1

На Оби появились первые забереги. Броские чистины воды зеркально отражали вольные облака, обживающие небесную синь.

Отовсюду, кроме Ярзоны, тянуло полной свободой далей, искристой радостью солнца.

Впитывая природу большой весны, Сергей Горелов недоумевал: откуда наползают в душу тревожные тучи. Они появлялись нежданно-негаданно, занимая немалые площади, соразмерные с нахлынувшим страхом.

Месяц усиленно штудировал путаную историю российских веков. Трактат о жертвенном порабощенном народе продвигался быстро, словно бывший особист летел по широкому тракту прошлого на выносливых рысаках.

Ярный берег Оби, растянутый огромным вогнутым магнитом, притягивал мощью песчаного скола. За сколько же веков намыла умная река вздыбленную глыбину, сколько тайн сокрыла природа в золотистом чреве. К неразгаданным тайнам веков прибавилась ещё одна — позорная, страшная утайка НКВД. Роковую яму даже нельзя назвать захоронением. Подойдут выражения: свалка трупов, склад смертей.

Одно тревожит соучастников массовых убийств — нехватка хлорной извести. Оружия, патронов хватит перечикать миллион контры. Но хлорка — дефицит рассыпной — главная головная боль портупейщиков.

Не запускает Горелов в мозговые извилины пережитые кошмары — сами продираются, встают дикими видениями. Как с цепи сорвалась стая.

Приезжают разные комиссии. Некоторых служак для острастки отдают под суд. Но их не уменьшается.

— Хлорки! Давайте больше хлорки! — вопиют спецы расстрельных команд.

— Недавно большой вес получали. Чего вам ещё?

— Подземелье дышит смрадом трупов…

Тошнотворный запах вроде не выбивается на простор зоны и посёлка. Однако чуткие собаки стали чаще кучковаться и нудно выть на околюченный забор, сторожевые, слегка покосившиеся вышки. Ночью подъярной тропой прибредал медведь-шатун. Долго лизал колючий песок и принюхивался к трещине — прародительнице будущего оврага.

Свобода оживающей природы, несвобода людского потока, втекающего в охранные берега Ярзоны, входили в явное противоречие жития земли. Совсем не державную власть Горелов в узком кругу единомышленников называл подлой, трусливой. Она не верила в созидательные силы нации. Вести провальную войну с подданными, ослаблять мощь государства могли случайные людишки, в загрёбистые руки которых нечаянно перепала брошенная на перепутье русской истории власть.

Прочтение веков давалось историку легко, словно кто-то подносил на блюдце эпохи войн, мятежей, тихие годы мира. Не с высоты университетских лет — с нулевой отметки Колпашинской следственной тюрьмы — чётко виделась горемычная Русь, её народ-страстотерпец. Вся мученическая судьба кормильцев, поильцев поднималась до высот героизма и самопожертвования.

История государства Российского текла не спокойной рекой — её несло и разбивало об острые камни. Порожистое русло — кровавая артерия веков. Берега произвола, насилия вздыбились вот такими ярами.

Сын раскулаченного трудливого алтайца успел прочувствовать, узреть всю пагубу, наносимую залетной красной ордой. Ряженные под освободителей большевики вдолбили несведущему народу удобные идейки о мировом благоденствии. Расколов нацию по оси времени на красных — белых, провокаторы хладнокровно наблюдали за резней родственного народа, околпаченного посулами зарничной жизни.

Трактат пополнится новейшей историей Ярзоны, комендатуры, котлована в песке. Сергей пока не решил — отошлёт ли сочинение Сталину. Испытывал недоверие к усатому дяде с трубкой, к его нерусскому происхождению, к его путаной подозрительной биографии. Не нашенские вожди наследили по истории, ископытив поля и долы плохо защищенной Родины.

Перед чистым взором историка-аналитика разлеглась раздольная Обь. Вспомнил высказывание учёного Татищева, который в одном из трудов назвал Обь Великой. С больших букв написал оба слова. С маленьких грешно заносить на бумагу слитые в одно ширь и даль.

Зачем было позорить Могучую реку, высоченный песчаный яр, устраивая здесь концентрационный лагерь? Кровельной жестью гремит словцо КОМЕНДАТУРА. По северному посёлку снуют сытые бездельники в военной форме. У многих висит килой кожаная поблескивающая кобура. Напустили на забитый народ охранное племя оклад-ников, мясоедов и хлебожуев…

От Великой Оби тянуло Великой свободой. От яра — неволей, жестокостью. Удалось Горелову откреститься от цепких органов, но тяжесть ноши креста давила на плечи, угнетала дух.

Появись скорее, первый пароход, просверкай белизной надежды, радостью полного отрешения от жуткой точки на карте страны. Но ведь таких точек, как спелых зёрен в головке мака… Думалось о первом долгожданном шаге на спущенный трап. Думалось о каюте, о торопливом говорке пароходных колёс… Уйдут в горькое прошлое директивы с грифом строго секретно, протоколы допросов. Сама Ярзона провалится в яму отрешённой памяти, замуруется в слежалый береговой песок.

Пароход…

Явись скорее, светлое видение, прогреми плицами…

«Не буду ждать возвращения пассажирского чуда с низовья… сяду в каюту, прокачусь по течению до последней пристани… потом плицы ещё усерднее загребут Обскую настырную воду. Утроится сила сопротивления. Каждый мучительный оборот колёс будет приближать к родному Томску со сказочными теремами, храмами, булыжным взвозом на Воскресенскую гору… Посещу спокойную красавицу — университетскую рощу… поброжу по таинственным аллеям. На одной из них птицей счастья прилетел первый восхитительный поцелуй… Где она — предвестница пыла любви? Сперва клубился в душе сонм надежд… сердце прошло испытание ознобом, жаром, лихорадкой… Укатилось всё забавным сказочным колобком…».

Узнав, что Серёженьку — несмышлёныша захомутали в органы внутренних дел, Катерина отдалилась от дел сердечных.

Много передумано о губастенькой озорнице — поклоннице поэзии Сафо. Когда успела Катя накинуть на себя шёлковое покрывало лесбийской любви? Распаляла себя культом нагих девичьих тел, овеянных ароматами пылкой эротики. Застенчивый Серёжа алел от обилия зажигательно-притягательных слов, от русалочьих телодвижений медички. Эротика парила в поднебесье, опускалась на облака простыней. Ей нравилось качаться на волнах оберегаемой страсти. Выдуманное не выдавалось за академическую любовь, не втискивалось в позолоченные рамки устоявшихся истин.

Смута отношений настораживала Сергея. Подступали периоды прельщения лесбиянки, не чурающейся мужских грубых ласк. Не раз впадала в кроватное озорство с носастыми парнями. Спокойно откровенничала: «Мне нравятся органы обоняния греческого происхождения… и другие органы… чтобы размер был беспроигрышным…»

Не мог соперничать со шнобелистами алтаец. Нос у него был нормальных параметров, слегка приплюснутый. Глаза с заметной узинкой.

«У тебя нос обыкновенного русского покроя».

«Катя, он тебе нравится?»

«Красивенький. Аккуратненький. Петушка два уместятся…».

С недоверием относился парень к любвеобильной студентке, успевшей с головой погрузиться в глубокий омут пылкости. Он называл её длинноногой чертихой в короткой юбке. Сейчас отдал бы все за обладание загадочной бестией, для которой секс являлся гремучей заводной игрушкой с неломкой пружиной.

В Колпашине ни с кем не заводил сердечный роман. То, что с ним вытворяла в постели Екатерина Томская, вряд ли повторит любая поселковая особа. Он перекормлен той разваренной сытной кашей из меню бесстыдства и полного раскрепощения. Красивая вампирша сумела выпить даже отвагу для новых знакомств…

Первый пароход… Он вплывёт в истоки сомнений. Доставит в мир, не сдавленный обузой захолустья. Здесь время течёт по клейким путям. Его тормозит Ярзона: её охватывает злоба, что сутки и недели находятся на свободе.

Машина ада смазывается вышибленными мозгами контры, промывается кровью невинно убиенных узников.

Никогда время для Горелова не было такой обременительной ношей. Оно тянулось тягомотной субстанцией. Приставало к подошвам утеплённых сапог. Опутывало липкими сетями. Одна отрада — работа над трактатом. Неужели недавние сослуживцы лейтенанта госбезопасности не прозрели, не пропитались жутью кровавой драмы на Обском берегу. Занавес не опустится. Время не скроет следов преступления. История государства Российского в бессчетный раз захлебнётся живой кровью народа-мученика…

На праздник встречи парохода «НАДЕЖДА» высыпала взволнованная поселковая рать. Таращили больные прищуренные глаза вылезшие из хибар и землянок спецпереселенцы. Гуртилась ребятня. Бабоньки в цветастых платках и полушалках переживали вторую молодость: глазели на вольницу обских вод, на гордый колесник, зычно пробазлавший на подходе к пристани.

Торговцы приготовились сбыть команде, пассажирам солёную и сушеную рыбу, орехи, клюкву, колобки желтеющего масла. Веселый остячонок принес на продажу связку беличьих шкурок.

Подкатилась телега с посылками, мешками почты. Сивая грязная лошадёнка пронзительно заржала у реки, будто и она испытала радость торжественного открытия навигации, прибытия бодренького колесника.

Сердце Сергея Горелова давно перешло в ритм учащенного биения. Просилось на волю, готовое броситься под крылья подплывающего лебедя. Пароход и впрямь смотрелся сверкающей гордой птицей. Свежие белила отсверкивали на майском солнце, придавая судну торжественность долгожданного появления.

Поодаль о чём-то перешёптывались два офицера. Сергей знал бывших сослуживцев. Презирал обоих за шкурничество, подхалимаж к начальству, за пустую критику на общих сборищах особистов… Ни за что не подойдёт к ним, не подаст руки на прощание.

Маячил стрелок. Посверкивающий штык винтовки был чуждым и диким среди праздничной толпы поселян. Даже зеваки из спецпереселенцев не портили общую картину всеобщего празднества.

По Оби несло запоздалые льдины. Основные откочевали к Ледовитому океану. Одиночки плелись нехотя, без желания покидая разливистый простор реки, дышащий свободой и светом майского полдня.

Большой чемодан холостяка Горелова имел по углам блестящие металлические насадки, согнутые в форме шишачков. Масса заклёпок придавала им охранный вид.

Бравый капитан «Надежды» медлил, не объявлял посадку. Красовался у рубки в поношенной, но опрятной форме. В солнечном блеске её принимали за новую.

Трап давно щекотал берег. Сергей улавливал скрип мокрого песка под сходнями, когда матросы шустрили по хлопотливым речниковским делам.

Скорее, скорее бы шагнуть на спасительную полоску с поручнями. Отъезжающих в низовье пассажиров немного. Толпится простой люд. Каюты первого класса вряд ли ему нужны.

Преподавателя военного дела окружили гомонливые школьники. Пришли попрощаться, погрустить: жалко расставаться с учителем-любимцем.

Поступая на временную работу, Горелов предупреждал: предмет буду вести до первого парохода. Так и сказал директору школы, который затяжным вздохом выразил откровенное сожаление.

За несколько месяцев занятий преподаватель военного дела научил ребят быстро разбирать и собирать винтовку, метко стрелять из тозовки. Все далеко и прицельно швыряли гранаты. Преподал не голословные — яркие уроки патриотизма. Наполнил сердца и души юных нарымчан выразительными примерами подвигов, образцами героизма и самопожертвования. Правдивая исповедь доводила учеников до слёз, до лихих возгласов «ура!». Военное дело дышало светлой правдой, жестокой историей войн, сверкало радостью побед, тревожило горечью поражений.

Объявили посадку.

В числе первых Горелов шагнул на трап. Вот он, момент восхождения к полной свободе. Пусть кто-нибудь посчитает его отъезд за побег. Не грешно вырваться из преисподней Ярзоны. Судьба, запятнанная службой в комендатуре, должна самоочиститься, задышать без хрипоты и сдавленности.

Когда приобрёл билет в одноместную каюту, влился в небольшое, но уютное пространство парохода с умывальником, зеркалом, нескрипучим ложем, собственным широким окном с жалюзи — душа забурунила восторгом, сердце выплеснуло лучистый свет. Вот оно, залётное в сны видение. В тихую каюту первого класса влетело взбудораженное солнце на правах постоянного соседа до окончания водного пути.

Расслабленные колёса «Надежды» отдыхали. Паровая машина выпирала всеми стальными мослами. Посверкивали шатуны. Длинноносая маслёнка смотрелась в руках смазчика птицей перед скорым отлётом.

Царила привычная толчея в проходах, хлопали двери кают. Переговаривались вахтенные матросы.

Счастливый обладатель одноместной каюты проверил столик: крепок, удобен. Славно потрудится над продолжением трактата. Заранее проникся доверием к прочной лакированной столешнице.

Открылся каютный мирок, озарил призывом к труду. Сулил наслаждение отдыхом. Поплывут ленивые берега. Начнут разворачиваться панорамно виды серых приобских деревенек, где давно свили гнёзда бедность и запустение.

Скрипнули шарниры. Распахнулась дверь. Без стука ввалились угрюмые молодчики в лоснящихся кожанках. От первого сутулого непрошеного гостя растекался густой запах шипра. Горелов вспомнил: он в звании старшего лейтенанта г/б. Фамилия заковыристая Пиоттух. Имя Авель. Влив в голос свинца, отчеканенными слогами особист произнёс:

— Бывший лейтенант госбезопасности Горелов, вы арестованы. Вот ордер на арест.

Стоявший за спиной особист метнул руку к кобуре, ощупал задок нагана.

Вместе со словами изо рта Авеля выдавливался тяжелый перегарный дух: его не мог перешибить пахучий одеколон.

Придерживая дыхание, не веря в жестокость произнесённых слов, Горелов напустил кислую улыбочку.

— Разыгрываете?

— Органы не играют. Органы карают, — заученно выпалил старший лейтенант. — Чемодан в руки и на выход… Комендатура заждалась.

— Ка-кадров не хватает — ехидненько поддержал из-за спины заикастый конвоир.

— Хватит разыгрывать комедию! — вспылил Сергей. — Освобождайте каюту! Хотели бы арестовать — на берегу повязали.

Последнее слово скатилось с языка самотёком.

— На берегу дети.

— Ннарод ппоселковыый…

Стрелок топтался в коридоре, постоянно заглядывая в нутро каюты.

Комендант Перхоть приказал Пиоттуху: «Арестуй в каюте… Пусть на „Надежде“ лопнет последняя надежда. Собрался гусь на север лететь. Обрежем крылья…».

«Иезуиты! Сущие иезуиты», — вытверживал про себя Горелов, спускаясь по затоптанному трапу на каторжный берег.

Стайкой подбежала ребятня, затараторила. Кто-то крикнул «урра!» Любимый учитель остаётся…

Стрелок, цыкнув на школьников, отогнал любопытных.

— Ребя! Айда к директору. Скажем: военрука забирают.

Веснушчатый старшеклассник первый догадался о сути происходящего.

Конвой уводил их любимца. Арестованный хотел сказать ребятам:

«Хлопцы! Впитывайте живую историю… Запомните май тридцать восьмого года…» Слова бурлили в горле, не выплёскивались наружу.

После третьего гудка загремела якорная цепь. Вскоре с «Надежды» грянула всполошная музыка. Над живой водой, над берегом, над толпой гремел марш «ПРОЩАНИЕ СЛАВЯНКИ». Звуковые волны плескались широко, вольно, докатываясь до Ярзоны, залитого заречья, где раскланивались струям покорные тальники.

На пристани надрывно заржала давно не чищенная скребком кобыленка, запряженная в почтовскую телегу. Ржание не совсем утонуло в плавных раскатах марша. Приглушенное, оно походило на чей-то язвительный смех.

Оглушенный дикостью происходящего, арестованный мог поклясться, что слышит долгий заливистый плач души, ощущает в груди поток слёз. Славянка всё прощалась и прощалась…

«Надежда» развернулась по курсу, выходила на Обскую стрежь. Плицы дробили воду веков, словно под их крепко привинченные массивные доски попадало и отведённое Горелову время навязанного позора, подсунутого особистами. Оно не раздробится на слитки и брызги. Накатные минуты стали спрессовываться с момента распаха каютной двери, с прочтения грозного ордера на арест.

«Мстит Перхоть за свободу и смелость суждений. За уход с собачьей службы. Мстит за непослушание, когда предлагал вернуться в комендатуру в дни бумажной запарки. Таких грехов мало для ареста… Может быть, идёт продолжение драмы из-за раскулаченного отца… не сбежал ли он из нарымской ссылки?..».

Болевые мысли толклись в голове-ступе. В висках, затылке нарастал стук: кто-то пестиком трамбовал кошмарные думы.

Первый допрос вёл сам комендант. Чванливый, важный, нервно ходил по кабинету, по-барски сложив на груди пухлые руки.

— Горелов, когда вы вступили в «Российский общевоинский Союз»?

— Никогда, нигде не состоял ни в каких партиях и союзах.

— Другого ответа я не ожидал. Но есть неопровержимые доказательства.

— Состряпанные? Презирайте доносы. Ложь не украшает офицеров.

Перхоть от такого поучения собирался матюгнуться, но только сжал кулаки.

— По агентурным данным вы были причастны и к «Томскому рабочему комитету».

Резко перейдя на грубый тон, комендант проорал над ухом арестованного:

— Отвечай, контра, ты принимал участие в подготовке забастовки на Томском заводе «Металлист»?

— Наглая ложь…

Еле сдерживался Перхоть, чтобы не запустить в гордеца пресс-папье.

Расшатанные нервы коменданта нередко доводили его до бешенства, до появления в глазах чёрных мух, кругов, похожих на петли. В такие минуты он мог самолично перестрелять всю контру страны Советов, вести недобитков на эшафот, рубить головы супротивников завоёванного режима.

Полученная неделю назад секретная директива о чистке рядов в органах НКВД сперва озадачила, потом возмутила: «до своих добрались… мало нутряному наркомату пахарей, углежогов, свинарей, рыбаков, вальщиков леса — подавай стрелков, надзирателей, офицеров… попробуй отыщи замаскированных лицедеев в театре кровавого абсурда, выяви грешников-скрытников…».

Страшась ослушаться команды свыше, пугаясь мелованной запросной бумаги, штабисты приступили к выявлению внутренних шпионов. Первым под молот неотвратимого наказания лёг Кувалда: ретивый добровольный помощничек, введённый в штат надзирателей. Не откупился даже золотишком: оно-то и подвело. Выбитые золотые зубы блескуче подтвердили жестокое обращение на допросах с подследственными. Потом из вещдоков исчезли два зуба из драгметалла и кольцо, подаренное истязателю щуплым волхвом. Смерть «Тюремной Хари» он предсказал с точностью выпущенной стрелы.

Труднее давался поиск контры из среды стрелков, офицеров. Хотели пустить в расход вышкаря Натана. Упреждая час смерти, дал согласие снова перейти в чикисты: всё же меткий ворошиловский стрелок. Скрепя сердце, повторив, как Отче наш «Улеглась моя былая рана…», он налёг на водку, чтобы хоть на время забыться от зонного кошмара.

Справиться с проблемой раскрытия замаскированного офицера помог Пиоттух. Он прямо указал на отправленного в отставку Горелова.

— Ненадёжный тип… отец — кулак… на оперативных совещаниях возмущался против строгостей внутренних органов.

— Да, но он ведь теперь не наш.

— Особисты — даже бывшие — все наши, — не унимался Пиоттух. — Подведём базу: боясь разоблачения, подал рапорт… собрался бежать из посёлка… Есть сведения: пишет воззвание. У него, видите ли, народ-великомученик под гнётом НКВД.

— Для меня это новость, — обрадовался известию комендант.

Построжел лицом, спешно отступил от особиста на шаг.

— Авель Борисович, а ты оказывается Иуда… ну, ну, не сердись. В хорошем смысле слова Иуда.

Раскручивать дело Горелова поручили «Иуде в хорошем смысле слова».

Пока вёлся первый пробный допрос в кабинете Перхоти, особисты легко «допросили» чемодан, закрытый на хитрые замки. Конвоир-заика был отличным отмычником. За тюремную отсидку на Кемеровской зоне он успел усовершенствовать мастерство домушника. Чемодан открылся без музыки. Шмон производился без опаски разоблачения.

Пробежав глазами по страницам ТРАКТАТА О ЖЕРТВЕННОМ НАРОДЕ, Пиоттух довольно потёр ошпаренные стыдом руки. Сбылись его предположения о вольнодумце… можно легко состряпать дело о принадлежности к контрреволюционной, повстанческо-вредительской организации. В трактате явная крамола на власть, на чекистскую внутрянку. Опасный тип с дипломом Томского университета. Умник нашёлся! Студенческая среда нищая… в головах бунты вызревают, разные трактаты, воззвания… Наш неотлётный гусь позволяет себе нелестные высказывания против могущественного Наркомата.

Преданный победившей партии Пиоттух распалял воображение. В мозгах посверкивали молнии мести арестованному офицеру, имеющему веские суждения, пылкий ум, честный взгляд на гнусную действительность. Авель начинал верить в обоснованность ареста, подводить дело под платформу реальной правды.

Без труда выбьют на допросах дурь молчания, запирательства. «Иуда в хорошем смысле слова» успел поднатореть на выпечке нужных протоколов. Великий террор раскатился пышущим паровозом, Тормоза давно вышли из строя. Кого из органов будет заботить судьбишка дипломированного историка. Мудрый Пиоттух служит органам без всяких дипломов. Мобилизованный заполошным временем, умеющий белых перекрашивать в красных их же кровью. Никому не удержать террор — ретивого рысака. Лезет под его огненные копыта всякая сволочь… Удалось Авелю умыкнуть из вещдока Кувалды два золотых зуба и кольцо… награда за бессонные ночи на допросах, испепелённые нервы, постоянную прополку тюремной вшивоты. Змей Горыныч, что ли, надувает на нары земное отребье? Слой за слоем ложится оно под песок и хлорку. Смотришь — нарники опять теснятся на продавленных жердяных настилах. Когда закончится затяжная игра в вечные жмурки? Когда всем врагам будет вечный упокой?..

2

Иногда у арестованного алтайца Горелова просверкивала мысль: разыгранная комедия не обернётся драмой. Разберутся. Выпустят. С низовья вернётся «Надежда». Он сядет в каюту, будет вслушиваться в марш «Прощание славянки».

Короткими были мысли-лучики. Следом наползали грузные тучи сомнений: когти НКВД не выпускают жертвы. Хватка хищная, мёртвая.

Беспокоил трактат о народе-страстотерпце. Там много исповедальной, светоносной правды, нелицеприятных суждений о пагубной власти образца новейшей истории. Чистые истины сочтут за крамолу. Кто-нибудь напишет донос о причастности студента Горелова к какому-нибудь Союзу освободителей и — прощай воля. Всю следственную кухню, всю грязную стряпню арестованный знал досконально. Испробовал на зуб. Изучил с протокольной точностью.

Каким неопровержимым доказательством располагает Перхоть? Блефует. Шьёт прелыми нитками дело о принадлежности к «Томскому рабочему комитету», «Российскому общевоинскому Союзу». Да, заступался на сходках за униженный рабочий класс, за обездоленное крестьянство. Высказывался против насильственной политики раскулачивания, расказачивания. Пример вечного труженика отца давал полное право говорить о перегибах в крестьянском вопросе. Не вымышленная правда о насилии: крупная гиря на весах истории. Её положили на чашу долготерпения. Ждут — каким продуктом обернётся неволя. Во все века угнетение никогда не приносило пользу государству, чёрным людям. Несправедливость — прямая дорога к бунтам, неповиновению, террору… Разве изменники Родины имеют право вершить судилище над поверженными рабами?

Новое крепостничество вторглось в пределы Руси. Наглая циничная верхушка выплыла из шулерской революции. Двадцать лет бросает на лобное место истории голодную, опутанную декретами нацию.

Если доведётся вновь засесть за продолжение трактата, Сергей дополнит его Антоновским мятежом, полнее, зримее пропишет причины Сургутского восстания. Север Западной Сибири предпринял попытку сбросить ярмо насилия и засилия пришлых революционеров, посчитавших Россию базарной площадью, где можно вздёргивать на дыбу за божественную правду. Почему государство в недавних веках кипело бунтами, мятежами, восстаниями? От хорошей жизни, праведной власти не будут призывать Русь к топору.

Так называемые пламенные революционеры замаскировались под славянские фамилии. Юлят. Хитрят. Горлопанят на трибунах. Рассыпают враньё, посулы о скором благоденствии. Перед историком Гореловым росла глыба мужицкой правды, раздробленной молотами гражданских войн, мятежей. Бунтари видели все перегибы в извечном крестьянском вопросе. Земля бросалась кормильцам, будто кость к конуре. В последний момент её вырывали из пасти, насмехались над одураченной чернью.

Земельный надел кормил большую семью. На пашне пот отца, старших сыновей. Где они, личные десятины? Где алтайский луг с медовыми травами?..

Ничего не будет писать угрюмому вождю. Даже мысленно не желает беседовать с ним, доказывать неправоту ареста. Так безмозгло управлять страной, изничтожать соплеменников, на коих держится мощь державы, может только ирод, умеющий возводить существование в степень страха.

Успев пересмотреть взгляд на воцарившегося грузина, претендующего на вождя нации, Горелов всё больше склонялся к его скудоумию. Джугашвили мог быть вождём какого-нибудь африканского племени, но не стоять во главе государства Российского: оно призывало ума масштабного, идей, сверкающих воплощением добра и справедливости. Додуматься до разгона, до уничтожения зажиточных крестьян мог партийный недоумок со всем его выморочным центральным комитетом.

Виделись глобальные беды в будущем…

Старший лейтенант госбезопасности Пиоттух смотрел на страдальческий вид арестованного… Прочесть бы его мысли по строкам- морщинам на лбу.

За долгую неделю допросов, измученный на многочасовой выстойке Горелов изменился до неузнаваемости. Складками висела на щеках пожелтевшая кожа. Глаза упрятались вглубь, по-совиному посматривая из глазниц на обстановку кабинета следователя. С первого дня задержания объявил голодовку. Потом ему насильственно через ноздри стали впрыскивать из большого шприца питательный бульон.

Изматывали долгие ночные допросы. Лишение сна — испытанное, изощрённое изуверство особистов. Оно применялось ко многим подследственным, особенно из тонкой прослойки интеллигенции. Одни чекисты уходили спать. Другие заступали на позорную вахту.

Протокол допроса лежал на столе вызывающе спокойный, безучастный к происходящему.

Усердному особисту Пиоттуху тоже выпадали ночные допросные бдения. Вскипал от злобы постоянного запирательства арестованного в каюте «Надежды».

Немели полусогнутые ноги. Звенело в ушах. Слипались глаза. Чугунело в висках и затылке. Давила дрёма. Когда в изнеможении падал на заплёванный пол — взрывалась трещотка. Летом она отпугивала всякую вороватую птицу в огороде Пиоттуха. Теперь рьяно распугивала зачатки наплывающего сна. Подследственный с неимоверным трудом расщелял глаза, приподнимал огрузнелую голову. В мутной пелене кабинета или камеры допросов различал гневную рожу «Иуды в хорошем смысле слова».

Часто всполошные трели ручной трещотки действовали усыпляюще, клонили голову на подставленные ладони. Ведро ледяной воды водопадно обрушивалось на голову. Стояние продолжалось.

Лист-допросник оставался без подписи. На бумаге заведомое враньё. Разве подпишет оговор? Подставные фигуранты по «Томскому рабочему комитету» подтверждали участие Сергея Горелова в разработке планов по свержению большевиков. Перечислялись места явок, пароли, конспиративные квартиры.

Особисту Пиоттуху не терпелось любыми способами расколоть недавнего заносчивого сослуживца. Дело чести опытного следователя, отвечающего за воспитательную работу в комендатуре. Незавидная участь контры с дипломом будет решена без подписи. Черновик трактата о заступничестве за русский народ-сброд дал органам полный котёл сытной каши. Пища сама просится на стол следователя. Неужели историк-несмышлёныш рассчитывал опубликовать гнусную антиправительственную ересь? Она потянет на убойную пулю.

Светло мечталось Авелю Борисовичу: за разоблачение скрытника из офицерского состава ему светит повышение по службе, капитанское звание. Выбитая подпись только усилит позиции следователя. Подсовывать протокол с поддельным росчерком пера — слабость чекиста… Будет настоящая, живая…

Обжигал допрашиваемого пламенем взгляда:

— Сука! Всё равно согну твою волю. Сломаю через колено, как сухую хворостину. Плохо знаешь Авеля Пиоттуха — славного потомка Одесских портных. Ведём родословную с шестого колена… не то что вы — глупые Иваны, не помнящие степени родства после бабушек и дедушек.

Есть время у следователя-опытника. Может порассуждать о нынешнем превосходстве пастухов над стадом опаршивленных овец.

— Послушай, твердолобый офицерик: не зря великие мудрецы Сиона вписали золотыми буквами веков чёткие наставления. Они действуют на правах непреложных законов. Наш славный народ прошёл через унижения, гонения, исходы, чтобы засверкать после революции, подчинить себе варварские племена, разбросанные по степям, горам, пустыням, тайге…

Соберём воедино разрозненные стада… пустим в расход непослушные отары… Пора, Прогорелов, пора обмакнуть перо в чернильницу. Засвидетельствуй тушью о своей принадлежности к мятежникам…

Смысл плохо доходит до сознания узника. Слова вязкие. Ледяная вода немного взбодрила. Измотанный без сна организм отозвался на душ добавочной энергетикой. К издевательскому искажению фамилии Сергей привык.

В комендатуре он сразу разоблачил подхалима, двурушника Пиоттуха. Всяко подъезжал карьерист к дипломированному историку. Набивался в друзья. Приглашал домой посмотреть диковинную выставку. Показывал фотографии поселковых красоток, «годных к употреблению за умеренную плату».

Не заплывал в сети Авеля мудрый пескарь. Какие неведомые силы отталкивали Сергея от неопрятной личности. Выскочка без подмылки втирался к немногословному алтайцу. Сергей сразу уловил в Авеле Борисовиче немалые задатки вампиризма.

Маска снята. В камере допросов, именуемой пытальней, вампир изо дня в день, из ночи в ночь выцеживал энергию сопротивления. Влитый через ноздри питательный бульон вызывал рвоту, расстройство желудка.

Сила воли слабела, но не настолько, чтобы отказываться от голодовки без принудительного вливания бурды. Лучше вытерпеть физическое насилие, чем унизительное впрыскивание раствора. Под носом лопались тёмные пузыри. По губам, подбородку текла мутная жижица.

— … Пора, Обгорелов, пора…

Не думал, не гадал службист Пиоттух узреть такое сопротивление. Упрямством его не назовёшь. Сбивали спесь и не с таких удальцов. Но с применением изощрённых пыток. Столярная киянка, пресс-папье в валенке выбивали подписи без стояний, запрета на сон. Чекистская этика не давала право на разгул эмоций, на избиение офицера из своего атаманского корпуса.

Простреливало в ушах. Набатно гудела голова. Или долетало эхо выстрелов из роковых штолен?

«Вот она, свеженькая история на крови».

Изучая загадочное пришествие большевиков, студент Горелов с трудом переваривал аббревиатуру РСДРП: деревенские коровы умели выбрасывать из-под хвостов подобные состряпанные звуки. Так и слышался шлепоток в дорожной пыли. Принуждали изучать происхождение РСДРП, впитывать благозвучие букв-лепёх, постигать мудрость туманных деятелей…

— …Пора, Подгорелов, пора… Подпись, и тебе обеспечен сладкий сон. Сам подушечку приготовлю…

В больной голове проносились видения из времён университетского жития, алтайской деревенской вольницы.

Развернулось подсолнуховое поле в золотой поре… мальчик бежит по меже, ощущая жар от склонённых голов, плотно набитых спелой зернью… Сергунька готов взлететь к проплывающему отбелённому облаку…

— …Пора, Угорелов, пора… — как попка повторял следователь придуманную издёвку.

«Только бы не грохнуться на пол, не дать возрадоваться вампиру… голова стала трещоткой, гремит на всю кубатуру кабинета…».

В глазах полыхал пожар. Где-то близко грань предобморочного состояния… Крепился из остатних телесно-душевных сил. Грубое вторжение в природу сна, разрушение психики, вампирические сеансы подтачивали волю, втягивали в расставленную ловушку, вынуждая подписать проклятый протокол.

«Иуда в хорошем смысле слова» зажег по углам стола четыре свечи. Высветил спасительный лист. «Может, расставил похоронные знаки? Хочет воспользоваться силой священного огня?».

Колеблются четыре огонька. Их клонит к двери, где сгуртился прохладный воздух. Не оторвутся от свеч — не улетят на свободу. Им суждено прогореть, стать огнём невидимым, переместиться в душу.

Всматриваясь в четыре мини-солнца, мученик неожиданно почувствовал приток небесной энергии. Великое светило посылало весточку: огоньки выполняли его знаковое поручение.

После обретения световой поддержки, можно переносить стояние без сна. Предобморочное состояние откатилось лёгким колесом.

Догадливый Пиоттух потушил свечи. Он рассчитывал на другой эффект — разрушающий конструкцию сопротивления. Экспериментатора осенила мысль. Приказал охраннику принести четыре крупных угля.

Кусочки тьмы заменили свет. Свечи убраны. Возле углов протокола угнездилась тьма — верное оружие дьявола. Авель Борисович поругал себя за ошибку: допросник, осиянный свечным светом, получил отталкивающий эффект.

Такую новинку на допросах Пиоттух применял впервые. Если окажет положительное действие — распространит опыт на все камеры допроса. Свой род он изучил до шестого колена, считая последующие отдаления во времени пустой затеей.

Узник не обращал внимания на материализованную тьму. Угли лежали в потустороннем мире от его светлеющего сознания. Смотрел в потолок, желая углядеть отлетевший свет.

Напрасно внушал шестиколенный Авель, шевеля синюшными губами: «Гляди, сука, на протокол… не подпишешь — обретёшь тьму в яру… угли — предвестники преисподней».

Тёмная полоса раздражения упертого чекиста сменялась светлой межой. Он ценил мужество, несгибаемость алтайца. Сможет ли он — Авель с безупречной родословной — вот так же стоически переносить муки голода и бессонья. Горелов обладал золотой волей… я её подрастерял за годы опасного служения…

Перед жертвой ставилось на стол пиво, водка, нарезанная ломтиками колбаса. Запах осетрового балыка ощутимее всего бил по обонянию Сергея. Слюна смачивала язык, гортань, освежала нёбо. Не прекращал голодовку. Ни разу не испробовал вкус тюремной баланды. По-прежнему рябоватый фельдшер вдавливал еду в ноздри.

В одну из хмурых ночей случился обморок. В мозгу просверкала шаровая молния. Колени подкосились. Ощутил в позвоночнике резкую боль… Очнулся на нарах. Обречённый на смерть криворотый мужичок лет сорока подолом бумазейной рубахи вытирал выступающий на лице пот. Узник приоткрыл глаза, настороженно посмотрел на незнакомца.

— Лежи, лежи, голубок… вокруг свои… почти сутки спишь… не всякому такая курортная лафа выпадает Пи-и-ить…

Бортик мятой железной кружки застучал по зубам…

Вернулась с низовья «Надежда». Снова при отплытии проструился славный марш «Прощание славянки».

«Иуда в хорошем смысле слова» вывел узника на тюремный двор: отсюда слышнее волнующие звуки марша. Пусть услышит упрямец уплывающую музыку, вберёт в себя прах рухнувшей надежды, поверженной свободы.

Следователь, отвечающий за воспитательную работу в коллективе чекистов, играл с осуждённым в зонные кошки-мышки.

Тюремный мастак подделал подпись, поставил на протоколе допроса. Тайну подделки мог раскрыть только опытнейший почерковед. Не идти же к строгому коменданту с позорным проколом: за две недели не выбил признания вины, не заполучил подпись. А так довольны все — Перхоть и получивший сон борец за народ-сброд. «Поставил подпись перед потерей сознания». Докажи попробуй обратное… «Славянин Горелов, ты не из нашего рода-племени… Надоело валить в яр вонючую массу… Отары не убывают…»

«История бурно протекает по мне, — рассуждал Сергей Горелов, обретая помаленьку реальность. — Ничто так не отравляет человеческую сущность, как заведомая ложь».

Славянка прощалась несколько минут, отведённых для марша. Подследственный видел язвительную улыбку Авеля, который научился считывать по лицам камерников болевую информацию. Наслаждался унижением, чекистской всесильностью. Терзал народного заступника запретом на воду и сон. Сейчас терзает отвальным маршем, наводящим смертную тоску, вселенское уныние… В тенётах НКВД бьются в корчах бросовые людишки — расходный материал. Умный Пиоттух понимал и принимал всё вероломство приспешников главного кремлёвца. Редко гаснет его трубка… не гаснет грузинский пыл… Там тоже охраняемая зона… каждый сантиметр просматривается отборными чекистами… Замыслил вождь раскулачивание — многотысячные толпы спецпереселенцев кормят гнус в нарымской тайге, на васюганских болотах. Задумал разметать остатки белогвардейщины, крестьянского сопротивления, объявить террор красным тузом в политической колоде — вот он, режим комендатур, концлагерей…

«На руку нашему племени разбойная политика вождя, — ликует Авель Борисович, — идёт косовица сорной травы… Казаки-разбойники отхватили для Руси лишку земли! — до Тихого океана усердники государевы доскакали. Всякие Ермаки покоряли таёжные дебри, степи. Не захотелось отсиживаться на тихом бреге Иртыша. Не тот масштаб покорения. К чему пришли? К какому брегу прибились?..»

Сгущался лагерный мрак.

Спёртый воздух камеры вызывал тошноту. В ушах звенела маршевая музыка. Славянка простилась с унылыми берегами, с Ярзоной, с историком, пробивающим в трактате слежалые пласты веков. Ползут равнодушные времена, растворяются в судьбах. История государства Российского прирастает тёмными подробностями. Что всплывёт? Что замуруется в провальной памяти прошлого?

Возникшее отупение, втиснутое безразличие погрузили Горелова на дно глубокого колодца. Он обрадовался возможности сгинуть там — в недрах измученной Родины. Унизит короткая свинцовая весть. Возмутит захлорированная братская яма. И это унижение, и это возмущение двумя лучами пробьются к высотам звёзд. И всё…

Полубредовое состояние сменялось прояснением сознания. Бормотал предложения для трактата, путаясь, сбиваясь с оси замысла.

3

Было у Авеля Борисовича шутейное увлечение, называл его стоическим: вырезал фаллосы. Больше нравилось резчику расхожее словцо на мягкую букву. На втором месте по значимости звучания стоял обыкновенный смертный член. Но в целях народной конспирации увлечённый мастер всегда козырял фаллосом. Что-то упругое и в то же время скользкое слышалось в слиянии магических букв.

Корни-закорюки для поделья отбирал везде — в тайге и в сограх. Ах, какие залупы вырезал умелец отточенными стамесками, шлифовал мелкозернистыми наждачными шкурками. Изгибы, ложбинки пропиливал личнёвыми напильниками.

Выстраивал фаллосы матрёшками — по росточку. Были в высоту ружейного патрона. Доходили до солидности ученического пенала. В коллекции находился предмет особой гордости: он называл его членом Квазимодо. Сосновый сучок попался оригинальный, с утолщением. Крупнячок имел размер завидный. Резчик по дереву считал: у звонаря-горбуна собора Парижской Богоматери такой и должен обитаться. Ворчливая супруга Матильда, проходя мимо деревянных удальцов, отплёвывалась и шипела:

— Позорник! Свой бы имел такой устойчивости.

Грозилась собрать блестящую срамоту до кучи и сжечь.

— Только попробуй! Вышка обеспечена.

В тяжёлый непохмельный понедельник комендант, проходя в кабинет, приказал замершему в стойке дежурному:

— Срочно петуха ко мне!.. Пиоттуха.

Умащиваясь в кожаном кресле, проворчал: наградили же род ползучий имечком…

Козырнув, отчеканив «здравия желаю!», с бравым перестуком каблуков подплыл старший лейтенант госбезопасности. Военная выправка выдавала служаку не первого лямочного года: лямку-портупею тянул с гордостью, являясь примерным офицером органов.

— Фамилию менять не думаешь? Например — на Петухова…

— Мы — Пиоттухи — гордимся коренной фамилией.

— Гордись-гордись. X… по-прежнему вырезаешь?

— Так точно… совершенствуюсь. Нервы успокаивает заделье.

— А вот мои нервишки расшатываются, как старый штакетник. Убийство кадровых сотрудников. Побег особо опасных преступников. Посёлок завален погаными частушками. А мои сыщики-членорезы задельем стоячим увлекаются. Послушай:

Будешь слева, будешь справа — В органах — одна расправа. Будешь сзади, впереди — Всё равно в тюрьму иди. Дел-то внутренних не счесть. — Где у вас, служаки, честь? Поглядишь эНКаВэДэшник — То убийца, то приспешник.

— Позор! — взревел Петр Петрович.

Старший лейтенант раскрыл рот: тугая словесная затычка коменданта не позволила вставить оправдательный вердикт. Тирада с веской долей матерщины длилась с минуту.

Всполошно зазвонил телефон.

Переговорив, Перхоть нежно опустит трубку на рычаг.

— Утешили. Следственная комиссия откладывает приезд… До её появления отыщите сочинителя. На что замахивается подлец:

Зачем кулачить мужика — Пашет, сеет хлебушко. Раскулачить бы ЦК — Посветлеет небушко.

— …Политическая уголовщина!.. Есть намётки, соображения? Да ты садись — чего торчишь фаллосом?!.. В газете был?

— Сотрудники «Северной окраины» — люди проверенные, надёжные. Частушки не типографского набора. Конспиратор хитрый — крамолу буквами заглавными переписал.

— Ищите! Ты — главный ответчик за воспитательную работу. За сыскную тоже… Это тебе не члены вырезать…

С тяжелой ношей выходил Авель Борисович из кабинета.

«Мудак перхотный! То Иудой обзовёт, то дельце подсунет след опытное… Приказал историка с дипломом по-братски допросить… Не получается братца заиметь. Не сознаётся герой славянского происхождения… Ничего, не таким рога обламывал, вышибал из них дух Минина и Пожарского… Стоп! Не из братца ли прут частушки? Трактат сочиняет. Башковитый. „Не кулачьте мужика — раскулачьте, мол, ЦК“. За отца мстит рифмами ядовитыми… Версия нуждается в тщательной проверке…»

В камеру подсадили толстяка с тупым взглядом перекормленного хряка. Обожрался недоваренной горошницей: фабрика газа выпускала ядовитых шептунов. Возмутителя камерного воздуха дважды звезданули по рыхлой шее. Лучше бы не трогали, не встряхивали гороховое месиво: воздушные атаки усилились.

Не все сокамерники догадывались о веской степени обреченности.

Каждый вынашивал мечту о спасении, о воле. Древнейший инстинкт самосохранения оставлял щелочку, через которую проглядывалась даль благополучного исхода. Из песчано-глинисто-хлорной преисподней наносило смрадом смерти. Верилось: тлетворный поток не коснётся, не пропитает плоть. Подспорьем в вере была чистая правда полной невиновности.

В минуты просветления ума Горелов рассуждал: «Зачем оставил логово НКВД раньше срока? Дотерпеть бы до навигации, смотаться из посёлка быстро, не дав очухаться сумасбродным особистам… Сталин видит врагов в своем народе. Явного врага Гитлера проглядит. Германия не только хвост подняла — жерла зениток и пушек… Быть страшной войне. В Ярзоне роты, полки выбивают… Неужели кремлёвский грузин совсем обкурился запашистым табачком?.. Джугашвили — не отец народа — грубый отчим. Не было на Руси доброго тяти — истинного радетеля за рабов… Выжимали из черни пот и кровь: кому влага, кому блага… Явилась позорная власть, взяла для цвета знамён яркий колер крови… Прости, мой незавершённый трактат о народе-гибельнике. Твою доверчивость принимают за глупость.

Пичкают тюрей искусственного патриотизма. Болтают о врождённой жертвенности. Растаптывают свободу грязными сапогами верховных правителей… Не на чем записать мысли, освещенные сердцем…».

Снова провал памяти. Проносятся разрозненные слова, ссыпаются в яму, заваленную трупами. Голова заполнена уродливыми образами горячего бреда… наганы… лопаты… свечи… шприц в ноздре… пароход… судно разваливает надвое песчаный яр… скоро носовая часть упрётся в нары… Капитан машет фуражкой, зовёт в путь…

Вернулось тусклое соображение. Увидел оконце в решётке железных лучей. Узнал знакомый закуток, где отбывали время неволи счетовод Покровский, старовер Влас. Под бок попало что-то холодное, твёрдое; пригляделся: образок святого Георгия Победоносца послал тихий привет отсветом бронзы. Горелов обрадовался иконке. Поцеловал чистый лик, ощупал копьё, поверженного змея-дракона. Старинная финифть кое-где облупилась… Отчётливо вспомнил, как защитил Георгия от посягательства Кувалды… Святой заступник не заступился в роковой час, не отвёл беду… Не было в камере нарников Никодима и Тимура. Краем уха историк слышал о происшествии в Заполье. Летают ли на свободе орлы, или чекисты расправились с беглецами по-свойски?

От святого Георгия исходил тёплый свет. Никогда не молился атеист Горелов, а сейчас рука машинально наложила спасительный крест. Представилось новомольцу: он с давних пор замурован в бревенчатые стены. Ему примелькались решётки-лучи, нары, поскрипывающие под тяжестью тел, параша, прикрытая листом фанеры. Не дурной сон — храпящий толстяк с обстрелом гороховой вонью. Прихрамывающий на правую ногу надзиратель. Матерки, нацарапанные гвоздём на стесах брёвен… Боже праведный, передо мной жуткая явь, втиснутая во время. Где он, пароход, разбивающий литым носом твердь яра? «Надежда» обманула, предала, обсмеяла. Полоснула звуковым издевательством марша…

Подозрительно: не таскают на допросы, не терзают изматывающим лишением сна. Вот и настороженная тишина уже ищет местечко в распахнутой душе. Ощущение голода прошло, но в желудке появились рези: по кишкам чиркают чем-то острым, нутро прокалывают шилья. До сих пор горечь в горле от принудительного вливания бульона. Болят ноздри, исцарапанные шприцем. В ушах кряхтение зонного фельдшера, с силой жмущего на упрямый шток. Какое пойло вливали через ноздри? Может, опробовали на мне новый метод «лечения от голодовки»?

В следственной тюрьме внутренними разборками занимались мало. О воровских законах вспоминали редко. Блатных сумели приструнить узники с добрым опытом жизни. Особая зона не походила на обыкновенную тюрягу, где карты и поножовщина играли заглавные роли в среде отпетого контингента. Самоубийства происходили часто. Заключения о смерти были лаконичные: умер от сердечного приступа… от истощения… скончался от воспаления легких… Изощренное воображение чекистов придумывало причины по списанию самоубийц по иным статьям расхода. Главный расход принимала песчано-глинистая яма так же охотно, как и побочных лишенцев жизни.

Верный сын раскулаченного отца ненавидел красную вакханалию. Отовсюду выпирала гнусная замаскированная ложь. Она просилась в трактат о невинных жертвах Руси. Вся гнусь насилия, расстрельщины просачивалась сквозь воспалённый мозг. Думалось о нерусском правителе, его услужливом центральном комитете. У всех узкая специализация: в ЦК цыкают, в ЧК чикают. Возвели в ранг беззакония тлетворное политиканство. Какая опухоль разъела серое вещество твердолобых, превратила в сажу?

Леденела душа от мысли, что свобода не помашет вольными крыльями. Не подышит чистым воздухом на Обском берегу… Не впервой задавался алтаец Горелов коренным вопросом отечественной истории: откуда берутся Пиоттухи, почему они шустро выпрыгивают, как черти из табакерок, в смутные времена народных заварух, часто заваренных самими же хитрыми дельцами. Неужели Сионские мудрецы на века просветили бывших скитальцев по пустыне?! Даже мудрец Достоевский в «Бесах» не ответил на трудный вопрос, заданный историей…

Клацнул капкан судьбы, перешиб жизнь тугими пружинами.

Со стен куцыми бородками свешивался мох. Сергей незаметно выдёргивал его, прощупывал щепочкой пустоту. Глоток, хотя бы пол-глотка чистого воздуха. Пузатый горошник, подсаженный в камеру, загазовал её плотно.

При строительстве барака-тюрьмы плотники сосновые брёвна подгоняли умело. Мох успел слежаться до крепости спрессованного жмыха. Щепка махрилась, не пробивала брешь. Не ощущалось притока уличной свежести. Ни одного пузырька воздуха не пробивалось сквозь толщу стены. Запах сосновых брёвен немного отшибал едкий газ камеры. Поодаль сушились портянки, стельки. Вместительная параша в углу прибавляла шаечные ароматы. Подследственный офицер не успел притерпеться в затхлой атмосфере камеры. Отовсюду текли вонючие струи, впадали в распухшие ноздри.

Среди ночи просыпался от храпа-грома. Сон разламывался от безудержного исторжения носовых, горловых звуков. Казалось: пузан с горошницей во чреве покрывал матом всю кубатуру камеры, её невольников. Храпуна грубо толкали, награждали пинками, набрасывали фуфайку на башку: матерчатый глушитель не помогал. Пинки по заднице на минуту-другую обрывали арию из тюремной многоактной оперы. И снова храп, сравнимый с матом.

Подсадному толстяку делали тёмную. Прикладывали ко рту войлочную стельку. Пробовали напугать волчьим воем. После звериного взвоя нарный артист пронзительно зафальцетил. Фистула выкатывалась из необозримых недр матёрого чрева, летела в потолок: оттуда от жуков-древоточцев осыпалась древесная мука.

Утром камерники восстали.

Надзиратели отнеслись к бунту спокойно. Больше одной ночи уникума никто не выдерживал. Кочующего храпуна переводили из камеры в камеру. Пожалуй, это была единственная уступка чекистов.

4

Рукотворный переворот в семнадцатом году переломил ситуацию в пользу бесов. Достоевский задолго до крушения предвидел грозную ситуацию, надлом хребта страны с огромным разбросом территорий.

Наткнувшись в трудах Достоевского на фразу «жиды откуда-то понаехали», Авель Борисович отшвырнул к печке тяжелый том. Писатель осветил тьму истории ярким предвидящим фонарём. В его свете закопошилось племя, гонимое временем, другими странами, народами.

Богоискательство, загрёбистая суть обманных продуманных дел привели хитрый народец к вершине власти в одной неустойчивой стране: её лихой казачий размах расширил до границ Тихого океана.

Старший лейтенант госбезопасности Пиоттух гордился важным постом, неограниченной властью. Приказы дышали безграничной ненавистью к выродкам революции. Забойная дрянь копошилась в холодных бараках. Списанная в красный расход ещё при жизни, она не представит интерес для истории после свалки в приречный яр.

Фитиль истории горел дымным нагарным огнём. Весомая часть неутихомиренного сброда брошена на нары, вплотную приближена к исходу.

«Тройки» кресалами подписей высекали высшую меру. Между крошечными буквочками «в» и «м» провисла разделительная черточка. Не сулила надежду на жизнь: в/м в одной страшной сцепке представляли неизбежный росчерк свинца по мгновенному пути к виску. Последняя точка в судьбе… последний кивок жизни…

Давно сброшена маска притворной доброты. Во взгляде шестиколенного Авеля полыхала чекистская ненависть к обречённым. Чего жалеть согнанную к яру нечисть…

Адольф Гитлер шерстил в Германии несчастных евреев. Иосиф Сталин услужливо вложил в их руки карательный меч. Именем НКВД вёлся каскадный разбой против народа, охваченного параличом нарастающего страха.

Родова Авеля Борисовича была разветвлённой, разношёрстной. Встречались старьевщики, портные, банковские клерки, башмачники, ростовщики, воры-отсидники трёх громких тюрем. После злосчастного переворота для Пиоттухов открылась неограниченная возможность проникновения в охранку, в карательные органы, суды, адвокатские конторы. В тайных списках ВЧК, ОГПУ, НКВД под грифом «секретные сотрудники» числилось с дюжину молодчиков, поставляющих важные сведения из министерств, банков, крупных государственных учреждений. Сексоты разными путями добывали ценные сведения о благонадёжности граждан, о финансовом, имущественном положении новоиспечённых толстосумов. Всё интересовало тайных сотрудников — от правительственной сферы деятельности до постельных вожделенных делишек.

Никому не доверял Авель Борисович — ни «главкому» Ярзоны, ни телесатой нервной жене, охочей до нарядов и золотых украшений. Даже в её завистливом взгляде сверкали золотые отблески колец и цепочек.

Дальновидный Пиоттух знал: всё равно когда-нибудь подсидит коменданта, займёт насиженный трон. Мысленно не раз вписывался в массивное кресло, надёжно и классно сработанное искусным нарымским краснодеревщиком. Манило всё: удобные подлокотники, нескрипучие сочленения, вишнёвая блескучая политура.

Запаса терпения, наглости, природной изворотливости хватало с лихвой. Шестиколенный Авель сконцентрировал в себе весь разрозненный талант навечно почивших и ныне здравствующих Пиоттухов.

Безграничной ненавистью воспылал Авель Борисович к русскому писателю Алексею Константиновичу Толстому, прочитав обжигающие строки:

…За двести мильонов Россия Жидами на откуп взята — За тридцать серебряных денег Они же купили Христа. И много Понтийских Пилатов, И много лукавых Иуд Отчизну свою распинают. Христа своего продают…

Открытое разоблачение убийственно подействовало на верного офицера госбезопасности. Не мог и догадываться Пиоттух, что голая правда слов почти вековой давности может иметь такую взрывную силу.

В трактате Горелова шестиколенный Авель натолкнулся на такие умозаключения: «В стране рабов русские влачат жалкое существование. Пребывают в обморочном состоянии вековой нерешительности. Многочисленная разрозненная нация так и не выковала оси всеобщего крепежа, спасения и свободы. Баре гнули податливый металл, помыкали неустойчивой массой. Подавлялась любая смута. Хватало виселиц и эшафотов вешать бунтарей, отсекать забубённые головушки… У НКВД достаточно пуль-недур для полного усмирения непокорных… Не так страшен враг извне, куда страшнее свой внутренний…».

Случались дни, когда шестиколенный Авель окутывался угарным дымом сомнений, невольно впускал в нутро животный страх. Чья сторона возьмёт? Белые ломили красных. Изворотливые красные не гнушались даже китайских наёмников для подавления опасных очагов сопротивления.

Грозная комендатура, разворошённый ад Ярзоны постоянно рушили спокойствие Пиоттуха. С вахты приходил опустошённый, истерзанный видом гнусных рож смертников.

— Вернулся палач! — язвила Матильда. От неё пахло перекисшей простоквашей.

В муже продолжала бурлить ярость от пёсьей службы. Грубый укор неласковой жены возмутил. Зрачки налились опасной белизной. Запульсировала жилка на правом виске. Нервный тик привёл в действие оба века. Ущипнул их — не утихомирил.

— Сучка толстомясая! Разбирайся в постельных делах. В наши чекистские не суйся… Обзываешь палачом. Да, я палач, но идейный… пусть народишко походит под нашим ярмом, похлебает революционной мурцовки.

— Разошёлся хрен с портупеей! — не сдавалась Матильда. — Ступай, смой кровушку с рук. За что сплошь и рядом людей вините… Не пяль, не пяль на меня ватные шары. Нашёлся Иван Грозный!.. Скоро и меня в комендатуру потащишь показания выбивать…

— Заглохни! Пристрелю!

— Стреляй, постельный слабак! С другим бы мужиком нарожала ораву ребятни… патрон холостой… кобура без нагана…

Пользовалась Матильда бабьим превосходством. Знала: муж повинен. Седьмой год не тяжелеет. Не святая — беспорочного зачатия не дождется.

Верная подруга уши прожужжала: «Подмахни соковитому нарымцу, пусть с первого задела обрюхатит… Мужу — слава. Тебе — чадо…»

Не страшится грудастая Матильда муженька-членорезчика. Мать не напрасно предупреждала: не ходи во жёны к высушенному чебаку. Ни кожи, ни рожи, ни одёжи. Гляди — кадычище какой: снует по горлу, рюмаху ищет… Ослушалась мудрую матушку, клюнула на червя в офицерской форме. В первую брачную ночь опростоволосился: облевал фату от винного перебору… ни порошинки в обмяклом стволе. Тело просило жаркой ласки, пылало вожделением. Тормошила непропечённого мужичонку, дрожащие руки бесстыдно пытались привести в чувство упрятанную собственность.

После позора постельного Матильда налилась дерзостью. Долго отмалчивался муженёк, покрякивал в кулак, кривил рот. Не выдержав натиска обид, громыхнул булыжинами слов:

— Дрянь! Сама виновата! Другая бы сумела меня воспламенить, пары поднять…

— Паровозик без топки, — не пасовала толстуха.

Занёс руку над головой жены, болезненно опустил, не приведя в действие вспыхнувший замысел.

Начались частые стычки. Не было покоя ни в раю дома, ни в аду следственном…

Не считал усердник Пиоттух служебную бумагу настоящей, если в ней не сверкали убийственные буквы в/м. Высшая мера, подписанная «тройкой», приносила успокоение: ещё один нарник будет убаюкан пулей.

«Косить бы из пулемёта двуногую нечисть, согнанную на яр. Покончить разом с тупыми супротивниками страны Советов. Против какой силы прёте, эсерики-засерики, кулачьё-сволочьё? Именем НКВД мы сметём погань нации… Наше воцарение не в вашу пользу…»

Такие бравые мысли шестиколенный Авель приветствовал. Повернёт ли его река жизни на седьмой плёс? Неужели он повинен в том, что супруженция до сих пор не обзавелась дитём, не дала старт новому колену рода Пиоттухов?

Задабривал Матильду золотишком, сверкающими камнями колье. Плата оказывалась слишком дешёвой. Жена вымаливала иную драгоценность — ребёнка. Порою ей не хотелось иметь детей от мужа-недоразумения. Родится какой-нибудь колючий сорняк, мучайся потом с ним на поле жизни…

Скопище неубывающей рвани тяготило, изматывало особиста. Откуда наплывала вонючая масса кулаков, казаков, диверсантов, единоличников, эсеров, бандюг? Свинец еле справлялся с неубывающими нарниками. Шестиколенный Авель предлагал коменданту новшество: науськать на приговорённых к расстрелу изъятый из тайника «контрреволюционеров» пулемёт «Максим». Скорострельник служил белым. Пусть Максимушка послужит красным. Сгрудим вшивую массу, полыхнём огнём во имя окончательной победы интернационала.

Отклонили заманчивое предложение рационализатора. Надо в беззаконной стране соблюдать условную законность. Ясно: «Максим» ждал горячей работёнки.

На допросах во гневе особист Пиоттух надрывал контрикам уши. С размаха тыкал растопыренными пальцами в глаза. Слабые руки не годились для боксёрских ударов под дых. Выбирал жертвы, готовые вскоре перейти по настилу перед потайным оконцем стрелка. Зачем что-то видеть, что-то слышать приговорённым к расстрелу. Высшая мера безмерна. Свинец всё поймёт, всё спишет, всё сотрёт с последних скрижалей судьбы.

Мир кипел малыми войнами, развязанными ошалелым фюрером. Тень великой войны прокатывалась по границам большого Отечества, утыканного концлагерями, комендатурами. Европа захлёбывалась от внешней войны. Лагерь социализма задыхался от борьбы внутренней — беспощадной.

Арестованному Горелову шестиколенный Авель представлялся исчадием ада. Через чёрную дыру ада втягиваются жизни, они со свистом проносятся по Ярзоне, вмуровываются в песок.

— Русские — народ-сброд. Полуазиатчина. Казаки-разбойники размахались шашками, Сибирь покорили, до вод океанских добрались. Останову не было. — Пиоттух, как портянку, разматывал историю России. — Нахватали земель под долгую руку государеву. Удержать не знают как. Аляску-аппендикс отрезали — все еще много земли осталось… Русские — те же арабы, только рожами посветлее.

— Авель Борисович, ты аполитичен, — доказывал Сергей Горелов после одной из жарких дискуссий. — С Родиной надо кровью слиться, чтобы вобрать в себя страну до каждой рязанской деревушки, до любого сибирского просёлка.

— Родина — звук… тинькнет — и нет её. Не я — Пушкин открыл:

Москва, как много в этом звуке Для сердца русского слилось…

— Дочитывай дальше:

…Как много в нём отозвалось…

— Не разубедишь, господин Горелов. В моём сердце ничего не отзывается. Я поставлен НКВД выбить дурь и мозги из биологического материала. И мы выбьем, вычистим ересь.

— Кто это мы?

— Герои тридцатых — бесстрашные рыцари без упрёка. Нас Феликс Дзержинский свинцом накачал… крепче стали мускулы наши. Беспощадность — вот наиглавнейшая наука, верное условие нашей победы. Последнюю каплю жалости высушим плевком револьвера. Задушим в зародыше любое восстание. Осадим всплеск любой азиатской крови. Час мщения пробил… Не для того Ленин влил в страну яд революции, чтобы кто-то вылечил теперь землю русскую…

Слушал алтаец Горелов, будучи на свободе, такие дикие воззрения сослуживца и перефразировал слова Льва Толстого: каждый несчастный народ несчастен по-своему… Особист Пиоттух — не враг ли перед ним? Враг! Даже маскироваться не желает… Вот стоит перед ним библеец, кипит злобой, родину унижает, народ… А ведь была у нас изначальная чистая вера в свет. Осознанно поклонялись Солнцу, силам Природы. Крещение Руси огнем и мечом порушило праверу, посеяло сомнения, разрушило привычный старинный уклад святорусский. Началось медленное порабощение духа, затмение древних уверований. Позорное огульное, насильственное крещение Руси открыло все пути для ворогов. Народ угодил под гнёт унижения, рабства, страха и недоверия к религиозным поработителям. Началась эра смут, войн, закабаления. Не хотелось становиться под знамёна послушания, навязанного инородцами. Иго, многовековое иго придавило нацию, которая постепенно утрачивала самый живучий спасительный инстинкт самосохранения. Инородцы топтали и до сих пор топчут наши нивы, выгребают богатство из наших кладовых. Торгуют мнимой свободой оптом и в розницу. Затёрли до дыр разменную карту мнимой демократии. Разрушены вековые устои семьи. Давно выветрился запах первородной правды…

Историк рассуждал сам с собой, готовил блоки для своего трактата-пирамиды. Нет вечных империй. Политика — сосуд грязный, на котором оставляют отпечатки стяжатели, падкие на самообогащение. Не брезгуют ничем. Их звезда — нажива. Духовность народа — так себе… окалина веков, эфемерность. На добром чистом слове ДЕРЖАВА наслоилась ржавчина. Более тысячелетия сторонники ига превращали веру в неверие. Народу внушали, говорили в лицо: ты — вечное быдло, чернь… Народом помыкали цари и дворяне. Гнали на войны и на помещичьи десятины…

Какого полного повиновения, послушания хотят власти от усталого измордованного чернолюдья? Оно вместе с мучеником Христом распято на безгрешном кресте. Только Иисус воскрес, воспарился. Церковной пастве неизвестно таинство сего чудесного превращения. Она обречена на муки вечные. На тягло, оброки, налоги, ясаки. Народ на какой-то период поверил в освобождение от крепостной зависимости. Ему затуманили мозги всё те же лжеправители, вранливые баре, высасывающие доходы со своих имений. Пот и кровь неодинаковой солёности. Кто по-настоящему оценивал народ на пашне и на войне? Везде нужна живая сила — на барских лугах и на полях битв…

Долго продержится та империя, правители которой поймут: для продолжения существования важна не жиреющая бессовестная знать, важен непорабощённый свободный народ не в положении рабов. Народ — устроитель вольной жизни и судьбы. Дайте ему в истории шанс жить без мародёрства правителей. Тогда патриотические чувства самотёком вольются в души не закрепощённых пахарей и воинов. Политика, религия — охранительницы хапужных властей, их услужливых лизоблюдов.

Не раз ворошили пласты истории сослуживцы с диаметрально противоположными взглядами на Отечество. Шестиколенный Авель пасовал перед младшим по званию сослуживцем. Однажды Горелов сделал вывод:

— Власть — обух. Народ — размочаленная плеть: ею не перешибить кованое железо.

— Верно подметил, — просиял Авель Борисович. — Поэтому — запасайся терпением, народ-лапотник, не суйся в сомнительные российские союзы борьбы. Победа будет за НКВД: этот обух точно не перешибёшь никакой плетью.

— Не охочие до труда физического чиновники, дворяне, помещики ловко обворовывали тружеников, бесцеремонно выкачивая энергию жил, выгребая из закромов последний хлебушко, уводя со двора последнюю коровёнку. Так и ведётся на Руси испокон веков: богатеям — дворцы, быдлу — скотные дворы.

— Не тебе, офицер Горелов, вторгаться с непродуманным уставом в монастырь, простоявший столетия на фундаменте власти и веры.

— Придёт срок — по кирпичику разнесут шаткие строения рабовладельчества. Зачем было затевать губительную революцию, если через два десятка лет народ отброшен в кювет, зарывается в яр.

— Серёженька, я твой друг… другой твои слова может донести до ушей иных.

— Скрывать нечего: знать не умеет ладить с народом, ценить его, уважительно относиться к кормильцам государства. Грошик гнутый стоит такая управленческая армада.

Сказал и подумал: «С каких это пор ты другом моим стал, Авель Борисович… без подмылки валенки катаешь…»

Зачастую в идеологических спорах глаза Пиоттуха пропитывались белизной, словно известковым раствором. Он считал Горелова врагом, обнажающим нутро до самого сердца. «Кого напринимали в комендатуру — святой орган НКВД. Кому доверили секретные документы, протоколы, дали право вершить суд над чернью… Какой-то плохо пропечённый в университете историк поливает грязью революционный путь страны, делает гнусные выводы о коронованных особах… Щенок! Вольнодумец! Мы и тебя сотрём в порошок, развеем по лагерному двору…» Опасная белизна выпученных глаз, налив озлобления вовремя подсказывали сослуживцу Горелову заканчивать бессмысленный диалог. Разве поймёт Пиоттух — выкидыш истории — всей сущности новой инквизиции…

5

Переведённый из вышкарей в расстрельники, Натан-Наган ослабел духом. Тяжело поднималась рука на уровень голов невинных жертв. Шёпотом испрашивая прощение, нервно нажимал на холодный спусковой механизм. Крестился после того, как вертикаль жизни складывалась с горизонталью смерти.

Смертники догадывались в последние минуты, что их подводят к роковой черте. Инструкция для чикистов гласила: стрелять неожиданно, скрытно, с близкого расстояния. Сможешь выкрикнуть: ИМЕНЕМ НКВД — хорошо. Не сможешь — выговора не будет. Твоё молчание не перешибёт скороговорку нагана.

Висок — самая уязвимая часть черепа. Уяснили это на теоретических занятиях по огневой подготовке. Попадали контры с утолщёнными костями на затылках. Прошиби такую лосиную твердь. Пуля и не дурой бывает: может срикошетить, уйти в бессмертный песок яра. А если развернётся да прилетит в лоб чикиста?

Перед Натаном постоянно маячил кулачище из-под песчано-хлорной смеси. После того почти фантастического случая перестал заглядывать в преисподнюю. Висок… спуск курка… звук выстрела… И всё! Пусть зонный врач констатирует смерть… Можно обойтись без осмотра. Ни вскрика, ни гневных слов проклятия… Висок… спуск курка… в ушах эхо от выстрела… Миссия чикиста закончена. Дальше вечная миссия габаритной ямы. Усыпальницей не назовёшь.

Смертники проходили по настилу в одном направлении… перед чикистом проплывала явь левого виска. Из тайника не мог промахнуться даже неопытный стрелок… маячила седина волос… в любой шевелюре ни волоска надежды, ни спасительной ниточки.

Прижимаясь к земляному срезу, тянулся настил в ширину двух сосновых плах. Маховая пила вычленила из двухобхватного дерева толстые доски. Они даже не прогибались под тяжестью обречённых. В полном смысле слова жертву вели на плаху: не под топор — под пулю палача.

До мелочей продуманная кара шокировала немногих. Текла обыкновенная рутинная работёнка. Тот, кто оставался жить, старался не задумываться о тех, кому суждено пройти последние метры судьбы… Видение виска… именем НКВД… короткий гром… В расход судьба… в расход жизнь…

В комендатуре Натану-Нагану припомнили посылочки-записочки из Заполья к кузнецу Никодиму Селиверстову, нечуткую охрану на вышке. Комендант Перхоть держал Воробьёва в резерве. Понадобится — передаст в лапы смерти с потрохами, с найденными под матрасом стихами пьяницы и хулигана Есенина. В двадцать пятом его упокоило самоудушение. В тридцать восьмом упокоил бы свинец. Так рассуждал премудрый комендант, отчитывая неделю назад грешного чикиста.

Висок… спуск… гром… тачка… штабель… песок… хлорка…

Спирт… бессонница… разломленная надвое душа…

Чикиста тащила на аркане спотычливая судьба. Не взбрыкнёшь. Не зауросишь.

О пашни, пашни, пашни, Коломенская грусть, На сердце день вчерашний, А в сердце светит Русь…

«Дорогой друг, спасибо тебе. Светит мне твоя поэзия, не даёт сгинуть в Ярзоновском вертепе… Самый короткий путь ствола до своего виска, рта. Много раз хотелось изменить курс пули… спасаешь, Серёженька, вселяешь дух жизнелюбия. Поверишь в иную Русь — гордую, со зрячей судьбой народа… Зажечь бы в моём сердце яркий свет Руси, да окутала его темь непроглядная. Тянет к Обскому яру: там сейчас водобойная вихревая сила крутит воронки. Большая вода. Больные мысли… Даже Праска Саиспаева не может снять гнёт с души. Ласковая стала, доступная, податливая. Откуда в метиске возник наплыв страсти? Душит в объятиях… ярко-пунцовые губы налиты бесовским огнем. Нежданно-негаданно привалило везение. Скрытничала. Грубила. Отталкивала. Подошёл, видно, жоркий бабий срок. Полная луна под сводничала… Не всю молодуху выпил Тимур… просто не успел…»

Давно догадывался Натан о многих преступлениях органов НКВД. Видит Бог — делал отчаянную попытку вырваться из оглушительного позора. Расстрельный маховик не остановишь. Найдутся другие исполнители приговоров. Цель: висок в метре от стрелка. Каждый «в десятку» попадёт.

Без язвительного Горбоноса стало скучновато. Простил ему стукачество… Вместе с ним спиртишко, самогонку попивали. Сейчас не с кем. Отстранился от одновзводников, душу на хитрый замочек закрыл. Выпьет втихаря, зажуёт лавровым листиком. Запах жидкой дури отбить можно. Кто отобьёт дурь мыслей?

«Только бы не попал в мою смену офицер Горелов. Не смогу поднять ствол. Давно хотел задружить с ангелочком — робость мешала. Здоровался с ним уважительно… Я — холоп. Он — барин… Особисты за своих взялись… Какое дикое племя шкурников, извергов, сволочей… Я — из их помёта. Стрелок по принуждению… Завела юность в тайный закуток… Виски, виски, виски перед глазами…»

Винился Воробьёв перед смертниками, перед Есениным, перед совестью. Не примешь быль за кошмарные сновидения. Из всех щелей бытия прёт жуть. Перхоть дал понять: проявишь ещё недовольство службой — изничтожу.

Перестало тянуть к Прасковье в Заполье. Ненасытную полукровку с весны словно с голодного мыса сняли. Неужели и под Тимуром заходилась вскриками, стонами, щенячьим скулежом? Ох, бабы, бабы — злое, но славное отродье человечества!

Думал — влечение к Праске будет долгим, насыщенным, со всей предсказуемостью любви. Несколько раз в постельной запальчивости сменщика Тимуром называла. Видать, не занозой в теле сидит гармонист. Такие и после отравленной стрелы выживают. Ни сном, ни духом не знал о яде на наконечнике. Товарищок удружить хотел — вычеркнуть соперника из жизни. Кое-как убедил Праску: не моя страшная затея…

Душа грустит о небесах, Она не здешних нив жилица…

Давно внедрились в ум уплывающие в поднебесье строки. Когда тяжело — Натан призывает для утешительной миссии колдовские слова: облегчают смурные и смутные дни.

«Моя душа — жилица какой нивы? Прозвучит ли для неё зов высот или она бултыхнется в Обь песчаным сколом… Скрыта великая тайна в есенинских словах… Души — вечные невидимки…».

«Не по своей воле стал палачом. Залетел рикошетом в комсомол. Прочертил в судьбе кривую дорожку. Судьба не оставляет меня без присмотра. Приказывает мне: не направляй ствол к своему виску. Не ходи часто на крутояр, не заглядывайся на стрежь. Не промеряй мутным взглядом обскую пучину… Душе не надо илистого дна… её стихия — синяя высь… не души свободу выбора…».

«Родной мой рязанец, меня кто-то подталкивает к роковой черте, где караулит пугающая бездна. Иногда хочется залечь в братскую яму, разделить участь смертников… Никто не предполагал, что по извилистой судьбе Руси промчатся бешеные тройки, насмерть забьют копытами множество жизней… Прости, душа. Взвалил на тебя непосильную ношу палача…».

Винный угар проходил. Самоказнь вырастала до вселенских габаритов вины. В четушке манящее бульканье. Надо скрыться от зорких глаз одновзводников, хлебнуть прозрачного огня. Он не успел вспыхнуть в горле, раскатиться до размеров воздушного шарика, дюжина минут — и пары попадут в голову, окутают мозговые извилины ласковым парным туманцем. Натан поднимал блаженное состояние относительного покоя. Растворялись грустные мысли. Перед глазами колебалась радужная кисея, кутала страшные видения.

Сослуживцы звали играть в волейбол. Отмахнулся. Искал уединения. Комсомольцы-активисты приглашали на диспут «Что такое счастье». Натан брезгливо посмотрел на восторженных идиотов, без слов прошёл мимо. Дурачьё! Говорить о счастье вблизи Ярзоны, где палачество возведено в степень оправдания. Нашлись счастливчики! Стрелок редко прибегал к мату, молодчики вынудили загнуть трёхколенную трубу.

Явится ночь, накошмарит видений. Воробьёв часто находился на пограничной черте бодрствования и сна. Не мог выплыть из тинного омута подстроенной чертовщины. Отовсюду лезли безглазые, безротые рожи — багровые, в шрамах и гнойниках. Прорастал неотвратимый кулак, гневно надвигался к лицу. Чикист улавливал запах сыри, хлорки и тьмы.

Не научился обрывать залётную жуть из потустороннего мира ада. Стонал. Вскрикивал. Отбивался. Бил наотмашь по вздыбленному кулаку: он оборачивался огромной — со снаряд — пулей, зависал у виска.

Раньше кошмар сновидений, пыл вскриков обрывал коечный сосед Горбонос. Спал стукачок чутко. Натану казалось: притворился спящим, боится пропустить ночную казарменную быль.

После Горбоноса никто не обрывал громкие вскрики, изматывающие стоны. Некоторые стрелки улавливали спросонок запальчивое бормотание, догадывались утром о муках. Подтрунивали:

— Эротик! Крепко же ты баб тискаешь даже в снах…

— Криком страсти исходить — уметь надо…

В казарме никто не мог понять исходящую плачем и криком душу.

— Натан-Наган, ты не наш. Из чужой стаи.

— Конечно не ваш. Для себя — я свой.

Тяжело было своему среди вроде не чужих стрелков, крепко повязанных убойной кабалой. Все цеховики на конвейере смерти работали несбойно. Входящие в широкие ворота следственной тюрьмы теплили надежду: восстановят справедливость… разберутся… выпустят… Благие помыслы рушились, ложь восстановлению не подлежала. Органы даже не пытались реставрировать попранную свободу, внести ясность в протоколы допросов. За время террора тройки неслись оголтело, минуя все раздорожицы судеб. Вершители беззакония требовали не двусмысленных ответов, выводов о полной виновности поступаемой контры.

Под статью расстрела загоняли охаянный, заклеймённый люд. Выжигали тавро: враг народа.

«Свой для себя» думал о летящем в неизвестную коммуну задышливом паровозе. Сгрудили в теплушки отпетую массу пролетариата, крестьянства, интеллигенции. Органы в нужном месте в нужное время перевели стрелку. Дымящее чудовище понеслось по направлению Ярзоны.

Здесь — коммуна смерти. Обрыв. Теплушки с обреченными не летят под откос — их засасывает подземелье.

«Конечно, я не ваш, — рассуждал чикист по принуждению, — Горбонос и тот называл меня соколом… Не ворон я, даже не белая ворона. Сам по себе. Хватает ума не быть оголтелым молодчиком, не кощунствовать на диспутах о счастье… О злосчастии можно поговорить. Оно перед глазами: плаха… виски, беглый гром выстрела…».

6

Причаливали, отплывали пароходы. Призывные гудки манили в путь.

Надзирателям Авель Борисович приказал:

— При отплытии «Надежды» выводите Обгорелова на прослушивание душещипательной музыки. «Прощание славянки» — кивок из свободы.

Арестованный сразу догадался об истязании маршем. Только шестиколенный Авель мог до мелочей продумать иезуитский план. Ни запах колбасы и осетрины, ни хладные угли, положенные по углам протокола не помогли. Сокрушительный удар по психике отщепенца нанесёт щемящая сердце музыка. «Большую глупость допустил ты, Серёженька, покинув поле чекистского боя. Стратег — наркомат внутренних дел — умело расставил заградительные отряды особистов-опытников. Фронт растянулся по всей стране. Вражин не убывает… Слушай, Прогорелов, слушай внимательно „Прощание славянки“. Впитывай дух Руси. Скоро не запахнет душком славян, не повеет удалью… Нагородил в трактате героической ереси. Были заступники — не чета тебе. Ссылаешься на Радищева, Карамзина, Достоевского. Оплетаешь историю бесовщиной революционеров. Кто вывел славян из языческого мрака? Века пастыри христианства добивались полного послушания разбредших стад… Кому-то не по вкусу щёлканье бичей, сгон овец в загородки колхозов… Не скоро ещё выбьют дурь из паствы. Красный террор — новое крещение Руси… свергнем ваших демократических идолов, вычеркнем из памяти рабов…».

Хорошо сегодня философствуется шестиколенному Авелю. Шипр перебивает утробный запах изо рта. Говорит и ощущает неприятный поток. Не отдуешь его, как жирок со стерляжьей ухи. Вчера важные гости застольничали. Ели чёрную икру, как обыкновенную перловку. Балыки нельмовый, осетровый. Строганина из лосиной печени. Сам нарезал пешки янтарной мороженой стерляди. Отлично шла чушь под водочку, под армянский коньяк.

Разговоры велись о наградах, званиях, окладах, премиях. Сообщили важные гости по секрету: отдали под суд за мародёрство крупного офицера из Ахской комендатуры. Спустили шкуры со многих шкурников из медвежьего угла. Комендатуры разбросаны даже там, где Макар никогда не гонял на пастьбу телят… Сами пасём начальничков. Своевольничают, на безнаказанность надеются…

Ёрзал Авель Борисович на массивном стуле, тусовал мыслишки: «Вдруг доберутся дознатели и до нашей шараги… рыла не в пуху — собачьей шерстью обросли, псиной провоняли… Господи, помоги миновать напасти… Пора контру Прогорелова пускать в расход… что-то тройка медлит, приговор не подписывает. Неужели поставили под сомнение подделанную подпись… боятся, поди, лейтенанта госбезопасности подставлять под забой… Тройка, попади в десяточку, отправь с глаз долой университетского умника… Можно и в Томскую тюрьму спровадить… в трюме „Надежды“ поплывёт…»

Не знал Пиоттух, что вчера нарочный доставил в кабинет коменданта пакет с самой грозной из бумаг НКВД. В приговоре тройки в череде прочих отпечатанных на машинке несуразностей горели пламенем роковые в/м.

Долгое затишье настораживало Сергея Горелова. Ни допросов, ни насильственного вдавливания бурды через распухшие ноздри. Прекратил голодовку. Брезгливо хлебал зонную баланду с кусочками разваренной сушеной рыбы, ослизлыми ломтиками квашеной капусты.

Прутья-лучи на окнах даже не намекали на райские кущи свободы. Сидел на жердях, вслушиваясь в галдёж нарников. Камера — растревоженный улей. Не носить пчёлам медок, не подслащивать жизнь.

Часто вскипало озлобление на усатого государя, окопавшегося в Кремле, на его подлые органы. Глаза у них зашорены. Не видят правители перекосы судебной системы, варварство троек.

Не орды Мамая топчут Русь — орды Наркомата внутренних дел приговаривают невольников к высшей мере. Кто устанавливает одновесную меру в граммах свинца?!

Новые главы исторического трактата выстраивались в голове в надёжные роты слов. Воспламенённый мозг продолжал высвечивать из хроник Руси узловые события, роковые даты. Тридцать седьмой и тридцать восьмой годы спеклись в раскалённый ком и катились по времени опустошающей массой.

Аналитический ум офицера-узника пробивал брешь в тенётах проводимой политики. Великий историк Карамзин не мог увидеть полымя века в самом страшном сне. Взгляд в будущее не облагался непосильной данью. Страна виделась могучей, народ свободным, жизнь не каторжной. Всё обернулось игом, закабалением масс. Нашествие грянуло не с азиатских продуваемых степей, не от резвых племён кочевников. Иго вызрело в утробе Кремля Московского.

Находились в стране фальшивых Советов люди с умами зрелыми, но их идеи добра и справедливости, их действия подавлялись изощрёнными бесами. Была благодатная среда для их расплода.

Мысли, протекающие за письменным столом и на нарах, не выбивались из общего русла бурливого повествования. Историческое течение могло из плавного переходить на бурное, порожистое. Не менялось направление выстраданной сути и правды.

Становилось боязно заглядывать даже в недалёкое будущее. Хватка, с какой бывший сослуживец выбивал показания, указывала на пулевой исход. Теперь особенно желалось свободы, завершения задуманного труда. Пусть узнает народ: не все службисты госбезопасности впали в состояние отупения, закрыли глаза на бесчинства органов. Добро должно побеждать зло не только в красивых сказках. Горькая явь не менее нуждается в отражении неприкрашенной правды…

— Прогорелов, на выход! С вещами…

Историк не обижался: исказили фамилию не сильно. Звучит по-тюремному. Почти все здесь прогорают до последней порошинки. Смешно прозвучало: с вещами! Всего имущества — бронзовая иконка святого Георгия Победоносца. Принял от старовера Власа святую память и эстафету… Оставить на нарах? Взять с собой?.. Неужели — свобода?

С нескрываемой радостью разглядывал Авель Борисович документ с сияющими буквами в/м. До плотности пуль ужаты они. Заветные, зловещие словечки высшая мера. Вот он, итог изматывающих допросов. Тут и свечи-помощницы, и угли, и бутерброды с деликатесами.

— Бывший офицер Недогорелов, твоя воля уже измеряется часами. Мне больно говорить о суровости приговора.

— Не виновен, как и старообрядец Влас по фамилии Невинный.

— Он теперь молится иным богам… успел справить обряд небесный.

— Я не подписывал протокол допроса. Всё в нём ложь. За измышления не приговаривают к «вышке».

— Приго-ва-ри-вают. Наши законы знаешь не хуже меня.

— Волчьи законы.

— Мудрые арабы говорили: кто охраняет — тот и волк…. хороший зверь: овцам покою никогда не будет… Твой трактат наделал в верхах много шуму… Вольнодумец!

— Когда строй бешеный — вольнодумство неизбежно.

Безучастный к судьбе историка Пиоттух бросил беглый взгляд на приговор, не отыскав букв клопиного размера. Следователь обшарил взглядом текст, со вздохом облегчения обнаружил условное обозначение исхода.

Вот они — голубушки-славянки!.. Прощание с жизнью, с обетованным раем… Пусть выговорится перед скорой встречей с пулей выученик русской истории, испятнанной кровью и мозгами… Есть цари, будут и цареубийцы. НКВД изрядно сократит недобитков белого легиона. Цвет крови — несмываемый колер истории…

Перед старшим лейтенантом госбезопасности мышка, пойманная в мышеловку даже без сыра. Для чего-то пушистый комочек осилил науки, обзавёлся дипломом. Сочинял никому не нужный трактат… Даже не интересно стало коту — шестиколенному Авелю — играть с мышкой… А ведь на лице ни капли животного страха… Дал задание служакам отыскать в посёлке пластинку с записью марша «Прощание славянки». Патефон в следственном отделе есть. Будет последняя игра в кошки-мышки. Пусть приговорённый перед плахой насладится душещипательной музыкой… Арест в каюте «Надежды» сильно подпалил шерстку пойманной жертвы…

Ни разу в Пиоттухе не проснулось чувство жалости к соплеменнику-чужаку. Существующий строй назвал бешеным. Но кто взбесил вождей адским неповиновением, тупым упорством? Сброд со времён Разина, Пугачёва не поумнел, не запасся мудростью для выживания, продолжения славянского рода…

— Обгорелов, при обыске в твоём чемодане кроме трактата нашли опасные частушки. Откуда они?

— Какие частушки? — удивился узник.

— Оччень политические. Такие вот:

Был разбойник Кудеяр. Он не прятал трупы в яр. Что-то наши кудеяры На расправу очень яры. Не хочу в Улан-Удэ — Ведь и там НКВД. Даже кожа — кобура За него кричит: ура! Смерть народу день-деньской. Распухает яр Обской. Позабыл проклятый Вий Божеское — «НЕУБИЙ!» Развались скорей Ярзона От великого позора. Видно, сытые харчи, Раз лютуют палачи. Завелись в Кремле враги. Боже светлый, помоги! Можно и не ворожить — Нам с антихристом не жить.

— …Каким манером частушки в твой чемодан попали?

— Манера чекистов — провокации. Кто подбросил? Зачем?.. Впрочем, вали до кучи, Авель Борисович, на узника, приговорённого к расстрелу.

— Собирался свой трактат сдобрить устным народным творчеством?

Бьют в затылок. Бьют в висок. Прячут смертушки в песок. Не добудится будильник. У Оби скотомогильник? Льётся кровь народная — Наверно, беспородная. Самодуры красные Для страны опасные.

— Ты на кого замахнулся! Сукин сын ты — не чекист!

— С каким бы удовольствием влепил тебе на дуэли пулю в лоб.

— Поздно. Дуэль белые — красные кончилась в нашу пользу…

— Где твоя честь офицера? В царской армии благородство поднимали на вершину службы…

— Поплачь, поплачь о старинушке.

На яру посадим ивы: Сердобольны и плаксивы. Пусть поплачут, погорюют, Как убитых штабелюют. Плачет русская земля — Все злодейства из Кремля. Знаем мы врагов народа. И в Кремле не без урода.

— … Только политически подкованный жеребец мог проскакать даже по вождю. Ни стыда. Ни совести. Ни чести…

Богобоязненный Авель Борисович начинал верить: частушки — дело рук и ума приговорённого к свинцу… Наконец-то он раскрыл сочинителя.

Отрапортует коменданту: частушки были спрятаны в двойном дне чемодана… рифмованное дополнение к трактату…

— Почитай ещё? чекист Пиоттух, о правде народной. Хоть перед смертью утешь.

— Поди, наизусть знаешь все жалобы турка. Забыл? Напомню.

Триста лет Романовы Жили все обманами. А Советская властишка Такова — народу крышка! Есть у нас комендатура. Комендант — губа не дура. Держится он молодцом — Поливает всех свинцом. Присмирели камеры — Христиане замерли. Жертву новую ведут На свинцовый страшный суд.

— …Не прикидывайся овечкой смирной. Насочинял — на три высшие меры… хотя одна за всё рассчитается.

— Мне эта художественная самодеятельность нравится. Читаешь ты плохо, не выразительно, но суть слов доносишь.

— Вспомни, что ты написал о судах-тройках.

— Неужели есть частушки и об этих позорниках?

— Есть. И тоже тянут на расстрельную статью.

Приговор подпишет «тройка» — Узникам тогда убойка. Зона тоже не грустит — Штабелями умастит. «Тройки» — страшные убийцы. Душегубы. Кровопийцы. Курс прошли у сатаны: Убивают без вины. На Руси взбесились «тройки». Нас швыряют на помойки. По ночам свинец свистит. Яр пузатый всех вместит.

— …Вот что, сочинитель и хранитель частушек. Подписывай признание, и мы пересмотрим приговор. Похлопочем, чтобы «вышку» заменили десятилетним сроком. Переведём поближе к теплу — в Томскую или Кемеровскую тюрьмы.

— А кто три «вышки» недавно обещал за напраслину?

— Сгоряча вылетело…

Пластинка с маршем «Прощание славянки» пока не находилась.

Казнь отложили.

В камере приговорённый к расстрелу гладил иконку, шептался со святым. Лик Георгия Победоносца был мудроспокойным, задумчивым, посылающим светлую надежду.

7

— Смазливенький в портупее зачастил к тебе.

Секретарь газеты «Северная окраина» Колотовкина не придала значения подковырке машинистки.

— Не отмолчишься, Анна Сергеевна, — не унималась курносая стучалка — так её называли сотрудники редакции.

В кабинетный залив добродушной Аннушки заплывали коряги и покрупнее. Случались серьёзные задёвы: с языка редакционной стучалки слетали колкости острее иголок ежа.

— Почему Авель библейский к тебе похаживает?.. Ох, неспроста. Скажу его жене Матильде — пристукнет нашего секретаря, хоть и ответственного.

Равнодушно подёрнув плечами, смущённая Анна Сергеевна ответила:

— Офицер добрый, отзывчивый. Доискиваются в комендатуре — чьи частушки по посёлку летают… Допечатывай скорее срочный материал и поменьше болтай.

Коренная нарымчанка Колотовкина умела сиять небесной красотой глаз. Многие подолгу смотрели в её синь — нежную, притягательную и волнующую.

Увидев впервые важную особу местной газеты, Авель Борисович не мог скрыть волнения и несколько начальных слов произнёс с заиканием.

Полистав подшивку «Северной окраины», Анна Сергеевна красивым почерком выписала фамилии Колпашинских стихосложенцев. Достали письма, проверили почерки — ни один не подошёл к размашистому разливу слов неизвестного частушечника.

— Говорят, гармонист Тимур Селиверстов распевал какие-то частушонки… Но вот такие — он бы петь поостерёгся… Это же явная крамола на партию, товарища Сталина.

Растерянный Пиоттух вскоре забыл о цели прихода, смотрел на красавицу с нежностью любящего брата. Женщина быстро уловила совсем не магическое притяжение взгляда. Она привыкла к подобному мужскому ротозейству и знала, что поведёт любого самца в любом направлении.

Частушки ей понравились остротой и неотстранённостью от сомнительного времени. Но как бы они ни просились на газетную полосу — их невозможно было опубликовать.

Так близко Анна Сергеевна пока не видела чекистов: от портупеи, кобуры, запыженной какой-то стреляющей штуковиной, исходил неприятный запах.

— Неужели в частушках заложена правда?

— Ни капли! — отрапортовал службист. — Да, Анна Сергеевна, органы карают за преступления, но бесчинства не допускают, — уклончиво ответил растерянный офицер, не в силах оторвать взгляд от яблочного налива гладких щёк, от кукольных ресниц. — О частушках забудьте. Нашли партизана. Следователи — не лишние рты у государства… Но если услышите, кто распевает рифмованную ложь — немедленно сообщите.

На последних словах построжел, словно освободился от чар, напущенных редакционной княжной в розовом, плотно облегающем свитерке.

На один из рельефных холмиков груди угнездилась изумрудная муха. Авель Борисович позавидовал стремительной твари: она задержалась на плотной шерстяной вязке, принялась бесцеремонно чистить лапками без того опрятную головку.

Особист представил радом с обворожительной дамой пресную Матильду, чуть не зевнул от наваждения. Оконфуженный, размышлял: «Кому что даётся… вот так живёшь, ошибаешься, терпишь муки, а радость-то: вот она… говорят: разведёнка… разве такую можно бросить?.. Наверно, гордая — сама ушла… И какой дурак выпустит из постели неземное существо…».

Не выдержала Матильда домашнего позора. Напялила перчатки, взяла помойное ведро. Свалила все фаллосы, отнесла к печке. Сжигать не стала — задумала испытать на пробу первую отчаянную дерзость.

— Где коллекция? — удивительно спокойным голосом спросил муж.

— В трубу вылетела.

Вместо гневной отповеди, грома и молний Авель Борисович безнадёжно махнул рукой:

— Туда им и дорога…

— Авелюшка! — возликовала Матильда, — дай я тебя расцелую за твой подвиг души.

Косо посмотрела на домашнего и зонного стража.

— Что это сегодня с тобой? Не узнаю…

Фаллосы горели огнём притворной страсти.

Не надо было и кочергой помешивать — так хорошо пылали высушенные самоделки.

На Авеля Борисовича налетело безразличие ко всему, посягающему на его время и жизненное пространство. Подступали слезы раскаяния, обиды… Ощутил поражение судьбы, никчёмности ретивых действий.

Дома он прятал табельное оружие подальше от зорких глаз. Не хотелось, чтобы беременная кобура напоминала о сокрытом дитяти. Всплывали мыслишки и не раз рассекретить одну ячейку патронника, отпустить на роковую волю гладкий сгусток свинца… Через минуту восставал против измены воли, прогиба дальнейших планов по ликвидации заговорщиков.

Налёты внезапного бешенства сменялись кислой меланхолией, рвение на службе — угарным бездействием. Высокие идеи, за которые насмерть бился дзержинец, превращались в оборотня — повизгивающую юлу: раскрутили её грязной рукой, оставили без присмотра. Безусловно, были ревностные сторожа порядка, следили за механизмом волчка, чтобы не сковырнулся с отлаженной оси.

Иногда Авель Борисович чувствовал себя трещиной — скоро произойдёт надлом. Эпилепсией не страдал, но активностью мозга предвидел её приближение. Какой-то враг держал падучую болезнь на спусковом крючке, мог в любой момент дать команду — «пли!»

Ранимая душа, освещенная красотой Анны Сергеевны, по-иному откликнулась на происходящее вокруг. Комендатура показалась полузабытым материком, когда-то открытым по компасу сердца. «Зачем?» — спрашивал себя Пиоттух и не находил ответа.

Зонные злодейства наслоились на судьбу: какой скребок очистит огрубевшую шкуру? Заведомо обречённый на служебную ложь, исполнял приказы, которые считал вне закона. То, что народный комиссариат внутренних дел навалил на тридцать седьмой, тридцать восьмой годы, не могло не шокировать грузом трупов. Позор, возведённый в степень тайны, вышел на чистый простор, разгуливает в дерзких частушках. Побеждающая в сказках правда не могла соперничать с кривдой жизни. Карающий меч возмездия обретался на небесах и мог в будущем слететь оттуда булатной птицей. Дальновидный Пиоттух не мог не предчувствовать верную траекторию полёта.

Сегодня Матильда глядела на Авелюшку глазами испуганными: из него словно высыпались все бесенята и попрыгали в печку чтобы сгореть вместе со срамными фаллосами.

Его не тянуло ни к вину, ни к револьверу.

Образ редакционной чародейки расплывался парным июльским туманом.

В нём просверкивала мозаика радуг… появлялись манящие глаза… колебались выразительные ресницы… сочился тёплый розовый свитер… На нежной шее сидела крупная муха и хохотала последним смехом приговорённого нарника…

Над нижней пухлой губой запузырилась красноватая пена… поплыли под лоб известковые глаза… Голову и плечи просекла наступающая дрожь…

Послышался хриплый вскрик:

— Вррачча!