1

Надгробная замшелая плита на окраине старого кладбища покосилась, продавила смертным грузом податливый суглинок. Сутулый пожилой человек, озираясь, подошёл к заброшенной могиле, постоял в нерешительности, неохотно перекрестился.

Темнело. Набирал прыть мелкий разгонный дождик.

Осень давно не скрытничала, прошла по листве беспепельным палом. Почётный ветеран грозных органов Натан Натанович Воробьёв надеялся на мокропогодицу, на предсказание горбатенькой ворожейки. Вдолбила в распалённую голову:

— Отыщи на старом кладбище плоское надгробие, ложись на спину и тридцать три раза отшепчи «Отче наш…».

Сегодня вечером заморосит… пригодный случай для покаяния. Не верилось верному служаке в доброе предзнаменование.

Зоркая сердцем Варвара знала: кладбищенская процедура не выскребет все нечистоты из души старого мытаря. Что он ей порассказал под пьяную рожу — ни одна история не поверит. Грешна: спала с ним. Бес бесплотный попутал, шепнул под ореховый Спас: поваляйся со служкой в постели, услужи… пусть взойдёт на бабий полюс…

Кошмары не отступали. Ад при жизни с каждым погружением в сон раскручивал ужасные свитки.

Одновзводники перекрестили его в Нагана Наганыча. Гордился железным именем. Когда совсем отупел от расстрельной тяготы — портретам Сталина, Ежова, Берии отдавал честь. Боялся чихнуть, высморкаться при них, считая сиё деяние кощунством.

Надеялся управиться с «Отче наш…» до сыри, до затяжного дождя. Расхотелось ложиться на мокрое, жутковатое надгробие. Зачем погнала дряблая ведьма измождённого телесными и душевными недугами в хаос упавших крестов, опрокинутых обелисков? У ног осколок царства мёртвых, бесхозное владение догнивающих мертвецов. Натан Натаныч и сам давно чувствовал себя близким родственником погребённых.

Реабилитационная заваруха толкала чекиста что-то предпринять, но он не знал, как подступиться к обнаженному требованию смутного времени. Его словно тащили по рифам темнеющей памяти.

Сумерки густели. Слабеющие руки разгребали ослизлый бурьян.

Последний поворот затравенелой тропинки. Старик в кожанке вышел на простор пустыря.

Хохочущие подростки волокли звено металлической оградки.

— Эй, привидение, подмогни!

Ветеран молча ухватился за холодный угольник. Металл придал остроту нервам. В стали кладбищенской оградки было много общего с крепостью всесильного нагана.

Когда демонический пустырь докатился до устья широкой дороги, всплыли мертвенные огни старого города.

С небесных холмов потекли слабенькие потоки.

— Привидение, глотни для сугрева обжигаловки марки ДОН: денатурат очищенный, неразбавленный…

— Куртка на тебе мировецкая…

— В таких не бомжуют…

Не было душевных сил ввязываться в спор, физических в драку. Лет пяток назад он расшвырял бы кодлу по трём сторонам света.

Помощник выпустил ржавую оградку из рук, побрёл в сторону унылых огней.

— Хмырь, куртку-то оставь…

— Нищим на пропитание…

Самый рослый из тройки рыжий шевелюристый парняга приблизился к старику, попытался снять кожанку.

— Отвали, мразь, яйца расквашу.

— Че-воой?!

Холодная сталь наградного оружия придала отваги. Прозвучал выстрел, приглушённый промозглой погодушкой.

— Кррутое прривидение, — пробубнил струсивший грабитель, пятясь к корешам. Колени дрожали. Хмель улетучился.

Рыжекудрый ощутил: пуля напором свинцового вихря накрутила клубок волос, вырвала из башки и унесла за пустырь.

— Пердун! С тобой и пошутить нельзя…

— А если мы свои пушки достанем?!

— Не успеете! Всех порешу в пределах одной секунды… Марш по домам, соплячьё вонючее…

— Парни, а дед-то крутенький! Скажи, сколько у тебя ходок, в каких зонах параши таскал и мы тебя простим…

Натан Натаныч не вслушивался в болтовню бомжистых удальцов, сокращал расстояние до выморочных огней.

Он называл пригорбленную хозяйку по-домашнему: мой Варвар.

Сухенькая, морщинистая старушка не обижалась на постояльца. Она мудрым умком дошла до понимания: много перестрадал Натаныч, точит его не червь — змея сомнений. В спорах она умело прикидывалась необиженной, даже весёленькой. Не по своей воле настрадался человек, хватил лиха на дикой расстрельщине. Варвара не подступалась к грустному квартиранту с вопросами, не давила советами. Мало ли какие глыбы льда плавают в его сибирской душе.

И сейчас, после возвращения с операции по очищению души, она не спрашивала Натаныча ни о чём. Молча поставила перед ним расписную фарфоровую чашку индийского чая.

— Попей крепенького — в такую погоду согреет тело и душу.

— Спасибо, Варварушка…

— Ишь ты! С утра варваром была, к вечеру почёта удосужилась… да я не обижаюсь, родненький… Все мы психом стукнуты. Вон, говорят, томская психушка вся под стропилы забита. По недобору ума мы многих обошли.

— Не дураки же. Ракеты пуляем, тычем в небо кукурузой. Видел початки на базаре — палицы Ильи Муромца.

— Пей, пей чаёк… Лицо бледное, цвет менять надо…

— Зачем?! Под мои года и такое сгодится.

— Уныние Господом осуждается.

— Радости мало, хозяюшка. Вот сходил в старый мир кладбищенский, будто местечко себе приглядел… Страшная штука — жизнь… навалишь в душу всякого скарба ненужного… моль в старье завелась, выбросить бы на свалку, ан не можешь.

— Да-а, — сочувственно вздыхает Варвара, помешивая серебряной ложечкой крепкий чай, — души молитвами очищаются… сходил бы к батюшке на исповедь, обсказал жизнь Колпашинскую… Иную судьбу три кобылы не утащат — гужи порвутся…

— Сознаюсь тебе, Варварушка, как на исповеди у попа: не выполнил я твоего совета дельного. Плита могильная отталкивала меня, гнала от себя, Отче наш слушать не хотела…

— Не ту плиту выбрал. Лежал под ней мертвец праведного толка, такие страшные привереды греховодников гонят от себя всей силой костей.

— Не пойду больше. Может статься, что на том старом заброшенном кладбище только праведники лежат.

— Да, старина даже не дальняя, не заслужила столько упрёков, как новизна наша опаскуденная.

— В мой огород камень?

— Да таких заросших огородов без тебя нагорожено ой-ой сколько…

— Ты праведница?

— Ох, милок, спросил о чём… Наверно, за одним Всевышним грехов не сыщется… Житуха наша настроена на блуд да на пакости разные… Меня вон судьба сгорбатила: вёдра на руки вешай, да в колодец за водой иди.

— Моя душа болью выплёскивается… что делать — не знаю. Врачи какую-то мудрёную болезнь определили, говорят: раньше такой за людьми не водилось.

— На психу не тащат и то благодать.

— Взвоешь от такой удачи.

— Ты бы, Натаныч, в Колпашино съездил, перед всем людским подземным миром покаялся, великое прощение вымолил… Чую — очищение придёт.

— Не раз думал об этом… Вот войну прошёл, три ранения на плоти ношу. Разве Великая Отечественная не могла омовение огнём сделать? Нетушки. Всё грозный кулачище из хлорной ямы в морду тычет. Тебе одной, как на духу, всю правду поведал. Гляжу вот в твои глаза угольные и врать не в силах. Так и выворачиваешь душу наизнанку…

— Видно, судьба твоя сразу не по той дороженьке повела: она умеет на раздорожицу выводить и пинка под зад давать, мол, катись в любую сторону света, ты мне не интересен…

Захотелось фронтовику Воробьёву сменить горькую тему разговора, спросил:

— Как продвигаются дела базарные?

— Да поторговываю помаленьку старьём. На барахолке жизнь особая: матерно-обманная, разухабистая…

Варвар не хотела выпускать из головы упорные мысли. Не понравился перескок в разговоре.

— Съезди, Натанушка, съезди на Обь широкую. Сходи на тот самый яр опозоренный нелюдями. Отче наш обязательно поможет… Шепчи, шепчи молитву, как заклинание… впускай слова в душу, в кровь, в сердце… Не смотри на меня, ведьму, потрёпанную жизнью, косо. Дело говорю. Не одна психушка не вылечит, пока сам себя на правёж не поставишь да очищаться не начнёшь.

— Неужели ты историю в школе когда-то преподавала?

— Два моих ученика диссертации успели защитить.

— Как ты трактовала годы страшных репрессий?

— Называла это затмением рассудка властей… Всё поняла по твоему взгляду въедливому… да, таскали в грозный комитет, от работы отстраняли… вернули честный труд, видно золотым педагогом посчитали — не позолоченным… Хочешь спросить — горела ли я в пламени любви?

Старик нервно вздрогнул: его поразило мгновенное прочтение мыслей. Он лишался последней возможности утаить что-то от мудрой ведьмарки.

— Любила, Натанушка, до умопомрачения… не могла без заикания слова вымолвить при красавце.

Варвара решила врать напропалую, наговаривать на себя напраслину.

— …Потом внезапно прозрела, дерзить стала… когда почуяла — брюхо затяжелело — к знахарке пошла… отраву пила… спицей колола… молодая была, ещё из студенток не выломилась… куда, думаю, мне дуре, с обузой в подоле идти… вытравила… потом деточек Бог не дал…

Натан Натаныч смог быстро разоблачить враньё:

— Катерина ходит к тебе, по хозяйству живо управляется. Роднее дочери…

— Приёмная она… детдомка…

— Варвар ты, Варвар! Под мою душевную беду подпору ищешь… мол, не ты один горем бит.

Разоблачённая старушка посмотрела на постояльца пристально и загадочно.

— Прокатись на свой неродной Север, страдалец ты этакий… Покаяние — лекарь проверенный…

— Не гони, сам знаю, что делать! — вспылил фронтовик. — Куда недопитую бутылку водки спрятала?! Сколько раз предупреждал, фронтовые сто граммов для меня — запас неприкосновенный.

— Если бы ста граммами ограничивался… Вижу, пришёл с кладбища угрюмый, думаю, одним чаем дело не кончится.

— Прости, Варвар, за срыв… не серчай на квартиросъёмщика, выгнанного сынком из благоустроенной квартиры. Не ходить же по инстанциям, не клянчить новое жильё.

— Ветеран заслуженный, орденов да медалей на полгруди… Не грех — два-три порога обить… Партейцы вон какие хоромы элитные понастроили себе.

— Да хрен с ними — дворцами краснокаменными! Нам с тобой достанется скоро по хороминке досчатой: самоё уютное жильё… Тащи-тащи бутылочку. Выпьем во здравие жизни.

2

На голубой тумбочке ветерана ворох лекарств. Забудет иногда какую коробочку открывать, синюю или зелёную пилюлю на свет божий выводить.

Смахнёт разом на пол всю прописанную медицинщину, плюнет на рассыпанную таблетную роскошь, ухмыльнётся:

— Олухи царя небесного! Химией не воскресишь душу…

Фронтовые, теперь тыловые нормы жидкого довольствия тоже не воскрешали радость, не длили часы и дни успокоения.

Когда-то в далёкой молодости душещипательная поэзия Есенина доставляла свежие родниковые потоки, омывала вместе с кровью израненное безответной любовью сердце. С полуостячкой Прасковьей Саиспаевой пожилось недолго. Зашухарила со светлооким надзирателем Ярзоны, выплюнула из своего сердца Натана, как подсолнуховую шелуху изо рта. Вставил в барабан револьвера один патрон, прокрутил страшную вертушку три раза и чакнул в висок. Без гула обошлась фаталисту каверзная проделка. Не стал испытывать судьбу дважды… посмотрел в патронник: на одно счастливое деление не докрутил барабан.

«Если выпала козырная карта жизни, — размышлял в нервной трясучке чикист, — значит надо дальше вертеть колесо своей истории… значит не совпали взгляды барабана револьвера с ободом житейского колеса…»

Перестал возводить водочку на царственный трон, месяца три кто-то подкачивал энергию стоицизма. Кто-то же и отказался брать надолго душу на поруки.

Радости тянулись пунктирные, а серость бытия прочерчивала линии длинные, чёрные. Служба подливала туши из чернильницы-выливайки. Никто не дарил непроливайку, не вмешивался в игру больного воображения.

В Колпашинский магазин смешанных товаров завезли гаванские сигары. Покоились они в красивых коробках под плотным целлофаном. Манили, просились в рот. Не курил по первой юности, согрешил по второй. От пробной затяжки поперхнулся удушливой гарью, раскашлялся. В горле словно водили ёжиком для чистки ламповых стёкол.

— Дьявол! Сейчас глотка взорвётся!

— Дай попробовать, — попросил одновзводник Ерёмка, заядлый курильщик.

Принялся сосать сигару, будто во рту была обычная смертная папиросочка.

— Ничего пойло, — спокойно пробасил приобский житель, — наш нарымский самосад достойнее… не чета заморскому горлодёру.

В головушке Натана стала твориться приятная кутерьма. От водки, самогона он не получал такого поразительного эффекта. В мозгах расцветали туманы, наносило пахучими ветерками. Не стал делиться с Ерёмкой золотым образцом нирваны. Затянулся ещё, сгустил туман до массы восторга.

С той поры гаванокурение превратилось в добрую поджидаемую радость. Забыл о продукции Центроспирта, перешёл на Кубинский табачный кошт.

Рай длился до появления страшных головных болей. Мозговые извилины скручивались в канат, трещали невидимые перегородки.

Пришлось сбыть закупленный товар сибирячку Еремею.

— За полную цену не возьму, — заупирался конопатенький стрелок.

— Почему?

— Наш гряд очный горлодёр победит гаванскую завёртку. Сбывай кому-нибудь другому кручёные сигары.

— Покупай, Ерёма, качественный товар, — убеждал раздосадованный Натан. — От твоего самосада никотин в конопушки просочился, рыжеешь от него день ото дня.

— Ладно, куплю… за треть цены…

Вспоминает сейчас чикист-ветеран этого остроносого купчика — скупая улыбка на лицо набегает… Потянулись стаей знакомые лица из расстрельной команды, грозная рожа коменданта… Наверно, сейчас вместе с перхотью последние волосёнки повылетали… Каждый на своей личной скрипочке жизнь пиликал, вышагивая за судьбой, искал свою широту счастья. «Я вот тоже искал да заплутался в широтах и меридианах… До чего дожил — недавно матёрый аферист предлагал пришить несговорчивого конкурента… денег пенсий на сорок хватило бы… Неужели учёный Варвар и про это ведает… Яга она добрая — не из сказки, из русской паршивой были… Всё в Отечестве шиворот-навыворот… трескотня трибунная даже на горошницу не сгодится…».

Фронтовые-тыловые остаточки в хрустальную рюмаху вылиты. Тара сапожком… опрокидывает содержимое в рот и чудится Натану, будто болотная жижа из солдатской обутки в нутро стекает… вот какая чертовщина мерещится.

Раздумается на досуге фронтовичок, станет друзей перебирать и выходит, один молчаливый Кирюха предан всей сталью и статью — именной револьвер. Пугнул недавно замогильную шваль — до заикоты довёл. Рука не дрогнула, пулю по шевелюре пустил. Не зря значок меткача получал, сокращал зонную вшивую армию… Может, зря казнюсь, сердце режу свинцовой памятью… Служил. Задания выполнял… Разоблачили культ личности… ну и что трупам сделалось? И тем, что по учебникам истории расползлись, и тем, кто, как падаль, зарыты в Колпашинском роковом яру?! Ровным счётом ничего… Устремляясь в атаку, вместе со всеми орал: «За Родину! За Сталина!» Спит кавказец сном праведника… мы — грешники — головы ломаем, мозги насилуем…

Варвар с хитренькой улыбочкой подошла, четушечку московской на стол водрузила:

— Чую — лишней не будет.

— Красавица ты моя! Дай я тебя расцелую за это прочтение моей мысли…

Прокатилось времечко до майских деньков.

Перед обедом улыбчивая Варвара сообщила:

— На речной вокзал звонила — послезавтра первый теплоход пассажирский идёт до Каргаска…

— Наверно, каюту одноместную мне забронировала?

— И ты, оказывается, провидец! Во второй кассе работает моя давняя знакомка… билет тебе отложен.

По берегам Томи доживали свой зимне-весенний век грязные льдины.

Такого приподнятого настроения давно не испытывал фронтовик Воробьёв. Его магнитили причалы, лестницы, повеселевший речной вокзал. Вечная красавица Томь торжественно несла пока холодные воды к Оби… А там необиженная Обская Губа, матёрый океанище… Какое им дело до чьей-то изломанной судьбы, до этого вот старинного града.

Сегодня в разомлевшую душу рядового гвардейца по-прежнему текла синь небес, ломились потоки солнечной благодати.

Давно не всплывало в памяти Есенинское чародейство.

Над окошком месяц. Под окошком ветер…

Иногда Натан Натанович запутывался в мысленном прочтении магических строк, путал местоположение месяца и ветра. Намурлыкивал: «Над окошком ветер, Под окошком месяц…» Спохватывался, ругал себя за ротозейство памяти.

Сегодня он не ошибался: всё пело — душа, вода Томи, синь, солнце и даже билет первого класса, который держал в руке, как пропуск в далёкое прошлое. На время забылась тяжкая миссия, с которой ехал в низовье — к горемычному яру.

Боялся одного — в дороге его накроет чёрное покрывало винного невоздержания. Он готовился к битве за трезвую голову, сознавая великую силу векового соблазна.

«Бутылку в сутки — и ша!.. неужели я, обстрелянный фрицами волк, не смогу одержать победу над зельем… над чёрной свастикой одержал… до белой горячки не докачусь…».

Случалась в судьбе эта страшная белая бестия, о которой горестно и стыдно вспоминать. Давно тот обрушной запой накрыла лавина лет, сплющила до листа копировальной бумаги… какая она белая горячка — настоящая чёрная, ядовито-аспидная. В те, подстроенные безвольем, дни не хотелось жить. Само существование представлялось нелепостью, злым наваждением.

Сегодня пассажир первого класса даже близко не подпускал налётные мысли.

Огромный теплоход венгерского производства не проявлял равнодушия к пассажирам. Прибывший из Новосибирского речного порта, он всеми окнами приглашал к себе, манил светлой тайной путешествия.

Печали прожитого витали где-то в небесной синеве, подлаживались под строй проплывающих стерильных облаков.

Появление доброй варварши обесцветило прежние радужные мысли.

— Думал — не приду проводить, забуду защитника…

Не ругнёшься на старушенцию за самовольство… обнял за горбик… слышал — счастье приносит дружественная операция.

— …Твоих любимых пирожков с картошкой напекла. В ресторане таких не подадут.

— Спасибо, Варварушка, огромное спасибо за доброту, заботу.

— …Ты мне стопарёк хрустальный отдай на хранение… приедешь — верну сапожок в целости-сохранности… мало ли солдатских сапог с тобой не расставалось…

Покушение на волю сегодня не вызвало никакого озлобления. Бычок без верёвочки достал из бокового кармана завёрнутый в салфетку подаренный сувенир, протянул бывшей историчке.

— Не разбей… дорог мне… фронтовые будни напоминает.

— Навоюешься ещё, гусар… главная битва — впереди.

— О чём ты?

— На яру обском тебя ожидает встряска памяти. Чистое покаяние никогда бесследно не проходит. Тоску не нагоняю, но будь начеку…

— Не порти мне, Варвар, настроение… недавно душа пела, теперь её кашель колотит.

— Предупреждён — значит во всеоружии…

С широководной Томи наносило майским холодком. Резвый ветерок бесстыдно мял платья прогуливающихся дам.

Хозяйка откочевала на барахолку, не дожидаясь посадки неспокойного постояльца.

«Ведьма! Сбила с курса радости…».

Хрустальный сапожок был для Натаныча не просто малой тарой — он служил талисманом, чуткой мерой для глотки. Не стаканом же вливать огонь в нутро.

«Зачем так беспрепятственно расстался с маломерным сосудом?»

Лёгкая тревога просочилась в сердце, летала над душой разрозненными тучами.

Свёрток с пирожками грел руку, источал аромат.

Из одноместной каюты не успел выветриться волнующий запах духов. Воробьёв жадно вдыхал их полузабытый дух. Воображение дорисовывало красивую женщину с вьющимися локонами, миниатюрной ямочкой на подбородке… Выплыла из густого тумана памяти разбитная Праска Саиспаева… какая была зажигательная особа… какие ожоги нанесла…

«Встречу бестию в Колпашине — не кивну даже… да и вряд ли узнает она меня, отшагнувшего от молодости на сто вёрст…»

Обедал в ресторане, расположенном в носовой части судна «Урал». Отсюда открывался роскошный вид на внушительный плёс, на задумчивые берега.

Официантка со следами былой красоты дважды спрашивала: «Что будем пить?»

— Чаёк-с… по возможности индийский, с лимоном.

Заказы на кофе, чаи дама в накрахмаленном фартучке принимала неохотно. Какой навар с таких заказов.

Нутро фронтовика просило белого жидкого счастья, но он самолично путал карты речного бытия. Вопрос официантки: «Что будем пить?» был подвешен на волоске, и он не оборвал связующую с волей ниточку. Не раз гордился такими малыми победами, а сейчас сник, поугрюмел.

— Чего мучаешься?! — повела наступление официантка. — Насмотрелась я на таких чаёвников да кофеманов. Сколько — двести, триста граммов… водки, коньяка?

Убийственная психология, видать, прожжённой дамочки обезоружила бойца.

— Так сколько? Чего? За отплытие минералку не пьют…

— Бутылку! Столичной!

— Вот это по-флотски! — Наклонилась над ухом, обдала табачным перегарчиком. — Икорка чёрная есть — моего посола…

— Сто граммов…

Натану Натановичу начинала нравиться открытая ветрам и чувствам разбитная бабёнка, и он подумывал — не залучить ли её под ночь в каюту. Так ловко, быстро прогнала серию жизни от чая с лимоном до бутылки водки. Ничего, что хрустальный сапожок утопал в известном направлении… рюмки хрустальные не из дальней родни — свояки крепенькие, отзывчивые на звон.

Вот опять вдруг зарыдали Разливные бубенцы…

Рыдало, звенело, пело не только в душе, но даже где-то за её пределами, в недосягаемости сознания. Не за пряниками ехал на тот страшный яр. Вины за собой не чуял, война всё подчистую списала. Но всё же тяжкий груз неостывающей памяти давил, плющил остывающее сердце. «Не сам ли ты стал палачом… вывели тебя на молчаливую казнь… ни петли, ни гильотины, ни пули, а ты испытываешь животный страх перед грядущим днём, перед совестью…»

Варвар предлагала ехать при орденах, медалях. Отмахнулся от упёртой исторички. Она учила школяров по вранью учебников. Он делал историю по горькой неподкупной правде жизни… Была Ярзона… был расстрельный взвод… просверкала плачевная любовь… Всё в прошлом, как в вязкой тине…

— Раздумистый у меня клиент, — сверкнула улыбкой официантка, — на вопрос ни гу-гу. Морс на запивку принести?

— Не надо… привык фронтовой ложкой занюхивать.

— Воевал что ли?.. Простите за фамильярность…

— Мне ваш тон нравится… благодарен, что от чайка с лимоном отшили. Нашу жизнь, дорогуша, без водочки не размыкать…

3

Теплоход выходил на Обь.

Повсюду сверкало царственное половодье. Казалось, вода заплёскивается за синеющий горизонт, но не чинит синеве беспокойства.

Размеренными, чёткими шагами Воробьёв вышагивал по чистой палубе, подчинив мысли раздумьям об одарённой природе. Она жила обособленно, под миром небес, распахнув себя во все сторонушки света. За уживчивой природой не числилось никакой вины… она помогала, она вела солюдие по курсу, проложенному Солнцем.

Дали привораживали.

Ветер с матёрого плёса нахлёстывал по лицу, выдувал хмель.

Навстречу лёгкой походкой гимнаста вышагивал мужчина преклонного возраста. Его нельзя было отнести к разряду старичков, всё в нем являло образец неколебимости духа, мужества и жажды неунывающей жизни. Ветеран пристально вгляделся в ясные черты лица и… вздрогнул. «Не может быть… не может быть…»

Встречный пассажир прошёл мимо, вглядываясь в панораму плёса и заречья.

«Он… он… Всё та же пружинящая походка… красивый овал лица… тугие скулы… Да, но ведь с того тридцать восьмого года сорок лет с хвостиком… не может быть…».

Когда бодрый пассажир нарезал по палубе новый круг, Воробьёв на подходе неуверенно спросил:

— Сергей Иванович?

— Да…

— Горелов?

— Он самый… Постой, постой… Не Воробьёвым ли пахнет сия рожица.

— Ну и память у вас… стопроцентная — чекистская…

— Не хочу слышать забытое словечко…

Поздоровались без крепкого дружеского рукопожатия.

Ладонь Воробьёва была влажной, рыхлой. Бывший лейтенант госбезопасности определил болезненное состояние давнего сослуживца. Лицо помятое, вкривь и вкось испещрено морщинами. Подбородок по-стариковски стал западать к кадыку.

— Вот так встреча!.. Я вас, Сергей Иванович, уважал сильнее всех особистов. Тушевался, боялся знакомство завести…

— Чего так?! Вроде не красна девица, и вы не кавалер.

— А вот не знаю… Играю в волейбол и всё боюсь мячом вас ошарашить… Какой счастливый случай выпал…

Меня живым узреть?

— Да… так… Ведь высшая мера над вами висела… Боялся, что в мою смену попадёте… Думал — себе пулю в висок пущу, чем в вас выпускать.

— Бог миловал. Перед самым расстрелом прибыла следственная комиссия. Моё дело первым в проверочный оборот пустили… Попался майор с высшей категорией совести и честности… Бо-о-ольшой разнос в комендатуре устроил… Нос у него большой шишковатый. Войну с Гитлером сильнее всех чуял… Не дал русского офицера в расход пустить… Десятью годами лагерей заменили приговор… Отбывал на Соловках, в сорок втором, тяжёлом для фронта, в штрафбат загремел… Вот такая карта жизни выпала… Вы тоже войны хватили. Я фронтовиков насквозь вижу… Пехота? Артиллерия?

— Снайперил.

— Выходит — по профессии на войну угодили.

— Будь она неладна эта профессия!

— Куда плывём?

— В Колпашино… на покаяние… А вы?

— Туда же…

Лицо Натана Натановича раскраснелось. Кровь носилась по жилам стремительно. Мысли молниями просекали память.

Не рад был встрече Воробьёв. Он гнал из памяти те уплывшие далеко воспоминания. Не хотелось прорисовывать в Зазеркалье гнусные события, Ярлаг, камеры смертников, снующих по полу голодных крыс.

Бывшему особисту Горелову случайная встреча на теплоходе показалась подозрительной. «Не хвост ли тащится за мной от Томска… Первый рейс, и вот служаки оказываются вместе… Конечная пристань Колпашино… Старик за стариком охотится… чертовщина какая-то…»

Попутчик спрашивал о штрафбатовских атаках, но Сергей Иванович рассеял внимание на облаках-путешественниках, не вслушиваясь в занудный голос с хрипотцой. Одно облако из белого стада наливалось чернотой, готовилось обернуться смертной тучкой. Припомнились любимые строки из лирики Афанасия Фета:

Знать, долго скитаться наскуча Над ширью земель и морей, На родину тянется туча, Чтоб только поплакать над ней…

«Плакучие у нас ивы, берёзы… сама Родина тоже плакучая, проливающая слёзы о своих горемычных жильцах…»

— Знобить стало, пойду в каюту… — Горелов поёжился, потёр сильными ладонями крутые плечи.

— Приглашаю в ресторан. Фронтовики не могут разойтись накануне выстраданной Победы… Да и встреча какая!

— Представится ещё случай опрокинуть положенные фронтовые нормы, — прозвучал уклончивый ответ.

Давний чикист остался один — насупленный и обиженный.

«Брезгует рядового расстрельника, считай — палача… Офицерик задрипанный…».

Предчувствовал: в душе скоро заходят буруны, потом крутые валы.

Обь разворачивала плёс за плёсом. Бесконечная вода… Бесконечные небеса. И только судьба конечна — обрывок верёвки, конец хворостины… Вот она жизнь-коротышка. «Выходит: все мои годы — кобелю под хвост… Сорок лет с человеком одной, пусть и невесёлой службы, не виделись — и на тебе! Полное пренебрежение… Задавал вопросы — ухом не повёл… Ему видите ли, даль заречная милее фронтовика… Надо было в поездку все ордена и медали прихватить… Пусть бы поинтересовался, как не штрафбатовец такие награды заслужил…»

Если опустошение не призрак, значит, оно вживую проникало в нутро сильно обиженного человека. Давно никто не посылал в его сторону такого смачного плевка.

«Не зря не сошёлся в крепком знакомстве с офицериком-гордецом. Ишь, зазнобило его, сердечного…»

Купленный на пенсионные деньги хмель улетучился. Не придуманный озноб делал пробную пробежку по спине, по лопаткам.

Вернулся в каюту, дрожащими пальцами сорвал колпачок с бутылки, прихваченной про запас в ресторане.

— Чёрт — не старуха! — выругался громко Натан Натаныч, — вспомнив об отсутствии хрустального сапожка. — Ведь как приятно было пить из него.

Выпил из стакана неохотно, неторопко, не ощущая прежнего вкуса.

— Разбавленная, падла!..

Икра официантки не походила на осетровую. Сейчас её из нефти катают… Бурчал, зажёвывая возмущение пирожком с картошкой.

— …Словно два дьявола разрывают меня… оба нашёптывают правильные слова, а на поверку выходит — врут…

Часто разговаривал Воробьёв с невидимым двойником. При введённых в организм градусах философские беседы длились подолгу.

— …Возрадуетесь скоро, черти поганые… как человека не станет — вы возликуете… Вам наше земное существование не по нутру. Всё норовите своим кланом жить, деток дерьмовых в университеты пристраивать, по банкам да госконторам рассаживать… Вот что ты скажешь в своё оправдание, левый бес? Молчишь. А ты, правый? Тоже киселя в рот набрал. То-то же…

Сейчас бы с красивой солдаткой Завесть хорошо роман…

Эти строки из поэмы Есенина «Анна Снегина» обычно просачивались в голову в лёгком хмелю. В начальном питии проступала серебряная грань, когда желалось женщину… не хоть какую, завалящую, а овеянную вуальной тайной.

Несколько раз Воробьёв пытался выучить наизусть поэму, но дальше первой главы Аннушка не пускала. Кто-то выставлял преграду лени, и Натан Натаныч не мог перешагнуть трудный рубеж.

В каюте бес справа прошептал: «Хватит!».

— Много ты понимаешь, дурак! Добреньким прикинулся, на службу в сторожа записался… Поздно! Проворонил хорошего человека… не заметил, когда он в никудышного превратился… С ним даже бывшее офицерьё разговаривать не желает… Поживи-ка вот таким отверженным от общества и членов союза пенсионеров… Штрафбатовец! Мудрец хренов!

Жалюзи на окне дребезжали, постукивали, словно кто-то неуверенно просился в каюту для неприятного разговора.

«Зачем послушался ведьму, плетусь на Север неизвестно зачем… покаяние пусть грешники вымаливают… Служил органам в пределах чести и совести. Не я — кто-нибудь другой дырявил бы черепа приговорённым… Может, и невиновные… Тройки решали, вот пусть им и ставят двойки по поведению, хлещут по задницам звонкими розгами…»

Наползали из прошлого огненные запредельные мысли: качнулась сторожевая вышка… вздрогнул яр… кулачище из многоместной ямины опять пригрозил Нагану Натановичу… Пугало и на фронте причиняло бойцу постоянное кровеволнение: разжатые, растопыренные пальцы душили во сне, вырывали из глотки куски мяса. На заданиях снайперская винтовка во время прицела предательски вздрагивала, будто по стволу резко щелкали пальцем… невидимый надмогильный сгусток ярости зависал над мушкой, мешал прицельному огню.

Проглотил три разноцветные таблетки, выданные доктором сухим пайком. Лекарства давно не приносили успокоение, не оказывали лечебного эффекта. Фронтовик принимал пилюли и порошки в надежде навсегда избавиться от ночных кошмаров, дневных галлюцинаций. В глуби сознания гнездилась вера в лучшее, не хотелось разрушать собранное по пёрышку гнездо.

Позабыв запереть каюту на ключ, Воробьёв вышел на узкий простор палубы.

Ветер усилился. Обь вспенилась. Раздолье небес сократили наплывы туч.

«Встретится сейчас давний знакомец — всё выскажу кадровому офицеру госбезопасности… нельзя так унижать ветерана-гвардейца… дни победные скоро засветятся, а он от ресторанного застолья отказался… за личный счёт собирался его угостить… Дань уважения — ноша лёгкая, посильная. Чего испугался штрафник?!»

По обеим сторонам разгульной реки тянулся береговой неуют. Отвергнутые водой льдины отживали свой отведённый природой век.

Совсем не майское — муторное настроение не покидало сутулого гвардейца. Слабеющие мышцы плеч и груди часто отзывались точечной болью. Голову обносило прострелами, мучило резкими неожиданными толчками, будто её пытались вывести на орбиту, но она всячески сопротивлялась чужой воле и силе.

Верхнее давление подпрыгивало под двести пунктиков, нижнее часто переваливало за сто. Тонометр в дорогу не взял — зачем лишний и почти бесполезный груз. Стареющий человек сам всегда угадывал о переборах артериального давления по хлопьям чёрного снега в глазах, по рези пробегаемой толчками крови, по току от головокружения.

Раньше частенько помогал лекарь Есенин. Прочтёт пяток магических стихов-заклинаний — успокоится, похорошеет душа, сердце прекратит сбойный ритм, задышит нормальной пульсацией: оно прислушивалось к строкам со всей чуткостью живого существа.

Поэзия мага не потускнела с годами. Такое наваждение — точно сам стал покрываться ржавчиной лет. Ещё со времён проклятой Ярзоны она наслаивалась на послушную судьбу. Поддали свободе пинка под зад. Пошла нараскорячку жизнь, опаскудила служба.

В кормовой части теплохода ветер был слабым: стихия обтекала судно, слегка взвихривая потоки.

Фронтовик ждал появления Горелова, испытывая жар от ожидаемой словесной дуэли… Редкие пассажиры, в основном из нефтяной и геологической братии, шумно прогуливались по открытому тоннелю могучего теплохода. С языка слетали названия нефтяных и газовых месторождений, немалые суммы заработков.

Завидовал Воробьёв этой гордой смене, не запятнавшей себя подлыми доносами, волчьей службой в НКВД. Их радость светилась на лицах… ни одного матерного слова от подгулявших парней. Росло совсем новое поколение, не ведающее страха, болезни совести… За них воевал, по-снайперски отправлял в небытие врагов…

«Ну где ты отсиживаешься в каюте-окопе?! Выходи! Сверкни вот такой же молодостью духа…».

Он искоса заглядывал в окна, пытаясь узреть беглеца…

Неожиданно потеряв к нему всякий интерес, погрузился в иные мысли.

«Криминалисты утверждают: убийц всегда тянет на места преступлений. Когда-нибудь они всё равно ступят на тропу крови… Не погнало ли меня то незаросшее чувство злодейства? Столько лет минуло, а чертополох не погулял по памяти, всё свежо, как травка молодая, сочная…»

Испугался такой параллели вывода… заглянул в Зазеркалье, а там снова вышки, бараки, побрякивание гладеньких патронов, выданных для исполнения приговоров… И кулак из песка, перемешанного с известью… Запах хлорки долго держался в ноздрях. Раз над солдатским котелком — обед был вскоре после форсирования Одера — пахнуло сыростью Колпашинского яра и неистребимым запахом хлорной извести. Откуда налетели дьявольские наваждения, примешались к жидковатой горошнице. Хотелось есть, но от пробки в горле не смог пропихнуть ни ложки желтоватой еды.

Ко дню Победы фронтовые воспоминания сгущались, приобретали яркие черты треклятой войны. Тягомотная жизнь разбивалась на большие блоки. Ярзона имела глыбину песчано-глинистую, война бесформенную — из горластых орудий, искорёженной техники, винтовки-снайперки, мушка которой словно слилась с правым зрачком и сидит там до сих пор.

Послевоенная эпоха представляла горушку мытарств по разным конторам. Водочного зашибалу долго не держали в организациях, вежливо избавлялись от услуг. Сторожил пивные ларьки, бегал по мелким поручениям хозяев жизни. Сам себя хозяином жизни не чувствовал. Сваленная с плеч война сулила в будущем многообещающие льготы, но Родина открещивалась от наплывшей массы ратников. Подсовывала им страшненькие машины-инвалидки, гоняла на частые подтверждения полученных на войне ранений, будто нога или рука вновь успели вырасти в чудодейственном мире сплошного социализма.

Наведывались из органов, сватали в осведомители. После такого наглого, оскорбительного предложения месяца на три протрезвел, устроился дворником в военкомат, но за отдание чести потрёпанной метлой капитан обиделся и повёл наступление на обладателя уличной должности.

— Катитесь вы все, тыловые крысы, на ху…тор бабочек ловить!.. Меня сам маршал Жуков в Берлине по плечу похлопал, за мастерство снайперское похвалил…

До мельчайших подробностей помнит ту встречу. От Георгия-Победоносца коньячком дорогим попахивало, на нижней губе волдырёк красный угнездился… Свита хмурится, охрана волнуется, а он такой красноморденький — душа нараспашку. Улыбка на всю Победу. Мужик и мужик простой…

Далеко во времени отодвинулся тот приятный эпизод. Так далеко, что на последней встрече со школьниками рассказать о нём забыл.

Вся жизнь сжалась в ком и катится к закату…

Под вечер сморил сон. Из глубин Зазеркалья полезли серые рожи привидений. Бесплотные, они просачивались сквозь потное тело фронтовика, окуривали едким вонючим дымом. Не удавалось оборвать сновидение, изгнать от изголовья всю нечисть…

Возникла огромная морда стукача Горбоноса — въедливого одновзводника. Весёлый палач хохотал по-лешачьи и вертел у виска синим пальцем.

Опущенные жалюзи выстукивали мелодию ветра.

Белый теплоход упирался на обских водах во всю дизельную прыть.

В двухместной каюте штрафбатовца Горелова оживление. Суетилась красивая раскосенькая дама, расставляя на столике бутылочное пиво, портвейн. Появилась связочка жирных ельцов, баночка чёрной икры, запечённая в фольге курица.

— Лучше ресторана!

— Подтверждаю! — улыбнулся Сергей Иванович и, подойдя сзади, нежно втиснул в ладони не засупоненные в лифчик ещё тугие груди.

Полина замерла в стойке приятного ожидания. Повернув голову, подставила некрашеные губы для поцелуя.

— Хорошо побыть чужой женой хотя бы на одну командировку… так что выкладывайся на полную катушку, кандидат исторических наук, оправдывай святое звание любовника.

— Ох, Полька, без прибауточек не можешь.

— Ночи не дождусь… С кем это ты по палубе вышагивал?

— Сослуживец далёкий…

— Чего не пригласил?

— А он нам нужен?!

— И то верно…

Дама польско-украинских путаных кровей Полина Юрьевна недавно перешагнула за пятидесятую параллель жизни. «Вот и шестой десяток распочала, — рассуждала она, — а радости секса стороной обходят… постнятина в постели… привычный надоедливый ритуал сношения… фи, словечко какое придумали…»

Учёному Горелову отдалась со всей отвагой пыла и страсти. В годах мужичок, а что вытворял на интимных простынях съемной квартиры! Точно не было никогда нудистики семейной жизни с помощником районного прокурора.

Она имела красоту не броскую, но притягательную и многообещающую наедине. Зажигательным взглядом бросала мужчинам дерзкий вызов пыла. Горелов однажды заметил:

— Поля, твоим взором можно копну сена поджечь.

— Зачем постель сжигать — копна для утех пригодится.

Похотливость Полины часто пресекал лысеющий муж, ругал в спальне матерными словами, окончательно убивая в тугом теле женщины зов интима. Её нельзя было отнести к разряду блудливых особ, она отличалась серьёзным выбором объекта предназначения: так выражалась сметливая полячка-гордячка.

— Расскажи ещё раз, Серёженька, как тебя крысы от расстрела спасли.

— Крысы от крыс спасли меня. Один госбезопасник Пиоттух стоил всего крысиного расплода. Ему комендант предлагал сменить фамилию на Петухова, он Орловым стал… Крысам я, действительно, благодарен. Пиоттух-Орлов пока искал пластинку с маршем «Прощание славянки» — меня не расстреливали… И вот патефон приготовили, марш появился, а крысы ночью пластинку сгрызли… Пока новую искали — следственная комиссия нагрянула… высшую меру на десяточку заменили…

— Судьба забавляется человеком по усмотрению времени и обстоятельств.

— Ворошить, Полечка, моё былое тяжело… Ты когда-нибудь нюхала аромат вскрытой силосной траншеи?

— Не доводилось.

— Парфюм на всю деревню.

4

Нотка мучения дребезжала в душе Горелова. Зачем так неожиданно оборвал встречу. «Выходит — на бабу променял давнего сослуживца… плохо подумал о фронтовике. Какой он стукач?!»

Май окрашивался не только в красные цвета. Вместительная душа примешала и тёмный колер неожиданной встречи.

Запах вяленой рыбы перешибал в каюте струи французских духов.

Блаженная Полина, рассыпав по подушке белокурье пышных волос, улыбалась во сне.

Лёгкое запоздалое раскаяние выпало в осадок дум. Хотелось плыть одному, но у этой похотливой бестии неожиданно выгорела недельная командировка в Колпашино. Будет инспектировать какую-то контору. Она стояла на грани развода, заранее забрасывала удочку в залив его одиночества. Даже под страхом смертной казни он не пойдёт на сближение душ… на тесное сближение тел подтолкнул ехидный бес — они наловчились подстраивать разные фокусы, проникая не только в слабое ребро.

За жизнь Сергей Иванович успел перемучиться эпидемией ревности, теперь не хотел повторения пройденных исторических ошибок.

Ему попадались на тропах любви женщины разных пород. Одних недооценивал, других наделял массой несуществующих достоинств, пока не обжигался от какой-нибудь вместительной сковородки.

Попадались такие откровенные дамочки, словно считали Сергея верной подружкой, которой можно выбалтывать всё подряд.

Разбитная Полина несколько раз внушала:

— Ты, Серж, в предыдущей жизни был женщиной голубых кровей… из знатного рода…

— Кто же кровь поменял?

— Никто. Она такой же осталась… С тобой приятно говорить о сексе — высшем проявлении постельной мудрости… Ты готов жертвовать ради женщины своими чувствами пыла… это мы ценим…

— Кем же ты была до реинкарнации?

— Обыкновенной шлюхой. Я перешла вверх на три ступени развития. Этим закончилось моё космическое преобразование…

«Последняя встреча с ней… последняя… вампирша… всё высасывает… даже душа мелеть стала…».

Попутчица открыла для разведки правый с чернинкой глаз, оценивающе посмотрела на любовника:

— Иди, иди ко мне!

Собирался тихонько выйти из каюты, бегство не удалось.

— Голова разболелась… пойду прогуляюсь, освежусь…

— Устал, рысак?! Подниму пары, взвеселю без кнута.

Не отвечая на издёвку, Горелов распахнул дверь.

— Не долго броди… ты мне нужен…

«Последняя встреча… не ласки стали — сплошная каторга… вот ненасытная особа…».

Огни на Оби весело перемигивались.

Осколочные, пулевые ранения отозвались на холод по всему радиусу разброса. Фронтовик ощущал, что шрамы реагировали и на болезненное состояние души.

Сказать в Томске решительное нет постеснялся и вот за эту слабость расплачивался гнетущими мыслями. Заканчивалась эйфория постельного сближения, начинался анализ рассудка. Всё дальнейшее казалось мелочным, ненужным, лишним. Слишком дорогая расплата за дешёвое увеселение. Вспомнил слова какого-то классика: «Секс без любви — проституция.» Какая может быть любовь пусть и к смазливой, стукнутой ненормальной страстью женщине запущенной молодости?! Блуд по разновидностям можно делить на много категорий. Не знал, под какую статью можно подвести вот это воровское путешествие на Север… Тут еще чикист подвернулся — свидетель зверств Ярзоны…

В эту тревожную ночь кошмары мучили Воробьёва беспрестанно. Вздрагивая, просыпался в поту, но неумолимый распорядитель сна тащил его в пучину, где мерзостные существа вытворяли что хотели, злодействовали во всю шабашную прыть. Винные пары в голове являлись для них самой подходящей средой обитания. Натан Натаныч, как на мутном экране, видел резвую нечисть, не в силах изгнать её из потустороннего мирка прилипчивого сновидения.

На трезвую голову ему часто удавалось пресекать бесчинства бесплотных тварей, но теперь они дорвались в отведённой нише мозга до полной, безнаказанной вакханалии.

Хрип и стон человека озвучивали немые бесчинства бесов. Несколько раз сильно стучали в тонкую перегородку, тишины не прибавлялось: истязатели не хотели отступать от завоёванной вольницы.

Теплоход брал широкие воды сильным дизельным измором.

Ночь тянулась беззвёздной. Небо куталось в тучи. Огни бакенов и створных знаков словно посылали сигналы бедствия…

В Колпапшно у Варвары жила двоюродная сестра. Предупреждённая по телефону, Октябрина ждала гостя. Улица Железного Феликса отиралась неподалёку от изгибистого яра, угрожающего строениям и огородам ненадёжностью грунта. Обь каждогодно шла в надвиг, отваливая пласт за пластом от крутого берега.

Несколько лет подряд Октябрина выставляла брусовой домишко на продажу, но ушлые земляки не покупали его даже за малую цену. «Яр даром возьмёт, — говорили горожане, — сочувственно поглядывая на растерянную женщину, — дом проще разобрать да перевезти от греха подальше…».

Кому разбирать? Кому перевозить? Семь годков как мужа похоронила. Деточки по Северам разбежались, чёрное золото лопатой гребут.

Варвара зовёт, говорит: сольём две старости в одну — весельше будет.

Навязала вот своего постояльца… приюти денька на три… фронтовичок телом и душой не крепок, обиходь его, покорми хорошенько.

С порога не понравился гость. Октябрина научилась распознавать местных виношников с первого зырка. Этот под первую статью алкашей подходит. Морда красно-бурая, взгляд просящий, болезненный, в глазах зов: дай опохмелиться…

Поборов в себе первую брезгливость, залепетала:

— Проходи, гостенёк, проходи… вот сюда сумку поставь… вот тапочки…

— Как вас по отчеству — Октябрина чеевна?

— Да я, милок, уже и забыла чеевна я… кажется, Петровна.

— Приютите, дорогая Октябрина Петровна, бравого солдата войны… не стесню, не обижу, не объем…

«Обходительный, однако, фронтовик, вежливый…».

— Вы в Колпашине перед войной не жили?..

От Варвары узнала о страничке биографии постояльца, но решила блеснуть проницательностью, сильной памятью.

Был и жил.

— То-то смотрю черты лица знакомы… Не сотрудником НКВД служили?

— А вы, Октябрина… свет Петровна, наверно, в береговой агентуре были? Такую осведомлённость только от Варвары можно получить.

Разоблачённая хозяйка не сдавалась:

— Истинно говорю — лицо ваше на яру видела много раз… кожанка на вас ладно сидела… В комендатуре полы мыла несколько раз, так ваши охальники под юбку лапищи запускали…

После кошмарной ночи фронтового снайпера мутило. Головная боль не отступилась, будто шла подвижка мозговых тектонических плит.

— Можно, хозяюшка, крепкого чая?

— Водочки не желаете?

— В моей сумке такого добра полно. Не позволю вам тратиться на моё главное лекарство.

После третьего стакана крепчайшего чая высокая боль отступила, но дала о себе знать низкая — сердце обмолачивали усердными цепами. Обиженное, оно рвалось наружу.

— Приму валидол и в постель…

— Видок у вас — краше в гроб кладут.

— Ночь была гнетущая. К грозе, что ли, погоду тянет…

— Раны на непогоду отзывчивы… чай, и контузии случались?

— Всего хватало…

Пошатываясь, держась за грудь обеими руками, гость побрёл к широкой кровати.

— Может, скорую вызвать?

— Не надо… «Всё пройдёт, как с белых яблонь дым…».

Последние слова Октябрина приняла за бредовые и покачала седой головушкой.

Спал без сновидений в провальном пуху большой подушки.

Не мешал шум дизеля, успокаивающая тишина просторной горницы действовала расслабляюще, как в незапамятные времена истлевшего детства.

Спал на спине с похрапыванием и короткими всхлипами.

Крупный дымчатый кот ходил около кровати, верхним чутьём проверял воздух. Винный дух, исходящий от спящего, настораживал пушистого сибиряка. Прыжок вверх дался легко. Долго обнюхивал грудь, пока не улёгся над больным сердцем фронтовика. Во весь кошачий талант замурлыкал не сразу, раскладывая приятный голос по знакомым нотам. Когда запел — горница наполнилась сказочными волновыми мелодиями.

— Умница! — похвалила от стола хозяйка, — лечи, лечи, добрая душа.

Добродушный намурлыкивал лечебную песню мастерски, даже спящий стал придерживать дыхание, вслушиваясь в потустороннее исполнение певца.

Часа три безмятежного сна вернули силы, наполнили энергией жизни. Давно Натан Натаныч не испытывал подобного ощущения бытия.

Кот глядел на него дружелюбно, тёрся об ноги, выписывая восьмёрки.

— Какой красавец! — восхитился гость и взял на руки тёплое мохнатое существо.

Существо не сопротивлялось, оно ждало благодарности от мягкого голоса и широких ладоней.

Довольная Октябрина видела семейную идиллию, улыбалась.

— Дымок — идеальный кот… часть моей души… угорела однажды сильно, чуть Богу душеньку не отдала, так он будил меня, будил, руки исцарапал, но всё же на улицу — на свежий воздух вывел. Спас меня, Дымок, спас. Памятник надо таким рыцарям ставить… Ваше сердце перестало болеть?

— Облегчение полное.

— Лекаря благодарите. Долго на вашей груди боль в себя перекачивал… Мой котик — доктор участковый: с соседних улиц на сеансы лечебные берут. Кто сердцем, кто печенью, кто радикулитом мается… выручает… Вы ему колбаски докторской купите… любит шельмец подношение…

В хорошем расположении духа вышел на крыльцо пациент Дымка. Доктор не отставал, вышагивая рядом, задевая правую ногу пушистым хвостом.

— До магазина будет преследовать, вымогатель. Он слышал мои слова о колбасе… не отстанет…

— Дымок золотой, будет тебе угощение. Докторскую, если хочешь полтавскую колбасу получишь. А сейчас, мой спаситель, на яр сходим. С таким настроением покаяние вымолить легко. Ты — мудрый, учёный кот. Продала бы тебя хозяйка, да где там. Легче с домишком расстанется, чем с тобой.

За сорок лет Обь изрядно сократила территорию бывшей Ярзоны. Воробьёв не узнавал обрисовку пространства, заставленного добротными домами. Высокие крашеные заборы мешали ориентироваться.

Дымок жалобно мяукал, хватал за штанину острыми когтями. Ему не нравилось левое направление, ведущее к яру Вправо знакомая улица вела к центру, к магазинам, к желанному угощению.

— Да что с тобой, доктор?!

Дымок указывал головой курс от яра. В мяуканье слышались нотки кошачьего недовольства.

— Убиваешься, сердечный, из-за простой колбасы. В Томске она стоит два двадцать, здесь подороже. Ну и что?! Куплю кило, наедимся от пуза.

Завиднелась Обь во всей шири плёса и затопленного заречья.

Подступила горечь содеянного на этом пятачке вздыбленной суши.

«Где же вышки сторожевые стояли?.. Боже, время не отдалило коварные годы… так и выпирает отовсюду позорное правдоподобие…».

Яр сильнее выгнулся вовнутрь: время, напористая вода сгорбатили его, проточили овраги.

Было страшно подходить близко к кромке: земля под ногами плющилась, пружинила мшистой подушкой.

Дымок отстал. Он не переставал жалобно, назойливо мяукать. На спине взъерошилась шерсть. Кот передними лапами рыл песок, по-собачьи разбрасывая его по сторонам.

Что-то непривычное, странное было в поведении дымчатого существа, недавно спасшего ветерана от сердечного приступа. Видно, не одна докторская колбаса отпечаталась в голове участкового лекаря.

Дикое мяуканье мешало настроиться на «Отче наш», на исповедальные слова.

Вспомнил вышку Ярлага, резкую встряску земли под скрипучими сосновыми столбами. «Не кровь тогда взбунтовалась… не мертвецы расшатывали твердь… это яр проявлял слабину, шевелил спёкшиеся за века глыбы песка и глины…»

Кот принялся выпускать урчащие рулады. Отступая от яра, он звал за собой бестолкового человека, который так долго не может понять кошачий язык. И всё же пришло запоздалое озарение. Метровым прыжком Натан Натаныч покинул опасную зону, оттолкнул от себя большой пласт яра. Земля просела, серая глыба медленно поползла к воде.

Дымок встал на задние лапы, оборвал нудный крик.

— Ах, я старый дурак! Не мог сразу догадаться о причине кошачьего беспокойства… не о колбасе — о жизни шла речь…

Глыба уходила в распростёртые объятья воды. За спиной образовалась новая трещина… ещё одна. Кто-то начал распарывать яр на песчаные лоскутья…

Обиженный Дымок короткими перебежками направился домой. Его перестали интересовать колбаса, знакомец, чудом не ушедший под яр.

Переживший на войне всякие потрясения, Воробьёв пребывал сейчас в странном ощущении нереальности. Добрые ангелы поднимали над злосчастным местом его плоть или оболочку? Может, душа по забывчивости, с некоторым опозданием покидала бренные пределы и влекла за собой в путь своего обладателя.

Прихлынувшая к лицу кровь собиралась прорваться жаром плазмы.

«Что происходит?! Везде срыв перед покаянием, после произнесённых слов „Отче наш“ возникают сомнения, как на заброшенном кладбище под Томском, или опасность, как вот здесь — на берегу Оби… Неужели Господу Богу и земле не нужны мои пустые слова позднего раскаянья?.. Они отвергают молитвы…»

Ощущение лёгкого надземного полёта прошло, тело налилось свинцовой тяжестью. Брёл наугад. Его сторонились прохожие. Дворняга, поджав хвост, прижалась к забору понарошку тявкнула и жалобно заскулила.

Какие волны страха могли идти от человека, не успевшего покаяться на отвесном яру? Он знал: под толщей спрессованного песка лежат вповалку мертвецы, кого чикисты из расстрельного взвода отправили из социалистического мира в мир иной — глухой и вечный.

«Зачем вышагнул из опасности? Скатился бы с глыбой до воды, песок утопил бы в Оби, как самую распоследнюю паршивую суку… Не могу больше носить в себе тяжкую мерзость…».

Подошла стайка пионеров, конопатенькая девочка отдала салют, протянула разрисованную в классе открытку:

— Вы воевали? С днём Победы, дорогой товарищ!

Взял машинально, без слов благодарности продолжил путь.

Из центральной части городка доносилась музыка, слышалась барабанная дробь. Ребятня салютовала из поджигов — хлёсткие выстрелы вынудили вспомнить о наградном оружии, о ярых штыковых атаках, о фронтовой, почти всегда пригорелой каше.

Мужики у продмага соображали на троих. Кадыкастый воевода в замызганной шляпе обрадовался появлению недостающего собутыльника:

— Кадра, третьим будешь?

Ветеран молча протянул червонец.

— Гляди-ка — какой фарт! Упиться можно… Я мигом…

— Колбасы докторской кило возьми, — напутствовал ветеран.

— Может — «собачьей радости», она дешевше.

— Какую сказал — такую бери.

— Понял!.. Всё понял, командир!

Пили неподалёку от речного вокзала. Ветерану нужна была хоть какая кампания. Надо было облечь одиночество не в траур — в красный цвет праздника.

Три бутылки кислого вермута, колбаса, купленная для кота, исчезли с поразительным ускорением.

Кадыкастый икал, хлопал по плечу фронтовика:

— Батя, я тебя сразу раскусил — боевых кровей мужик. Верно?

— Почти.

Вино не разожгло душу пламенем даже небольшой радости.

Случайные сотоварищи ждали финансового вспоможения. Дал им пятёрку и стал подниматься по взвозу в пределы городка.

5

Долго искал улицу Железного Феликса, домишко Октябрины. Если бы не Дымок у калитки — прошёл мимо давно крашенного зелёного забора.

Принёс полную сетку продуктов, бутылку шампанского для хозяйки.

Позабыв старую обиду, Дымок опять исполнял у ног извечный кошачий танец. Он чуял докторскую колбасу, наверно, за версту.

— Ох, бесстыдник ты этакий!.. Будет тебе мясоед — вон какая бомбочка в целлофановой обёртке…

Хозяйка радовалась богатому гостинцу, возвращению гостя.

— А я, Петровна, чуть под яр не свалился.

— Как так? — всплеснула руками Октябрина.

— А вот так — подошёл близко к обрыву, земля и потекла из-под ног.

— Там не только земля исчезает — трупы ныряют… Изверги! Нашли место, где бесправных зарывать… не хоронить по-христиански, а именно зарывать. Городок наш опозорили поганцы из НКВД…

— Меня снова Дымок спас — так мяукал, так отзывал от крутояра! В последние доли секунды сообразил — бежать надо.

— Он мудрец! — похвалила любимца хозяйка, нарезая ломтиками фирменную колбасу. — На, спаситель, на… заслужил…

— Трупы перехоранивают?

— О, родненький! Кому до них есть дело… Вода спадёт, иногда черепа на песке валяются. Ребятня гоняет костяной футбол, и что им школьные уроки о патриотизме, о героическом прошлом страны.

— И не героического прошлого хватало.

— О нём умалчивать любят… как будто массовых расстрелов не было, баржи с обречёнными в Оби не топили.

— Разве было такое?

— Всякое говорят, — испуганно ответила хозяйка, мысленно поругав себя за излишнюю болтливость. — Переключив внимание на пушистого любимца, разулыбалась:

— А Васька наш слушает да ест… видно, к празднику свежую колбасу завезли…

От пережитого на яру волнения сердце фронтовика перекачивало кровь сбойно: грудь то ощущала толчки, то замирала в тревожном ожидании.

«Вот и победный день наступил, а в душе полное поражение… Время не лечит, оно маскирует боль под толщей пережитого… детушки черепами играют на песке… всплывают в памяти народной затопленные баржи с заключёнными… трудно верится в домыслы… про Назинский остров смерти страшные легенды ходят… Господи, да что это за власть на Русь навалилась… её Есенин воспевал, боготворил, а главари мифического коммунизма кровушкой заливают…»

— Ветеран, чего грусть по лицу разлил? Али не светлый праздник сегодня?!

— Октябринушка, муторно на душе — спасу нет. Лучше бы не ходил на мёртвый яр, не ворошил былое…

— Не убивайся, соколик. К жизни и к смерти надо относиться спокойно, как к делу, не нами решённому. Вот через три двора живёт алкаш по прозвищу Губошлёп. Этому гаврику всё трын-трава. Отобрал на берегу Оби у ребят череп, дымокур в нём развёл. Начнёт жар загасать, он прочистит палочкой дырку от карательной пули, раскачает череп на проволоке, как кадило церковное, ждёт появления дыма… Сорок один годок пробежал с тридцать восьмого лихолетья — быльём-будыльём всё проросло… Не казнись, что в палаческой организации службу нёс… Вы все слепые котята были… вас НКВД ослепило…

— Говори, говори… об легчи душу…

— У меня девять классов образования да три академии народных, но в делах житейских и политических кое-что смыслю. Люди в стране — тьфу! Ничего не значат, ничего не стоят. Новые берии не каждый год вызревают. А вылупится вдруг какой из дикого яйца — чины-прихлебатели вознесут его до небес, на пустую демократию не посмотрят… Вот тебе и вся политграмота жизни…

— Наливай, мудрый политик!

— Шампанское открывать не умею: вдруг пробка контузию сделает.

Сидели, застольничали два ветерана — войны и труда. Дымок объелся лакомого кушанья, с ленцой отвалил от личного блюдца.

Гирька стареньких ходиков вытягивала из времени чёткие секунды.

В разгар пира заявился мужичок в камуфляжном костюме, принёс крупных, ещё живых карасей.

Протянув Воробьёву широкую ладонь с пятнышками чешуи, весело представился:

— Васька — сосед… Он же Губошлёп… он же алкаш высшей категории.

Бесцеремонно налив рюмку водки, выдохнув старый перегар, пояснил:

— Мы с Красным Октябрём на правах родни… За Победу, кума! За Победу, гость…

Ветерану понравился разбитной земляк. Было в нём много бесшабашности, задора, житейской отваги.

Вскоре водочка развязала последний узелок на языке. Вася пролистал целую энциклопедию про рыбалку, охоту и непутёвых баб-с. Вдруг вспомнив важное, пробасил:

— Чё на Оби деется — ужасть! Обрушился яр с мертвецами… трупы, как после бомбёжки плывут… военных нагнали, территорию оцепили… Я раньше корешам говорил: добром дело не кончится, вода доберётся до правды…

— Васюта, расскажи всё по порядку.

Обеспокоенная Красный Октябрь сама налила повествователю полстакана «столичной».

— То и говорю: все проделки НКВД разом высветились… Подъезжаю на мотолодке к яру, смотрю — какая-то палка торчит из песка… разглядел ближе, а это рука с зажатым кулаком мне грозит… сухенькая такая, но ощеренная… Вдруг как отпадет от крути тонн двести грунта, а там, а там мертвецы вперемешку… не совсем до воды сползли, а как бы в нерешительности остановились… кому охота тонуть даже мёртвым…

— Дальше что? — торопила Октябрина.

— Дай, кума, водке по глотке разлиться — словами закусывать не привык… ты карасей в воду холодную опусти, дня два живые будут…

— Вот, непутёвый! Тут трагедия людская, он про рыбу талдычит.

— Трагедь не сегодня произошла… Её НКВД сочинили и на яру поставили.

— Это мы знаем.

— Ну, сегодня я первым зрителем был… Нарезаю круги у берега. Дюралька аж дрожит от негодования… На высоте откуда-то военные появились, мне машут, мол, проваливай отсюда… вижу — автоматы в руках… наверно, с парада всем гамузом сюда припёрлись… какой-то старшой целит в меня… думаю — полоснёт сейчас, первого очевидца уничтожит… помчался к своему причалу… и вот я здесь… Пойду карасей водой залью…

Не проронив ни слова за время пересказа события, Натан Натаныч встал и пошёл за повеселевшим рыбаком.

— Василий, неужели ты кулак разглядел?

— Вроде внушительный был… успел отсыреть в подземелье…

Губы у Василия просились навыворот, глаза слезились.

Рассказ о воскресшем кулаке подействовал на фронтовика панически. Не находил себе места, суетился около рыбака, выпытывал подробности:

— Разбух, говоришь, отсырел кулачище?

— Может и местью налился… разберись сейчас… сорок лет на волю рвался… Обь задаст жару мертвецам. Раньше по одному-два трупа с яра скидывала, нынче, по всему видать, до главной ямы добралась. — Иди, наливай по полному стакану, останки помянем.

— Людей помянем, — осердилась на Губошлёпа Октябрина.

— Были люди, а сейчас — кости на блюде.

— Эх, сосед ты мой ненаглядный, разве так о земляках-страдальцах рассуждают?

— Красный Октябрь, слезливую философию разводить не надо… Конечно, рабу под мечом гладиатора погибнуть приятнее, чем от пули НКВД… Кому какой фарт выпадет…

Издалека музыкальным наплывом цедились победные марши.

В дверь громко постучали.

— Вваливайся! — гаркнул Василий.

— Не командуй! — приструнила хозяйка.

Появился щупленький мужик в добротном шевиотовом костюме, поздоровался.

— Привет, Ефим! — ответил за всех рыбак в камуфляже. — Садись, гостем будешь.

— Вась, я к тебе. Некоторых владельцев дюралек в спешном порядке приглашают на пристань. Ты в их числе.

— Зачем понадобился?

— Я к тебе на квартиру, сказали, у Октябрины, — заминая конкретный ответ, схитрил Ефим.

— Не юли, конторская душа!

— ЧП на Оби… обрушение яра…

— Ну-у?

— …Вроде как трупы до воды сползли…

— А мы, значит, их на лодки будем собирать, свозить на берег для перезахоронения?

— Наверно, — соврал конторщик, — поглядывая на водку.

Мудрая Октябрина перехватила взгляд, пригласила к столу.

— Спасибо, спешу. Мне ещё адресов восемь оббегать надо. — Артистично опрокинул поданную хозяйкой рюмаху. — Так ты, Вася, без опоздания. По ящику водки на рыло обещают…

Такой калым устраивал владельца дюралевой лодки.

— Слава Богу, — перекрестилась Октябрина после ухода деловых мужиков, — хоть по-христиански, с почестями захоронят.

Беседа с гостем разладилась. Сидел насупленный, отрешённый от праздника и застолья. События дня толклись мошкарой, кусали, зудили душу.

— Вы прилягте, отдохните. — Хозяйка взбила подушку, погладила наволочку. — Дымок дожидается… он успокоит, сон намурлычит…

«Какое роковое совпадение…».

Кулак, торчащий из яра, лишал покоя и сна. Натан Натаныч глазел в потолок, отлавливая разрозненные мысли, пуская их по руслу недавнего события… Вся жизнь представилась никчемной, пустой и в этом бытейском вакууме скапливалась гарь сплошных огорчений, обид и тревог. Никогда не понимал — кто вёл чикиста и фронтового снайпера по стезе судьбы. Годы обрушились, как Обской яр. Чей-то пропитанный хлорной известью кулачище опять пригрозил с густо побелённого потолка. Полетел над кроватью лепесток отшелушенной извёстки, будто кулак сбил её и нацелил на давнего служку расстрельного взвода.

Сытый Дымок опять лежал над сердцем. Мурлыка успокаивал, лечил, услаждал слух, но теперь его лекарские способности улетучились, напев потерял магизм. Боли не проходили, настырными буравами ввинчивались в плоть.

Праздник выливался в панихиду.

«И почему это случилось в мой приезд?.. Мне не нравится такая разновидность мести… Выходит — дуэль с жизнью заканчивается не моей победой… Дуэль с судьбой тоже… Есенин, помоги… где твои пластыри для души, микстуры для сердца?»

Стал придрёмывать… над постелью закачался череп с дымокуром… скалил зубы Васька и по-лешачьи хохотал на всю горницу…

Трупы покоились на песке, на самой вершине песчаного скола. Обь пребывала в раздумье: поглотить их или оставить людям для окончательного мудрого решения.

Мудрецы из обкома партии, слегка напуганные праздничным выкрутасом великой реки, обзванивали просторные кабинеты столицы. Они ждали ЦУ от главного партийного руководства, от КГБ, запамятовав второпях, что дни впереди праздничные и мягкие кресла пустуют. Пришлось прибегнуть к аварийной — прямой дачной, квартирной связи.

А груз ответственности был не велик. Первый из гуманного соображения мог дать распоряжение о перезахоронении останков. Никто бы не посмел снести голову, поднятую во имя добра и справедливости.

К скверному замыслу пришла трусливая верхушечная рать.

Выпадал удобный случай покаяться за бесчинства сорокалетней давности, за подлые делишки убийственного наркомата.

Главная партия страны не нашла в себе духа чести и совести. Комитет государственной безопасности услужливо обезопасил её от непозорного поступка покаяния… Вот бы когда заговорить во весь голос о бесчинствах наднародной структуры, укрытой под грифами совершенно секретно, для служебного пользования.

Никто не задумывался — почему народ выламывается из-под пригляда власти, почему ежовщина, бериевщина, науськанная партийным кланом ЦК, бесчинствует на просторах Великой Руси.

Заокеанскому оевропеенному меньшинству было на руку палачество, кипевшее в застенках НКВД. Агентурные данные из страны Советов были самые утешительные: дух нации сломлен, народ отброшен в эпоху крепостного права.

Проявить бы местное геройство партийному лидеру Фигачёву, послать на Север успокоительную депешу: «Останки перезахоронить в братской могиле». Так нет Заручившись поддержкой Москвы, отдал категоричный приказ сокрыть останки в глубинах Оби…

На пристани галдела группа лодочников. Почти все навеселе. Градусы сделали земляков хайластыми, жуткое событие на Оби — возбуждёнными.

Чиновник, сколачивающий артель, подстраивался под общий развязный тон:

— Земляки! С праздником всех! Правда, праздничек сегодня омрачён. Обь вывела на свет божий давних врагов народа… тут и колчаковцы, и дезертиры, и предатели Родины… Поступил приказ: кости утопить… И то, что им лежать в земле. Только наш яр позорят… Сейчас подъедет «Беларусь» с тракторной тележкой. Разберёте груз — траки, цепи, арматуру, другое железное ломьё и по моторам… Будет, будет водка, — глядя в сторону Губошлёпа, — подтвердил распорядитель, — за такую непыльную работёнку — по ящику водки… каждому.

— Можно и по два, — увеличил запрос Васька, одёргивая на себе мятый камуфляж, — дело-то опасное… вдруг сам с грузом за мертвецом нырнёшь.

— Тебе ли о технике безопасности говорить, — перебил организатор необычной артели, — самоловы ставишь — перетяги с грузом, как орешки, из дюральки мечешь.

— То искусство особое — рыбацкое…

— Не хочешь — в сторону.

— Сразу в сторону… торопыга какой…

Считая вопрос о вознаграждении законченным, чиновник городского масштаба сообщил:

— На помощь несколько катеров связи подойдут с таким же заданием.

— Заданьице больно щекотливое, — не унимался хмельной Васька. — Какие тут в яру враги народа?! Наше общее быдло… раскулаченные, краснолампасники из казаков…

— Всё, философ! — озлился партиец. — От выполнения важного задания отстранён.

— Он прав!..

— Наш брат — народ униженный…

— Кощунство — топить земляков после первой несправедливой кары…

Галдёж нарастал. Плевались. Размахивали руками.

Общее возмущение грозило перейти в полный отказ.

Срыв партийного задания мог обернуться для розовощекого малого строгим выговором.

— Мужики! Верьте на слово — ваши враги лежат сейчас под яром. Не расстреляй их в конце тридцатых годов, может быть, и вас на белом свете не было. Шла великая драчка за страну, за свободу народа…

— Хватит агитки разводить! — резко оборвал словесную нудистику неуёмный Губошлёп. — Последнее слово артельной братвы: по два ящика водки за почти военную операцию…

— По полтора ящика!

— Торг неуместен… По два! И чтоб «особая московская» была. Заданьице-то из столицы поступило… крепкое, почти стоградусное…

— Хорошо, — сдался руковод артели, — по два, так по два.

— Расписку пиши… партийное слово хлипкое…

— Ох, Васька, Васька! Рано тебя по досрочному пункту из тюрьмы выпустили.

— Ничего не рано. В самый раз. Иначе меня в этой ватаге не было бы.

Получив письменное подтверждение о двух ящиках «особой московской», Губошлёп крикнул:

— По моторам!

— Погоди, лётчик! Вон трактор бежит. В каждую лодку по багру, по мотку проволоки…

— Всё предусмотрело начальство! — похвалил химик прораба затопления трупов. — А фронтовые сто грамм будут перед операцией?

— После окилограммишься…

Обь внимательно прислушивалась к болтовне, но ничегошеньки не понимала…

Обновлённые воды медлили, не торопились пустить серую глыбину грунта с трупами в свободное плавание. Обь ждала от людей божественных действий, проявляла глубокое сочувствие к горушке обнажённых костей.

В отдалении от яра металась старушка в серой жакетке, причитала:

— Там… под яром мой муж Каллистрат… по носкам шерстяным узнала… люди добрые, помогите извлечь… он в кладбищенском покое нуждается… носки-то не сопрели… вязала — по верху пустила восемь рядочков крашеной шерсти…

— Нюра, перестань убиваться, — успокаивали земляки.

Подвыпивший верзила громко отсморкался в кулак:

— Чего реветь?! Столько лет носки мужика в земле грели…

— …Тянуло меня ко кромочке яра, — не услышав кощунственных слов, продолжала голосить сибирячка, — подползла на коленках, глянула — обмерла… глядит на меня Каллистратушка пустыми глазами… узнаёт…

— Рехнулась баба!..

Извлекут — похоронишь по-людски…

— …Печником работал, — вела воспоминания Нюра, — отказался бесплатно очаг рыжему комендатурщику мастерить…

— За такую провинку не наградят пулей…

— Контрой, поди, был, — язвил верзилистый.

— Сам ты бандюга! — пошла в наступление Нюра, — зенки залил и ржёшь. Чужое горе — не твоё… Помоги достать убиенного — пенсии не пожалею…