1
Блудница не спала.
Гостиничный номер ей не нравился: казалось, ушастые стены всё слышат, запоминают, осуждают.
Под грузом тела поскрипывала расшатанная кровать.
Запах варёных карасей не успел выветриться. Надо было привести обоняние в нежное равновесие: несколько капель дорогих духов на ватку и в комнате запахло весной, садом, любовью.
Росла Полина в профессорской семье. Отвоевав волю с десятого класса, в избалованных не значилась, но доставляла родителям массу беспокойства, житейских треволнений.
Матушка природа при участии отца и матери наделила деву опасной красотой. Не зов, а громкий крик плоти доходил особенно до кобелистых особей.
Смазливые подруги-студентки льнули к Полине, часто давая волюшку медовым губам.
От поцелуев заразительно хохотала. Иногда ей хотелось продолжения начатых ласк, но плутовки сворачивали представление на интересном акте.
Со смелым историком жила давно, считая семейный мир нереальным, уходящим в загадочную параллельщину. Ей нравилось вести любовные игры без правил. Доверялась запросам плоти безоговорочно.
Учёный Горелов не раз подумывал, что Полечку ломает болезнь с грубым названием — бешенство матки. Он шастал по нивам истории, читал разные труды о любвеобильной царице немецких кровей Екатерине II… легендарная была потаскуха. Приписывали ей ту редкую болезнь вечной неудовлетворённости…
Не такова ли полячка-хохлушка? Намешали кровушек… глаза вечно искрятся…
Часто посреди тайны ночи её одолевала тайна плоти.
Подкатывалось на вороных дикое желание мужика — пусть с грубыми ласками, с безумными матерками в период экстаза, оргазма… Отведывала и лесбиянок, но та была любовь недоношенная, недозавершённая… Взаимные поцелуи дарили нежность, не проникая в необузданные глубины страсти.
Когда утонула в ароматах — похвалила французскую парфюмерию. Духи в жизни Полины значили много. Однажды при свидании с прыщавым аспирантом от него полыхнул запах шипра. Отвернула нос от одеколонного удушья. Не могла слушать умные речи о династии фараонов. Сославшись на головную боль, покинула взволнованного поклонника.
Лежала, словно осыпанная лепестками роз.
Вела тихий монолог:
— Зачем так рано ушёл Серж?.. Стал пугливый, мнительный… и усердие не проявляет в постели… всё самой надо змеить, вертеться… Менять его надо — в борозду не идёт, глубоко не пашет… Полька-Полька, какая ты стала циничная, грубая… Пойти разбудить? Мимо дежурной не пройдёшь… может, спит?.. Наводят свои двустволки, словно готовятся к залповому огню…
В дверь осторожный стук.
Подошла, спросила шёпотом:
— Кто?
— Я.
Впустила, страстно обняла, словно в райские кущи угодила.
— Серж, не знала, что Эрот — наш сводник… Мечтала о тебе, идти хотела… закрой дверь на ключ.
— Ты ничего в окне не заметила?
— Нет.
— Над яром поднималось могильное свечение.
— Не диво. Над могилами выбивается фосфор: его диким светом называют… Мучаются трупы… Фи! Новость принёс…
В обтянутой ночнушке Полина сияла желанием. Груди без лифчика не утратили заманных черт. Под розовым шёлком крутая всхолмленность. Крепкие соски оттиснулись картечинами, убивающими наповал.
Она ярко светилась любовью.
Неплохому знатоку самок без труда удалось определить пик вожделения.
Лихорадочно постелила на полу покрывало, одеяло… Ночной гость не позволил распахнуть оранжевый халат, перехватил на поясе дрожащие пальцы.
— Не понимаю тебя… вот нисколечко не понимаю.
Запальчивый шёпот походил на мольбу.
— Извини… не могу. События вчерашнего дня притупили чувства… трупный свет подлил огня…
Раздосадованная дама не принимала никаких отнекиваний. С нахальством и опытом привередливой куртизанки принялась ловко орудовать пятернёй в возбуждающем ритме. Пальцам-пронырам удалось проникнуть под халат. Второй рукой срывала ненавистную одежину цвета залежалого апельсина.
Фрукт сопротивлялся.
— Какая ты ненасытная и грубая.
— Ты… меня… осуждаешь за страсть…
Шипение скатывалось с губ, не приводя упрямца к знаменателю её искреннего порыва.
— Извини… не расположен…
— Пошёл вон! Трус! Нашкодил в НКВД, теперь огоньками фосфорными обеспокоен… Иди, ложись с трупами… пусть тебя баграми в Обь стаскивают.
— Тише, дурёха…
— Не затыкай рот, святоша!.. Так оскорбить любовь!..
— Не убивайся. Наверстаем.
— Вёрсты нашей привязанности оборвались…
Через стену постучали.
— Дрыхайте! — рьяно огрызнулась разгневанная чиновница.
В какой-то миг бывший особист Горелов почувствовал себя на плахе.
Скоро скатится позорная головушка… уйдут в небытие, в вечную тьму звёзды, цветы, рестораны, женщины… Осталась последняя минута жизни.
Высшая мера висит на паутинке, как и само существование — высшее проявление мудрости природы и веков… Подступило ожесточение плоти, которая во все времена привыкла царить над духом, унижая его при всяком удобном случае.
Сняв халат, трогательно укутал Полину с головой. Под оранжевым мирком плотной материи осыпал глупышку и капризулю мокрыми поцелуями. Обильные слёзы жаждущей женщины пахли духами. Солоноватый вкус пощипывал язык.
Благородный гнев распалил желания.
Обольстительница бесстыдно вторгалась в кущи личного пыла и счастья.
Так быстро одержанная победа придавала силы, безудержность.
Вседозволенность умелых рук, горячих губ распалила недавнего упрямца.
Опытные любовники прекрасно знали, как переходить плохо охраняемые границы высокого возбуждения…
— Ты знаешь, Серж, где зарыт клад любви? — нежно ворковала голубка после необузданного жара объятий.
— Где?
— Не вздумай, грубиян, подбирать знаковую рифму — Любовь покоится на небесах. Слетает к безумным кладоискателям… Прости меня, дуру, за недавнее безумство… ждала тебя… призывала… страсть ослепила рассудок…
— Поводырь нужен?
— Не смейся. Я — твоя жуткая пожирательница эликсира… полная бесстыдница… только так нисходит ко мне бабье благополучие. Не говорю: счастье… Миги быстротечны, но они где-то незаметно сливаются в энергию звёздного родника…
Её уверенные пальцы бурно плавали по потному телу недавнего ослушника.
— Я пойду.
— Полежи немного, налим, от щуки быстро не уйдёшь. От зубастой тем более.
— Не даёт покоя дикий свет фосфора…
— Забудь и прости: недавно упрекнула за службу твою ратную. Зачем так подробно рассказывал о тех гнусных годах?
— Родному человеку душу изливал…
Пенсионер союзного значения Горелов догадывался: в партийных верхах у него есть смелый покровитель. На каком этаже власти поселился неизвестно, но заступническая волна лилась из Серого дома на Томи — знал точно.
Кандидатская диссертация о вековых муках народа, о пагубности культа властных фигурантов истории тащилась со скрипом, с интригами и кознями коллег, но всё же одолела перевал высшей аттестационной комиссии.
Находились сослуживцы, сочувствующие ломаной судьбе диссертанта: был жертвенной пешкой на широкой игровой доске истории.
В Колпашино прибыл для пополнения багажа фактов чудовищных репрессий тридцатых годов.
— Угомонись, правдоискатель, — внушала любвеобильная Полина, — дался тебе глупый зачуханный народишко. Его протащили по всем каторжным этапам, тюрьмам и ссылкам… протащат ещё, когда вызреет вождь сталинско-гитлеровской формации… В «Тихом Доне» наткнулась на убийственное высказывание неуравновешенного героя: народ — сука…
— Замолчи! — перебил пустые рассусолы кандидат исторических наук. — Я тоже натыкался на этот книжный бред. Шолохов находился под пятой партийной верхушки… Творцы, ослеплённые барабанной идеологией, не могли восстать… против ветра. Разве обласканный ЦК писатель мог написать истинное: власть — сука, притом паршивая. Народ стерпит — его можно кобелём окрестить. Не смог проучить в веках аристократическую сучку.
— Не об этом парадоксе будет твоя докторская?
— Коснусь глобальной беды страны — рабского соглашательства нации. Её запугивали со времён насильственного принятия христианства. Церковь отделена от государства, её и от народа надо отделить.
— Кто о душе побеспокоится? Кто дух укрепит?
— Религия запугивает душу, расхолаживает дух… Можно обойтись без этой пристяжной кобылы. Крещение, другие религиозные культы — пустая обрядность, попизм. Не Бог, Солнце — глашатай мира и жизни. Мы утратили связи с природой. По горло в политической тине.
— Смотри, Серж, второго ГУЛАГа и штрафбата не миновать.
— Терять нечего. К дюжине ран ещё дюжина присоседится… Эх, полячка моя ненаглядная, если бы к твоему постельному академизму прибавить аналитическое мышление, искусство предвидения…
— Не оскорбляй, великий провидец…
Тягостным оказалось возвращение на крутой берег, где его по счастливой случайности не поставили под пулю. Да тот же чикист Наган Наганыч продырявил бы череп.
Чтобы скрасить унылое одиночество, взял бесстыдную полячку с примесью южнорусской крови. Часто раздражала, проявляла плотскую ненасытность — прощал. Терпел задышливость, переносил обвальное напряжение плоти. Смирился с цинизмом, безалаберностью рук и губ. Упрекал себя:
«Отгусарил, дружок, не тот наездник. Не та скаковая прыть… Сердце готово испытать себя на разрыв… Задумайся о ненужном постельном героизме… Вынуждает чертовка: весь женский арсенал в бой пускает…».
Ругал себя за послабление духа, за нерешительность отказаться от лакомого кусочка.
Злило полное бессилие что-то предпринять по трупному делу.
Предполагал, что ответит горкомовская знать на его упрёки и обвинения. Скажут: мы — солдаты партии, приказы не обсуждаем…
Бесправие выходило на новый виток истории.
Вспомнились годы заточения в комендатуре… они тоже давно трупы, но трупы неприкосновенные, захороненные в плотных пластах памяти.
Возникла безжалостная Ярзона… Прорисовалась физиономия особиста Пиоттуха… Подойдёт, бывало, дохнёт чесночно-табачным перегаром и заговорщески прошипит: «Хочешь, игрушку покажу?» Вытащит из кармана деревянный, отлакированный под цвет тела фаллос и зальётся ехидным смехом… Ах, как эта гнида мучила на допросах, подтасовывала факты под статью расстрела…
Всё в памяти… Всё в прошлом…
Свидетель горькой истории рассчитывал посетить колпашинских старожилов самого преклонного возраста, кого судьба провела через раскулачку, Гулаги, войну.
По сроку бытия Киприану Сухушину было за девяносто. Старичина грудастый, жилистый, с неистраченной до измора силой рук. С порога встретил вопросом:
— Бражку хошь?
Пожал Горелов медвежью лапу, разулыбался.
— Листья табачные под бочонок не подкладывал?
— Ни боже мой! Меня однажды угостили такой крепухой — башка по швам разошлась.
Штрафбатовцу сразу понравился бойкий нарымец. Жизнь не вытравила из старика ни азарта юмора, ни энергии духа.
— Не зыркай по углам — нет хозяйки… давно похоронил… Старух — рухляди кругом — пруд пруди… Душа — не член, со всякой чужачкой не сольёшь… Воевал?.. Сразу видно — наш кашеед… Не удивляйся моему прозору… чутьё солдатское опытнее собачьего…
В квартирке уютно, прибрано. Гость предположил: похаживают чужачки в берложье царство.
Радовался встрече с хлебосольным стариком уцелевший от пуль гвардеец. Надоедливая Полина ушла проводить какие-то ревизии, проверки. День полной свободы обещал быть насыщенным.
Коснулись в разговоре обрушения яра.
— Злыдни! — возмутился Киприан. — Для них закон не писан, а если писан, то под себя.
— На яр ходил? — Фронтовики успели перейти на «ты».
— После демонстрации двинулся… думал: безумцев вразумят мои ордена, медали, возраст почтенный, борода не беднее Маркса… Не подпустили к позору… Оцепление… автоматчики… При жизни страдальцам концлагерь был, после смерти и сорокалетней отлёжки в яру снова концлагерь… Так хотелось перетянуть тростью тыловую крысу с крупными звёздами на погонах… еле сдержался…
Застолье длилось до вечера.
Вот что узнал историк о бытие нарымского бородача.
Крестили младенца в Томской церкви. Над купелью цепко ухватился за пухлый палец священника. Хмыкнув, дородный, щекастый поп изрёк:
«Будет раб божий Киприан пахарем. Вцепился в палец, аки в ручку плуга».
Вышло по предсказанию. Куда крестьянскому сыну деться от поля, от луга, от мозолей? Силён и властен вечный клич земли.
Деревня, где жила пахарская семья Сухушиных, тянулась по обеим сторонам Шегарского тракта. Стояло много кряжистых изб с высокими массивными воротами. В палисадниках благоухала сирень, по осени черёмухи и рябины клонили ветки под тяжестью обильных гроздей. За избами просторные огороды, жердяные прясла. Поодаль овины, поля, перелески.
По чернопутью, по долгим калёным зимам спешили в губернский Томск телеги, сани. Мчались тройки с царскими исполнительными сановниками. С Севера тянулись тяжело гружённые обозы с обской стерлядью, нельмой, двухаршинными осетрами, с клюквой, мёдом, кедровыми орехами.
Из притрактовых сельбищ доставляли на городские базары муку, туши мяса, домашние колбасы, масло. Везли продавать сено повозно и дрова посаженно. В обозах — льняная кудель, берестяные туеса, древесный уголь для кузниц, разный щепной товар.
Пахарь и сеятель Киприан никогда не зарился на чужое добро — своего хватало. Семейка большая. На полатях да на русской печке не любила залеживаться. Не пугалась никакого черноделья. Тятя ни разу не устыдил лентяем, бездельником. Не укорил куском хлеба.
В трудливой семье быстрее достаток спеет. Излишек доставляли на торги крестьянские: мелкомолотую мучицу, яйца, сливки, сало, окорока медвежьи.
Уходил Киприан на действительную службу — горевал по оставленному хозяйству. Разлучили с землёй-кормилицей. Повенчали с винтовкой-молчальницей. Трёхлинейка есть-пить не просит, но всё равно для солдата невыносима. Каждый день муштра, зубрёжка устава. Плац стонет от множества ног, от назойливого «ать-два».
Выпала на долю солдата зловредная карта — первая мировая война. Строевик-окопник славно бился за царя и Отечество. Храбрецом прослыл. После осколочного ранения в грудь свобода замаячила. В лазарете извлекли сплющенный металл, рана зарубцевалась. Почти над самой вмятиной повис литой Георгиевский крест.
Немолодого кавалера встретили в деревне самогоном и граммофонной музыкой. Хмельной солдат снимал с груди крест, давал дружкам подержать на ладони. На оборотной стороне награды чётко выбит порядковый номер. Мужики понимали: за пустяки «Георгия» не дают. Достали аптекарские весы, вознамерились узнать, сколько слито звонкого серебра. Герой кощунства не допустил:
«Мой крест на весах войны взвешен».
Праведно, безгрешно, в ладах с совестью и с законами жила семья. Наследственный труд был для неё необходим и привычен. Устойчивый, проверенный временем порядок жизни разнесло вдребезги ошеломляющее известие: свергли царя. В деревне долго не верили, что разом пала незыблемая трёхвековая династия Романовых и какие-то ордынцы смогут управлять великой осиротелой империей. Страшились большевиков — новоявленных правителей Руси.
Наступили свинцовые времена. Редко теперь ползли по тракту обозы. Крестьяне припрятывали зерно, солонину, масло, кожи. Слух о беспощадной красной обираловке облетал деревни быстрее ветра.
Объявился новый правитель Сибири. Нагрянули колчаковцы. Они хвастливо обещали повсеместно ликвидировать красную чуму. Просили подсобы зерном и мясом, деньгами и сукном. Перешёптывалось раздумистое мужичьё:
«Чёрт их разберёт — красных, белых…».
«Две власти — две пагубы…».
«Колчак — не правитель, душегубец…».
«Вчерась пьяные беляки в бане Анфису изнасиловали… да хором…».
Начались расстрелы, грабежи. Коров, свиней, овец свежевали на том месте, где уложили их пули.
Белая власть заявила о себе грозно.
Прижимистых мужиков привязывали к воротным столбам, распластывали на телегах: гуляли по спинам нагайки — молнии. В поисках продовольствия для армии колчаковцы бесцеремонно шарились в подпольях, протыкали штыками перины, сбивали прикладами замки с сундуков и ларей.
Красноармейцы пересилили. С исчезновением из деревни белых не явился обещанный спокой. Голодная страна вырывала у деревни последнее. Власти приступили к новому этапу повального разорения крестьян.
По деревням шныряли ушлые продагенты, по низким ценам закупали на корню лён, свёклу, рожь, картошку.
Мужики долго обкатывали на зубах ядрёное словцо — прод-раз-вёрстка. По всем житейским статьям выходило: красные не отступятся от деревни, пока не выгребут из закромов всё зерно, не заберут шерсть, молоко, мясо, овощи.
Впервые Киприан Сухушин стал ощущать апатию к земледельческому труду Саднило душу, раненую грудь.
Громко поговаривали о колхозах, об общих скотных, машинных дворах. Опускались руки.
Изредка наезжая в Томск за скобяным товаром, одеждой, обувью, глазел на вывески многочисленных учреждений с длинными замысловатыми названиями. Язык сломаешь, пока осилишь непонятные словосочетания.
Торопились куда-то напыщенные персоны с портфелями. По булыжнику мимо старых купеческих хором неслись пролётки. Поблескивали витрины магазинов. Город имел напускную важность: её влила революция.
Отправляясь в губернскую столицу, Киприан надевал чёрный суконный костюм. Поскрипывали смазные сапоги, будто проявляли недовольство от великого деревенского передела.
На пиджаке красовался Георгиевский крест.
На улице Миллионной к кавалеру подкатился юркий человек в сером френче. Больно сдавив локоть, отвёл в сторону.
«С царским крестом разгуливаешь?»
«С крестом войны и Отечества».
«За мной».
Контора, куда завёл незнакомец, помещалась неподалёку. За первым от входа двухтумбовым столом сидел скучающий лохматый юноша, похожий на семинариста. Катая по бледно-зелёному сукну крутое брюшко пресс-папье, мечтательно глядел в запылённое окно. Заметив вошедших, деловито крякнул, отшатнулся к спинке стула. Поправив просторную полинялую гимнастёрку, бойко пробасил:
«Браво, Пиоттух! Ещё один крестоносец!»
«Свеженький, шельмец! Разгуливает вальяжно по городу Знай: мы беляков давно вышибли отсюда… Душок царский не выветрился? Продуем на одесский манер…»
«У Колчака служил? Фамилия? Место жительства? — стрелял вопросами желтозубый конторщик. — Сдёрни, сдёрни крест! Тут тебе не штаб белой армии — солидное учреждение…»
Поняв, что его не разыгрывают, Киприан возмутился:
«По какому праву задержан? Где у вас гербовая бумага, по которой русскую награду нельзя носить?»
«Молчи и кажи вид… паспорт е?».
Распахнув пиджак, задрав рубаху до подбородка, бывалый солдат обнажил широкую волосатую грудь: сверкнул красно-бурый шрам.
«Вот мой вид… Крест за Родину получен, за народ…»
«Ты тут ранами не тычь, — сбавив начальственный тон, пробубнил рябой учрежденец. — У нас своих хватает… Навозом пахнешь. Возвращайся в деревню… Запрячь крест подальше в старинный сундук… царской старине — каюк! Нынче царицей — пятиконечная звезда… Пиоттух, спасибо за верную службу. Отпусти крестоносца восвояси…»
«Может, ему проверочку в… санатории устроить? Там по таким кадрам соскучились».
«Пусть убирается… кабинет обнавозил…».
«Ну, время! Ну, жизнь! — плевался дорогой оскорблённый Киприан. — Неужели теперь каждый встречный сопляк может тащить к подозрительным дельцам?.. Так и в каталажку загремишь…».
Журчала бражка… журчала чистая стариковская речь.
Историк вслушивался в неторопливый рассказ, радовался мозаике русских отшлифованных веками слов.
Перебил крестоносца однажды, когда полыхнула фамилия Пиоттух.
— Не сомневайся, Сергей, я эту жидовскую сволочь ни с какой другой не спутаю… возвращался на попутной телеге, колёса гремят… под их шумок вытверживаю: «Пиотух давно протух…
— Неужели с той поры зол на него?
— Если бы только с той… Он же меня ещё раз с „Георгием“ в городе прихватил… Доставил прямиком в загородный санаторий: тюрьма пересыльная, люду — спички в коробке… Авель Пиоттух — главный надзиратель… Потащили нас в барже на Север… Чай, слыхал про Назинский остров смерти?
Так что я тебе, Серёжа, верный собрат — тоже в штрафном коллективе побывал… Не делай глаза баранками — удалось сбежать на Васюган… бороду отрастил староверскую, примкнул к артели остяцкой: по дальним озёрам и речушкам рыбу промышляли…
— Как выглядел Пиоттух?
— Плюгавенький… среднего росточка… Шибко психованный… Его приклад по моему телу часто разгуливал. Нальётся злобой — зрачки белеют, как у рыбы разваренной… Собирался я его перед побегом придушить — душа отказ сделала…
— Вот так история!
— Э, дорогой гостенёк, всю мою историю в один том не втолкаешь… Душа почему непобедима? Потому что после смерти в отлёт уходит… в свободное плавание…
— В загробный мир веришь?
Осушив гранёный стакан браги, крякнув, богатырь почти рявкнул:
— Веррю!.. Что я видал в сраной предгробной жизни?! Голимый труд… унижения… грабёж… войны… Думаешь — мы с тобой народ? Чернь… скот…
— Сброд… быдло… — подсказал историк.
— …Верняком сказанул, — обрадовался поддержке Киприан. — Вот и тешим душеньку о рае загробном… Может, там не встретишь Пиоттуха, не услышишь его ора: „Я тебе продую мозги на одесский манер…“
— Давно сделал вывод: империи погибают от рабства… оно укорачивает сроки существования людских сообществ… Понятен тебе ход моих мыслей?
— Верняком!.. Рабами жили, барскую породу защищали… Вот мы бражничаем, а на Оби партейные прохиндеи концы в воду прячут…
Что для них благословенный народ Отечества пыль, песок, бурьян, — подливал масла в стариковский огонь штрафбатовец. — Ему удалось вывести крестоносца на стрежь истории, всколыхнуть память.
— Меня, Серёга, вот какая загадка мутит: как, допустим, я, в гроб упакованный, бездыханный — в загробье окажусь?.. Ангелы перенесут? Так у них крылышки слабые, мою тушу в центнер весом им не перенести… Если душа выпорхнет — дело другое… душу и ветерок краю поддует…
2
Неотвратимый сердечный приступ свалил разведчика и снайпера Воробьёва на крыльце избы Октябрины. Встревоженный кот учёный, громко мяукая, с минуту ходил торопливо вокруг присевшего на ступеньку больного.
После ухода гостя на улицу хозяйка ждала его возвращения.
Дымок звал на помощь.
Валокордин не влил в сердце энергию защиты.
„Скорая“ прилетела не скоро.
Отнялись ноги. По слабым рукам пробегала частая дрожь.
Санитары с трудом переложили с крыльца на носилки обмякшее тело.
В больницу Октябрина не поехала, решив навестить сердечника утром.
После обезболивающих уколов ветеран обрёл мутное сознание.
— Меня зовут Наган Наганыч… Натан Натаныч Воробьёв… отдельная рота снайперов…
— Лежи, лежи, фронтовичок, потом честь отдашь.
— Сестричка, как я сюда попал?
— С улицы Железного Феликса привезли… На яр ходил, что ли? Сердце не выдержало?..
Смутно прорисовывались Обь, обрыв, кот, череп на штакетине.
— Сердце — моё слабое место… Отговорила роща золотая…
— Пока шумит… пить не бросишь — точно отговорит.
— Сестричка… я немного… Победный день…
— Вот и полёживай, победитель, набирайся сил.
Соображение очищалось.
„Разговаривает со мной деваха как с последним алкашом… так с Васькой Губошлёпом можно болтать… Дурак! Оставил череп на заборе… Ты зачем его в руки брал, пулевую смертельную дырку ощупывал?..“.
К полудню навестила Октябрина, принесла свежий творог, пару яблок, картофельные шаньги.
— Дымок привет передаёт.
У больного вид виноватый, с налётом суровости.
Старушка успокоила:
— С кем, милок, беды не бывает… поправляйся… Утром сосед прибегал, про оставленный череп талдычил. Боялся нас напугать… Говорю: „Запился ты, Васька!“
— Был дымокурный череп… я его за поленницу дров положил.
— Вот леший! Губошлёпина нарымская!
Увидев медсестру, показывающую пальцем на циферблат наручных часов, Октябрина кивнула и заторопилась. Она поняла сигнал „свидание закончено“.
— Что вкусненькое принести?
— Беленькую, — прошептал Наган Наганыч.
„Слава Всевышнему — без инфаркта обошлось… водочки запросил — значит, осилит недуг… Надо Варваре в Томск позвонить, обсказать всё… навязала мне гостенька…“.
Придя домой, Октябрина осмотрела дровяник, за каждую поленницу заглянула — череп исчез.
— Ах ты, губошлёпина!
— Вот и я! — точно из-под земли появился Василий. — Звала, Красный Октябрь?
Я сейчас тебе устрою революцию! Из-за твоего костяного дымокура гость в больницу угодил — сердце не выдержало.
— Разведчик черепов не боится…
— Голову ломаю: как он твоего негритосика ночью увидел… Приходил? Нашёл его?
— Нашёл. Песочком почистил… покаялся перед ним… Красный Октябрь, я ведь дурак не круглый — квадратный… тащит меня по жизни — углами упираюсь… налей стопарь…
— Свалился на мою головушку, лешаина!..
В городской гостинице Полина заждалась штрафбатовца.
— Распутник, где шляешься?
— Старика встретил — золото!
— А я тебе что — чугунина?!
В номере коробки, пакеты, свёртки.
— Откуда дровишки?
— Из склада, вестимо… Набросали подарков… теперь ревизии, проверки стыдно проводить… Вот клялась не брать ничего, но так шельмы торгашеские подъедут на тройках расписных — поневоле возьмёшь… У них не убудет… Мы раболепствуем перед Москвой. Они перед Томском… Лесть по ступенькам шагает… Без блата, Серж, не проживёшь. Ты думаешь: реклама — двигатель торговли? Нет и ещё раз нет! Блат, взятки, подношения — хоть „Волгой“, хоть борзыми щенками, хоть устройством оболтуса в престижный ВУЗ… Не имей ста рублей, а женись, как Аджубей… Политика, друг, как и Восток — дело тонкое… Пили коньяк армянский. Чем тебя золотой старикан потчевал?
— Брагой…
— Фи, гадость какая! До чего докатился, кандидат исторических наук…
Каким-то глубоким, отточенным чутьём Горелов догадался: полячка побывала в чьих-то крепких объятиях. Когда разглядел на шее возле ключицы засос — захотелось наотмашь ударить стерву томского разлива.
Сдержался. Скрежетнул зубами и покинул номер.
Удары судьбы даже на уровне любовных отношений историк привык встречать стоически. На стук в дверь не отвечал: пусть чиновница подумает — ушёл в город.
Раскрыл дневник, долго сидел задумавшись над снежной страницей. Пока не знал — какие семена мыслей лягут на ждущее поле.
Историка давно терзал вопрос: где же разминулись цивилизации на путаном пути эпохального развития. Почему тропы войн уводили их всё дальше от солнечного предназначения. Религии только усугубили положение людских сообществ. Они загоняли гурты двуногих в безвыходные лабиринты страха, толкали их в грехи и сами же замаливали, прощали прегрешения.
Душа — вечный символ свободы — досталась церковникам, как экспериментальная площадка для усложнённых опытов.
Хотелось проникнуть в далёкое прошлое взором генетической памяти. Виделось только Солнце — главнейшее животворное Существо, которое изначально призывало к миру и любви. Не существовало богов, идолов. Не бродил неприкаянно золотой телец. Мир Природы переживал мучительную стадию становления. Свет явился первоосновой радости.
Враждующие дикие племена кочевали в поисках пригодных мест. Солнце не повинно в том, что не могло образумить воинствующие орды. Оно продвигало по земле науку света, подписывало лучами не приговоры — дарило свободу.
„Мы все вылупились из света, — легли в дневник первые слова. — Мы предали Солнце, Землю, Природу, Вселенную — праматерь всего сущего в обозримых галактиках…“
Требовательный стук в дверь.
— Откройте! Это администратор.
Повернув ключ влево, Горелов приоткрыл дверь.
— Извините… Ваша сотрудница беспокоится, не случилось ли что с вами.
Из-за спины администратора сверкнули хитрые глаза.
— Всё в порядке… работаю…
— Ещё раз извините…
В комнату Полина вломилась на правах ревнивой жены.
— Что за фокусы?! Прятаться от друга!
— Друзья не предают… Засос успела запудрить?
— Ты вот из-за какого пустяка убежал… какая-то молодая дурында — видно местная лесбияночка — от души приложилась губами к шее… торгашка — что с неё возьмёшь?
— Уходи… хочу поработать…
— Говорю тебе: не предавала…
— Брысь!
Разоблачённая бестия знала: сейчас надо быть сдержанной, хитрой.
— Серёженька, на меня бабёнки летят, как мухи на мёд… ну что во мне от лесбиянки?! Я полная натуралка — балдею только от мужиков… Давай сегодня в твоём номере… глупенький, ну иди же…
Чувство брезгливости, отвращения не впервые нападало на опытного любовника.
„Самка… такая изощрённая самка… Ни стыда. Ни раскаянья…“.
Она попыталась избитым путём бесцеремонности овладеть своей собственностью. Знала этакий развязный приёмчик, высекающий искру возбуждения… Номер не прошёл. Уходя, пробубнила:
— Знала бы — в коллективе осталась… зубы почисти — брагой воняешь…
Удаляясь, мурлыкала песенку.
Зайдя в свой номер, расхохоталась.
— Дурак! „Засос успела запудрить“… запудрить можно мозги, засосы припудриваются…
Достала стеклянную фляжку армянского коньяка — тоже из подаренных дровишек — отвинтила пробку. Стояла в раздумье — наливать в стакан, не наливать. Когда темноватая жидкость забулькала — ощутила прилив энергии…
Жизнь Полины Лавинской складывалась сказочно. Со студенческих лет потускнел романтизм любви, но в остальном всё крутилось по орбите привычек, интриг, зависти, вожделений.
На третьем курсе университета с ней переспал сотрудник особого комитета, предложил одно пустяшное дельце — пофлиртовать с директором крупного завода. Флирт закончился банкетом в ресторане, баней… добытыми в постели сведениями, необходимыми комитетчику. Она вошла во вкус промышленно-коечного шпионажа. Давали задания идеологической направленности. И с ними смазливая постелюха охотно справлялась за приличную плату.
Примитивная психология самцов временами давала сбой, наступало прозрение. Её уличали, разоблачали, давали пощёчины. Однако заказы от комитетчика и гонорары поступали регулярно.
Учёному Горелову внушали не раз: держись подальше от Лавинской, про которую в областном центре гуляет такая слава: „Зовут в кругах особых леди, в кругах постельных просто бледи“.
Была тревожная настороженность, как перед штыковой атакой. Знал: при наступлении опять будут глазеть в затылок погонялы из СМЕРШа, чтобы ни один штрафбатовец не выломился из оцепления, не дрогнул в бою, не перебежал на сторону врага.
После ухода леди крепко призадумался: „Вдруг лебёдушка окажется обыкновенной подсадной уткой… Костерил при ней власть, называл сукой паршивой… Чем может обернуться откровение? Увольнением из института, помехами при защите докторской…“.
Перебирал варианты минусов, и плюсы путешествия растворялись в черноте сомнений.
Новый стук в дверь вынудил вздрогнуть.
Виноватым голосом леди сообщила:
— Забыла тебе сказать: твой однополчанин в больнице… как узнала?.. по городскому сарафанному радио… сердце…
— Зайди, Поля.
— Принесу коньяк.
— Не надо… Хочется с тобой поговорить по душам…
— До сей поры на каком языке говорили?
— На плотском.
— Новенькое что-то…
— Завтра с утра навестим гвардейца…
— Не смогу — важная проверка.
— Полина Лавинская, скажи откровенно: ты мне не целишься в затылок?
— Целюсь и давно… даже мушка стёрлась от времени… Эх ты, курица мокрая… нет никакого желания тебя с потрохами сдавать… ты мне наговорил наяву и в постели — на три статьи хватит. Не уголовного — морального кодекса…
— Юлишь…
— Да, я агент особого назначения… моя клиентура не пистолеты — презервативы в карманах носит…
Часто шокирующие подробности из жития святой леди обезоруживали клиента Сержа. Он утонул в густой смеси лжи и правды, остались наружу рот и нос.
— Стерва же ты, полячка!
— Не отказываюсь от столь громкого титула.
Она приблизила губы к его посинелым губам: бражный дух убила импортная зубная паста. Леди по достоинству оценила быструю исполнительность штрафника…
Утром их пути разошлись.
Разведчик и снайпер больше удивился, чем обрадовался появлению в палате давнего сослуживца по комендатуре.
— Узнал вчера вечером о победителе с больным сердцем.
Горелов долго жал руку больному. Выложил на тумбочку яблоки, печенье. К стоящей на полу бутылке крем-соды, от которой несло спиртным, поставил литровую банку виноградного сока.
— Вот угодил на больничную койку, — с напускной бравадой подтвердил Натан Натаныч.
— Конспиратор, крем-водка не противопоказана?
— Давно, — не растерялся сердечник. — Приходил Васька-дружок… выручил… Тоска смертная хуже смертельной водки… Что на берегу? Говорят, многосильные теплоходы подогнали, развернули их сраками к яру и размывают берег…».
— Не слышал. Вчера весь день с лихим стариком про жизнь говорили.
— В Томск хочется… Колпашинская земля выдавливает отсюда. «Ты лишний здесь, лишний!» — кричит она.
— Мы оба здесь отвергнутые…
— Что делать будем? — снайперские глаза выделили крем-соду.
— Жить будем…
— И пить… Не хотите, особист, крем-водочки? Помогает разметать чёрные тучи над душой…
В палату по-хозяйски вошла пожилая женщина с пластмассовым ведёрком и «ленивкой». Тёмно-синий халат висел мешковато. Из-под косынки — серебряный свет. От обилия глубоких морщин смуглое лицо сморщилось.
Началась уборка палаты. Горелов нашёл удобный повод уйти.
— Поправляйся скорее…
Даже намётанный снайперский обзор не вдруг позволил определить в техничке незабвенную полуостячку Прасковью.
— Ты ли?!
— Полужену давнишнюю не узнал… хорош воробей.
— Узнал, но с трудом…
— Хорошо забывать не знамши… мы-то постель мяли не один годок.
В трёхместной палате ветеран остался один, никто не мешал откровенному разговору.
Швабра-ленивка искусно елозила по густо накрашенному полу. Возле бутылки крем-соды замедлила движение. Техничка нижним чутьём обнюхала пробку.
— От сердца лечение? От водочки?
— Налить? — не растерялся разведчик. — Выпьем за любовь и за память.
Оглянулась на дверь.
Наливай!
— Узнаю смелую Праску…
Крем-водку запили виноградным соком.
Усердная швабра не мешала беседе.
— Сколько воды утеклооо…
— Много, Натан, много… Обь даже яр успела подмыть, обнажила невинных… Через сорок один год на солнышко захотели посмотреть, водицы свеженькой попить…
— Как тебе пожилось со свеженьким чекистом? Измена пошла на пользу?
Техничка бесцеремонно отхлебнула из горлышка три крупных глотка.
— Все вы энкавэдэшники — дрянь! Лучше моего первого мужа Тимура не знала никого…
Пожалев сердечника, добавила:
— Тебя зря бросила. Свеженький меня часто под дулом держал, избивал… раннюю седину нагнал. Ревнивая сучка Сонька — учётчица с засольни — слух про меня распускала: остячка гулящая, с любым членом в обнимку спит… — Оглянулась на дверь:
— Главврача боюсь.
Ещё приложилась к горлышку.
Строгий?
— Ууу! Прихватил меня за приёмом медицинского спирта — уволить хотел… По такой статье судить — медперсонала не останется…
— Да ты не стесняйся — допивай крем-соду.
— Не указывай… сама знаю.
— Всё такая же, Прасковья, всё такая же.
— Тебя-то каким ветром сюда надуло?.. По Ярзоне соскучился? Всех зонников теперь в Обь пихают.
— Неужели специально берег винтами размывают?
— А что палачам остаётся делать… надо все косточки утопить… будут земляки дважды убиенными…
— Прасковья, оставь глоток.
Вороватый взгляд на белую дверь палаты. Правая рука привычно нырнула в потайной карман халата. Протянула плоскую никелированную фляжечку.
— Глотни — чистый медицинский. От твоей разбавленной крем-соды изжога приключится.
Домыла пол. Взялась за удаление пыли.
Время вело прицельный огонь по судьбам. Не увернуться. Не спрятаться. Не отвести кучное пламя.
Под яром гремели водяные залпы. Мощные струи из-под винтов теплоходов-толкачей превращали глину, песок, прибрежный ил в тёмное месиво.
За десятки лет под натиском хлорной извести истлело не всё тряпьё на трупах. Мёртвые будто обносились, и теперь лохмотья на задубелой коже мертвецов болтались в водяном напоре сломанными крыльями воронья.
Теплоходы толкали обскую водицу на новое нежелательное вероломство, она испытывала принуждение, но, обречённая, летела в наступательном рывке на оробелый яр.
Сползали новые пласты береговой крути, докатывались до изрыгающей лавы винтов. Мелькали черепа, руки, ноги… иногда выпрыгивали из воды трупы, отдельные кости… вот показались будто воздетые в мольбе руки, сам скелет, но небеса, Всевышний не успели расслышать последнюю молитву. Расстрелянный в тридцать восьмом, мученик станет утопленником в семьдесят девятом.
Даже Небеса, Солнце не проявляли равнодушие. Плакала синева. Плакал свет…
По блату Полину допустили к представлению ужаса.
Обходительный капитан с катера связи подробно рассказывал о стратегии силового обрушения яра.
— Под берегом идёт сплав трупов: не соваться же лодочникам под винты… Вчера буровая установка решила проверить — на каком расстоянии от берега зловонная ямина, сколько ещё придётся работать белым речниковским силачам.
— Ну и что? — кокетливо поинтересовалась обольстительница, прижимаясь разгорячённым боком к черноусому военному.
— А то: бур подцепил кишку — кобра стала подниматься… Машу буровику, кричу: «Майна!» Выскочил из кабины, орёт: «У меня буровая установка на воду — не на черепа и кишки! Ищите другую машину…» Пришлось припугнуть, про дело государственной важности напомнить.
В каюте были вдвоём.
Шум дизеля почтовского катера мешал капитану сосредоточиться на главном. Он наклонился к уху дамы, поцеловал тёплую пухлую мочку.
— Губы на что?
Но когда обрадованный вояка, погладив в обе стороны усы, наклонился для страстного поцелуя, баловница шаловливо погрозила пальцем:
— Спрашивать, однако, надо…
— Красавица, отрада, любовь… можно?
— Сдурел что ли?! Часу бабы не знаешь, а тычешься слюнявыми губами.
— Полечка, когда увидел вас у оцепления — обомлел… Кстати, кто тот старикашка… вместе были… муж?
— Любовник… и не плохой.
— Не разжигайте кровь.
— Прогораешь быстро? Смотри: вон новая глыба сползла… матушки! И там трупы…
— В конце тридцатых тут многих поникали… бандиты, контрики, недобитки…
— Увози меня отсюда… не могу…
С Оби хорошо просматривалась панорама унылого яра.
Гвалт дизелей дробил не только тишину — время.
Великая река не видела такого кощунства.
Было видно буровую установку на берегу, прощупывающую толщу грунта. Неужели мёртвые кобры всё еще поднимали головы и крошево черепов налипало на бур?
От выпитого после внезапной ревизии коньяка Полину поташнивало.
— Зачем ты меня вывез на мерзкое обозрение?
— Прости, золотко, вину принимаю.
Служивый боялся упустить столь удобный для победы случай. Потянулся за поцелуем. Полина оттолкнула.
— Дурак! Нашёл место и время!
— Не обижаюсь на грубость. Не случайно мы встретились… всё предопределено… не встречал подобных зажигательных особ…
Ей льстило запальчивое враньё, нравился пыл, раскочегаренный похотью. Она царила над мужланами и наслаждалась неограниченной властью.
Сегодня нагрянула с проверкой в жирную торговую точку. Главные недостачи всплывают после праздничных дней. На это и рассчитывала хитрая ревизорша.
Со школьной скамьи запомнились некрасовские бессмертные слова:
Главная формула торговли действовала на все века.
На мелкие и крупные недостачи, махинации закрывала глаза… Знала, когда открыть свой карман для пополнения семейного бюджета.
Выходит из подсобки с подношениями — у прилавка капитан с бутылкой коньяка… Клюнула на приглашение…
Самочка в годах смотрела на молодых жорким взглядом. Давно познала их необузданную, нерастраченную постельную силушку. Бросится в омут интриг сломя голову, одумается — насторожится. Вот и на катере… заранее знала: капитанишко её… пугала скорость желания, неразборчивость… и всё это на фоне береговой трагедии.
Вымолив на прощание поцелуй, распалённый рыцарь неохотно свёл на берег пухлощёкую интриганку.
Обвязка трупов грузом шла споро, но помощнику руководителя операцией процесс казался затянутым. Он накричал на рябоватого обвязчика, который на легковесный, почти детский скелет выбрал крупный трак.
— Соображение есть?! Такой груз труп сразу на дно уложит… надо, чтобы его на глубине к Обской Губе тащило. Там Северный Ледовитый океан эстафету примет… Рассчитывай вес на глазок… За плохую работу буду штрафовать водкой. Вместо трёх ящиков — по два получите.
Никто не огрызался. Обещанный тридцатилитровый расчёт не должен оказаться просчётом.
Обвязчики прищуривали глаза, страшась запускать в себя видения нового судного дня.
«Скорее бы заканчивалась скелетная канитель, — торопил события офицер с восьмью звёздочками на погонах, — вышел в отпуск — отозвали, на мокрое дело кинули… Яр недоволен. Обь недовольна. Мне что радоваться? Вот и рыбка с крючка сорвалась… Наверно, аппетитна смазливая самочка…».
Трупы норовили прибиться к правому берегу, не желая покидать обетованную землю. Их баграми выводили на стрежь. Кто-то догадался укутывать кости в сетку-рабицу — груз дополнительный и все сочленения в сборе.
За линией оцепления скапливались горожане. Некоторые вооружились биноклями, приближали мерзостное сокрытие потревоженных зонников.
В толпе навзрыд голосила Нюра, убиваясь о муже:
— Кал-листра-тушка… за что они тебя, изверги, земле не поручили… на могилку не походить, горе не выплакать… носки тебе вязала тёёплыыее…
— Нехристи! — возмущались в толпе.
— В тридцать восьмом невинно расстреляли, в семьдесят девятом топят…
— Да кто на эту власть поганую управу найдёт!..
— Рабы и те не в гробы… падалью зарыты, падалью топят…
— Жил разбойник Кудеяр. Он не прятал трупы в яр. Что-то наши Кудеяры На расправу очень яры…
В толпе сочувствующего люда находился штрафбатовец Горелов. Он пришёл с Киприаном Сухушиным. От него исходил стойкий сибирский бражный дух.
Спетая кем-то частушка принудила вспомнить избу-пытальню, разгневанного Пиоттуха, который под шумок неудачного допроса валил частушки против НКВД на приговорённого к расстрелу Горелова.
Не отыскав в толпе исполнителя давно забытой песенки, историк обратился к Сухушину:
— Ты слышал когда-нибудь эту частушку?
— И не раз.
— Кто автор?
— Народная… Поют в застольях. Общий роток и шалью не закроешь…
3
Повеселевшая от выпитой крем-водки Прасковья озорно подмигнула сердечнику Натану:
— Помнишь квартиру Фунтихи в Заполье?
— Три века не забудешь.
— Помнишь, как я распахнула ромашковый халат, а там — диво…
— Бесстыдница!
— За Тимура на всё была готова.
— Не мог его вызволить из Ярзоны.
— Ты пешка…
— Не знаешь, какова судьба беглецов?
— Никодима Савельевича — царство ему небесное — медведь у берлоги одолел. Повалил рогатиной да оступился… Сын в медведя целил, да в отца попал. Рассказывал про смертельную оплошку — слезами заливался…
— Тимур в Заполье приходил?
— С месяц ночами крадучись объявлялся… Тимурёнка обнимал до синячков. Боялась — задушит в объятьях… Выдала его паскуда ревнивая — Сонечка с засольни… моя вина — пьяная проболталась… задумала убить тварь — ревнивица в ноги: «Хочешь подробности о Тимуре узнать?» — «Хочу». — «Не тронешь?» — «Живи и мучайся, предательница…».
— Не тяни, рассказывай.
— Авеля Пиоттуха знал, небось?
— Как не знать.
— Придумал изуверство… ой, не могу…
Сделав глоток медицинского спирта, поведала жуткий рассказ из жития Тимура, в кого в молодости по вине Натана вонзилась отравленная стрела.
Ярзона бурлила от известия: одного из убийц председателя колхоза и двух надзирателей поймали.
Старший лейтенант госбезопасности Пиоттух ходил гордым. Вдалбливал в головы зонников твёрдую истину: «От кары чекистов не уйдёт никто!»
Устроили показательное судилище.
Смертники окружили дощатый эшафот. Массивные слесарные тиски на нём не предвещали рая.
Кисть правой руки Тимура зажали в стальной пасти: пальцы сплющились, на доски струйками потекла кровь.
Шестиколенный Авель Пиоттух демонстративно повертел в воздухе ножовкой с ржавым полотном. Передал инструмент убийце.
— Именем НКВД к особой казни приговаривается Тимур Селивёрстов… Нет никакой пощады тем, кто поднимает руку на верных дзержинцев, позорит несокрушимую Советскую власть… Сейчас разбойник отпилит себе правую кисть руки… если хватит духу… потом продолжит каникулы в зоне. Убийца, тебе предоставлено перед казнью слово…
«Бутылку спирта и ножовку по металлу… Мои кости — не стволовая гниль…».
Принесли слесарную ножовку.
На помост поставили бутылку денатурата.
«Жри химию!» — рявкнул Пиоттух.
«Спирт и неразбавленный».
Условия убийцы привели офицера в негодование:
«Ты что… твою мать… обезьяна облезлая, корчишь из себя… геройчик поганый… натворили с отцом… вашу мать, кучу убийств…».
«Спирт! Полную бутылку…» — перебил Тимур гневного оратора.
Особисту не хотелось, чтобы представление казни обернулось провалом.
Ярзонники, придерживая дыхание, наблюдали за бородачом, удивляясь его хладнокровию и твёрдости духа.
Жизнь на заимке староверов отложила отпечаток на характер и на лицо молодого беглеца. Борода вызрела мировецкая. Расчёсанная самодельным гребнем, она большим клочком лунной ночи свисала на широкую грудь силача. За годы отцовская сила незаметно перетекла в сына — столяра, кузнеца, гармониста, неслуха и умеренного выпивоху.
Все ждали развязки.
До последнего момента шестиколенный Авель не был уверен в успехе своей иезуитской задумки.
И вот началось.
Хладнокровный Тимур сорвал зубами колпачок с бутылки спирта, прицельно послал его губами и языком в оробелого палача.
«Ну, ты, деревенщина!..»
Медленно, со сладострастием отпил треть содержимого бутылки. Обмыл лезвие ножовки. Смочил спиртом место, куда вскоре должны вонзиться зубчики полотна.
Замерли приговорённые… сжали зубы… напружинили челюсти… кто-то высморкался и высыпал полгорсти матерков…
От скрежета кости и слесарной ножовки у Пиоттуха стали подбеливаться крупные зрачки.
На стальное полотно, на сосновую плаху брызнула яркая кровь.
Тимур отпиливал кисть не с гримасой боли — с натянутой театральной улыбкой. Он чуял: улыбки свободы не будет, так пусть перед смертью земляки-сибиряки увидят не труса, не сломленного казнью бородача.
Многие смертники отводили взор от самоистязания. Некоторые гипнотически вперились в смельчака, не затыкали уши.
Правая рука без кисти оказалась на свободе.
Смочив струйкой спирта срез, допив остаток, Тимур шарахнул бутылку о равнодушные тиски.
«Первый акт пьесы закончен. Второй будет?»
Захлебнулся несвязной речью Авель, знавший всё о своём роде до шестого колена. Надеялся на трусость молодого кузнеца. Не удалось переломить через колено волю к свободе.
Конвоирам и надзирателям с трудом удалось усмирить гвалт зонников. Резиновые дубинки гуляли даже по головам. Пиоттух опасался бунта.
Восторженно смотрели на Тимура. Кто-то проорал «урра!» В толпе плескались аплодисменты…
Снайпер и разведчик Воробьёв усомнился:
— Может быть, это выдумка ревнивой бабёнки?
— Слухи до меня и раньше доходили… с другими подробностями… будто озверелый Пиоттух столкнул моего Тимура с настила со словами: «Контры, поссыте на рану!» Герой ответил: «Постой! Кисть заберу… моя всё же…».
Закончив уборку палаты, техничка сунула под подушку ополовиненную фляжку с крепачом.
— Допьёшь… Тимура помянешь… В память о нём пью спирт из горлышка… он нас роднит.
Его расстреляли?
— Господь ведает. Раз до сих пор не объявился — значит, был в яме… сейчас в Оби… Натан, выпишут — заходи… родня ведь — дальняя…
В приоткрытую дверь палаты прошмыгнул кот, огляделся и в три прыжка очутился на постели больного.
— Дымок! Родной!
Сердечник старался не дышать перегаром на мяукающего умника.
Вошла озабоченная Октябрина.
— Вот ты где, шельмец! Ищу по всей больнице, а он — разведчик сам палату нашёл… Ну, здравствуй, ветеран!
— Привет тебе, Красный Октябрь, — подделываясь под тон Васьки-Губошлёпа, ответил больной.
— Сегодня тебя выпишут. Градусные лекарства можно и дома принимать.
— Рад-радёшенек от такого известия.
— Сосед Васька ждёт не дождётся — такого собутыльника лишился.
— Стишки тут сочиняешь — значит, здоров.
Не хотелось объяснять хозяйке с улицы Железного Феликса, чьи это строки. Сегодня после общения с Прасковьей на него накатилось тёплой волной ребячество… Захотелось любви, озорства. Вымываемые из яра кости гремели под струями в другой эпохе, не в нашем существовании. После войны в земной толще разлагаются миллионы трупов… лежит для острастки всеобщей совести неизвестный солдат… молчит он… молчит Кремлёвская стена… только Вечный Огонь ропщет за всех убиенных…
Историк попросил у мужчины в чёрном короткополом плаще бинокль, навёл на катер связи. В окуляре мелькнул офицер… рядом вертелась женщина. похожая на Полину… Не может быть — она… копёшка волос… просторный голубоватый жакет.
Когда поднималась от речного вокзала по некрутому взвозу, подошёл учёный.
— С приездом!
— Серж! Да ты шпионишь за мной.
— Нет. Вместе со всем честным народом наблюдал сплав трупов…
— Поехала, чтобы узнать подробности, тебе передать.
— Какая трогательная забота.
— Не ревнуй меня. Чиста…
— Ты знаешь аббревиатуру СМЕРШ?
— Смерть шпионам — чекисты хреновину придумали.
— Сейчас СМЕРШ расшифровывается так: смерть шлюхам.
— Фи! Грубиян с учёной степенью… Убей меня, Отелло, задуши свою Дездемону.
— Полина-Полина!..
— Не суди, да не судим будешь… Что я попёрлась с тобой на Север? — повела наступление пышноволосая леди. — Ты впадаешь в старческий маразм, к чужим штанам ревнуешь… По природе я обыкновенная курица, а петухи пошли квёлые…
Упрёки в постельной слабости были высоким коньком неудовлетворённой дамы. Она не признавалась себе даже мысленно, что поезд её страсти давно пронёсся мимо главной станции жизни. Не те годы. Не та плоть. Не те зарничные чувства, пылающие в молодости восходящими в небеса огнями.
Злые, насупленные вернулись в гостиницу.
Оскорбляло, унижало историка открытое предательство человека, к которому он питал когда-то искренние, объёмные чувства. Пробивался пусть не яркий, но солнечный свет любви… Наплывали тучи окончательного разрыва. Не было очистительного ветра разогнать их.
— Полина Лавинская, какими увиденными деталями можете поделиться с историком Гореловым?
— Фи! Какая официальщина… Зря поехала. Такого кошмара насмотрелась… Приставал… домогался офицеришка… — Давно прожжённая страстью женщина привыкла обезоруживать любовника едкой правдой. Она не впервой применяла беспроигрышную оборону. — «Но я другому отдана. И буду век ему верна…».
Классическое враньё немного успокоило учёного.
— Детали, только детали интересуют. Хорошо разглядела с катера место размыва яра?
— Следы преступления видны, как на ладони… Жуткая картина! Такого кощунства матушка природа не видела… да и земляне тоже… Струи из-под винтов месили кости с землёй… поодаль от берега бугрилась желтоватая пена… Трупы отлавливали баграми. Флотилия лодок растянулась на версту. Одному трупу удалось отбиться от стада, он подплывал к нашему катеру… борода сохранила черноту, волосы на голове полуоблезли… мертвец плыл на спине… на шее болтался клочок косоворотки… бросился в глаза крестик… лучи солнца высветили его и… задумчивый лик христианина… не ошиблась — именно задумчивый… Ой, не могу… труп подплыл к катеру связи, струи перевернули его, притопили слегка. На поверхности показались руки… одна была без кисти… Ни рулевой, ни офицер не видели мольбы мертвеца: он будто просился на катер, умолял нас полной и укороченной рукой… Зажала зубы… промолчала… проводила взглядом… подумала: пусть хоть этот не будет утоплен, поплывёт свободно по Оби…
Молчали долго, напряжённо.
— За такую улику массового затопления можно простить тебе часть грехов.
— Чиста — стёклышко… Серж, пойдём, помянем души расстрелянных и утопленных…
На крыльце Васька-Губошлёп чистил наждачной шкуркой дымокурный череп. Сошла не вся чернота: вместе с нагаром сыпалась мелкая костная мука.
— Дурак! Спрячь скорее — больной возвращается.
— Красный Октябрь, задержи его на минутку на улице.
— Уматывай огородом… и дух свой винный уноси…
Не ожидала Октябрина встретить на своём крыльце вездесущего соседа. Сдула со ступеньки тёмную пыльцу. Подошёл Дымок, принюхался к воздуху и чихнул.
Гвардеец шагнул за ворота, развёл руками.
— Куда меня привели?
— Гостенёк, моя изба, мой двор.
— Чья изба? Варвары?
— Октябрины… Красного Октября…
От больницы шли молча. Долгое молчание сердечника настораживало старушку. На вопросы он не отвечал. Тупо уставясь на дорогу, еле волочил ногами.
— Вот те раз! Вылечили, называется. В палате стихи шпарил. Сейчас памяти лишился. Ветеран, имя-то своё помнишь?
— Наган… Наганыч…
— Правильно — Натан Натаныч, — не расслышав оговорку, подтвердила хозяйка.
У ног сердечника Дымок выплясывал восьмёрки. Тревожное мяуканье насторожило старушку.
— Всё-то ты чуешь… всё-то ты знаешь… Даже временный провал памяти у фронтовика определил твой кошачий мозг… Пройдёт, Дымушка, пройдёт…
Сев на крыльцо, снайпер пристально всмотрелся в сучок на плахе. Что-то напомнило это округлое, гладкое пятно. Попытался пропустить палец сквозь смолевую преграду — ноготь царапнул поверхность и соскользнул. Он с ожесточением тыкал пальцем, как стволом пистолета, в почти костяной кружок и завыл от бессилия и неудачи.
— Череп! Непростреленный череп… не моя вина… мои пули достигали цели.
— Успокойся, родной… пойдём до кровати…
«Скорую» Октябрина не стала вызывать. Надеялась: пройдёт беспамятство, наваждение.
По улице Железного Феликса шёл вразвалку Губошлёп, базлал:
Звучно высморкался, плюнул в сторону обрушенного яра:
— …Отольются волку овечьи слёзы… Чё вы, окна, вылупились? Слушайте, слушайте Васькину правду-матку…
За ворота выскочила Октябрина, крикнула:
— Вася, сюда!
— Завсегда готов, Красный Октябрь, выполнить твои поручения.
— Ты чё горланишь против власти?!
— Частушки… народные… не боись — мы их давно поём.
— Сейчас чинов разных понаехало — заберут.
— Пусть забирают. Ваське тюряга не приелась… там — зона, тут зона…
— У меня, Васенька, беда — вояку-то нашего привела из больницы — он памяти лишился. Избу не узнаёт, меня Варварой называет…
— Дело поправимое, — заверил Губошлёп, — вылечу.
— Каким способом?
Вот таким.
Подойдя к воротному столбу, жваркнул по нему ладошкой.
— С ума сошёл…
— Зато воин в ум войдёт… У меня кореш был: запился, ум набекрень… ерша от карася перестал отличать. Звезданул ему по затылку — извилины кое-какие выправил и порядок… Красный Октябрь, у нас телевизоры, холодильники от встряски оживают. Мозги тем более… Как войдём — ты сразу время останови: хайластые у тебя ходики. Операцию буду проводить в полной тишине. Нальёшь потом?
— Не вопрос…
— Тогда пойдём хирургией заниматься.
— Ой, соседушка, боязно мне.
— Не бзди, кума — лечение проверенное.
Заговорщиков Натан Натаныч встретил чистым, осмысленным взглядом.
Узнал Василия, Октябрину, прыгнувшего на постель Дымка.
— Словно очнулся… недавно была палата, сейчас знакомая комната. Ходики в чувство привели.
Васька осклабился:
— Фронтовичок, я тебя телепатически вылечил: испугался, небось, подзатыльника?
— Не понимаю.
— И не поймёшь… надо закончить академию народного хозяйства или на зоне попотеть. — Доставай заначку, Красный Октябрь! Будем выздоровление праздновать.
Напуганная хозяйка глядела подозрительно на гостя: сердце находилось в объятиях житейской тревоги.
Снайпер уловил чувство растерянности.
— Не беспокойтесь обо мне. На меня иногда что-то находит… лунатиком не был, но испытываю чувство полуотрешения, замутнённости сознания. Реальный мир перестаёт существовать… кто-то тянет в прошлое.
— Меня в него двумя арканами не затащишь, — Василий, словно заправский массажист, сильными пальцами разминал ветерану шейные хрящи. — Прошлое — злое существо… молодыми да сопливыми мы творим в нём невесть что…
— Философ, шею не сломай больному.
— Он здоровее нас. На такую бычью шею не вдруг ярмо подберёшь.
— У меня, Василий, душа обессиленная…
— Знамо: настрадался на войне, повидал такого ада.
— На войне и на миру опоганенном…
Хозяйка сомневалась: выставлять-нет заначку… Оба во хмелю… Васька частушки непотребные горланит.
Телепат местного значения прочитал мысли Красного Октября:
— Ставь, ставь крем-соду.
— Частушки про власть орать не будешь?
— Про какую власть — на которую хочется кучу накласть? Такую ошпарю частушками.
…Культ морды давно осудили…
Ветеран Великой Бойни вслушивался в песенный настрой. Сливались на лбу морщины… отблески далёкой муки проблескивали в прищуренных глазах. Разряд памяти не пробивался сквозь толщу годин.
Где-то в лабиринтах извилин отложился запретный текст частушек, но Воробьёв, утомлённый грузным временем жития, не мог припомнить точки отсчёта дней услышанного фольклора. Из мучительного состояния погружения в прошлое вывел Губошлёп:
— Их давно поют в Колпашино… не косись, Красный Октябрь, не пугайся красных… сейчас правят серо-буро-малиновые… Устроили гады вторую смерть землякам через утопление…
От самогонки сердечник отказался. Не хотелось ни водки, ни коньяка… опустился парной туман прозрения, окутал существо. То, что сулило погибель, было неприемлемо для снайпера и разведчика. Брать на мушку свою жизнь? Нет! Придётся выдержать последний бой за себя, за отпущенное время, оставленное Всевышним. Отдалить роковую черту… засеять душу новыми всхожими семенами…
На больничной койке гвардеец продолжал казнить себя: зачем потащился в Колпашино, где взбудоражил память, стал свидетелем нового падения власти: мир её изощрённой лжи ширился, калечил души. Правителям не помогут молитвы, Отче наш не воскресит испоганенной правды. «Не воскресит и мою душу, которую сатана покрыл несмываемым позором…».
Осматривая простое убранство почти деревенской избы, Натан Натаныч перевёл взгляд на разговорчивого Василия, пожирающего самогон. В этом шустряке бурлила энергия жизни… над башкой словно сиял нимб свободы.
— Болезный, чё приуныл? Подсаживайся. Опрокинем тоску… Если судьбу не смачивать водкой, напитками народными — до петли додумаешься. А так шарахнешь стаканеус — и всё чин чинарём… Давно говорю корешам: наша страна — стартовая площадка для алкашей…
— Для ракет тоже, — добавила Октябрина.
— Эээ, Красный Октябрь, на хрена нам светлый космос, если в головах тьма. Надо не Всевышнего в небесах вышаривать, а на земле бога искать. А божество земное — народ. Его нашла вульгарная партия да просмотрела за всей своей трепотнёй… Рабами были, рабами подохнем… Я в армии на политзанятиях мозги офицерам вправлял. Они страшатся солдатеусам матушку-правду представлять, а я ложь крушу ломиком… Посмотри, Красный Октябрь, какая ситуация с утопленниками. Они лежали в яру нашем под охраной двух улиц — Железного Феликса и Ульянова. Яр — на крови… Подсунули нарымчанам подарочек… Ох, не подарок нам власть, ох, не подарок…
— Сосед, я на тебя самогонки не напасусь.
— Красный Октябрь с улицы Железного Феликса, я тебе мешок сахара привезу, дрожжей куплю.
— Гони её, проклятую, сам.
— Терпежу нет. Начнёт змеевичок яд целебный сбрасывать — дегустацию устраиваю… После третьей пробы хорошее словечко дегустация уже не произнесу.
— Всё, Василий, заканчивай фестиваль.
— Не гони, кума. На хозработах пригожусь.
— Человеку отдохнуть надо…
— Отдохнём в тюрьме…