Глава вторая
1
— А есть ли мне путь туда, куда и седая ворона костей не занашивала? — ухватился за эту мысль Савушкин. — Не далеко ли собрался суму тащить? В твои ли годы шастать в какую-то тмутаракань? Не лучше ли присматривать начинать к жилью поближе место? И не заставит ли оскудение тайги совсем бросить промысел? Рано ли поздно — заставит!
Хрисанф Мефодьевич вспомнил недавний свой разговор со старшим сыном Николаем, строителем, а после, попозже, со средним из сыновей, Александром. Александр у него роста невысокого, в очках, и тоже пошел по отцовской линии: после армейской службы уехал в Иркутск и выучился там на охотоведа-биолога. Рассудительный, как и Николай, спокойный, но в споре всегда гнул свою линию. Он-то тогда и сказал отцу:
— Скоро ты, батя, бросишь охоту и займешься клеточным звероводством, и тебе разрешат разводить неплотоядных животных. Сейчас везде к этому дело идет. Наука и практика давно доказали, что вообще звероводство, когда оно верно поставлено, и прибыльней и надежней охоты. Наступает так называемый «эффект пустой тайги». Численность пушного и всякого зверя падает, птица тоже редеет; вырубают леса, осушают болота, и в этом первая причина оскудения природы. А то выпадут годы бескормные, то зимы суровые, то наш технический век в каком-нибудь месте наступит своей железной пятой. Немало причин, которые теснят дикий животный мир. А клеточные зверушки от этого не зависят. Человек взял их под опеку, поит, кормит, следит за размножением по всем правилам биологической науки. Соболь и норка, нутрия и песец… Лисы уже одомашнились и даже, подобно собакам, пушистые хвосты свои кренделями закручивать стали. Полный мир и согласие с человеком!
Савушкин уважал серьезные разговоры, умел терпеливо выслушивать. Не перебивал он и Александра. А когда тот умолк, возразил:
— Ты, сын, наверно, прав, но не по духу мне это твое размышление, не по нутру. Я живое прикосновение к природе люблю. И ты его любил, и братья твои — Николай с Михаилом. И зять Михаил, Игнатов-то наш, из той же породы. Мы все у костров прокоптились, страсть к следопытству, к хорошему гону не потеряли.
— Брата Мишу ты мог бы отсюда и исключить, — сказал Александр. — Он в этом смысле краюха как раз отрезанная. На буровую пошел работать и, похоже, его теперь оттуда не выманишь.
— И пусть! Каждый себе дорогу выбирает, — ответил Хрисанф Мефодьевич. — Он учился на механика, работает дизелистом на буровой, и это ему по носу… Нет, как ты там хочешь, а я в тайге еще поброжу! Техника, нефть потеснят — дальше уйду. От зимовья моего верст двадцать до старообрядческого скита. Пойду туда, скажу: мужики-бородачи, не гневайтесь, когда я где-нибудь с краю ваших угодий ловушку поставлю или с собакой зайду! И пустят! Знаю я их. И они меня знают…
Сын Александр понимал отца: вгрызся в тайгу его батька, руками-ногами за корневища держится. Но сам Александр от этого отдалился: после учебы пожелал распределиться в коопзверопромхоз под Новосибирском, будет там разводить клеточных норок.
Человек достигает всего. Тех же норок научились выводить и белых, и голубых, и шоколадного цвета, и даже сиреневого. Хрисанф Мефодьевич одно время отлавливал по заказу новосибирских ученых живых норок, крепко в том отличился, и его приглашали в тот институт в Академгородке, где над зверьками разные научные работы проделывают. И насмотрелся же он там чудес! И все удивлялся изобретательности людей.
А под Москвой, в Пушкине, вон как сильно улучшили породу соболей. Вывели таких черных, с густой переливчатой шерстью, что и в природе, поди, подобных нет. И норки в клетках много красивее тех, каких он добывает по Чузику. Снимешь шкурку, а она вроде как грязноватая, броскости нету в ней. Вон у него на купленной магазинной шапке — одна к одной, искрятся, переливаются, темные, будто осенняя ночь. Смотришь на шапку — любуешься. Но и опять же цена! Шестьсот рублей — это все-таки деньги. Правда, он за ценой не стоял: уж ему-то, охотнику, ведомо, как тяжело достается пушнина…
Думы о будущем промыслового дела не оставляли Хрисанфа Мефодьевича. Под вой метели он сводил Солового к проруби, напоил коня. Ветер сек снегом Савушкину лицо, выбивал слезу. Ну и приспела погодка, накатила некстати; неизвестно, сколько так вот продержится. Но и без того не бывает, чтобы ненастью вдруг не обрушиться с небес на землю. Когда-то же надо и ветрам подуть…
Был уже полдень. Савушкин сидел за столом, вытянув ноги, отхлебывал — из кружки горячий чай, дыша паром. Хоть и держала его метель без дела, но он думал, и справедливо, что в зимовье ему все-таки лучше, чем в кудринском доме. Томительно на душе, да терпимо: шум тайги успокаивает. А дома, в поселке, зимою сидеть — не приведи господь! Как в заточении каком он там себя чувствует. Грудь теснит, дыхание сбивается — воздуху вроде бы не хватает ему. Жена Марья ворчит, когда он уходит в лес, мол, на ней и дрова, и вода, и топка печей в большом доме, и уход за скотиной. Муж убегает в тайгу-де отсиживаться, а бабе все хлопоты тут на плечи.
— Ну и глупая ты у меня старуха, — скажет Хрисанф Мефодьевич и почешет затылок. — Отсиживаться! Да тебя бы туда послать на денек по заносам полазить, ты бы вкус теплого угла у печи поняла. Конечно, тебе достается, сочувствую, но и я там не пряник медовый ем.
Это «сочувствую» так способно разжалобить его Марью, что она начинает вдруг хлюпать носом и утирать цветастым ситцевым передником глаза. Полная грудь Марьи вздымается, опадает и снова вздымается. Неприятно такое видеть Хрисанфу Мефодьевичу. Он для порядка стучит кулаком по столу и строго велит прекратить жене причитания. Рассерженным голосом и с обидой он спрашивает, чьими стараниями добыты шкуры медведей и росомах, что лежат в комнатах на полу и по окованным сундукам, шапки собольи, что носят они с дочерью Галей, кто достал им воротники на пальто? И Марья сникает, глаза ее устыженно моргают, подбородок склоняется и ложится на грудь. Настроение у Хрисанфа Мефодьевича испорчено, и он в этот день, если собрался перед тем ехать, уже не едет. С нагруженных саней он скидывает провиант и снаряжение, заносит все в кладовку, а на сани закатывает бочку ведер на двадцать, укрепляет ее тугими веревками и едет к реке по воду, бренча, привязанным к головкам саней ведром. Потом с женой, дружно и ладно, они вычерпывают воду из бочки, переливают ее в кадушки, что рядком стоят дома на кухне — запас питья делают для скотины. Хрисанф Мефодьевич входит в полное понимание забот жены, до глубины сознает, что Марье одной тяжело со скотиной, ведь с живностью дома дня не промедлишь. На подворье у Савушкиных свиньи, корова, бык, нетель, овец дюжина, конь. Но конь — животина особая, и забота о нем лежит целиком на Хрисанфе Мефодьевиче. В покос Соловый так же незаменим, как в тайге на охоте. Савушкин одно время предлагал Марье сократить у себя поголовье домашних животных, оставить лишь корову, одну свинью и необходимую ему лошадь, но жена поднялась, что называется, на дыбы. Пусть она будет мучиться, пусть ломит ей ноги и руки, ноет по ночам поясница, только она без домашности не останется. А у телевизора посидеть она время найдет.
— Что ли, смерти моей желаешь? — расшумелась однажды Марья. — На пенсию выйти и без работы остаться? Да это же трудовому человеку верная гибель! От безделья люди-то больше всего и помирают.
Без хозяйства Марье Савушкиной было невмоготу, как ему без тайги и охоты. И тяжко, и годы уж клонят пониже к земле, но, пока ноги держат, не отступится он от промысла, а она — от привычных своих хлопот дома.
«Отсиживаться в зимовье уезжаешь!» Трепанет тоже бабий язык несуразность такую! — вспоминал Хрисанф Мефодьевич колкие слова и слезы жены. — Только в метель-то и посидишь у тепла в избушке. И не сидел бы, может, да снегодуй велит.
Стреноженным конем чувствовал себя в это буранное время Савушкин. И скука томит. И гость в непогодь никакой не заглянет. А то бы чайку за компанию попили, языки поточили. Да некого ждать.
Всех ближе к зимовью Савушкина поселок Тигровка да старообрядческий скит, не носящий более никакого — другого названия. Из Тигровки к нему люди заглядывают, тот же Милюта, управляющий, заезжает, когда в Кудрино на совещание какое-нибудь путь мимо держит. Но такое случается в вёдро, а не в ненастье. Кому и зачем охота тащиться в метель? Разве какой вездеход прогрохочет, не сворачивая к зимовью. Ему, железному, сильному, гусеничному, буран нипочем. И дороги не нужны столбовые. Несется — пыль позади, облаком снег вихрится. Скоро сейсмики поведут свои поезда в самую глухомань. Эти ребята покоя не знают. И достается же им. Почище геологов из конца в конец по тайге мыкаются. С осени поглядишь — бодрые, машины у них отлаженные, нигде не помято, не погнуто. А к весне — в чем душа только! Техника так искорежена, переломана по пням-колодинам, будто из какого побоища вышла. Буровые станки у сейсмиков тонут в болотах, и оттуда их, из топей-то, вызволяют немыслимыми путями, приспособления самые хитроумные придумывают. Приходилось Хрисанфу Мефодьевичу быть свидетелем этих мучений.
Зять Савушкина, Михаил Игнатов, Игнаха, сам высокой статьи механизатор на весь Кудринский совхоз, и тот головой трясет, когда о сейсмиках речь заходит. Даже на свой счет сомневается — справился ли бы он с работой на этих профилях. Для ремонта у сейсмиков нет никаких условий, а дела вершить надо. Вот и выходит, что в сейсмопартии не просто нормальный труд, а целое поле сражений. Но еще не было, кажется, случая, чтобы сейсмики не забирались в самые малодоступные дали, не преодолевали невзгод…
А ведь и вправду она существует еще, такая тайга — дремучая, неоглядная. Меряют каждый год ее вдоль-поперек, да измерить не могут. Летал Хрисанф Мефодьевич над тайгою на самолетах и вертолетах во все концы, на коне, на Соловом своем, вымеривал многие версты, пешком исхаживал. Лет двадцать тому назад здесь вообще тайга непролазной была, сумрачной. Это теперь по тайге сплошь профили, визиры, по которым можно ходить и без компаса. А по воздуху и вовсе в любую точку тебя забросят. Сиди в вертолете, посматривай в кругленькое оконце, меряй глазом пространство, примечай, где какой лес растет, где речки извилистые текут, где болота, озера. На какое место укажешь, там и присядут — лишь бы чистина была, голея, чтобы машине было зависать безопасно.
Летал над тайгою Савушкин, много летал. Дочь-то его, Галина, тому всегда поспособствовать рада. Она в кудринском аэропорту в кассе сидит, в ее же обязанность входит встречать и отправлять самолеты. Все пилоты, которые здешнюю сторону не обходят мимо, знакомы с ней. А с некоторыми она просто в большой человеческой дружбе. Вот часто сюда прилетает веселая симпатичная женщина — Валя Хозяйкина. Галина ее обожает и все удивляется, как она, по профессии врач-стоматолог, вдруг стала пилотом.
— И вовсе не вдруг, — улыбаясь, рассказывала как-то в диспетчерской Хозяйкина. — Через немалые трудности пришлось пройти. Два раза ездила поступать в летное училище. Мечта такая была у меня, с детства мечта! От аэроклуба до аэрофлота. Как поманило небо, так и держит.
Хрисанф Мефодьевич тоже в диспетчерской был в это время, справляться о вертолете к знакомому авиатору заходил, слышал тот разговор и думал: «Всего человек добивается, если захочет. И среди охотников женщины есть, и смелости, и выносливости у них хватает. И эта пилотша — из тех, из настырных. Молодец бабонька!..»
Новости в Кудрино первыми привозили они же — пилоты. О том, что тут собираются строить город, еще и молвы-то не было, молчали газеты и радио, а он, Савушкин, уже знал. Новость, впервые услышанная им от дочери Галины, постепенно начала подтверждаться. Сначала на окраине Кудрина шустро обосновалась группа сейсмических партий; через год прибавилось люду у геологов. А потом, так же быстро, стало врастать корнями и управление разведочного бурения. Главный инженер буровиков-разведчиков Виктор Владимирович Ватрушин и молодой начальник всей этой службы Саблин умели по-деловому и накоротко сходиться с людьми, все у них вертелось, кипело, хотя и трудностей поначалу перемыкали они будь здоров сколько. Дела их и жизнь проходили на глазах всего кудринского населения. Многое видел и Хрисанф Мефодьевич, даром что большую часть года в тайге проводил.
В размеренный, тихий, устоявшийся уклад жизни Кудрина стремительно врывалась новизна.
Мысль Хрисанфа Мефодьевича опять репейной колючкой ухватилась за старое, снова обеспокоила его душу: хватит, останется ли ему здесь шири-простору, будет ли он по-прежнему гарцевать в царстве тайги, или уж этому царству приходит конец? Он размышлял, прикидывал так и этак, и выходило, что простор пока еще есть и на этом просторе водится зверь, птица гнездится. Вот только побережней, порачительней не мешало бы быть! Не жечь, не рубить понапрасну. А то ведь что? Те же геологи, сейсмики, буровики начинают по осени тайгу утюжить на тягачах и «Уралах», дичь боровую с подъезда скрадывать и стрелять в несметных количествах. Глухари, косачи — птицы хоть и не глупые, но доверчивые. Подъезжай вплотную, приоткрывай дверцу кабины, выставляй ствол и пали, пока последний косач с ветки не упадет камнем. Не улетает боровая дичь от машины, когда она непуганая. По косачу бьют — он головой вертит, почку клюет как ни в чем не бывало. Не дикая, осторожная птица, а прямо какой-то смертник. Попадет пуля — камнем падает оземь. Другие сверху на него смотрят, ждут последней своей минуты…
Когда боровая дичь тут водилась тучами — столько ее наколачивали! В азарте в лютую жадность впадали и не замечали ее за собой. Это уже была не охота, а настоящий грабеж природы. Дичи и так битком в кузове, а стрелки из кабины по сторонам продолжают зыркать — не зачернеет ли где еще на вершине дерева глухарь или тетерев.
— Иметь бы вам совесть! — всегда с горечью говорил о таких разбойниках Савушкин. — Охота, конечно, дело азартное, но не терять же голову.
Теряли и совесть, и голову. А без совести, справедливо считал Хрисанф Мефодьевич, нормально жить человеку немыслимо. Кого совесть не гложет, тот и боли чужой не почувствует, куска хлеба голодному не подаст, руку в беде не протянет. У бессовестного душа, точно проржавевшая кружка: сколько не наливай в нее — не задержится. С бессовестным человеком лучше и дел не иметь. Бессовестные — это и Мотька Ожогин, и те, кто может ранней весной лосиху с теленком убить. Хрисанф Мефодьевич схватывался нередко с такими негодниками, тыкал в глаза им словом, крыл на чем свет стоит, и так хотелось по наглой физиономии кулаком припечатать, да мудро от этого сдерживался. Иногда помогало и слово. В тайгу едучи — оглядывались, боялись попасть ему под колючий взгляд.
В этих сражениях с браконьерами Савушкина крепко поддерживали и Ватрушин, и Саблин, и Румянцев. Ну а об участковом лейтенанте милиции Владимире Петровине и говорить нечего: тот всегда приходил на помощь охотнику в таких делах. Перво-наперво был проведен строгий учет огнестрельного оружия, у нарушителей ружья или отбирались, или владельцев двустволок и одностволок заставляли оформить все нужные документы, вступить в охотничье общество. Иные, косясь на Хрисанфа Мефодьевича, говорили ему:
— А сам-то ты соблюдаешь и сроки, и нормы отстрела? Полный порядок, что ли, блюдешь?
— Блюду. Я — промысловик, — отвечал Хрисанф Мефодьевич. — Сколько положено мне по договору, столько я и добываю.
— И ни в чем, ни в чем ты перед природой не виноват?! — домогались настырные.
Тут Савушкин задумывался и однажды ответил с полной честностью и прямотой:
— Виноват. Да еще как! Был случай, можно сказать, несчастный, когда я в тумане, на чучелах в скрадке по весне сидя, заслышал над головой шум крыльев и выстрелил на этот шум. И упал на воду, представьте себе мое горе, смертельно раненный лебедь…
— Вот видишь! — вскричали ему враз те, кого он стыдил и совестил за их безобразные дела в тайге. — Тяжкий грех на тебе самом!
Поник головою Савушкин, ничего не сказал — ушел. Но к порядку в охоте не переставал призывать и после этого откровенного разговора.
К счастью, оголтелых охотников среди приехавших осваивать недра было немного, и Хрисанф Мефодьевич верил, что сообща, миром можно и потеснить дурные наклонности.
2
Кудринские месторождения нефти и газа открыли давно, а подступиться вплотную долго не решались. Причины на то были серьезные.
На средней Оби, в пределах земли нарымской, уже широко осваивались два нефтегазоносных района, а кудринский (он же и парамоновский — по названию райцентра) все еще оставался как бы в резерве. И сам лот третий район был менее доступен, чем те северные два. Дороги в Кудрино не вели никакие. Речки по здешней земле, правда, текли, но маловодные, извилистые: теплохода по ним не отправишь и тяжелой груженой баржи — тоже. Мелкие суда тут ходили лишь в короткое время весеннего паводка. А завозить сюда предстояло все — от гвоздей до гравия, которого здесь не имелось. А сколько других разных грузов намечалось доставить в Кудрино! И в огромных объемах.
— Подкопят силы, дождутся зимы и двинутся к нам скопом, — говорил Хрисанф Мефодьевич, когда речь заходила в Кудрине на нефтяную тему. — Сначала надо сюда дорогу построить. Без нее по нашим пням да колодам и по морозу зимой не много напрыгаешь. Я зимником раз проехал до областного центра, так боже ты мой! Думал, все зубы повыпадают, и придется мне их потом собирать по кабине «Урала».
— Насчет дороги кадровый охотник Савушкин мыслит правильно, — замечал со всегдашней своей ухмылочкой директор совхоза Румянцев. — Проложат дорогу — начнут разработки. А к этому сразу же нужно нефтепровод в строй вводить. Без него и нефть нашу девать будет некуда. А государству она нужна! Кудринские миллионы тонн еще как пригодятся! Ты читаешь газеты, Хрисанф Мефодьевич? Во всем мире — энергетический голод.
— Читаю, когда ты мне в зимовье почту пересылаешь с попутчиками. Или сам завозишь! — подмигивал Савушкин. — В тайге, по правде, я больше радио слушаю. И приятно, если про Кудрино наше Москва говорит. Уже несколько раз в последних известиях вспоминали!
Да, все верили в тихом Кудрине, что придет время, и задрожит земля не от грома — от гусениц сверхтяжелых машин, от вертолетного грохота, от поступи сотен прибывших сюда людей. До той поры кудринцы жили с некоторой долей зависти к своим северным соседям, где давно уже били фонтаны и полыхали красные, дымные зарева факелов, по ночам далеко озаряя пространство. Сама Парамоновка, как райцентровское село на Оби, несколько лет тому назад уже слегка прикоснулась к громкой славе нарымской земли, когда рядом с поселком прошел своей серединой мощный нефтепровод. Тогда в Парамоновке был организован штаб стройки. Туда на целые месяцы залетали важные лица из министерств и главков — как говорится, дневали и ночевали в Парамоновке. И секретари обкома партии жили подолгу здесь, чтобы на месте, без промедления, разрубать возникающие узлы, влиять на ход важной стройки. Нефтепровод соорудили в короткий срок, и на митинге по случаю «красного стыка» руководитель областной партийной организации Викентий Кузьмич Латунин сказал речь, в которой были и такие слова:
— Удивительная, товарищи, вещь! История нам подсказала, что если на карте здешней земли обозначить нитку нашего нефтепровода, то она совпадет с той тропой, по которой в царское время бежали из Нарыма политические ссыльные. Видите, как распорядилась жизнь, воля партии и время! Мы дали выход тюменской и нашей нефти на восток страны. Этот нефтепровод строили представители многих национальностей. И все они проявили высокий патриотизм и мужество…
Хрисанф Мефодьевич, как и многие в Кудрине, слушал тот митинг по радио и с гордостью думал, что и он по воле судьбы или случая может считать себя немного причастным к той большой стройке.
Тогда Савушкин охотился в северной стороне. Соловый, поёкивая селезенкой, легко носил охотника по тайге, моложе был и резвее. В тот год особенно хорошо промышлялось, много было всякого зверя и птицы. Во все погожие дни в небе без устали стрекотали вертолеты, переносили тяжести на подвесках. Со стороны поймы в глубину тайги достигал гул трубоукладчиков, канавокопателей, мощных тракторов. Всю эту технику Савушкин уже видел не один раз и молча восхищался ею. Трасса нефтепровода пролегала близко от его охотничьих троп, и Хрисанфа Мефодьевича, человека таежного, не переносившего всякого шума, все же поманило туда — к нефтетрассе. Сначала он испугался этого своего желания, снял шапку и сильно стал натирать ладонями уши. Далекий гул от этого как бы приблизился, приобрел еще большую четкость. И желание Савушкина сходить туда, откуда доносился гул, не унялось, а наоборот обострилось. Трудно было ему объяснить свои чувства в эту минуту. Наверно, подействовали разговоры Хрисанфа Мефодьевича с зятем Михаилом, Игнахой, который за всякую технику стоял горой. Да и сам Савушкин, если уж так откровенно признаться, не был ее хулителем. Куда без техники теперь? Да никуда! Вертолетом он пользуется. На самолетах летает. И огород давно не копает лопатой. Тот же зятек на тракторе заезжает и перепахивает все в считанные минуты. И если бы Савушкин тогда ладом покопался в душе своей, то помял бы еще и другое: гордился он тем обновлением, которое шло на дремучую его землю. Обновление многоголосое, шумное, звучащее далеко по стране…
На исходе был март, и Савушкин уже почти отохотился. Дни, как на радость, приходили один за другим ослепительные, со звоном капели и легким подтаиванием снегов. Хрисанф Мефодьевич, выйдя к рыбацкому поселению Юрты, оставил коня у знакомого мужика, сам встал на широкие лыжи и вскоре оказался в самой тяжелой точке нефтепровода — на речке Кудельке, через которую подводники прокладывали дюкер. Не ведал Савушкин, что накануне здесь побывали на белом большом вертолете министр Мингазстроя страны Кортунов и первый секретарь обкома партии Латунин. Маленькая Куделька, таежная речка средней величины, держала всю трассу. Куделька хранила какую-то тайну, а какую — подводники разгадать не могли. И дюкер лежал все еще не опущенный под воду.
По обоим берегам Кудельки, на месте строительства, снега почти не было. Изрытая, перемешанная земля, а на ней — хмурые люди, встрепанные, усталые, сердитые, суетящиеся. И постороннему глазу было понятно, что дело у них не спорилось, и они от этого нервничали, перекрикивались и даже ругались. Стоящая на том и другом берегах техника не работала, но двигатели порыкивали на малых оборотах.
Хрисанф Мефодьевич снимал лыжи, думая поставить их у большой ободранной с комля лиственницы, когда к нему подошел человек средних лет в распахнутом черненом полушубке, с развевающимся по сторонам красным шарфом. Лицо у подошедшего было бурым от загара и ветра, точно его усердно и долго натирали наждачной бумагой. Савушкин подумал, что этих людей сильнее, чем его, дубит здесь воздух и солнце. Усмешка у человека в черненом полушубке была кривая, а взгляд — приятный, теплый и удивленный. На смуглом лице синева глаз казалась почти небесной.
— Здравствуй, товарищ! — сказал подошедший. — Интересно тебе поглядеть, как мы тут в речушке этой барахтаемся?
— Может, и так, — отвечал весело Савушкин. — Вы тут кем будете? Главным, поди, водокрутом?
— Почти. Я начальник подразделения подводников. — А имени и фамилии не назвал.
И Савушкин решил тоже не называть себя. Но то, что он местный охотник, признался.
— Ух ты! — хлопнул рукавицей о рукавицу начальник подводников. — Пару темненьких собольков я бы купил у вас!
— А светленьких не надо? — игриво спросил охотник.
— Да и таких можно, — не почувствовал розыгрыша подводник. — Только вот денег нет при себе…
— И хорошо! Я без мехов. И вообще — не торгую, — напустил на себя сумрачность Савушкин.
— Сознательный? — И взгляд синих глаз опять мягко прошелся по лицу Хрисанфа Мефодьевича.
— Как учили…
— Верно, — как-то устало сказал подводник и предложил охотнику присесть на пенек.
Однако Савушкин садиться не стал. Решил объяснить, почему захотелось ему прийти сюда, поглядеть на дела людей.
— Грохот у вас тут! Даже по ночам не смолкает, — заметил Савушкин.
— Эх, дорогой человек! — сокрушенно вздохнул подводник. — Моторов не глушим, сами не спим как следует… Прошли Обь, перешагнули без особых препятствий Васюган и Чаю, а вот на какой-то ничтожной Кудельке споткнулись. Лед ломкий, дробится, будто стекло. Не то что ледорез — человека-то не всегда выдерживает! Не речка — каленый орешек. Одни мы всю восьмисоткилометровую трассу держим. Упреки высокого начальства для нас — как подзатыльники. Краснеть надоело…
— Это что же за колбаса такая? — спросил Хрисанф Мефодьевич, показывая рукой на дюкер. — Как стрела. Или как будто ракета лежачая.
— Ради этой конструкции мы здесь и находимся! Дюкер! По нему под водой пойдет нефть. Дюкер надо на дно уложить, а у нас не получается, и мы мучаемся. Сначала урезы, траншеи не удавались, но кое-как с ними справились. Теперь майну… ну, искусственную полынью… очистить не можем: лед хрупкий. А майну требуется очистить быстро и так, чтобы ни льдинки в ней не было. Иначе протаскивать дюкер начнешь — поранишь обшивку. А такое нам допускать не положено.
— Значит, вся ваша загвоздка — в речке? — задумчиво спросил Савушкин.
— Конечно — в ней!
— Послушай-ка, парень, — стал говорить охотник. — Может, я что не так понимаю, но мне вот что кажется…
И замолчал на минуту — задумался. И эта минута показалась подводнику долгой, а у него, подводника, затеплилась какая-то надежда, возник интерес. Он и поторопил:
— Ну?
— Поди, не запряг, не нукай… Я эту Кудельку знаю — приходилось рыбачить тут раньше. Берега у нее больно топкие, как кисель…
— Поэтому мы и с урезами долго бились.
— А чего, и побьешься…
— На дне же — плотные глины. И много ила нанесено, — все более оживлялся в разговоре подводник.
— А когда ил в воде, тогда и лед непрочный, — заметил Савушкин. — И вам не машиной надо резать его, а долбить пешнями.
— Пешнями? — Синие глаза инженера стали выпуклые от удивления. — Да у нас — посмотрите — какая техника! И где я столько пешней возьму? Ведь каждая пешня — пара рабочих рук. А у меня — горсть людей и тысяча сил в машинах.
— Идите-ка вы в Юрты, позовите на помощь тамошних рыбаков. Заплатите им хорошо, и они вам полынью сачками очистят за милую душу.
Савушкин говорил это весело и уверенно. Инженер-подводник подумал, что-то прикинул и без лишних слов пошел с Хрисанфом Мефодьевичем в деревню.
И привалило к вечеру сюда двадцать рыбаков в розвальнях, с сачками и пешнями. А кони — как на подбор — гнедые. И Савушкин с ними был. Его по-настоящему захватил интерес, что получится из той простодушной подсказки, что дал он отчаявшемуся человеку, видать, большому знатоку своего дела. И этот интерес грел душу Хрисанфа Мефодьевича.
Помнится Савушкину, как двое суток, без перерыва, лишь с короткими передышками, не выпускали они из рук пешни, сачки. На ходу пили кофе, ели горячие пирожки, что подвозили им на машине.
И снова была работа до пота, до мозолей и ломотья в пояснице. Во все стороны брызгал лед, искрился — особенно ночью, при свете огней. Гирляндами висели на столбах мощные лампочки. Шуршали сачки, стекала вода. Движения людей по обоим закрайкам льда были едиными и упорными.
А майна — четыреста метров в длину, и ширины немалой. Мороз подоспел вовремя, как по заказу, градусов под тридцать. Лед по краям выдерживал лошадей и людей.
Помнит Хрисанф Мефодьевич, как заблестела майна темной водой. Чистое зеркало, а над ним от мороза — туман. Начальник подразделения подводников бегал с просветленным, счастливым лицом. Надо было спешить, и все понимали это. Савушкин так вошел в роль советчика, что тоже бегал от берега к берегу, размахивая руками и выкрикивая слова в общем старании и гуле. Рыбаки-юртинцы сделали свое дело, но возникло новое осложнение: нужна лебедка, чтобы протаскивать дюкер, а ее еще раньше угнали на Север и не успели к сроку вернуть. Однако расторопный инженер нашел из этого выход: протаскивать дюкер с помощью тягачей.
Пять тягачей впрягли, как пять норовистых коней, но точного, единого натяжения не было, и толстые тросы из-за рывков лопались.
— Добейтесь синхронности в натяжении! — кричал инженер дизелистам.
И добились ее.
Целые сутки ушло тогда на укладывание дюкера через Кудельку. Захваченный общим азартом, Хрисанф Мефодьевич не уходил. Он увлекся, ему было радостно в этой людской сознательной толчее.
— Бросай охоту, переходи к нам! — шутил начальник подразделения.
— Боюсь, тайга по мне заскучает, — отвечал бодро Савушкин.
И пришел час, когда начала продвигаться нефть, — медленно, выдавливая с шипением воздух сквозь вантузы. Савушкин, не менее взбудораженный, чем другие, жадно смотрел на все это, прислушивался к разговорам. По внутренней связи переговаривались:
— Ну как там у вас, на Кудельке?
— Шипит!
— Хорошо, что шипит! Подходит нефть. Ждите! Поток продвигается к вам беспрепятственно.
Шли часы напряженные, длинные. Показалась эмульсия… И вот она — нефть! Хрисанфу Мефодьевичу запомнилось точное время, когда это случилось: шесть часов тридцать минут утра.
Момент был, конечно, торжественный. Подводники кидали вверх шапки; не удержался и Савушкин — тоже подбросил свой треух. Все одержимо кричали, обнимались, как бывает только в час наивысшей радости. В свете огней, казавшихся уставшими, как и люди, руки и лица рабочих блестели жирными пятнами нефти. И Хрисанфа Мефодьевича помазали нефтью. По трубе нефтепровода она шла чистая, теплая — настоящая кровь земли.
Наступил день — облачный, светлый. Пора была возвращаться Савушкину. Начальник подводников и все сердечно прощались с ним. Инженер выглядел уже не угрюмым, взъерошенным человеком, а молодцом. И сказал, не гася блеск в своих синих глазах:
— Один француз тонко заметил, что родина у человека там, где проплывают самые прекрасные облака. Стоит взглянуть на это вот небо, и убедишься в справедливости сказанного.
Белые, грудастые облака плыли неторопливо в высоком мартовском небе. Они вызывали в душе Хрисанфа Мефодьевича глубокие чувства к родной земле…
День вообще тогда был полон тепла и света. Все далеко вокруг виделось, все сквозило и ласково дышало первым земным испарением. Проталины еще не проглядывали, но корки сугробов вычернились от вытаявшего на них сора. У старых берез снег приосел, и вот-вот у стволов должны были обозначиться темные ободы. Выглянет скоро земля из под зимней шубы!
Крепко запомнились те дни Савушкину.
Не забылись ему и другие…
Много позже того, что было с ним на Кудельке, познакомился Савушкин в Кудрине с инженером-нефтяником Ватрушиным из управления разведочного бурения. Ватрушин был чем-то похож на Румянцева. Оба среднего роста, остроносые, сухопарые, только Виктор Владимирович казался замкнутее, но временами и из него, как из Румянцева, прорывалось веселье, искренний смех. Но редко таким можно было видеть Ватрушина: его хозяйство в ту пору устройства на необжитом месте переживало большие трудности. Когда забот полон рот, то тут не до шуток, не до веселья.
Однажды Ватрушин и Савушкин оказались вдвоем в вертолете. Виктор Владимирович летел на Север по своим служебным делам, а Хрисанф Мефодьевич забирался подальше в тайгу, чтобы лучше устроиться и заранее осмотреть угодья, где ему предстояло в очередной раз вести промысел. Пролетали Кудельку, и Савушкин крикнул, склонившись к уху Ватрушина, что он тут когда-то бывал и даже участвовал в прокладке дюкера… Потом заблестело внизу заповедное озеро с круглым огромным зеркалом. И на темной глади его все увидели лебедей. Они явились глазам, как внезапное озарение.
— Чудо! Вы только взгляните! — воскликнул Виктор Владимирович. — У нас на Волге сейчас такое можно увидеть лишь в Астраханском заповеднике!
— Я тут проходил один год, как раз мимо этого озера! — прокричал Савушкин. — Лебеди здесь гнездятся!
Хрисанф Мефодьевич встряхнулся от приятного воспоминания, передернул плечами. Тогда они с тунгусом Кириллом Тагаевым ночевали у этого озера, а чтобы ничем не тревожить лебедей, выбрали место подальше от берега.
— Чуткая птица и самая ранняя! — все восторгался Савушкин лебедями, хотя озеро уж давно скрылось из виду. — Позже всех улетают на юг, а возвращаются — чуть солнышко повернет на весну. Еще метелит, снежит, но лебеди уже набиваются стаями по полыньям, по пропаринам, ждут, когда разольются воды…
— Вы как поэт говорите! — похвалил охотника инженер Ватрушин.
Вертолет шел над землей метров на триста. Расстилалась тайга — до самого горизонта. Лесистые — между болот — острова (по-нарымскому гривы), петлястые узкие речки, стиснутые мшистыми зыбунами, осколки озер и крохотных озерушек. Мнилось, что щедрая чья-то рука расплескала по этой земле злато-серебро, и блещет оно, и сверкает в погожие дни под солнечными лучами.
Лето уже закатилось, и воды почти повсюду пестрели скоплениями уток. На мелких местах, в густой порыжелой траве, жировали кряковые, шилохвость, соксуны. По илистым бережкам елозила чирковая мелкота. Глубоких рыбных озерец держались щеголеватые гоголи и разного вида чернеть. Еще более глубоководных обширных озер — горбоносые турпаны. Глаз человеческий невозможно было насытить всеми теми картинами, красками, узорами. Пестрый цветистый ковер выткала на болотах природа. Затейливо, сочно, дивно! Разнообразные мхи впитали в себя и охру, и сурик, и зелень различных оттенков.
— Вы вот с Волги, а я там никогда не был, — скачал Хрисанф Мефодьевич. — Так где красивее, Виктор Владимирович, у вас или здесь?
— На Волге — свое. На Оби — свое. Одно другого не исключает, не заменяет, — ответил Ватрушин. — К какой земле чувства больше лежит, там и есть глубинная, сокровенная красота.
Савушкин покивал, поулыбался и вновь замолчал.
Душа охотника чуяла, что скоро осень пройдется холодным дыханием по листьям осин и берез, опалит их до звонкой румяности. Но перед тем, как на землю упасть, жар листвы порадует взор человека.
Летели над поймой Оби. Тут была уже своя живописность. Постриглись луга, прибрались, уставились сплошь стогами. С поднебесья стога особенно были похожи на богатырские шлемы. Посмотришь — и впрямь рать несметная и могучая, готовая принять на себя все бури и вьюги, всю стынь-холодень долгой нарымской зимы.
Хрисанф Мефодьевич видел в тот год Обь иную — в разливе. Но как теперь похудела она! Резвости-прыти убавилось, протоки, курьи обмелели, и сама она наплела на пути своем несметно кос и закосков. Уморилась — пора на покой. Обь — великая труженица. Богатырски полгода работает. Богатырски полгода спит…
Летели уж час. Пилот помаячил Савушкину, чтобы готовился к высадке. Хрисанф Мефодьевич радостно засуетился и еще раз взглянул на картину внизу.
Блестела, искрилась под солнцем вдали Обь. Она казалась измученной на долгом своем пути к океану.
3
Из четырех детей Хрисанфа Мефодьевича самым близким душе его был младший сын Миша. И к Николаю, и к Саше с Галей имел он глубокие отцовские чувства, но позднее дитя, наверно, всегда дороже, да если оно еще «рук не отымает». А Миша рос именно таким тихим, смышленым, с мальчишками дрался редко и озорством не досаждал.
Время пришло — ушел служить в армию, и там, как и в школе, прилежен был, сообразителен, настойчив, и командиры дважды за время его службы присылали в родительский дом благодарности «за достойное воспитание сына».
Служба кончилась. Михаил погостил дома с месяц и направился в город учиться «по дизельной части», как обычно отвечал Хрисанф Мефодьевич, когда кто-нибудь спрашивал у него о судьбе младшего сына. Никому не рассказывал Савушкин, как переживал он с Марьей, рассуждая наедине с ней о будущем Михаила. Родителей занимал вопрос: куда он направится после учебы? Останется в городе, устроится в какую-нибудь механизированную колонну — пополнит отряд «бродячих» специалистов, или вернется в Кудрино? Отцу с матерью так хотелось-желалось, чтобы парень приехал домой, стал бы вновь простым сельским жителем, поселянином.
И сложилось все лучше некуда. На освоение кудринских месторождений стали привлекать людей опытных, знающих специалистов. Инженер Ватрушин, уже неплохо знакомый тогда Хрисанфу Мефодьевичу, подал благую мысль: Михаил Савушкин — дизелист, а дизелисты нужны управлению разведочного бурения. Не откладывая, отец написал сыну, и тот с радостью распределился в названную организацию, попал на пятнадцатую буровую, ведущую бурение как раз на палеозойских отложениях. И вот, полгода спустя, зимою, побуждаемый исключительно любопытством узнать, как «это сверлят землю», Хрисанф Мефодьевич, вместе с Ватрушиным, залетел к сыну на буровую.
До той поры Савушкин видел ажурные вышки только издалека. А тут она, милая, рядом — скрежещет, грохочет, лязгает. Мороз стоял — лед кругом, пар, туман. Впору бы бросить все, сидеть по теплушкам, но нет — работа не прерывается, буровую не останавливают. Почему?
Виктор Владимирович Ватрушин объяснил ему, что бурение скважины можно сравнить с выплавкой металла: и там и там начатое надо доводить до конца без промедления. Затопил домну — держи огонь, пока не выплавишь и не разольешь металл. Начал бурение глубокой скважины — бури, не останавливай, если не хочешь, чтобы ствол осложнился. А осложнения от остановки могут появиться самые разные. То выпучит глину, то случится обвал. А еще, что хуже всего, снаряд, глядишь, прихватит. Остановишь бурение и сведешь все на нет. Поэтому и гоняют буровики глинистый раствор день и ночь, заставляют его циркулировать. В глубине земных недр, известно, тепло и горячие струи раствора приходят на помощь холодным. В любой мороз буровая должна дышать, жить.
— А какая она там, нефть-то, на глубине? — интересовался Хрисанф Мефодьевич и был весь согрет любопытством.
— Какая? — ненадолго задумался Виктор Владимирович. — Там она — как шампанское!
— Поди-ка чудачишь меня, мужика! — с недоверием отнесся к такому сравнению Савушкин.
— Лучшего образа я и не подберу, — настаивал инженер Ватрушин. — Нефть под землей именно вспененная от пузырьков растворенного газа.
Недавно отмечали Новый год, и сравнение глубинной нефти с бодрящим игристым напитком развеселило всех, кто слышал этот разговор охотника-промысловика с инженером.
Мороз ковал, и к полудню не потеплело. Как панцирные, стояли сугробы, торосы. По земле гулял ветер, мел крупу. Хрисанф Мефодьевич, не в пример другим, не опускал у шапки ушей, не поднимал воротник полушубка. Не красовался — просто не было такой надобности.
— Первые в эту зиму морозы, — сказал буровой мастер Калинченко, известный в стране нефтяник, имеющий уже не один орден. — А до этого погода стояла на удивление мягкая. По буровому станку сужу; пока без надсады работает.
— Плюнь через левое! — посмеялся Ватрушин.
— Ты знаешь, Виктор Владимирович, — продолжал Калинченко, — что эти станки на крымские условия работы рассчитаны, а не на наши — нарымские. Станок сносно ведет себя до минус сорок. Но как поднажмет мороз посильнее, так начинают свечи ломаться при резких ударах об элеватор, хоть и сталь легированная, высших сортов сталь.
— Да успел я тут уже кое-что разуметь, — сказал Ватрушин. — На Волге природа мягче. А здесь такой, бывает, закрутит мороз, что смазочное масло ножом можно резать. — Говоря, Виктор Владимирович вскидывал подбородок: была у него эта отличительная привычка.
— Без подогрева в сильную стужу — хана, — добавил Калинченко.
Хрисанф Мефодьевич, уже повстречавшийся с сыном Мишей и вдосталь наговорившийся с ним, не отвлекал его больше от дела и ходил по пятам за инженером Ватрушиным, слушал, смотрел, изредка что-нибудь спрашивал, а больше — молчал. Обратит на него внимание Виктор Владимирович, пояснит какой интересный вопрос — и спасибо. Умел Савушкин быть незаметным: профессия следопыта давно его этому научила. И сын Михаил у него, слава богу, скромностью не обделен. Постоял давеча с отцом, побеседовал, поулыбался и вернулся к своим дизелям, оставив дальнейшие разговоры до того часа, когда его напарник сменит.
Хрисанф Мефодьевич стоял сейчас посторонясь и не мешал вести деловой разговор инженеру Ватрушину с буровым мастером Калинченко. Буровой мастер как-то сразу и без сомнений пришелся по душе Савушкину. И не потому, что похвалил сына Михаила за старательность и хорошее знание дизельных двигателей. Просто Калинченко был, что называется, броский мужик. Вон у него какие большие серые глаза, черные, красивого изгиба, взлетающие брови, высокий лоб, и вообще лицо — живое, подвижное. Хрисанф Мефодьевич не любил окаменелые, истуканские лица: они вызывали у него жалость и озорное желание пощекотать человека с таким лицом, рассмешить его. Калинченко был веселый, в разговоре словоохотливый и не шумливый. И улыбка добрая: к ней так и тянешься сердцем. Вот он посмотрел долгим, ласкающим взглядом на Хрисанфа Мефодьевича, спросил:
— А как вам, товарищ охотник, в вашей тайге живется-можется?
— Неторопливо, но споро живется, — ответил Савушкин.
— Основательно, значит? — не сводил с него теплого взгляда Калинченко.
— А без основы — куда? — подмигнул Хрисанф Мефодьевич. — Ветром сдует!
Ответ понравился, и все трое весело посмеялись. И опять охотник отошел в сторону, и опять не мешал разговору нефтяников, слушал, как они и о чем толкуют.
— Следим за тобой и на опыте твоем других учим, — сказал Ватрушин, обращаясь к Калинченко. — Скорости проходки не сбавляешь, и она у тебя по объединению самая высокая.
— Всяко бывает, — скромно заметил Калинченко. — Мы сметкой живы. Подводим пар, обогреваем ротор. Осушку воздуха делаем по нами же придуманному образцу. Стараемся…
— Все это можно было бы давно уж облегчить, — сказал Ватрушин с досадой, как говорят о каком-нибудь неприятном и надоевшем вопросе. — Как ни тяжел камень, а с места сдвигать его надо, чтобы прохода не загораживал. А его обходят, приноравливаются. Государство отпускает огромные средства на исследования по нашей отрасли, а ученые все еще медлят помощь нам оказать. Для здешних сибирских условий разве такие нужны буровые станки? Но даже на таких вы умудряетесь ставить рекорды! А дай вам добрую, подходящую к здешним условиям технику?
— Не помешало бы, — улыбнулся Калинченко. — Может, скоро и доживем — придут новые буровые станки.
— Кстати, как у вас вчера прошла опрессовка? — спросил главный инженер.
— Нормально. Давали сто двадцать атмосфер давления на колонну, а утечки было всего пять единиц.
— Ну, это даже более чем нормально, — заметил Ватрушин.
— Переволновался опять я, Виктор Владимирович, — признался Калинченко. — Сколько уж лет опрессовываю, а привыкнуть к этому испытанию никак не могу. Чуть что не так — и беготня, и возня. Не за себя — за других страшновато бывает. Ведь может рвануть и повлечь жертвы.
— Избавь нас от них всевышний! — Ватрушин по привычке вскинул подбородок. — На здоровье не жалуетесь? Эпидемия гриппа до вас еще не дошла?
Умные глаза Калинченко зажглись юморком.
— От гриппа мы перец нюхаем, — ответил буровой мастер с легким смешком. — Исключительно помогает!
— Шуточки! — Ватрушин переглянулся с Савушкиным.
— А я не помню, когда и чихал, — вник в разговор Хрисанф Мефодьевич.
— Закалка охотничья, — сказал Ватрушин.
— Когда нам лосятину дадите на буровую? — спросил Савушкина Калинченко. — Строганины поесть охота!
— И вы сырое мороженное мясо едите? — спросил охотник.
— Привыкли давно. И едим с удовольствием, — ответил Калинченко.
— У меня в зимовье лосятина есть. Присылайте вездеход — отгрузим по сдаточному акту.
— Идемте в балок, — пригласил буровой мастер.
В балке у Калинченко было тепло, а с мороза — даже и жарко. Из транзистора услаждающе лилась музыка. На раскаленной докрасна плите побурливал чайник, приставленный с краю. Калинченко налил по кружке крепчайшего, выставил в мисках сахар и сушки, водрузил на стол большую сковороду с мясными котлетами и этим очень потрафил Хрисанфу Мефодьевичу.
Калинченко Савушкина расспрашивал о промысловых делах, позавидовал ему, а потом буровой мастер и главный инженер опять перешли к нефти, к тем сложностям, с какими приходится сталкиваться нефтяникам постоянно. Добыча должна возрастать, а сроки сжаты, вот и приходится каждому на своем посту туго. Ватрушин посетовал, что управление разведочного бурения пока без начальника (тогда Саблин лежал в больнице с воспалением легких), без дирижера то есть, и лично ему, главному инженеру, со всех сторон достается сполна. Начинать ему тут пришлось с колышка, но постепенно, конечно, все отлаживается, и уже скоро можно будет ожидать продуктивные скважины, приращивать запасы нефти к тому, что имеется.
— Как с дисциплиной в бригаде? — поинтересовался Виктор Владимирович.
— Много молодежи пришло, — сказал Калинченко, потягивая маленькими глотками горячий чай. — С одной стороны, это хорошо, но и хлопотно в то же время. Не все получается ладно у молодых, однако же смену воспитывать надо. Тут-то и должен быть коллектив, как одна натянутая струна. Конечно, воспитываем начинающих, прививаем им навыки. Известно, какие качества отличают бурильщика: спокойствие, выдержка, знания и деловитость.
— На той неделе я вам отправлял корреспондента из областного радио, — напомнил Ватрушин. — Взял он тут материал?
— Да, много записывал на магнитофон, расспрашивал, — Калинченко задумался, улыбнулся чему-то.
— Интересный малый, — сказал Ватрушин.
— В унтах, полушубке… Шапка на нем из сабачьего меха — огромной величины, — начал припоминать буровой мастер. — Утеплился он кстати так хорошо, потому что и морозило уже крепко, и ветер дул. На буровой везде лед, мы ходим с красными лицами. Но работаем!
И такой у меня вышел разговор с корреспондентом. Спрашивает:
«Как с морозом вообще-то справляетесь?»
Отвечаю:
«Нынче еще не ломались и не простаивали подолгу».
«Согреваетесь?»
«А без этого как!»
«Водкой или спиртом?»
Я расхохотался и говорю:
«Буровики — чаем! Буровая — паром!»
Ну, ходим мы с ним, я объясняю, он пишет. На молодых обратил внимание, поинтересовался, часто ли они ошибаются. Я человек откровенный и прямо ему отвечаю:
«Бывают оплошки. Где надо сперва головой поработать, там они, молодые-то, сразу руками берутся. Расчета не сделают, тут и жди какую-нибудь загвоздку».
«И случалось такое уже?»
«Пока от большого греха судьба миловала, потому что — следим».
Корреспондент старательно все заносит в блокнот, магнитофон иногда включает, но я заметил: в одном месте он ухмыльнулся слишком красноречиво.
«Заметили что-нибудь?» — спрашиваю.
«Да, от одного рабочего спиртом пахло!»
Поверите ли, меня даже в краску бросило. Думаю, неужели Ивлин опять? Помнишь, Виктор Владимирович, лишали его премиальных за это дело? Ну, он и оказался тем самым «унюханным»! И как я его не заметил, когда мы заступили на смену… Вынужден был факт признать и дать слово корреспонденту, что подобное не повторится, что это все же случайность. Ивлин потом плакал. Разбирались тут с ним всей бригадой. Видите ли, именины у друга были, так он с именин еще не проветрился… Дал мне тогда Ивлин расписку, что если вот так хоть один раз попадется, гоните, мол, в шею. Я поверил. И ребята в бригаде тоже. Кажется, крепко подействовали товарищи по работе на Ивлина…
Ночевать остались в балке у Калинченко. Хрисанф Мефодьевич плохо обычно спал на новом месте и думал, что будет ворочаться, пялить глаза в потолок. Однако уснул он на удивление быстро и спал крепко.
Утром опять кипел на плите большой, носатый дюралевый чайник. Усаживались к завтраку. Но никто не успел и глотка чаю выпить, как за балком возник шум, послышались голоса. Все трое быстро оделись, и выскочили на мороз, в утренний стылый туман.
Возле цистерны с горючим, питающим котельную буровой, суетились пожилой татарин-слесарь и дизелист Михаил Савушкин. Из цистерны хлестало топливо. В том месте, куда била струя, снег почернел и протаял. Слесарь и дизелист были залиты все мазутом. Хрисанф Мефодьевич подумал о сыне, что Миша его молодец — прибежал на помощь, на выручку человеку, не побоялся испачкаться, а ведь это, наверно, совсем не по его части дело.
Теперь к ним присоединились Калинченко, Ватрушин и сам он, Хрисанф Мефодьевич. Таскали ветошь, выстругивали пробку, чтобы забить ее плотно в образовавшееся отверстие. Савушкин старался вместе со всеми — песком забрасывал черный снег. Ему объяснили, что нельзя так оставить: заметит мазут на земле инспектор водрыбонадзора — штраф и прочие всякие неприятности.
— Авария плевая, а придирка может выйти большая, — пояснил Хрисанфу Мефодьевичу Ватрушин. — У нас насчет этого строго.
Охотник подумал и тяжело вздохнул.
— Миллионами тонн черпать нефть, да чтобы нигде не пролить? Это ведь невозможно! — Савушкин посмотрел в глаза инженеру.
Ватрушин на это ничего не ответил.
4
Недавнюю жизнь кудринской округи охотник Савушкин мог бы сравнить с тихой заводью, где хоть вода и без тины, и рыбка водится, и глубь такая, что с головой скроет, но все равно не стрежень. Заводь она и есть заводь. Ни шири, ни устремленности вдаль — одна круговерть, мельтешение на месте. Бросишь палку — закрутит ее, помотает туда-сюда, да и прибьет к бережку, а то и замоет, затрет ржавой пеной.
То ли дело — стремнина реки! Катятся воды неудержимым потоком, несут на себе и толстые бревна, и лодки, и разные суда. Тут-то и жизнь. Тут уж не зазеваешься…
Было Кудрино заводью, глухим таежным углом, да срезало быстриной излуку, спрямило колено, и вот она новь — врывается в окна и двери не спрашиваясь, напирает весенним потоком.
Чем больше Хрисанф Мефодьевич примечал новизну и узнавал прибывающих сюда людей, тем крепче устаивалось в нем убеждение, что все затеваемое есть для здешних мест благо — благо для края, для жителей его, а значит, и для самого Савушкина.
А как не желать перемен к лучшему в своем доме! Извечно молит об этом душа человека.
Кудрино заметно и быстро ширилось. Люди прибывали сюда бойкие, многознающие, веселые. Уже появились нефтяные вышки и кое-какие строения, двигалась техника, и ее год от года все прибывало. Савушкин и такие, как он, сперва приглядывались к этому с настороженностью, боясь воровства или какой-нибудь порчи. Но опасения мало-помалу умерились, ибо «пришлые» занялись сразу делом, и дело их было велико.
Новизна поманила к себе и коренных кудринцев: соблазняли и крепкие заработки, и новая мощная техника. Зять Хрисанфа Мефодьевича, цыгановатого вида, здоровый, крутой мужчина, хотел было тоже перебежать к покорителям недр, но директор совхоза Румянцев усовестил:
— Ведь ты у нас лучшим был звеньевым на заготовке кормов! И вообще — первый механизатор! И мы ли не поощряли, не ублажали тебя?
Михаил Игнатов опустил свои черные глаза, потеребил курчавую бороду и сказал:
— Все, конец! Больше не буду играть в суму переметную…
Сам Хрисанф Мефодьевич считал себя причастным к наступающей новизне: как-никак, он помогает добывать мясо лосей для котлового питания буровиков. Да и сын его, Миша, кажется, прочно обосновался в управлении разведочного бурения…
Вечный таежник, Савушкин жил в зимовье одиноко, до изнеможения гонялся за зверем, спал у костра, а думы о наступающих переменах не выходили из головы. Иной раз накатят мысли, будто свежаком обдадут: ни сна, ни дремы. Он вспоминал то время, когда впервые загудел растревоженным ульем райцентр Парамоновка — село большое, старинное, вблизи Оби. Занималось оно искони рыбодобычей, лесом, пушниной. Жизнь текла устоявшаяся, размеренная. Вдруг толчок: строительство в Сибири крупного нефтепровода и нефтеперекачивающих станций. И понаплыло ж сюда людей, понаехало! К пяти тысячам парамоновского населения прибавилась сразу еще тысяча. Жить этой тысяче было негде, начали занимать служебные помещения, бараки, определяться на постой к старожилам. Койки в гостинице ставились ярусом, и гостиничные номера были похожи на корабельные каюты. На какое-то время Парамоновка стала самым притягательным местом на всей нарымской земле. О ней говорили по радио, с экранов телевизоров, писали в столичных и местных газетах. Именно здесь, на восьмисоткилометровой трубе, был сварен последний «красный стык». Министр Мингазстроя тех лет Алексей Кириллович Кортунов лично при этом присутствовал вместе с секретарем обкома Латуниным…
Но закончился трудовой шум на трассе, убрались на новые места все строительные подразделения, и прежний размеренный ритм вернулся в парамоновские пределы.
Однако слава не забыла и не оставила Парамоновку: ее «звездный час» приближался. И он к ней явился через кудринские месторождения. Отсюда должна пролегать в таежную глухомань дорога. Отсюда протянется высоковольтная линия. Отсюда пойдет в глубину тайги еще один нефтепровод…
Говорят, что каждый кулик болото свое восхваляет. А разве зазорно? Хвали, коли есть за что. От родного комарино-болотного края охотник Хрисанф Мефодьевич Савушкин сроду не отрекался. Тут он родился. Тут его жизненный путь вычерчен. И путь этот следует умно продолжить.
Радуясь переменам, Савушкин понимал, что новое оседает вовсе не на пустом месте. И хотя допустимо было сравнивать прежнюю здешнюю жизнь с тихой заводью, но точно ли уж такая тихая была эта заводь? Мало ли пережито, изведано. Мало ли тягот легло на людские плечи. И люди жили тут богатырские. И живут по сей день…
В стародавнее время, еще при царе, Кудрино было уж точно диким краем. Семь-восемь юрт остяков лепились по берегу Чузика, с десяток домов русских поселенцев и один пятистенный домище местного купца Гирина. Как и водилось, держал купец лавку, торговал солью, мукой, сахаром, чаем, охотничьими припасами и прочим товаром, а скупал у охотников через своих скупщиков пушнину. Зверя и птицы было тогда, рассказывали старики, хоть палкой бей, ореха кедрового и ягод всяких урождалось так много, что и малой доли из того богатства не собирали. Торговля у купца Гирина шла оборотисто, в миллионщиках он не значился, но капитал все же нажил немалый. Добро проматывать было некому: Гирин с женой жили бездетно. До революции Гирин не дожил. Вдова продолжала мужнино дело, пока Советская власть не положила тому конец. От отца и других старых людей Хрисанф Мефодьевич слышал, что вдова-купчиха считалась женщиной набожной и после смерти супруга ничем иным не занималась, кроме «молебствия о спасении души». Молва гласила, что она исполняет завет покойного мужа, испрашивая ему и себе у бога отпущение грехов. Народ как говорит? «Без греха господь един». А уже купцу-то куда совать рыло в праведники. Какой купец был на руку чист! Гласит же пословица, что «деньга попа купит и бога обманет»…
Молилась купчиха Гирина исправно, ездила в большой город, будто бы к алтарю, возвратилась, а за нею, через короткое время, пришел небольшой отряд белых, стали белогвардейцы пушнину у остяков отнимать и много тогда в этом грабительском деле успели. В конце концов беляков выгнали из Кудрина партизаны. В партизанах были многие парамоновские и жители других, крупных и малых сел. Отец Хрисанфа Мефодьевича тоже ходил партизанскими тропами. Тот белый отряд, когда его потеснили, сначала ушел прямиком в Тигровку, а затем болотами — в барабинские края. С мехами награбленными прихватили белые заодно и вдову купца Гирина. И убралась она, слух прошел, не с пустыми руками, а с золотом…
Мало осталось свидетелей тех событий. Отец Хрисанфа Мефодьевича рухнул в тайге у Березовой речки под тяжестью пережитого. Но если пройтись по Кудрину, можно найти одного очевидца — богатырского старика Крымова, распечатавшего в прошлом году вторую сотню лет. На веку своем похоронил Митрий Крымов трех жен, живет с четвертой, но и та, хоть и моложе его годов на тридцать, «уже похилилась, потому что и паралич ее бил, и другая хвороба клевала». У самого же старика Крымова силы еще не истратились и память не пострадала. Правда, в непогодь ноги тяжестью наливаются, однако этот недуг дед преодолевает тем, что парит в бане суставы, натирает пихтовым маслом и, поглядишь, «опять дюж». Всех удивляя, Крымов все еще сам огород пашет, и сено «с подмогою» ставит. А корову доить помогает соседка.
Столетний старик Митрий Крымов доводится дядей совхозному директору, и племянник, Николаха Румянцев, не забывает его, гордится родством с этим необыкновенным человеком.
В зрелой поре и силен же он был, Митрий Крымов! Но силой сроду не хвастал, а потешаться умел и любил. Раз поехали кудринские мужики на подводах за сеном, только выехали за поскотину, глядь — стоит в снегу сосна вполобхвата, и стоит по-чудному — комлем вверх. Пососкакивали с розвальней мужики, хлопают рукавицами, дивятся: кто так мог сделать, да как? Такое вытворить только медведю под силу. Вот так и гадали, пока кому-то в голову не пришло: да это же Митрия-силача работушка, это он на досуге потешился!
На таких, как Крымов, земля кудринская держалась, не зарастала быльем-травой. С отцом Савушкина Крымов тоже лиха хватил на полях гражданской войны, и до нее еще, и после нее. Оба они «Колчака воевали и Врангеля». А новая жизнь начала зарождаться — опять на обочине не отстаивались, на печи не отсиживались. В артели пошли добровольно и «сомнением башку не ломали».
В тридцатые годы колхозы на кудринской земле «высыпали, точно грибы после дождичка». По многочисленным речкам от истоков до устья, по крупным озерам расположились малые и большие деревни числом без мала полета. Как поселение, так и артель. Рыбу ловили, готовили ее впрок, брали пушнину обильно, заготавливали ягоды, кедровый орех, гнали смолу и деготь. Особой статьей шел строевой лес, который готовили в зиму, а сплавляли весной. Корчевали тайгу под пашни и прирастили к тому, что было, не одну тысячу гектаров. На раскорчевке труд был из всех работ самый тяжкий. Тракторов в те места тогда еще не загоняли: далекий тупик, бездорожье на многие сотни верст. Топоры, пилы, ваги, слеги, собственный горб да огонь в помощь — сучья и пни сжигать. А древесина вся до бревнышка в дело шла. Упаси бог, чтобы бревно где бросить!
Горько переживает Хрисанф Мефодьевич, когда беспорядок ему на глаза попадается. В нем самом от рождения живет бережливость — от глубины души она у него идет, от сознания. Как-то при рытье длинной траншеи увидел он за селом сваленный в кучу строевой лес. Остановился, махнул чумазому трактористу:
— Так и оставишь небось? А это же добрая древесина, и в дело сгодится. А коли сгниет — ни уму, ни сердцу.
— Уберем мы эти бревна, — сразу, без хитрости пообещал парень.
— Смотри. Мы тут всегда порядок держали…
Да, много пашни подняли тут жилистые мужицкие руки! И все раскорчеванные поля посреди тайги непременно запахивались. Урожаи хорошие брали. Но и маяли себя люди на отвоеванных нивах и коней не жалели.
Перед войной все колхозы по кудринским землям были крепкие и стояли основательно, на своих ногах, без подпорок. А война пришла — стала жилы вытягивать, соки высасывать. Ряды мужицкие поредели, за все в ответе остались бабы, подростки да старики.
Митрий Крымов, когда война началась, по годам давно уже выбыл из призывного возраста, но по-прежнему силы неимоверной был. Досталось ему тогда в артели своей всем верховодить, и он, приняв тяжкий крест на себя, не сваливал его с плеч до конца пятидесятых годов, до той поры, когда разоренные хозяйства на кудринской земле были ликвидированы, а земли их отданы одному большому совхозу.
Посмотреть сейчас на столетнего Крымова, на огромные узловатые руки его, можно и не расспрашивать старика ни о чем. Винтовку и саблю держали они, в кузне молотом били, на бойне быков валили, плуг водили (и водят), носили пастушеский кнут. Столько переделали эти руки, что всего и не перечтешь.
В Кудрине и теперь многие помнят, как Митрий Крымов однажды по осени артель свою выручил.
Хлеб молотить — молотилка сломалась. А в соседнем колхозе с обмолотом покончили, и молотилка там без дела стояла. Договорились, что возьмут у соседей от молотилки череп от конного привода. А череп этот чугунный, литой, тяжеленный: на подводу его в фургон восемь мужиков взваливали. Взвалили и повезли и уперлись в болото, в заросли, кочки, и через это чертово место на лошадях никак не проехать. И расстояние болотом немалое: четыре версты, зато потом уже твердь, дорога полевая, и там можно опять коня пускать. Вот тут-то Митрий Крымов со своей силой кстати пришелся. Уговаривать его было незачем, понимал: надо этот чугунный череп перенести на плечах, выбирая по болоту места посуше.
Все, кто поблизости был, собрались посмотреть, как будут грузить на Митрия многопудовую чугунину, и как он пойдет с нею. Навьючивали сообща, точно каурку какого. На плечи и спину ему положили добрый навильник сена, чтобы тяжелый груз тело не надавливал, а спереди, для равновесия, на лямках подвесили мешочки с дробью. И Крымов, с такой-то ношей, благополучно добрался до заболотной дороги, только с лица стал красный, рассказывали, как вызревший помидор. И председатель артели дал бригадиру Митрию Крымову два дня отгула, чтобы тот смог сходить поохотиться. Охотником Крымов был тоже наизаядлейшим, только времени для таких развлечений тогда выходило мало…
Не один Митрий Крымов был на здешней земле силачом. Другие тоже встречались и тягаться с ним пробовали. Да только напрасно все! Никто его тут не обарывал, на лопатках он ни под кем не лежал.
Как-то Хрисанфу Мефодьевичу довелось у столетнего человека чаю попить. Ехал Савушкин по кудринской улице в своих розвальнях на Соловом, видит — директор совхоза Румянцев его подзывает, а с ним стоит начальник парамоновского райсельхозуправления Кислов. Оказалось, что Николай Савельевич, помня о своих обязанностях племянника: помогать родному дяде, хотел отвезти Крымову мяса из собственной кладовой и муки. Савушкин рад был оказать маленькую услугу. Муку и мясо в розвальни погрузили и все трое поехали к ветерану труда и колхозного строя.
Кислов — щупленький, тонколицый мужчина, под стать Румянцеву. Савушкин между ними двумя смотрелся полным, солидным, плотным. Едут, перебрасываются словами, друг над другом подшучивают. Кислов на шутки обидчив, вообще заносчив (уж Хрисанф-то Мефодьевич знает), Кислов имеет привычку поджимать губы, покусывать. А Николай Савельевич любит таких задорить. Едет в дровнях и говорит, что его дядька, если бы вдруг захотел, то и его, Румянцева, и Кислова — обоих на крышу дома закинул бы. Кислов сидит хорохорится, что-то бормочет. Кислов всегда так себя держит: неуступчивый в споре, обидчивый и капризный, старается «я» свое показать, грудь выпятить, а выпячивать там и нечего.
Дом у Крымова небольшой, зато аккуратный, и вокруг все у него чисто прибрано. Дрова лежат в ровных поленницах, сено заметано, по огороду разложены ровные кучки навоза: чистит в хлеву и сразу отвозит на больших санках. У калитки метла огромная и такой же величины лопата — снег заметать и сгребать. Не тропинка среди сугробов, а просторная улица разметена к крыльцу.
Дед Митрий увидел в окно, как подкатили к калитке розвальни Хрисанфа Мефодьевича, и быстро, не надевая пальто и шапки, налегке вышел на мороз. Он стоял на крылечке, и крупная белая голова его почти касалась легкого, из тонких жердей, навеса. Сдвинув густые пучки бровей, он щурился от резкой белизны снега.
Кислов, не видавший старика ни разу, дал ему лет семьдесят пять, но уж никак не сто. Кислов нес перед собой свиной бок, а Румянцев с Хрисанфом Мефодьевичем тащили, пригнувшись, мешок с мукой.
— Да вы ко мне, как к татарскому хану, с дарами! — звонким, не старческим голосом встретил их Крымов.
— Давно, дядя Митрий, собираюсь тебя навестить, да все какая-нибудь помеха выходит, — сказал Николай Савельевич. — Куда ставить?
— Тащи в кладовую! А я вам сейчас — расчет…
— Ни рубля, ни копейки! — возразил резко племянник. — Чаю попьем, побеседуем, и все.
Кислова представили. И он начал вести себя с дедом запанибрата: ты, мол, тут, дед, в Кудрине знаменитость — силач. А у нас в Парамоновке таких экземпляров нет.
— И не надо! Зачем завидовать? — отрезал старик. — Погибель тому, кто завидует кому.
— Да ты, дед, язвительный, — поморщился Кислов.
— По делу. И в меру, — произнес Крымов и так повел головой, точно отбоднулся.
Вошли в дом. В горнице было светло и пахло травами. Пучки их висели по разным углам, под притолокой.
Минут через десять на столе уже пыхтел электрический самовар, а другой — пузатый, старинный, будто какой ветеран, красовался на полке в простенке. Медь его была до блеска начищена, и в ней отражались искаженно фигуры сидящих.
Хозяин поставил к чаю печенье в тарелочке — покупное, варенье — свое, клюкву мороженую, посыпанную сахаром, но не перемешанную.
Хозяйка не произносила ни слова, стояла худая, немощная у русской печи и терлась щекой о ее теплый бок. В глазах старухи были и любопытство, и скорбь, она силилась улыбаться, видно, из чувства приветливости к гостям, показывая беззубый рот с младенчески розовыми деснами. На лицо ее смотреть было грустно.
— Старуха вот все хворает, а меня ржа не берет, — с шутливостью сказал дед Митрий. Мощные кисти рук его ощутимой тяжестью лежали на кромке стола. — А пишут и говорят по телевизору, что в нашем веке бабоньки дольше мужиков живут.
— Факт нынче бесспорный, — заметил Кислов и поджал, покривил губы.
— Без доброй помощницы в хозяйстве трудно, — ответил старик своим мыслям, заботам.
— Да ты везде сам успеваешь, — решил подбодрить дядю племянник. — Вон даже самовар старый находишь время драить! Что ты его, медное пузо, на чердак не забросишь, коль электрический есть?
— О прошлом память храню, — отвечал Митрий Крымов, помаргивая голубенькими глазами. — Чем старше становишься, тем память дороже.
— А я на бронзу и медь без трепета смотреть не могу, честное слово! Когда в водолазах служил — намучился с цветным металлом, — признался Румянцев. — Доставалось на корабле нам чистить разные медные части…
— Все удивляюсь тебе, Николаха. Моряком был, а сам — хрупкий, — прищурился весело старик. — Вон у вас в Рогачеве есть управляющий Чуркин. Не мужик — бык! И он, кажись, тоже в матросах служил.
— Служил, — подтвердил Николай Савельевич.
— Так оно и похоже, — встряхнулся Крымов. — И видом, и силой вышел.
— Откуда ты знаешь, дядя, что Чуркин силой взял? — спросил хитровато Румянцев. — Ты же с ним не боролся.
— Видно сокола по полету. Литой мужик, — стоял на своем Крымов. — А бороться… Молод он для меня. Ему-то и сорока еще нет, а я пень обомшелый.
— Мне, дядя, моя сухопарость на пользу шла, — сказал весело племянник. — Там, под водой-то, толстым воздуха не хватает и в скафандре тесно. Одышка таких-то скоро берет!
Хрисанф Мефодьевич, слушая разговор, не сводил взгляда со столетнего богатырского старика. И Кислов, затаившись как-то, тоже смотрел на деда Митрия. Но вдруг заерзал, опять стал морщиться и спросил:
— Правда ли нет, будто ты, дед, раненого медведя через себя стволами ружья перебросил?
— Был такой грех со мной, — подмигнул Митрий Крымов Хрисанфу Мефодьевичу. — Охотник вон знает, что на медведя идти — не мышь давить… Перекинуть-то я его перекинул, но и стволы у ружья погнул. По сей день жалко. Ружье шибко уж доброе было.
— Тогда не медведь это был, а какая-нибудь росомаха! — посмеялся Кислов.
— Ну и не верь, — посмурнел дед. — Не приневоливаю.
Митрий Крымов отвернулся от Кислова, стал смотреть на племянника и Савушкина.
— Медведя я, значит, ребятки, двумя пулями сильно задел, — заговорил через паузу дед Митрий. — Он на меня и попер! И что же вы думаете? Другого не оставалось, как подхватить его на бегу на стволы и во всю силушку вверх подбросить… Упал он в колодник за моей спиной, а так как был смертельно раненный, то побился, поцарапался там и затих.
— История точная, — горячо подхватил Савушкин. — Я сам погнутые стволы у его ружья видел.
— Я медведей-то на охоте не трогал, — задумался дед. — А тот, перекинутый-то, порешил мою корову и телку. Пришлось поневоле с ним посчитаться. Да и сила еще была прежняя — не боясь шел.
— Да ты и сейчас кого хочешь под микитки возьмешь! — сказал Румянцев. — Он, мужики, сам огород себе пашет, и плуг в его руках кажется не стальным, а как деревянным, что ли. Смотришь, когда он работает, и приходит на ум былинный Микула Селянинович!
— А что тебе — трактор загнать к нему в огород жалко? — спросил Кислов, покалывая глазами Румянцева.
— А я ему сам не велю этого делать, — ответил дед Митрий. — Я дряхлеть не хочу, вот в чем дело! Наш брат, кобылка, еще везет! Вот сено вручную косить трудновато стало. Через силу ломлю. А через силу и конь не прянет. Косилку автоматическую купить собираюсь. Но как достать? А косилки такие есть. Надо бы легкой техникой пособлять мужику, который с землей в ладах, корнями в нее, кормилицу, врос и в город уезжать не стремится.
Кислов рассуждений этих не подхватил, поднялся из-за стола, поглядел на часы.
— За чай — спасибо. А впрочем, дедусь, мог бы ты вот сейчас племянника своего на крышу закинуть?
— Да что ты к нему все притыкаешься, Андрей Демьяныч? — не выдержал Савушкин. — Экий ты… зацепистый человек!
— А кому такой страх нужон? — задал спокойно возрос Крымов, но поглядел косо на въедливого человека. — Ерепениться я не люблю, а за живое меня задеть трудно…
— А закинул бы, дед! — кривил рот начальник райсельхозуправления. — Твой племянник много мне досаждать последнее время стал. — Кислов помедлил, задрал голову, поглядел в потолок. — Коровник у него в Рогачеве старый — тридцатых годов постройка. Ну и что? Можно еще подшаманить и зимовать, но он настырно новый построить хочет. А материалы где? Где фонды? Нету их, и все тут! Но Румянцев без конца тормошит меня, районные и областные власти — требует, допекает. Проходу уже от него нет!
— И правильно тормошу, допекаю, — мягко, с улыбкой ответил Румянцев. — Возьмемся с управляющим Чуркиным за тебя — не отвертишься, будешь пробивать фонды и решать задачу по-государственному. Тому нас учат, к тому призывают.
— Не торопись, — возразил Кислов. — Вот состоится решение о передаче Кудринского совхоза под опеку нефтяников, тогда заживешь. Все будет тебе: и стройматериалы, и деньги, и рабочая сила. А мы пока не в состоянии решить твой больной вопрос.
— Нет, ждать у моря погоды не будем, — Румянцев помял в руках шапку. — Коровник на двести пятьдесят голов в Рогачеве мы непременно построим. И срочно! Или я тут не директор. Или Чуркин в управлении нашего хозяйства — потерянный человек. Если не так, уйдет он со своего поста! А потерять такого хозяина…
— Смотрите вы на него! — наигранно возмутился Кислов. — Дед, молю тебя богом — забрось этого супостата на крышу!
— А ты, паря, видно, сердит, — буркнул Митрий. — А кто сердит да не в силе — сам себе враг. Не силься глотать меня — подавишься. И силы моей не домогайся. Есть пока сила! Я ее в кузнице выковал. А вы свою силу на машины переложили… Извиняй, что конфужу тебя! Сам напросился…
Хрисанфу Мефодьевичу часто потом вспоминался этот заезд к столетнему Крымову. И на силу человек дюжий, и на слово. И чего Кислов тогда на него налетал? Ведь так себе мужичок — комарик.
Сталкивала жизнь прежде Савушкина с Кисловым. Сталкивала и по-смешному, и по-дурному — по-разному…
5
Гость не кость — за порог не бросишь.
Тех, кто заглядывал к Хрисанфу Мефодьевичу в зимовье, он привечал радушно. По нутру ему были люди открытые, и он на таких не жалел ни доброго слова, ни сытного угощенья. Но душа его замыкалась, черствела при виде пустых и спесивых, напускающих на себя бог знает что. Спесивые, заносчивые встречались ему, правда, не часто, но уж когда он о них «спотыкался», то одного чванливого хватало «по самые ноздри». Тогда и разговор, и застолье были не в радость, все тускнело вокруг, светлый день становился сумрачным.
Кислова впервые представил Савушкину Румянцев. Была суббота, топили баню, и Николай Савельевич, сам не выносивший сильного жара в парной, быстро выскочил в предбанник, а Кислов с Хрисанфом Мефодьевичем остались еще попариться. Попарились и начали мыться. Кислов попросил потереть ему спину, и Хрисанф Мефодьевич, намылив мочалку, от души и с усердием так надраил плечи, бока и поясницу райсельхозуправляющему, что спина стала ярко-малиновой, а сам Кислов постанывал при этом и сладко покрякивал.
— А теперь мне шваркника немного, — попросил его Савушкин.
Кислов промолчал и стал ополаскивать себя прохладной водой.
— Потри теперь мне! — громче сказал Хрисанф Мефодьевич. — Не слышишь, что ли, Андрей Демьяныч?
— Слышу… Только мне, знаешь, не солидно спину тебе тереть. Будешь хвастать потом, что я это… спинотером у тебя был!
Савушкин посмеялся над такой застенчивостью, стыдливостью Кислова, а после, когда за стол сели у Савушкина, когда Кислов стал пить и есть не стесняясь, подковырнул гостя:
— А ты, дружок, никому не рассказывай, что лосятину ел со мной и водку пил. А то ведь, знаешь, что могут подумать…
А тем же летом, под осень, Кислов попросился в зимовье к Савушкину на недельку. Хрисанф Мефодьевич принял его, поставил на довольствие и ни словом не обмолвился на тот счет, что гость приехал в тайгу с пустыми руками: ни хлеба, ни сухаря не привез. Кислов ходил по тайге за Савушкиным — кишкой тянулся: задышка брала его от непомерного курева и в коленках ломило. Чтобы гость не мешал, Хрисанф Мефодьевич оставил его на третий день в зимовье кашеварить. Вернулся под вечер, а Кислов сияет: я, говорит, прогулялся до Шерстобитова, там у поляка Юлика Гойки за пригоном нарвал шампиньонов — кастрюлю полную наварил, пережаренным луком на сале заправил.
— Есть будешь? — спросил.
Хрисанф Мефодьевич похлебал немного грибовного супа и положил ложку: не понравилось ему что-то. А Кислов навалился — тарелки четыре усидел. И ночью с ним началось… Смута в желудке Андрея Демьяныча была так велика, что он метеором соскакивал с нар, вышибал щупленьким телом в зимовье дверь, и с улицы слышался трескоток, на который Шарко начинал не по-доброму лаять. Так всю ночь Кислов и промучился, сам не спал и хозяину не давал. Утром Хрисанфа Мефодьевича разобрал дикий хохот, он чувствовал неудобство от того, что смеется над человеком, но не мог погасить в себе волны этого приступа.
— Ох, господи, — сказал Савушкин, умаявшись от смеха. — Теперь ты у нас чемпион по шампиньонам.
Кислов обиделся и в тот же день оставил зимовье охотника.
А потом еще раз побывал Андрей Демьяныч у Савушкина в избушке.
На мотолодке по Чузику приехал он не один — с Румянцевым и рогачевским управляющим Чуркиным, прозванным за хозяйскую сметку и рачительность Фермером. Оба были Кислову непосредственно подчинены, но, что называется, шапки перед ним не ломали, держались независимо, так как знали цену себе и Кислову и были знакомы друг с другом немало лет.
Хрисанф Мефодьевич, заслышав мотолодку, вышел встретить гостей на берегу. Узнав, что едут они в Тигровку по совхозным делам и собираются у него заночевать, чтобы утром продолжить путь, он обрадовался.
— Ночуйте! С вами и я отдохну.
Он рад был приезду Румянцева, Чуркина, с которым нередко прежде и на охоту хаживал, и застольничал в его, тоже гостеприимном, доме.
Тимофей Иванович Чуркин моложав был, виден, брови имел густые, широкие, а губы толстые, добродушные. Сам же и посмеивался над собой:
— О толстогубых одна женщина в Рогачеве у нас говорит: шлёп большой, а тяги мало!
— Проверено, значит, на опыте! — подкусил его директор совхоза.
— А как же! — смеялся Чуркин. — Пока на язык не возьмешь — не узнаешь: кислое или сладкое.
Чуркин был роста среднего, но медвежистый, с толстой, багровой шеей. О нем толковали сельчане, что если Чуркин кулак сожмет, то уже верещать начинаешь. Но, как человек сильный, он не трогал никого пальцем, а его самого трогать просто боялись. В компаниях, где гулял Чуркин, был всегда мир и лад. И вообще какого-либо беспорядка в Рогачеве не наблюдалось, хотя этот порядок в хозяйстве и жизни удавалось устраивать нелегко.
Чуркин вовремя успевал отсеятья, вовремя убрать, хорошо намолачивал, и к осени у него, смотришь, все перепахано, огрехов нет и солома уложена в скирды. Охотники, из тех, что любят ездить стрелять косачей, глухарей из кабины машины, ругали Тимофея Ивановича за то, что по пахоте трудно к дичи подъехать — не мог подождать Фермер, повременить с перепашкой недели две. На подобные стоны, когда они достигали его ушей, Чуркин отвечал:
— Мать вашу в три попа! Да неужели я белых мух дожидаться буду! По стерне не успели погарцевать! И слава богу: меньше дичи загубите. Весной я шибко люблю на токах тетеревиные песни слушать и петушиные бои смотреть.
На Чуркина и Румянцева Хрисанфу Мефодьевичу было приятно смотреть, но Кислов его тихо раздражал. Раздражал еще с тех дней, когда они виделись раньше.
Так с виду Кислов тихий, а заглянешь в его желтые, как у ястреба, глаза, усмотришь в них притаившуюся дурнинку, на тонкие губы посмотришь, и все уже ясно. До женщин Андрей Демьяныч падкий был до безудержности. Все бы ему целоваться да под подол лезть. Женщины гонят его, отпихивают, не знают, куда деваться от назойливости Андрея Демьяныча. А ему хоть бы что! Раз в компании видел его таким Савушкин и сделал вывод: «Срамной мужик». У Кислова жена была гречанка, самая настоящая, и боялся он ее пуще огня. Может быть, от того и вольничал, что дома воли не давали…
Встретив тогда гостей на берегу Чузика, Хрисанф Мефодьевич стал жарить на большой сковородке язей, варить картошку, и Чуркин с Румянцевым ему помогали, Кислов ни к чему не притрагивался, ходил начальственно по бережку: то руки на груди скрестит, то за спину заложит.
— Изображает из себя большую шишку на ровном месте, — усмехался Румянцев, кивая в его сторону.
— Без этого он не может, — отвечал басовито Чуркин. — Но к столу первый пожалует.
— Хрисанф Мефодьевич, — обратился Румянцев к хозяину. — Ты нам по стопочке-то разрешишь? Язи у тебя поджаристые — аппетит вызывают.
— На природе и отдыхе — сам бог велел, — сказал Савушкин. — Я уже отвесновал, домой собираюсь. Рыбу подвялю — и ходу. Марья моя огород ждет пахать. Глаза, поди, проглядела меня поджидаючи!
— Ловилось нынче? — спросил Румянцев.
— Да случались уловы, Савельич, не пожалуюсь. Щука да язь в основном.
— Хорошее у тебя место, веселое! — похвалил Чуркин.
— У вас в Рогачеве тоже места замечательные! — не остался в долгу Савушкин.
— Оно так, — согласился Чуркин. — Только речка поуже да рыбы поменьше.
Крикнули Кислова и сели за стол. Виночерпием взялся быть Тимофей Иванович.
— Тебе наливать? — спросил он, подмигивая, Андрея Демьяныча.
— Малёху можно…
— Совсем малёху? — прищурился Чуркин.
Кислов заерзал на месте, потом привстал, тяжело повел взглядом на Чуркина, буркнул:
— Краев не видишь?
— Так-то вот лучше! — крякнул Чуркин. — Не бойся, Андрей Демьяныч, к дояркам тебе сейчас не идти, а к утру все выдохнется. Тут воздух свежий…
— Смородинки пожуете, — сказал Хрисанф Мефодьевич.
— А я ему мускатный орех дам! — засмеялся Румянцев и погладил пальцем свой прямой, острый нос.
— Спасибо, — замотал головой Кислов. — Ты уже раз в Парамоновке выручал меня мускатным орехом! Жена все равно унюхала.
— Андрей Демьяныч! — воскликнул Румянцев. — Да какой тогда тебе был мускат, когда ты на ногах не стоял!
Желтые ястребиные глаза Андрея Демьяныча забегали, заблестели, он выпил налитое молча, без кряка, положил перед собой крупного, килограмма на полтора язя.
— Породистый язь в Чузик заходит. У нас в речке Корге такого нет, — заметил Чуркин.
— Здесь рыбе больше простору и корм получше, — сказал Хрисанф Мефодьевич. — Вот рыба жир и нагуливает.
Минуты две ели молча. И опять Савушкин повел разговор.
— И у соболя мех тут хороший: подпушек гуще и ость длиннее… Мой сын Александр, охотовед, объяснял, что в этом деле не только корм важен, но и… какая-то генетика.
— Мудреного в этом нет ничего, — сказал Румянцев.
— Вот именно! — подхватил Кислов, у которого от выпитого «в душе отмякло». — У нас в райсельхозуправлении бухгалтер есть, старый пес уже, так он так понимает генетику. Это, говорит, когда от овса родится овес, а от пёса пёс. За то и зовут его за глаза Псоичем.
— В глаза-то боитесь, — качнул головой Чуркин. — А то обсчитает!.. Ладно, Андрей Демьяныч. Хватит о том говорить, о чем бог не велит. Лучше ответь нам честно и прямо: поможешь выбить стройматериалы на рогачевский коровник?
— Перезимуешь и в старом! — бросил небрежно Кислов.
— Мать твою в три попа! Завалится ведь! На всех других отделениях такой рухляди не увидишь, как у меня. Стропила не выдержат, если снегом привалит ладом, и завалит буренок когда-нибудь вместе с доярками. Кого судить будут? Не Кислова, а Чуркина и Румянцева.
— А новый строить начнешь без фондов — тоже по голове не погладят. — Кислов чесал себе темя и морщился. — Вон у Николая Савельевича на такой счет опыт есть. Судили тебя, Румянцев, за гостиницу и столовую в Кудрине?
— Судили якобы за перерасход средств. А разобрались — нашли экономию двадцать шесть тысяч. Тут подоплека другая была. И называется она амбицией.
— Ревизор ногу подставил! — усмехнулся Кислов.
— Да, приезжал один такой резвый из областного Стройбанка. Меня в то время в Кудрине не было. Что до коровника в Рогачеве, то он действительно в угрожающем положении. Как хочешь, Андрей Демьяныч, а строительство нового нам придется начать.
— Пока стоит тот, старый, на новый вам средств не отпустят, — сказал Кислов. — Еще хочу раз подчеркнуть: подождите немного, скоро тут все изменится. Нефтяники — шефы богатые. Они вас возьмут под крылышко.
— Это еще когда будет! — возразил Румянцев. — Конечно, большая помощь придет к нам сюда с севера области. Там уже база — дай бог! Начнут осваивать наши месторождения — пойдет и техника, и люди, и все. — Николай Савельевич говорил с улыбкой твердой уверенности. — Тогда-то мы заживем побогаче. И все же, Андрей Демьяныч, строительство коровника на двести пятьдесят голов в Рогачеве этой весной надо начинать. Закрывать лучшее отделение совхоза нам никто не позволит. Люди пришли осваивать край, и этих людей кормить надо. Лосятины, что добывает промысловик Савушкин, на всех не хватит. — И Румянцев тепло, с белозубой улыбкой посмотрел на Хрисанфа Мефодьевича.
— К продовольственной проблеме мой промысел — что? Лишь подспорье! Так говорит мой сын Александр. — Савушкин наливал всем в кружки смородиновый чай. — Лосятина лучше всего и полезнее в строганине. Главное — надо коровушек холить, хлеба растить. Когда я ходил пастухом, когда ездил на ленивых быках — за полсотни верст, то же самое говорил и думал.
— Не знаю, братцы, как вы с коровником выкрутитесь, — все уклонялся от прямого ответа Кислов.
Чуркин слушал и не мигая глядел ему в переносицу, где, то сбегаясь, то расходясь, играли складки. Чакнув зубами, словно перекусывая травинку, управляющий высказался откровенно:
— Часто ты к нам наезжаешь, Андрей Демьяныч. И мы тебя привечаем, встречаем. Но вот, понимаешь… Какое у меня остается от визитов твоих впечатление? Наезжаешь ты к нам попить, попеть иногда, мягких женщин пощупать. А практический твой результат? В лучшем случае — обещание, которое редко когда выполняется! И кажется нам, что ты уже давно не на своем месте сидишь.
Вот тут-то, помнит Хрисанф Мефодьевич, поднялась пыль. Хозяину зимовья вмешаться пришлось, и нашел он выход самый удобный: пригласил всех на улицу поупражняться в стрельбе из мелкокалиберной винтовки по консервным банкам. Хороший спорт — полезный и отвлекающий.
— День-то какой, ребята! — говорил он ликуя. — Тишина, солнышко льется. Хоть ладонями черпай!
Стреляли по уговору все стоя — с плеча, иногда попадали, чаще мазали, но азарт был у всех, и патроны из пачки убывали быстро.
Страстно, по-майски куковала кукушка. Голос птицы обкатанный, круглый. И так это было приятно и сладко, что Хрисанф Мефодьевич, почти не принимавший участия в милом баловстве, подумал: «Главное в ранней весне — голос кукушки. Только этот голос по-настоящему и замечаешь среди других птиц весной да ранним летом!»
Савушкин выделял кукушку из всех птиц особо, знал ее место в природе, ее пользу как пожирателя страшной гусеницы шелкопряда и по-человечески как-то прощал ей бездомность. Ну что ж, не умеет кукушка гнезда вить, а жить-то надо. Вот и ловчит, как может. Она птица, она глупая. Иному человеку, рвачу и мошеннику, в жизни больше прощается, хотя пользы от него никакой — один урон обществу. К примеру, пройдоха Пронька какой-нибудь или Мотька! Вот-вот, он-то, Мотя Ожогин, как раз и подходит сюда — форменный захребетник, лентяй, алкашник! И ест, и пьет за чужой счет. Давно бы надо заставить его трудиться, а ему все попустительствуют…
Та кукушка куковала тогда где-то за речкой, далеко. Там, где она куковала, цвела черемуха, красными прутьями переплеталась с другими кустами волчья ягода. Там, в молодой зелени тополей и берез, в цветении лиственниц, пели иные птицы, но кукушка была слышнее всех. Откуковав, бездомная птица прилетела прямо к зимовью и уселась на тонкую, не опушенную еще березку. Помолчала, для равновесия подвигала вверх-вниз длинным хвостом и опять начала свою простую песню. И тут Хрисанф Мефодьевич заметил, что Кислов собирается в нее выстрелить.
— Ну, ты это брось, Демьяныч, — проговорил Савушкин и, приложив усилие, взял винтовку из рук Кислова. — Будет, побаловались…
Андрей Демьяныч не спорил с ним, но долго, протяжно глядел своими желтыми глазами на Хрисанфа Мефодьевича.
— Дерьма пожалел, — сказал Кислов. — Бандитка она, не птица. Я бы их всех на чучела переделал.
— А ты за кукушку шелкопрядову гусеницу, косматую и колючую, как проволока, уничтожать будешь? — веско так спросил Савушкин. — Боюсь, не проглотишь — застрянет, подобно ячменному колосу.
— А она, что ли, шелкопряда ест? — спросил Кислов.
— Не знал? Только она и ест. Одна-единственная из всех пернатых. — И Хрисанф Мефодьевич, казалось, остался доволен, что объяснил человеку, просветил вроде…
После этого гости засобирались ехать дальше, в Тигровку, ночевать решили не оставаться. Настаивал на этом Кислов, спорить с ним не стали. Савушкин долго слышал треск подвесного мотора и думал, что они наверняка где-нибудь заночуют в пути, половят сеткою рыбу, сварят уху и опять заведут разговоры о совхозных делах, может, снова поссорятся и помирятся без его, Савушкина, участия. И слава богу! Пусть едут. На душе легче, когда после людского шума остаешься один в окружении леса, полей, птичьего щебета. Радеет душа крестьянина при виде домашних животных. Вот вьется Шарко у ног. Вон Соловый следит за хозяином, косит выпуклым серым глазом. Наелся овса, пощипал молодую осочку и пьет себе из колоды. Красиво смотреть, как с его чутких, мохнатых, мягких губ стекает вода, когда он поднимает голову…
Хрисанф Мефодьевич видел в ту ночь хорошие сны и только наутро, бросив случайный взгляд на винтовку, обнаружил, что она без затвора. Он обыскал углы, обшарил, перетряхнул все шмутки-обутки, лазил под нарами, чихал от пыли. Затвор от малокалиберной винтики точно провалился. И тогда, с тревожно бьющимся сердцем, весь потный, переживая за то, что теперь придется ответ держать в милиции за плохую сохранность нарезного оружия, что его могут обвинить в ротозействе, Хрисанф Мефодьевич вышел на улицу, там еще посовался туда-сюда, ничего не нашел и потом, встав как вкопанный, глядя на чистое утреннее небо, сказал:
— Туча нашла на мою седую голову! Это Кислов смошенничал! Больше некому. Ну что он за человек! Взял и сорвал на мне зло за обиду. Не дал ему по кукушке выстрелить! Правильно, что не дал…
Вспомнив о своем кудринском участковом лейтенанте Петровине, которому он должен будет обо всем рассказать, Савушкин вздохнул с некоторым облегчением, Петровин — человек требовательный, но славный, умница. Это не старшина Аркаша Вахлаков, что был до него. Поди, поймет: ведь не потерял же он целиком винтовку, никому не попала она в чужие руки. Конечно, объяснений и штрафа не избежать. Ну что же теперь — пусть спрашивает с него участковый по всей законной строгости.
Перед Савушкиным сидел Шарко: собака смотрела на хозяина вопросительным, умным взглядом. А что, если попробовать заставить Шарко искать пропажу. Но затвор — не дичь, не шапка, не рукавица, поймет ли собака, чего от нее хотят?
Хрисанф Мефодьевич знал из кино и прочитанных книг (хотя читал он, по правде сказать, немного), как обучают служебных собак, к примеру овчарок, и решил то же самое проделать с Шарко. Он давал ему нюхать то старый бахил, то варежку, бросал их в сторону и заставлял приносить. Так они тренировались с час, и Шарко уже с первой команды таскал поноску. И тогда Савушкин дал ему обнюхать винтовку, взял собаку за косматый загривок, направил вперед и сказал:
— Ищи! Найди мне кусочек железа. Он так же, как это ружье, пахнет маслом и порохом. Ну же, вперед, вперед!
Шарко обежал зимовье, тыкался носом в траву, сбегал к речке, вернулся и остановился под кустом бузины, завилял, завилял хвостом, как это он делал, когда находил подранка — тетерева ли, утку. Волнуясь, Хрисанф Мефодьевич пошел к собаке. И чудо произошло: у ног Шарко валялся затвор винтовки!
— Голубчик! Умница ты мой! Друг сердечный! Кому рассказать — не поверят. Не поверили же мне, что ты мне помог от укуса змеи вылечиться. Не поверили! А ведь это правда была, правда!
Шарко, обласканный, завороженный добрыми словами хозяина, прыгал, визжал — весь исходил нежной собачьей радостью.
Его кормили вволю весь день. Глядя на него, Хрисанф Мефодьевич все не мог нарадоваться. Винтовка была вычищена и смазана, спрятана подальше от посторонних глаз. Никому больше не даст он ее в руки! Уж так больно кольнул его в сердце этот случай, прямо змеей ужалил. Нет, лучше подальше прятать да потом поближе брать.
6
Наигралась, натешилась непогода и к вечеру третьего дня угомонилась. Хрисанф Мефодьевич, выйдя из зимовья, увидел перед собой ровную, выстиранную белизну снега, уже начинающую постепенно впитывать синеватую сумеречность. Воздух набирал звонкость, как это обычно бывает после метели. Под каблуками повизгивало, похрустывало, хотелось сейчас же куда-то идти, устремиться — так Савушкин насиделся за время ненастья, натоптался на одном месте.
Лес молчал, уставший роптать все эти дни и ночи. Ни порыва ветра, ни дуновения. Не шелохнулись даже тоненькие былинки на оголенном яру Чузика. В той стороне, куда опустилось за кромку тайги медно-красное солнце, небо сквозило промытой голубизной. Обрывки низких, дымчатых туч скатывались к восточной окраине горизонта. Пролетел молчаливо ворон и умостился на сук высокой осины за речкой. Хрисанф Мефодьевич называл эту породу пернатых «помойщиками», не любил, как большинство людей, «горластое воронье», но умом признавал санитарные качества этих птиц.
— Ворон — птица ты вещая, — вслух проговорил Савушкин, — только каркала бы на свою голову!
Шарко вертелся подле.
— Чуешь, дружок, что завтра наш с тобой денек! Смотри, пес, не подкачай, как в прошлый-то раз. Нам ли с тобой похваляться охотой! Хоть охота и похвальбу любит, но то не про нас говорено.
Шарко радостно закрутил головой, подкатился к ногам хозяина, прыгнул ему на грудь и обдал лицо горячим дыханием. К ним обоим вернулось то редкое возбуждение, то состояние, которое так волнует перед выходом на большой промысел.
Хрисанф Мефодьевич сварил овсянку, добавил в нее перетопленного свиного сала и дал собаке наесться досыта. Солового он покрыл на ночь попоной, напоил и падал корму, чтобы конь утром тоже не чувствовал голода. Перочинным ножом он срезал жиденький, ухлестистый черемуховый прутик — для подстегивания мерина. Для подгона лошади Савушкин всегда срезал или талиновый прут, или черемуховый, но никогда — осиновый. В этом тоже была для него дурная примета: если осиновой веткой коня стегать, то конь сохнуть будет.
Снаряжение еще раз было тщательно перепроверено, выложено на видное место. И Савушкин, повалившись на нары, заставил себя быстро уснуть.
Рассвет еще только брезжил, а Хрисанф Мефодьевич уже седлал лошадь, привязывал к седлу топор в чехле, пустые мешки, стянутые ремешком в узел, котомку с небольшим запасом еды. За день скитания в тайге он к пище обычно и не притрагивался, но всегда ее брал с собой на какой-нибудь грешный случай. Колодник, завалы, крутобережные речки. Тут или конь подвернет ногу, или с самим что стрясется. Так что спички и харч лучше иметь при себе.
В кармане по правую руку в охотничьей куртке глухо позвякивали пулевые заряды. Дробовые он брать не стал, чтобы не соблазняться стрелять по рябчикам. Хрисанф Мефодьевич шел за лосями, и нечего было размениваться на пятаки.
А лоси, те, что подходили к зимовью перед метелью, а потом ушли за речку, там и должны пастись где-то, скорее всего — за рямом, в мелком кормовом осиннике. Кормежки им вволю, да и буран пристиг, никуда далеко не уйдут. Напасть на след, подойти с осторожностью, а Шарко постарается крутнуть одного, удержать…
В седле Хрисанф Мефодьевич сидел ловко, как влитый. Соловый размеренно шел по занесенной старой тропе. Шарко «челночил» впереди лошади. В одном месте из-под снега с фырканьем вылетели рябчики, расселись по деревьям и были чуть видимы, потому что заря едва начала наливаться. Савушкин вспомнил, как однажды сказал ему сын Александр:
— Ты, батя, поучений Владимира Мономаха не читал, конечно, а живешь по одному из его заветов.
— По какому, сынок?
— Мономах говорил: «Пусть не застанет вас солнце в постели».
— Мудро он думал, — отвечал тогда сыну отец. — В ненастье можно и отсидеться, потому что светила все равно не видать. А при доброй погоде вылеживаться нечего. Кто рано встает, тому бог дает. А на бога надеяться — самому не плошать.
Уже рассвело совсем, из леса повыгнало сумеречность, макушки самых высоких лесин горели красным холодным огнем. Следы и лежки лосей попадались только старые, полузанесенные снегом. Массив густого мрачного ельника, вставший вдруг на пути, был знаком Савушкину, как было знакомо тут ему все на многие версты окрест. Однако в прошлом году в этом ельнике Хрисанф Мефодьевич до упаду гонялся за соболюшкой. Зверек долго шел верхом и совершенно невидим был в сплетении ветвей хвойного леса. Хоронясь от преследования, соболь долго хитрил, но Шарко верхним чутьем находил его и гнался за ним неотступно. Хрисанф Мефодьевич умотался вконец — и задышался, и потом покрылся весь: от него на морозе парило; как от залитой водой головни. В одном месте ельник разредился, зверек спрятался на макушке разлапистой ели. Тут-то его и высмотрел зоркий глаз Савушкина. Когда соболюшка упала к ногам после меткого выстрела, Хрисанф Мефодьевич, ладом разглядев ее, даже плюнул с досады: мех светлый, с грязноватым оттенком, шейка с подпалом, почти рыжая. Цена такой шкурки и в тридцать рублей не обойдется. А мороки со слежкой, с погоней-то было! Полдня, считай, потерял. Но, успокоившись, отдышавшись, Савушкин бережно положил снятую шкурку в левый карман. И такой немудрящий, малый трофей охотника радует. Сегодня — поплоше, завтра — получше. Так и живет надеждами промысловик.
Массив ельника нынче можно было преодолеть беспрепятственно по визиру: ровная просека, как простегнутая. Свернув налево и держась кромки хвойника, Савушкин через полчаса вышел на другую просеку. И опять табунок рябчиков, этих шумных, стремительных птиц, точно дразня его, вылетел в самой близости. Нахохленные, в ярком свете зимнего утра, они выделялись броско и притягательно на оголенных ветках берез и осин. В ельнике же заметить их было невозможно.
«Двух рябков на обед мне обычно хватает», — подумал Хрисанф Мефодьевич и равнодушно проехал мимо. Сегодня он ни за что не хотел будоражить тайгу пустяковыми выстрелами.
Рябчики начали тонкий, мелодичный пересвист. Сейчас снова соберутся в табунок, облюбуют березы и станут склевывать почки. Больше пищи им нет. Рябина не уродилась, а какая была, ту соболь подобрал подчистую. От березовых почек у рябчика мясо с горчинкой, но зато и полезное.
Продвигаясь верхом на Соловом по просеке, Савушкин видел бегущего далеко впереди Шарко. Ничто покамест не возбуждало собаку.
Где лоси? Где свежий их след?
Томительно протянулся еще один час. Но Шарко уже не было в поле зрения. Можно предположить, что лайка взяла след. Савушкин поднял уши у шапки и стал прислушиваться. Полная тишина: ни треска, ни лая, ни голоса птицы. Под ногами Солового шуршат хрусталинки сыпучего снега, да слышно собственное дыхание. Временами конь фырканьем прочищает ноздри, и это сердит Хрисанфа Мефодьевича, он дергает повод, Соловый вскидывает головой, звенят удила. И опять прозрачная, звонкая тишина, давящая Савушкину на перепонки.
Но вот, далеко где-то, будто взлаял Шарко. Охотник замер… Нет, послышалось. Соловый, на минуту приструненный, получает в бока стременами и продолжает путь дальше. Хрисанф Мефодьевич сворачивает с тропы направо, едет еще минут двадцать и натыкается на вчерашние лосиные лежки. Все истоптано, обглодана кора на поваленной ветрам осине, а молодой осинничек точно подстрижен с вершинок большими острыми ножницами. По отпечаткам копыт Хрисанф Мефодьевич узнал, что это бродит тут та самая троица, что подступала к его зимовью. Да, это они: бык, матка и тогуш. Наметанный глаз охотника определил, что самцу лет восемь — десять. Савушкин с приятным замиранием сердца ожидал знакомого заливистого лая Шарко. И скоро такой лай он услышал.
— Поставил… Держит…
Савушкин слез с коня, привязал его к тонкомерной сосне. Все было в нем собрано, сжато — ни волнения, ни лишних движений. Он зарядил ружье, остановился на миг, потянул воздух ноздрями, и губы его прошептали:
— С богом…
Говорилось все это даже не шепотом — одним дыханием. Соловый, оставшись стоять, привычно понурился, готовый к долгому ожиданию. Скоро из мокрой шерсти его выпарит мороз влагу, и шкура коня заблестит инеем.
Хрисанф Мефодьевич не спешил. Уж если Шарко догнал зверя, то не упустит, будет держать, подзывая хозяина. Надо было проверить, есть ли хоть какое-нибудь движение воздуха. Савушкин послюнил указательный палец, поднял над головой. И почувствовал равномерное охлаждение. Ниоткуда не дуло, не колебало. Это могло значительно осложнить скрадывание. Придется не просто приближаться к зверю с осторожностью, прячась за кусты и деревья, а стелиться по снегу, ползти. Взмокнешь весь, задышишься: в прошедший буран местами намело сильно — на голеях сугробы, пожалуй, по пояс. Поневоле придется ложиться на бок и перекатываться. Да следить надо, чтобы в стволы ружья снег не набился.
Снег обминался с легким морозным шорохам. Хрисанф Мефодьевич подступал к добыче с такой осторожностью, с какой крадутся разве что медведи и рыси. Опять была мокрой спина, пот затекал в глаза. Теперь он видел, где Шарко крутит лося. А крутил он его в низком пихтовнике. Идти незримо, тенью. Если бы можно было не дышать…
Еще продвинувшись метров на сто, Савушкин четко различил темный, горбатый загривок и голову с саженным размахом рогов. Раз темный, значит, и крупный. Тут водились и светлые лоси, но те были мельче, и рога у них размером, формой отличались от темношерстных.
Шарко, как всегда, наседал на лося спереди. Лось то кидался к собаке, пытаясь поддеть его сохами, то смирно стояли пережевывал жвачку. Это жевание жвачки в момент опасности и раньше удивляло Хрисанфа Мефодьевича. Или зверь так себя успокаивал, или делал вид, что собака ему не страшна, что видал он врагов и почище.
Вот когда время остановилось, казалось, совсем. Надо было еще и еще приближаться (не карабин, не винтовка в руках, а обыкновенная гладкостволка), но вдруг лось учует человеческий запах, сорвется с места, и уж тогда никакая собака его не удержит. Пылью развеется вся твоя ловкость и предосторожность. Крепись, дыши и начинай все сначала.
Особого беспокойства лось пока не проявлял. Он видел и слышал только собаку, чуял запах ее и старался прыжками, наскоками прогнать от себя. В просвет между пихтами охотнику была видна грудь быка. По прикидке Савушкина расстояние сейчас едва ли превышало восемьдесят метров. Прогалина чистая, ни сучок не мешает, ни ветка и если стрелять, то теперь, немедля. Хрисанф Мефодьевич взял на мушку лопатку зверя и выстрелил…
Лось споткнулся, могучая голова его стала заваливаться к передним ногам, к земле. Но вот зверь сделал прыжок и выпрямился, встал изваянием, однако сильная дрожь охватила все тело животного. Было ясно, что пуля задела его, задела крепко. Собака почуяла кровь и пришла в еще большую ярость. Шарко готов был вскочить на спину зверя, вцепиться ему в загривок. Ветки пихточек сейчас загораживали цель, и Хрисанф Мефодьевич, держа ружье наготове, пробежал шагов пятнадцать вперед.
Прогремел второй выстрел, и лось упал. Туша его темным бугром лежала на белом снегу. Шарко, вгрызаясь в простреленный бок, хрипел и давился шерстью. Теперь сердце Савушкина колотилось, ноги ослабли, и он медленно брел по снегу к добыче. Сейчас он вытащит нож и перво-наперво распахнет поверженному животному горло. Надо сначала выпустить кровь, потом развести костерок, а уж тогда приниматься за свежевание туши. За многие годы охоты Хрисанф Мефодьевич так хорошо изучил анатомию лося, что, при снятии шкуры, разделке обходился карманным складным ножом с широким коротким лезвием.
Вынув нож, он подошел к голове зверя. Шарко метался, забегая то спереди лося, то сзади. Никто из них, ни собака и ни охотник, не думали, что в лесном великане жизнь до конца еще не угасла и сила была в нем.
Когда Савушкин вонзил лезвие ножа, по телу лося пробежала судорога, а затем, в агонии, он так ударил задними ногами, что срубил копытом молодую елку и насмерть зашиб упоенного кровью Шарко…
И произошло все это так неожиданно! Хрисанф Мефодьевич отпрянул и упал на спину в снег. Шарко, не издавший даже всхлипа, дернулся несколько раз, вытянулся и затих. Из зияющей раны в груди, рассеченной копытом зверя, шел на морозе пар, как будто последний дух отлетал от верного друга Хрисанфа Мефодьевича. Оторопелый охотник, при падении сронивший с головы шапку, почувствовал, как у него леденеют виски.
Лось продолжал еще биться, отшвыривая далеко от себя окровавленный снег, но скоро затих.
Савушкин подошел к Шарко. Глаза у собаки были открыты: остекленевшие, мутные, они отражали лучистую голубизну неба. Синий язык был закушен в оскаленных желтых клыках.
— Вот смерть какая постигла тебя, — хрипло сказал Хрисанф Мефодьевич. — Ах, как неловко ты забежал! Из-за неловкости твоей все и вышло… — А мог и я оказаться. И я мог попасть под копыта… Замертво ведь упал! Но жизнь-то, сила играли еще… Елку-то… как топором скосил!..
К Савушкину пришло раздражение.
— Нет, врешь! Дела я своего не оставлю! Жизнь не кончилась. Жизнь только умнее велит быть…
Он прислонился спиной к дереву, покривился от молчаливого плача, зажмурил глаза. И слезы сами собой выдавились на ресницы.