Выездная сессия Суда проходила в каком-то необъятном, плохо освещенном колонном зале, углы которого тонули в непроглядном мраке. Там, в этой тьме, горели зеленым фосфором глаза публики, пришедшей послушать разбирательство. Степан, закованный в кандалы по рукам и ногам, сидел в железной клетке на скамье подсудимых. Он был ошеломлен и сбит с толку и не мог сообразить, как же это все так вышло?.. И еще его пугали эти волчьи глаза, светившиеся со зрительских скамей. Оттуда же доносились придушенные шепотки, вздохи, похожие на стоны и смешки, похожие на чихание. А может, это и было чиханье, в зале гуляли неприятные сквознячки, явственно ощущались сырость и холод склепа.

Степан взглянул в сторону судейского стола, который представлял собой огромное возвышение, накрытое похожей на бархат материей цвета крови. Над сим гигантским столом красовался девиз: «Бог есть Справедливость». Надпись состояла из мелких огоньков, бегущих, словно бесконечная цепочка муравьев.

Напряжение в зале нарастало по мере того, как судьи все не появлялись. Насколько Степан понял из закулисных разговоров, Выездную Сессию Суда еще называли «Особой тройкой» и это наводило на неприятные ассоциации. Когда муки всех стали невыносимыми, до скрежета зубовного, потолок вдруг озарился ярким белым светом. Степан аж зажмурился. Казалось, разверзлась и поехала крыша, и само Солнце опустилось в зал. Особая тройка прибыла, догадался Степан.

— Всем лечь! Суд настал! — провозгласил секретарь.

Волна тел накрыла пол. Все простерлись ниц. А кто замешкался, того судебные приставы бросили на пол. И те «упали на лице свое».

Степан, напротив, встал, как положено в нормальных судах. Он не собирался раболепствовать, потому что, во-первых, был свободным гражданином, а во-вторых, какого черта…

Судебный пристав погрозил ему пальцем, узник презрительно выпятил нижнюю губу. Тройка опустилась, как на воздушной подушке, притушила огни. Лишь слабое голубоватое сияние мерцало над их головами.

Судьи сели и раскрыли книги. Зрители поднялись с полу, расселись по лавкам, и заседание началось.

— Слушается дело раба Божия Степана Одинокого, поэта, в миру — Денисюка — провозгласил секретарь. — Подсудимый, встаньте, назовите себя Высокому Суду.

Поскольку Степан и так стоял, то лишний раз вставать ему не пришлось. Переминаясь с ноги на ногу, он назвал свои имя, отчество, фамилию и псевдоним.

— Отчество можете не называть, — подсказал секретарь, — здесь отец за сына не отвечает, как и сын за отца.

— Разве? — удивился подсудимый. — Хороший обычай…

Председатель Суда ударил деревянным молотком и все замерло, даже сквозняки пропали. Наверное, где-то закрыли двери. Главный Судья послюнявил пальцы, пролистнул несколько страниц из дела Степана, шевеля губами, прочел про себя, то, что привлекло его высочайшее внимание.

Внешним обликом он напоминал Льва Толстого. Первое, что в нем сразу бросалось в глаза, это была борода — огромная, белоснежная. «Патриарх», уважительно подумал Степан. Правда, патетику несколько сбивал крупнопористый нос-картошка.

Патриарх, словно почувствовал мысли подсудимого, поднял большелобую голову. Под кустистыми бровями, из глубоких пещер черепа пронзительно зыркнули маленькие глазки-буравчики.

Степан съежился, опустил глаза, потом перевел взгляд на другого судью, может, ожидая от него сочувствия. Но столкнулся с еще более холодным взглядом из столь же глубоких пещер черепа. Уже ни на что не надеясь, подсудимый метнулся взором к третьему Судье, и неожиданно встретил добродушную улыбку. Однако, ради серьезности собрания, третьему Судье пришлось насильно предать своему несколько удлиненному лицу минорное выражение. С каковой целью он несколько грубовато дернул себя за бакенбарду. Да, у него были бакенбарды. А еще смуглая кожа и ослепительно белые зубы. Надо ли говорить, что он походил на Пушкина… Ну да… А тот, второй, это же Достоевский! Степан был ошарашен в который уж раз…

За всю свою жизнь под судом Степан был только один раз. Ему тогда едва перевалило за 18 лет, и вот однажды по пьянке он послал участкового на три буквы, самых известных в русском алфавите. Мильтон шибко осерчал, огрел дубинкой по спине провинившегося и забрал его в участок. Степану корячились полторы декады, то есть пятнадцать суток. И вот уж он маялся в ожидании суда, находясь среди человеческого отребья. Суд был скорый. Судья зачитывал приговор, и ему подводили следующего ханыгу. Наконец дошел черед и до Степана. И вот он предстал пред грозные очи судьи. К обоюдному удивлению и смущению, судьей оказался бывший руководитель авиамодельного кружка, куда Степан ходил, будучи увлеченным пионером. «Что ж, Денисюк, — развел руками судья, — я не могу тебя судить, не осудив себя. Поэтому, передам твое дело в товарищеский суд по месту жительства». Тем дело и закончилось. Старушки, заседавшие в товарищеском суде, знавшие подсудимого с детства, спросили не очень грозно: «Будешь еще ругаться матом?» — «Не буду», — ответил Степан, скучая. И его отпустили с миром.

Зачем рассказана сея быличка? А затем, что интересна она своим совпадением. И случаются они крайне редко, потому и называются случайными. Но когда все трое судий походят ликом на классиков литературы, это уже случайностью никак не назовешь. Значит, перед Степаном и в самом деле были Лев Николаевич Толстой, Федор Михайлович Достоевский и Александр Сергеевич Пушкин собственными, как говорится, персонами. Вернее, это Степан был пред ними. Невероятно!!!

И это невероятие усиливалось тем, что на местах, отведенных для присяжных заседателей, находились столь же важные персоны, как то: Николай Васильевич Гоголь, сморкающийся время от времени в носовой платок, и плаксивый Некрасов, вытирающий слезящиеся глаза, а подле них сидели Нобелевские Лауреаты — Иван Бунин, Иосиф Бродский и еще ряд известных писателей и поэтов, имена которых перечислять сейчас было бы слишком утомительно.

Глядя на такое собрание Великих древних, Степан почувствовал себя ничтожной перстью на их ботинках. В присутствии стольких гениев называть себя поэтом было бы невероятной дерзостью, наглостью, граничащей с кощунством.

Достоевский вежливо кашлянул, давая понять коллеге Председателю, что пора бы уже и начать… Какими-то бабскими движениями Патриарх поправил мантию, разверст сухие уста и глухим голосом сказал:

— Подсудимый Нехлю… тьфу ты, Денисюк… вас обвиняют в том, что вы убили гражданку… э-э-э… Абрикосову Лиру Эльмировну. Признаете ли вы свою вину?

— Это чудовищная ошибка, Ваша честь! — вскричал подсудимый. — У меня ничего подобного и в мыслях не было…

— Слово предоставляется обвинительной стороне, — объявил секретарь по знаку Председателя. В одном из темных углов воспылал свет и на арену вышел прокурор — в черной мантии с кровавым подбоем.

— Подсудимый, в своих показаниях вы пишите — «Дверь к ней была открыта: она хотела слышать меня. Безмолвно, с жалостью и благоговением, я приблизился к её ложу. Она плакала на своем убогом одре. Над горькой тайной любви…»

— Это я написал? — удивился подсудимый.

— Подтверждаете ли вы свои показания? — спросил Главный Судья.

— Нет! — отверг подсудимый и пояснил. — Да мне в жизни так не написать… складно да заковыристо.

Между тем прокурор продолжал зачитывать саморазоблачающие показания подсудимого: «Её стекленеющие глаза уставились из глубины смерти. Призрачные облики на искаженном мукой лице…»

— О нет! — с жаром отперся Степан. — Это не я писал, это подлог!

Для большей убедительности он обратился к присяжным заседателям и получил в ответ сочувствующий блеск пенсне Антона Павловича.

Судьи посовещались. Слово предоставили защите. Озарился светом другой угол, и на сцену выступил адвокат в белой мантии с кровавым же подбоем.

— Высокий Суд, господа присяжные заседатели, дамы и господа… Взгляните на моего подзащитного, на этого, с позволения сказать, сапиенса…

Адвокат минут пятнадцать добросовестно принижал, если не унижал, умственные и художественные способности поэта Одинокого. Вдоволь поиздевавшись, он, наконец, спросил господ присяжных заседателей, мог ли его подзащитный написать те высокохудожественные строки, которые ему предъявляют в качестве его же собственных показаний? Спросите, спросите моего подзащитного. Не желаете? Хм… Тогда я сам его спрошу. Сознайтесь, подзащитный, ведь вы бездарны и, в сущности, малограмотны?

— Увы, это так, — опустил голову поэт Одинокий. Но вдруг зародившееся чувство справедливости всколыхнуло его оклеветанную душу: — Сказать по правде, не совсем чтобы безграмотный… кое что читал…

— Что же вы читали, милостивый сдарь? — улыбчиво полюбопытствовал Судья с бакенбардами.

— Да вас-то, уважаемый Александр Сергеевич, уж о-го-го сколько читал! Все стихи и поэмы, короче говоря, все полное собрание сочинений… Хотя, признаюсь, что в столице вас читают мало, все больше, знаете ли, по окраинам…

— Вот как? Ну колмык-то меня читает?

— Думаю, да.

— И угрюмый финн?

— Эти само собой и еще горячие эстонские парни…

— Рад слышать. — Довольный Пушкин откинулся на высокую спинку судейского кресла. — Впрочем, мне это безразлично. Хвалу и клевету приемлю равнодушно… Мне предостаточно моего памятника. Помните? «Я памятник себе воздвиг нерукотворный. К нему не зарастет народная тропа…»

— «…Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столба!» — продолжил Степан.

— «Столпа», голубчик, а не столба, — мягко поправил Пушкин.

— Ох уж мне эта полуобразованщина, — проворчал Л.Н. Толстой. Может, он ревновал? И Степан поспешил его заверить:

— Вас, уважаемый Лев Николаевич, тоже всего читал. «Войну и мир» два раза, «Анну Каренину — полтора раза. «Воскресенье», «Казаки», «Хаджи-Мурат», «Севастопольские» и прочие рассказы…

— Хм, — сказал Председатель Суда и пригладил бороду. Видно было, что он доволен, что его читают и чтят потомки, несмотря на то, что прошло без малого два века. И вместе с тем эти простые, но очень глубокие чувства неприятно всколыхнули душу графа, будто кто-то тронул глубоко засевшую корягу и потревожил болото прошлого, подернутое ряской забвения, и давно забытое всплыло булькающими пузырями, лопнуло на поверхности памяти и завоняло протухшим яйцом…

Федор Михайлович опять болезненно кашлянул, в том смысле, что уклонились от темы. Но Степан и его поторопился обрадовать — мол, читал бессмертные произведения великого классика. И «Преступление и наказание», и «Братья Карамазовы», разумеется. «Бесы»…

— Впрочем, каюсь, «Бесов» не одолел, на половине застрял… — честно сознался подсудимый.

— Да как же вы, мил человек, «Бесов»-то не одолели?! — вскричал Федор Михайлович. На лбу у него вздулась жила.

— Да уж так получилось, — столь же искренне огорчился подсудимый. — Не осилил-с…

В зале зашумели. Кто-то сказал: «Расстреливать за это надо бы…». Другой подхватил: «Позовите палача».

Призывая к порядку, Председатель постучал деревянным молотком.

— Вот тут Раскольников сидит, — сказал третий из публики, — у него наверное топор с собой?..

— Вообще-то я убиваю только старушек, — сказал Раскольников, почесывая пятерней под мышкой. — Из принципа. А он все-таки свой брат-литератор.

Раскольников застегнул пуговицы на ветхом своем кафтане и продолжил гордо:

— И потом, может быть, у него есть свидетельства о его непричастности к убийству бедной девушки. Может быть, у него были смягчающие вину обстоятельства? Может быть, наконец, он ПРАВО ИМЕЕТ!..

— Опять Родька свою теорию разводит… — сказал кто-то из публики.

— Возможно, у подсудимого есть алиби, — догадался спросить один из присяжных. — Подсудимый, у вас есть алиби? Или, может быть, имеются причины, побудившие вас убить жертву в целях самозащиты? Расскажите. Раскройте душу…

— О Господи! — воскликнул страдальчески Степан. — Я этого не выдержу. Я вам не Фома Аквинат, измысливший пятьдесят пять причин. Дайте мне сперва принять пару кружек. Я с утра не жравши и не пивши.

Судьи посовещались, и был объявлен перерыв.

* * *

После того как его накормили — довольно вкусно, и дали еще две кружки пива, как он просил, — ему разрешили свидание с близкими. Ими оказались все те же Лира и Амур.

— Ничегошеньки не понимаю, — пролепетал Степан, когда оторопь от негаданной встречи прошла. — Лира, солнце мое, ты жива? А как же раны, кровь? Вы можете мне объяснить весь этот сюрреализм?

— Это был следственный эксперимент, — сказала девушка.

— Какой эксперимент? Причем здесь эксперимент? У меня мозги набекрень от этих ваших загадок… Хорошо, пусть эксперимент. Что-то вроде тренировки, да? Значит, я невиновен? Раз я тебя не убивал… Так?

— Полагаю, что виновен, — потупив взор, ответила Лира. — Косвенно. Впрочем, все решит Суд.

О! — Степан схватился за голову, как это делал в минуты жестокого похмелья.

— Не дрефь, старик, — утешил Амур, — тебе много не дадут, далеко не отправят. Нынче времена либеральные.

Но Степана это мало утешило.

— За что? За что?! — недоумевал он.

— Неужели ты так ничего и не понял?

— Я понял, что у меня делириум тремор.

— Ты «фильм» помнишь? — спросил Амур.

— Который мы смотрели? Ну, помню… — вяло отреагировал Степан, потом оживился. — Меня еще удивило, что герой походил на меня, как две капли воды…

— Ты еще больше удивишься, — сказала Лира, — когда узнаешь, что девушка, которую увезли бандиты на машине, как две капли воды похожа на меня.

— Ну про это ничего сказать нельзя, — заспорил Степан. — На улице было сумрачно, девушка от нас была далеко, лица я не разглядел…

— А пацан, которого «взяли на абордаж», как две капли воды похож на меня, — вставил Амур.

Степан обалдело на них уставился.

— Мы даже знаем, что случилось с той девушкой, которую увезли на «волге».

— И-и что? — заикаясь, спросил Степан у Лиры.

— Её изнасиловали и убили. Тело до сих пор не найдено, да что сейчас искать, четверть века прошло с тех пор… Машину-то тогда не задержали, преступников не поймали… А мне знаешь, как было больно…

— А мне, думаете, не больно было, — сказал Амур, — когда меня щипцами вытаскивали из этой самой… по кусочкам…

— Это что, заговор против меня? — поднялся из-за стола свиданий Степан.

— Никакого заговора нет, — успокаивающе гладя по плечу Денисюка, отвечала Лира. — Ты, я вижу, так ничего и не понял… Так я тебе объясню. Чтобы понять, нужно выражение «похож, как две капли воды» выкинуть и тогда станет ясно, что показывали именно тебя. Потому что здесь все тайное становится явным.

— Где это «здесь»? — холодея, спросил Степан.

— Это место вы называете «Тот Свет».

— Я на Том Свете?! Выходит, я… у… умер?!!

— Наконец-то он врубился, — сказал Амур. — Все-таки туповатый народ — поэты.

— Стало быть, ты — мой нерожденный сын? — Степан взглянул на Амура со страхом и благоговением.

— Правильно догоняешь, — кивнул головой малыш.

— От кого? Мама кто?

— Ты меня спрашиваешь?.. Я ведь там не присутствовал. Это тебе лучше знать. Я только одно знаю, что её здесь нет. Её время еще не настало.

— А мое время, стало быть, настало… — с угрюмым видом заключил Степан.

Амур с Лирой промолчали.

— А почему сразу мне не сказали об этом? Почему столько время морочили голову?

— Видишь ли, — мягко ответила Лира. — Осознание факта смерти должно прийти к усопшему постепенно. Нельзя человека сразу огорошить таким чудовищным сообщением. Если это сделать бестактно, умерший может получить непоправимую психическую травму, то есть сойти с ума. По-научному это называется «Cris post vita», или посмертный шок.

— Короче, крыша поедет, — пояснил Амур на простом языке. — Привидением станешь. Будешь ходить, людей пугать.

— В каком смысле?

Ерзая на скамейке, мальчик разъяснил туповатому взрослому:

— Привидения — это такие жмуры, у которых шарики закатились за ролики, случился сдвиг по фазе.

Лира перевела амурову феню:

— Все привидения, или призраки — это умершие, которые сошли с ума, осознав факт смерти. То есть не перенесли «Cris post vita». Отсюда бессмысленность, алогичность их поступков или немотивированная агрессия. Но чаще они безразличны к кому бы то ни было. Ходят вокруг места своей кончины, как неприкаянные. Да они и есть неприкаянные. Плачут, стенают… Особенно тяжело переносят посмертный шок люди, умершие внезапной насильственной смертью. Согласись, трудно примириться с мыслью, что ты только что был полон сил и жизни и вдруг бац — умер.

— Значит, в принципе можно вернуться обратно!? — оживился Степан с затаенной надеждой. — Хотя бы в виде призрака?..

— В принципе все возможно, — ответила девушка. — Но не советую тебе этого делать. Кстати, это не так-то и просто. И нужно умение…

— А как же психи? Их кто научил?

— У них это происходит спонтанно во время острого приступа депрессии. Так велика их тяга к земному прошлому, что они на короткое время как бы выпадают из посмертной реальности в реальность земную. Но потом закон Люцера-Блюменталя-Турсун-Наги-заде, закон притяжения-выталкивания их обратно втягивает… Это похоже на ныряние в глубину моря — действует выталкивающая сила. Любопытен здесь так же закон притяжения, в частности, закон притяжения душ. Вот почему мы встретились… Вообще здесь довольно интересная психофизика, и законы природы, мировые константы далеко не тождественны земным.

— Ты часом, не учительницей ли была?

— Угадал, — ответила Лира. — Я преподавала географию и природоведение.

— Оно и видно… Я в том смысле, что хорошо излагаешь. Доходчиво.

Для пущей убедительности Степан потряс кулаком.

— Тебе, дорогой, еще многому придется учиться здесь…

— А где находится все это? — Степан обвел вокруг себя рукой, указывая на пространство. — Какова география этого мира? Или, лучше сказать, космография.

— Поживешь, узнаешь, — ответила уставшая девушка. — Слишком много узнать за один раз — тоже вредно.

Степан действительно почувствовал, что до головной боли переполнен впечатлениями. Надо уползти в свою норку и все потихоньку переварить. Но он решился еще на пару вопросов.

— Скажи, Лира, почему меня судят литераторы? Ведь, насколько я понимаю, это так называемый Высший Суд… говорили, что на нем сам Господь Бог председательствует…

— Ты ошибаешься, дорогой, — Лира погладила поэта по щеке. — Высший Суд настанет, когда будет объявлен Конец Света. Вот тогда Господь вынесет свой окончательный вердикт каждому… А этот Суд — промежуточный. И формируется он по профессиональному признаку. Ты литератор…

— Я поэт! — гордо вскинулся Степан, но вспомнил о гениях поэзии и увял.

— Все равно ты — литератор. Поэтому тебя литераторы и судят. Так заведено. Модус вивенди. Портного судят портные, сапожника сапожники…

— А говновоза — говновозы, — догадался Степан.

— Да, — согласилась Лира. — Но говновозы просветленные.

— Ясно. Ассенизаторы.

* * *

Пока все рассаживались и ждали судей, чтобы продолжить заседание, присяжные, как бы мимоходом, как бы невзначай, подходили к подсудимому группами и по одиночке и спрашивали вроде бы между прочим, вроде бы вскользь, а на самом деле с затаенным болезненным любопытством, с сумасшедшей ревнивостью, — и вопрос, по сути, был один: читает ли их современная публика? Не забыты ли они потомками?

Эти писатели и поэты, бывшие властители дум выслушивали Степановы ответы, с жадностью глотая и вежливую ложь, и натянутую правду, как алкоголик, одинаково глотающий и качественную водку, и бормотуху.

Но будем справедливы. Не все подходили. Скромно сидел на скамейке присяжных Антон Павлович и, казалось, подремывал, укрывшись за поблескивающими стеклышками пенсне. Поодаль от него — Бродский, сидел нога на ногу, гладил мурлыкающую кошечку и с вежливой усмешкой, со снисходительностью гения, поглядывал на Степана. А рядом с ним сидел человек, одновременно похожий на араба и на его лошадь, и что-то вдохновенно говорил.

Другой гений, король поэтов Серебряного века со скучающим лицом красавца о чем-то беседовал с уродливой поэтессой, смотревшей на него влюбленными глазами. Еще кто-то манерно расхаживал по залу, скрестив руки на груди, с аккуратном пробором на волосах и дурацким моноклем в глазу. Он и за всех сил старался показать свое полное, ледяное безразличие к земной славе. Но никакая бравада и монокль не могли скрыть его затравленный взгляд волчий.

А в левом углу первого ряда сидел человек с моржовыми усами. Сгорбившись, он курил папиросу максимальными затяжками, и горькие слезы текли из его глаз, наверное, от дыма.

В правом углу того же первого ряда, навалясь руками и головой на перила, так что его лицо налилось кровью, сидел, согнувшись несколько набок, пожилой господин с русским обличием, но в английском костюме. Только один раз набокий господин поднял бессонные свои веки. Наткнувшись на этот тяжелый, исподлобья взгляд, пронзающий до самого сердца, Степан ужаснулся. В нем он прочитал свой смертный приговор.

Степан словно прочел мысли набокого господина. Уж этот-то человек знает себе настоящую цену. Его восхитительно-метафоричная проза, равной которой еще не было на Руси, (как морозные узоры на стекле его дома из безвозвратно ушедшего детства) и еще более восхитительные стихи дают ему право держать дистанцию, не боясь прослыть некомпанейским (откуда было бы недалеко до обвинения в заносчивости), и строго судить людей-творцов, даже оскорблять их, принижать, не замечать очевидных достоинств, выпячивать недостатки. И вообще, по-гамбургскому счету, не он ли первый писатель и поэт?.. Уберите лукавую частицу и вопросительный знак и вы получите ответ. Да и, кстати, неплохой художник, не то что старательный ремесленник Илья Репин или очень посредственный, но очень знаменитый (даже обидно) маринист Айвазовский. Однажды, господа, презабавный случай произошел с этим пачкуном, когда он был принят в крымском имении моего прадеда по материнской линии. В то время как он вдохновенно врал о том, что юношей видел Пушкина и его высокую жену, какая-то дерзкая чайка в полете испражнилась белилами ему на цилиндр… Очень было смешно. Да что там разводить… Если бы не настоятельная просьба графа (чья, между нами говоря, мужланская топорная проза царапает мое аристократическое нёбо), никогда б не явился в этот паноптикум посредственностей…

Обо всем этом думая, совсем разбитый после вчерашнего у княгини, с гулом боли в затылке и ломотой в плечах, он сейчас больше всего хотел вернуться в свой пансион и там, в темном саду, где все цвело, пахло конфетами, цыкали вовсю кузнечики, которых почему-то все русские, профаны в энтомологии, принимают за цикады, — очутиться в невероятно нежном мире: сизом, легком, где возможны сказочные приключения чувств и неслыханные метаморфозы мысли.

Одиночество, господа, как положение, исправлению доступно, но как состояние, это — болезнь неизлечимая.

Зато другие литераторы, по большей части советские, уже все более нагло наседали, толкались локтями. И уже начались мелочные склоки: «А почему это вас изучают в школе, а меня обошли. За какие такие заслуги?..», «Вкусовщина всему виной…», «Рылом, батенька, не вышли-с», «Ах, рылом!.. А в харю за это не хотите ли получить?!»

Но вмешался судебный пристав, гаркнул:

— Не разговаривать с подсудимым!

И мгновенно свора трусливо разбежалась. Советские литераторы — без звука, поджав хвосты, дореволюционные — огрызались. У Степана эта сцена ничего кроме гадливости не вызвала.

— Заседание продолжается! — объявил секретарь.

Главный Судья повелел принести весы. Служащие Суда бросились исполнять приказание. Но весов не нашлось. Тогда послали одного пристава на ближайший рынок, чтобы достал хоть какой-нибудь весовой механизм.

Вскоре служитель Фемиды принес с рынка весы в виде коромысла с двумя чашами. Это неказистое орудие правосудия, которым только что взвешивали лук и картошку, отряхнув от шелухи быта, установили в зале, и Судья попросил господ присяжных проголосовать. Присяжные вставали, подходили к коробке с шарами, выбирали белый или черный и бросали их на ту или иную чашу. Голосование было открытым, ибо здесь все тайное становится явным, так чего темнить, господа.

Чаши быстро наполнялись, колеблясь в ту или иную стороны. Наконец был брошен последний шар. Все, затаив дыхание, уставились на весы. Коромысло качнулось, и одна из чаш медленно-медленно опустилась, другая соответственно поднялась. У Степана пересохло во рту. Черных шаров оказалось больше.

Председатель присяжных объявил вердикт: «Виновен».

Главный Судья ударил молотком, закрепляя решение. Весы утащили из зала. Все встали. Патриарх поднял толстенный том и стал зачитывать приговор.