О кн[язе] Мещерском Амфитеатров сказал:
– Само собою разумеется, мы знаем, что Мещерский не дурак. Но мы обязаны считать его дураком…
Другой писатель либерального лагеря, когда «Гражданин» однажды был запрещен, вздыхал:
– А знаете, без «Гражданина» скучно. Он нас безмерно злит. Но без него – что покойник в доме…
Старик Суворин в одном из своих ядовитых «Маленьких писем» писал: «Мещерский злит своим ханжеством, фарисейством, каким-то неглиже в решении общественных вопросов, каким-то противным менторством. Этот господин взял своей задачей становиться против течения, специализироваться на том, чтобы хлестать кнутом в лицо общественного мнения…» (цитирую по памяти).
О Мещерском была написана литература. А сам он написал больше Вольтера и Руссо, вместе взятых. После Достоевского только Амфитеатрова да Немировича-Данченко можно назвать плодовитыми. Но Мещерский их перещеголял: в день он отмахивал по пол-печатного листа. Свой «Гражданин» он наполнял почти единолично. Писал, как и Меньшиков, без поправок, но Меньшиков выводил бисер, а Мещерский каракули. Во всей России было лишь два наборщика, их разбиравшие. Один из царей, с которым он переписывался, не выдержав, взмолился: «Да пишите же разборчивее! Не могу же я целый день Ваши каракули расшифровывать»…
Сын обедневшего аристократа, внук Карамзина442, близкий родственник целой плеяде именитых членов […] […]а, друг и советчик Александра III и Николая II, Мещерский ухватился за свой кнут еще при Александре II. В ту пору либерализм (как впоследствии черносотенство) был хорошим тоном и, пожалуй, – ступенью к карьере. От Милютина до Лориса тогда ведь росла волна освободительного движения. И приобщались к ней не только элементы общественные, как Краевский, Стасюлевич, Михайловский, но и власть в лице вел[икого] кн[язя] Константина Николаевича, великолепного Абазы, военного министра Милютина и друг[их]. Да и сам Освободитель кокетничал [с] либерализмом. В ту пору роль Пуришкевича и Маркова играли делавшие карьеру Валуев, Тимашев. И даже Катков (не говоря уже о перекрасившемся Тихомирове) отдал дань общему увлечению. И вот в эти стихийно-либеральные дни выскочил со своим бичом титулованный юноша. Хлещет и вопит: «К реформам надо поставить точку». Его так и назвали: «Мещерский – точка». Однако разглядывали еще без злости, больше с любопытством. Было ясно, что юноша бьет лбом о стену во имя идеи. Как всякая идея, идея Мещерского нашла своих последователей. Во главе их стоял обаятельный наследник престола Николай Александрович, старший брат Александра III.
Переписка Мещерского с покойным наследником полна исторического и психологического интереса443. Мещерский, напр[имер], уговаривал юношу окунуться в русскую действительность, а царственный юноша отвечал: «С луны щей не хлебают»…
За наследником тянулись другие. Мещерский становится центром какого-то не то реакционного, не то литературного кружка, во всяком случае – оппозиционного тогдашней власти. Вокруг него: Победоносцев, кн[язь] Воронцов, Львов, гр[афы] Шереметев, Виельгорский и другие. Петербург засуетился. Министр внутренних дел Валуев прикусил язык. Имя Мещерского произносилось во дворцах. Все было хорошо, пока не умер Николай Александрович. Дружбу с Мещерским он завещал брату. И брат добросовестно стал ездить на конспирационные собрания в Почтамтскую, а полиция целые ночи дежурила, ожидая высочайшего разъезда. Но Александр был молодожен, и юной супруге его, Марии Федоровне, полицейское терпение было чуждо. Она побежала к царю, расплакалась, передала городские сплетни. С конспирацией покончили. И юный оппозиционер так же быстро скатился с Олимпа, как и взобрался на него.
Эту первую свою неудачу он перенес стоически, скопив лишь злобу против навредивших ему кругов большого петербургского света. С этого перепутья карьера этого человека могла пойти в сторону либо служебных и светских успехов, либо – лабиринта общественности. Брось юный князь свое обличительство, пристройся он ко двору и власти, на месте Лориса или Толстого, вероятно, сидел бы он. По тому времени он был блестяще образован и обладал удивительным пером. Но Мещерский предпочел отплатить не понявшему его свету и надутой власти. Он пишет два своих капитальных романа: «Женщины петербургского света» и «Один из наших Бисмарков» – блестящую картину светских нравов и злейшую сатиру на власть. Это его лучшие и, пожалуй, единственные в художественном смысле произведения. Они заслуживают ему довольно громкое имя, но навсегда отрезывают от круга, к которому он принадлежал, и от официальных атрибутов власти. Бросив свой жребий, Мещерский переходит Рубикон, отделявший тогда «свет» от общества – становится писателем. И притом – оппозиционным.
* * *
Связывать имя Мещерского с оппозицией на первый взгляд странно. Тот Мещерский, которого кляла Россия, в ее понятии был злейшим реакционером, подыгрывал к власти, а если кому оппонировал, то лишь обществу в его стремлении к свободе. Теперь, когда мы уже не обязаны считать его ни дураком, ни мерзавцем, да будет дозволено сказать о человеке, сыгравшем свою (и немалую) роль в российском распаде, несколько правдивых слов.
Не было в русской журналистике большего бунтовщика, как этот пожиратель субсидий. Впрочем, субсидии пошли позднее. На арену публицистики Мещерский выступил бедным, как церковная мышь – как Суворин. Один, замызганный учитель, за подписью «Незнакомца» писал свои блестящие обличительные фельетоны в коршевских «С [анкт]-Петербургских ведомостях»444, другой – элегантный кузен Демидова Сан-Донато, на пожертвованные тем гроши, основал свой обличительный «Гражданин»445. Суворин хлестал плутократию, Мещерский – аристократию. Суворин богател, Мещерский – беднел. Не обогатила его и целая серия романов, которые он пек как блины. Романист он был «сентиментально-обличительный», по отзыву Суворина. Но даже этот вечный его подсиживатель не отрицал за Мещерским знания нравов большого света и таланта ядовитой сатиры. Однако не беллетристика и не сатира заслужили ему ненависть общества. Его возненавидели за бич. Ему не прощали влияния на двух реакционных царей. Всеобщему остракизму была предана его карьера «шептуна».
Только в России были мыслимы такие карьеры. Делали их и Катков, и Тихомиров, и Грингмут, и Марков с Пуришкевичем. Но карьера Мещерского затмевает подобные ей. Почти полвека непрерывного хлестания общества и власти и в то же время близости к источнику власти, борьба то на стороне угнетаемых, то на стороне угнетателей, разговор с публикой и шептание с царями, менторство без признания прав на таковое, управление страной без портфеля, аудитория без слушателей, крупнейшие исторические сдвиги без ответственности, удача без награды и ошибки без наказания, – почти полвека такой сгущенной двусторонней работы, такого кипения в двух совершенно разных котлах, сломили бы Вольтера, Бисмарка, Питта. Мещерский дожил до глубокой старости и умер, выпустив очередной номер «Гражданина» и сделав очередной визит царю, умер, бранясь с обществом и наставляя царя. Противопоставление элементов общества и власти – таков был лейтмотив всей его общественно-политической и секретно-государственной деятельности. И, кажется, здесь его главная вина перед Россией.
Вышел он, однако, на публицистическую арену иным. Была пора, когда сам Достоевский загляделся на смелого обличителя и сам впрягся в это занятие. Целый год он редактировал «Гражданина» и здесь начал печатать свой «Дневник писателя»446. Майков, Полонский, Тютчев, Леонтьев – плеяда светил 70-х и 80-х годов шла в ногу с юным консерватором. Консервативный «Гражданин» в ту пору был как бы противовесом отзвонившего уже «Колокола» и звонившего еще «Голоса»447. Все, кто не кланялись Краевскому, Стасюлевичу и Михайловскому, шли на поклон к Каткову и Мещерскому. Стоя между ними, Суворин поливал ядом и тех, и других. Но в Мещерском той поры еще признавали общественную силу – злящую, колючую, но силу. Сила эта пала с получением Мещерским первой субсидии.
Было лето 1883 г., Александр III короновался в Москве. После десятилетнего разрыва Мещерский пишет ему поздравительное письмо и получает из Петровского дворца ласковый ответ. Письмо царя кончалось фразой: «Итак, милый князь, кто старое помянет, тому…». Письмо это решило участь «оппозиционера», а может, и России. Как раз в то время, когда Суворин, купив у Лихачева «Новое время»448, пошел резвым пейсом по течению, Мещерский, создав на казенные деньги ежедневный «Гражданин», пошел столь же резво против течения. И хотя с тех пор хлестал он общество непрерывно и больнее прежнего, но общество уже не чувствовало его ударов – оно выплюнуло его. Консерватизм Мещерского из общественного стал официозным. Его самые горячие, порой справедливые призывы встречались насмешкой. Талант Мещерского не угасал до его смерти, угасла лишь его личность. Несколькими десятками тысяч казенных рублей был вычеркнут из общественного обихода здоровый, необходимый для равновесия консерватизм. Вряд ли это поняла власть; но тот, что продал старшинство за чечевичную похлебку, кажется, это понял. И свою душевную муку топил во хмелю властвования.
* * *
То было его первое пришествие к кормилу правления. Покуда жил гр[аф] Д. Толстой и орудовал Победоносцев, влияние Мещерского сказывалось лишь косвенно – он лишь подпевал этим слонам. Но вот настали дни «милейшего» Дурново, и Мещерский стал хозяином положения. Назначение Витте, Тертия Филиппова, Кривошеина (первого), Плеве, Зенгера, Маклакова, Хвостова, Барка, Штюрмера и многих других сановников той эпохи – дело его рук449. Его «литературные среды», собиравшие прежде литературный Петербург, превратились теперь в политические. И к нему еще более, чем к ген[ералу] Богдановичу450, ездили на поклон. И возле него курилась лесть, подхалимство, авантюризм. И борьба с либерализмом выродилась в травлю неугодных лиц. А священный огонь трибуна был задушен пеплом сплетни, доноса, лицеприятий.
Александр III был все же цельной личностью. И управлять им было нелегко. Да и Мещерский в ту пору еще дышал атмосферой Достоевского, Леонтьева. Став из консерватора реакционером, Мещерский не управлял событиями той эпохи, а скорее сам шел в хвосте их. Угрюмый молчун – царь, читавший лишь «Кронштадтский вестник»451 и «Гражданин», искал в бойком пере Мещерского литературного отражения нот, отзвучавших в их общей юности. При Александре III Мещерский лишь испробовал диапазон влияния, которое можно было безответственно оказать на русскую власть.
Во всю ширь это влияние он развернул лишь при Николае II.
Типичность юного царя сказалась, прежде всего, по отношению к самому Мещерскому. Сын Александра III, как известно, не был «подготовлен» к царствованию. Не был «подготовлен», положим, и отец его, – подготовляли покойного его брата Николая Александровича. Но в Александре III преобладала кровь мужского начала династии Романовых – Петра и Николая I, а в сыне его – кровь женского начала – Павла и Александра I. Занятый по горло непривычным ему делом – управления страной, тяжелодум и однолюб Александр III оставил своего сына на попечение жены, взяв ему для проформы бесцветного воспитателя Данилевского452. Последний был ничтожеством, а датчанка Мария Федоровна – женщина обаятельная, честная, но на престоле провинциалка. Боясь как огня своего мужа, она распрямлялась перед сыном. И вот, у великана-отца, подгребшего под себя огромную страну (Александр III гнул подковы), рос сын – сравнительно пигмей, тоже боявшийся как огня своего отца, – рос, можно сказать, на женской половине Аничковского и Гатчинского дворцов, пропитанной пересудами и капризами. Николай II был в мать. А императрица ненавидела кн[язя] Мещерского. И потому, вступив на престол, он просил князя не беспокоиться помогать ему царствовать453.
Первые месяцы нового царствования, вплоть до «бессмысленных мечтаний», прошли, как известно, под знаком либерализма454. Переписывался с монархом тогда не кн[язь] Мещерский, а кн[язь] Ухтомский, приютивший в своих «С [анкт]-Петербургских ведомостях» гнездо радикалов с Ашешовым во главе, и известный земский статист, психопат Клопов. Для издателя «Гражданина» настали черные дни.
Но кн[язь] Мещерский лечился тем, чем ушибся. Став жертвою царского каприза, он ждал каприза в свою пользу. И дождался.
* * *
Влияние Марии Федоровны падало по мере роста влияния Александры Федоровны. А эта последняя ничего против князя не имела. На кресло министра внутренних дел взобрался, при помощи гр[афа] Шереметева, родственник князя – «Митя» Сипягин455. Либерализм Николая II уже выветрился. И все больше овладевала им жажда величия. И все чаще вспоминался ему гнувший подковы отец. Второе пришествие Мещерского, подстерегавшего свой час, случилось, когда на месте «бессмысленных мечтаний» надо было вышить осмысленную действительность. Влияние на историю России Мещерский оказал, кажется, именно в это пришествие. Дело не в назначениях, которые он вырвал у царя, – дело в самой сущности его влияния. При Александре III оно было лишь направлявшим, при Николае II воспитывавшим. На хляби капризов Мещерский пытался создать твердь самодержавия. К болезни воли Николая II Мещерский применил метод знахарей, пользующих импотентов – метод искусственного возбуждения, душевного комфортатива. Совершенно тот же метод применяла к своему мужу в последние годы его царствования и Александра Федоровна (см. ее письма). Мещерский и императрица вспрыскивали в вены Николая II тот же мускус. Поражают даже одинаковые их выражения: «Покажи, что ты царь, самодержец, согни, сокруши, раздави». (Письма императрицы). Мещерский, понятно, делал это талантливее императрицы, и ему принадлежит пальма первенства на этом пути. Результаты, однако, получались те же: взмыленная воля направлялась сплошь и рядом против тех, кто ее взмыливал.
Однажды, в припадке злобы, Витте мне сказал:
– Мещерский вздрючивает волю царя. Это – самое большое его преступление. И это кончится катастрофой…
Не нужно, однако, было быть Витте, чтобы прозреть в будущее. Взвинченная царская воля стала обращаться против тех, кто ее взвинчивал. После назначения Плеве царь пишет Мещерскому: «Теперь я могу спать спокойно, имея такого друга, как ты». А немного спустя: «Я, наконец, уверовал в себя… Мы заключили с тобой оборонительный и наступательный союз». Но, когда Мещерский предостерегал его от безобразовской авантюры на Ялу, царь обрывает его: «Не могу же я исполнять все твои советы и желания… Я – царь»456… Дозы мускуса, как известно, надо увеличивать. Если бы Мещерский следовал этому закону и санкционировал безобразовщину и распутинщину, влияние его, пожалуй, стало бы неограниченным. Но в этом старом шептуне проснулся «оппозиционер», а, может, и просто патриот. Против Безобразова, а впоследствии и против Распутина, он резко встал на дыбы. И… сломал себе шею.
Последним его «насилием» над волей царя было заступничество за Витте. Этот ненавистный царю временщик, не поднимавший, а угнетавший дух монарха, был обречен. Плеве с Безобразовым уже настояли на его отставке. Она уже лежала на царском столе. Витте взмолился в Гродненском переулке, и старый князь ринулся в опасную борьбу. Он победил – победой Пирра. Позорная отставка была заменена милостивым рескриптом457. Мещерский сломил Плеве, но сломил и царево сердце. Николай уже не простил ему этого «насилия». Витте он все-таки выгнал, а Мещерский из шептунов интимных попал в шептуны почетные. Настала эра Распутина.
* * *
Третье и последнее пришествие Мещерского совпало с зенитом распутинского бесчинства, года за два до великой войны. (Звеном нового сближения его с Царским был на этот раз адмирал Нилов, флаг-капитан царя). Это последнее пришествие одряхлевшего шептуна принесло ему больше горя, чем радости, России же подарило таких министров, как Маклаков, уготовивший путь для Штюрмера, Хвостова и Протопопова. Пожиная плоды своих трудов, Мещерский в это пришествие уже не допингировал, а сдерживал царя, миря его с создавшейся внутренней и внешней обстановкой. Осторожно донося до могилы хрупкий сосуд своей жизни, он ощущал эту хрупкость и в самодержавном режиме. Только бы не споткнуться, только бы о что-нибудь не удариться, – таков был его лозунг для себя и для России. Но перед ним были два порога, о которые могли споткнуться и он, и царь, и Россия: Распутин и война. Не вступая со «старцем» в открытую борьбу, он всячески отжимает от него царя. В вопросе же войны стремительно становится поперек ее. Недаром же в Германии верят, что войны не было бы, если бы жил Мещерский.
Ее, кажется, и впрямь бы не было, проживи старик еще хоть год. Войну, как известно, накликали – в правительстве – Сухомлиновы, в Думе – Гучковы, в печати – «Новое время» и частью «Русское слово». Война еще, пожалуй, нужна была социалистам бурцевского толка и циммервальдовским большевикам458. Те мотивы, что руководили Плеве в 1903 г., теперь отсутствовали. Авантюр, влекших к войне, тоже не было. Была общая возбужденность, ожидание перемен, и было доносившееся из Европы предчувствие катастрофы. Это предчувствие особенно воспринял уже шагавший в гроб царехранитель. Все его «дневники» последних до войны лет и все письма к царю были полны предостережениями и мольбами. Он готов был вынести серию Распутиных и сотню Дум, чтобы избавить Россию от одной войны. Как пламя догоравшей свечи, как песнь лебедя, он трепетал последними блестками таланта, последними взмахами темперамента, убеждая царя в необходимости мира.
В июле 1914 г., когда уже веяло грозой, он бросился в Петергоф. После двухчасовой аудиенции он вышел из дворца весь мокрый (была тропическая жара), но сияющий.
– Войны не будет, государь дал мне честное слово…
Это было его последнее торжество. Поездка стоила ему простуды, простуда – жизни. Он умер в день объявления Сербии австрийского ультиматума459. Судьба пощадила этого много нагрешившего, но и много настрадавшегося типичного двойника российского распада – до революции и большевиков он не дожил.
* * *
Историческая роль кн[язя] Мещерского начинается с 1883 г. и продолжается с перерывами почти до 1914 г., т[о] е[сть] более четверти века. Очевидно, не все события этой эпохи должны быть отнесены к его влиянию, но главнейшие из них, так или иначе, не обошлись без этого влияния. Возобновив свои дружеские отношения с Александром III после его коронации, он идет сначала в фарватере двух сильнейших министров той эпохи, гр[афа] Д. Толстого и гр[афа] Делянова, не говоря уже о Победоносцеве. Вместе с этим трио он укрепляет царя в его воззрениях на режим, на роль русского дворянства, русской школы и православной церковности, не одобряя, впрочем, эксцессов Победоносцева в отношении к иноверцам. Но в споре Победоносцева с Деляновым и насаждении церковно-приходских школ становится на сторону первого. Главной заботой его делается сохранение экономически таявшего дворянства и его влияния на народную жизнь. В этих видах он вдохновляет гр[афа] Толстого на его проект о земских начальниках, и только благодаря его энергичной поддержке эта непопулярная даже для того времени мера одобряется государем вопреки мнению подавляющего большинства Государственного] совета. Покончив с этим, он, после смерти гр[афа] Толстого, убежденного классика, обрушивается на классицизм и всячески содействует утверждению образования профессионального. После университетских беспорядков он способствует назначению министром народного просвещения сначала ген[ерала] Ванновского, засим Зенгера. Предложенный ему самому пост министра народного просвещения он отклоняет. Вообще, до назначения Витте, мировоззрение его довольно цельно и вполне гармонирует с мировоззрением императора Александра III. Только во взглядах на внешнюю политику царь и его ментор расходятся. Такой же миролюбец, как и царь, ментор полагает в основу этого миролюбия Германию, а царь, как известно, положил в основу его Францию. Но тут Мещерскому не удалось победить влияния императрицы Марии Федоровны и датского двора: оттолкновение Александра III после Берлинского трактата от Бисмарка непоборимо460. Для Александра III пруссаки все еще остаются «свиньями», для Мещерского же они – опора русского самодержавия. Но и здесь, под влиянием своего ментора, царь значительно смягчил свою германофобию и не препятствовал Витте, при введении им винной монополии, сделать крупные льготы балтийскому дворянству. (Дворянство это коллективно Мещерского за это благодарило). Франкофильство Александра III, вытекающее из его германофобства, Мещерский сдерживал в пределах, весьма ощутимых в Париже. Об этом знали и Ганато, и Карно461, все время не без тревоги оглядывавшиеся на Петербург. А когда, однажды, в своем «Гражданине» Мещерский обозвал французского посла в Петербурге (Луи462) парикмахером или чем-то в этом роде, царь ограничился лаконической запиской к нему: «Легче на поворотах!».
Эта стройность мировоззрения Мещерского была нарушена сначала Витте, потом Плеве. С первых же неуклюжих своих шагов на государственном поприще Витте произвел на Мещерского ошеломляющее впечатление. Ни один из сотворенных им в свое время министров и государственных деятелей этого впечатления на него не производили. Сам воспитанный, культурный и образованный, Мещерский пасовал перед невоспитанностью, малокультурностью и малообразованностью своего протеже. С Вышнеградским, Филипповым, Плеве, Дурново, не говоря уже о Штюрмере, Маклакове, Зенгере, Ванновском, Барке и десятке других, им вылепленных сановников, Мещерский не терял своего менторского тона и морально похлопывал их по плечу. Перед Витте он как-то робел. Играла в этом роль частью деловая зависимость его от министра финансов, хотя свои субсидии (грошовые) он получал лично от царей. Большую, однако, роль играла деловая зависимость от Витте друзей Мещерского, за которых он вечно хлопотал. Но главный феномен виттовского влияния на него был нахрап этого сановного хулигана, умение внедрить в Мещерского веру в свою провиденциальность. Эта вера перевернула в менторе двух царств его коренные мировоззрения на роль дворянства, на русскую материальную жизнь и на самое самодержавие. Мещерский одобрил все меры Витте к ослаблению дворянства, к внедрению в русское хозяйство спекулятивного элемента, коллективизации государственных ресурсов и, что главное, к ограничению самодержавия. Мещерский перемог 17-ое октября. И если Витте, лично одиозный Николаю II, трижды в 1902–1903 гг. назначенный к увольнению463, каждый раз удерживался на своем посту и вместо отставки получал благодарственные рескрипты, Мещерский достигал этого ценою своей близости к царю. А когда после отставки в 1903 г[оду] г[оспо]жа Витте приехала к Мещерскому и в слезах умоляла его выхлопотать денежную помощь мужу, Мещерский, отлично знавший блестящее положение финансов Витте, все-таки исхлопотал для него 100 тысяч рублей464.
В одном только, не насилуя себя, Мещерский сходился с Витте – во взглядах на иностранную политику. Мир и союз с Германией – таково было убеждение обоих, что не помешало Витте в хвосте у вел[икого] кн[язя] Николая Николаевича восстать против соглашения царя с Вильгельмом в Бьорке.
Мещерский, понятно, сделал все, чтобы акт 17-го октября стал «потерянным документом». Победа Дурново над Витте в дни второго пришествия Витте к власти – в 1905–1906 г[одах] – дело рук Мещерского. А когда Коковцов объявил в
Государственной] думе: «У нас, слава Богу, нет парламентаризма», Мещерский перед ним склонился, хотя этот государственный деятель никогда не был его фаворитом. На его назначении премьером, после убийства Столыпина, настоял Мещерский. Но через несколько лет тот же Мещерский сломил Коковцову шею, чтобы посадить на его место своего фаворита Барка.
Сухомлинов, Сазонов, Гучков и вся шовинистская Россия были его врагами в большей мере, чем Россия либеральная, Россия Милюкова и Набокова. И это потому, что, по его убеждению, только война, а не болтовня, могла погубить Россию. А предчувствие этой гибели, дар его как провидца красной нитью проходит через всю его публицистику. В ней было много личного и лишнего, но много и ценного для русской истории последних двух царствований. В этом смысле «дневники» Мещерского, если не в художественном, то в социально-политическом смысле можно поставить о бок с «дневниками» Достоевского.
* * *
О Мещерском, как о Витте и о Столыпине, последнее слово скажет история. Современникам же, не имевшим причин его ненавидеть, было ясно одно: что человек этот был весь вымощен добрыми намерениями, осуществить кои не позволяли ему и страсти, и люди. Мещерский был тем, что французы называют: mau-vais advocat d’une bonne cause, если под bonne cause подразумевать искренность его убеждений. Он догорел тем, чем загорелся – верой в величие и счастье России под скипетром самодержавия. Либералом он не был никогда. Это, быть может, не плюс, но, пожалуй, и не минус. Как шептун, он, пожалуй, принес России больше вреда, чем пользы: на нем всегда были путы лицеприятия. Он безмерно больше выиграл бы в союзе с общественностью против власти, чем в заговоре с властью против общественности: в оппозиции он, пожалуй, дорос бы до Герцена и, во всяком случае, перерос бы Милюкова. Тут была наследственная хворь, экстаз, почти истерия. Ничего, кроме мук, цари ему не дали: став действительным] статским советником в 30 лет, он им умер в 75. Зато он дал царям весь свой талант и разостлал им под ноги свою репутацию человека и успех писателя.
Не будучи «либералом», Мещерский исповедовал кучу либеральных догм: веротерпимость, самодеятельность, миролюбие и проч[ее]. В двух вопросах либералы могли его считать своим: еврейском и в вопросе просвещения. Ему принадлежит крылатое слово: «лейб-еврей». Противник черты оседлости, он боролся лишь с еврейской плутократией. Он писал: «Каждый раз, когда порог министра финансов переступает еврейский банкир, я спрашиваю себя, какую еще часть России отломили!». И тут же требовал свободы для еврейской бедноты. Апологет розог, он противопоставлял их виселицам и расстрелам. Мечтал очистить университеты от «кухаркиных сыновей», чтобы сделать высшую науку ароматом жизни, и настаивал на всеобщем образовании. Поставил к реформам «точку», но требовал самодеятельности и децентрализации. Защищал поляков, немцев, финляндцев, татар. Был ярым сторонником свободы совести и вероисповеданий, рассорившись на этой почве с Победоносцевым. В этом недисциплинированном мировоззрении и в расшатанном сантиментами сердце была куча противоречий, которые его не удивляли. Слуга царя, он, как никто, порочил царских министров и даже царскую политику. Ванновский, Бунге, Муравьев, Ламздорф – целая плеяда министров – вечно на него жаловались царям, и его «Гражданин» неоднократно подвергался цензурным карам. Об Мещерского, как горох о стену, ударялись все бранные эпитеты российского лексикона. Даже у друзей он слыл за «enfant terrible», резкого, часто неделикатного «путаника». Европа, в особенности Германия, за союз с коей он ратовал всю жизнь, ценила его несравненно выше, чем Россия. Этот свирепый на вид, губастый урод с осанкой лорда и манерами бесцеремонного крепостника, таил в себе впечатлительность институтки и сердце Коломбины465.