В каждой стране и у каждого народа были эпохи сдвигов, когда народ и общество выходили на новые пути творчества под новыми лозунгами. И эти эпохи почти всюду выдвигали «вождей», за которыми шли народы и общества. Длинен был бы перечень таких эпох и «вождей» за последние 1 Vi века от Великой французской революции или от эмансипации Сев[еро]-Американских Соединенных Штатов. В каждой стране и в каждом народе, подвергшимся таким историческим сдвигам, революции сменялись эволюциями и одни «вожди» уступали место другим. Но всюду и везде смена революции и эволюции и соответствовавшая им смена «вождей» не затушевывали изначальной, давшей толчок движению идеи и не рвали преемственности между действиями этих «вождей». А самые идеи, как бы они ни видоизменялись согласно требованиям века и насущным потребностям народов, оставались в своей сердцевине теми же.
Такими идеями, как всем известно, были в прошлом – идея гражданской свободы и национального единства, – свободы, как антитезы абсолютизма, и единства, как антитезы космополитизма. Свобода – чувство индивидуальное, национализм – коллективное! Но оба эти чувства, как бы их ни разобщали, по каким бы разным путям и какими бы разными средствами они ни осуществлялись, в корнях своих неразрывны. И только тогда народно-общественные сдвиги приводят к благотворным результатам, только тогда они выводят народы из междоусобий и хаоса, когда связь эта, в народных недрах и в сознании вождей, не нарушается. В последнее время к этим двум основным идеям, сдвинувшим человечество от средних к новым векам, присоединилась третья – идея социальная. Как бы с ней ни бороться, ее нельзя не признать логически вытекающей из двух первых и органически с ними связанной (как дух связан с плотью). Первые две идеи (идеи матери) создали политику и этику, третья – экономику. Уже больше полутораста лет мир живет и движется этими тремя идеями.
Иллюстрировать эту истину – дело историка. Но хотелось бы запечатлеть примеры наиболее наглядные, из жизни народов наиболее, исторически, ярких: французов, немцев, англичан и итальянцев. Вспыхнувшая из идеи политической свободы Великая французская революция не зажгла ли тотчас же идею национальную?! А вспыхнувшая из идеи национальной революция в Италии, не зажгла ли тотчас же идею свободы?! То, что было пренебрежено в 40-х годах политической революцией в Германии, не было ли дополнено и исправлено национальной революцией в 70-х годах?! А национальный и политический идеалы Англии не нашли ли равнодействующую в ее разнородных правительствах?!
Соответственно этому ходу истории в Западной Европе (почти то же повторилось и в Америке), не повторились ли в Тьере и Гамбетте – Мирабо и Лафайет?! В Муссолини – Гарибальди и Мадзини?! В Гитлере – Либкнехт (отец)? В Болдвине и Ллойд Джордже – Солсбери и Гладстон?! Если прибавить к этим сдвигам и сменам лиц то, что дал третий фактор развития человечества – социализм (в лице Маркса, Макдональда, Жореса и друг[их]), получится современная политико-экономическая схема Западной Европы, запутанная узлами великой войны. Но, как бы она ни была запутана, события остаются в ней исторически закономерными, а люди (вожди) политически и этически правомерными. С ними можно бороться, их можно отрицать; но то, что мы называем европейской «неразберихой», является продуктом исторической логики, а современные нам европейские «вожди» типа Муссолини, Гитлера, Эррио, Макдональда, как бы они ни ошибались – вождями по историческому праву. То же ли случилось на востоке Европы, в нашей многострадальной России?
* * *
С тех пор, как первый проект русской конституции при Анне Иоанновне провалился490, проекты эти бороздили воздушный океан российского политического мышления. Иные из них – в крови, как проект декабристов, иные в изгнании – как мечта Герцена и Огарева, иные в сумасшествии, как «выстрел» Чаадаева, иные в болтовне, как «диктатура сердца» и «доверие» Лорис-Меликова и Мирского. Кровь, мечтания и болтовня сопутствовали всюду русской либеральной мысли. Но уже с начала 19-го века она стала органической частью русского политического развития, как противовес мысли консервативной, как умственный процесс вдыхания и выдыхания.
Сто лет тому назад Чаадаев простонал: «Обделенные, созданные нашими государями и нашим климатом, мы только в силу покорности стали великим народом… Всюду в нашей истории мы видим влияние власти, климата, почвы и нигде действия общественности…»491.
Этот стон первого нашего западника явился и впрямь «выстрелом в глухую ночь по самодержавию». Выстрел этот раздался в России, но произвела его Европа.
От Чаадаева до Милюкова – дистанция огромного размера. На этой дистанции ярко горели огни Герцена и Огарева. Но Герцен, как известно, проклял «мещанский Запад» и не поощрил польского восстания. А его последователи прокляли «аристократический» Восток и поощрили финляндскую смуту. И явилось на свет что-то среднее между мещанством и аристократией – демократия, и что-то среднее между нацией и сбродом – интернационал.
Плохо понятое «философическое письмо» Чаадаева и дурно усвоенное западничество Герцена создали плеяду «освободителей» 60-х годов в политике и Добролюбовых, Чернышевских, Белинских в этике. На смену же этому второму поколению русских революционеров, как бы истощенному и николаевским погромом, и александровскими реформами, пришло поколение третье, худосочное в творчестве, но злостное и ретивое в разрушении, поколение Михайловских, Стасюлевичей, Арсеньевых, Милюковых. Лишенные и таланта, и аристократизма мысли своих предтеч, оторванные от низов и не приставшие к верхам, они всю силу своего протеста черпали в западном либерализме. И проглядели восточный нигилизм.
Самым ярким представителем и последним могиканом этого третьего поколения русской либеральной мысли является Павел Николаевич Милюков, – последним потому, что совершенно неповторима та политическая, социальная и этическая обстановка, при которой только и мог расцвесть политический авторитет «вождя» демократии. Обстановка эта: поколебленное в основе самодержавие, безвольная, себялюбивая, трусливая власть и хаотическая, корыстолюбивая общественность. Эти три явления неповторимы. Их нигде, кроме России, не было. И в России-то они объявились лишь к началу ХХ-го века, после виттовских реформ, взрыхливших русскую экономику, и после суворинского «чего изволите», взрыхлившего русскую этику. Без Витте и Суворина не было бы и Милюкова.
Как политический «вождь», Милюков родился с его органом, «Речью»492. Либеральная печать существовала в России и до «Речи». А органы ее, как «Русск[ие] ведомости», «Вестник Европы», «Отечественные записки»493 и другие, пользовались даже уважением. Уважение это зиждилось на явном для всех факте материальной и личной заинтересованности основателей и руководителей сих органов. Были они нищи плотью, но богаты духом. Первый шаг в сторону от этих принципов русского либерализма сделал в своем «Голосе» Краевский. Второй и более решительный – Милюков в своей «Речи».
В самом начале XX века, в зените власти Витте и материального преуспеяния «Нов[ого] вр[емени]», некий Быховец, женатый на сестре мадам Витте, строил Пермь-Котласскую жел[езную] дорогу. О строительстве этом не забыли в России до сих пор. Чуть ли не стомиллионная постройка вверена была заурядному технику шоссейного отдела Министерства путей сообщения, без диплома и права строительства, вопреки всем законам и обычаям ведомства, вопреки протестам Государственного контроля и высших технических учреждений страны. Это был coup de main всесильного тогда министра финансов, вернее – его супруги. Постройка этой дороги была сплошным скандалом в путейских и контрольных сферах. Но путейцами правил тогда кулантный494 «князенька» Хилков, а контролем – висевший на хвосте у Витте – Тертий Филиппов. Правой рукой у Быховца был заправский путеец Бак. Этому Баку Быховец сдал с подряда, по высоким ценам, все земляные работы, на десятки миллионов. Как водится (или как водилось), Бак выплачивал строителю дороги известный процент с подрядной суммы (от 2 до 10). Отсюда миллионы м[ада]м Витте, Быховца и… Бака.
В России той эпохи об этом воробьи с крыш кричали. О происхождении ваковских миллионов не мог не знать и Павел Николаевич Милюков. И, тем не менее…
На появившейся газете «Речь», рядом с именем издателя ее П. Н. Милюкова, появилось имя «основателя Бака». Либеральные круги России ахнули. Но на Мойке у Витте и в Эртелевом пер[еулке] у Суворина потирали руки. Бак – значит Быховец, а Быховец – значит Витте. Оппозиционный орган, издаваемый (хоть и косвенно) на средства русской казны – разве это не то же «Нов[ое] вр[емя]», поддерживаемое казенными объявлениями?!
После революции 1905 г. Павел Николаевич, с группой своих единомышленников, перешел под знамя издателя «Биржевки». А когда мадам Проппер, не менее практичная, чем мадам Витте, после затраченных 200 тысяч рублей забастовала, Милюков перенес флаг главнокомандующего русской либеральной мыслью на эскадренный броненосец Азовско-Донского банка. И хотя имя хозяина этого банка, Каменки, не зачеркнуло имени Бака, все знали, что «Речь» издается на банковские деньги. В этом смысле она была предтечей протопоповской «Русской воли», которую так жестоко заклеймила «Речь». (В эпоху конструирования партии кадет Павел Николаевич заимствовал еще средства некоего политического младенца, кн[язя] Бебутова, хотя и не строившего железной дороги, но обобравшего, ради кадет, свою жену)495.
Все это, понятно, не преступление. Из банковских касс, из мошны Морозова и иных русских миллионеров русская революционная мысль питалась до и после Милюкова: на банковские деньги оперился, между прочим, наш «буревестник» Горький. Чистота риз русского либерализма вообще канула в лету. Но ни Горький, ни Проппер, ни Амфитеатров не упрекали своих конкурентов и коллег в этом «грехе» русского либерализма. А П. Н. Милюков это делал и делает. В свое время он тянул к ответу за этот грех «Нов[ое] вр[емя]», «Петербургские] ведомости», «Гражданин», а сейчас, в изгнании, упражняется на опорочении своих зарубежных коллег.
Павел Николаевич, несомненно, идеен. Вряд ли, однако, настолько же идеен, насколько учен. Ученость его неоспорима. Если бы Павел Николаевич довольствовался ею, обогащая русское общество познанием нашего великого прошлого и делая из него выводы для будущего, имя его перешло бы в историю рядом с именами лучших русских людей. Но Павлу Николаевичу этого стажа мало: он привесил к нему стаж политика и эмансипатора земли русской. Он потянулся к знамени «вождя». Решил властвовать не только над душами, но и над мускулами, не только эволюционировать, но и революционировать. И получился тот сумбур, который сверг не только царя и режим, но и самого Милюкова.
Ничего нового в идейности П. Н. Милюкова нет, не было и быть не могло. Заимствованная от Чаадаева, Герцена, Михайловского, Стасюлевича, не говоря уже о деятелях 60-х годов – идейность эта была и есть универсально шаблонной. Она одинакова на всем земном шаре, от английского парламента до последователей Ганди и китайского гоминдана496. На берегах Темзы, Сены, Шпрее, Тибра, Ганга, Миссисипи и Желтой реки гражданская свобода одна и та же. Быть либералом в России не было замысловатее, чем быть либералом в Азии, Африке, не говоря уже о Европе. Подвиг наших Чаадаевых и Герценов не в том, что они ее выдумали, а в том, что они ее умно и талантливо сочетали с нашим прошлым и будущим, стараясь поменьше ломать и побольше создавать. Точно также вводили гражданственность Гарибальди и Мадзини в Италии, Кошут в Венгрии, Гамбетта во Франции, Костюшко в Польше и т[ак] д[алее]. На судьбе Китая, Испании и нашей собственной мы видим, что получается, когда политическая эмансипация сопровождается ломкой национальных устоев. А на судьбе Японии, Италии, не говоря уже об Англии, мы любуемся расцветом гражданской свободы, засаженной на старой, лишь взрыхленной, почве национального единства.
Но для П. Н. Милюкова не существовало ни примеров Востока и Запада, ни скорбных ошибок Герцена. Павел Николаевич забыл о «выстреле в глухую ночь», – выстрелить ему захотелось самому, и не только выстрелить, но и создать «глухую ночь», которой, на самом деле, после освободительных реформ в России не было.
Еще раньше московских съездов, в своей газете «Речь» Павел Николаевич давал понять, что либерализм – это он (l’Etat – c’est moi); что гражданской свободы до него не было и быть не могло, и что установить ее в России без него, Милюкова, немыслимо. На съездах же, где совершилось подобие схизмы Никейского собора497, разделились не идеи, а личности, – ибо в ту пору уже не идеи создавали личности, как в 60-х годах, а личности, для своего выявления, отрывали клочки давно существовавших идей, наматывая их, как паруса, на мачты своих честолюбий. На московских съездах разделились два себялюбивых властолюбца – Милюков и Гучков – разодрав, для личных целей, единую идею российского прогресса. И на обоих полотнищах ее зарисовали узор политики личной, устремлений данного момента, забронированного от прошлого и слепого для будущего. Кажется, на реках вавилонских нашего раскаяния все, кроме П. Н. Милюкова и Гучкова, в этом уже сознались.
Грех (или преступление) Милюкова «идейного» заключается прежде всего в том, что он создал партию, т[о] е[сть] течение в океане русской освободительной мысли, изолировав это течение от вод океана чужим катехизисом (Кизеветтера)498 и своим властолюбием.
Милюков экспроприировал русское освободительное движение, присвоив себе подвиги и декабристов, и шестидесятников. Отлучил от огня и воды всякую мысль, если она не была специфически кадетской. Создал в политике касты браминов и париев. В храме российской эмансипации, с алтарями в честь Герцена и Огарева, впускал лишь свою паству: не принадлежащим к ней предоставлялось тесниться за изгородью этого храма. Кто не с нами, тот против нас! Лозунг этот создал у нас впервые П. Н. Милюков; а этот лозунг оторвал от берегов русской общественности целые глыбы. Что и положило начало распаду этой общественности.
От берегов русской свободы, захваченной в единоличное пользование кадет, оторвались прежде всего сгустки обывательщины, запечатленные музой Чехова – нудняки и слабняки, дяди Вани, Астровы, Ивановы, весталки и вакханки медвежьих углов, вздыхающие по Европе и Москве, вырубившие вместе с вишневыми садами свое прошлое и будущее – 9/10 российской интеллигенции, осевшей, как соли в запущенном организме подагрика, в запущенной провинциальной и поместной жизни. В этом разношерстном стаде одушевленных прекрасными намерениями, но неспособных к борьбе за жизнь слизняков («через 200 лет Россия будет неузнаваемой»), бродили одиночками и стаями зубры, гиены и шакалы, с воем об отжившем приказном строе и с хищным рычанием над чуемой уже добычей российской падали (Дубровины и Грингмуты, Ленины и Троцкие). Цитадель кадетизма, монополизировавшего русскую свободу, была для них наглухо закрыта. Ритуал кизеветтеровского катехизиса и милюковского правоверия охранялся пушками кадетской нетерпимости. Из огромного инертного тела русской общественности партийными насосами было выкачено в карликовый организм кадетизма врожденное нам свободолюбие; политическое самосознание пробуждавшейся страны было выжато, как лимон, в сосуд милюковского властолюбия. А недожатую оболочку русских надежд кадеты с презрением вышвырнули. Ее-то и подхватил Гучков, чтобы передать, вместе со своей личной местью, сначала Керенскому, а потом Ленину с Троцким.
* * *
О том, что милюковская «идейность» не заключала в себе ничего нового, что не было бы пережито и выстрадано страной (за многое, что стояло в кизе-веттеровском катехизисе, ратовали русские консервативные элементы), и что «идейность» эта, кроме властолюбия (наподобие теперешней «идейности» партии коммунистической), решительно никакого raison d’etre не имела, говорить и поздно, и лишне. Павел Николаевич Милюков ведь не забыл свои посещения «белого дома» Витте и таинственные обеды с гр[афом] в отдельных кабинетах Донона. Плохого и в этом нет: власти добивались и Муссолини, и Пилсудский, и сонм политиков всех стран. В «идейности» П. Н. Милюкова плохо лишь то, что борьбу за власть он вел «негодными средствами».
Негодность их и в стратегии, и в тактике. Эта последняя у П. Н. Милюкова сводилась и сводится к системе уколов, оскорблений, извращений, подсидки, а главное – возбуждении против своих политических врагов массовой ненависти. Макиавеллизма как тонкости политической борьбы Павел Николаевич не проявил; но макиавеллизмом как беззастенчивостью и жестокостью пользовался широко. Выпустив на трибуну Государственной] думы экспансивного Родичева, чтобы возвестить о «столыпинских галстуках», и корректного Набокова, чтобы унизить перед властью законодательной власть исполнительную499, – Милюков подготовил почву, на которой впоследствии он требовал неповиновения власти (после роспуска 1-ой Думы), ездил на спинах «левых ослов», сначала осудил, а потом благословил великую войну, сначала пригрел, а потом оплевал Протопопова, сначала оплевал, а потом пригрел Бурцева, и подал сигнал к всероссийскому бунту (клеветой на монарха). Но и не это даже, по существу, криминальное (в дни войны) поведение общественного деятеля следует ему поставить в главный минус: есть минус для всякого «идейного» политика еще толще – бестактность. А этот минус, как свидетельствует всемирная история, не прощается.
Бестактный «вождь» – что мокрый огонь, что сухая вода. Бестактность исключает вождизм, как материнство – невинность. Кто-то сказал, что есть нечто худшее всех преступлений власти – ее глупость. Милюков упрекал в ней власть монарха, а острослов Влас Дорошевич – власть кадетского вождя. Вылетевшая из уст Дорошевича крылатая кличка – «Бог бестактности», сопровождая П. Н. Милюкова в изгнании, не отвяжется от него до гробовой доски.
Трагедия «вождя», избежавшего большевистской «стенки» и пуль Шабельского (в Берлине), избежавшего нищеты и одинокости (после разрыва с единоутробными кадетами) – здесь: в его хронической неизлечимой бестактности. Об этом недуге Павла Николаевича писал не один Дорошевич. Вот, напр[имер], как описал ее один из старых журналистов, и притом еврей. Я подчеркиваю слово «еврей» вот почему.
Узурпировав дело русской политической свободы (о которой мечтало 9/10 России), Павел Николаевич прихватил с ней и все связанные с этой свободой вопросы. Между ними и вопрос еврейский.
Антисемитизма в России, как когда-то в Испании, Польше, Голландии, не было. Подлинных антисемитов в России была горсточка, и выявилась эта горсточка лишь как протест участию евреев в революционном движении («черная сотня»). О «черте оседлости» нет ничего в основных русских законах500. Ни Петр, ни Екатерина не были антисемитами. «Черта оседлости» создалась административным распоряжением, как и законодательства антиземское, анти-городское, антиучебное («кухаркины дети») и многое, явившееся следствием временной реакции после злоупотреблений освободительными реформами. На «черте оседлости» настояли либералы, а не реакционеры той эпохи. А боролись с ней, при Александре III, – реакционеры (Катков, Мещерский). Притворившись запамятов[ав]шим это, П. Н. Милюков поднял стяг защиты русских евреев. Мировому еврейству Павел Николаевич дал понять, что защищает евреев в России он один. В антисемиты он произвел не только Пуришкевича с Марковым, но и Николая II со Столыпиным. А после убийства Иоллоса развил такую энергию в защите евреев, так нашумел и надерзил правым кругам, что рядом с «черной сотней» вызвал образование группы сверхнационалистов (Балашева)501. Роль паладина еврейства Павел Николаевич перенес и за рубеж, продолжая и здесь от кого-то и от чего-то защищать племя Израиля. И хотя еврейству в эмиграции живется не в пример лучше, чем не еврейству, П. Н. Милюков из своего здешнего органа сделал нечто вроде еврейской синагоги или цитадели.
Так вот, как один из старейших журналистов еврейского происхождения (Гольдштейн)502 характеризовал один из моментов вождистской деятельности П. Н. Милюкова в эмиграции. Момент относится к 1922 г. и поездке Павла Николаевича в Америку, для переговоров с Гардингом. Объектом переговоров было положение правительства Меркулова на Дальнем Востоке503.
«Да, мы здесь, в Париже, волнуемся, все волнуемся, – писал старый журналист. – Не эмигранты только, но и высшие французские круги. И я не знаю, быть может, падение кабинета Бриана находится в связи с пребыванием Павла Николаевича в Соединенных] Штатах… Во всяком случае, это уже совсем достоверно – призванье Мильераном к власти Пуанкаре произошло при содействии Павла Николаевича и его двух влиятельнейших органов печати – “Последних новостей” в Париже и “Голоса России” в Берлине504. Вам, не посвященным в изготовление современных политических комбинаций, это, может быть, покажется странным? Но я могу секретно сообщить, что из Вашингтона, во время последней конференции в Каннах, шли оживленные телеграфные послания к П. Я. Рыссу505, который троекратно был вызываем к г[осподину] Мильерану. Я узнал, кроме того, что президент Гардинг разошелся с П. Н. Милюковым в вопросе о положении правительства Меркулова на Дальнем Востоке. Президент говорил о содействии антибольшевикам, а П. Н. отстаивал принцип полного невмешательства. Размолвка между обоими государственными людьми оказалась весьма глубокой. П. Н. Милюков пригрозил Гардингу, что он, Павел Николаевич, – перекинется от республиканцев к демократам. Когда же Гардинг сказал ему:
– Я этому никогда не поверю! —
Милюков вскричал:
– Мне, мой милый президент, перекидываться очень легко. Перекидывался я в Киеве и в Ростове к немцам, потом к англичанам, потом к французам. Перекидывался к Деникину, и от Деникина, был за армию, за интервенцию, за Врангеля. Потом был против интервенции, против армии и против Врангеля.
Но Гардинг не верил.
Тогда П. Н. Милюков сел в автомобиль и поехал к Вудро Вильсону. Телеграммы об этом посещении и о предстоящих совещаниях Милюкова с членами Североамериканского Конгресса полетели в Европу. Их напечатали две распространеннейшие европейские газеты – “Последние новости” в Париже и “Голос России” в Берлине. Франк полетел. Марка провалилась…»
И т[ак] д[алее]. Политический портрет Милюкова в этом шарже не искажен.
От первых таинственных посещений «белого дома» (Витте), где «вождь» предлагал заменить династию Романовых – Долгорукими, до визита к вел[икому] кн[язю] Михаилу Александровичу, где он предлагал ему российский престол, от проповеди пацифизма до требования завоевания Константинополя, – на протяжении 12 лет в пределах России и 15 лет вне ее, политические гаффы «вождя» сменялись гаффами. Первое заседание Пой Государственной] Думы, где кадеты, хозяева этой Думы, вместо слова признательности монарху, предъявили ему грубый ультиматум506; политический союз с трудовиками, явившимися разрушить устои государства; думская фронда Столыпина; выборгский съезд, выборгское воззвание; агитация в Париже против займа507; ослабевавшая атака верховной власти, вызвавшая объединение реакционных элементов; использование «левых ослов»; попустительство тучковской интриге против личности монарха; раздувание после революции шовинизма; улыбки и угрозы, союзы и разрывы; в Лондоне – оппозиция его величества, а в Петербурге – оппозиция его величеству; в министерском кабинете – кулак против Германии, а в Киеве и в Ростове – протянутая ей рука; в Берлине дружба с Гессеном, а в Париже – ссора с ним; в Берлине ссора с эсерами, а в Париже – дружба с ними – разве перечесть все зигзаги милюковского вождизма?! Монархист и республиканец, эволюционист и революционер, пацифист и шовинист, германофил и германофоб, японофил и японофоб, поборник «единой и неделимой», подписавший отделения Польши, Финляндии и лимитропов508; антиукраинец, трапезовавший со Скоропадским; разрушитель собственной партии; европеец и византиец, – сколько еще фасов в этом политическом феномене, ведшем Россию к пропасти, и даже на дне ее не перестающий твердить: стрижено – брито! После феноменов эпохи тушинского вора и Александра I, кажется, на Руси такого еще не было. И рядом с ним, в роли второго «вождя» российского лихолетья, злой рок России поставил тип совсем «из другой оперы», совсем из другого теста – тип Алекс[андра] Ивановича Гучкова.
Так в тексте.