Пятый час утра. Рабочий кабинет Суворина. Сквозь тяжелые, малинового бархата, гардины пробивается мутный петербургский рассвет. У заваленного письменного стола, спиной к нему, кутаясь в шелк дорогого халата, застыл волосатый и бородатый старик. Лик патриарха, поза мецената, голос раскормленного дьячка. Старик вспоминает. Вспоминает он всегда в этот ночной час, на переломе дня и ночи, в предутренней тишине, предсказывающей грядущие шумы. Ибо только в этот час огромный суворинский дом в Эртелевом пер[еулке] – гнездо расплодившейся, когда-то нищей, а ныне богатой, когда-то бессильной, а ныне могучей семьи, – только в этот час перелома дня и ночи патриарх этой семьи, хозяин самой распространенной, влиятельной и богатой русской газеты, участвующей в управлении великой страной, безответственный, но всесильный, – только в этот час отдыха и правителей, и правимых, сильных и слабых, проскользнувший со дна русской жизни к верхам ее, талант, безобидная личинка, превратившаяся в скорпиона, захудалый учителишка – в первого русского издателя и журналиста – любит вспоминать об этом чудесном превращении, смаковать его и бесшумно, нутром, смеяться над этим чудом. У Лермонтова: «По небу полуночи ангел летел»520… Если летел он над Эртелевым пер[еулком], то душу, которую он нес, здесь перехватили, ангельскую кротость вытравив внешней злостью. Вот о чем к закату ночи любит Суворин вспоминать.
– Переезд на ялике с Васильевского острова стоил в ту пору 45 коп[еек]. А ездить приходилось ежедневно. Для моего бюджета это было много. Но когда на Невском, на набережной, на Морской я встречал на дорогих рысаках всемогущих олимпийцев, которых не сегодня-завтра насмерть ужалит мое перо, представляя их бессильное бешенство – всемогущим ощущал себя я, бедный учитель, ездящий на ялике, и ничтожными казались мне эти банкиры и сановники, ездящие на рысаках… О, жалить, насмерть жалить!… Единственная награда таланта, единственное право и наслаждение его… Молодость, бедность… И все такое… Если бы еще раз!…
Голова патриарха с паучьим жалом падает на грудь.
Бьет пять. Замирает музыка английских часов. С дубового резного потолка чинно светят дорогие люстры. Со стен, оклеенных под кожу, глядят дорогие картины. Мраморная Психея, стыдливо закрывая классическую грудь, показывает в зеркале классическую спину. У огромного, во всю стену, зеркального окна рассвет побеждает ночь. Строгие шкафы сверкают дорогими переплетами, мягко блестит лак красного дерева, чередуясь с золотом рам, искрится бронза дорогих безделушек, манят раскрытые объятия сафьяновых кресел, – все в этом пышном кабинете дышит барством, покоем. Только заваленный письменный стол странным диссонансом свидетельствует о труде.
Когда трудится этот старец с патриархальной русской сединой, любящий ночные беседы? Когда наслаждается завоеванным кладом уюта, роскоши, красоты? В этом кабинете люди сменяют людей, не умолкает сочный голос старика, не перестают сверкать злые, умные, как два гвоздя, вбитые в огромный череп, глазки, и небольшой влажный рот-жало, то вбирается, то выбрасывается; то копит яд, то изливает его. Чего, чего не наговорено и не написано в этом дорогом кабинете! Сколько яду отсюда вылито! Сколько горя, слез, бешенства и лукавства сюда занесено! История великой страны, летопись дарованья и пошлостей великого народа – бурной и мутной рекой протекали через этот кабинет.
– Эка невидаль хороший фельетон написать, – говаривал Суворин, обидчиво вбирая свое жало. – Выпью десять чашек крепкого кофею, выкурю десяток сигар и напишу…
Говорилось это обыкновенно около 1 часу дня, когда старик после бессонной ночи вставал и небрежно, хотя и жадно, просматривал груду свежих газет. Его гвозди-глазки имели свойство не видеть газетной пошлости и впиваться лишь в даровитое. Талант он ощущал издалека. На талантливую статью он налетал, как ястреб на пташку, и мгновенно взвивался с ней и пожирал ее. И таков был навык у этого человека, таков нюх, что в час-два он обламывал работу, на которую простому смертному надо было дни.
* * *
Если талант – огонь, то Суворин был в полном смысле слова огнепоклонник. В центре его бурной, полной трагизма и комизма, взвивавшейся, как ракета на черном небосклоне и как ракета лопнувшей, жизни – был талант. Ничего он не любил и не уважал, кроме таланта. И ничего, кроме таланта, не боялся. Стяжатель, властолюбец и сластолюбец, он воздвиг лишь один алтарь и лишь одному Богу молился – дарованию.
– Важно не то, что написано, а – как написано…
Может быть, это одна из причин, почему к его газете прилип ярлык: «чего изволите». Во всяком случае, эта газета была довольно верным зеркалом России и декаданса, и, бесспорно, самой талантливой. И все тени русского таланта легли на нее. А теней этих, как известно, немало. Если талант почти везде – самодовлеющ, беспринципен, в значительной степени анормален и аморален, то талант русский, выросший на специфической почве российского быта, сгустил на себе эти тени.
Талант Суворина был изъеден российской хворью. И потому он собрал вокруг себя такие же больные таланты. И в мрачном доме на Эртелевом, в логовище самого злого и талантливого русского издателя, варился в соку жестоких российских нравов яркий русский талант.
Еще будучи «незнакомцем», Суворин съютил плеяду, создавшую успех «Нов[ого] вр[емени]»: Буренина, Ге521, Жителя522, Сергея Атаву523и друг[их]. Впоследствии к ним примкнули Амфитеатров, Сигма524 и, наконец, Розанов, Меньшиков. Наиболее типичным и талантливым был последний. Между Сувориным и Меньшиковым была постоянная ссора: оба презирали друг друга и оба преклонялись друг перед другом. Скрипя зубами, издатель гнул выю перед сотрудником. Меньшиков вогнал «Нов[ое] вр[емя]» в самую мрачную реакцию и человеконенавистничество. Но автоматическая способность меныниковского таланта, необычная его гибкость заворожили старика: после каждого разрыва между ними старик брал свою палку и скакал в Царское Село, где жил Меньшиков, унижался, просил прощения. А Меньшиков каждый раз повышал построчные.
С другими он был проще. Васеньке Розанову он, например, говорил:
– Вы, Василий Васильевич, оболгали и Иисуса, и рыб (Розанов настаивал на рыбьем сладострастьи). Вы – путаник и сладострастник. И все такое… А фельетон ваш пойдет… Хоть я ничего в нем и не пойму…
К Юрочке Беляеву525 – театральному критику, забравшему аванс за 5 лет, старик чувствовал особую слабость:
– Денег? Не дам… пропьете… Вы вообще пьяница… И все такое… А фельетон пишите… И позлее…
И швырял ему чек на 500 руб.
Газета варилась ночью, под суворинским кабинетом. Снизу вверх и обратно метали гранки. Старик всем говорил, что не занимается газетой, не читает ее. Но ни одной строки не проходило без его санкции. Иные статьи его 5–6 раз летали между этажами, между редакцией и типографией: старик прикидывал и не решался. В критические моменты, когда воз увязал, старик брал палку и в халате, часов в 5 утра, спускался в редакцию. И начиналось:
– Ты, Мишка (старший сын Суворина, официальный редактор «Нов[ого] вр[емени]»)526, осел… Стоеросовый… Вы, Розанов – юродивый… Вы, Егоров – пьяница… Чего вы мне суете эту жвачку? Не надоело? Бездарность, пошлость, гниль. Пошли вон!…
Палка гуляла по воздуху, «таланты» разбегались, а маленький сын великого отца оправдывался:
– Ты вечно ругаешься, папа. Чем я виноват? Ты сам велел, а теперь я осел… Так нельзя… Я уйду…Огород копать…
* * *
О Суворине можно написать тома. Его два полушария – лик материальный и моральный – были в вечном разладе, и здесь была трагедия его жизни.
Материальный успех Суворина начался с созданием «Нов[ого] вр[емени]». Но газета эта была основана не им, а Лихачевым, как и другая русская преуспевшая газета «Русск[ое] слово» была основана не Сытиным. Оба эти крупнейшие русские газетные издателя преуспели по-разному и разный вес приобрели в русских государственности и общественности, но оба торговли печатным словом.
В руках Лихачева «Нов[ое] вр[емя]» успеха не имело. Успех начался с момента, когда перекочевали в него ядовитые фельетоны «Незнакомца» (псевдоним Суворина) из коршевских «Петербургских] вед[омостей]». Их читал весь Петербург. С Васильевского острова Суворин перебрался в шикарную квартиру на Итальянской. Ему удалось отделаться от Лихачева и привлечь в газету таких же нищих, как он, талантливых сотрудников.
В ту пору на крайнем левом фланге русской печати был «Голос» Краевского и [ «Русское слово», на крайне правом – ] «Гражданин» с «Московскими] ведомостями]» Мещерского и Каткова. Суворин врезался между этими двумя полюсами, ядом своего таланта поливая тот и другой. Успех превзошел ожидания. Петербург и Россия захлебнулись суворинским ядом. (Каткова он называл «московской просвирней», Мещерского – «мышиным жеребчиком», Краевского – «Коробочкой»). Не проходило дня, чтобы в «Нов[ом] вр[емени]» не издевались над правой и левой Россией, взращивая семена оппортунизма. Октябризм только официально создал Гучков, подлинным основателем его был Суворин. И он первый пожал обильную от него жатву. Аудиторией «Нов[ого] вр[емени]» стала вся российская бюрократия и плутократия и та часть всероссийского дворянства и мещанства, которая искала ссуд, дел, наживы и вообще чаяла движения воды. В Эртелевом пер[еулке] был воздвигнут суворинский дворец и собственная типография. А тираж газеты перевалил за 50 тыс[яч], чего в ту пору в России еще не бывало. («Голос» имел тиража 10 тысяч, «Русское слово» – 15 тысяч, «Гражданин» и «Московские] ведомости]» – по нескольку тысяч). Тут и началась трагедия Суворина. И эта трагедия, при росшем богатстве и именно вследствие его роста, не выпускала его из своих когтей до смерти.
Силу и значение «Нов[ого] вр[емени]» понимали все русские правители, но ближе и лучше всех понял ее Витте. Между Сувориным и Витте установился роман. Презирая друг друга, они жить друг без друга не могли. Друг друга боялись и друг другом восхищались. Витте ухаживал и за другими газетами («Гражданин]», «Рус[ское] слово», «Биржевыми ведомостями]» и проч.). Мещерскому он давал субсидии, Сытину налаживал издательство, Пропперу варганил биржевые аферы. Но только с Сувориным он сошелся вплотную. Ни афер, ни помощи в издательстве Суворину не надо было – в этой материальной самостоятельности и была сила Суворина. Но объявления…
* * *
Материальный расчет Суворина был в том, чтобы все расходы по изданию покрывать объявлениями, а доход с тиража иметь как чистую прибыль. Витте это знал. И вот, в один прекрасный день предложил старику печатать у него все объявления по Дворянскому, Крестьянскому и Государственному банкам, в общем, на 300–500 тысяч рублей в год. Предложил он это не как взятку, а как обязанность казны печатать свои объявления в самой распространенной газете. Суворин принял. И тогда вот денежная мечта его осуществилась – издание газеты покрылось объявлениями. Покрылось настолько, что старик сумел дать «покойников» в приданое своей дочери. (Объявления о покойниках печатались в России исключительно в «Нов[ом] вр[емени]»). Чистый же доход газеты поднялся до 1 мил[лиона] в год. А когда Суворин наладил свое книжное дело, захватив все железнодорожные киоски, то доход его, перевалив за 1 миллион, к смерти старика достиг 2 миллионов в год527.
* * *
Материальная трагедия Суворина была в борьбе его скупости с расточительностью. Борьбой этой не замедлили воспользоваться. Главным его сотрудником по материальной части оказался некий Снессарев528. Этого неопрятного дельца знал весь Петербург. Снессарев был одновременно и деятелем петербургской городской думы. В этом учреждении был тоже омут, и он отражался в «Нов[ом] вр[емени]», как хотел того Снессарев. А хотел он так, как ему платили. Мздоимство Снессарева стало притчей во языцех. Суворин был скандализирован, но вырваться из снессаревских лап не мог. И случилось следующее.
В дом на Эртелевом пер[еулке] попал новый квартирант, муж суворинской внучки529. Этого очаровательного юношу старик как-то спас. Ибо был он террористом. Но в суворинском гнезде быстро обуржуазился и прильнул к суворинским миллионам. Старик рад был приблизить к себе человека «с того берега» и вырваться из лап Снессарева, но Снессарев был иного мнения. Шантажируя старика разоблачением нововременских тайн, он попал на компромисс с очаровательным юношей. И началась свистопляска, приблизившая старика к могиле.
Два медведя в суворинской берлоге стали раздирать богатую суворинскую холстину. Деловой Петербург загудел вокруг изумительных проектов «финансирования» суворинского предприятия. В банках и на бирже только об этом и говорили. Загудели и обитатели дома в Эртелевом – сыновья, дочери, кузены, внуки, внучки. Беспечальному житью наступил конец. Чьи-то чужие капиталы стали просачиваться в богатейшее дело. В один прекрасный день кто-то наложил запрещение на «покойников». Такое же запрещение грозило и остальным объявлениям. Где деньги? Караул! Очаровательный внук и отвратительный Снессарев надрывались в приискании новых капиталов, в придумывании новых феерических комбинаций. Старик занедужил.
Тогда вот, как deus ex machina, явился Александр Иванович Гучков. Будучи извергнут из 4-й Государственной] думы530, реорганизовав октябризм и посадив на свое место Родзянку, всероссийский Гитлер занялся «личными делами». Делами этими, под крылышком У тина, он и раньше занимался. Но, схоронив Столыпина и поклявшись низвергнуть Николая II, Александр Иванович решил обрести более прочную опору для основания своего разрушительного рычага. Такой опорой во всех смыслах было «Нов[ое] вр[емя]». Проникнув в суворинское гнездо, Александр Иванович разогнал обоих финансовых «директоров», приструнил расточительных суворинских сыновей и при посредстве Алексея Ивановича (Путилова) «финансировал» предприятие. В один прекрасный день «Нов[ое] вр[емя]» оказалось «на паях», а старик Суворин – приказчиком своего дела, коего хозяином стал Гучков531. Так и осталось до смерти старика. (Перед самой революцией паи «Нов[ого] вр[емени]» от Путилова перешли к Д. Л. Рубинштейну).
Я помню Суворина в дни тучковского владычества, – помню его шагающим и спотыкающимся между кочками Каменного острова, жестикулирующим и что-то шепчущим про себя. Если в эти дни он еще и не вполне походил на короля Лира, то был к нему близок. Старик распределил в уме, кому из многочисленного потомства и сколько записать паев. Задача не из легких. Ибо, кроме денег, надо было разделить и «идейность» предприятия. Из потомства Суворина талантлив был один младший сын. Но он был кутилой532. Старший сын был «стоеросовым»533. Второй – красным534. Оставался очаровательный внук. Но он был юн и завяз на комбинациях. Суворин умер, не разрешив этой проблемы. «Идейностью» «Нов[ого] вр[емени]» вплоть до революции заведовал Гучков. «Дворцовый переворот» стряпался между хоромами Бьюкенена на набережной и хоромами Сувориных на Эртелевом пер[еулке]…
* * *
Вровень с вещественной трагедией Суворина шла и невещественная. Дело в том, что у хозяина «Нов[ого] вр[емени]» и впрямь была «идея», но она оказалась диаметрально противоположной его практике. Суворин был красным. Типичным российским бунтовщиком. Чуть-чуть не Верховенским535. И в нем было много от другого героя Достоевского – Ивана Карамазова. Если бы не успех «Нов[ого] вр[емени]», Суворин оказался бы одним из крупнейших «бесов» русской жизни. И влияние его по ту сторону легальной русской жизни было бы не меньшим, если не большим, чем по сю сторону.
Был он талантопоклонником, но в тайниках души был и нигилистом. Карамазовский тезис: «если нет Бога, я – бог», был и его тезисом. Вряд ли он это точно формулировал, ибо вопросами бытия не задавался. В нем не было ни малейшей философской мысли и ни малейшего искательства. Есть ли, нет ли – это его не волновало. Относилось это и к Богу, и к черту, к царю и к цареубийце, к жизни здешней и нездешней. Но в жизни здешней его заворожила сила. А силу он видел не только в деньгах, но и в таланте. И даже больше в таланте.
Суворин искренно боготворил корифеев русского таланта. Выше всех богов для него были Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой. Не ради чванства создал он славу Чехова, готов был плестись и в хвосте Горького. Суворинский театр (Малый)536 стоил ему бешеных денег; обкрадывали его на каждом шагу. Он кряхтел, ругался, плевался, но мошны не зажимал, – хозяйничал в этой мошне, как и в его доме, как и в его душе, талант. Но, по мнению Суворина, русский талант переметнул справа налево, переметнул туда, где давно, с дней его рождения в мужицкой семье на р. Битюге (Воронежской губ.), с первых шагов его в роли сельского учителя была его душа.
Суворин это осознал в эпоху высшего успеха «Нов[ого] вр[емени]», успеха, созданного не приближением, а удалением от берегов родного Битюга и от свободы родных степей. Чем более его плоть погружалась в хлябь «чего изволите», тем бурнее рвалась из нее душа. Трагедия начиналась с утра, когда, разбирая газеты, он жадно впитывал в себя мысли левые и с отвращением морщился над мыслями правыми. Он пристально вглядывался в «тот берег», жадно ища там признаков бунта. А если признаки эти случайно проявлялись на «сем берегу» (в «Гражданине]» Мещерского, в газете Грингмута, Маркова, Пуришкевича), – он и им аплодировал. Бунт заряжал его на целый длинный день, когда он переваливался с боку на бок, как медведь, в своей роскошной берлоге, принимая людей таланта и тупиц, министров и поднадзорных, блудословя, подзадоривая, провоцируя, выпытывая, собирая и выпуская свое паучье жало, то хихикая, то по мужицки бранясь, балансируя между враньем и правдой, между жадностью и расточительностью, между паучьей злостью и нараспашку добротой. И так до поздней ночи, до утра. Стряпая очередной № талантливой лжи «Нов[ого] вр[емени]», он, как вор, с этой стряпней прятался.
Трагедия настигла его и в семье. Микроб бунта по наследству передался лишь его второму сыну. Неумный и неталантливый, он, участвуя в составлении газеты, стал тянуть за ее левую вожжу. Для выправления крена старик тянул за правую. Начались стычки, тем более для старика чувствительные, что душой он был всецело с бунтовщиком. Однажды глубокой ночью, когда сын, вопреки его распоряжению, поставил в набор какую-то бунтарскую статью Розанова, старик в халате перешел улицу, забрался в типографию и разбросал набор розановской статьи. Сын рассвирепел и поднял на отца палку. Так, с поднятой палкой, он гнался за удиравшим через улицу отцом. А на утро порвал с «Нов[ым] вр[еменем]». И основал свою газету «Русь»537. Газета эта, ярко левая, громила «Нов[ое] вр[емя]». Но деньги на издание ее давал старик. И смаковал ее статьи.
Очаровательный юноша, которого он женил на своей внучке, был из нелегальных. Когда его приговорили в казни (или к ссылке), он обратился за спасением к Суворину. Некоторое время старик находился под его влиянием. Но юноша предпочел суворинские миллионы суворинскому бунту. После «скандала» с сыном и разочарования с внуком старик старался заглушить драму своей души возней с деньгами. Но даже в самые острые моменты этой возни, завязая в болоте, разведенном Гучковым и Снессаревым, в длинные бессонные ночи он мечтал о нищей, но привольной жизни на «том берегу» российской юдоли. Самый сервильный орган русской мысли питался самым типичным русским бунтарем.
* * *
Была историческая ночь. На Эртелевом собрались представители всех газет и обменялись Аннибаловой клятвой538: напечатать знаменитый манифест печати в 1905 г. К старику бегал сын, старик ломался. Но клятву дал. Ночью звонил Витте, и манифест в «Нов[ом] вр[емени]» не появился539. Это была самая мрачная страница из жизни Суворина. И этого он не простил Витте: последний удар в падавшего льва был нанесен из Эртелева.
Суворин был типичный русский двойник. По натуре он ближе к Ленину, чем к Герцену, по таланту – ближе к последнему. Не перешагни он с ялика на рысаков, с Васильевского на Эртелев, в Суворине Россия обрела бы, вероятно, ярого революционера, может, и большевика.
– Ах, если бы я был с ними, – говорил он, поникая своей патриаршей головой.
И, кажется, только в эти минуты он был искренен, знал, чего хотел. Но на его таланте и на его искренности висела гиря Эртелева – эти 5 этажей, заселенных семейной саранчой, пожиравшей и его талант, и его средства: бездарное, бесшабашное, пьяное потомство гениального мужика с Битюга.
Когда говорили о Боге, Суворин лукаво ухмылялся:
– Есть ли, нет ли – не знаю. А к заутрене езжу на всякий случай…
Когда говорили о царе, он бесился:
– Собственно говоря, зачем нам царь? Одни безобразия от него. И от его бездарных министров… И от прогнившей бюрократии… И все такое. Но, черт его знает, – как же без царя? А министры все же образованные… И чиновники лучше разночинцев… Россия без них развалится…
Утерший немало слез и устранивший немало нужды, с замашками барина, этот «мужик» был скопидомом: его заставали отвинчивавшим лампочки, чтобы даром не жгли электричество. Подняв на беспримерную высоту плату за журнальный труд и безжалостно эксплуатируемый, он бесился из-за лишней бутылки содовой, выпитой в редакции. И любимым, укромным занятием его было считать гроши, заработанные им за пьесы540. Это были его деньги, а в редакции в это время раскрадывали и растрачивали сотни тысяч.
Суворин с его «Нов[ым] вр[еменем]» – эпоха. Много зла натворил старик. Но русский талант имел в нем рыцаря. И величие, слава России, по-своему понятые, обслуживались не за страх, а за совесть его злым талантом и раздвоенным сердцем.