Судьбы народов еще более удивительны, чем судьбы отдельных лиц. Те полосы, которые в жизни отдельных лиц называют полосами счастья и несчастья («не бывать бы счастью, да несчастье помогло», «пришла беда – отворяй ворота»), в жизни народов проявляются эпохами народного подъема и упадка. Россия, даже под дланью Аракчеева и Николая I, пережила расцвет своих творческих сил; а при свободолюбивых Лорис-Меликове, Витте и Керенском – их упадок. Русский гений, взвившись ракетой Пушкина, рассыпался звездами, осветившими потемки русского быта. Звезды эти померкли с Тютчевым, Майковым, Полонским, Гончаровым. На короткий промежуток страна погрузилась во мрак. Пока не вспыхнули разом с противоположных краев горизонта два причудливых бенгальских пламени – зеленое и красное – залив все, что расстилалось между ними, – бледностью смерти и кровью вакханалии. То было пламя Чехова и Горького – певца нудняков и певца босяков – Ивана плачущего и Ивана смеющегося русской литературы. Слившись, эти два пламени покрыли страну саваном серого разложения.

* * *

Корни чеховского дарования вросли в эпоху Гоголя и Щедрина, – Антоша Чехонте начал с очаровательных юмористических миниатюр. Они искрились самоцветными камнями. Внук украинского мужика пронизал добродушным гомерическим смехом российскую обывательщину. Чехов на заре – божьей милостью юморист, какого, после Гоголя, у нас еще не было. Российскому распаду понадобилось сделать из него певца русских слез. Под свою милостивую опеку взял полуголодного Антошу Чехонте всемогущий Суворин, осыпал комплиментами и деньгами. К стыду русского общества нужно сознаться, что без Эртелева пер[еулка], без протекции «Нов[ого] вр[емени]», Чехова, как вехи на пути художественного развития России, как основателя целой литературной школы и вдохновителя художественного московского театра, не было бы. Антоша Чехонте – заурядный врач и сотрудник «Осколков» – буквально голодал. Если бы в ту пору русское свободолюбие в лице Арсеньевых, Михайловых574 и Стасюлевичей его поддержало, чеховское дарование, может быть, и не соскользнуло бы со здорового, освежающего юмора. В Эртелевом переулке Чехову нечего было делать. Суворинская щедрость его гнела. Чехов поник духом и плотью. Под влиянием физического и морального недуга Чехов надломился. И залил Россию беспомощным нытьем.

* * *

Было то в конце царствования Александра III. Над великой страной повисла туча – все притихло, все чего-то ждали. Ниву русского творчества орошали тогда в «Русском вестнике» – Маркевичи, в «Отечественных записках» – Боборыкины. Глухо отзывалась муза Мамина-Сибиряка и робко звенел надорванный болезнью мощный талант Всеволода Гаршина. И вот, из этого удушливого затишья прорвался стон всероссийского нытика «дяди Вани», заглушенный пьяным отчаянием доктора Астрова, диким воплем «Чайки» и полубезумным метанием профессора] Иванова. Российская интеллигенция шарахнулась. Несомненная реальность русского быта, сведенная Чеховым в уродливую гримасу безволья, беспринципности и оголтелого пессимизма, сдобренная дешевеньким развратом и разгулом, ударила по натянутым нервам. Чеховскую реальность встретили сначала бурным протестом. Но когда груда российских слизняков рванулась «в Москву, в Москву», когда «застучали топоры» вишневого сада и раздвинулась завеса над «Палатой № 6-ой», русская интеллигенция поняла, что из чеховской реальности ей не выскочить. К России было приставлено кривое зеркало. Русский гений оказался спеленатым физической и моральной хворью. И так заразительна была эта хворь, что на ней пышно расцвело искусство «художников», и сотни молодых русских дарований заныли и захныкали по-чеховски. Победоносцевы в политике, Чеховы – в этике, Розановы и Мережковские – в религии, философии и морали – этим широким путем, устланным то насильем, то пассивностью, соблазнительным умствованием и дразнящей святостью, этим путем русская интеллигенция шла навстречу соллогубовскому Передонову, арцыбашевскому Санину, «огарочникам», кубистам575, квадратистам, поэзии Маяковских, Брюсовых и им подобных. И в самый этот момент сдвига основ семейного и общественного быта прозвучал на другом конце русской «реальности» голос другого художника, певца босячества – Горького.

Судьбе угодно было сплести над Россией объятия именно этих двух художников, столь различных и по темпераменту, и по душевности, и по устремлению, и столь схожих по лжи, что таилась в глубине правды их дарований. Если Чехов был лжецом русского пессимизма, то Горький был лжецом русского оптимизма. Если Чехов заворожил миражом русской мудрости и слякотности, то Горький ослепил фантасмагорией русской бодрости. Противопоставив Челкаша «дяде Ване», Мальву – «трем сестрам», и заглушив топоры «Вишневого сада» шумом «Буревестника», Горький рванул Россию к другому полюсу русской лжи: к поэзии внегосударственности и внегражданственности (анархизму), к свержению всего того, что создало Россию чеховскую, и к обоготворению всего, что предсказывало Россию ленинскую. На «прямую», приведшую нас к столбу большевизма, мы вышли расхлябанными музой Чехова и взвинченными музой Горького.

* * *

Помню 1905 г[од]. Горького тогда только что привезли с Капри, привезли как злостный таран. И сейчас к нему прилипли, как ракушки к корабельному днищу, всякого рода искатели, сбившиеся с религиозных, художественных и сексуальных путей на единый путь – политической злости. Манифест 17-го октября сделал грандиозную просеку в дремучем лесу русских проблем. К просеке этой устремилось из лесных недр все сущее: и зверь, и звереныш, и насекомое, и гад. На просеке очутился и Горький, тогда еще весь в лучах «Мальвы», «Фомы Гордеева» и «Челкаша». Можно себе представить, как оседлала его эта лесная рать после объявления свобод. Словно премированная красавица, Горький стал предметом вожделения всех толков. Тянулись к нему руки из надполья и из подполья, из Эртелева пер[еулка] и от Страстного монастыря, от Хрусталева-Носаря и от Трепова, от Совета рабочих депутатов и из Департамента полиции. Моднее Горького в ту пору на Руси не было никого. Пасовал перед ним сам Витте, а главное – пасовали все литературно-религиозно-философские, эстетические и эротические течения. Горькому в ту пору ничего не стоило повернуть русскую общественность в сторону революции или эволюции, к разрушению или творчеству. Но кто такой был сам Горький?

На острове Капри паломничали люди всякого толка: Сытины и Савинковы, большевики и меньшевики. Не знаю, о чем беседовал Горький с автором «Коня бледного», но о беседах его с хозяином «Русск[ого] слова» мне доподлинно известно. Сытин мечтал тогда о всероссийской газете и всероссийском издательстве. Ненасытный владыка Дорошевичей очень мечтал скушать все провинциальные органы печати и все орудия книгопечатания – мечтал о духовной власти над русской мыслью и над народной душой. На шпице этой грандиозной пирамиды, где Власу Дорошевичу не было места, он и хотел посадить Горького – «совесть России».

Об этом своем проекте он говорил так:

– Удивительно развился Максим на Капри. Историю, географию и все такое превзошел. Образовал себя за первый сорт. Я с ним задумал такое дело, такое дело… Оно вознесет его над всеми… И прибыль хорошую даст…

В 1905 г[оду] Россия чествовала в Горьком и впрямь свою «совесть». И были все основания полагать, что «совесть» эта, если и не вполне буржуазная, то и далеко не антибуржуазная. В искренность апологии босячества никто не верил: горьковских босяков считали поэтической выдумкой мощного таланта, чем-то вроде героев Жюль Верна или пришельцев с Марса Уэльса. Однако горьковскую музу готовы были счесть за «совесть России».

Но вот чем проявила себя с места эта «совесть». В пышной свите Горького был и поэт-мыслитель Минский. Минский обратился ко мне с просьбой исхлопотать разрешение на новую газету – вполне буржуазную, в которой бы приняла участие вся наша тогдашняя группа, с Розановым и Мережковским, при участии и Горького. Разрешение это я, несмотря на все трудности, исхлопотал. Появилась «Наша жизнь». Редактором ее стал Горький. И с первых же н[оме]ров перед ошеломленной Россией выступил не Горький-поэт, а Горький-публицист, – настолько же слабый в журналистике, насколько был силен в беллетристике – а главное: Горький-социалист.

Курица высидела утенка.

Утенка высидела она и еще раз, уже в революцию 1917 г [ода], когда на издание новой газеты («Наша жизнь» давно лопнула) дал Горькому средства Сибирский банк. Этих утят было тогда трое: газета Амфитеатрова – «Русская воля» (Международного банка), газета Кугеля «Дни» (банка Лесина) и газета Горького. Первые три социалистических органа в России основались на деньги русских банков. Больнее всего ударила по нервам (и карманам) русской буржуазии газета Горького: ни Амфитеатрову, ни Кугелю не верили. А Горький был «совестью», и эта «совесть» призывала… к экспроприации.

* * *

Враги Горького упрекают его в неискренности. Сдается, Горький всякий искренен: и Горький – буржуй, и Горький – меньшевик, и Горький – большевик. Горький слишком творец, чтобы быть политиканом, слишком синтетичен, чтобы быть аналитичным. А главное – слишком неуверен в правде жизни. Злая русская судьба вытащила этого чудесного романтика из самых подонков российской реальности – со «Дна». Чехов тоже просочился от низов русской жизни, но Чехов был интеллигентом, был образован и не поэтизировал прозы; Горький таскал помои, пек кренделя и… пылал почти средневековым романтизмом. Горький воспринял романтически не только помои русской жизни – романтически воспринял он и революцию, и социализм, и большевизм. Сравнивая Ленина с Петром, Горький не лгал – он жаждал для русской жизни Петра576. Он верил в то, во что хотел верить. Как Барон, в его пьесе «На дне», Горький выдумывал, искренно веруя в свою выдумку. И вот, в то время как Чехов охватил русский быт объятием нудной реальности, Горький, с другой стороны, охватил его объятием романтичной мечты. В то время как у Чехова люди образованные, с положением, не находили цели жизни и применения своих сил, у Горького босяки жили всеми фибрами, мирились со своей долей и готовы были учить науке жизни высшие слои русского общества. А главное – злости. Эта двойная ложь была одной из сил, толкавших Россию к пропасти.

* * *

Что Горький не трибун, это он сам знает. Что он не большевик, в этом уверены даже его враги. Родись Горький в иной среде, получи он своевременно образование, из него выработался бы Тургенев ХХ-го века – романтик не русской лжи, а русской правды. Но даже среди этой лжи, то в фимиаме лести, то в чаду злостной клеветы, когда Горький конвульсивно распрямлялся и давал волю своей музе, когда после крикливой и фальшивой публицистики он отдавался напору родной ему беллетристики, Горький мгновенно почти приобретал магическую власть над русскими умами и душами. (Ибо власти этой и жаждало русское общество). Так было после неудач его в первой революции и повторилось после неудач октября. Почти десять лет Горький прожил светлой, буржуйной жизнью большого русского писателя. На Кронверкский проспект ездили, как и на Капри, – но уже почти сплошь эволюционеры. Кто видел Горького в ту пору чисто выбритым, ершиком подстриженным, в свободной английской ткани, таким светлым, тихим, гладким, спокойно задумчивым и ровно ласковым со всеми, – не узнавал в нем кудластого мастерового, отрицавшего крахмальное белье и европейский покрой. А главное – отрицавшего буржуазную культуру. В ту пору Горький весь светился этой культурой. И тихая речь его струилась, как бальзам, а синие глаза по-детски ширились.

– Для России нужнее всего культура, – говорил он тихо, но убедительно, – Россию надо тащить в Европу. Боже, как мы отстали. Чем больше учишься, тем яснее это видишь. Чем больше любишь Россию, тем больнее это чувствуешь. Политику сейчас надо бросить – нас закупорили. Одна щель – знание, культура. Этой передышкой надо воспользоваться, чтобы допрыгнуть до Европы. Капитализм? Пусть его! Капитализм – средство, культура – цель. Капитализм надо использовать. Деньги – сила. Зачем же нам от нее отказываться? Промышленность, банки, все, что создает ценности, надо беречь. Они перебросят нам дощечку от дикости к культуре. Ох, как мы еще далеки от идеалов социализма…

Сытина тащили в 1916 г[оду] в «Русскую волю». Он торговался с Протопоповым, с банками. И бегал за благословением к Горькому.

– Писать в банковской газете я не буду – говорил Горький. – Но вам я советую идти. На банковские деньги вы создадите культурный орган и осветите Россию. Деньги без запаха, а банки – могучий орган культуры…

Таков был Горький накануне Февральской революции.

* * *

Как и революция 1905 г[ода], революция 1917 г[ода] перекинула Горького из пухового ложа романтика-певца на тернистое ложе публициста-трибуна. И, во сколько раз события 1917 г[ода] были крупнее и чреватее последствиями событий 1905 г[ода], во столько раз оказались крупнее и чреватее последствиями и ошибки Горького. Имя Горького перейдет к потомству с двумя фасами: творца и разрушителя, романтика и… палача, идеалиста и… стяжателя. В русской литературе (да и в европейской) не было еще имени, вокруг которого скопилось бы столько восторгов и порицания, поклонения и презрения. В этом смысле Горький перерос даже Меньшикова. И не нам, понятно, выносить справедливый приговор над этой крупной личностью российского распада. Но мы хотели бы разобраться в фактах.

Как и в 1905 г[оду], в 1917 г[оду] Горький явился во главе газеты. Как и тогда, газета эта была основана на средства буржуазии, и все ждали от нее защиты если не капиталистического строя, то хоть буржуазной культуры. Газета шла под флагом меньшевиков, при ближайшем участии пораженцев: Мартова и Суханова. Очевидно, газета не шла в ногу с банкирами и шовинистами типа Каменки и Милюкова. Но она и не шла в ногу с большевиками. От общества той эпохи зависело сделать Горького своим или его потерять. Керенскому, Бурцеву и Милюкову предстоял выбор: или с Горьким к миру и защите России от большевиков, или против Горького к риску отдать Россию большевикам? Они выбрали последнее. Пацифистов менып[ев]иков подвергли ожесточенной травле. Горького собирались арестовать. Он закусил удила. Уже в мае и в июне в газете его появились первые статьи об экспроприации и национализации. Банкиры падали в обморок, правительство скрежетало, общество теряло художника.

В эту предболыпевистскую эру, после июньского выступления Ленина577, когда керенщина металась между Малахитовыми залами, манежами и театральными сценами, а допингированный фронт судорожно наступал и панически отступал, Горький, как «совесть России», мог приблизить или отдалить роковой октябрь. Но буржуазия уже поставила на нем крест. Горького загоняли в большевизм. Накануне октябрьских дней обычно кроткие глаза его метали пламя, лицо осунулось, пожелтело, и доктор Манухин, лечивший его туберкулез, тревожно качал головой578.

Всем известно, в какую резкую оппозицию к Ленину встал Горький с первых дней большевистского непотребства и каким апологетом его он сделался впоследствии. Но мало кому известно, сколько жизней Горький спас579. Быть беспристрастными судьями происшедшей в Горьком метаморфозе мы пока не можем: слишком сложна драма, захватившая и Горького, и Россию. Политическим вождем он никогда не был, но как бытописец-художник мог увлечься чужим водительством. Талант художника мог склониться перед талантом диктатора. Разве Пушкин, Гоголь и даже сам Герцен не склонились в свое время перед диктатором иного сорта?! И разве только подлость диктовала Державину оды Екатерине?! Оды Горького Ленину продиктованы целой гаммой нот, из которых выросла муза Горького. Ведь основной лейтмотив этой музы – опоэтизирование всяческой непосредственности, всяческой смелой и яркой личности. Воспев Челкаша, – не его ли размах в историческом размере и на государственном фоне узрел он в Ленине?! Талант, что любовь, отвергает порой праведников, чтобы склониться перед разбойниками. Об этом пела еще своему Пикколо – Периколла580.

Чехов и Горький – два алмаза в короне русского художественного дарования. В иной стране и при иных обстоятельствах они сияли бы для блага родины. В теснине великого российского распада, как под инструментом бездарного шлифовщика, они потерял свою природную грань. Безвременье их скосило, – одного к русскому стону, другого – к русскому окрику, одного – к безграничной апатии, другого – к безграничному озорству, одного – к непротивлению, другого – к бунту. В клещах этих двух чудесных дарований завязла душа русского общества. И голыми руками ее схватил большевизм.