— Зволоч. Старый зволоч. Так нашраться, так… Тебе… стидно бывает или нет?

Я замерла с занесенной на ступеньку ногой.

— Не бойся ты, Снегина, — вполголоса сказала Ленка, — это баба Миля Яшу своего за пьянку чистит. — В ответ раздалось невразумительное бормотание, немецкая речь, прерываемая четкими вставками: «это следует понимать» и «общественное значение» на русском языке. — Ага… Пил-то по поводу революционного праздника, — прислушавшись, заметила Ленка. — Теперь базу подводит… Обалдеть… Так-то они дома всегда по-немецки говорят, а русские слова или целые фразы вставляют, когда память не срабатывает. — А как ругаться, значит… — Да, ругаются только по-русски. Ты не все слышала… Не в самом цветистом варианте. Дверь хлопнула. Навстречу нам вышел тщательно выбритый, отглаженный пожилой господин в шляпе.

— Здравствуйте, Яков Христианыч, — улыбнулась Ленка во все свои ямочки.

— …дравствуйте, — пискнула я.

— Ле-э-на-а… — расплылся господин и зыркнул в мою сторону. Потом снял головной убор и поклонился. На лестничной площадке нестерпимо заблагоухало одеколоном «Консул». — Проходите в гости, — сказал он, тщательно проговаривая слова, — там… моя Миля. И я скоро… прибуду.

Мы ввалились в огромный коридор с никогда не закрывающейся дверью, в котором нас встретила баба Миля — Эмилия Андреевна Гроо, поволжская немка, женщина с самой русской душой на свете. Она даже знакомиться со мной не стала — все уже от Ленки слышала, чего слова тратить? Сразу: — Ирына? Лэна? Проходите, деффки… — и пошла на кухню. И мы за ней. Потому что в доме Гроо любой приходящий, за чем бы он ни пришел, начинал по воле хозяев с кухни: кормился, чем бог послал, а потом уж рассказывал, зачем явился… В тот вечер бог послал краутен клейс. Так, по крайней мере, в Милиных устах это звучало. Представляло оно собой тушеную квашеную капусту с волокнами говядины. Поверх капусты под крышкой чугунной гусятницы лежали бледные куски теста, свернутые рулетом. Видимо, это был тот самый «клейс».

— Это объеденье, — сказала Ленка и принялась раскладывать капусту по тарелкам, а сверху — шлеп — пару плюшек…

Баба Миля с растроганным выражением наблюдала эту картину, сложив руки на животе. М-м-м… Блюдо было странным. Но вкусным. Потом, намного позже, я увидела, как баба Миля его готовит. Действительно, покупает тесто в кулинарии, сворачивает рулетом, режет на куски и «парит» под крышкой вместе с капустой. Тесто пропитывается кислым духом, соком и приобретает неповторимый вкус, который мы и ощутили в тот день за клеенчатым столом кухни Гроо, закидывая в себя огромные порции немецкой еды.

— Как? — спросила баба Миля, накладывая по второй. Мы поклялись, что ничего подобного ни разу в жизни…

— Слава боку, — облегченно вздохнула она, — а то я всекта… опасаюсь. У русских такофо нету. Скажут деффки — какую-то (тут она совершенно спокойно употребила слово, от которого я поперхнулась) бабушка приготовила…

С этого вечера, с этой фразы началось мое веселое, хлопотливое, сумасшедшее существование в беспокойном семействе Гроо. Ареал его обитания не замыкался квартирой бабы Мили и Якова Христиановича: на одной с ними площадке, наискосок, жила ее дочь Марья с мужем, свекровью и двумя мальчишками-погодками дошкольного возраста. Двери в обеих квартирах никогда не закрывались, и жизнь ручейком текла туда-обратно, сопровождаемая их хлопаньем, детскими криками, смехом, руганью и суетой. Зачем мы ей были нужны — две общажные приезжие сироты, — не спрашивайте. Она об этом не задумывалась. Кормила-привечала нас, и все. А это было тогда, в начале восьмидесятых, нелегко.

…В шесть утра баба Миля собиралась и шла занимать очередь. До сих пор в глазах стоит ее рыжее пальто на вате с черным цигейковым воротником, плотно застегнутое на все пуговицы, растоптанные подшитые валенки и толстый пуховый платок. Повернуться в такой экипировке можно было только всем телом, как волк. Зато зимой в тридцатиградусный мороз она чувствовала себя вполне боеспособной. Кстати, совсем не факт, что в шесть утра, и даже в пять тридцать, она оказывалась в очереди первой. Частенько у входа в магазин, под фонарем, к ее приходу уже топтались две-три бесформенные фигуры.

— Што, папоньки, кофо судим? — бодро кричала баба Миля, присоединяясь к ним, и день начинался. К девяти часам утра площадка перед магазином была заполнена плотной колышущейся толпой. На короткое время — «я отойду» — можно было смотаться домой, разбудить и покормить завтраком Яшу, проверить, как там внуки. В три часа дня, после перерыва, привозили молоко и колбасу. Вот где была необходима ватинная броня пальто! Потому что очередь — неуправляемая шевелящаяся биомасса — сначала медленно сплющиваясь, вливалась через узкое горлышко дверей, затем, булькая, растекалась, принимая прямоугольную форму магазина, безжалостно размазывая по стенам и витринам оказавшихся на ее периферии. Слово «очередь» на некоторое время теряло свое словарное значение как «люди, расположившиеся друг за другом для получения или совершения чего-нибудь в последовательном порядке». А потом ничего, вновь обретало. Непостижимым образом. Потому что попробуй-ка схвати что-нибудь в неустановленном режиме: словесно предадут анафеме да еще сумкой по башке дадут. Так начиналось бабы-Милино утро два раза в неделю. К четырем часам дня она была дома с трофеями: двумя батонами колбасы, бидончиком молока и литровой банкой сметаны. «Сметана восстановленная!» — кричала продавщица на весь магазин, раскрывая флягу. Это значит, из сухого молока. Очередь вздыхала и молчаливо соглашалась на восстановленную, потому что получить в этой кровавой битве и такую — счастье. Другой-то все равно нет…

Полпятого Эмилия Андреевна звонила мне в библиотеку и приглашала «обедайт»; я шустро неслась в дом напротив и плюхалась за родной клеенчатый стол. — Трукле нудель, — торжественно провозглашала Миля, — по-русски — сухие макароны бутет…

И вкусно шкрябала ложкой по шипящей и плюющейся маслом сковородке. Потом тюкала чугунную посудину с подрумяненными до коричневой корочки макаронами, смешанными с такими же зажаренными до хруста кубиками картошечки, на проволочную подставку.

Вкусно было до умопомрачения. До сих пор вспоминаю.

Ну и вечерком каждый день мы с Ленкой заходили. По приглашению.

«Швыркали» на кухне сладкий чай из здоровенных кружек, читали детям книжки, штопали носки, резали бесконечный винегрет в среднего размера тазик… Разговоры тоже разговаривали, ясное дело.

В длинных вечерних беседах обретала очертания бабы-Милина история. — Вы, деффки, не обижайтесь, что я… матерусь… инокта. Прифычка. Кокта ф труттармия рапотали… Там же бик… — и она приставляла пальцами рожки ко лбу, чтоб мы яснее поняли, кто такой «бик», — а если бик нэ обматэрить — он же пахайт не начнет. — Я, как во сне, слушала страшную сагу, которая в устах Эмилии Андреевны звучала вполне обыденно. О том, как в сорок первом году их, поволжских немцев, в одну ночь выселили из добротных, богатых хозяйств в окрестностях города Энгельса и отправили с минимумом вещей кого куда. Как страшно ревела по всей деревне недоеная скотина, как тряслись в плаче матери, зная уже, что их разлучат со старшими детьми. Женщин с малыми и стариков отправили на Алтай — строить землянки и жить в них. Молодых — в трудармию, на Северный Урал, валить лес. Так семнадцатилетняя Миля оказалась в окрестностях славного города Ивделя по пояс в снегу с топором в руках. И поняла ясно, с первого же дня, что погибнет на этой работе обязательно. Просто не успеет научиться. Леса же она не видела никогда — жила безвыездно в степной зоне. В первый же день утонула в снегу и потеряла валенок. Каляные рукавицы не давали держать топор — он выскальзывал из рук, и поиски вслепую отнимали полчаса. А ведь норму никто не отменял. Нет нормы — нет хлеба, помирай с голоду. И как пришла заявка на другие виды работ, и вербовщица стала записывать желающих и шепнула ей тихонько: не знаю, какая работа, но — точно не лес. И как Миля кричала и тыкала пальцем в листок бумаги: пиши меня!!! Пиши меня!!! И оказалась в сельхозбараке, и выходила «пахайт» на том самом «бик», который без матерных выражений не собирался работать. Она в лицах показывала, как это все происходило. Делала круглые свирепые глаза, поднимала вверх невидимую палку, выдавала страшным, низким, совершенно не своим голосом замысловатую матерную тираду и резко, жестко оглоушивала невидимую скотину невидимой дубиной. Это было настолько правдоподобно, жутко, упрямая, несокрушимая Милина энергия действовала настолько мощно, что мне самой немедленно хотелось быстренько надеть ярмо и войти в борозду, только бы не ввести ее в состояние гнева. А потом рассказывала, как болели и умирали без лекарств, как пили горький хвойный настой от цинги… Как молилась все ночи напролет на полу ее соседка, мать взрослого сына, который работал в соседнем лагере. Вымаливала ему жизнь.

— Ирына, как она молилась… Фсю ночь… Прямо… С колена не фстафала… Ты такофо не видела никокта…

И все равно не вымолила. Умер сын. «Бок» не услышал…

Миллеры, Милины родственники, выжили все, что меня не очень удивляет. Если они обладали ее энергией…

Там, в Ивделе, она встретила своего Яшу. В первое воскресенье после Победы. Тогда девушек отпустили в городской клуб на танцы. А до этого, говорит баба Миля со смехом, за четыре года — ни одного мужика… Даже не видели.

— Как же вы, Эмилия Андреевна, на него внимание-то обратили? — добивалась я.

— Красавец, наверное, был невозможный? — предполагала Ленка.

— Та нет, не то штопы… — задумывалась Миля, — просто мне… репята такие… куликанистые нрафились… Т-тура была, — выносит она себе приговор и продолжает: — Пришла ис клюп, а дефчонки мне: как, Миля, пыл там кто? Та пыл, — говорю, — отин… Куликанистый. Смеются: сначит, тфой пудет…

Так и вышло. Муж ее, Яков Христианович Гроо, фигура непростая. Во-первых, он немного старше своей жены и к моменту начала войны уже имел «специальност» — машинист паровоза. Им и работал. А что вы думаете? Элита. Паек как специалисту. Уважение. Ну, и нос задирал соответственно. Фасонистый был мужчина. Не зря потом все друзья-немцы к нему своих жен ревновали… На всю жизнь затаил обиду на советскую власть за то, что не удалось уйти на фронт добровольцем, как он хотел. Не взяли. Его-то, Яшу Гроо!!! Условно заподозрили в предательстве. Чертова пятая графа! А вообще-то ход войны мог бы быть совсем другим, если бы такие молодцы, как он… — намекал Христианыч. — Молчи, турак… — обрывала его баба Миля и толкала кулаком в спину.

И так всю жизнь. Не знаю, где бы был к концу дней ее Яша, если бы не она. Только она почему-то точно знала, как жить и куда двигаться, что где брать и как вести себя, что можно говорить, а что нельзя. И в глобальных вопросах и в мелком, житейском. Например, история с именем Карл. Так папаша Гроо желал назвать своего младшего сына, родившегося в 1951 году. В честь основоположника, видимо. Выпендриться. Не задумывался как-то о том, каково мальчику Карлу Гроо будет житься среди Юр, Сереж и Ген. А его жена — задумывалась. Поэтому дала настоящий бой мужу, растрепавшему про Карла по всей округе. И назвала сына Сашей, за что тот был благодарен ей всю оставшуюся жизнь.

Несмотря на весь Христианычев презентабельный вид — аккуратность, выбритость, одеколонное благоухание, значительную речь почти без акцента, — все равно с первого взгляда было ясно, кто именно в семье Гроо мотор. А кто так — пришей-пристебай… Откуда взялся Хрыч, кстати? А это мы его так, потихоньку… Увидели как-то на столе конверт от письма его племянницы: адрес и… «Гроо Якову Хр-чу». Ахнули. Посмеялись. Ну и стал он после этого Яков Хрыч навечно.

К тому моменту, как я познакомилась с семейством Гроо, оба они — баба Миля и Яков Хрыч — были уже пенсионерами. Эмилия Андреевна держала на себе дом — добывала продукты, готовила, убирала, пасла внуков, летом вкалывала на участке в коллективном саду…

Яков Хрыч ходил на работу. Трудился «в клюп», вахтером. И шахматный кружок вел. Но внимания требовал не меньше внуков. Миля бдительно следила за тем, чтобы он вовремя шел с дежурства домой; если задерживался, отправлялась встречать. Боялась, что напьется и в пьяном виде наговорит лишнего. А Хрыча действительно «несло» частенько. То дегустировал самогонку со стариком Кашлиным, клубным художником, в его каморке, и был застигнут на месте преступления директрисой; вместо того чтобы со смиренным видом, как это сделал хозяин помещения, выслушать положенное, вступил в пререкания, отмел все предъявленные обвинения и сам выступил с яростной обличительной речью. И пенял потом товарищу: вот если бы я, Александр Панкратьич, был, как ты, ветеран, ор-де-но-но-сец, я бы ее вот как за хвост держал! И протягивал вперед стиснутый кулак, в котором невидимо трепыхалась вниз головой ненавистная начальница в образе жирной, злобной, глупой крысы. Смелый поступок отважного вахтера повлек за собой множественные неприятности: приказ о лишении месячной премии, собрание трудового коллектива, товарищеский суд. «Не услеттила», — сокрушалась Эмилия Андреевна…

То будучи опять же в хорошем подпитии, на кухне рассказывал моему мужу о том, как он в мужском смысле еще «о-го-го», и прозрачно намекал на свои триумфальные посещения «некоторых молодых». Не знал, сердешный, что его нетрезвую и оттого не тихую речь слушает не только сочувствующий собеседник-мужчина, но и кипящая гневом баба Миля. Из соседней комнаты. Медленно сползала с его лица блаженная улыбка, когда он, повернувшись, встретился глазами с Милей, стоящей в дверях со сложенными на груди руками.

— Ненавижу, когда хвастайт, — жестко сказала она, — к молодым… нато ходит… с палочка. С па-лоч-ка. А не с тряпочка. Там… посуда мытт не нато. Там — трукое нато… Тьфу. — …Выходили из кухни втроем, по очереди: впереди — баба Миля, твердо ступая и пылая праведным гневом; вторым — повесив голову и руки плетьми, Яков Хрыч. После всех — согнувшись в три погибели и задыхаясь от смеха — мой муж, слушатель и свидетель удивительного спектакля. Мне не было скучно в этом доме ни одного дня из тех, что я провела вместе с Эмилией Андреевной. Копали картошку, закручивали грибы, пекли пироги, хохотали… В дом Гроо удивительным образом стекались все новости — по большинству веселые, новости-анекдоты, которые приносили «на хвостах» соседки, хлопающие дверями без запоров и нетерпеливо голосящие прямо из коридора: «Миля! Миля! Что я тебе расскажу! Сидишь тут, ничего не знаешь!..» И — новость! И — хлоп баба Миля руками по бокам!!! И комментарий — меткий, едкий, приправленный ядреным, но удивительно уместным словцом… И мы падали на стол от дружного хохота и поднимали в воздух мучную пыль… А потом весь вечер прыскали и качали головами, а Миля наворачивала нам историю за историей на предложенную тему, только слушай… Руки ее при этом, кстати, не переставали работать. Они рубили осеннюю крепкокочанную капусту вместе с огромной луковицей в деревянном корыте сечкой в крошево, чуть присаливали, чтобы масса не отдала весь сок… А у нас с Ленкой в это время на противнях уже было раскатано тесто, с бортиками, как положено; и — аппетитную начинку на него, и разровнять ножом, и кусочки масла уложить сверху. И: «Лэна, не телай толстый шов», и дырочку в центре не забыть — чтобы верхушку в духовке не порвало, а пропитывало корочку замечательным, ароматным капустным парком… Пироги были здоровенными — хватало всем, кто бы ни забрел в этот день на кухню к хозяевам. Шли, конечно, активно. На запах. Он окутывал каждого, кто открывал подъездную дверь. И не было ничего вкуснее бабы-Милиного пирога, горячего или холодного. Так до сих пор считает мой муж, вспоминая его аромат и хруст верхней корочки, и нежную промасленность нижней, и пышность начинки, исходящей духовитым соком… Я могла слушать бабу Милю часами. Даже не ее истории, а саму удивительную русско-немецкую речь. Она интересным образом иногда «сплавляла» русские и немецкие слова. Вот, например, в голове взболталось русское «во-первых» и немецкое «цум эрст»: родилось нечто среднее — «во-первыхст». «Ярмаркт» — произошедшее от немецкого — она упорно отказывалась произносить по-русски: «ярмарка» выглядело в ее глазах неправильным, недоделанным каким-то… Я могла смотреть на нее часами: удивительно красивым считаю ее лицо до сих пор — живое, умное, в коричневой сетке морщин; упрямый прямой нос, открытый лоб и глубоко посаженные, молодые глаза под темными бровями. Прямые седые волосы, подстриженные скобкой ниже ушей и отведенные ото лба гребенкой. Мелкая, плавная, чуть раскачивающаяся походка довольно быстро перемещала ее небольшую ловкую фигуру туда-сюда из квартиры в квартиру, по лестницам, из магазина и обратно, «в клюп» за Яшей и много куда еще. Вместе с ней мы пережили и восьмидесятые, и начало девяностых. В 90-м Яков Хрыч съездил к родственникам в Германию и вернулся почти иностранцем. Он понавез всем невиданных подарков, блистал пиджаком и ботинками немецкого качества, раздавал удивительные по содержанию интервью. Практически стал героем десятилетия. Хорошо помню заметку в местной газете, где он повествовал о своем вояже и на коварный вопрос интервьюера: «Яков Христианович, а не собираетесь ли вы покинуть Россию и вернуться на историческую родину?» — разразился цветистой фразой о том, что родина у него одна и умрет он, дескать, там, где и родился… Документы на выезд в Германию Гроо подали в аккурат перед этим интервью. И снова на кухне его костерила жена за привычку «болтайт фсякая ерунта напрафо и налефо», обзывала старым дураком и спрашивала, уперев руки в бока, как это он собирается смотреть людям в глаза после той чепухи, которую нагородил в газете. И Яша опять бормотал, и разводил руками, и вытирал лоб платком, и было ясно, что с корреспондентом он разговаривал в легком подпитии, которое добавило к его прекрасной образной речи толику вдохновения и сформировало такое прекрасное, логичное, естественное окончание интервью.

…А в Германию оба поехали, конечно. Баба Миля в самолете до Мюнхена, а Яков Хрыч при ней в каменной урне до одного из муниципальных кладбищ земли Фрайунг-Графенау, что в Нижней Баварии…

Эмилия Андреевна жива до сих пор. Этот четвертый этап ее жизни был традиционно нелегким, но баба Миля прошла и этот путь. И осталась корнем, гранитной плитой, неколебимой основой своей семьи. И это уже совсем другая, отдельная, длинная, грустная и смешная история…