Из общего нашего детства отчетливо помню одно: мы лежим распластавшись на холодной московской крыше и смотрим, как появляются звезды. Внизу, на Покровке, фыркают машины и тонко пахнет черемухой, жесть леденит лопатки, а над нами — фиолетовое, темнеющее с каждой минутой небо, на котором проступают сначала едва заметные, но все ярче, ближе и неизбежнее — они. Хрупкий свет их пронизывает тонкими острыми лучами все: время, пространство, затихающий город и нас двоих насквозь, до последней косточки. Мы говорим о чем-то и разом смолкаем — вот одна звезда медленно отделилась от стаи, покачнулась и ринулась вниз.
Найка шепчет:
Вот в чем дело, у них, оказывается, есть острые булавки, на которые мы все пришпилены, как бабочки в коллекции, и никуда не деться, как ни дрыгай руками и ногами. Страшно и жутко одновременно от понимания этой обреченности.
Вдруг она садится.
— Кажется, у меня снова началось.
Я не понимаю.
— Ну, месячные. Менс. У тебя еще нет, что ли? Фу, платье опять испачкала, Димка снова орать будет.
Она встает на четвереньки — иначе упадешь, платье в пятнах на заднице, и по ногам ползут струйки крови. Я нахожу грязный носовой платок (у меня хронический насморк), помогаю ей вытереть кое-как ноги, и мы ползем по крыше к чердачному окну, потом — по щербатым ступенькам в кромешной темноте — в подъезд, в необъятную коммуналку с дюжиной непривычных и одуряющих, мешающихся все в один, запахов, где моя двоюродная тетка с подругами празднует приближение Дня Победы. Я первый раз вижу, как пьют неразбавленный спирт и пляшут вприсядку под матерные частушки. Подруг всего три — моя тетка в модном вязаном костюме из «Березки» и кроссовках (ее муж — работник Совмина в Минске, она самая обеспеченная из всей родни, а муж сам не воевал, он на двенадцать лет моложе и страшно ее боится), тощая некрасивая Татьяна (никогда не была замужем и ненавидит мужчин) и необъятная Ольга в перелицованном сарафане (похоронила недавно третьего спутника жизни, расписана никогда ни с кем не была). Все они артиллеристки и в канун праздника непременно собираются здесь, у Ольги, поют, обнявшись («Артиллеристы! Точный дан приказ. Артиллеристы! Зовет Отчизна нас! За слезы наших матерей, за Сталина…»), пьют за упокой погибших и над чем-то весело смеются.
Платье Найки застирано, собраны окурки папирос, стихают нетрезвые объятия, до Курского можно пешком, но тетка ловит частника и везет нас к электричке, шофер оказывается тоже фронтовиком, тоже с Белорусского фронта, они вспоминают фамилии генералов, тетка дает ему трешку, и он долго благодарит и поздравляет с наступающим.
Почему Найка поехала тогда со мной в Москву? Может быть, за гомеопатическими шариками для матери Диамары Ильиничны — говорили, от ее болезни шарики помогают лучше всего. Успела ли Найка их купить? Я так и не спросила до сих пор.
Вообще, нельзя сказать, чтобы в детстве мы дружили, просто ходили иногда вместе в поселковую школу — Найка появлялась из своего Тургеневского тупика возле самого леса, я присоединялась к ней на проспекте Ленина, разделенном широким естественным парком, где вечерами в кустах собиралась поселковая шпана, а зимой вся школа носилась на лыжах. Найка почти на два года старше (по школе — только на класс), но в ту пору — огромная разница, почти пропасть. У меня другие подруги, одноклассницы, внучки бабушкиных знакомых — «коммунистов» (бабушка — бывший парторг), но почему-то всегда тянуло к Найке — маленькой, смуглой, с широко расставленными галочьими глазами. Бабушка не одобряла: семья неблагополучная, мать-одиночка, беспартийная и вообще «психическая» — вся улица собиралась, когда она падала вместе с наполненным ведром у водопроводной колонки и билась на песке, трое мужиков не могли ее унять, пока не прибегала Найка, вставляла ей в рот какую-то палочку и тихо уводила домой. Однажды ее вообще увезли на «Скорой» в больницу, Найку едва не отдали в детский дом, но (надо сказать, тут бабушка постаралась) откуда-то вызвали двоюродную сестру Илону. Мать Найки и ее сестру родители назвали по-революционному — Диамарой (в честь передового учения) и Лорой (сокращенно — Ленин освободил рабочих), а те своих дочерей нарекли Ноэми и Илоной. Илона эта потом навела шороху в поселке — к ней стал приезжать однокурсник-араб, а в поселок иностранцам доступ был запрещен (рядом — военный городок, то ли ракетная установка, то ли пульт слежения за вражескими подлодками, во всяком случае, военные делились на морских и сухопутных).
Статный Абдулла приезжал под видом грузинского гостя в огромной кепке-аэродроме. Впрочем, довольно скоро соседи настучали куда надо, в Тургеневский тупик нагрянули двое милиционеров и человек в штатском на автомобиле с мигалкой, Илону увезли, но ненадолго, кажется, из училища ей пришлось уйти. А за Абдуллу она вышла-таки замуж, уже через несколько лет приезжала в гости с двумя кудрявыми ангелоподобными малышами, с толстой задницей и звякающими тяжелыми золотыми цепями на шее, запястьях и даже щиколотках.
С Найкой мы обычно кружили по парку, она рассказывала новости — знала все: кто в поселке разводится, чей муж отправлен в ЛТП, с какой улицы девчонку зажали на «запретке» у воинской части солдаты, но не тронули, заставили их облизывать. Разговоры ее почти всегда касались тайной жизни тела, о которой не принято было говорить ни дома, ни в школе, словом, сильных чувств — любви, ненависти, ревности, которые раздирали, оказывается, всех окружающих нас самых обычных людей. Иногда она читала наизусть непонятные стихи:
Стихи она выучивала из затрепанной материнской тетрадки, которая хранилась у нее в доме на единственной книжной полке. Книг мало, но все странные: Библия с гравюрами, «Чтец-декламатор», Блок, Мандельштам. Дина Ильинична когда-то мечтала стать актрисой (говорят, ее сестра Лора в результате вышла замуж за конферансье в провинциальной филармонии), все время, сколько я помнила, она работала библиотекарем в нашем клубе и нередко подрабатывала, замещая в очередной раз загулявшую уборщицу в школе. У нас дома были совсем другие книги в шкафу: полное собрание сочинений Горького, Льва Толстого, полный Ленин, которого бабушка конспектировала к очередному партсобранию вместе со статьями из местной газеты «Знамя коммунизма» и журнала «Политическое самообразование». Сочиненные политинформации она вслух читала парализованному дедушке, не покидающему своего кресла у окна.
Когда (нечасто, раза два в год) приезжали родители, дом наполнялся их друзьями, звоном хрусталя, который вытаскивали из вечно запертого буфета, песнями под гитару и долгим тяжелым застольем, мама иногда уводила меня в нашу комнату и перечитывала вслух «Три товарища», которую возила с собой во все их немыслимые геологические партии и комсомольские стройки. Я пересказывала Найке Ремарка, и мы мечтали о будущем, она — о невероятной любви («Это когда не только хочешь отдать за него жизнь, но и не можешь этого не сделать, когда умираешь и рождаешься каждую секунду»), я — о счастливой семье. У обеих нас такой не было.
Отца своего Найка не видела никогда (говорят, он был циркач, глотал шпаги и огненные факелы и был страшно красив), я тоже тосковала по родителям, сколько себя помню. Когда мне исполнилось три месяца, мама поехала за отцом на стройку города Мирного в Якутию, а я чуть не умерла от воспаления легких, отчего остался и насморк, и склонность к простудам и ангинам, и почему переезды и кочевая жизнь мне были строго противопоказаны. Мама любила отца беззаветно: когда тот говорил, она смотрела на него с восторженным обожанием и не уставала рассказывать всем подряд о том, какой он талантливый и редкий человек. Так же она смотрит на него с одной из немногих фотографий, где мы втроем — у Царь-пушки, меня поставили на ядро, а они в обнимку рядом. Отец большой и сильный, красивый, даже когда мне было уже тринадцать, брал меня на руки и говорил — моя дочка, моя кровь — и при этом призывал окружающих выпить за мои косы и мои глаза. Страшное потрясение, которое отравило несколько детских лет, — я просыпаюсь от непонятного шума: отец душит мать подушкой и повторяет: «Ты мне скажешь, сука, наконец, чей это ребенок?» Я ору, они вскакивают с постели и забирают к себе, я делаю вид, что сплю, но трясусь до утра от ужаса и горя. Впрочем, больше никогда их скандалов я не видела — даже потом, когда мы жили вместе в Москве.
У мамы были две мечты: когда-нибудь съездить в Париж и получить квартиру в Москве. Последнее время я все чаще вспоминаю поселок, нашу скудную жизнь (как я понимаю, родители присылали не слишком много денег), бабушку, непременно с накрашенными губами и гордо поднятой головой, влачащую меня за руку то на сход ветеранов, то на проверку выполнения инструкции исполкома о покраске заборов в зеленый цвет (владельцев синих и желтых заставляли перекрашивать), то на концерт в честь Первого мая. Понимаю теперь, как ей было нелегко — с парализованным мужем, худосочной внучкой, недостроенным огромным домом (дом — мечта всей их с дедушкой жизни в далеком шахтерском поселке, откуда они, после ударной тридцатилетней вахты, приехали в Подмосковье), буйными соседями и мотающейся по стране дочерью. Впрочем, маму бабушка никогда не осуждала и называла тургеневской девушкой.
Вспоминаю канувшие в прошлое лица, детали, краски и запахи, о которых, кажется, уже давно забыла и в которых, мне кажется сегодня, кроется какой-то тайный смысл, скрепа и связь событий последующей жизни, ее неудач и потерь, и силюсь понять, что же получилось не так и можно ли еще что-то исправить. Долгими вечерами, пока дочки нет (интернет-клуб закрывается в одиннадцать, оттуда еще полчаса на метро — разве можно позволять подросткам так долго сидеть у компьютера?), пока никто не приходит и не звонит, я перебираю осколки прошлого, как драгоценные камни, и удивляюсь тому, как немного на самом деле в нашей судьбе зависит от собственной нашей воли, устремлений и надежд. И думаю о том, что одной из этих скреп и знаков судьбы, в которой я не сомневаюсь, была именно Найка.
Когда мне было шестнадцать лет, родители вернулись с Севера и построили кооператив. Их северных денег хватило только на однокомнатную квартиру (много прогуляли, констатировала бабушка), правда, в самом центре, у метро «Студенческая», недалеко от престижного Кутузовского проспекта, по которому проносились правительственные кортежи. После просторного поселкового дома все казалось тесным и неудобным, мне выделили кровать за шторой, уроки (десятый класс, аттестат) я делала в совмещенном санузле по ночам, устроившись на крышке унитаза и разложив учебники на тумбочке для белья. Новая школа, новые друзья, стыд за нашу тесноту перед одноклассниками — обитателями сталинских огромных квартир, неловкость оттого, что незнакома с московской жизнью, строгость новых учителей… В энергетический институт я решила поступать просто потому, что моя единственная близкая приятельница (кстати, тоже не коренная москвичка, также комплексовавшая, что, наверное, нас и сблизило) собиралась именно туда. С соседом этой приятельницы я стала встречаться года через два. Он был красивый и сильный, чем-то напоминал моего отца, каким я того помнила в детстве, за ним бегали девчонки. Не знаю сейчас, насколько сильно я его любила — наверное, я придумала эту любовь, но он принял ее как данность, и мы стали встречаться едва ли не каждый день. По утрам я ехала к нему на «Коломенскую», захватив сумку с продуктами, купленными по дороге, вспоминая маму, готовила и красиво накрывала на стол, потом мы ложились в родительскую кровать, предварительно сменив простыни, и уже после полудня, уставшие, ехали в свои институты на последние лекции. Потом мы созванивались вечером, если он уходил куда-нибудь с друзьями, я страшно нервничала, и он привык мне звонить, что бы ни случилось, в любое время. Родители также осваивались тем временем в Москве, потом отец начал ездить в командировки один, и мама плакала, его провожая.
На первый аборт меня тоже провожала мама — она и нашла врача и говорила, что самое главное — хороший укол, и потом ничего не помнишь, а после важно месяц не жить с мужчиной и для безопасности пользоваться таблеткой аспирина или борной кислотой, правда, помогает не всегда (ну и намучилась я потом с этим аспирином!). Сама она сделала два аборта до меня и неизвестно сколько после, ничего не поделаешь, отец считал, что одного ребенка достаточно, да и как быть, когда такая жизнь.
Она оказалась права — после укола (пятьдесят рублей — надежная гарантия) я проснулась в палате, где женщины рассказывали о себе, о других, пугали и успокаивали друг друга одновременно. Когда я вернулась домой, меня ждал будущий муж — именно тогда он предложил пожениться, хотя зарегистрировались мы только через год.
Вскоре совсем неожиданно — на улице — я встретила Найку. Она была бледная, грустная и сказала, что ищет врача, нужно срочно сделать аборт. Виновником оказался Абдулла, который долго к ней приставал, пока Илоны не было дома, а потом изнасиловал. Надо, сказала Найка, сделать аборт тихо и быстро, потому что времени почти не осталось, и чтобы не знал ни муж (оказывается, она была замужем и жила почти рядом со мной), ни Илона. Идти в женскую консультацию исключено, там побреют, а врачей в Москве у нее нет. В тот же день мы пришли на прием к тому самому врачу, который делал мне укол. В больнице была другая смена, и он оприходовал ее прямо в кабинете женской консультации (ко всеобщему ужасу, наркоз на нее подействовал слишком сильно, и она не просыпалась целых два часа, и пациентки ломились в дверь, слабо мной успокоенные). Наконец Найка вышла. Зрачки ее были огромны, движения замедленны, но она была счастлива.
Свадьбу свою помню плохо, я была опять беременна, пока родственники пили за наше счастье, я бегала в туалет блевать и все время боялась, что потеряю обручальное кольцо, которое было мне велико. Через месяц мы уезжали с мужем в Чехословакию, мама была счастлива («Прага — это маленький Париж, я читала»), отец ухаживал за моими подружками, но она этого даже не замечала. Отец сильно сдал, растолстел, у него болело сердце, но застолье по-прежнему было его стихией, и он радовался поводу.
Второй аборт был намного хуже первого — пропустили сроки, случились осложнения, и я была слишком слабой, когда мы наконец уехали.
Все замужество прошло как странный сон. Советская колония в Праге, слежка и недоброжелательность жен, рождение дочери (конечно, в Москве), нехватка денег, к которой я не привыкла, формальные встречи. Однажды в русском книжном магазине я купила томик стихов Мандельштама. Много дней подряд, пока муж работал, я, стирая, пеленая и сотворяя вкусную еду из дешевых продуктов, повторяла знакомые и незнакомые строчки и вспоминала Найку.
Пока мы сидели в Праге, разбился на вертолете под Нерюнгри мой отец.
Мы вернулись в Москву в 1991-м, летом. Магазины зияли пустотой, разительной после Праги, телевизор говорил непонятное. Мы с дочкой едва не стали жертвами августовских событий — наивно пошли в зоопарк, когда на улицы выползли танки. Помню Ельцина на открытой машине на Калининском мосту, помню крики толпы «Россия, Россия!», помню, как мы бежали к Садовому. Недавно услышала, как дочь рассказывает кому-то по телефону, что «возле ее уха пролетела пуля». Новая мифология, неведомое сознание. Москвой стали править деньги. Я видела это по знакомым мужа. Среди них были те, у кого деньги есть, и те, у кого их нет. У нас денег не было. Он начал бизнес — один, потом другой, все неудачно. Мы все меньше понимали друг друга. Однажды он упрекнул: «Ты меня ничему не научила».
После возвращения он начал пить. Не приходил домой по нескольку дней. Когда я застала его с другой женщиной, я решила развестись. Мама, бабушка, считавшие, что семью нужно сохранить, отговаривали. Но было нечего хранить, я это понимала. Долгий процесс закончился уникально: в нашей с мужем квартире прописана его новая жена, «газовая женщина» из Ханты-Мансийска, старше его на десять лет. Они снимают большие апартаменты в центре, а я с дочкой остаюсь здесь. Родительскую квартиру на Студенческой я сдаю, и, слава богу, есть на что жить.
Это случилось уже после смерти мамы.
Мне позвонила Найка и пришла с бутылкой кальвадоса. И рассказала свою жизнь. Она, разведясь с первым мужем, влюбилась. И поехала за любимым в Афганистан, в армию, их бомбили свои, он погиб у нее на руках, несколько суток не давали самолет. Ее ранило, и у нее никогда не будет детей. Найка сказала: пойдем на крышу. Крыши не было, но был козырек над магазином, над которым как раз мои окна, — и мы вылезли на козырек. Над нами в задымленном небе проступали звезды.
— Знаешь, — сказала она, — они нас видят. Твоя мама и мой Сережа, точно. Давай их не обижать.
И мы чокнулись кальвадосом.
Найка изменила мою жизнь. Я хожу на собрания в поддержку больных СПИДом и детей-инвалидов, помогаю ей собирать группу по поддержке детей Чечни и организации досуга беженцев и безногих «афганцев». Найка страшно активна, и я рада ей помочь.
Однажды она привела ко мне Левушку, художника с Арбата и старого своего любовника. «Есть две вещи, достойные изумления, — так сказал он свой первый тост, — звездное небо над головой и внутренний мир внутри нас».
Левушка остался, и я удивилась тому, что я — женщина и готова желать и быть желанной. Он стал оставаться у меня все чаще и получил ключ.
Однажды, входя в квартиру, я долго не могла открыть дверь. Через некоторое время на пороге возникла совершенно голая Найка. Я не испытала ни ревности, ни обиды. Напротив, мы как будто стали еще ближе. И потом мы сидели втроем, смеялись и пили кальвадос и говорили о том, как нам хорошо вместе. Три товарища, лица уходящей эпохи.
Я живу теперь точно по расписанию. В восемь тридцать отправляюсь на работу — я служу в библиотеке имени А. Толстого, где я когда-то брала литературу к экзаменам, распоряжаюсь каталогом и выдаю читательские абонементы. Денег никаких, но мне нравится быть полезной тем, кто сюда приходит, к тому же иногда есть время почитать. После работы я еду в свою тмутаракань (родительская квартира кормит нас по-прежнему), сажусь на кухне у окна и жду звонка Найки. Она непременно скоро придет…
— Найка, не страшно стареть?
— Да что ты, посмотри на американцев, у них вся жизнь начинается после пенсии. Женятся, путешествуют. Не хочешь крепенького американца?
— Да ну тебя.
— Напрасно, у них виагра — и все в порядке.
— А душа?
— Душа, дорогая, только у нас.
Левушка нас не покинул, он живет то у нее, то у меня — жить-то ему негде, бедолаге, а нам он не в тягость, и жаль его. У нас своя жизнь, не зависимая ни от него, ни от кого-то еще. Мы с Найкой сидим на кухне, пьем кальвадос, смеемся и плачем, читаем стихи и верим, что все лучшее у нас впереди, непременно впереди. Ничто не нарушит нашей связи, нашей дружбы. И страшно подумать, что мы могли бы не найти друг друга в шуме и суете прожитых лет. Я верю, что это — тоже судьба.
Дай бог нам дожить до лучших дней.