История знает тысячи примеров великих мужей. Благодарное человечество называет их именами улицы, площади, тупики и города. О них ходят легенды. О них снимают кино и пишут романы. Их имена законсервированы в учебниках. Их суровые профили высечены на памятных досках, а мраморные подбородки торчат из каждой колонны. Детям приводят в пример мудрость Марка Аврелия и Эзопа. Платон, Аристотель и Соломон служат для новых поколений эталоном мудрости. Каждый школьник знает Юлия Цезаря… Но! Разве не тускнеет имя этого титана кровопролитных битв в сравнении с тем, что сам он, как ни крути, стал добычей Александрийской волчицы?

О, Клеопатра! Не ты ли истинная победительница Рима? И кто по сравнению с тобой Марк Антоний? Он проиграл войну, но не ты. А жалкий Октавиан? Презренный Август! Он обвинил тебя, Царицу Ночи, в ведовстве, не желая смириться с тем, что вся твоя ворожба только и заключалась в проницательности и уме; два поверженных римских левиафана на твоем счету, мудрейшая из мужчин, бог и судья Октавиану. Пусть его жалкое вранье останется на его совести. Ему, а не тебе, Клеопатра, жить с этим пятном на страницах истории.

Да…

А мы свой сегодняшний гимн посвятим Клеопатрам нашего времени, да не исчезнут с лица земли эти кардиналы тыла, эти адмиралы в юбках, эти новые Амазонки, пред которыми превращаются в кисель мускулы и в профитроли высеченные из мрамора профили.

И пусть область их подрывной деятельности на первый взгляд не распространяется дальше кастрюль и кухонной плиты, мужчины! — вам лучше или держаться от них подальше, или жить с ними в мире…

…Уже шесть долгих месяцев в квартире номер тридцать четыре по улице Саляма Адиля Людмила Васильевна Бензопилова вела непримиримую войну со своим длинным жилистым зятем Львом Михайловичем Запугаки.

С чего началась эта война? На почве какого недоразумения она возникла? Что не поделила эта благородная, справедливая Людмила Васильевна со скромным научным сотрудником ГНИИХТЭОС Левочкой Запугаки, существование которого до войны было ограничено исследованиями в области технологий элементоорганических соединений и институтским буфетом?

Дорогой читатель! Разве не знаешь ты, что нет более благодатной почвы для взращивания взаимной ненависти, чем семейное счастье, заключенное в узкие квадратные метры? Сорняки понимания и терпения чахнут на этой зловещей клумбе сами собой, в то время как крошечные семена неприязни, едва упав на кухонную клеенку, оживленно прорастают в ней и тянутся к свету, как фикусы и герань, загораживая подоконник с видом на гармонию и балконные лыжи. Ни в прополке, ни в удобрениях не нуждается сей торфяник, чтобы заколоситься, как не нуждается он и в спичке, чтобы заполыхать синим пламенем.

Троянским конем войдя в родовую ветвь Бензопиловых, Левочка Запугаки был вынужден одновременно с тем переступить порог их квартиры, занять один из крючков их вешалки, входить и выходить из их комнат, заходить на их кухню… словом, с беспечным постоянством попадаться Людмиле Васильевне на глаза. Уже было с нее довольно, однако одного этого Запугаки показалось мало. Время от времени неприятный зять с неприятной фамилией и отвратительной внешностью подолгу занимал туалетную комнату, оставлял отпечатки своих грязных ботинок на коврике, а отпечатки своих отвратительных пальцев на подзеркальнике; скрюченные носки неприятеля висели рядом с белоснежным махровым полотенцем Людмилы Васильевны, а волосы врага — и это было ужасно! Ужасно и омерзительно! — оставались в щетке для волос этой терпеливой и миролюбивой дамы.

Все это вместе, нет! Все это вместе несколько дней кряду после женитьбы, и их пугающее количество в перспективе, и Людмила Васильевна дала себе клятву выписать интервента из родовой ветви и стереть следы оккупанта, как с прихожего коврика, так и со страниц семейной летописи.

Началась война.

Людмила Васильевна называла Льва Михайловича «Левочка», произнося имя своего врага так, точно давила им тараканов:

«Доброе утро, Левочка», — произносила Людмила Васильевна, и Лев Михайлович вздрагивал, а спина его покрывалась мурашками.

«Приятного аппетита, Левочка», — произносила Людмила Васильевна, и вилка падала у Льва Михайловича из рук.

«Не беспокойтесь, Левочка, я подыму», — произносила Людмила Васильевна, и ужас лишал Льва Михайловича подвижности и аппетита.

Освободительная война развернулась по всем направлениям. Глобальная, она застигала Льва Михайловича телефонным звонком на работе или в буфете. Локальная — повергала Запугаки в трепет за дверью спальной комнаты, завтраком, обедом и ужином.

В этой войне Людмила Васильевна была Балабиным и Раевским. Даву и Удино. Багратионом, Ожеро и Мортье. Вместо Кутузова она сдавала московскую квартиру, уезжая на дачу, и возвращалась с дачи внезапно, жаждущим мести Мюратом. Неотступным взглядом, точно Денис Давыдов обреченную гвардию Наполеона, Людмила Васильевна преследовала свою жертву до шоссе Энтузиастов, где было расположено его НИИ, и лишь там, ненадолго выпустив зятя из прицела, вступала в войну информационную на освобожденной от Льва Михайловича территории. А впрочем, территория эта освобождалась лишь с восьми до восьми, а потом враг снова занимал прежние позиции, и Людмила Васильевна это знала.

Она знала это, но знала она и то, что захватчик должен когда-нибудь освободить ее полочки и вешалки, ее туалетную комнату и ее глупую дочь навсегда. Скрюченные носки врага не должны были висеть рядом с ее белоснежным махровым полотенцем, и следовательно, враг подлежал полной и безоговорочной ликвидации.

В бой вступала то легкая кавалерия из соседок, то кирасирская дивизия званого ужина. Шестидюймовые гаубицы взглядов и двенадцатифунтовые пушки зловещего молчания. Чугунные ядра грохочущих за спиной врага сковородок, картечь из пророщенных злаков, гранаты вроде «Здравствуйте, Левочка» и брандкугели пирогов с тыквенной начинкой.

Эффективная дальность стрельбы пушек Людмилы Васильевны составляла двадцать четыре часа жизни Льва Михайловича.

Враг не сдавался.

Зима сменилась весной, а весна летом. И вот однажды в июне…

— Куда их только черт всех несет? — спросила Людмила Васильевна, мрачно вглядываясь в сжавшее автомобиль зятя кольцо МКАД, и Лев Михайлович мигом почувствовал, как сотни мурашек, порожденных голосом тещи, побежали по позвоночнику к копчику.

— Надо было раньше выезжать. Я вам говорила, Левочка, — продолжила наступление Людмила Васильевна.

— Мама, вы сами тетешкались, — отвечал враг.

Людмила Васильевна сдержалась. Ее войска, ее гаубицы, ее пушки, ее кавалерия и ее пехота за спиной противника подходили к Неману. Дама собиралась нанести Льву Михайловичу последний, сокрушительный удар. И ничто уже не могло остановить ее.

— Левочка, скажите, а куда вы положили мой несессер? — спросила Людмила Васильевна.

— Какой несессер? — спросил ничего не подозревающий враг.

— Я вас просила, Левочка, взять мой несессер и теперь только спрашиваю, куда вы его положили, — сказала терпеливая Людмила Васильевна.

— Не знаю я никакой несессер, мама, дайте спокойно вести машину, — отвечал враг.

— Видите ли, Левочка, у меня, разумеется, бывает мигрень, и сейчас даже немного стучит в висках, но склерозом я пока никого не обременяю. Я вас три раза просила взять мой несессер. А теперь я всего лишь спрашиваю, в какое место вы его положили? — сказала Людмила Васильевна.

— Ни в какое не положил, мама. Я вашего несессера в глаза не брал. Дайте вести машину, — отвечал беспечный зять, не подозревая, что, как глупый карась, делает уже вторую (и предпоследнюю в своей семейной жизни) поклевку.

— Ну-ну, — сказала Людмила Васильевна, и все остальное время, пока автомобиль рывками преодолевал сантиметры ленинградского моста, стараясь по мере возможностей преобразовать их в километры, дама более не прибавила к заданному вопросу ни слова.

В гробовой тишине автомобиль еще три часа продвигался в сторону области, однако всему на свете приходит конец, как сейчас приходит конец и нашему рассказу, и вот наконец автомобиль Льва Михайловича, начиненный супругой и тещей, подъехал к калитке 23-го участка поселка Терешкино, где была у Людмилы Васильевны дача.

Едва держась на ногах от усталости, Лев Михайлович молча выкарабкался из машины, все так же молча открыл багажник и принялся за разгрузку.

Безмолвствовала и Людмила Васильевна.

Пели соловьи. В канаве чирикали кузнечики.

Впереди были дачные выходные.

— Левочка, — наконец разбила тишину Людмила Васильевна: — Так где же все-таки мой несессер? — спросила она.

— Я вам уже сказал, мама, я в глаза не видал вашего проклятого несессера, — произнес враг и с этими словами проглотил наживку вместе с крючком.

— Очень хорошо, Левочка. Тогда будьте добры загрузить все назад. В несессере, что я три раза просила вас взять, были ключи от дачи, — подсекла Людмила Васильевна, и лещ забарахтался в воздухе, выпучив глаза и хлопая жабрами.

Все еще оглушительно стрекотали в канаве кузнечики, все еще пели соловьи, а Лев Михайлович Запугаки, не оглядываясь, бросив автомобиль и жену, огромными скачками бежал по гравию подъездной дороги в направлении огней далекого города.

Доставая несессер из своей коричневой сумочки, Людмила Васильевна была счастлива.

Счастлива.

Счастлива.

Счастлива!

1 Апреля

Отмели мартовские вьюги. Уже капризница-весна протягивала свои салатовые ручонки к теплому лету, и тонкие станы березовых и сосновых стволов шевелили изумрудными кронами. Как мы уже говорили, прилетели грачи. Почти в тот же день расцвела душистая черемуха и заплела, как полагается, в ветки свои золотистые кудри.

Пели соловьи или еще какие-то певучие птички.

Как никогда хотелось любви.

— Что это такое, Тугодумов? — побледнев как мел, спросила Нина Аркадиевна Тугодумова своего мужа Аркадия Николаевича Тугодумова, протягивая ему кружевной, но смертельно опасный для семейного счастья предмет женского туалета, и Тугодумов побледнел как мел.

— Понятия не имею, Нина, — твердо отвечал Тугодумов, но меловая бледность и бегающий взгляд выдали его с головой. Он попятился и побледнел еще больше. Как печатный лист.

— Не ври мне, Аркадий! — побледневшими губами промолвила Нина Аркадиевна и, побледнев еще больше печатного листа, двинулась в сторону отступавшего мужа, взмахивая уликой и одновременно бледнея как скатерть. Тугодумов побледнел. Отступать было некуда, позади Тугодумова стоял холодильник, и, побледнев как холодильник, Тугодумов остановился. На фоне дверцы Тугодумова теперь выдавал лишь полосатый халат и бегающие глаза.

— Как ты мог, Аркаша?! — спросила Нина Аркадиевна тяжелым голосом, и в ее почерневших зрачках отразились сразу два побледневших Тугодумова.

— Я не вру тебе, Нина, — уже менее твердо пролепетал Тугодумов, и в его бегающих глазах отразились две побледневшие Нины Аркадиевны с четырьмя почерневшими зрачками.

Тугодумов побледнел, как вафельное полотенце.

Нина Аркадиевна побледнела, как раковина.

Тугодумов побледнел, как кафель.

Нина Аркадиевна побледнела, как простыня.

Тугодумов молчал.

Молчала Нина Аркадиевна.

Кухонная тишина сделалась тише выключенного холодильника, и тогда Тугодумов побледнел еще больше, чем холодильник.

Теперь на фоне дверцы Тугодумова выдавала та самая, истинная белесость, что всегда выдает преступников следственным органам, мертвецов — докторам, а изменников мужей их обманутым женам.

— Как ты мог, Тугодумов?! — повторила Нина Аркадиевна, и немой укор, прозвучавший в ее словах, заставил Тугодумова покраснеть.

Тугодумов покраснел как помидор. Нина Аркадиевна осталась пронзительно бледна. Тугодумов подумал и позеленел.

Нина Аркадиевна усмехнулась бледными губами.

— Хамелеон! — с горечью произнесла она, и этот упрек заставил Аркадия Николаевича посереть.

Аркадий Николаевич посерел.

— Клянусь тебе, Нина, я не знаю, что это такое, — посерев, повторил Тугодумов, и пальцы его беспомощно сомкнулись на ручке холодильника, в поисках выхода.

— Жалкий тритон! — с горечью произнесла Нина Аркадиевна.

— Нина! — жалобно возразил тритон.

— Вот тебе Нина, Пигмалион! — с горечью произнесла белая как тарелка Нина Аркадиевна и поднесла к носу Тугодумова невесомую и кружевную, но неопровержимую как приговор улику.

Аркадий Николаевич заморгал бегающими глазами.

— Нина, клянусь тебе. Мне кто-то подкинул это. Кто-то не хочет нашего счастья. Возможно, это твоя мать Зинаида Антоновна.

— Моя мать?! — еще тише выключенного холодильника переспросила Нина Аркадиевна.

— Да, — храбро пискнул Тугодумов, — или эта твоя Галочка! Она всегда завидовала нашему счастью.

— Нашему счастью?! — еще тише пустого выключенного холодильника переспросила Нина Аркадиевна.

— Да! — громко пискнул Тугодумов. — Ты очень доверчива, Нина. Твоя Галочка давно положила на меня глаз. Без тебя она называет меня Аркуся-Пампуся.

— Аркуся-Пампуся?.. — еще тише, чем прежде, повторила Нина Аркадиевна.

— Да, Нина. Пампуся. Наверняка это она подложила это! Вспомни, она вчера приходила к нам непонятно зачем и ушла еще до того, как ты вернулась из магазина! Она не хочет нашего счастья, как твоя мать Зинаида Антоновна, — еще тверже пискнул Тугодумов.

— Пампуся, — зловеще повторила Нина Аркадиевна, отводя фигу с уликой назад.

— Нина! — в последний раз жалобно пискнул Тугодумов и зажмурился.

Тугодумов зажмурился, готовясь к удару. Мысли метались в нем, как мухи в консервной банке. Конечно, разумеется, он изменял жене. Но он был осторожен. Он был осторожен, и, само собой разумеется, эту страшную кружевную улику ему подложили. Подложили. Но кто же, кто же из них? — метались в Тугодумове мысли.

В отличие от кобры свекрови и гадюки Галочки, от секретарши Анечки и Катюши из бухгалтерского отдела, в отличие от кассирши Олечки и парикмахерши Танюши, ему дорого было его семейное счастье. Как всякому кораблю, Тугодумову нужна была тихая гавань и крепкий якорь, и, как всякому воину, новые неприступные Бастилии и надежный тыл.

Зажмурившись, Тугодумов с ужасом ощущал, как клубок из смертельно опасных, ядовитых и коварных женщин шевелится у него на груди. Удавка затягивалась. Тихая гавань обратила к возвратившемуся фрегату дула зловещих орудий. Тяжелые ядра падали в смертоносной близости от кормы. Якорную цепь грызла ржавчина недоверия.

Меж тем удара не последовало, но звук, еще более жуткий и угрожающий, чем тишина, тупой стрелой пронзил прыгающее сердце Аркадия Николаевича. То смеялась Нина Аркадиевна. Нет, Нина Аркадиевна не смеялась…

Она хохотала.

Аркадий Николаевич открыл два глаза навстречу гибели.

— Аха-ха! Ха-ха-ха! — заливалась сошедшая с ума от горя Нина Аркадиевна.

— Нина… — Беспомощно прошептал Тугодумов, не в силах пошевелится, прибитый хохотом супруги к холодильнику крепче магнита или липучки.

— А-ха-ха! Ха-ха-ха-ха! — было ему ответом.

— Ниночка, рыбка моя… Успокойся! — беспомощно прошептал Тугодумов.

— Тугодумов! А-ха-ха! Пампуся! Аха-ха! Аркуся! Ха-ха-ха! Аркуся-Пампуся, а-ха-ха! — заливалась умалишенная.

Аркадий Николаевич рывком отделился от дверцы и бросился перед женой на колени. Он распластался по кафелю, он терзал край ее ночной сорочки и орошал слезами складки, он был полон раскаяния, он готов был признаться жене во всем и больше никогда, никогда в жизни не покушаться на чужие Бастилии.

Но пока еще слова признания и раскаяния не сорвались с губ изменника, Нина Аркадиевна сделала некоторый перерыв между своим жутким «А-ха-ха» и, наклонившись над распростертым на полу мужем, сказала:

— Угомонись, Аркуся, это была шутка. Это я положила это тебе в карман. С первым апреля, Пампуся…

И, разглядев выражение лица Тугодумова, Нина Аркадиевна расхохоталась с удвоенной силой.

Спустя полчаса семейная пара завтракала яичницей.

Аркадий Николаевич с нежностью смотрел на жену. Нина Аркадиевна с нежностью смотрела на мужа.

Оба были счастливы.

Счастливы.

Счастливы.