Бог народа, к которому принадлежала Флора, женщине в душе отказывал: у мужчины душа есть, говорил Бог, а у женщины ее нет.

А у Флоры она была. Живая, горячая — Флора ее чувствовала. Была ли у нее селезенка там, или, скажем, печень — это было под вопросом, потому что Флора их не ощущала, но душа точно была — она давила в ребра, подкатывала к горлу и выпадала осадками в виде слез. Но Бог отказывал женщине в душе, при этом нечаянно, по недоразумению, видимо, Флору все же душой наделив.

И Флора поняла, что она не подходит Богу и принята им — с таким браком, с таким изъяном — быть не может.

А трудно жить без Бога. Бога хотелось. И хотелось в доме мужчины, потому что отца у Флоры тоже не было. А Флоре страстно желалось знать: а как это, когда в доме мужчина?.. Но мама Флоры замуж больше не вышла, хотя был археолог, писавший маме стихи, и музыкант, игравший для мамы Шопена, но! Сами стихи и Шопен маме, видимо, нравились больше.

С утра до вечера женщины в их краю резали на веранде салаты — резали, резали, резали, и приезжие дамы спрашивали: у вас гости будут? Хозяйки отрицательно качали головами и резали, резали, резали. А вечером возвращались мужчины, садились за стол и ели, ели, ели. Женщины подавали. А утром опять резали. И соседки их резали. И дочери, подрастая, выходили замуж и тоже резали. И новые отдыхающие, проходя мимо, вежливо спрашивали: гостей ждете? И женщины отрицательно качали головами и смотрели им вслед осуждающе.

А Флора не хотела резать салаты. Флора мечтала выйти замуж, уехать и жить не обремененной вековыми традициями.

Одна из теток Флоры, тоже в свое время не пожелавшая резать салаты, жила в Питере. Точнее сказать, не в самом Питере, а на каком-то острове — Васильевском… О Питере Флора знала лишь по открыткам тетки — белые ночи, Медный всадник, Невский проспект и маятник Фуко.

Вот этот маятник Фуко особенно волновал Флору: с детства запомнилось, что в Питере есть такой маятник — наглядное доказательство того, что Земля вертится (а в другом месте — например, где жила Флора, — она стоит). И Флоре хотелось убедиться собственными раскосыми очами, что Земля вертится, движется, а значит, живет. Потому что движение — это жизнь, а Флора была подвижна.

И тетя Гузель звала Флору: приезжай, Флора! Город! Белые ночи! Невский проспект!..

Город поразил Флору. Васильевский остров, правда, оказался Питером, а Астральные колонны — Ростральными, что было, конечно, жаль: Астральные больше бы подошли этому городу. А в булочной Флоре не давали хлеба.

— Хлеба нет! — так и говорили Флоре.

— Как нет?! — терялась Флора. — А это что?!

— Это? Это — булки! — отвечали продавщицы.

— А какая разница?!. — недоумевала Флора.

— Что значит — какая разница?.. Хлеб — это хлеб, а булка — это булка. Вы что, с луны свалились?!

В кондитерском отделе Флоре не давали сахара.

— Сахара нет.

— А это что?!

— Это? Это — песок!.. — и люди глядели на Флору с большим удивлением.

И Медный всадник ей не понравился. Точнее, не то чтобы не понравился, а так — трепета не ощутила. На открытке он был недоступней… А вот собор поблизости ошеломил Флору.

— Что это? Что это?! — вопрошала всех Флора.

— Что именно? — не понял прохожий.

— Ну, ЭТО!..

Флора с восхищением смотрела на Исаакиевский собор, а прохожий с восхищением смотрел на Флору, чужой неведомой ему красы…

Так они и стояли, ошеломленные красотой, и вскоре прохожий стал ее мужем, хотя Флоре тогда больше понравился Исаакий…

Муж принадлежал другому Богу, щедрому и милостивому, наделявшему душой и мужчин, и женщин, но по ошибке, по недоразумению, видимо, этой душой мужа все-таки обделив. Хотя там, у Исаакия, ей показалось…

И маятник Фуко глубоко разочаровал Флору: какой-то шар на веревке, который болтался туда-сюда, что ни в чем, ну, совершенно ни в чем не убедило Флору.

Через год она рассталась с мужем. Там же, у Исаакиевского собора.

— Ты куда теперь? — вежливо спросила Флора.

— Да так, — ответил муж.

Все вернулось к исходной точке, и муж стал для Флоры тем, кем и был год назад, — прохожим, торопящимся по своим делам, отложенным на год. Муж исчез, ничего не оставив в памяти Флоры, кроме очков, сильно потевших у него на носу, когда он ел свинину.

Флора приняла православие — она познала, каково это, когда в доме мужчина, и теперь хотела познать, каково это, когда Бог в душе, и наречена была именем Софьи.

— Я нечаянно пирожок съела, батюшка, — покаялась на исповеди Флора, нарушив пост.

— Как зовут тебя, дитя мое? — спросил батюшка.

— София.

— Ну, так не ешь больше пирожок, Сонечка, — ласково сказал батюшка и отпустил грех.

Флора поступила в Горный институт, хотя ей больше хотелось в медицинский, но тетушка Гузель, сама медик, отговорила племянницу: зачем тебе это надо, Флора?! Посмотри на меня.

Флора смотрела на Гузель: Гузель выглядела хорошо.

— Через мой труп! — отрезала Гузель.

Гузель прожила свою жизнь, которая ей нравилась не очень, и хотела, чтобы Флора прожила ее мечты, которые ей нравились очень.

И Флора поступила в Горный, ей предстояло в будущем открывать новые породы в недрах земли, в царстве Плутона, владельца несметных сокровищ, и Флоре каждый раз было не по себе, когда она проходила мимо каменной метафоры, где Плутон публично совершал насилие над Персефоной, умыкая ее в свое подземное царство, и Персефона в смертельной тоске кричала, заломив руки, и никому до этого не было никакого дела.

Значит, Флора училась в Горном. Но пока она постигала науки, тонюсенький плодородный слой земли стал еще тоньше, а драгоценные породы исчезли.

Много чего исчезло. И Флора с лихвой хлебнула, не отодвинув чашу, радость новых перемен, надежд и чаяний.

Жила она на Черной речке, где Пушкина убили, и ей казалось, что люди здесь должны застыть в скорби, опустив глаза долу, а не бегать с авоськами по магазинам, но народ бегал, привыкая ко всему, — привыкла и Флора. А вечерами она глядела в телевизор, где был вечный праздник — фонтаны, яхты на Неве, дирижабли в небе, — где, где этот прекрасный Город?! — волновалась Флора, выбегала на улицу, смотрела в пустое небо, и ей казалось, что до Питера она так и не доехала.

И Флора вспоминала женщин в своем краю, которым Бог не дал души, и были они вполне счастливы, — может, и правда без души жить легче?

И Флора брела к Исаакию, выходила на Набережную, глядела на мрачные стены Петропавловки, облепленные полуголыми телами любителей загара, и шла дальше — такая одинокая и печальная в этом Городе, у которого были свои тайны, свои грехи, но Город, видимо памятуя печальный опыт жены Лота, не оглядывался в прошлое, где пылали Гоморра и Содом. «Но все же кончилось хорошо, — говорил Флоре Город. — Безнравственно быть несчастным, если человечество заплатило за твое счастье такую страшную цену!» Но нравственно ли быть счастливым, если человечество заплатило такую страшную цену?! — думала Флора, хотя и знала, что и после нее эти вопросы будут неразрешимы, — так зачем же их разрешать? Зачем человечество из века в век портит свой цвет лица «проклятыми вопросами»? А может, пока оно занято, оно обречено на бездействие и в мире от этого меньше зла? И земля отдыхает, восстанавливая свой плодородный слой и утраченные породы?

Так или иначе, но ясно одно: природа не терпит пустоты, и тут опять возникла тетушка Гузель с письмами, оттеснив горькие мысли Флоры на второй план.

В поисках счастья тетя Гузель уже добралась до земель Лапландии — там и осела. То есть не совсем осела. Древняя мятежная кровь не давала тете Гузель жить с миром в душе покорной женой финского рыбака, стеречь очаг и довольствоваться судьбой — нет. Поначалу была эйфория, конечно: дом с достатком, синий чистый воздух, лес, лоси шныряют туда-сюда, как коты на Васильевском… Потом утомлять даже стало: вчера лось, сегодня лось, завтра лось — олосеешь. А соседний дом за версту, не доскачешь. И там живут холодные, равнодушные к тете Гузель люди. В общем, тетушка с лихвой познала жизнь в золотой клетке — потянуло назад, в Питер: в Питере страсти, в Питере земля горит под ногами, в Питере интересно.

Однако нельзя два раза вступить в одну и ту же реку — и в Питере тоже все было уже не так: и воздух не тот — Гузель задыхалась от гари, и вода не та — желудок давал сбой, и страстей было многовато — больше, чем нужно для одной человеческой жизни.

И тетушка возвращалась назад, к холодным суровым людям, но там, через день-другой олосев, вновь собиралась в дорогу, копила деньги, подарки и мчалась на острова отравиться водой и черным дымом Отечества. Так она и жила, тетушка Гузель, полюбив эту свою жизнь на изломе, на надрыве, потому что надо любить свою жизнь — ошибка ее не любить.

Но любить слаще в компании, и тетушка Гузель забросала племянницу письмами: приезжай, Флора, воздух! природа! лоси!.. И сосед Тейво — кстати, неженатый интересный мужчина! — узрев фотографию Флоры, потерял сон, в общем, не мешкай, племянница, приезжай, не проворонь свое счастье!..

Пришло письмо и от соседа тетушки — Гузель расстаралась. Сосед писал: «Дорогая Флора! Меня зовут Тейво. Мне тридцать пять, рост метр восемьдесят шесть, глаза голубые, волосы светлые, в общем, типичный финн. Я холост, у меня свой дом, свое дело, и я в состоянии обеспечить вашу жизнь и гарантировать вам будущее. Я готов принять вас со всем, что вам дорого и с чем вы не желаете расстаться…»

Письмо «типичного финна» было скорее делового содержания, нежели любовного, но Флора, прочитав его, взволновалась: его одиночество, готовность любить неизвестную Флору и это рыцарское — «я готов принять вас со всем, что вам дорого и с чем вы не желаете расстаться…». Флора задумалась. Расстаться было не с чем — разве что с ошибками.

И Флора, восстановив свой плодородный слой, позвонила тетке.

Сговорились: тетушка прикинется хворой и встречать Флору пойдет Тейво, а Флора узнает его по розе.

Розу Флора узнала сразу: теткин протеже держал ее словно флаг. И остолбенела, сраженная ее красотой. Роза была совершенна, неправдоподобна, прекрасна! — и Флора, не любившая розы, пошла на ее огонь.

— Это я, — благодарная за розу сказала Флора и протянула к ней руки.

Дальше случилось невообразимое.

Тейво на глазах изумленной Флоры, уже успевшей полюбить эту розу, вдруг сломал цветок и обломки засунул в карман.

Флора уставилась на финна, не понимая, что бы все это значило?! Может, то, что она не понравилась ему?..

Нет, напротив, финну Флора понравилась. Даже очень понравилась! И розу он не ломал — он просто ее сложил, как складной метр, потому что роза была искусственной и имела чисто прикладное значение: быть опознавательным знаком для любимой, маяком любви и, отслужив свое, была убрана в карман, тем самым лишенная удовольствия лицезреть помертвевшее от ужаса лицо Флоры и ее окаменевший, как у Персефоны, крик.

— Ну как тебе Тейво? — спросила дома Гузель.

— Типичный финн, должно быть, — ответила Флора.

Дом Тейво тоже окружали искусственные елочки, хотя непонятно было, зачем украшать свой двор придуманными елками, если кругом леса, леса и пропасть живых!.. А может, все же неискусственные? — засомневалась однажды Флора, остановившись у одной из них и не решаясь потрогать… Нет, слишком ровная — иголка к иголке! — слишком правильная — ни одного изъяна! — слишком совершенная, чтобы быть настоящей, живой!..

А может, все же…

И Флора потрогала.

Елочка оказалась настоящей!

Но — вышколенной, доведенной педантизмом Тейво до такого совершенства, что казалась неживой.

А Тейво говорил (Гузель переводила):

— Флора, Флер… Вы и похожи на цветок. Китайскую розу.

— Я не люблю розы! — пугалась Флора, представляя себя в доме финна китайской розой в горшке, причем складном.

— Ну как, Флора? — волновалась Гузель.

Да никак.

— Воздух хороший, — вежливо одобряла природу Флора.

— А Тейво?

А Тейво… Ну что Тейво… Тейво — это всего лишь еще одна ошибка.

— Ну так не ешь больше пирожок, Сонечка! — сказала себе Флора и стала собираться.

В общем, Флора у финской тетки не задержалась, скоро уехав и не сумев объяснить ей про ту поруганную розу и несчастную елку, намертво вставшую между Флорой и любимым сердцу тетки соседом.

— Прощай, елочка, ты ни в чем не виновата, — оглянувшись напоследок, сказала Флора.

И вернулась в Питер.

Она уже не путала хлеб с булкой, сахар с песком, ела мороженое на улице в двадцатиградусный мороз и не прятала свою голову в шапки. Но станцию метро «Черная речка» по-прежнему не любила. И розы тоже.

А любила пионы. Взъерошенные, лохматые пионы — они напоминали Флоре ее жизнь, полную асимметрий, неправильностей, недоразумений, ошибок, несущих в себе очарование и примету живого…