За улицей, где стоят дома, Москва кончается. Потому что там, на противоположной стороне, просто земля: там начинаются огороды, кучи мусора, идут рядами деревянные темные бараки, в которых кто-то живет своей жизнью, о которой живущие здесь в кирпичных, сталинской постройки домах, выложенных сверху облицовочной серой плиткой, ничего не знают. Говорят, там даже то ли речка протекает, то ли ручей. Но наверняка никто сказать не может, потому что никто не видел. Туда взрослые ходят лишь за молоком к молочнице, или покупают редиску и салат с грядок, а осенью оттуда ходят по подъездам мужики в грязной одежде и предлагают картошку. С ними разговаривают, выйдя на лестничную площадку и прикрыв дверь, чтобы не напустить в квартиру деревенского запаха, и долго торгуются о цене, чтобы не переплатить. А потом обсуждают, почём «брали» картошку в этом году и сравнивают, почём она была в прошлом. Иногда по улице одиноко бредет корова, за которой, с хворостиной, идет хозяйка. Лето стоит в разгаре, солнце жарит, и за коровой поднимается столбик пыли.
Улица тонкой серой асфальтовой змеей тянется вверх и наверху упирается в ограду Ваганьковского кладбища. Летом по улице гоняют на велосипедах дети, а зимой с горки, ярко сверкающей на солнце белизной снега, катятся вниз одни за другими санки.
Оттуда тоже приходят с санками и тоже катятся на них вниз. Там зимой идет струйками дым из труб и ходят к колодцу за водой. Но это — уже не Москва. И никому нет дела до того, кто и как живет за чертой Города.
Однажды улицу вдруг отделяют высоким забором. За ним исчезает не-Город. Забор тянут вдоль улицы вверх, до самого конца — как бы огораживают «место». С чего бы это?
Огородов больше нет, за молоком приходится ходить в «Бакалею», которую только что открыли на углу.
За забором начинает происходить что-то свое, непонятное: каждый день туда заезжают самосвалы, завозят огромные бетонные плиты, кирпич, железо, вырастают горы песка.
— Что-то строить будут, наверное, — догадываются жильцы.
— Да уж точно…
В заборе тут же появляются дыры и глазки, в которые то и дело заглядывают. И так как ничего особенного разглядеть не удается, с любопытством спрашивают у рабочих:
— Что тут будет, не скажете?
Те отвечают скупо и нехотя:
— Жилые дома.
Но пока все завозимое лежит без движения, и вездесущие дети, проделав лазы в заборе, забираются на плиты и соревнуются, кто спрыгнет с них дальше всех. А еще с уцелевших грядок таскают чудом, без человеческого вмешательства и потому чахлую, с длинными хвостами, выросшую по весне редиску.
Лазы заделывают, но они тут же появляются снова. И так до тех пор, пока не начинают рыть котлованы. Тогда произносится магическое слово «стройка», и на нее ходить строго запрещено, о чем говорит соответствующая табличка, повешенная у ворот: «Вход на стройку запрещен».
Через много месяцев нетерпеливого ожидания из-за забора выныривают первые кирпичные кладки, с проемами для окон и дверей; они растут вверх и вширь, а еще через три года забор убирают и на противоположной стороне улицы открывается чистенький, аккуратненький поселок из новых домов, с дворами, пятиэтажной школой, магазинами, аптекой, булочной, детским садом, поликлиникой, и прочим, прочим… Улица меняет свое старое название, и на доме, там, где перекресток, появляется табличка: Звёздный переулок.
1
Утром дверь на лестницу рывком открывается, и Майя Михайловна выскакивает из квартиры, на ходу роясь в сумочке в поисках троллейбусных билетиков. Ах ты, черт, они всегда проваливаются за шелковую подкладку!
— Так что приготовить на обед, ты не сказала? — настигает ее голос свекрови Маргариты Петровны.
— Что хотите! — отмахивается Майя Михайловна. — У вас там все в холодильнике! — и ее каблучки меряют пять этажей.
— Ну, не знаю, в доме ничего нет! — падает уже с высоты пятого этажа, но снизу отвечает лишь парадная дверь.
Через полчаса дверь наверху открывается опять и выпускает мужа Майи Михайловны. Он выходит на лестницу с шестилетним Костей, которого по дороге на работу забрасывает в детский сад.
Николай Семенович ступает тяжело и вперевалку, и Костя никак не может приспособить свои шажки к отцовским, поэтому прыгает сзади со ступеньки на ступеньку.
— Не прыгай, упадешь, — коротко и без всякого выражения бросает Николай Семенович.
Косте хотелось бы что-нибудь рассказать отцу, но Николай Семенович с утра не произносит обычно ни слова и кажется таким неприступным, что Костя не осмеливается открыть рот. Он думает о том, что сейчас бабушка уже, наверное, звонит кому-нибудь из знакомых. Она теперь любит долго говорить по телефону. Телефон им поставили в этой новой квартире, куда они совсем недавно переехали из их старого одноэтажного дома на Больших Каменщиках. Конечно, на Каменщиках было здорово: там жили весело, все вместе, всемером, в одной большой комнате, перегороженной шкафом и ширмой. Там можно было лазить по крыше, или забираться в подвал, где жил Витька, сын дворника, Костин закадычный друг. Он давал поиграть то гвоздями, то гаечным ключом, который потихоньку доставал из отцовского ящика с инструментами, а его старший брат один раз даже прокатил на мотоцикле с коляской! Из подвального окна можно было забраться в сад, а оттуда — через кирпичную стену — перелезть в соседний двор…
В новом доме ничего этого нет. Но зато есть горячая вода, и дровами не нужно топить печку, и пятый этаж, на который столько ступенек ведет, и самое главное — телефон. Костя может хоть каждый день звонить своим новым приятелям. Если бабушка, конечно, не разговаривает.
Пока Сева еще спит, бабушка успевает сообщить по телефону знакомым и родственникам все об их маме: и то, что она не хозяйка, и то, что «плохая мать» и «плохая невестка». За все это бабушка навсегда обижена на мать, и утро у них обычно начинается со стычки, как сегодня, например. Все знакомые уже давно знают всё об их семье. Но бабушке кажется, что она рассказывает это в первый раз.
Старший брат Сева уже учится в институте. Его устроили туда родители, чтобы не попал в армию. Но Севе совсем не хочется там учиться. Утром он долго спит — пропускает первую лекцию. Мать пытается будить его и пугает сессией, но Сева грубо обрывает ее и говорит, что сам знает, что ему делать. И продолжает спать. Костя не знает, что такое «сессия», но, должно быть, что-то страшное, раз мать ее так боится.
У них с Севой большая разница в возрасте. Один раз Костя слышал, как мама сказала кому-то, что он — «случайный ребенок». Костя не понимает, что это такое, но думает, что что-то особенное. В детском саду он сказал Нате, у которой, как и у них, тоже большая разница с сестрой, что она случайный ребенок. А воспитательница Марья Васильевна строго посмотрела на него и сказала, чтобы он не говорил глупостей.
Костя переходит с отцом улицу, входит в ворота детского сада и забывает на целый день о доме.
Сева встает, когда все уходят. Из-за закрытой двери сначала доносится рев динозавра — это Сева зевает. А потом он шаркает стоптанными, переходящими по наследству от отца шлепанцами в кухню.
— Севочка встал! — встречает его улыбкой бабушка, отрываясь тут же от телефонной трубки. — Завтракать будешь?
Сева не отвечает на риторические вопросы бабушки и, недовольно почесываясь и продолжая зевать, запирается сначала в туалете, а потом в ванной.
Он долго полощется, наливая вокруг себя на пол много воды. Потом идет в комнату одеваться. Настроение у него плохое, потому что мать откуда-то узнала про его отношения с Тамаркой, а Тамарка на пять лет старше его и у нее есть ребенок. Никому это, на самом деле, неинтересно, но матери нужно, чтобы он встречался с девушкой из «приличной семьи» — похвастаться перед знакомыми. Этим она прожужжала ему все уши. А вчера была еще нахлобучка и от отца.
Сева завтракает, закрывшись детективным романом и не реагируя на бабушкину трескотню по поводу кулинарных способностей матери.
— Твоя мать всегда все оставляет на меня! — возмущается бабушка.
Сева знает, что бабушку легко отвлечь от чего угодно, стоит сказать только, что мать сделала то-то и то-то. Бабушка тут же взрывается и бежит переделывать. Сева все это прекрасно изучил и часто этим пользуется, умело стравливая их, когда хочет отвести удар от себя. Но сейчас он перебивает, выглядывая на секунду из-за книги:
— Ты бы о чем-нибудь умном рассказала. О чем, например, в газете прочитала или по телевизору что видела.
На это бабушка хихикает, понимая, что Сева шутит, но умолкает.
Наконец Сева уходит в институт, а Маргарита Петровна опять садится к телефону — звонить кому-нибудь из знакомых и жаловаться на невестку и на свои болезни, которых у нее не сосчитать.
В два часа приходит тетя Нюра. Она моет лестницу в подъезде и раз в неделю ходит для Маргариты Петровны в магазин. Раньше держали, как во всех «приличных домах», домработницу, какую-нибудь деревенскую девушку, которая приезжала в Москву на заработок. Ее поселяли в кухне, где стоял диван, и на ней держалось все: стирка, уборка, магазины. Девушек перебывало много — через год-два они обзаводились хахалями, достоинства которых охотно обсуждали с Маргаритой Петровной за чаем, бегали на свидания, устраивались на работу и исчезали, на прощанье получив в подарок от Николая Семеновича золотые часы.
А теперь трудно стало.
— Эти молоденькие деревенские девочки стали так дорого брать! — жалуется Маргарита Петровна. — И всему их нужно учить, ничего не умеют.
Поэтому в последнее время Маргарита Петровна пользуется исключительно услугами тети Нюры, которая вполне осознает важность своей персоны и знает всех родственников и знакомых наперечет. Правда, их фамилии она произносит на свой лад:
— Кацумане вам звонили, — сообщает она, если бабушка отлучилась куда-то.
— Кацевман, — поправляет Маргарита Петровна. — Это Яша Кацевман.
— Вот я и говорю, — невозмутимо соглашается тетя Нюра: — Кацумане.
Сейчас тетя Нюра идет за бабушкой в кухню.
— Майя Михайловна опять ничего не оставила, — запахивая полы длинного халата, говорит Маргарита Петровна. — Масла нет, сметаны нет… — И она перечисляет тете Нюре, что нужно купить.
Сначала тетя Нюра пьет чай с бутербродами, а Маргарита Петровна рассказывает последние семейные новости, одновременно замешивая тесто в миске.
— Ну как можно что-нибудь делать такими руками? — показывая изуродованные подагрическим артритом пальцы, возмущается она. Пальцы у нее скрюченные, узловатые и часто распухают. — Да, когда-то я вот этими руками даже зубы дергала, когда работала зубным врачом после войны. Но теперь пальцы совсем не слушаются! А Майя Михайловна ничего не хочет делать! У нее только подруги на уме, развлечения, а в воскресенье — целый день с книжкой на диване. Я понимаю, что у нее последние дни молодости, но нельзя же так!
На это тетя Нюра только сочувственно поддакивает, снимет с хлеба кусочек ветчины и отправляет его в рот отдельно.
Потом она идет в магазин, приговаривая: «Ну, побежала бабка!» А Маргарита Петровна ставит в духовку пирог с мясом, который все будут есть вечером, и кекс — она печет его каждую неделю.
Тетя Нюра не только приносит продукты, но и немного убирает в квартире: моет грязный туалет, ванную с давно не чищенными кранами, пол в коридоре и кухне, потому что бабушке, с ее больными ногами, трудно. Тетя Нюра работает, а Маргарита Петровна рассказывает. Все это тетя Нюра знает наизусть, но слушает еще раз не перебивая.
— Майя Михайловна была, конечно, очень хорошенькая, когда они познакомились: длинные локоны, ярко-голубые глаза, ямочки на щеках… — почти мечтательно говорит бабушка. — Но это же ничего не значит! Мне уже тогда надо было обратить внимание на то, что она не умела ничего делать.
— Это Николай Семеныч должон был выбирать, — резонно замечает тетя Нюра, проводя мокрой тряпкой по плинтусу.
— Что он понимал тогда? Они же молодые были!.. Половик не забудьте вытряхнуть, — напоминает между делом Маргарита Петровна. — Нёмочке — она называет Николая Семеновича настоящим именем, которое ему дали при рождении и которое раньше стояло у него в паспорте, — было всего двадцать два, когда они познакомились, а Маргарите Михайловне и двадцати не исполнилось! Только я и цементирую семью! Если бы не я, не знаю, что и было бы!
— У нас в деревне не так. У нас прежде всего хозяйка должна быть — чтобы готовить умела, стирать, в доме порядок чтобы был. А это — что же это такое? — тетя Нюра критически обводит взглядом стены и закопченный потолок.
Вечером Николай Семенович забирает Костю из детского сада. Дома, поужинав, отец садится смотреть телевизор. А Костя идет в другую комнату к своим пластмассовым кубикам, из которых он строит фантастические города. Он конечно же соскучился по ним — в детском саду всегда нужно делать только как все: если все рисуют ромашку, то и ты должен ее рисовать; если все играют в мяч, то и ты должен. А может быть, тебе совсем и не хочется… Костя усаживается на коврике и высыпает кубики из коробки.
Майя Михайловна сегодня возвращается поздно — после работы ходила на какой-то фестивальный фильм. Она сразу идет в кухню, вываливает огромную сумку с продуктами на обеденный стол и выдыхает в сторону свекрови:
— Вот, купила вам…
Маргарита Петровна смотрит на сумку и, поджав губы, произносит:
— Тетя Нюра мне уже сегодня принесла.
— Ну вот, что бы я ни сделала, все плохо! — раздраженно говорит Майя Михайловна, хватает кусок пирога и, хлопнув дверью, уходит из кухни — звонить по телефону какой-нибудь подруге и рассказывать фильм.
Севы нет, и Косте без него тоскливо. Сева иногда учит его рассказывать всякие стишки, над которыми взрослые смеются, а мать возмущается, чему Сева обучает младшего брата. Сева умный и много знает и, если у него есть настроение, рассказывает Косте всякие истории. Правда, часто он дразнит Костю, говоря, что родители любят его, Севу, больше. Косте обидно, и он переваривает это в одиночестве. Но когда брата нет, всегда скучно, потому что никому до Кости нет дела. И сейчас он уже вертится около бабушки. Бабушка всегда в кухне Здесь у нее и телефон стоит, и маленький топчанчик, на котором она днем отдыхает.
— Отойди от помойного ведра, ведьма укусит, — пугает бабушка.
Костя давно знает, что ведьм не бывает, но на всякий случай захлопывает дверцу под мойкой.
— Это ваше воспитание! — входит в кухню Майя Михайловна. — Сейчас звонил и сказала, что сегодня ночевать не придет!
— А при чем здесь я? — сразу повышает тон бабушка. — Ты мать, а не я.
— Как это — при чем? — возмущается Майя Михайловна и тоже переходит на повышенные тона. — Берет пример с отца. А отец — известный ходок по теткам! Вы его воспитали!
— Ты сначала убери ребенка, а потом выражайся! — кричит бабушка.
— Вам правда всегда глаза колет! — парирует Майя Михайловна.
— Те, кто воспитывают детей, кладут диплом в карман и сидят с ними дома, а тем более не бегают по вечерам в кино и в гости!
— Костя, пойдем смотреть телевизор! — зовет отец, до которого доносится перепалка.
— А вы сами что делали?
— Я одна воспитывала детей! — слышит еще Костя, но потом звуки доносятся не так отчетливо и начинается сказка для малышей.
Мать возвращается в комнату красная и взъерошенная.
— Давай будем считать! — говорит она, усаживаясь рядом с Костей в кресло.
— Спать уже надо, а не считать, — перебивает отец.
— Вот и посчитал бы с ним, а не телевизор смотрел!
— Не у всех же билеты в кино, — язвительно замечает отец и уходит в кухню пить чай.
Косте считать не хочется. Но мать теребит его с какими-то яблоками, которые она одно за другим «ест», а они в результате все равно оказываются на тарелке:
— Смотри, у нас с тобой семь яблок. Я съела два, — мать берет с тарелки яблоки и прячет за спину. — Сколько теперь осталось?
Пока Костя загибает и разгибает пальцы, усердно пытаясь сосчитать количество оставшихся фруктов, «съеденные» яблоки возвращаются на место, и он окончательно запутывается.
— Ну, что же ты? — поторапливает мать.
— А ты мне почитаешь сказку на ночь? — зевает он наконец.
— Почитаю, — говорит мать, — только недолго.
— Почему недолго? — спрашивает Костя.
— Ну, потому что спать надо — уже поздно, а завтра рано вставать, — отвечает Майя Михайловна.
Мать читает быстро и монотонно, и Косте непонятно, про что она читает, и слушать неинтересно.
— Ну, я уже почитала. Теперь — спать, — говорит мать.
Костя покорно соглашается и отворачивается к стене. Но спать ему совсем не хочется. Он вспоминает, как сегодня в детском саду, в темном углу двора, за деревьями, мальчики окружили Галю и, став вокруг нее, описали ее пальтишко. А Галя только заплакала и ничего никому не сказала. Костя и сам не знает, зачем они это сделали — просто так. Интересно было. Но потом, когда Галя заплакала, ему стало ее жалко. Может быть, и другим тоже…
Косте не спится.
Вот бабушка пришла и улеглась на свой диван. А Севин диван пустует. Сева почему-то спит сегодня в другом месте, хотя у него есть свой диван. Но у Севы другая жизнь, про которую говорят, когда Кости нет в комнате. И у матери с отцом тоже есть какая-то другая жизнь, про которую говорят, когда Кости нет поблизости. Он вспоминает, как зимой они с матерью ездили к какой-то женщине. Она была очень красивая, так что Костя долго не мог оторвать взгляд от ее лица, и у нее тоже был мальчик почти такого же возраста, как Костя. Мать и та женщина долго о чем-то говорили, а их с мальчиком отослали в соседнюю комнату играть. Но Косте почему-то было ясно, что говорили об отце — до него долетели слова матери, которая несколько раз повторяла: «Ева Аркадьевна, вы должны его оставить! У него семья, двое детей!» Хотя почему двое, если про Севу говорят, что он уже взрослый? Костя тогда спросил у мальчика: «А где твой папа?» И мальчик ответил, что папы у него нет. Костя не стал больше расспрашивать его ни о чем, потому что это страшно, если нет папы. А когда они уходили, у женщины, Евы Аркадьевны, были заплаканные глаза и она старалась не смотреть на них с мамой.
Дома мать ни о чем не рассказывала, и Костя понял, что это какой-то секрет.
Косте хочется, чтобы у него тоже была другая жизнь и в ней были бы свои секреты.
Он смотрит в потолок. Для Кости он — живой и населен чудовищами. Вот забегали какие-то красные круги — и исчезли. И вдруг поползла широкая светлая полоса, расширилась — и растворилась. А потом возник какой-то квадрат с переплетами и надолго прилип к углу, как огромный паук.
Костя лежит с открытыми глазами и рассматривает эти ночные призраки.
Лучше не думать о взрослых — слишком все непонятно у них. Лучше жить среди этих таинственных видений.
За окном гаснут фонари, и окно становится совсем черным. Вот внизу просвистел по асфальту троллейбус. Он всегда свистит, когда идет вниз с горки, на которой стоит их дом. Скрипнул диван — это бабушка перевернулась на другой бок. За стеной сильно храпит отец. Вот мать хлопнула дверью в ванной — она всегда хлопает так, что все вздрагивает.
Глаза у Кости наконец слипаются, и он засыпает. Завтра ему опять рано вставать и опять идти в детский сад…
2
Бабушка Маргарита Петровна выглядывает из кухни, чтобы посмотреть на девочку, которая пришла к ним в гости. То есть, не совсем к ним, а конкретно — к Косте.
Костя уже почти взрослый — через два года заканчивает школу. Он уже решил, чем будет заниматься, и серьезно готовится к поступлению в институт.
«Ничего девочка, симпатичная, кажется», — решает про себя бабушка и, поздоровавшись с ней издалека, скрывается в кухне. Наученная Севой, который всегда гонит ее прочь от своих гостей, бабушка не заходит далеко в прямом и переносном смысле.
— Зачем мешать? — тут же сообщает она по телефону двоюродной сестре. — Понимаешь, они же совсем еще дети… Ну, девятый класс только! О чем ты говоришь?! Глупости! Еще школу нужно закончить, в институт поступить… Подожди… — она прислушивается к звукам, которые доносятся из закрытой в комнату двери, и возвращается к разговору: — Кажется, музыку включили, танцуют, наверное…
Маргарита Петровна плотно закрывает дверь в кухню и продолжает рассказывать кузине Соне о девочке, которую она только что видела.
— Ее зовут Таня. Худенькая, высокая, коротко стриженная. Родители очень приличные, кажется, с положением…
Костя этого разговора не может слышать за двумя закрытыми дверями.
Обычно они с Таней любят бродить по старому Арбату, сворачивают в узкие темные улочки, потом выходят на Калининский, идут по Воровского, выходят на Садовое… Долго бродят в темноте. И наконец прощаются у Таниного подъезда. Таня протягивает ему руку, которую он слегка пожимает, ее худенькую ручку. Потом Таня скрывается в подъезде. И у Кости еще долго остается ощущение хрупкости от прикосновения ее ладошки…
И вот Таня первый раз пришла к нему в гости, когда отец и мать на работе. Пришла, потому что каникулы и свободного времени сейчас так много.
Костя включает пластинку с модным Робертино Лоретти, по песням которого давно сходят с ума.
Таня поднимается с пуфа, он кладет руки ей на талию, обе ее руки поднимаются вверх и ложатся ему на плечи. Они медленно переступают ногами, изображая танец, — так теперь танцуют все. От близости Тани у Кости кружится голова и ему нестерпимо хочется поцеловать ее. Но вдруг войдет бабушка? Да и что сделает после этого Таня? Вдруг она уйдет? Или даст ему по физиономии, как делают в фильмах оскорбленные поцелуем девушки?
Робертино поет «O, sole mio».
Бабушка осторожно стучится в дверь.
Костя отпускает Таню и идет к двери. В приоткрывшуюся щель просовываются руки Маргариты Петровны с блюдом, на котором лежит нарезанный кусочками кекс.
— Угости! — слышится Тане, и руки тут же исчезают.
— Это бабушка сама пекла, поэтому ты должна обязательно попробовать, — говорит Костя, ставя блюдо перед Таней. — Если не хочешь, можешь и не пробовать, — добавляет он. — Но лучше все-таки попробовать, чтобы ей было приятно. У нас новая домработница, Нина, но сегодня она уехала к себе в деревню на два дня, и бабушке приходится одной управляться.
Таня берет один кусочек и с усилием откусывает. Во рту у нее пересохло от близости Кости, и она почти с досадой думает, почему Костя ее не поцеловал. Она почти сердита на него за это.
Вечером в кухне, после ужина, когда Костя с Севой пьют чай и остаются одни, Сева выглядывает из-за очередного детективного романа, ухмыляется и говорит:
— Я слышал, у тебя девочка есть?
Костя опускает глаза и ничего не отвечает.
— Пора, — говорит Сева. — В твоем возрасте у меня уже столько было! — Сева закатывает глаза.
— Мы в одном классе учимся, — словно оправдывается Костя.
— Мать уже рассказывала — видела ее в школе, когда была на родительском собрании. Приведи как-нибудь, надо познакомиться. Старший брат все-таки, совет дам.
Косте совсем не надо, чтобы ему давали советы. И знакомить Таню с Севой совсем не хочется. Но все получается само собой.
У Кости день рождения. И праздновать его без Тани он не может. Это совсем не праздник получится! Но Таня смущенно отказывается:
— Я ведь никого не знаю из гостей, которые будут у вас.
Они стоят на лестнице. Только что прозвенел звонок на урок, и все ринулись в классы, поэтому вокруг никого нет.
— Ничего, — успокаивает Костя. — Я тебя со всеми познакомлю. Это просто родственники матери. А если хочешь, — вдруг решает он, — приходи с Женей.
Женя — школьная подруга. Поэтому Таня тут же соглашается.
И на следующий день вечером они вместе с Женей идут к Косте на день рождения.
— Ты что несешь в подарок? — спрашивает по дороге Таня.
— Книгу. А ты?
— А я авторучку.
— С золотым пером?
— Да. На Кузнецком купила.
— Покажи!
Таня вытаскивает из кармана узенький футляр и открывает.
— Дорогая? — спрашивает Женя, разглядывая колпачок с золотистого цвета кольцами.
— Ну, да… Не самая дорогая, — тут же признается Таня.
— Самая — это вообще! Деньги родители давали? — прищуривается Женя.
— Нет, у меня от завтраков остались.
В прихожей, куда они попадают через несколько минут, Таня неловко протягивает Косте подарок и говорит:
— Это тебе.
Костя так же неловко берет, не глядя на то, что ему протягивают.
— Я вам помогу, — подходит к Тане Сева.
Он умело помогает ей снять пальто, вешает его на плечики и, взяв Таню двумя пальцами за локоть, проводит в комнату, где уже много людей.
— Вот, — громко говорит Сева, — это Костина одноклассница, так сказать, и подруга Таня.
И все смотрят на Таню. Она, наверное, улыбается, конечно, улыбается. Но все в тумане. Сзади она чувствует присутствие Жени. Это уже лучше, она не одна — Женю тоже представляют. Но Таня понимает, что все разглядывают не Женю, а именно ее, ее красное платье, туго перехваченное в талии широким поясом с пряжкой, изящный серебряный браслет, и туфельки на тонком каблучке — все это сейчас рассматривают и оценивают. И руки у нее от нервного напряжения дрожат.
Их с Женей сажают на диван, за огромный овальный стол.
— Что вам положить? — спрашивает кто-то, кто сидит слева.
«Это, наверное, Костин папа», — решает Таня.
Она улыбается и не знает, что ответить, — глаза разбегаются от фарфоровых блюд, хрустальных салатников, ваз с фруктами, графинов, бутылок. На столе так много красивого и, наверное, вкусного.
— Ну, давайте начнем с салата.
Николай Семенович кладет ей на тарелку большую ложку салата «оливье». И Таня начинает изо всех сил ковырять вилкой, делая вид, что ест.
— Нина, дай-ка нам кусочек утки, — командует Костин папа высокой девушке, которая только что вошла в комнату и с веселым любопытством поглядывает на Таню.
«Это и есть домработница, — догадывается Таня. — Такая молодая… а не учится… Почему она — просто домработница? Почему не учится?..» Это проносится в сознании и тут же гаснет.
Николай Семенович подвигает поближе к Тане большое блюдо и предлагает:
— Какой кусочек вам нравится?
Таня, не глядя, наугад, указывает пальцем, и Николай Семенович кладет ей утиную ножку и немного зеленого горошка. Он задает еще какие-то вопросы, она что-то отвечает, понимая, что с Костиным папой нужно вести светскую беседу. Но все это тоже как в тумане. Наконец Николай Семенович, видя, что слишком смущает Таню, оставляет ее в покое и переключается на того, кто сидит по другую сторону от него.
Женя ест вовсю, а Таня, с трудом проглотив несколько кусочков пищи, застывает, сложив руки на коленках.
Николай Семенович вдруг встает и, слегка стукнув ножом по хрустальному фужеру, чтобы привлечь внимание, торжественно произносит:
— У нас сегодня собралась такая замечательная компания молодых людей и девушек, Костиных друзей. Предлагаю тост за молодежь, за них всех, за их будущее!
Все чокаются, и Таня тоже, и Женя. И Таня опять чувствует, что взгляды обращены в первую очередь к ней.
Подходит Костя и зовет их с Женей куда-то.
— Сейчас будем танцевать, — объясняет он. — Сева принес вчера отличную запись.
Они идут в ту комнату, где Таня уже была.
В этой комнате стоит застеленная пушистым ковром широкая кушетка, у окна — письменный стол с покрытием из толстого стекла, справа от него — старинный шкаф с книгами, торцом к стене, рядом с платяным шкафом, — две составленных в одну деревянных кровати с полированными тумбочками по обеим сторонам и в углу — торшер. «Это моя комната», — объяснил тогда Костя. «А разве это не спальня?» — удивилась Таня. «Спальня. Но мать спит в первой комнате, где столовая, на диване, Сева — на раскладном кресле. Здесь спим мы с отцом и бабушка. Домработница Нина — в кухне на диване, — Костя засмеялся: — Видишь, сколько у нас народу». Таня тоже улыбнулась. Замечание про родителей показалось ей странным, но спросить о чем-то было бы совсем нетактичным, и она показала рукой на письменный стол: «Здесь твое рабочее место?» — «Да, за этим столом в основном занимаюсь я, — сказал Костя. Он подвел ее поближе и кивнул на фотографии под стеклом: — Это вся наша семья, можешь посмотреть». Таня стала разглядывать фотографии. «Вот мой отец на фронте», — Костя показал на фотографию молодого офицера с медалями на груди. «Он военный?» — спросила Таня. «Был, потом демобилизовался. У отца сложная биография. Он попал в плен в самом начале войны, бежал, добрался до своих. Про плен скрыл, конечно. Но кто-то все-таки дознался и сообщил. Вернее, донесли те, с которыми он бежал», — поправился Костя. «Как это?» — не поняла она. «Они договорились между собой, что скроют про плен, чтобы не было осложнений. А те двое тут же рассказали. Ну, отца исключили из партии». — «Но потом же можно было восстановиться? Многих, кажется, восстановили». — «Он уже не захотел писать заявление, сказал, что не считает себя ни в чем виновным. Он такой — принципиальный… А это — мать, — показал пальцем на фотографию рядом Костя, — тоже на фронте». — «И она воевала?» — «Они оба добровольцами записались». — «Да-а… Впечатляет, — произнесла Таня. — А мой отец не был на фронте, он работал на военном заводе во время войны. И мама. У них тоже медали есть».
Все это вспоминается, как только она входит в комнату.
Тот самый пуф, на котором Таня сидела, сдвинут в сторону, чтобы не мешать. И между кушеткой и кроватью освободилось пространство для танцующих.
К Тане тут же подходит высокий молодой человек в очках.
— Потанцуем?
Он слегка отстраняет Костю, подхватывает Таню за талию, сильно прижимает к себе и начинает крутить и делать какие-то немыслимые движения телом, а потом просто подкидывает ее вверх, отчего у нее захватывает дух, все внутри отчаянно подпрыгивает, а потом ухает вниз.
Когда музыка кончается, около них оказывается Сева.
— Ну что ты делаешь, Илья, — говорит он, — разве можно так с девушками обращаться?
И, не дав Тане опомниться, берет ее из рук Ильи и притягивает к себе.
— Это мой друг, — говорит он. — Не обращай внимания. Просто он немного выпил.
Его нос щекочет Тане ухо. Потом она чувствует, как Сева дышит ей в шею, и из его расширившихся ноздрей идет винный запах. Потом его губы касаются ее щеки.
Таня отворачивается, но губы опять находят ее щеку. Сева что-то тихо говорит про ее глаза, про волосы, про ее красоту, которую, наверное, еще никто не оценил, а он вот сразу заметил. От его слов сердце приятно замирает.
Но тут же Таня видит Костю. Он сидит в углу и без всякого выражения на лице наблюдает за танцующими. В голове у нее мелькает: «Почему Костя никогда не говорит мне таких слов?..» Она видит, как Илья подбрасывает до потолка Женю и гогочет, а Женя слегка повизгивает, когда подлетает вверх. А Сева все бормочет и бормочет ей в ухо, несвязно и полупьяно, и нос его дышит в шею, а губы уже целуют Танин подбородок… «Разве он не видит ничего? — думает Таня, беспомощно оглядываясь на Костю. — Пусть он подойдет и заберет меня из его рук!» Она выразительно смотрит на Костю. Но тот, кажется, ничего не замечает и продолжает сидеть. Таня не знает, что сказать и как вести себя, и потому страдает. Внутри поднимается возмущение: почему Костя сидит в углу и не подойдет к ней? Тело ее медленно обмякает в сильных руках Севы. Ей хочется вырваться, она слабо старается отстраниться от него. Но руки его не выпускают ее тела, и она понимает, что сопротивляться бесполезно.
Кончается один танец, начинается другой, а Сева не отпускает ее. Она чувствует его дыхание, его слова с трудом доходят до сознания. Потом появляется опять Илья, снова ее подбрасывают куда-то, потом опять Сева…
На утро уже воскресенье; звонит Женя.
— Здорово было, да? Меня Илюшка пригласил в кино в следующую субботу. А что? Скажешь, не надо? С сопляками, что ли, встречаться?!
Таня молчит.
— Между прочим, он сказал, что его мать — известная детская писательница, а отец был художником-портретистом, но они развелись. А тебя Сева никуда не приглашал?
Таня не отвечает. У нее осталось неприятное послевкусие: чего-то липкого, скользкого, от которого она не может никак отделаться.
— Квартира у них красивая, да? Зеркала, полировка, ковры, хрустальная люстра… Книг тоже много… А мамашу видела?
— Нет, — отзывается Таня.
— Потом пришла, когда танцевали. Разве не заметила?
Таня вспоминает, что заходила какая-то женщина с пышной прической, взглянула на них неприветливым взглядом, взяла что-то из платяного шкафа и вышла. А прощаясь, Таня ее уже не видела.
— Да тебе не до того было, тебя Сева обнимал. Костя сказал, что с работы мать поздно возвращается. Она вообще, как я поняла, странная. У них все делают бабушка и домработница. А мать дома только книжки читает.
Таня молчит.
— Севка, наверное, крутит с домработницей, — смеется на другом конце провода Женя. — Правда? Видела, какая шустрая эта Нинка? В Москву за женихами приехала. Скажешь, нет?
Таня не отвечает.
— Ты что, — наконец останавливается Женя, заметив, что от Тани нет никакой реакции, — не проснулась еще?
— Проснулась, — говорит Таня.
— Так что же ты молчишь?
— А что говорить?
— Разве тебе не понравился Костин брат?
Таня медлит. Потом отвечает:
— Мне нравился Костя…
3
Сева женится наконец.
Ему уже двадцать восемь лет, и Майя Михайловна озабочена тем, что он до сих пор один.
— Представляешь, столько девушек вокруг, и никак не женю, — жалуется она Аглае Васильевне, или попросту Глаше.
С Глашей они уже много лет работают в одном отделе, вдвоем часто ходят в кино и театр, и от Глаши секретов нет — она знает про Майю Михайловну всё-всё-всё.
— Это же плохо! — продолжает Майя Михайловна, поддевая ногами опавшие листья.
После работы они медленно идут от министерства до метро. Вечер осенний, теплый; легкий ветерок гонит по асфальту желтые листья, и хочется немного подышать воздухом после целого дня сидения над ворохами бумаг в кабинете.
— Да, познакомить с подходящей непросто, — соглашается Глаша
У нее самой все в порядке: и сын и дочь «при деле», как она выражается. Поэтому рассказывать вроде бы нечего. А у Майи каждый день семейные проблемы, которые она обычно решает исключительно коллективно, всем отделом. Сейчас Глаша терпеливо слушает сетования подруги то на старшего сына, то на свекровь, то на мужа и дает советы.
— Еще немного — и попадет в старые холостяки. И тогда уж точно не оженишь.
— Ну, до этого не дойдет, найдет девушку.
— Так ведь не познакомишь ни за что! Как услышит про это, только раздражается. Говорит: «Когда выберу сам, тогда и женюсь, нечего мне предлагать». Хорохорится, конечно. Потому что как чуть что — тут же к матери побежит за советом или за помощью. Я же его слепила от начала до конца. Если бы не я, не знаю, что и было бы.
— Все они такие, — замечает Глаша.
— Нет. Костя другой. С ним легко. Он самостоятельный. Если я только что-то начну говорить, тут же остановит: «Мам, это мои дела, я сам разберусь». С детства такой. Мы с ним то задачки решали, то стихи учили. Все легко было. А Севка… На второй год остался в десятом классе, потом из института чуть не вышибли, сама знаешь… Ему нужна твердая опора, конечно. Но что я могу теперь сделать? Отец давно махнул на него рукой, они общаются только тогда, когда оказываются за столом, и только по делу. А я же не могу одна. Поэтому хочется найти такую девушку, которая бы повела его за собой, повлияла на него, на которую он бы равнялся. Но вот где взять такую, ума не приложу.
— Девушка должна равняться на мужчину, а не наоборот, — снова замечает Глаша.
— Ну… вообще — да, а в частности — сама понимаешь. Вот и головоломка мне теперь — где найти ему пару.
Но, несмотря на все протесты Севы, получается так, что все-таки именно Майя Михайловна знакомит его с Никой.
Все происходит быстро и неожиданно не только для Севы, но и для всех.
Каждое лето Майя Михайловна обязательно берет на работе путевку и едет в санаторий.
Это ни для кого уже не новость.
— Майя должна, конечно, отдыхать, — комментирует по телефону очередной отъезд невестки Маргарита Петровна. — Устает только она, как она считает. А я должна ехать на дачу, сопровождать Николая Семеновича и Костю и ухаживать за ними там. Хорошо, что Сева иногда приезжает и привозит нам продукты из города… И все это я должна нести на своих плечах, в мои годы. Я уже даже не помню, когда я родилась. А Майе Михайловне абсолютно ни до чего нет дела! Я, конечно, понимаю, что в молодости она была очень хорошенькая: на фотографиях как кукла. Фигурка была, ноги. Волосы очень красивые были. А цвет лица какой! Но сейчас… — бабушка вздыхает и опять продолжает: — Уж не знаю, будет ли у Нёмочки хоть немного счастья в этой жизни. Ведь должен же он пожить для себя, в конце концов! Понимаешь, Майю Михайловну ничему родители не научили!.. Ах, ну о чем ты говоришь! Все начинается с детства. У нее мать была как домработница, как горничная! «Мама, где мои туфли?.. Мама, где моя кофточка?..» Как ты думаешь, что я могла сделать, если мой сын по уши влюбился в нее и она потянула его тут же в ЗАГС? Это был ужас! Мой покойный муж наступал мне на ногу под столом, чтобы я молчала, когда ее родители пришли к нам знакомиться. И сразу же, не дав никому опомниться, в спешке сыграли свадьбу — чтобы жениха не потерять, конечно. Ведь Николай Семенович был необыкновенный молодой человек! На него девушки так и заглядывались. Поэтому Майя сообразила все очень быстро. А через месяц он вернулся домой с тем чемоданом, с каким ушел к ним после свадьбы. И тогда мой покойный муж поставил его чемодан у входной двери и сказал: «Нет уж, жену выбрал сам, не посоветовался, возвращайся обратно и живи с ней. Дома нечего прятаться». И Нёма ушел, конечно. Он отчима слушался и уважал. С тех пор так и живут. Одни скандалы.
Люся слышала это от Маргариты Петровны не раз и не два, но должна делать вид, что обо всем узнает впервые.
Люся — бывшая жена племянника бабушки, которого когда-то, еще в студенческие годы, в суровые времена, за что-то забрали и посадили, потом сослали чуть ли не на Сахалин, потом наконец выпустили. Но к жене он не вернулся, и вообще домой не вернулся, а остался жить на Дальнем Востоке. Одно время ходили слухи, что Сёма разбогател там, чуть ли не «миллионером» стал, как говорили, но след его почти потерялся, он ни с кем после того, как вышел на свободу, не общался, в Москву приезжал редко, писем не присылал, не звонил, и потому все это лишь смутные слухи. А необыкновенная красавица Люся, породистая славянка, высокая, яркая блондинка с блестящими волосами, рассыпанными крупными кольцами по плечам, очень скоро после той трагедии вышла замуж за замминистра, давно живет в совминовской огромной квартире и, не имея детей, занимается исключительно собой. Маргарита Петровна поддерживает с ней отношения, приглашает на все семейные торжества, сообщая заранее знакомым, что «Люся будет обязательно, с мужем». Она радуется ее приездам, гордится таким знакомством и считает Люсю — или нежно: Люсеньку — своей родственницей, а о племяннике говорит, махнув безнадежно рукой: «Он хулиган как был, так и остался, грубиян и страшно озлобленный», и называет его не иначе как Сёмка.
После летнего отпуска у Майи Михайловны появляется новая знакомая, которая однажды приходит в гости и приводит свою дочь Веронику, по-домашнему — Нику.
Вероника высокая, стройная, с темными, блестящими, замысловато уложенными на затылке волосами. Их много, и они, видимо, тяжелые, их, наверное, приятно перебирать пальцами. От Вероники исходит ощущение опрятности, отглаженности, отутюженности — все сидит на ней ловко, без единой морщинки, и очень ей идет.
Она без пяти минут доктор.
— Мне остался только диплом, — поясняет она, когда Николай Семенович спрашивает ее об институте.
— А распределяться куда будете?
— Еще не решила.
— У вас свободное распределение?
— Н-не совсем. Но пожелания учитывают, конечно.
— А у вас какие?
— Хотелось бы в клинику. Там можно заниматься научной работой…
— Очень! — сообщает вечером по телефону Маргарита Петровна Люсе. — Севочка пошел провожать. Ну, не знаю, что будет. Это Майя познакомилась в санатории с ее матерью. Вероника Демидова — звучит! Мать говорит, что у них якобы богатые родственники в Америке живут, и все такое, какой-то дальний родственник матери, Демидов, известный ученый. Они какая-то ветвь тех самых Демидовых, и даже какая-то родственная ветвь с нынешним американским президентом, кажется, есть. Так они рассказывают, во всяком случае… А если Вероника будет врачом, то совсем неплохо. Может быть, потом поедут туда…
Свадьбу Севы играют через два месяца, осенью, в ресторане «Огни Москвы», что на самом верхнем этаже гостиницы «Москва».
Сева ходит по залу вокруг столов, которые поставлены буквой «П», чокается с гостями шампанским и повторяет: «Ну вот, я теперь женат!» И кажется, что он и сам не вполне верит в то, что это свершилось.
Танцевать ему совсем не хочется. И провальсировав с Вероникой один раз, как положено жениху и невесте, он идет искать брата. Наконец, протиснувшись сквозь толпу танцующих, он находит Костю. Тот, как обычно, не танцует, а стоит в стороне, у окна, и смотрит вниз на вечернюю Москву.
— Ну что, братишка, как? — Сева подходит сзади, кладет руку на Костино плечо. У Севы взмокли волосы на лбу, галстук съехал в сторону, а верхняя пуговка воротника рубашки расстегнута. — Это я после вальса, — словно оправдывается он за свой неопрятный вид.
Костя оборачивается и улыбается:
— Да нет, нормально выглядишь.
— Ты вот тоже когда-нибудь женишься.
— Давай лучше выпьем за тебя!
Они чокаются.
— Нет, ты ведь тоже должен жениться, — повторяет свою мысль Сева. — Не сейчас, потом, конечно. Сейчас еще рановато. Хотя… почему бы и нет? Некоторые рано женятся… Как наши с тобой единокровные родители, — добавляет он и, откинув голову назад, отрывисто смеется.
— Я об этом еще не думал, — говорит Костя.
— А ты подумай! Кстати, была же у тебя девушка… эта… как ее звали… — Сева морщит лоб, припоминая имя. — Таня, кажется. Симпатичная такая. В красном платье к нам приходила. С характером, правда, — губы надутые… Куда она делась?
Костя молчит.
— Не мелодия, значит… — говорит Сева, поняв, что попал не на ту клавишу. — Давай чокнемся тогда…
Они опять чокаются.
— А у меня ничего вроде, да? — продолжает Сева. — Как ты считаешь?
Костя кивает:
— У тебя отличная жена! Тебе просто повезло встретить такую девушку.
— Ну, может быть…
— Точно!
— Давай, братишка, еще раз!.. Как ты сказал, так, наверное, и есть. Ты у нас всегда лучше знаешь…
4
Костя уже давно учится в институте. Он перешел на третий курс.
Зимой он много занимается и сдает все экзамены на «отлично». А летом ездит с ребятами их курса в стройотряды и осенью с гордостью носит штормовку, на которой написано: «Стройотряд».
— Мой красавчик приехал! — каждый раз встречает его бабушка, когда он возвращается из поездки. И ее потухшие глаза опять светятся.
Костя высокий, обросший темной бородой и похож на кубинца. Дома про него так и говорят: наш кубинец. И, наверное, многие, глядя на него, думают, что у такого красивого парня была не одна девушка.
Но у Кости девушки нет. И до сих пор не было. Девушек много. У всех его друзей уже давно есть девушки, а у них есть подружки, с которыми они приходят на вечеринки. На вечеринках весело. Пьют вино и коньяк. Девушки красивые, любят петь, танцевать и целоваться. Но разве хоть одна из них сравнится с Таней?
Таня… Она — его мечта. Недосягаемая, он это знает. Но перестать думать о ней не может. Он часто видит ее в своих снах. И когда просыпается, ему не хочется открывать глаза, чтобы не выйти из сна и не потерять ее. Она необыкновенная, единственная такая девушка. Он вспоминает их прогулки по улицам, их разговоры: о книгах, писателях, художественных выставках, поэзии, фильмах. Таня столько знала, что он терялся. Ему хочется опять дотронуться до нее, взять ее маленькую руку, которую она протягивала ему на прощанье, почувствовать опять запах ее кожи. А тогда, когда они танцевали вдвоем в его квартире, ее волосы щекотали его лицо… Легко так, нежно… Иногда он даже инстинктивно поглаживает свою щеку, словно чувствует опять прикосновение Таниных волос. На улице ему порой кажется, что вот сейчас, вот в эту самую минуту он встретит ее. Он ищет ее глазами в толпе. Но напрасно. У Кости даже не осталось ничего на память о ней. Авторучка, которую Таня подарила ему на день рождения, тут же исчезла — ее «прикарманил» Сева: он просто взял ее со стола, когда гости разошлись, и украсил ею верхний карман своего пиджака, в котором ходил на работу.
— Тебе зачем? — сказал он младшему брату. — В школе все равно стащат.
Он носил ее целый год, а потом она пропала среди кучи барахла. И Костя, сколько ни искал в Севином ящике письменного стола, потонув в ворохе коробочек от презервативов, так и не смог ее найти.
Дома, когда никого нет, Костя ставит пластинку забытого уже Робертино Лоретти, садится на диван, закрывает глаза, и ему снова видится тот день, когда они танцевали с Таней в этой самой комнате вдвоем.
После дня его рождения Таня так больше к нему и не подошла. И он тоже не мог подойти к ней и заговорить запросто, как будто ничего не произошло. Да и разве что-то произошло тогда? Но на следующий день, когда он увидел ее в школе, она отвела глаза. А когда они встретились на лестнице, просто кивнула головой и прошла мимо. Объяснить словами невозможно, что тогда случилось. Просто осталось чувство утраты чего-то важного. Это чувство — утраты — живет в нем до сих пор. И он не может от него никак избавиться. А разве нужно? Может быть, воспоминание о Тане — это самое лучшее, самое красивое, что у него есть? Ведь это его тайна. Сокровенная мечта, с которой он живет изо дня в день.
Потом, через год, Таня с родителями переехала в другой район Москвы, и Костя совсем не знает, где она сейчас и что делает. «Наверное, поступила в институт, как все, учится… А может быть, вышла замуж?..» — думает он.
Что такое судьба?
И существует ли она вообще?
Таня никогда не задумывалась над подобными вещами — они для нее значения не имели.
Но как тогда объяснить то, что один раз в самом начале января, во время сессии, когда Таня спешит с утра в библиотеку, они сталкиваются с Костей на автобусной остановке? Именно сталкиваются — налетают друг на друга.
Было еще сумеречно. Таня закутала нос в меховой воротник пальто, которое ей только что сшили на заказ в самом модном ателье, и отвернулась в сторону от назойливо летящего в лицо мелкого колючего снега. Автобусы подходили один за другим, но ее номера все не было. Она каждый раз приоткрывала воротник пальто и вглядывалась в залепленный снегом очередной автобус, чтобы не пропустить свой, но, видимо, в связи с заносами автобусы ходили нерегулярно. Таня уже замерзла и слегка пританцовывала. Пальто хоть и было красивое, но грело плохо.
И вот, когда все, толкаясь и стараясь обогнать друг друга, чтобы сесть первыми, бегут к подошедшим наконец сразу двум автобусам, она налетает — нет, они налетают друг на друга у самых дверей.
Еще ничего не сообразив, Таня вскакивает внутрь и, увлекаемая вперед людьми, старается развернуться, чтобы увидеть, где Костя, и поздороваться. Она вдруг осознает, что боится потерять его. Но Костя оказывается за ее спиной. И получается так, что Танино лицо ровно напротив его лица, только чуть ниже.
— Я ужасно рада, что мы встретились, — улыбается Таня.
Их сдавливают с обеих сторон, прижимают друг к другу. И от этого обоим становится уютно: как будто они только вдвоем в тесном-тесном принадлежащем только им двоим пространстве. Таня высвобождает руку и слегка дотрагивается до Костиной груди. И повторяет:
— Я ужасно рада, что мы встретились!
Костя разглядывает ее лицо, еще не веря, что снова видит ее, что она снова стоит рядом с ним. Наконец до него доходит, что он тоже должен что-то сказать.
— Я тоже очень рад, что мы встретились.
Это слова, которые выговаривают его губы. Чтобы просто что-то сказать. Он не знает, что нужно сказать Он не может ничего сказать. Просто Таня сейчас рядом. Ее лицо опять так близко от его лица сейчас. Это как видение, которое через несколько минут рассеется, потому что автобус идет так быстро. Рассеется — через сколько минут?
— Ты далеко едешь?
— До центра. А ты?
— Мне до конца. Знаешь… — Костя умолкает, не решаясь продолжать.
Но Таня, словно угадав, что он хочет сказать, опережает:
— Сейчас сессия, я с утра до ночи готовлюсь к экзаменам. Но вот когда сдам последний, может быть встретимся?
Таня смотрит на Костю восторженными глазами, и он не верит в реальность происходящего. Он кивает.
— Когда позвонить?
— Шестнадцатого вечером. Я сдам экзамен до двух.
— Может, после двух позвонить?
— Нет, я буду уставшая, спать лягу. Запоминай номер, — и она диктует ему номер своего телефона.
Но Костя не выдерживает ожидания и звонит в три часа.
— Сдала?
— Да.
— Что получила?
— «Хорошо».
— Расстроена?
— Не очень. Почти никто «отлично» не получил.
— Встретимся?
— Заходи за мной в шесть.
Все определяется жутко просто: формулировкой про исцелителя-ВРЕМЯ.
Через дверь Костя слышит, как Таня кричит на всю квартиру:
— Мам, я открою сама, это ко мне!
Она открывает дверь на его звонок, и он видит перед собой высокую, очень тоненькую девушку в темно-синем костюме с золотыми пуговицами, запыхавшуюся, оттого что бежала сейчас по коридору. Эта девушка улыбается и вскидывает руки ему навстречу.
— Я уже готова! — произносит она.
Накинув пальто, даже не застегнув, она выбегает на лестницу, и, взявшись за руки, они бегут вниз, в морозную синь вечера.
Они опять бродят по улицам и говорят, говорят, говорят, чтобы сразу выговорить друг другу все-все, что у каждого накопилось. Ведь так много произошло! Костя рассказывает об институте, о ребятах, о Кавказе, где они летом были в походе, вспоминает разные смешные случаи. Таня слушает — слушает? Что-то улавливает, смеется. Но разве имеет значение, что рассказывает Костя? Просто он идет рядом, и этого уже достаточно.
— Поедешь в субботу к Юрке Бачинину? Мы встречаемся на квартире у его девушки.
Таня не знает, кто такие Юрка Бачинин и его девушка, но какое это имеет значение? И Таня тут же согласно кивает головой и счастливо улыбается:
— Да, обязательно!
Какая разница, кто они?! Они — друзья Кости, и этого достаточно.
И опять — улочки Арбата, снежинки, которые тают у Тани на ресницах.
А потом, в подъезде ее дома, они целуются. И все так просто и легко, оказывается. Костя не умеет целоваться, и Таня тоже. Но разве это важно? Кто-то, наверное, видит их снаружи, потому что они стоят у окна. Но какое это имеет значение?
Уже давно перевалило за полночь, и родители Тани, она знает, волнуются: где она? Но какое все это имеет значение сейчас?!
— А давай я тебе еще анекдот расскажу, — тянет время Костя.
И он рассказывает что-то неприличное, с матом! но ужасно смешное. У Тани в первый момент от таких слов округляются глаза, но она не выдерживает и прыскает от смеха. И оба, зажав рты ладонями, смеются. «Может быть, это плохо, что я смеюсь, а не отвернулась и ушла?» — проносится у Тани в голове. И тут же она решает: «Предрассудки! Это же Костя рассказал, значит можно смеяться».
На следующий день они едут к девушке Юрки Бачинина, у которой собираются потому, что родители постоянно в загранкомандировках и квартира свободна.
Там танцуют, что-то жуют, пьют дорогой армянский пятизвездочный коньяк, на который кто-то не пожалел стипендии, а потом Юрка долго поет под гитару песни Высоцкого:
Юрка высокий, с тонкими чертами лица, почти аристократическими, в очках. Ему очень идет и гитара, и репертуар Высоцкого — слова рвут душу, и каждый, забыв о еде, затаив дыхание, боится, что песня вот-вот кончится. И его девушка, которая, положив обе руки ему на плечо, не сводит с него любящего взгляда. А ровно через год она бросит Юрку и выйдет замуж за невзрачного, скучного молодого человека, который, как тень, бессловесно будет следовать за ней, — и исчезнет в своей жизни… Юрка начнет пить, втягиваясь все больше и больше, и постепенно сотрется из памяти…
Но пока всё просто и легко, и все, весело хохоча, поют:
Кончается зима; минует прозрачный март, с капелью, которая падает с сосулек, с ручейками на тротуарах, брызгами воды из-под колес летящих машин и ощущением чего-то нового, заманчивого, непременно идущего навстречу; потом апрель, с морозными утрами, ярким солнцем днем и сырым вечерним холодом, забирающимся под рукава Таниного легкого весеннего только что купленного плащика.
— Куда ты в таком?! — ужасается мама. — Не по сезону — снег еще лежит! Простудишься!
Но Тане хочется появиться перед Костей только в этом плащике, подбитом ветром, как говорит мама; старое пальто Таня надевать отказывается напрочь — у Женьки к весне новое, клетчатое, с капюшоном, а у нее все то же, что и три года назад. И Таня героически гуляет с Костей по всей Москве, ни разу не показав, что промерзла и внутри у нее дрожит каждая жилочка, а руки давно заледенели.
Потом минует май; наступает июнь, и скоро снова сессия, экзамены…
— Мои родители спрашивают, почему я никогда не приглашаю тебя к нам, — говорит один раз Костя. — Придешь?
— Ну, если они приглашают…
— Да, приглашают.
Тане давно хочется задать много вопросов о Костиной семье, но она не решается И вообще — может, у него есть девушка, а с ней он просто как с давней знакомой?.. Боже мой, какая глупость приходит ей в голову! Ведь они целуются, и Костя говорит ей те самые слова, которые ей так хочется слышать, и нежно гладит по щеке, и перебирает в руках ее волосы, и вообще…
— Только я должен тебя предупредить… — нерешительно начинает Костя. Он медлит, прежде чем продолжить, и наконец произносит: — Ты теперь ничего не узнаешь в нашем доме — у нас все изменилось.
— Почему?
— Бабушку ты помнишь, конечно?
— Да, кексом нас угощала.
— Теперь она уже не печет, старенькая совсем, делать ничего не может.
— А домработница? У вас же была домработница Нина.
— Домработницы больше нет. Нина нашла работу. До нее у нас была еще тетя Нюра, которая когда-то мыла лестницу в подъезде и приходила помогать бабушке. Хотели опять пригласить ее, но она уехала в деревню насовсем. Мать с отцом постоянно в ссоре.
— В ссоре — это как?
— Это серьезно. Они практически не разговаривают.
— Но потом мирятся?
— Нет. И даже в гости к своим знакомым едут отдельно. Или выясняют, кто из них будет, и другой тут же отказывается. В общем, обстановка тяжелая. Да еще брат подлил масла в огонь своей женитьбой…
При слове «брат» у Тани непроизвольно поднимается со дна давнее, неприятное, но она пересиливает себя и почти равнодушно произносит:
— Твой брат женился?
— Уже развелся.
— Так быстро?
— Почти сразу.
— Почему? Не «ужились»?
— Да нет, не то. Его жена Вероника — мы ее звали Ника — казалась просто идеальной. Родители радовались, бабушка ее обожала, всем рассказывала, какая у Севы замечательная жена. Это было как песня — каждый день часами говорила по телефону о ней. Они из семьи Демидовых.
— Фабрикантов?
— Да. Ее фамилия была тоже Демидова. Очень интеллигентная, тонкая, начитанная, любила поэзию. Марину Цветаеву читала, когда приходила! — Это звучит у Кости как самая высшая похвала. — С ней было интересно. Отец любил обсуждать с ней Достоевского, Толстого. Она не могла не нравиться.
— И что же случилось?
— Через полгода она объявила Севе, что вышла за него только для того, чтобы получить свободное распределение после института и остаться в Москве. Представляешь нашего Севу в такой ситуации?
— Представляю. Он ведь привык всегда быть в центре внимания. А тут такая пощечина.
— Именно пощечина. Он ходил как потерянный. Оказалось, что у нее кто-то был раньше, но у него не было московской прописки. И как только она получила распределение в Москве, тут же развелась с Севой и ушла нему.
— Вот тебе и Демидовы. А где теперь Сева?
— Вернулся домой. На него это ужасно повлияло. Помнишь, у него был друг Илья?
— Еще бы! Странный, до потолка меня подбрасывал, когда танцевали.
— Да, было когда-то… Он попал в психушку.
— А! Тогда все ясно.
— Ну, в общем, брат остался совсем один. Короче, был нервный срыв. И, по-моему, до сих пор продолжается — к нему не подступиться. Чуть что — сразу крик, по любому поводу. Поссорился с отцом, и они теперь почти не разговаривают. Ну и родители тоже на срыве. Кому теперь верить после случившегося? Особенно мать — она считает себя виноватой во всем, потому что познакомила брата с Вероникой. А бабушка, конечно, не забывает напомнить ей об этом… Поэтому у нас слишком все сложно теперь… Я тебе это говорю, чтобы ты ничему не удивлялась, когда придешь.
Да, в таком контексте нелегко становиться невесткой.
Но день свадьбы уже назначен, и Таня считает дни, когда наденет белое платье и фату…
5
Маргарита Петровна испекла кекс: вечером к ним придут Костя и Таня, и она ждет их уже с самого утра.
Костя переехал к Таниным родителям после свадьбы и теперь приходит в бывший дом как в гости. И ему даже нравится это — он теперь чувствует ответственность за Таню. Он сразу стал полностью взрослым. А собственных родителей теперь можно просто снисходительно время от времени навещать. Костя чувствует, что каждый его приход теперь — праздник для всех.
Кекс дожидается на столе, посыпанный сверху сахарной пудрой и прикрытый легкой салфеткой. И мясо Маргарита Петровна приготовила особенное, с подливой из чернослива.
Таня для нее — это часть ее красавчика, Кости.
— Если бы ты ее видела! — рассказывает она по телефону кузине Соне. — Понимаешь, очаровательная!
— Ты и раньше так говорила — про Веронику, не забывай.
— Это совсем другое дело, Соня. Они еще оба учатся, такие оба дети еще.
— Какие дети?! Им уже по двадцать два года!
— Конечно, дети. Вместе они так красиво смотрятся! Если бы ты только видела!
Но кузина Соня видеть не может — она уже еле передвигается по квартире, и разговоры с кузиной Марго — единственная для нее отрада.
— Понимаешь, Танечка, у меня родственников было так много, — рассказывает Маргарита Петровна Тане. — У нас была большая еврейская семья. А теперь остались только моя московская кузина Соня, которую ты никогда не видела, и я. Из всех моих братьев и сестер никого уже нет в живых. А сколько лет мне самой, я уже забыла. У моих родителей было семь человек детей. Папа был купец Второй гильдии в Новгород-Северском. В Петербурге им жить не разрешалось — разрешение получали только купцы Первой гильдии, или адвокаты, или люди с университетским образованием, или ювелиры, а остальные должны были жить в черте оседлости. Отец торговал пенькой, у нас было два доходных дома в самом центре города и ресторан. И я и сестры учились в гимназии. Братья тоже учились. Всем всего хватало, отец опекал еще и детей своего умершего брата, которые жили вместе с нами. Соня — единственная, кто от них остался теперь.
Ну а погромы, конечно, были. В каких-то областях бывали сильные погромы. Но мы всегда все знали заранее: приходил частный пристав и говорил, что завтра будет погром. Мы прятали ценные вещи и сами уходили прятаться, а когда погром заканчивался, возвращались.
Таня сидит на диване и слушает историю, которую ей рассказывает бабушка.
Кое-что она уже знает, конечно, потому что Маргарита Петровна любит рассказывать семейную историю, но каждый раз в ней появляются новые детали.
— Я была очень самостоятельная! Я считала, что женщина равноправна с мужчиной. В то время этим многие увлекались. И когда мне исполнилось восемнадцать лет, я сбежала из дому с молодым человеком.
— Разве это было возможно тогда в еврейских семьях? Я читала, что соблюдались патриархальные законы.
— Не могу сказать, что у нас была патриархальная семья. Вот у Майи Михайловны — да, была настоящая патриархальная семья. Говорили между собой только на идише. Ее мать никогда не садилась за стол вместе с отцом: он ест, а она стоит рядом и подает ему. Отец надевал талес — некоторые говорят «талит», — молился, посещал синагогу. Он стал потом каким-то деятелем в московской синагоге, вокруг него всегда собирались религиозные евреи. А когда он умер, пришло столько людей, что заполнили весь двор. И даже после его смерти к нам в дом еще долгое время приходили евреи.
— Зачем?
— Бедных было много. Звонок в дверь, я открываю, а там стоит человек, ничего не говорит, просто стоит. Значит, нужно накормить.
— И что же вы делали?
— Как что? Кормила, конечно; сажала за стол и кормила хотя бы хлебом и чаем. Он крошки со стола соберет — и в рот. Голодных много было в то время. А при жизни отца Майи Михайловны сколько их приходило!
— Майя Михайловна никогда не рассказывает, какие у нее были родители…
— Для нее вообще ничего значения не имело никогда. У нее на первом месте была учеба, потом карьера, — бабушка хихикает, — театры, развлечения, подруги. Она не знает, как готовить еврейскую еду, и вообще готовить не умеет. Мои родители, конечно, праздники отмечали, отец соблюдал обряды, но для него это не было главное. А вот уже мои братья Талмуд, например, не изучали и полностью порвали с религиозными традициями. Они участвовали в революции. Отец этого не одобрял, но кто из них его слушался? А я работала медсестрой во время гражданской войны.
— Но ведь вы были замужем?
— К тому времени уже не была.
Маргарита Петровна, чувствуя, что нашла в Тане благодарную слушательницу, воодушевляется и начинает рассказывать историю своей молодости.
— Понимаешь, я влюбилась в сына раввина. Оба мы были молодые, красивые, познакомились в кружке, который посещали тогда многие молодые люди. И оба были неверующими. А так как мой отец хотел выдать меня замуж только за богатого купца, то однажды я попросту ушла из дому — бежала с ним, и мы стали жить вместе, в свободном браке. Это тоже было модно. Отец сказал, чтобы я больше не возвращалась, что он меня никогда не простит. Через девять месяцев родился Николай Семенович. Мы назвали его Наум. Это уже потом переделали его имя на русский лад — когда паспорта меняли, так легче было. Поэтому Сева — Всеволод Наумович, а Костя — он уже Константин Николаевич.
— Как? У них разные отчества?! У родных братьев?
— Конечно. А ты не знала? — хихикает бабушка. — У Севы — то отчество, которое записали при рождении, потому что у Николая Семеновича в то время в паспорте стояло: Наум.
— Но они же родные братья! — недоумевает Таня.
— Что же делать? Так получилось, поменять отчество было труднее. Я тоже Пейсаховна по паспорту… Так вот, — продолжает Маргарита Петровна, — в один прекрасный день я осталась одна — отец моего Нёмочки преспокойно укатил за границу, в Швецию.
— А почему вы с ним не поехали?
Бабушка недоуменно поднимает брови:
— У меня даже мысли такой не возникло! Когда после революции уезжали, бежали, наша семья ни разу не подумала, что и мы можем уехать куда-то. У Майи Михайловны семья тоже никуда не двинулась. Так же, как наша… Как многие другие… Но, между прочим, большинство ее родственников уехало сразу, а те, кто остались, позднее тоже старались уехать. Поэтому почти все ее двоюродные сестры и братья живут сейчас в Израиле. В Москве теперь только одна племянница, Тэра.
— Но потом отец Николая Семеновича вернулся? — спрашивает Таня.
— Нет. Написал один раз, что хочет учиться, что семья ему мешает и что он не хочет себя связывать никакими узами. И исчез.
— И вы не знаете, где он теперь?
— Одно время доходили слухи. В Швеции он стал раввином, представь себе. Пошел по стопам отца.
— А если бы вы послали ему письмо?
— Зачем? Я его сразу списала со счетов. Для меня он перестал существовать, я вычеркнула его из своей памяти навсегда! Я поняла, что совершила ошибку, связав свою молодость с таким человеком, — Маргарита Петровна смеется сухим, бесцветным, старческим смехом, похожим на кашель. — Николай Семенович своего родного отца никогда не видел и не знал, и фамилия у него Левитин — моя, нашей семьи.
— Так значит, у Кости должна быть другая фамилия?!
— Ну, вообще-то да. Фамилия была Мессиз. Такой магазин, говорят, есть в Нью-Йорке, хотя кто знает, чей он. Какая разница, в конце концов, чью фамилию носить? Николай Семенович получил фамилию нашей семьи.
— Но ведь вы ушли от семьи.
— Потом я вернулась.
— И вас приняли?
— Да, отец все-таки простил. Я пришла и встала перед ним, с ребенком на руках. И он понял: куда бы я пошла одна в то время? И он простил. Мы никогда об этом не вспоминаем. Отцом Николая Семеновича был всегда отчим, мой замечательный покойный муж, с которым я познакомилась во время гражданской войны.
— А это как было?
— Я же не могла сидеть дома, когда вокруг творилось черт знает что! Началась революция. Что тогда делалось! — Маргарита Петровна обхватывает голову руками, качает ею из стороны в сторону. — Представить себе невозможно. Один мой брат ушел с белыми и пропал без вести, мы так ничего и не узнали о нем.
— А вы же сказали, что братья участвовали в революции.
— Да, оба младших брата. У моих братьев были разные взгляды. Тогда так и было: брат шел на брата. Свирепствовали банды. Кто, за что, на кого шел — никто ничего понять не мог. А в 1918 году в Новгород-Северском был учинен страшный кровавый погром.
— Как же вы уцелели? — Таня смотрит на бабушку завороженным взглядом и желает только одного: чтобы Маргарита Петровна не прерывалась — для нее все, что рассказывает бабушка, как роман. Она почти физически ощущает, как история продолжается, и продолжается, и продолжается, и в ней появляется все время что-то новое и интересное, трагичное и веселое. Бабушка плетет вязь рассказа, возникают новые персонажи, новые характеры, еще по жизни не познанные Таней.
— Меня в Новгород-Северском в то время уже не было — я уехала, оставив Костиного папу на родителей. Ему тогда было всего два года, — машет рукой Маргарита Петровна. — Такая отчаянная я была!
— А родители?
— Их спрятали. Одна русская знакомая посадила их в платяной шкаф, когда у нее был обыск.
— Но ведь она была русская?
— Конечно. Но это ничего не значит. Многие русские семьи прятали евреев. Потом еще погромы были, но не такие страшные. Евреев всегда грабили, потому что они были богатые, и бриллианты у них были, и золото, и деньги.
— А потом что было?
В кухню, где они сидят, входит Костя и, хотя он знает это наизусть, тоже останавливается в дверях, чтобы послушать — бабушка всякий раз добавляет что-то новое, вплетает упущенные эпизоды и потому ее рассказ звучит по-другому.
— А потом мы были вместе с моим покойным мужем в армии во время гражданской войны — там мы и встретились.
— Он был революционер?
— Нет, совсем нет! Он вернулся в Россию перед самой революцией.
— А до того где он был? — Таня задает вопросы уже механически, один за другим, только бы Маргарита Петровна не забыла чего-нибудь.
— Он был из богатой семьи, учился в университете в Австрии, в Граце. Стал адвокатом и приехал домой, к родителям. А тут — война, потом революция, и он пошел в Красную Армию. Там мы и познакомились.
Бабушка умолкает и вдруг смеется:
— Он всегда называл меня «мадам паника». Он был очень спокойный, а я по любому поводу взрывалась. Только он один и умел меня успокоить. Никогда я не видела на его лице и тени волнения. Помню, нас пригласили родители Майи Михайловны, чтобы познакомиться: сначала мы их пригласили, потом они нас. Я была в ужасе от всего, что увидела в их доме… Ну, понимаешь, они жили по-другому, — старается она объяснить, видя, что Таня смотрит непонимающе. — Очень традиционная семья была, да. А у нас все было по-другому. Я подумала: «Куда попадет мой сын!» И, конечно, порывалась тут же встать и уйти. А он только жал мою ногу под столом — он всегда так делал — и тихо повторял: «Спокойно, спокойно». Впрочем, Майя Михайловна — это уже отдельная история…
Бабушка некоторое время молчит, смотрит в окно, потом машет рукой и сама возвращает разговор в прежнее русло:
— После гражданской войны мы с ним вместе попали в Ленинград и работали там. Во время блокады я оставляла его дома, а сама ходила помогать в госпиталь: я окончила когда-то медицинские курсы. Может быть, это меня и спасло — у меня в кармане всегда был то сухарик, то кусочек хлеба или сахару. Я добывала съестное и приносила домой хоть что-то, чтобы его подкормить. Он сразу ослабел, как только началась блокада. Полные люди плохо переносят лишения. Он просто лежал и ждал, когда я вернусь, — даже по квартире передвигаться не было сил. Один раз я пришла домой, подхожу к кровати — а он уже не дышит… Не дождался… Может быть, я выжила еще и потому, что была всю жизнь худая, жилистая…
— Расскажи, как вас вывезли, — просит Костя.
Он присаживается рядом с Таней, уютно обнимает за плечи, и оба чувствуют себя так, будто становятся участниками событий.
— Это было уже в конце блокады — нас вывезли в Ярославль. Но перед тем, как нас вывезли, я совсем плохая была — тоже лежала, двигаться почти не могла… — Маргарита Петровна качает головой и проводит рукой по глазам, но слез в них нет — просто старческие грустные глаза, которые всматриваются сейчас в прошлое. — Боже мой, боже мой! Сколько пережили… И вдруг неожиданно приехал Николай Семенович — пробрался каким-то чудом в Ленинград в командировку, привез шоколад, витамины. Если бы не это, я бы тоже, наверное, погибла. Я ведь потом долго находилась в госпитале в Ярославле, Майя Михайловна меня нашла и привезла в Москву. Видишь, какие суставы? — Маргарита Петровна кладет руку на стол и показывает пальцы: — Это последствия блокады: сустав в сустав не входит.
Таня видит, как у бабушки одна фаланга пальца свободно отходит от другой, а рука — желтая, перевитая синими венами, скрюченная, как старая, высохшая ветка.
— Вот какие руки, Танечка, — Маргарита Петровна смеется своим мелким сухим смехом. — Боже мой, боже мой! Я так устала жить уже, — глаза бабушки тускнеют, — я прожила такую долгую-долгую жизнь и столько всего видела… — Она качает головой из стороны в сторону и словно уходит в себя. Потом опять поднимает глаза на Таню и продолжает: — Во время блокады умерла и моя родная сестра. А две другие погибли до того в Киеве в Бабьем Яру: собрали вещи — и сами пошли в Бабий Яр.
— Как — сами?! В Бабий Яр?!
Таня была когда-то в Бабьем Яру, где сделали мемориал жертвам, и помнит, какое ее охватило смятение, когда она приблизилась к этому месту, — она вдруг кожей почувствовала, как вокруг нее, в воздухе, как будто происходило движение, словно погребенные там до сих пор посылали миру предостережение о том, чего больше никогда и нигде ни в какие времена не должно произойти: чтобы никогда на земле не гибли безвинные люди лишь за то, что они принадлежат другой расе. Таня даже зажмурилась, и ей захотелось бежать из этого страшного места.
— Никто же не знал, Танечка… Они собрали вещи — и пошли. И там они погибли… Вот так я осталась одна из всей семьи. Я самая младшая из сестер. Боже мой, боже мой! Что мы пережили!
Бабушка снова обхватывает голову руками и несколько минут сидит в задумчивости.
— А братья? — несмело подает голос Таня.
Маргарита Петровна поднимает голову, словно приходит в себя.
— Один, самый молодой из нашей семьи, погиб на фронте в сорок втором — обгорел в танке и не выжил, он был не женат. Второй, Семен, умер два года назад в Ленинграде. И у него есть сын, мой племянник, тоже Семен, — у нас в семье это имя почему-то оказалось популярным, — хихикает бабушка, — но мы его называли всегда Сёмка. У Сёмки потомства нет. В Одессе, правда, живет сейчас наша сводная сестра…
— У вас еще и сводная сестра есть?
— Да, первая жена моего отца умерла при родах. И вот это ее дочь, Фира, Глафира Петровна, Фирочка. Но она воспитывалась в семье своей покойной матери. Фамилия, конечно, тоже Левитина, но у нее никогда не было детей.
— Она была не замужем?
— К сожалению, — качает головой бабушка. — Так и прожила всю жизнь одна. Преподавала математику в школе. А сейчас совсем уж плоха стала. Никто даже не помнит, сколько лет ей должно быть — и год и дата рождения перепутаны Она сумела несколько лет себе сбросить в паспорте.
— Зачем?
— Боялась стареть! — смеется Маргарита Петровна. — И потом эти годы отработала, конечно! Так что у нее стаж большой. Но пенсия пенсией, а я иногда посылаю деньги соседке, чтобы за ней получше ухаживали, только кто же знает, как их там расходуют… Вон там, Танюша, под шкафчиком, — неожиданно перебивает сама себя Маргарита Петровна, — клубочек пыли, я отсюда вижу. Если тебе нетрудно, убери его… Боже мой, боже мой! Когда-то я все делала сама, никого не просила, а теперь уже ничего не могу…
— Но Левитиных ведь много, — говорит Костя, продолжая разговор.
— Это не мы, это другие Левитины — двоюродные, братья отца, — поправляет его Маргарита Петровна. — Мы — прямая ветвь, потому что отец был старший. Поэтому, — бабушка вскидывает глаза на Таню и Костю, — наша фамилия передается только от меня. Мы, конечно, общаемся с ними, но это совсем другая ветвь. От них остались только бедный Миша и его мать.
— Почему «бедный»? — спрашивает Таня. Она уже почти запуталась во всех семейных связях Костиных — а теперь и ее — родственников, кто кому и кем приходится, кого и как зовут и кто что совершил в жизни, но остановиться невозможно.
— Потому что мать замучила его своей неуемной материнской любовью.
— Это как? — не понимает Таня.
— Ну как — как? — недоуменно пожимает плечами бабушка: — Привязан был к мамочкиной юбке, из-за мамочки не женился, и вообще вся его жизнь — это сплошное служение мамочкиным интересам, — бабушка делает безнадежный жест рукой, — бывают такие эгоистичные мамы: она развелась с мужем и подчинила себе сына. Потому на нем эта ветвь Левитиных и оборвалась! — Она обращает на Костю светящийся любовью взгляд: — Красавчик мой!
Таня ловит на себе эхо этого взгляда, но замечает, что в нем каждый раз прячется еле уловимая доля настороженности: а как ты с моим внуком будешь жить?..
— Между прочим, — бабушка вдруг опять хихикает, — Сёмка прислал письмо, сегодня получила.
— Не может быть! — недоверчиво восклицает Костя. — Ты же говорила, что он никогда ничего не сообщает о себе?
— Вот! — бабушка показывает на лежащий на столе конверт. — От него, из Петропавловска пришло. Это в кои веки?! Я уже забыла думать о нем. Представь, Танечка, — она опять поворачивается к Тане, — мы ничего от Сёмки не получали столько лет! Он только один раз приезжал в Москву лет десять назад, Костя был еще маленький.
— А почему?
— Ах, да, ты не знаешь. Его посадили еще в студенческие годы.
— В тридцать седьмом?
— Не помню точно, это было уже перед самой войной.
— За что?
— Кто же знает! Тогда ведь ни за что сажали. А Сёмка был умный, начитанный, остроумный. Девушки от него были без ума, конечно, — Маргарита Петровна хихикает. — На втором курсе он женился на самой красивой студентке их курса — Люсе, которая была у вас на свадьбе и подарила вам серебряные ложки.
— Да, помню: высокая, светлые волнистые волосы, крупная. Мне тогда показалось, что своей красотой она заполнила всю квартиру, — улыбается Таня. — И очень много бриллиантов на ней было!
— Бриллианты — это ее слабость, — хихикает опять Маргарита Петровна. — Сёмка и Люся были такой заметной парой, что на них всегда оглядывались! В институте он был секретарем комсомола, активный, энергичный, умел хорошо говорить, выступал на собраниях. Наверное, кому-то все это не понравилось и донесли. А может быть, высказался не так — это он себе позволял в кулуарах. Кажется, получили стипендию, он показал всем рубль и довольно ехидно спросил: «Что на этот рубль можно купить?»
— И что же?
— Его забрали, и он отсидел десять лет. Вернее, в лагерь сослали, в Магадан, кажется. А когда выпустили, то сначала отправили на поселение. Наверное, он привык там и потом уже сам не захотел оттуда уезжать. Да и куда ему было ехать? Восстановить прописку было очень трудно. А Люся, конечно, не ждала его — она быстро и удачно вышла замуж второй раз. И я ее за это не осуждаю — с Сёмкой, с его характером, жить невозможно. Он всегда умел язвить, любого мог поддеть. Я считаю, Люся сделала правильный выбор. Поэтому Сёмке иного выхода и не было, как оставаться там. Но с тех пор, как его забрали, он не написал ни строчки своим родственникам! Он считал, что они способствовали тому, что Люся ушла от него, обиделся, что мы продолжаем считать ее своей родственницей. Даже когда освободили, когда он был на поселении, тоже ничего не сообщал. Потом переехал в другое место, в Петропавловск-Камчатский, и, говорят, разбогател. Там ведь бешеные зарплаты.
— А почему он вдруг решил объявиться? — удивляется Костя.
— Он собирается в Москву!
Летом Костя и Таня едут отдыхать под Одессу.
— Вот, это для Фирочки, — говорит на прощанье Маргарита Петровна и протягивает конвертик: — здесь деньги, передадите Фирочкиной соседке — она за ней присматривает.
Маргарита Петровна долго машет им рукой с балкона и улыбается.
Через два дня, устроившись в Черноморке, искупавшись и наевшись до изнеможения арбуза, Костя с Таней садятся в трамвай, который подолгу стоит чуть ли не на каждой остановке, пропуская встречный, еле тащится среди огородов и виноградников и наконец привозит их в город.
— Памятники истории и культуры — потом, — говорит Костя, предупреждая Танин порыв броситься на достопримечательности. — Сначала — дело.
Они долго блуждают по улицам, похожим из-за сросшихся кронами деревьев на живописные аллеи, пока не находят нужный адрес.
С улицы дом выглядит нормально, как обычный дом прошлого века — не слегка обшарпанный, с подгнившими оконными рамами, балконами, под которые лучше не становиться: того и гляди обвалится, либо кусок штукатурки упадет на голову. Но миновав арку, они попадают в тесный двор, напрочь замкнутый со всех сторон другими домами разной величины и вместимости, покосившимися деревянными пристройками, сараями, и сразу возле арки — дощатый на две кабинки туалет с обязательным запахом, который отбивает другие.
— У них что, без удобств? — удивляется Таня.
— Это чтобы было куда ходить жильцам верхних этажей, если вода вдруг перестает подниматься выше второго, — объясняет Костя, — с водой у них плохо.
Пока Таня с интересом оглядывает двор, Костя изучает номера квартир.
— Мужчина, вам кого нужно? — доносится из открытого окна.
— Левитина Глафира Петровна, — Костя поднимает голову вверх на голос.
— Там! — лаконично указывает высунувшаяся из окна рука.
— Таня! Кажется, это здесь, — зовет он.
Они топают вверх по узкой пыльной лестнице, куда выходят массивные дубовые двери со множеством фамилий, и звонят.
— К Глафире Петровне? По коридору в конец и — направо, — объясняет соседка. — Входите без стука, она все равно не слышит. — И напутствует вслед: — Кричите в ухо, когда будете общаться.
Но общения не происходит.
В полутемной комнатке, забитой ветхими, полуистлевшими антикварными вещами — какими-то статуэтками, книгами с оторванными переплетами, бумагами, подсвечниками, немытыми чашками, продавленным креслом, еле удерживающим равновесие столом, — на кровати со скомканной простыней, накрытое тонким байковым одеяльцем, лежит маленькое иссохшее от старости тельце и, кажется, дремлет.
Костя подходит к тельцу вплотную и, нагнувшись, тихо и настойчиво повторяет несколько раз:
— Глафира Петровна!.. Здравствуйте, Глафира Петровна!..
Наконец тельце слегка приподымает голову и делает слабый поворот в сторону звука:
— Кто здесь?
— Здравствуйте, Глафира Петровна! — почти кричит Костя. — Мы от Маргариты Петровны! Мы — ее внуки, из Москвы!
— Здравствуйте… — слабо откликается тельце, и голова бессильно падает на подушку.
Костя стоит и не знает, что сказать еще, как себя вести, беспомощно смотрит на Таню.
— Я устала, посплю немножко… — почти беззвучно шепчет Глафира Петровна — А вы садитесь…
Они оба присаживаются на край венского стула, который стоит возле кровати, и сидят без движения несколько минут, потом на цыпочках, чтобы не потревожить, выходят в коридор.
Услышав их шаги, на пороге своей комнаты появляется соседка.
— Ну, что? Говорила что-нибудь?
Костя только вздыхает и мотает головой.
— Понятно. Она уже совсем плоха. Со дня на день ждем… — соседка не договаривает, потому что и так ясно, чего «ждут».
— А если ее куда-нибудь в больницу? Или в дом для престарелых? — спрашивает Таня.
— Да что вы! Таких ведь никуда не берут! Кому хочется возиться с безнадежными? Ее ведь на руках носить нужно на горшок, либо утку ставить… А еще хуже, когда прямо в постель… По-всякому бывает…
— Но как же они?..
— А вот так… как видите…
Когда, отдав соседке конвертик с деньгами, они выходят на улицу, Костя задумчиво говорит:
— Как-то раз Юрка Бачинин после смерти его бабушки сказал: «Как отвратительна старость! Лучше не доживать до нее».
— Я боюсь думать о смерти, — печально произносит Таня, — из моих родственников еще никто не умирал. То есть, после моего рождения никто не умирал…
— Да… Что скажем теперь бабушке? Она ведь не предполагает такого, расстроится…
6
Сёмка сваливается неожиданно, хотя новость о его приезде облетела всех родственников и знакомых уже давно и в Москве его уже давно ждут.
Проходит несколько месяцев, но Сёмка не дает о себе знать.
И вот однажды он попросту звонит по телефону и говорит Маргарите Петровне, что завтра придет в гости.
— А когда ты приехал? — спрашивает Маргарита Петровна таким невозмутимым тоном, как будто разговаривала с ним вчера.
— Неделю назад.
Сёмка худой, подвижный, почти лысый. Остатки волос, подкрашенных в желтый цвет хной, прилизаны и зачесаны назад. Глаза узкие, колючие, лицо худое и желчное, готовое в любой момент изменить свое выражение от радости до злой иронии. Впечатление, что он словно что-то высматривает, что-то про себя про каждого решает. Он все время нервно щелкает пальцами, и это может раздражать окружающих.
С двоюродным братом Николай Семенович здоровается сдержанно:
— Добро пожаловать, добро пожаловать, Сёма!
Он похлопывает Сёмку по плечу и подвигает потихоньку в комнату. Но Сёмка не спешит.
Он долго здоровается с Маргаритой Петровной, разглядывает ее, словно куклу. Потом обнимает Севу и тоже разглядывает его «на свет».
— Подожди-ка, это же сколько тебе лет уже? Тридцать три? Тридцать пять? Ну, старик, еще походим по девочкам. В Москве много…
— Ты в своем амплуа, Сёма! — хихикает Маргарита Петровна.
— Я — да. Я в силе. И видал я всех в заднем проходе, кто скажет мне что-то!
— Ой! — машет руками бабушка. — Опять ты свои выражения!
— Нормальные выражения. Видал я всех в заднем проходе, кто их не употребляет. Ханжи!
И Сёмка, поправив перед зеркалом в прихожей воротник рубашки, идет вслед за Севой в комнату.
— А-а, выпьем сейчас! — говорит он, увидев, что стол уже накрыт. — Это хорошо! — Он потирает руки от удовольствия и подмигивает Севе. — Нет, не так: покушаем! Да, Сева?
Сёмка, видимо, в своем обычном репертуаре и чувствует себя комфортно. Он довольно смеется, открывая два ряда золотых зубов, берет со стола бутылку коньяка, вертит в руках и возвращает на место:
— Я — водку, а всякие коньяки — это я видел в заднем проходе.
— Ты что, Сёма, — удивляется Сева, — коньяк — напиток интеллигентных людей.
— Я их в заднем проходе имел, этих интеллигентных! Всю жизнь я их там имею, — раздраженно говорит Сёмка, усаживаясь за стол.
Николай Семенович молча откупоривает бутылки, делая вид, что не реагирует на замечания Сёмки. Маргарита Петровна тоже пропускает их уже мимо ушей.
Темы для разговора никак не находится: о прошлом спросить нельзя — и страшно, и неэтично, а сам Сёмка только раздраженно смеется и все время ругается.
— Родственникам ты звонил? — спрашивает наконец Маргарита Петровна индифферентно, считая, что нашла нейтральную почву.
Сёмка мрачнеет и жестко отвечает:
— Нет, и не буду.
— Ну как же так?
— «Родственники!» — лицо Сёмки вдруг краснеет. — У меня свои с ними счеты. — Он делает паузу и на одном дыхании выпаливает: — Они хоть что-нибудь сделали тогда? А?! Хоть кто-нибудь плюнул в мою сторону? По-родственному, по-доброму? Хоть кто-нибудь?
Он смотрит на Маргариту Петровну, подняв указательный палец вверх.
Маргарита Петровна понимает, что не следовало начинать тему, но уже поздно. Сёмка переходит почти на крик:
— Хоть кто-то из них хлопотал? Спрятались все, затаились!.. Почему я выжил, знаете? Нет? Да только потому, что уголовники под защиту взяли, не родственники! Это чтобы вы знали, а не всякие разговоры разговаривали.
— Ну, Сёма, время такое было… — дипломатично роняет Маргарита Петровна.
— «Время»?! — Сёмка так опускает на стол кулак, что рюмки испуганно вздрагивают. — «Время» было для всех, а отсидел почему-то только я! Поэтому в заднем проходе я их имел после этого!
— Но у тебя же много племянников со стороны матери, — пытается хоть как-то исправить положение Маргарита Петровна. — Они-то уж во всяком случае ни при чем…
— Племянник у меня один — Севка, — немного остыв, говорит Сёма. — Я его когда-то нянчил. Ну, и Костя, конечно, тоже племянник, — добавляет он.
Костя с Таней чуть запаздывают и приходят, когда все уже приступили к еде.
— Ну что же вы! — укоризненно качает головой Маргарита Петровна. — Я уж думала, не придете…
— А, новая родственница! — говорит Сёмка. — Женился, значит! — Он здоровается с Костей за руку и через плечо бесцеремонно оглядывает Таню с ног до головы. — Нам с тобой тоже надо, — обращается он к Севе и кладет руку ему на плечо, чтобы пригнуть поближе к себе. — Выберем по девочке, чтобы бедра, чтобы формы в порядке были, — смеется Сёмка, заговорщически подмигивая Севе. — Плоскожопых не люблю. Здесь выберем, туда больше не поеду, завязал, всё. В Москве девочек полно, для меня проблемы нет, денег — во! — и он вытаскивает из кармана толстый бумажник.
— Тебе налить, Сёма? — перебивает тираду Николай Семенович. Он не отвечает на Сёмкины высказывания, но видно, что внутренне его передергивает от них и он, отвернувшись, морщится.
— Давай-давай, не спрашивай! — кивает через плечо Сёмка.
Костю и Таню сажают по левую сторону от него.
— Так ты полностью расквитался с Петропавловском? — спрашивает Маргарита Петровна.
— Полностью. Квартиру продаю — и переезжаю сюда.
— А что у тебя там?
— А, — Сёмка небрежно машет рукой, — что там можно иметь? Хрущоба в пятиэтажном сарае с «гаванной»…
— Это что значит? — удивленно поднимает брови Маргарита Петровна.
— Не знаете?! Совмещенный санузел значит, — поясняет Сёмка. — А где же Майка? — вдруг резко спрашивает он.
— Майя? На работе, как всегда, — хихикает бабушка и пожимает плечами, — разве ты не знаешь Майю? Придет скоро.
Майя Михайловна появляется шумно:
— Сёма, дорогой, рада тебя видеть! — восклицает она с порога.
Они целуются и обнимаются. Маргарита Петровна поджимает губы, показывая тем самым, что не стоит сильно выражать эмоции по поводу встречи с Сёмой. Но Майя Михайловна не обращает на нее внимания, и бабушка потихоньку хихикает себе под нос.
— Понимаешь, я тут всех уже нае…, — говорит Сёмка, проглатывая окончание, но вместо этого так красноречиво поводит глазами, что делает значение понятным.
— Ну, зачем же так! — смущенно останавливает его Майя Михайловна. — Ты лучше, дорогой, расскажи о себе, о своих планах.
Она приветливо улыбается и, кажется, сразу находит верный тон, потому что Сёмка становится мягче, колючий, подозрительный взгляд куда-то девается и в лице мелькает даже что-то почти доброжелательное.
— А что о себе, Маюша? Я — миллионер! Слышала, наверно?
Майя Михайловна смеется.
— Что смешного? Не веришь? Да, миллионер! Вы тут нищие. А я могу иметь всё! Всё, понимаешь?!
— Я верю, дорогой.
— У меня столько денег, что я вас всех могу купить, всех за деньги!.. — Он делает жест, словно хочет вывернуть карманы наизнанку.
— Не надо, не надо, — останавливает Майя Михайловна. — Я верю тебе на слово!
— Спасибо, Маюша! — Сёмка через стол берет руку Майи Михайловны и подносит к губам. — И потому я теперь в столице — покупать приехал!
Сёмка шумит в Москве и так будоражит родственников, что телефонные пересуды не прекращаются ни днем, ни даже ночью: вдруг кто-то звонит бабушке, когда на часах уже за полночь. И снова обсуждается и его личная жизнь, и красавица Люся, и магаданские рудники, и деньги. Но приговор один: он неисправимый, погибший человек.
Через год Сёмка умирает в больнице.
У него неожиданно обнаруживают рак, он тает и превращается почти в мумию: руки высохли, щеки обтянуты пергаментной желтого цвета кожей, глаза глубоко запали, говорит он с трудом, невнятно.
Сева ездит к Сёмке в больницу, возит в пластиковой коробочке домашнюю еду, которую специально для него готовят по очереди то бабушка, то Майя Михайловна. И каждый раз после его возвращения Маргарита Петровна озабоченно спрашивает:
— Как он?
— Ну что? — добавляет Майя Михайловна.
И эти вопросы подразумевают все: и здоровье, и деньги. Потому что главное, что хотят знать, — Сёмкины «миллионы». Где они?
— Пока ничего, — каждый раз отвечает Сева. — Сказал, чтобы похоронили в Питере, рядом с отцом, и памятник мраморный поставили с барельефом.
— А что его жена?
Сева неопределенно пожимает плечами.
— Какая она?
За год Сёмка успевает купить кооперативную квартиру и найти себе молодую жену, которую никто не видел — Сёмка никому ее не показывает. Чести видеть Сёмкину жену удостоен пока лишь Сева.
— Ты хоть опиши ее, — просит Майя Михайловна, — хоть что она собой представляет?
— Такая себе, ничего особенного. Сексапилка, рыжая, задатая, с ляжками. Говорит, что деньги Сёма уже завещал ей.
— Составили завещание?
Сева опять неопределенно пожимает плечами:
— Я его не видел. Во всяком случае, квартира достанется ей, это уже точно.
Бабушка сокрушенно качает головой:
— Ну, что делать, что делать…
Сева мечтает уехать от родителей, но денег, чтобы купить свое жилье, у него нет, и он так и продолжает жить с ними. Как же отказаться получить в дар квартиру?
Каждый день в больнице идет скрытая борьба: кто кого, потому что жена Сёмки, родом из Караганды, залетевшая в столицу на заработки, совсем не собирается терять жилплощадь в Москве. Она не сдается: она дежурит у его ложа целый день, чтобы завещание, не дай Бог, Сёмка не переделал в пользу племянника.
Когда Сёмка отдает Богу душу и завещание вскрывают, оказывается, что «миллионов», которыми он хвастался и о которых столько говорилось, не было и в помине, а после покупки квартиры денег не осталось вообще. Родственники разочарованы: из-за чего тогда, собственно, сыр-бор-то был? Квартира достается жене, а Сева по завещанию получает часть мебели от сомнительного качества румынского гарнитура и определенную сумму из «похоронных» на памятник, который должен поставить дяде на Волковом кладбище в Питере. Впрочем, может быть, что-то еще оставлено Севе? Но про это никто, кроме самого Севы, не знает.
— Зубы забирать будете? — просят уточнить в крематории.
7
Проходит лето.
Осенью Николай Семенович неожиданно подает на развод.
Майя Михайловна узнает об этом, когда ей приходит повестка в суд. Она вертит в руках бумажку и, кажется, не совсем понимает, что это.
— Чушь какая-то, — говорит она Косте по телефону. — Кажется, твой отец подал на развод… Я получила повестку в суд. Нет, понимаешь, он говорил об этом, но я же не могла поверить, что это серьезно…
Костя не знает, как реагировать.
Майя Михайловна и Николай Семенович давно уже живут в разных частях квартиры. Для Кости это всегда было нормально, потому что он видел родителей в одной кровати только в раннем детстве, да и то уже не помнит. Тогда жили на Больших Каменщиках, в тесной комнате, спали, кто на чем мог устроиться. В сознательной своей жизни, которая началась практически после переезда на новое место, Костя всегда видел отца в одной комнате, где спали он, бабушка и отец, а мать — в другой комнате, где спали она — на раскладном диване и Сева — на раскладном кресле.
На ссоры и постоянные стычки между бабушкой и матерью давно уже никто не обращал внимания. А Николай Семенович всегда отмалчивался, когда начиналась перепалка. Но теперь, когда мать сообщает последнюю новость, Костя не знает, что сказать. Хотя слово «развод» не раз уже упоминалось и как бы что-то незримо витало вокруг, но когда сказано в лоб… Ему неприятен сам факт, хотя он вполне сознает, что у каждого человека должно быть право на выбор.
— Отец с матерью разводятся, — говорит он вечером Тане.
Таня ошеломлена известием:
— Они ведь прожили столько лет!
— Тридцать шесть, — уточняет Костя.
— Полный стопроцентный нонсенс!
— Понимаешь, Танюша, Николай Семенович должен хоть немного пожить для себя, правда? — говорит по телефону Маргарита Петровна. — Он ни одного дня не жил для себя с Майей Михайловной. С ней невозможно было жить! У нее на уме были всегда только подруги и развлечения!
Таня слушает бабушку молча. Вроде бы ей все понятно, бабушка говорит убедительно, но… Так трудно судить людей, которые прожили уже целую жизнь, — у Тани ведь еще так мало опыта. А тем более судить — родителей! У них в семье никогда не было ничего подобного, поэтому Таня в растерянности: от нее, кажется, требуют поддержки, но кого она должна поддержать? Она любит их всех — и бабушку, и свекра, и свекровь. И разве она имеет право судить их за их жизнь? От нее требуют невозможного!
Как-то раз в воскресенье, уже зимой, звонит Майя Михайловна и зовет Таню гулять.
— Мы с тобой пойдем в Филевский парк! — говорит Майя Михайловна.
Солнце, искрящийся до боли в глазах снег, который обильно выпал ночью и теперь все стоит в сугробах…
Они медленно бродят по дорожкам парка.
— Понимаешь, я же всегда была рядом с ним, — рассказывает Майя Михайловна, — и в институте, и на фронте. А когда его из партии исключили после плена — представляешь, что я пережила?..
Таня слушает не перебивая. Ей, безусловно, жалко свекровь, которая останется после развода одна. Но и Николая Семеновича тоже жалко… «Ведь фактически они давно только сосуществуют в одном пространстве… проживают на одной территории…», — вполне прагматично размышляет Таня. Как же сделать выбор? Ведь именно этого хотят от них с Костей — чтобы они поддержали одного из родителей. Потому что каждый день ужасные скандалы. И в прошлый раз, когда они пришли в гости, был скандал. Майя Михайловна вдруг закричала на бабушку, что во всем виновата именно она, что именно Маргарита Петровна разрушила их жизнь с Николаем Семеновичем. И вдруг схватила со стола вазу и кинула в нее… Хорошо, что Николай Семенович успел ухватить свекровь за руку и ваза упала и разбилась. А если бы его не оказалось рядом?.. «За что она так бедную старуху?» — говорит Николай Семенович, когда Майя Михайловна уходит из дому, нарочно громко хлопнув дверью. Он больше ничего не прибавляет. Но оттого, что он высказался, Тане и Косте становится неловко в его присутствии. Конечно, свекровь иногда ведет себя странно. Таня, например, старается, чтобы Костя был аккуратно одет, заботится о нем, что-то покупает ему постоянно, чтобы сделать приятное. Так ее учили и это она видела в отношениях своих родителей. А глядя на Майю Михайловну, создается впечатление, что Николай Семенович ей полностью безразличен. А может быть, только так кажется? Но вот недавно Маргарита Петровна ругалась, что Майя Михайловна, не разобравшись, выбросила все рубашки, которые отложили для стирки. Свекровь только пожала плечами и сказала: «Откуда же я знала, что в свертке рубашки?» А может, все это совсем не важно, все эти рубашки? Может быть, привязанность проявляется по-другому, чего Таня еще не знает?..
Сева старается приходить как можно позже домой, делает вид, что его это не касается. Когда Костя пробовал поговорить с ним, Сева что-то промычал невразумительное и перевел разговор на другую тему. Поэтому Костя с Таней не знают, как вести себя в этой ситуации.
— Лучше не обращать внимания, — посоветовал все-таки один раз Тане Сева, — сами разберутся. А тебе совсем незачем встревать.
Но не встревать трудно, потому что каждый день звонки: то бабушка, то свекровь, то Николай Семенович. И все с жалобами друг на друга… Майя Михайловна заявляет, что никогда не даст развода. Поэтому все тянется и тянется. Приходят повестки в суд, Майя Михайловна рвет их и никуда не идет.
Таня размышляет об этом сейчас, стараясь показать, что внимательно слушает Майю Михайловну, и даже задает вопросы. Все это уже говорилось-переговорилось, слушалось-переслушалось. Но что же делать? Если «все смешалось в доме Облонских»? У каждого выплескивается горечь вновь и вновь.
У Тани давно промокли ноги, и в сапогах хлюпает. Но она боится сказать, что замерзла, что ей хочется домой. А Майя Михайловна говорит, говорит, говорит…
— Понимаешь, главное — не отставай! Ты должна не отставать от Кости, не уступать ему ни в чем: он в аспирантуру — и ты за ним, он будет защищать диссертацию — и ты защищайся! Я, например, никогда не отставала от Николая Семеновича. И ты должна быть самостоятельной.
Но Таня уже почти раздражена этими наставлениями свекрови и думает про себя: «Что поучает? У самой так ничего и не вышло в личной жизни! Нет, я-то буду поумнее».
Бабушка, конечно, моментально узнаёт о том, что у Тани промокли ноги — ей звонит взволнованная Танина мама и неосторожно, не думая о последствиях и не предполагая, что может из этого выйти, рассказывает о случившемся.
— Майя Михайловна таскала бедную Танечку по сугробам, конечно! — тут же сообщает бабушка кузине Соне. — Что ты спрашиваешь?! Ее любимое место — Филевский парк! Она проводит там все выходные, — хихикает Маргарита Петровна, — а сегодня рассказывала Танечке про всю свою жизнь с Николаем Семеновичем! Как будто Тане это интересно слушать!
О промокших Таниных ногах узнают все: и родственники, и знакомые, и соседка-медсестра, которая живет в квартире слева и приходит иногда делать бабушке уколы. Все-все должны знать всё-всё: ведь главная виновница — непутевая Майя Михайловна, у которой «на уме только наряды, подруги и развлечения». Николай Семенович тоже втянут. Он безнадежно машет рукой: зачем было ходить гулять с Майей Михайловной, от нее только этого и можно ждать.
Но эта тяжелая зима кончается. И ближе к лету Николай Семенович все-таки получает развод.
— Их сегодня развели, — говорит Костя, положив телефонную трубку на рычаг. — Бабушка сейчас звонила.
— А где Майя Михайловна?
— Не знаю. Не сказала. Дома ее нет. У кого-то из знакомых, наверное…
Ни он, ни Таня не знают, что теперь будет, и сидят притихшие. Даже друг другу нечего сказать.
— Наконец мой Нёмочка сможет хоть немного пожить для себя, — говорит Тане Маргарита Петровна по телефону. Она довольно хихикает: — Мой сын опять свободен! Наконец-то.
Через несколько дней, когда Таня с Костей приходят в очередной раз, Маргарита Петровна встречает их и, сидя в кухне на топчане, который в какой-то момент заменил диван, рассуждает как бы сама с собой:
— Сейчас, по крайней мере, он сядет за свою диссертацию. Ведь она, — бабушка многозначительно поводит глазами в сторону, имея в виду Майю Михайловну, — не дала ему закончить ее. А теперь он сможет работать наконец! У него была не жизнь, а каторга с этой женщиной. Он не был счастлив ни одного дня. Разве можно было так жить?
Таня не знает, как нужно жить. Но приходить в дом к родственникам больше не хочется — все сидят по своим комнатам и стараются без надобности не попадаться на глаза друг другу.
Костя тоже что-то говорит Тане про отцовскую диссертацию. Но ей не верится в это.
У Майи Михайловны опухшее лицо, как после долгих рыданий, хотя их никто не видел и не слышал. Она даже улыбается при виде Кости и Тани.
— Ну что ж поделать, — говорит она Тане, зазвав к себе, — нужно жить! Вот так, моя дорогая…
И она повторяет все опять и опять: и про институт, и про фронт, и про партбилет, и про операцию предстательной железы, которую перенес Николай Семенович не так давно, а она бегала в больницу каждый день и дежурила там безвылазно… О последнем Таня из уст Маргариты Петровны слышит другую версию: «Бегала, конечно, в госпиталь, чтобы гулять там целыми днями в парке! Ей ведь главное — свежий воздух и книжка!» Ой, голова от всего распухнет! Поэтому когда бабушка звонит в очередной раз и приглашает на субботу в гости, Таня тут же находит первую пришедшую на ум причину, чтобы отказаться:
— У Кости в понедельник семинар, он будет готовиться.
— Приходи одна.
— А у меня в воскресенье экскурсия от «Интуриста», учу текст, — приходится солгать еще раз.
Слышно, как бабушка на другом конце провода недоверчиво хихикает, и от этого Тане становится еще более стыдно.
— Понимаешь, каждый раз я должна так искусно, так погано врать! — жалуется она Косте.
И оба не могут придумать ничего другого.
Один раз, уже после лета, Николай Семенович звонит Косте и довольно церемонно и пространно объясняет, что Маргарита Петровна и он будут рады видеть у себя Костю и Таню. Они приходят вечером — «в гости» к Николаю Семеновичу и Маргарите Петровне. Майи Михайловны нет дома, и о ней больше не упоминается.
В комнате Николая Семеновича накрыт обеденный стол и чувствуется, что что-то произошло.
— Я пригласил вас, чтобы сказать…
Таня смотрит на полное торжественности лицо свекра, на его сияющие, помолодевшие глаза. И вдруг до нее доходит смысл произносимых им сейчас слов: свекор женится! Нет! Он уже женился! А их пригласил, чтобы сообщить об этом.
Маргарита Петровна сидит с краю и улыбается, глядя на Николая Семеновича. Она ничего не говорит — только смотрит на него любящим взглядом матери.
Таня опускает лицо, и ее глаза ловят толстый палец свекра, на котором поблескивает обручальное кольцо…
Они с Костей едут домой на метро и всю дорогу не произносят ни слова. А что, собственно, сказать?
Уже вечером, когда ложатся спать, Костя, почесывая затылок, смущенно говорит:
— Я думал, что у отца будет все по-другому…
— Это — как?
— Ну… что ему действительно нужна свобода, чтобы дописывать свою научную работу… Мне казалось, что для этого он разводится. А если в рубашках дело…
Он замолкает, но Таня понимает, чего он не договаривает.
8
Николай Семенович переезжает к своей новой жене.
Скучно описывать все перипетии, связанные с «квартирным вопросом». Но наконец, после долгих переговоров, предложений и вариантов, после яростного дележа имущества — то есть, телевизора, холодильника, шкафа с книгами, дивана, — когда все уже забыли о соблюдении приличий и в выражениях не стесняются, после сведения финальных счетов, когда каждый персонаж добавляет последние штрихи к автопортрету и портрету другого персонажа, вопрос решается, и бывшая квартира остается все-таки Майе Михайловне и Севе.
Костя едет проведать бабушку на новом месте и возвращается расстроенный.
— Плохо ей там, — рассказывает он Тане.
— Но там, кажется, три комнаты?
— Дело же не в комнатах… Здесь она чувствовала себя хозяйкой.
— А там?
— А там, — Костя тяжело вздыхает, — у нее есть только отведенное ей место… И она просто сидит за столом и молчит. Представляешь, каково это ей?
— Ей запрещают говорить?
— Ну… не запрещают, конечно, но… И отцу тоже, кажется, не развернуться.
— Так что же все-таки происходит?
— Не знаю… Плохо все…
В начале мая, на праздник Победы, жена Николая Семеновича выражает желание видеть у себя Костю и Таню — именно так приглашает их Николай Семенович к себе.
Когда они приходят, в незнакомом доме полно незнакомых людей, которые даже не делают вид, что хотели бы с ними познакомиться: безразлично протягивают руку и тут же отворачиваются, чтобы поговорить друг с другом или с Любой — так зовут новую жену. Костя знает, что девятое мая для отца — это всегда большой праздник: он ушел на фронт добровольцем и воевал до конца. Но здесь собрались, кажется, не для него, а просто потому что праздничный день и хочется провести его весело. И, кажется, лишь родственники и знакомые Любы. Во всяком случае, никого из прежних друзей отца Костя среди них не видит.
Маргарита Петровна незаметно выходит в прихожую и съежившимся комочком замирает в углу, пока Костя и Таня приводят себя в порядок. Потом, когда они готовы войти в гостиную, протягивает руки к Тане:
— Дай, я тебя поцелую, Танечка.
Ее сухие ладошки обхватывают Танину голову и слегка прижимают вниз. Таня всматривается в ее лицо и замечает грустную улыбку.
В гостиной уже накрыто, и стол ломится от яств. Люба постаралась: и салаты, и паштеты, и рыба разных сортов, и заливное, и пироги. Дорогой фарфор, переливающийся радугой хрусталь, серебро, протянутые в кольца хрустящие салфетки, графины с наливкой и водкой. Откуда столько?! У Тани разбегаются глаза от всего, что она видит.
Николай Семенович садится во главе стола и по своему обыкновению уже готов произнести речь. Говорит он всегда медленно, четко отделяя одно слово от другого, хорошо поставленным голосом, и это придает значительность всему сказанному. Видно, что ему и самому нравится то, как это выглядит со стороны. Обычно Таня подхихикивает про себя, когда он начинает тост с любимой фразы: «Я не Цицерон, но…». Но не слушать того, что говорит свекор, невозможно.
Сейчас Николай Семенович поднимает руку с бокалом шампанского и ждет, когда гости наконец займут места.
— Гриша, ты сюда садись, рядом с Тамарой, а тебя, Саша, я прошу сюда, — командует Люба, — Костя с Таней сядут справа, рядом с Маргаритой Петровной сядет Юра… Дети, вы сядете рядом со мной…
Но вот шум немного стихает. И Николай Семенович, стукнув слегка ножом по хрустальному фужеру, обводит присутствующих взглядом.
— В этот торжественный для меня день, — говорит он, — я хотел бы произнести тост не только за тех, кто прошел войну, но и за тех, кто не был на фронте, но так же, как мы все, жертвовал своей жизнью. Я имею в виду…
Таня замечает, что Маргарита Петровна смотрит на него с легкой улыбкой, а ее глаза светятся молодостью. Таня помнит, что в этот день Николай Семенович всегда рассказывает эпизоды из своей военной жизни. Но сейчас, вежливо дождавшись конца тоста, мгновенно осушив бокалы, гости настолько поглощены едой, а женщины выспрашивают у Любы рецепты приготовления блюд, что Николай Семенович, ничего больше не прибавив, тоже молча ест и время от времени разливает напитки в бокалы и рюмки.
— Папа, — обращается к нему Люба, — расскажи что-нибудь из военной жизни, гости с удовольствием послушают.
Николай Семенович, явно довольный тем, что его попросили, не спеша начинает:
— Помню, я пробрался в блокадный Ленинград. В то время Сева был уже в эвакуации с дедушкой и бабушкой, а Маргарита Петровна…
— Кто это такие? — шепотом спрашивает у Тани женщина, которая сидит справа от нее.
— Сева — это старший сын, — так же шепотом отвечает Таня, — а Маргарита Петровна — это мать, старушка, сидит почти напротив вас.
— Таня, положить тебе заливного судака? — кивает на блюдо Люба.
— Спасибо, я потом.
— Мы добрались до Ярославля… — слышится голос Николая Семеновича.
— А тебе? — обращается Люба к Таниной соседке.
— Давай! Только небольшой кусочек…
Николай Семенович вдруг умолкает.
— Продолжай, папа, — оборачивается к нему Люба, — мы слушаем!
— Я, кажется, уже плохо помню, что было дальше, давайте лучше продолжим еду…
Из дневника Николая Семеновича
<<Год 1980
Соло для пулемета
Впереди дорога, огибая поле, заворачивала налево. И там, впереди, головная часть колонны терялась. Колонна, выбивая сапогами тяжелый, глухой равномерный звук, сама собой как бы уменьшалась и уменьшалась, приближая их к конечной цели.
— Ну вот, отвоевались…
— Да уж…
— Капут, значит…
— А кормить будут?
— Щас! О чем спросил… Как приведут, евреев и комиссаров в расход пустят, тогда и покормят.
— Как в расход? А ты откуда знаешь?
— Проходил уже…
Справа темной сырой стеной подступал к дороге позднеоктябрьский облысевший лес, с тонкими изогнутыми березами по обочине, мрачными от осенних дождей елями и мокрой листвой, которая плотно устлала землю.
— Слышишь, Семен, что сержант сказал?
— Ну…
— Ну?
В окружение попали почти сразу — через неделю после того как их часть привезли из Москвы под Наро-Фоминск. Не успели даже вырыть как следует окопы и установить пулемет.
Они записались в ополчение в институте, и его сразу назначили командиром пулеметного расчета, — его одного из всей их группы, потому что в прошлом году он прошел курсы ПВО и «сдал пулемет» на «отлично». По дороге из Москвы, когда эшелон отправляли на фронт, его пулемет тащили поочередно то Ефим, то Борик — он взял их обоих в свой расчет, потому что дружили еще со студенческих лет и учились вместе в аспирантуре. Он тяжести носить не мог из-за грыжи, которую, по счастью, медкомиссия в суматохе не заметила, иначе не пропустила бы. Но устанавиливал его сам, на тендере паровоза, чтобы обзор был и чтобы удобно; поглаживал, осматривал, чистил. И во время воздушного налета пустил в дело — для пробы. По самолету стреляли конечно же все, даже лейтенант из своего «вальтера»:
— Получай, сволочь!
А он, как их учили, предугадав сначала траекторию полета, послал выходящему из пике самолету вдогонку длинную очередь.
Когда налет закончился, лейтенант прибежал на паровоз:
— Будешь представлен к награде!
— За что?
— Самолет сбили!
— Упал?
— Ты что, не видел?
— Мне отсюда не с руки…
— Сбили, понимаешь?!
— Так все ж стреляли…
— Пулемет-то один!..
В тот раз они легко отделались: самолет сбросил бомбу, рядом с тендером упала — и не взорвалась, только грязью обсыпало. Повезло им тогда. Весь расчет бы убило, всех троих.
И вот потом их так просто окружили, они даже не заметили, просто зашли с тыла — и «Хенде Хох!»…
— Соображать надо, Сема.
— А я что делаю?.. Лесок рядом. Видите, как по нужде отходят? И мы сейчас отойдем — по одному, осторожно — вон в те кусты. Сначала ты, Фима, потом ты, Боря. Встречаемся в двухстах метрах от дороги, найдемся, когда колонна пройдет. Ефим, пошел! А тебе, сержант, спасибо за информацию. Я твой вечный должник.
— Осторожно, ребята. Главное — не бегите, спокойно, а то подстрелят. Удачи!
— Может, ты с нами?
— Я соображу потом. Покормят — тогда и уйду, один, без шума. Они пока не сильно стерегут. Много народу в окружение попало. Вы, евреи, вообще чего на фронте? Какие из вас солдаты?.. Ну, давай! Ни пуха!..
Они шли уже четвертый час. Начинало темнеть; сверху мелко-мелко холодно моросило, и похоже было, что вот-вот эта труха может перейти в настоящий дождь. Хотелось есть.
Он вел их через лес на восток в сторону фронта, откуда доносился еле слышный, но понятный гул. Он опять командовал своим расчетом; хотя все они были в одинаковом звании — рядовые, но его слушались.
Погони не было — немцы не заметили, видно. А может, попросту не захотели возиться — мало ли пленных взяли? Одним больше, одним меньше…
Они спустились в овраг, перешли какую-то мелкую речушку, поднялись вверх на пригорок и увидели, что скоро лес должен кончиться: деревья внизу редели, а вдоль опушки шла грунтовая дорога.
Первым еле вылезавшие из земли черные гнилые избы увидел Рывкин.
— Вон деревня! Может, поесть дадут, ребята, хоть хлеба кусок в рот положить.
— Ты что, Ефим, сбрендил? А если фрицы?
— Какие фрицы? Ни машин, ни людей. Пошли!
И они гуськом, на всякий случай пригибаясь, двинулись к ближней избе. Уже на подходе, дверь избы отворилась и навстречу им, вытирая рукавом рот, вышел долговязый немец.
— Русише зольдатен! Хенде Хох!
Бежать было бы бесполезно — за ним выходил второй, и они, послушно подняв руки вверх и следя за направляющим движением пистолета, направились к сараю.
— Ну вот и поели, Фима.
— Чего делать-то будем? Расстреляют утром всех троих как пить дать.
— Не бухти, Боря, соображать лучше давайте, как выбираться отсюда.
— Спички остались у кого-нибудь?
Борис отыскал в кармане гимнастерки коробок, и они зажгли щепу.
— Ну, ребята, кажется, глухо. Замок амбарный, пальцем не откроешь.
— Скоба…
— Что «скоба»?
— Если отбить как-то… Вместе с замком упадет…
— Умный какой… Слышали, как фриц ногой дверь поддал, чтоб прочнее держалась? Завел, а теперь — отбить… Чем отбивать-то будем? Уж точно членом твоим, прямо сейчас и начнем!
— Через крышу попробовать…
— Ты достань до нее сначала…
— Стойте, видели, деревня какая? Гниль одна. Стало быть, и сарай того же качества. Шарим по периметру, ищем гнилые доски.
Они шли всю ночь, осторожно переходя дороги, перелески, все в том же направлении: к нарастающему гулу, прячась от осветительных ракет. В какой-то момент поняли, что переходят линию фронта, потому что по ним начали стрелять, сзади. И уже не думая об опасности, они побежали вперед. На последнем дыхании ввалились в окоп и в изнеможении рухнули.
— Из какой части, ребята?
— Из ополчения…
— Туго вам пришлось, видно…
— Пить дайте!..
— И поесть… Третьи сутки без еды…
Подошел старшина. Они встали. Семен отрапортовал по форме.
— А этот почему лежит, раненый что ли?
— Фим, ты чего? И впрямь кровь… Задело его сейчас, когда бежали, товарищ старшина, не заметили…
Ефим стонал, держась за ягодицу.
— Так, этого в медсанбат, а этих двоих… Дайте им подхарчиться, а потом — в отдел на проверку>>…
На этом месте записи обрывются.
Костя перелистывает страницы тетради, которую случайно обнаружил среди старого хлама, — нет, больше ничего. Так вот, значит, как — отец хотел, оказывается, написать автобиографическую повесть, и так и не закончил…
Он вспоминает, как один раз отец рассказывал ему эту историю и все, что потом с ним произошло, — это было как раз перед Днем Победы, он еще мальчишкой был:
— Ну, потом уже другая полоса пошла… После проверки меня послали уже в регулярную часть, на Волховский фронт. И вот там-то пришлось много кубов земли перелопатить саперной лопаткой. Наступаешь — роешь окопы, отступаешь — опять окопы роешь: война — это не подвиги совершать, это тяжелая работа… Но пулемета больше в руках почти и не держал… Не давали больше — из-за грыжи. Хорошо, что вообще в армии оставили, могли и комиссовать. Только один раз привелось — когда их там всех сразу накрыло и старшина приказал: «К пулемету, быстро!» Через пару дней пришла замена. Пулемет — это, конечно, инструмент… Как вы теперь говорите, — классный. А когда он хорошо налажен, это как настроенный рояль. Старшина хоть и дрючил меня по— черному, но аккуратность уважал. Бывало вызывает: «Не в службу, а в дружбу», и я его стриг, как тебя сейчас. Тогда и научился. А в сорок втором году нас повезли на переформирование через Москву и я взял увольнительную, чтобы зайти в свой институт. Зашел этаким бравым ефрейтором, а вышел капитаном.
— Как это?! — спросил он.
— Вот так, капитаном интендантской службы. Моя кандидатская диссертация по экономике сыграла роль — это тогда очень высоко ценилось. Возвращаюсь в часть, там меня уже хватились, думали — дезертировал. А я показываю предписание — инспектором на Карельский фронт. Все просто ахнули — как это?! — особенно старшина: «Ну ты, Семеныч, даешь. Мне до капитана век не дослужиться. Теперь я тебя — или Вас — вроде бы стричь должен». Подстриг я его на прощание, выпили, обнялись — и в Карелию. Там всю войну и прослужил… Мотался на самолете по всему фронту туда-сюда на сотни километров. Однажды нужно было лететь на соседний Волховский фронт, и самолет немцы подбили. Хорошо, что летчик успел посадить его на своей территории и успели выскочить, пока бак не взорвался. Оказались в какой-то части. Ждем транспорта, а тут звонят из дивизии: «Что там у вас?» Им: «Потери такие-то, комбат-2 ранен, да еще капитан со сбитого самолета тут ошивается, транспорт требует». Командующий: «Требует? Ну-ка давай его к телефону! Ты кто такой? Почему там?» Я отрапортовал. И мне тут же: «Ты — капитан? Принимай командование вторым батальоном!» Я отвечаю: «Я интендант, никогда не командовал». А он мне: «Разговорчики! Под трибунал хочешь?!» Так интендантом батальоном и командовал. Вот тогда опять душу отвел: пулемет в руки взял, никто не мешал.
— А дальше?
— Сначала было горячо, а как только стабилизировалось, подал рапорт — и обратно, в Карелию. Какой из меня командир батальона? Но правда, снабжение я в порядок привел за то время: бойцы моего батальона все получали, что надо, и без задержки, да и для дивизии постарался. Одного типа под суд отдать успел — я же инспектор, у меня рычаги были.
— А потом?
— А потом была еще война с Японией, и меня командировали на Дальний Восток, и потом — в Корею… А уж когда все закончилось, вернулся в Москву. Ну вот стрижка и готова. Тебя каким одеколоном побрызгать? Завтра пойдем с тобой в Парк культуры на встречу ветеранов, хочешь? Может, кого-то из своих бывших ополченцев увижу…
— Может, старшину с Волховского?
— Ну, его вряд ли… Из Сибири он был…
— А орден у тебя — за самолет?
— Нет, за это ничего не дали… Трудно тогда пришлось после плена — не положено было в плен попадать… Так что я хорошо отделался, других в лагеря отправляли… Орден дали, когда временно на Волховском батальоном командовал: все атаки отбили и пулемет мой хорошо поработал. Немцы на нашем участке не прорвались.
— А этот орден за что?
— Этот — особый, корейский, за то, что после войны переводил там экономику на социалистические рельсы.
— А твои друзья — где они теперь?
— Борис с Ефимом? Жизнь разбросала… Борис в конце восьмидесятых эмигрировал в Израиль…
— Это называется репатриировался.
— Для кого-то, может, и «репатриировался», а для меня — эмигрировал. А Рывкин в Петербурге, воспоминания написал, как расчетом командовал и самолет сбил в первые месяцы войны…
— Так это же ты был!
— Ну, людям сочинять не запретишь… Написал, что сначала в лоб стрелял, а потом быстро развернул пулемет на сто восемьдесят градусов и в хвост ему. Ты попробуй разверни пулемет.
— А что, нельзя?
— Почему нельзя? Можно, конечно, но ты подумал, сколько это времени займет? Самолет за горизонт успеет уйти!..
Он помнил и ту встречу ветеранов, к которой отец готовился. Долго начищал пуговицы на кителе: разложил китель на столе, принес линейку с круглыми отверстиями, и просунув в каждое отверстие по пуговице, послюнявив палец и обмакнув в зубной порошок, сначала покрыл их смесью, тщательно круговыми движениями растер одежной щеткой и затем драил, как сапоги, пока пуговицы не заблестели ослепительно ярко и празднично.
И вот что ему еще очень хорошо запомнилось: на той встрече отец долго всматривался в лица, читал транспаранты с номерами частей, стараясь найти знакомых по фронтовой жизни. Они подошли к группе, и отец спросил: «Вы не с Волховского фронта?» Один обернулся, неприязненно глянул на его погоны и, смерив взглядом, холодно ответил: «Мы из ополчения!»
Когда они отошли, он услышал, как тот сказал, обращаясь к группе: «Вот евреи, находили тепленькое местечко: интендантом был! И думает, что воевал!»
Он ничего не сказал отцу, ничего не спросил, потому что стало жутко обидно за него. Он так и не понял, услышал ли отец эти слова. Может, и слышал — громко было сказано, но виду отец не подал и шагу не прибавил — гордый был.
9
Маргариту Петровну увозит «скорая». У нее начинаются боли в желудке, от которых она буквально катается по дивану. Это происходит через несколько месяцев после переезда.
Костя едет в больницу один, потому что Таня беременна, и возвращается с плохой вестью:
— У бабушки рак, метастазы, все безнадежно.
— Переезжать на новое место в таком возрасте опасно, люди с трудом привыкают… — качает головой Танина мама. В этой истории она совсем не на стороне Николая Семеновича. Но старается делать вид, что ничего не происходит.
— И, знаешь, она зовет к себе мать, — рассказывает Тане Костя, когда они остаются наедине.
— Майю Михайловну — к себе?!
— Да. Говорит, что только ее хочет видеть рядом. Она ведь знает, что скоро умрет. И сказала сегодня, что только матери доверяет ухаживать за ней. А вот как мать отреагирует на это?
Но Майя Михайловна тут же собирается в больницу.
— Я отвезу бабушке печеных яблок, — советуется она с Таней. — Она ведь ничего больше не может сейчас есть, правда?
И с тех пор Майя Михайловна регулярно ездит к Маргарите Петровне, а вечером рассказывает, как та провела день.
— В нашей семье у каждого своя биография, и все — интересные, — говорит как-то раз Костя. Он приехал из больницы после очередного посещения Маргариты Михайловны, и они с Таней сидят в кухне.
— А у кого они неинтересные? — отзывается Таня. — Просто у вас очень большая семья была. Каждый — со своей историей.
— Пожалуй, — соглашается Костя. — Но вообще если собрать все истории, получится настоящая сага о Форсайтах.
— И кто же выступает в роли Ирэн?
— Мать!
Таня иронически смотрит на него:
— Что-то я никогда не замечала у нее ничего общего с этим персонажем.
— Не совсем Ирэн, но именно женщина, вокруг которой все вертелось.
— Ну уж! — Таня недоверчиво поводит плечом.
— Ты просто ее недооцениваешь. Она через многое прошла: аспирантура, фронт, рыла окопы, ответственная работа в министерстве. И всегда старалась быть первой, всем помогала.
— А результат? К чему были эти усилия? Я имею в виду не только ее.
— Извини, но они достигли многого, они поднимали страну. Они верили в то, что делали, у них было понятие долга. Так было воспитано их поколение!
— Вот именно — верили. А нужно было головой думать. У нас в семье всегда говорили: «Живи своим умом».
— Хорошо теперь говорить, а тогда… — защищает позиции Костя.
Таня, привыкшая все критиковать и ни с чем не соглашаться, настроена скептически:
— От их поколения остался полинявший флаг, с которым мы в бой не пойдем.
Но Костя не соглашается с ней:
— Бабушка ведь именно о матери могла говорить целый день.
— В покое не оставляла, да.
— Ну… она разное вспоминала, не только то, что мать не хозяйка, — поняв Танин намек на сложные взаимоотношения Маргариты Петровны и Майи Михайловны, пытается объяснить Костя. — Но, конечно, любое напоминание о матери держало ее в форме. Представляешь, один раз бабушка неожиданно слегла. Не знаю, что с ней было, может быть, тогда уже начинался рак, но ходить она почти не могла — целыми днями лежала на топчане в кухне. И я, чтобы заставить ее двигаться, обычно начинал так: «А вот мать вчера сделала…» И как только я произносил эти слова, бабушка срывалась с места и бежала переделывать.
— И вылечил?
— Во всяком случае у нее появлялась энергия, она забывала, что у нее что-то болит, и действительно встала! А после переезда жизнь ее круто изменилась. И все зациклилось на болезни.
— Я не очень понимаю, — говорит Таня свекрови, когда та начинает опять рассказывать про бабушку: что ела, что говорила, о чем спрашивала, — ведь Маргарита Петровна всегда была против вас, а теперь вы ездите к ней в больницу.
Майя Михайловна пожимает плечами, невесело усмехается:
— В том-то и дело, что на самом деле она меня любит.
— Любит?!
— Конечно, а ты как думаешь? Я же ей родная. Любит как родную дочь.
— Но тогда почему она так вела себя, когда вы жили вместе?! Вы же вечно ссорились!
— Понимаешь ты… — Майя Михайловна медлит с ответом. — Понимаешь, это была ее ошибка.
— Ошибка?!
— Конечно, дорогая. И сейчас она призналась в этом.
— Вам?
— Зачем мне? Себе, конечно…
— Вы так думаете?
— Она ведь мать и хотела сделать для своего сына лучше, а получилось…
— Но это — она. А вы?
— А что — я? Я же ее во время войны спасала, когда она лежала в больнице после блокадного Ленинграда. Вот и сейчас должна помочь, понимаешь?
Таня смотрит на свекровь сбоку и замечает, как она вдруг постарела: осела, как-то сразу вниз потянуло ее после развода, стала совсем маленькой, свои пышные волосы перестала красить. Губную помаду, правда, употребляет по-прежнему. Но накрашенные ярко-красные губы еще больше подчеркивают бледность и бесцветность лица. И походка у нее уже старушки, а не женщины на каблучках, которую все так хвалили в министерстве как лучшего работника…
Майя Михайловна поднимает голову вверх, чтобы взглянуть на Таню:
— Для меня ведь бабушка тоже родная, понимаешь?
И Таня думает, вглядываясь в непонятное для нее выражение лица свекрови, что пока не со всем в жизни разобралась и что многое еще предстоит познать.
Помочь бабушке уже никто не может. И она тихо угасает в больнице. Костя, который дежурит у нее в тот день, вдруг замечает, что она больше не дышит.
О смерти Маргариты Петровны извещают тетю Нюру.
— Ну как же без нее? — говорит Майя Михайловна. — Без тети Нюры нельзя.
Тетя Нюра приезжает из деревни, чтобы проводить в последний путь бывшую хозяйку.
— Что же вы ничего не делаете? — вдруг громко произносит она, когда все молча стоят у открытого гроба. — Что никто не воет по Петровне? Не по-русски это! Петь надо!
И начинает по-деревенски голосить:
— Я, кажется, сейчас, наконец, поняла значение слова «отпеть», — говорит Таня Косте после похорон, — когда тетя Нюра причитала.
— Сказано же у Хлебникова: «Когда умирают люди — поют песни».
— Да? А я не знала… Петь, значит, надо у людей…
— Знаешь, что плохо? — как-то раз раздумчиво говорит Майя Михайловна. У Тани появляется к тому времени маленький Лева, и они со свекровью поочередно катят в парке коляску, нетерпеливо выпрашивая ее друг у друга. — Плохо, что бабушка так и не узнала про твою беременность. Никто ей не сказал, думали, что еще успеем. Ведь она бы обрадовалась, что станет прабабушкой! И тогда, может быть, еще пожила бы какое-то время.
10
Время… время… время… У кого его сколько? Никто об этом никогда не узнаёт заранее. Иначе по-другому, наверное, распределил бы его.
Время бежит год за годом.
Маленький Левочка начинает ходить, говорить первые слова.
У Севы появился племянник! Сева хочет взять его на руки, носить его, играть с ним. Ему ведь почти сорок уже. И вдруг рождается нормальная человеческая мысль: жениться! Нет, по-настоящему, не так, как раньше. Раньше он даже не понял, для чего пошел в загс с Вероникой. Мать так захотела, не он… А теперь он хочет жениться — чтобы завести семью, чтобы тоже был такой карапуз, который мешается под ногами, катает паровозик под столом, строит города из кубиков, разрисовывает клеенку на кухонном столе, смотрит на него ясным взглядом, трогает его колени маленькими ручками. Завести семью — для этого не нужно любви, для этого нужен выбор.
Мысль семейная преследует Севу. На ком остановиться? Девушек и женщин было в его жизни так много! Недавно еще он хвастался перед младшим братом: «Запросто сотню штук насчитаю». Но вот такую жену, как Таня… Красавица и умница, и, только что окончив ИнЯз, уже преподает на городских английских курсах на Кутузовском. Конечно, Сева помнит тот день, когда они танцевали вместе. Но об этом думать нельзя теперь — она жена брата, и это табу. Это Сева четко соблюдает и не вожделеет.
Вот если самому встретить такую, как она… Но таких у Севы нет. То есть, были когда-то. Время, наверное, ушло безвозвратно. Сева обрюзг, волосы спереди заметно поредели, у него одышка и нездоровый «живот», лицо по утрам отекает, желудок плохо варит. На одной щеке привязалась какая-то дрянь — появилось пятно, которое разрастается, бугрится и шелушится. Это не рак. Это — волчанка. Врачи выписывают мази, которые не помогают. А знахарь сказал, что попробует лечить, но стало еще хуже и теперь, похоже, безнадега. Сева смотрит на себя в зеркало по утрам и страдает. Хотя при других старается держаться в форме, чтобы не заметили. С матерью в одной квартире находиться невозможно, потому что она все время учит его, как жить. И скандалы доходят до того, что ему хочется бежать из дому. Мать всегда лезла во все его дела, с первых лет жизни. Сначала он был для нее игрушка. В детстве его ставили на стол при гостях и просили: «Севочка, скажи, что говорил вчера дворник?» И он, надув губки и выставив вперед одну ножку, топнув ею, произносил: «Дусу мать!» Все смеялись, мать хохотала. И, кажется, никогда не понимала и до сих пор не понимает ничего, что касается его дел: ни когда в институт его совала, ни когда на работу устраивала, ни когда женила в первый раз. Точно так же, как не понимала никогда и ничего в семейной жизни. Вообще — в чем она понимает? Ах, да, в бухгалтерии. Считала она действительно хорошо, и брата научила, и его, Севу. Все стали экономистами. Хотя она и получила сильнейший удар от отца, но, кажется, уже вполне оправилась, потому что принялась третировать его, как делала это раньше. Ничто и никогда не вызывало у него такой боли, как ее уколы. Она знает, какое место задеть, чтобы посильнее уязвить. К Косте она равнодушна. Может быть, поэтому у Кости все хорошо получилось. А у него до сих пор все не устроено.
После переезда отца они поделили квартиру пополам: мать осталась в прежней комнате, а Сева живет в комнате, где раньше спал отец. Но и закрыв дверь изнутри, Сева не чувствует себя ни одной минуты спокойно: мать все время будет ходить по коридору и говорить что-то в его адрес, предъявлять ему какие-то свои вечные претензии.
И Сева женится.
Впрочем, зачем ему такая, как Таня? С такой, как Таня, спокоен не будешь: а вдруг умыкнут? В его возрасте лучше не волноваться лишний раз. Поэтому Сева ищет незаметную, чтобы волнений не было. Его пошлая шутка «Как пишется в кусты: вместе или отдельно?» моментально находит отклик у пришедшей к ним в отдел новенькой — Лены. Ее здоровый наивный смех попавшей в Москву из среднерусской возвышенности провинциалки, для которой вдруг открылись две самых значимых составляющих — СТОЛИЦА, в которую она с детства мечтала попасть, и НАЧАЛЬНИК, который за ней ухаживает, — решает дело. После работы Сева провожает ее до дома, остается до утра, а через несколько месяцев уже ходит на работу с обручальным кольцом на пальце.
Он сразу объясняет Лене, что с ребенком тянуть не намерен, потому что у него годы критически подпирают. Поэтому ровно через девять месяцев появляется такой же, как Лена, здоровый, розовощекий ребенок, которому дают домашнее имя Лёля, а в свидетельстве о рождении записывают Ольгой.
Сева вполне счастлив.
У него тоже ползает под столом существо и тоже заглядывает ему в глаза и улыбается. Лена строго следит, чтобы Сева лишний раз не брал ребенка на руки, а если такое случается, спрашивает:
— Руки вымыл, прежде чем ребенка взять? Подтяни штаны — смотри, на кого похож!
Сева «подтягивает» штаны и предпочитает в руки ребенка вообще не брать.
А если Лёля чего-то требует от отца, Лена говорит:
— Лёленька, иди к маме, мама все сделает. Папа у нас, видишь, неумёха.
Сева углубляется в книжку, чтение которой прервал ребенок, а Лёлю уводят в другую комнату. И в доме воцаряется вполне тихая семейная идиллия: каждый занят своим делом, никто никому не мешает.
Постепенно Лена выметает разное старье из квартиры, которое всегда жалко было вынести на помойку, приводит в порядок мебель, доставшуюся в свое время от Сёмки, расставляет на полках книги, которые не взял свекор в новую замечательную жизнь. И четко устанавливает свою сферу влияния: в ее отсутствие бабушка должна гулять, кормить Лёлю и рассказывать ей сказки — ее полномочия заканчиваются, как только Лена приходит с работы, и, если бабушка «не слушается», тут же получает осаживающую реплику со стороны невестки: «Майя Михайловна, вы слышите, что я вам сказала?!»; Сева должен хорошо зарабатывать, чтобы в семье были деньги; Лёля должна знать авторитет матери.
— Главное в семейной жизни, — объясняет Лена Тане, деловито рассовывая по кухонным шкафчикам банки, — это секс. Если с сексом все в порядке, жить можно. А мужик — на то и мужик, чтобы деньги в дом приносить. — Она поворачивается к Тане и делает характерный жест пальцами, символизирующий шуршание бумажных купюр: — Вот что нужно в первую очередь — дензнаки.
Для Тани с Костей в их семейной жизни всегда все было на равных, и Таня никогда не задумывалась, кто что должен «приносить». Но Лена четко разграничивает обязанности:
— С мужика нужно требовать, иначе уважать не будет. И чтобы бабе к празднику духи на стол ставил. У нас в доме так было заведено раз и навсегда. А когда отец один раз сходил «налево», мать сказала: «Еще раз замечу, выставлю вон за дверь с одним чемоданом».
— Помогло? — спрашивает Таня.
— Больше не ходил!
— А ты что сделаешь? — Таня с любопытством поднимает глаза на Лену, которая влезла уже на стул и чистит верхние полки.
— Сева? — Лена опять отрывается от банок с вареньем и почти с сожалением смотрит вниз на Таню. — Он уже не опасен — перебесился.
— А если? — настаивает Таня.
Лена пожимает плечами:
— Куда ему моложе меня? Школьницу, что ли? — Она спрыгивает со стула и, отряхиваясь, брезгливо морщится: — Сто лет у них тут не убирал никто. Засрались по уши!
Лена похохатывает, расшвыривая, как она выражается, всех по углам.
— Главное — чтоб сидели тихо, — любит повторять она.
Жизнь Севы находит наконец русло. Но — и это самое важное — мать больше не цепляется к нему: он теперь женат. После очередной довольно крутой стычки между матерью и сыном Лена популярно объясняет это свекрови раз и навсегда и ставит вопрос ребром:
— У вашего сына жена и ребенок. На работе он — начальник. Поэтому я, как лицо заинтересованное, заявляю вам: либо вы перестанете его терроризировать, либо я отправлю вас в дом для престарелых. Выбирайте!
И свекровь, тут же стихнув, моментально все поняв и приняв, рассказывает теперь по телефону родственникам и знакомым, какие у нее замечательные внуки: у старшего сына — дочь, у младшего — сын. И по мере того, как старшие внуки растут и с той и с другой стороны появляются младшие, рассказы Майи Михайловны становятся все длиннее.