10 января 1841 г. Москва.

Милая сестра моя, Анисья Васильевна! Благодарю тебя душевно за письмо; оно так полно души и чувства любви и искренности, что я прочел его несколько раз. Такие письма не всегда у нас выходят из души. Это была у тебя прекрасная минута, в которую жила жизнь чудесная, — непостижимая тайна души человеческой. В ней в одной сколько жизни, сколько сторон различных, сколько углов и тайников добрых и злых. Порою именно святая благодать неба осеняет ее и веет упоительно на все такою магическою силою, и в эту пору к чему она ни прикасается, все освещает своим божественным светом, самую ледяную душу согревает теплотою своего чувства, и все помыслы исчезают как дым от лица огня. Но бывает другая пора, пора тяжелая, полная грязных мыслей и грустных дум и замирающей тоски; и весь свет нам кажется печален и мрачен, и злой дух невидимо преследует нас и шепчет нам какие-то страшные речи, и силою тянет нас на грех, на зло, на муку и на гибель. И если в чьей груди не лежит нравственного сознания о самом себе, — беда. Он в одну минуту погубить нас навсегда, и уж никогда из-под его влияния не освободится человек; каждую минуту он из одной крайности начнет итить в другую, пока бездна погибели не поглотить и его доброго имени, и его существования.

Эта-то минута, этот-то злой дух погубит бедную Варю, и она, не имевши в груди нравственного долга, погибла навсегда. Теперь у ней один остался выход из этого состояния, и этот выход — смерть. Потому-то она бессознательно и призывает ее прежде времени. Какие страшные драмы разыгрываются в жизни, и разыгрываются в наших глазах! Бедная Варя — если не вспомнила, то скоро вспомнит мои слова! Я говорил ей еще их вовремя; но видно не было у ней в душе чувства понять их. Да, есть натуры, которые видят свою гибель — и идут на нее, и никакая посторонняя сила не властна их остановить. И потому, что они лишены, может быть, от самой природы этого благородного сознания в собственное свое «я», их жизнь — любить вещи, находить — вне самих себя. Бедные люди! жаль их, а помочь нечем. Другой гибнет тоже; но он знает прежде, что он гибнет, и идет твердо по избранной дороге; и час паденья — час его торжества, потому что он все стремление своей жизни сосредоточил давно уж в одной минуте. И благословенна его гибель.

Но будет об этом. Закроем молчанием эту печальную страницу несчастных людей; перейдем к другому. Но к чему же? Прежде всего: странно для меня, что ты получила в одно время три письма? Они посланы из разных мест, в разное время. Где ж они были? кто их держал и для чего? — не знаю. Все ли получили посылки? Я послал с Карпом Петровичем Капканщиковым: «Герой нашего времени», две книги; Пушкина 3 часть; «Ламермурскую невесту» Вальтер Скотта; «Гец» Гете драму; писанную драму Шекспира — «Ричард Второй». Боткин послал ноты: тетрадь, музыка Шуберта; мой «Соловей»; из Питера кое-какие разные, не помню, сколько нот, трубкою сверток. Ноты посланы, обе посылки, на имя Андронова. Теперь еще для тебя купил песни Пушкина, «С Богом в дальнюю дорогу» и «Лесной царь», Гете, музыка Шуберта, и еще кой-какие пустяки. Хотел купить школу для пения Варламова, да дорога: 28 руб. просят, а денег нет; выпишу из Воронежа.

В письме ты, наконец, мне уж много слишком льстишь, насказавши так много похвал; а не написала, поняла ли думу «Лес». Прочти в 11 нумере «Отечественных Записок», в отделении наук, статью о четырех драмах Шекспира, — там увидишь в ней, что значить нравственный долг человека.

Боткин со мной теперь очень хорош, а тогда были у него сердечные дела, но только я не знал; они-то и мешали всему. Белинский со мной был так хорош, что писать об этом не достанет дести бумаги; приеду — расскажу. Я скоро теперь приеду. Еще дело задерживает меня немного, Но на днях, кажется, всему будет конец. Ты, друг мой, ужасно меня обидела, говоря, что я куда-то определился, и тебе не сказал. Отцу и матери извинительно так судить, — я им сам много подал примеров так думать; но тебе грех, сестра, думать, чтобы я от тебя скрывался… Что же я от тебя сокрыл? — скажи. Сколько помню, кажется, я всегда с тобой был откровенен. Глупые люди выдумали и разнесли пустой слух, а вы и поверили. Ужели чужой народ больше имеет для тебя веры, чем родной брать? Жаль, что так вы ошиблись все во мне.

Фамусов выдает свою Софью Павловну за «Пряника», — час добрый, пора костям на место. Славная парочка: гора со спичкой, бочка с иголкой, масло с водою… А как ни смешно, но мне все-таки Тимофеева жаль: он добрый человек, как бы она его не завербовала. Но судьба решила, — с Богом; они обои не малолетки, и вещи уж понимают хорошо.

Недавно был я на концерте. Пела Паста, итальянка, женщина 48 лет; но Боже мой! — что за голос, что за музыка, что за звуки, за грация, что за искусство; что за сила, за энергия в этом голосе роскошного Запада! Если б ты слышала! чудеса! диво дивное, чудо чудное! Я весь был очарован, упоенья звуками; кровь вся в жилах кипела кипятком. Еще был я с Красовым в дворянском собрании, в маскараде, где было людей две тысячи человек, много замаскированных женщин, мужчин. Огромная зала полна людей, богато, разнообразно одетых, танцующих; и музыка с высоких хор, как с дальнего неба, волнами разливаясь во все стороны, падала вниз, на нас, людей наземных.

Я написал еще несколько пьесок, и довольно удачно; послал их к Белинскому. Он просто от них в восторге. Несколько дней было так удачных, что я написал весьма хорошо. Одну из них, не лучшую, я послал к тебе давно, в батенькином письме.

Батеньке, маменьке, сестрам, зятьям от меня кланяйся. Скажи батеньке, что я скоро буду домой, жив, здоров, только постарел; ты едва ли узнаешь; — в эти четыре месяца я пережил больше, чем в четыре года. Желаю тебе больше в тысячу раз, чем желаю самому себе. Живи, пой и стучи на фортепьянах, и да Господь сохранить тебя от всякого зла и горя. Целую тебя горячо и крепко. Прощай.

Любящий тебя брат твой Алексей Кольцов.