18 декабря 1841 г. Воронеж.

Милый Виссарион Григорьевич! В Петербурге ли вы теперь, или нет, — мне дела нет: я хочу писать к вам, хочу говорить с вами, душа жаждет беседы. Одиночество надоело, — и день один, и ночь один, недели, месяцы идут, ау меня, что было вчера, то непременно будет завтра, а если встретится что-нибудь новое, то уж непременно какая-нибудь дрянь, которая только взбесит, — и конец. Что до досад, у меня в них недостатку нет: слава Богу, этим больной богаче здорового. Да так и должно быть. Однако же последние неприятности многое мне открыли, чего я прежде не знал, и обозначили небольшую надежду на будущее. «Обозначили» — слово не у места; ну, да уж написалось, — стой!

С получением вашего письма до этих пор, у меня много переменилось. Главное — сестру отец помолвил; на святках сговор, а там и свадьба; только наверное не знаю когда, еще нерешено: после ль нового года, или на красную горку. Здесь отец, а паче всего сестра сделали со мной удивительную подлость. Отец не пригласил меня и на совет (чему я был очень рад); кроме того, дает за ней деньгами 3000 руб. Я ему стал говорить, что обошлось бы без этого, а давать деньги — их у нас нет, — долгов много, а платить нечем. Он мне на это: «Я выдаю дочь последнюю, и дам за ней последнее, что есть. А нечем будет долгов платить, продам дом. Я стар, мне жить немного, а об тебе я и не думаю: ты — голова у меня. После этой свадьбы женись сам, корми меня, мать; а не женишься — прогоню со двора». Взорвало меня страшно. Особенно теперь моя натура еще весьма расстроена; чуть что, я не выдерживаю, взбешусь, как чорт, в минуту. Но на этот раз я как-то хладнокровно проглотил эту крепительную пилюлю и сказал: «Как хотите, так и делайте. Я ни в чем вам не мешаю, и в этом деле не участвую, а вас прошу оставить меня в покое, — и спасибо». С ним тем у нас и кончилось, и мы держим слово хорошо. Я по этому делу ничего не делаю; раз — не могу, другой — и слаб еще весьма; и после этого всего нет охоты делать; а он с своей стороны меня ничем не беспокоит, и начал кормить хорошо, купил много пива, которое мне весьма полезно, и я пью его до-воли.

Сестра сделала другое; ее будущий муж — малый молодой, красивый и статный довольно собою мужчина, мещанин, без всякого образования, без всех благородных качеств и, кажется, с алтынной и скверной душой. По крайней мере, в минуту радости у него хриповатым, густым басом разрывается голос, не похожий на человеческий; а в обыкновенном разговоре голос порядочный. И что-то, всматриваясь в лицо его глубже, видишь, под красивой личинкой молодости, какую-то невообразимо гадкую образину. Я замечал в людях очень часто, как лет в двадцать личико оживлено жизнию довольно приятно, а в тридцать из этого личика выходит сущий урод. Как бы хорошо лицо ни было, но если натура у человека не хороша от природы, то, всматриваясь в нее хорошенько, где-нибудь, но уж непременно отыщешь часто едва заметную черту гадости, и эта гадость со временем обхватит всего человека, без его ведома, как его натуральная идея, и он стоить уже век на этом пьедестале. Если я ошибаюсь, дай Бог. Как ни дурно со мной поступили, а я все-таки им и сестре искренно и от души желаю всего доброго.

Сестре он своею наружностью понравился больше года. Я это знал, несколько раз намекал ей об этом. Она ни слова, а всегда уверяла меня, что это одни сплетни говорливых языков. Я и отсторонился и издали глядел лишь, чтобы не пошло в дурную сторону, что иногда с нами грешными и бывает. А между тем беседы у них идут чаще, у двух замужних моих сестер, из которых одна — дура, а другая — женщина хитрая и в мелких делах жизни довольно умная. Смотрю — начались шушуканья, переговоры, сватанье; спрашиваю у сестры: правда? «Нет, вздор». Я говорю: сегодня вечером решенье сделают навсегда, подумала ль ты обо всем этом хорошенько? каким он тебе кажется, пожалуйста, сообщи? Ответ: «не ваше дело; будьте спокойны: все обойдется без вас; о чем нужно, я сама знаю». Я где стоял, тут и сел, как рак на мели.

Не то уж больно, что она, кажется, увлеклась его одной наружностью, и что я все силы употреблял хоть немножко очеловечить ее, дать ей кой-какие понятия, пробудить все силы жизни; но больно то, что я в ней в одну минуту глубоко так ошибся. Я был с ней всегда искренен и откровенен, делал для нее, что мог; все, что ни было у меня за душою, ей все было известно: и хорошее, и дурное — все, все, без исключения. И вот чем она мне заплатила с своей стороны!

Кроме того узнаю, что переменился ко мне отец через нее. Говоря с ней откровенно, часто говорил и о своей любимой мечте переселиться в Питер; она это передала отцу с прибавлением, что я хочу обобрать его — и уехать; вот откуда вышла его низкая осторожность. Еще слова два о будущем ее муже. Богатство все его заключено в одном довольно старом доме на хорошей улице, дающем доходу 2000 р. в год.

Теперь я живу покойно, свадьбой не занимаюсь; досады, которые меня мучили недели две, прошли; я положился: что будет, пусть то будет. Мать очень уважаю; с отцом веду себя прилично и хладнокровно; с замужними сестрами схожусь редко, как чужой; с последнею ничего не говорю, кроме вещей необходимых, — ничем ей не мешаю. С женихом и прочими по силе вежлив, выдерживаю тон, будто у нас между собой ничего нет. И эдак идет уж с месяц.

Дело свадьбы, — как теперь зависит от одного старика, а он стар и в этих делах большой невежда, — поэтому идет дурно; и в ней заметно сильное началось страдание, и мне ее стало очень жаль. Уж я начинаю бранить себя, что я принял их подлости горячо; жалею, что и не вмешался в это дело сначала и не помогаю ей в самую трудную ее пору жизни. Без меня она оказалась совершенно без характера, а взяла-то на себя много-много, и оно начало ее давить; время ее проходить тяжело. На всем какой-то печальный виден колорит, и я сам не знаю, что мне делать. Пожалуйста, скажите, — я нарочно вам написал обо всем подробно — так ли я поступил, как должно, или нет, и что от меня в этом случае требуется. Переменить тон, — что ж пользы? Приняться помогать делом? — надо войти в долги и засесть в Воронеже еще года на два, на три. Без меня старик условий не сдержит, это родит худые последствия; сдержать их мне — засесть дома надолго, а изменить их поздно, и они сделаны не мною, — стариком… И ее жаль, ее печаль начинает делаться моею печалью. Как скажете? ее же замужество ясно улучшает мою будущность.

Болезнь моя понемножку проходить; натура заметно укрепляется, потребность внутренней деятельности еще спить, память самая плохая: что читаю сегодня, через два дня совершенно забываю; но для физического здоровья угрожает один пост; пройдет он, — начнется весна, и ежели я доживу до ней, кончено: я еще жилец на свете. К весне свадьба кончится; последняя сестра будет замужем, останутся дома отец, мать да я. Последняя обязанность упадет с моей шеи; тогда счет покорочает, здоровье будет видно. Сколько долгов, сколько товара, все что за нами останется, — будет видно, и с стариком говорить я буду иметь причину основательней, а что у отца на уме, то тотчас выйдет наружу. Тогда собравши все в одно время, и можно будет определить решительное о себе заключение.

Та женщина для меня все-таки весьма интересна, и я об ней часто провожу целые часы в сладком воспоминании; она много дала мне таких дней, о которых я не скоро забуду.

Ваше последнее письмо меня чрезвычайно успокоило; оно мне указало, как глядеть кой на какие вещи, что они, и в какие отношения себя к ним поставить. А за ваш радушный, задушевный привет, за ваше участие ко мне, за готовность поделиться со мною при случае, — за это за все я вас и не благодарю. Здесь всякая благодарность не стоить гроша, и все слова — одни слова. Но что я вполне чувствую, — скажу вам безо всякой лести — чувствую глубоко-глубоко. Одни вы из целых миллионов людей объявили поделиться со мной, чем богаты. Говорите, что вы не можете в других забыться вовсе; да кто забывается до того нынче, до чего забываетесь вы? (Подобные разговоры, как бы ни были от души, а все сейчас сбиваются на вы).

Рад весточки, что «Отечественные Записки» будут издаваться и на следующий год. Не знаю, какой они вес имеют в других местах, а у нас изо всех журналов кредит упрочивается преимущественно за одними ими. «Библиотека» у всякого глупца, наконец, упала в мнении, а печатание бесконечного романа Кукольника в десяти номерах — одна из самых важных ошибок редакции: эта продолжительность не только отбила охоту читать, но и уронила весь журнал. И я слышал от многих жалобы одни: «Беда, если не окончится роман в этом годе, и если ухитрятся конец его напечатать в первом номере следующего года, тогда поневоле для его конца принуждены будем выписать еще год».

Стал ваш журнал и особенно вас сильно ненавидеть «Москвитянин». У нас, в Воронеже, живет один его сотрудник, бывший товарищ по университету Погодина, довольно ученый человек, убитый судьбою, чудак, с старыми понятиями, претензиями и похвалами на их молодое время и с бранью на все новое, особенно на философию, — хоть они прежде всего и корчат из себя уродов-философов. При встрече с ним, он прежде всего об вас ни слова, а теперь только слова о «Записках»; ну, и беда — брань без конца. А на вас пуще всего. И знает уж почему-то, что вы выгнанный студент, дурной самой жизни молокосос, неуч, а взялся говорить о людях порядочных, умных, воспитанных, образованных.

Я полагаю, Погодин это все ему сообщил; он с ним ведет переписку. Фамилия чудака нашего Баталин; и убедительно всегда просить меня участвовать в «Москвитянине» и бросить этот дрянной журнал «Отечественный Записки». Вот как вы стали посоливать.

Недели две тому назад получил я письмо из Харькова, от какого-то Бецкого, наполненное самой бесстыдной лести о моем, изволите ли видеть, огромнейшем таланте, с изъявлением своей душевной любви, преданности и уважения, и оканчивающееся просьбою, чтобы я поскорей прислал в замышленный им издать альманах «Молодик» несколько своих пьес. Я к нему не писал ничего и без совета вашего ничего не напишу.

Критика ваша о «Древних стихотворениях Кирши Данилова» чудо как хороша. Я не читаю, но пожираю ее. А переводы ваши из стихов в прозу — цены им нет. Рассказ о Прометее чрезвычаен; только, кажется, вы весьма много отдаете Гете; у Эсхила он точно таков же, идея та же, разве Гете облек его в лучшую, свою немецкую, форму. А если идея во время Эсхила не была так выяснена, как во время Гете, то здесь, кажется, главное уяснение во времени; человечество — живя и своею жизнью — дало ей такой огромный интерес. Одно нехорошо: ваша эта статья растянулась на четыре номера. Я понимаю эту необходимость, но в другом отношении она вас не оправдывает. Можно еще критическую статью раздвоить на два номера, один месяц еще ничего, но три месяца — другое дело. Критическая статья, какая бы она ни была, но непременно должна занимать читателя в один раз с начала до конца. Это не то, что повесть, роман. То читать легче, — прочел половину, прошел месяц, — другую забыл. Нет нужды, последняя половина с пяти страниц напомнить о прежней, а кто читает с толком, тот или первую половину не будет читать, или, при получении второй, первую перелистует. С критической статьей, особенно с философской, этого делать нельзя.

«Демона» Лермонтова спишу и к новому году пришлю; едет наш купец в Питер и свезет его.

Стихи на память Станкевича посылаю. Гроб его недавно привезен из-за границы в имение Станкевичей и похоронен с торжеством. И покойникам от отцов детям лучший почет, чем живым. В этом случае они поступают точно, как чужие.

Где Катков? Что он замолчал? Будете писать, напишите, пожалуйста, о нем. Жаль, что недосуг вам было ничего сказать о моих последних пьесках. Может, они все нехороши, и вы пожалели меня больного сказать правду. Если эта причина, то, пожалуйста, напишите об них все, что думаете. Я вам верю безусловно, а правда мне всего нужнее; хороши — хороши, дурны — дурны.

Если у вас еще милый и любезный Василий Петрович, то я его целую от души. Люблю как нельзя больше. Писать к нему не пишу особенного письма, потому что не могу. Это письмо к вам и к нему, а будет в Москве — буду писать. А теперь о чем? повторять то же? Вы и Василий Петрович — два существа на земле самые любезнейшие и близкие моему сердцу. И если он еще в Питере, то попросите его сходить к Полякову, взять 18 экземпляров «Кота Мурра». Ведь они были мною адресованы на его имя, я позабыл написать прежде.

Да если не в тяжесть вам будет, напишите мне о своей «Истории словесности»: кончили вы ее, или нет, и скоро ль издаст ее Поляков? Или это дело разошлось? Берегитесь его: — мошенник. И как Андрея Александровича денежные дела журнала — поправляются ли хоть немного? При издании журнала это главное.

Я ничего не пишу. Голова, что лукошко. А к вам опять буду писать скоро…

Прощайте. Весь ваш и всякой день беседующий с вами Алексей Кольцов.