Испанский дневник

Кольцов Михаил Ефимович

Книга третья

 

 

23 марта

Никого не было на маленьком вокзале. Даже единственный носильщик и тот ушел в бар пропустить стаканчик. Курьерский поезд стоит здесь одну минуту и большей частью зря. Фрау Марта взялась нести чемодан. И даже Фейхтвангер протянул к нему руку. Это было уже слишком.

– Умоляю вас, оставьте! Я понесу сам.

– Пустяки, он у вас совсем легкий. Очень милый чемодан. Беленький.

– Он очень недорогой. Имитация свиной кожи. Такой же из свиной кожи стоит в четыре раза дороже, но, по существу, разницы никакой. Все-таки дайте, я понесу сам.

– Нет, не отдам. Он легкий, как перышко. Ведь я спортсменка. Мы плохо вас принимали, признайтесь. Как глупо, что мы отпустили кухарку именно перед вашим приездом! Воображаю, что вы думаете о моей стряпне!

Она была очень красива, высокая, бронзовая, в белом полукостюме, в купальных туфлях.

– Вы лучшая в мире кухарка и лучший шофер. Эти дни были для меня раем. Это я должен извиниться, что помешал. Во сколько страниц «Иосифа» обошелся вам мой визит?

– В семнадцать. Не обижайтесь. Я так же честно скажу вам, что очень рад этим двум дням. Они меня встряхнули. Веселее писать о развалинах иерусалимской крепости, зная, что в наши дни люди штурмуют стены фашистского Аль-Касара.

– Они еще не заработали себе «стенного венца»

– Он будет у вас у всех. Мне иногда становится завидно, и невтерпеж сидеть в этом тихом литературном гнезде…

– Наивная зависть артиллериста к пехоте. Из своей укрытой батареи он стреляет дальше и сильнее, чем десять стрелков со своими винтовками.

– Успех боя решает все-таки пехота и не… и не библиотечная пушка. Вот идет поезд. Он опоздал на две минуты тридцать секунд. И еще двадцать секунд, пока он остановятся. Счастливого пути! Очень вам благодарен!

– Это вам спасибо!

Фейхтвангеры были видны еще один миг. Я остался с проводником в пустом вагоне.

– У вас билет до Эндейи. Вы едете в Бургос?

– О нет! В Бильбао.

– Это у кого – у правительственных или у националистов?

– У правительственных.

– Тут все больше едут в Бургос. Этот поезд идет из Италии. Но, конечно, можно ехать и в другое место. Каждый едет куда ему нужно. На то, собственно, и существуют железные дороги.

Кондукторская философия… Ладно, послезавтра я буду в Бильбао.

Перпиньян застыл и онемел в знойной истоме. Старожилы дремлют с открытыми глазами на террасах провинциальных баров. Ослы и мулы медленно тянут тяжелые повозки. Рынок благоухает горами овощей, фруктов, мяса, рыбы. Верно ли вообще, что рядом где-то есть война, голод, смерть?

Но на днях эскадрилья итальянских самолетов прилетела сюда. Она бомбардировала Сербер, сорок пять километров отсюда. Были разрушены дома, убиты и ранены люди, граждане Французской республики, убиты и ранены иноземными, итальянскими, военными летчиками.

Из Перпиньяна в Сербер приехали районный прокурор с помощником. Они обошли все разрушения, присутствовали на похоронах погибших от взрывов, беседовали с ранеными и с очевидцами. После этого перпиньянский прокурор начал следствие против неизвестного, бомбардировавшего Сербер.

«Неизвестные» очень чувствуются на крайнем юге Франции, Еще недавно эти места считались глубоким тылом Франции в случае войны. Теперь здесь реют крыльями «неизвестные».

Франко-испанская граница растянулась примерно на пятьсот километров. Она начинается здесь, вблизи Перпиньяна, у морского берега, взбирается к крохотной республике Андорра, переходит в снеговые вершины Пиренеев Восточных и Пиренеев Больших, сбегает зелеными откосами Малых Пиренеев.

Граница мира и войны, мягкой тишины и орудийного грохота. Посредине она разделяется. Восточная половина принадлежит испанскому правительству, западная – в руках у мятежников.

Вот здесь, на середине, дремлет уютный городок Тарб. Среди ярких цветов и знаменитых местных вин, в старом, но отлично сохранившемся замке, расположился датский полковник Лунн, начальник международного контрольного кордона.

Настоящий, большой штаб, по крайней мере с виду: военные карты, схемы, машинистки, ординарцы, телефонный коммутатор, срочные разговоры с Лондоном, Парижем, Женевой, с пограничными пунктами и полевыми жандармериями. Сам полковник Лунн приветлив, но строг, любезен с журналистами, но преисполнен важности и ответственности своей задачи. В его распоряжении сто пятьдесят офицеров из пятнадцати европейских армий, – когда и кому с наполеоновских времен доводилось руководить таким военным созвездием!

Полковник разъясняет, он разделил всю франко-испанскую границу на пять участков: Перпиньян, Фуа, Сен-Годен, Тарб и По. Начальниками участков назначил шведского, норвежского, финского, латвийского и голландского офицеров. Им подчинены остальные военные контролеры, которые, в свою очередь, наблюдают за пограничной стражей. Работа очень трудная и, конечно, не целиком удается. Без сомнения, считает полковник, отдельные лица, добровольцы, могут ночью перебраться – и с оружием – в Испанию. Но переход больших групп, переправа транспортов оружия – нет, полковник считает это сейчас невозможным.

Верны ли заявления многих южнофранцузских газет, что в западной части, против мятежного лагеря, граница охраняется и контролируется менее строго, а в восточной, правительственной части более зорко?

Полковник отрицает такую возможность. Конечно, трудно уравнять и даже уточнить квалификацию и работоспособность господ офицеров разных стран, находящихся на разных пунктах контроля. Но полковник ручается, что контроль проводится точно в соответствии с позицией Лондонского комитета… Видимо, соблюдая лондонский же стиль, господин Лунн именует фашистских мятежников «испанскими националистами».

 

25 мая

С вокзала а Байонне, оставив чемодан на хранение, я пешком пошел через мост в центральную часть города. Нужно было отыскать представительство басков. Расспрашивал прохожих – они не знали. Наконец, один, равнодушно-любезный, сказал: «Идите на авеню маршала Фоша, там у большого дома стоит большая очередь. Это оно и есть». На авеню Фоша, у магазинного помещения, выстроились в очередь женщины в черном. Они казались беднее и простонароднее француженок прохожих. Они подходили к двум окошкам: к одному – забеженским пособием, к другому – за справками о мужьях и сыновьях. Представитель басков в Байонне, господин Оруэсабала, оказался симпатичным и беспомощным молодым человеком. Он никак не мог помочь мне перебраться в Бильбао, от него ничего не зависело. В самолет попасть совсем нетрудно, сказал он, здесь есть общество «Пиренейский воздух», курсируют регулярно самолеты между Байонной и Бильбао. Больше мне, собственно, ничего и не нужно было. Оруэсабала вызвался показать мне дорогу к конторе «Пиренейского воздуха». Я стал протестовать против такой несоразмерной любезности баскского представителя, но он настоял на своем. По всему видно было, что он просто рад был поводу уйти и отдышаться от беженских слез, от напряжения, от тяжелой, на столетия рассчитанной мраморной вывески с золотыми буквами: «Делегация автономного правительства Страны басков».

Больше ста лет, со времени наполеоновских войн, городок спал, забытый миром. Недавно его всколыхнуло, всколыхнуло в центр мировых дрязг: сначала дело Стависского – ведь именно здесь, при байоннском ломбарде, разыгралась последняя и самая грандиозная афера знаменитого жулика – и сейчас гражданская война в Испании со всеми ее зарубежными отражениями.

Байонна – основной перекресток, международный наблюдательный пункт. Здесь сидят журналисты, англичане и американцы, которые вот уже десять месяцев шлют отсюда ежедневные телеграммы о ходе военных действий. Корреспонденты ни разу не переезжали границу – подлинные герои своей безопасности!

Кроме представителя басков, есть еще испанский правительственный консул. Но эти два бюро – только крохотные островки. Байонна захлестнута испанскими фашистами. Они прямо-таки определяют стиль города – заполняют все столики кафе, галдят на бульварах, чванливые, вырожденческие морды, спесивые бачки, толстые перстни на пальцах. Они толпятся у киосков, расхватывают свежую сан-себастьянскую газету и тут же громко, не стесняясь, ее декламируют. Газета передает сногсшибательные новости, рубит, колет, режет республиканцев… Свежий обзор германской и итальянской печати, берлинская и лиссабонская спортивная хроника. Очередная пьяная болтовня генерала Кейпо де Льяно, но она уже надоела, ее помещают на последней странице. На первой же странице, на почетном месте газеты, заявление Троцкого о том, что дни Коминтерна и Советского Союза сочтены. В фашистском газетном оркестре визгливый фагот Троцкого исполняет все более ответственные, сольные арии.

Не случайно чувствуют себя испанские мятежники в Байонне как дома. Город во власти французских фашистских лиг. Формально они распущены, фактически всесильны здесь. Весь юго-запад, район курортов, туризма, иностранцев и паразитов вокруг них, густо оплетен фашистской сетью. В руках фашистов здесь руководящие, административные посты. В небольшом городке целых три фашистских газеты. Впрочем, четвертая газета, левая, по тиражу превышает первые три. Ее охотно читают байоннские рабочие, рыбаки, служащие. Тон газеты оппозиционный, атакующий, осуждающий местные порядки, гневный. И в самом деле здесь, в Байонне, в Биаррице, никак нельзя поверить, что во Франции правительство, опирающееся на партии Народного фронта. Сюда его влияние не доходит.

…«Пиренейский воздух» оказался крохотным магазинчиком, зажатым между ателье дамских шляп и табачной лавочкой. За прилавком виднелись весы, сидела не очень молодая, красивая дама. Она выразила сожаление: очередной самолет только час назад отошел на Бильбао, следующий будет только завтра утром. Это в самом деле было очень огорчительно. Но делать нечего, я купил себе место на завтрашний самолет. Билет был большой, красивый, целая художественно отпечатанная грамота с фирмой общества «Пиренейский воздух». Мадам увела меня за прилавок и взвесила на весах. Количество килограммов отметила в билете и у себя. Кроме того, я обещал завтра утром дать взвесить свой чемодан. Все, что будет свыше десяти, надо оплатить багажным сбором. «Бомбы весят немного, мадам», – пошутил я. Она вежливо улыбнулась. «Это меня не касается. За этим смотрит комитет по невмешательству. Его представитель проверит ваш багаж». Я подписал также, на отдельной бумаге, гарантию, что в случае чего-нибудь ни моя вдова, ни другие родственники или душеприказчики не будут предъявлять к обществу «Пиренейский воздух» никаких материальных претензий.

Очень обидно потерять сутки, но, в конце концов, этот вечер, прохладный, тихий, в одиночестве, успокоил меня. На террасе пустого кафе маленькая компания ремесленников долго играла в домино, потом они разошлись. Стало совсем тихо и безлюдно. Я пошел в гостиницу спать. Завтра я буду далеко от этой тишины, внутри пламенеющего, овеянного дымом и грохотом оборонного пояса Бильбао.

 

26 мая

В девять утра, как условленно, я стоял у двери «Пиренейского воздуха». Магазинчик был закрыт, полутонный «Пикап» оставлен без шофера. Тревожась и сердясь, я прождал до одиннадцати. Наконец пришла мадам и еще два человека с ней, чем-то озабоченные. Они стали шептаться в углу помещения. Мадам сказала мне, что самолет из Бильбао еще не вернулся, придется еще подождать.

– А разве этот самолет у вас единственный?

– Нет, не единственный, но остальные все в ремонте.

– Все в ремонте?

– Да, все в ремонте.

Появился еще один господин, весь в черном, с черной шляпой, с перчатками и тростью в руках, в штиблетах на пуговицах и с белыми гетрами, с седыми закрученными усами и розеткой Почетного легиона. Он тоже о чем-то пошептался с мадам и величественно удалился, посмотрев на меня как на неодушевленный предмет. Точно такого я видел в Астрахани, в городском театре, в мелодраме из французской жизни.

– Когда же я полечу, мадам?

– Трудно сказать. Наведайтесь под вечер или завтра утром.

– Почему так поздно? Ведь самолет может вернуться каждую минуту, не так ли?

Она засмеялась:

– Вряд ли он вернется так скоро. Погода испортилась…

Делать нечего. Я пошел завтракать. На пороге ресторанчика «Попугай» купил свежую, с поезда, парижскую газету, и тут все разъяснилось. Телеграммы сообщали, что вчера, во столько-то часов, гражданский самолет линии «Пиренейский воздух» был в полете между Бильбао и Францией атакован фашистскими истребителями и сбит, причем пилот Гали и пассажиры тяжело ранены.

Позавтракав, я тотчас вернулся в контору линии. Она была заперта. Я ждал, пока не вернулась мадам. Спросил ее, каковы перспективы…

– Я, право, не знаю, мсье… Погода сегодня вряд ли улучшится. Имейте в виду: наша компания возвращает пассажиру стоимость билета, если полет не мог состояться в течение двадцати четырех часов.

– Мадам, я не беспокоюсь о деньгах. Вы видели – я подписал бумагу и за себя, и за свою вдову. «Пиренейский воздух» еще никогда не имел более скромного пассажира. Мадам, будемте говорить как мужчина с мужчиной. Бедняга Гали, надеюсь, выживет, но полетит не так скоро. Какие у вас виды на другого пилота и на другой самолет?

Она сразу потерялась и даже всплакнула. Она, право, была очень мила в эту минуту. Я хотел уже погладить ее по плечу или по голове, – когда женщина в слезах, кто бы она ни была, она воспринимает это как должное.

– Ах, мсье, мне так трудно! Мой муж в Париже, никак не может разделаться с формальностями, а тут сейчас все так ужасно! Сыщики, шпионы, репортеры, провокаторы, «боевые кресты», – все вьется кругом. Я теряю голову!

Она объяснила, что воздушный флот, которым располагает компания «Пиренейский воздух», никак нельзя назвать могучим. Кроме хорошей, мощной машины, которую вчера подбили фашисты, есть еще только старый «Локхид», одномоторный, небольшой. Он нес вспомогательную службу – от Парижа до Байонны. На нем летает пилот Лапорт. И это все. Дирекция, то есть муж, закупает новый английский «Эйр-Спид», не подожду ли я, пока его перегонят сюда. Это чудесный самолет.

– Да, мадам, я знаю, «Эйр-Спид» отличный самолет.

Я вздохнул.

– Вы хотите сказать, что слишком долго дожидаться?

– Вы читаете мои мысли, мадам!

– Что же делать?

– А «Локхид» с пилотом Лапортом?

– Это очень рискованно. Ведь лететь надо морем, берег почти до самого Бильбао занят мятежниками. Это старая машина, да и Лапорт, не знаю, согласится ли. Бедный Гали, он так храбро летал по этой линии! Фашисты несколько раз предупреждали, что подстрелят его. Негодяи, они добились своего!

– Не переговорить ли мне с вашим Лапортом?

– О нет! Он вас не знает, он вам не доверится. Я поговорю сама. Может быть, он сделает хотя бы один рейс, пока не прибудет «Эйр-Спид». Конечно, я ему предложу другие условия – те же, на которых летал Гали. Он должен согласиться. Компания в трудном положении, он обязан выручить, заменить раненого товарища. Сверх условий Гали его можно еще премировать, Лишь бы он полетел. Конечно, это зависит от храбрости. Подстрелив Гали, они предупреждают всех прочих. Но мы еще посмотрим! В отсутствие мужа я здесь директор, Лапорт обязан меня слушать!

Сейчас она была особенно мила. Не больше двадцати пяти лет на вид. Ей и не к лицу быть моложе.

– Бедные баски, у меня накопилось столько почты! Медикаменты, марля для госпиталей – все лежит, дожидается отправки, очереди. Раненые в Бильбао ждут. Я заставлю Лапорта лететь!

– Мадам, это прекрасно, все то, что вы говорите.

– Приходите вечером, к семи часам. Если будут новости до этого, я пошлю шофера за вами в отель.

– Мадам, вы настоящая француженка!

– О…

Я хотел добавить еще многое, но в дверях показался благородный отец из астраханского городского театра. Теперь все его внимание было обращено именно в мою сторону. Он простер обе руки, одну – с тростью и перчатками, другую – с черной шляпой.

– Мсье, я уже искал вас в отеле! Инстинкт и профессиональный опыт направили меня сюда. Поздравляю вас со счастливым спасением!

Он был безупречен, минус перхоть на воротнике черного жакета.

– Мсье имеет в виду меня?

– Да, да, мсье, конечно, вас, именно вас! И кого же другого? Как представитель агентства Гавас, я рад случаю поздравить уважаемого коллегу с избавлением от огромной опасности и, быть может, смерти. Поистине рука судьбы заставила вас опоздать вчера на один час к отлету аэроплана, ныне сбитого при столь трагических обстоятельствах. Я думаю, что небольшое интервью о впечатлениях, пережитых вами…

– Я ничего не переживал. Я никуда не улетал. Вы ошиблись, мсье. У меня нет никаких впечатлений.

– Мсье, вы слишком скромны. Это делает вам честь, но не избавляет меня, старого байоннского журналиста, от приятной необходимости запечатлеть на бумаге мысли и чувства, возникшие у иноземного коллеги в драматический момент, когда он…

– Простите, но я очень спешу. До свидания, мадам, мсье!

Бегство вышло, может быть, даже слишком поспешным. Но оно пошло на пользу всем. И «Пиренейскому воздуху», и мне, и самому благородному отцу. Воображаю, какой нагоняй получил бы старик от своего начальства, если передал бы по телеграфу мои мысли и чувства по поводу нападения фашистов на французский гражданский самолет!

 

27 мая

Мадам оказалась настоящим молодцом. Она нашла механиков и рабочих, которые просмотрели «Локхид» и подвинтили в нем гайки, она разыскала Лапорта и убедила его сделать один рейс – в Бильбао и обратно. Не знаю, чем она его околдовала, – может быть, пятью тысячами франков премии. Впрочем, Лапорт сказал, что он летит не ради денег – никакими деньгами не оплатишь опасность, которой он подвергается. Он полетит потому, что он француз и ему ничего не страшно. Поскольку фашисты подбили его товарища по работе, он принципиально и в интересах фирмы «Пиренейский воздух» заменит его на посту. В самолете полечу я и марля. Двадцать кип марли по восемь кило, да я – шестьдесят пять кило, да ящик с медикаментами – двадцать кило, да мой чемодан – двенадцать кило – итого двести пятьдесят семь кило.

Мадам сказала, заедет за мной лично, без шофера, в три часа утра в отель. Оттуда мы заедем за финляндским офицером, представителем комитета по невмешательству, оттуда на аэродром. Вылетать надо не позже пяти часов утра, пока спит начальник аэродрома. Не дай бог, если он узнает об отлете хотя бы за полчаса!

– Разве мы делаем что-нибудь противозаконное? Разве «Пиренейский воздух» нелегальная организация?

– О, мсье! Не в этом дело! Начальник аэродрома фашист, член лиги «Боевых крестов» Формально он не может нам препятствовать, потому что наша компания всюду зарегистрирована и имеет патент. Но он вредит и портит как может. Все рабочие аэродрома на нашей стороне, они сочувствуют республиканской Испании и помогают нам. Они точно установили, что Гали погубил начальник аэродрома. Он живет при аэродроме, и каждый раз, когда самолет нашей линии стартовал с курсом на Бильбао, служанка начальника бегала а аэродромный буфет, оттуда из кабинки звонила в Биарриц, на виллу «Фрегат» – местожительство испанского графа де лос Андес. Там есть радиопередатчик, фашисты вызывали истребителей навстречу нашей машине. Несколько раз удавалось с ними разминуться, а вот третьего дня сигнализация удалась. Мерзавец, предатель, убийца французских летчиков – и это называется француз!.. На аэродроме находится так называемый «Баскский аэроклуб», по сути дела военная летная школа испанских фашистов. Но я думаю, на этот раз вы проскочите. Этот прохвост думает, что: мы напуганы и не стажем пока летать на Бильбао. Ремонт «Локхида» мы объяснили его отлетом в Париж. При старте будут присутствовать только двое рабочих. Вы полетите без бортмеханика. Конечно, он может проснуться от шума мотора, но тогда уже будет поздно. Он не рискнет послать служанку среди ночи звонить по телефону, да и буфет закрыт.

– Наивный вопрос: разве он не может позвонить просто из своей квартиры?

– У него только добавочный телефон. Телефонистка за Народный фронт, а ночью по коммутатору соединяет дежурный механик. Мы ведь все-таки в провинции, мсье.

– Хитро. Ну, еще один, последний вопрос. Представитель комитета по невмешательству – он будет знать?

– Он уже знает. Я предупредила, что мы ночью заедем за ним. Нельзя же к нему ломиться без предупреждения. Но нет… я не думаю! Он ведь нейтрален. Он ведь офицер финляндской армии.

– Финляндской?

– Да, финляндской.

Я вздохнул еле слышно.

– Вам все-таки кажется, что…

– Вы читаете мои мысли, мадам!

Остаток дня провел как праздный турист. Осмотрел музей французских басков и музей художника Бонна, местного уроженца. Молодец художник! Богатый человек, он построил прекрасное здание, накупил картин лучших мастеров, подарил все это своим землякам… Среди картин лучших мастеров он повесил и свои собственные, очень неважные. Но кто станет обижаться на такую мелочь! Посетители подолгу стоят у полотен лучших мастеров, но поглядывают благосклонно и на полотна Бонна.

На лугу, на окраине, целым городком палаток и фургонов расположился знаменитый цирк Медрано. Прекрасный укротитель зверей, чех, по фамилии Трубка, всемирно известные, очаровательные клоуны Фрателлини, чемпион мира бегун Ладумег. Оглушительная реклама, плакаты по всей Байоне и всему Биаррицу. Цирк даст на оба города только два спектакля, в субботу и в воскресенье. И все-таки зал наполовину пуст. Молодой человек во фраке вывел застенчивого Ладумега и разъяснил его заслуги. Публика ответила жидкими хлопками. Бегун сбросил костюм, остался в трусиках и полотняных туфлях, он показал свою утреннюю физическую зарядку, Зрители наблюдали упражнения равнодушно; у нас это вызвало бы огромный интерес, споры, критику, энтузиазм… Затем Ладумег взобрался на сложное сооружение внутрь вертящегося барабана-колеса. Конферансье объяснил, с какой скоростью движется барабан. Эта скорость равна рекордной скорости, которая дала Ладумегу звание чемпиона мира, – таким образом, уважаемая публика будет, не выходя из цирка, присутствовать на стадионе при выигрыше мирового первенства по бегу. Колесо завертелось, человек внутри быстро и мерно задвигался. Полминуты прошло, проступил пот и сразу, в лучах прожекторов, отлакировал каждое закругление, каждую мышцу прекрасного, элегантно худого, мужественного тела. Быстро и все быстрее бежали ноги, длинные, пластически сухие, совершенной формы ноги, чуть подрагивали плечи, внутри дурацкого железного электрического барабана действовала одухотворенная, тончайше выверенная машина-человек. Божество спорта во всем своем блеске и обаянии, плененное и посаженное в клетку. Белка в колесе! Ладумегу сейчас негде больше выступать, его спортивная работа никем не поддерживается, никем не оплачивается, не имеет во Франции спроса. Он может жить, только выступая в цирке, только бегая в колесе. Ладумег, тебе некуда бежать. Беги к нам!

Колесо остановилось, музыка заиграла вальс; под легкие аплодисменты, на ходу кивая публике головой, чемпион побежал за кулисы. Ему подали мохнатое полотенце. Он, видимо, устал.

На секретность отлета рассчитывать не приходится – кругом все кишит фашистами, шпионами, о моем пребывании знает весь городок, одно это черное пугало из агентства Гавас взбаламутило всех и вся. Офицер финляндской армии… Дежурный на коммутаторе… Баскский аэроклуб… Буфет… Служанка… Никому здесь верить нельзя, кроме мадам и самого Лапорта.

Но если никому не верить, не надо лететь. А я хочу лететь – и полечу. Надо быть нахалом, во всяком случае на войне. Еще ни в одной войне от сотворения мира не побеждали тихие, задушевные, уступчивые люди. Не было такого случая. Конечно, я полечу, мне надо быть завтра в Бильбао, и я буду завтра в Бильбао или нигде не буду.

 

28 мая

Мадам приехала ровно в три часа утра. Я поставил чемодан в ее маленький «Рено». Мы подъехали затем к небольшой красивой вилле в глубине сада. По гудку вышел финляндский офицер, в пиджачке, в пенсне, похожий на бухгалтера. В автомобиле мы вежливо разговаривали о Финляндии, об озерах, о водопадах. Водопад Иматра в Финляндии. Водопад Кивач в России. Водопад Ниагара в Америке. Водопад Виктория, кажется, в Южной Африке. Да, да, в Африке, в Экваториальной.

Аэродром Парм, на полпути между Байонной и Биаррицем. Темные ангары, трава, роса, несколько теней вокруг самолета. Вот летчик Лапорт, без шляпы, молодой человек, молчит; он, кажется, в плохом настроении. Представитель комитета осмотрел самолет и отметил в акте, что машина гражданская. Проверил бумаги, пилота и мои. Посветил фонариком на чемодан.

– Простите, но формально я обязан…

– Пожалуйста, пожалуйста, будьте любезны…

– Мерси. Я вижу. Я и не сомневался… Можно закрыть. Никогда не думал, что буду исполнять обязанности таможенника… Очень милый чемодан. Белый.

– Недорогой. Имитация свиной кожи. Такой же из свиной кожи стоит в четыре раза дороже, но, по существу, разницы никакой.

Сел в самолет. Начали грузить марлю. Большие кипы, без всякой упаковки, уже слегка запыленные. Их привезли слишком много, три кипы лишние. Жалко оставлять, в Бильбао, говорят, совсем нет перевязочного материала для раненых. Я сказал – выгрузить чемодан и взять две кипы.

– Оставляю у вас на хранение, мадам. На обратном пути возьму.

– Он будет в полной сохранности. Вы очень милы. Я должна буду вам вернуть за багаж, который вы оплатили.

– Это пустяки!

Завели мотор. Лапорт сел в пилотское кресло и долго смотрел на приборы, как если бы он их видел в первый раз. Я хотел помахать рукой мадам, но провожающие не были видны в темноте.

Пилот протянул левую руку вверх и нажал костяную кнопку. В ящичке забурчало, красная лампочка на щитке засветилась. Он попробовал еще раз. Опять то же самое. Еще раз. Еще.

Винт работал прекрасно. Уже можно было стартовать. Лапорт, однако, упорно и нескончаемо долго испытывал добавочную батарею. Он качал головой и все нажимал на костяную кнопку. Батарея не работала.

– Зачем это вам нужно?

Он обернулся, хмуро посмотрел и ответил после паузы:

– Чтобы менять шаг винта.

– Ладно, обойдемся.

– Это дает добавочную скорость.

– Я знаю, но нам лететь, самое большее, полтора часа, разница небольшая.

– Это особенный полет.

– Да, я знаю. Особенный – и потому давайте стартовать. К дьяволу нам нужно менять шаг винта! Ну, действуйте! Уже рассветает.

Он ничего не ответил и стал вылезать из самолета. Я остался сидеть демонстративно и безнадежно. Было совершенно понятно, что эта скотина не полетит. Это было ясно с того момента, когда он сел за штурвал. Какая скотина! Какой трус! Какой жалкий предлог он выдумал! Ну и скотина!

Кто-то подошел к дверце и предложил мне выйти.

– Самолет не пойдет. Батарея разряжена. Чтобы зарядить ее, нужно двенадцать часов.

– Но это ерунда, можно отлично долететь и не меняя шага винта.

Все были согласны с этим, но никто не брался уговаривать пилота. Все-таки это особенный полет, пусть Лапорт сам решает. А он уже решил. Он сказал, поставить аккумулятор в зарядку. Он готов полететь в семь часов вечера. А как же конспирация, начальник аэродрома, шпионы, истребители? Мадам спросила меня, не лучше ли будет отложить до завтрашнего утра. Она совсем растерялась.

– Нет. В семь – так в семь. В любой час, когда Лапорт полетит, я лечу с ним. Днем – так днем, в семь – так в семь, в девять – так в девять. Но я не верю, что он полетит. Он трус, ваш Лапорт. Хоть и француз, а трусливая скотина.

– Бывают и французы трусы.

– Видимо, бывают, мадам.

Слонялся весь день по городу, съездил на трамвае в Биарриц, бродил по пустому пляжу, купил у какого-то жулика на улице бинокль «по случаю» вместо тысячи франков за четыреста. Бинокль оказался дерьмо, он не стоит и полутораста. Пришли парижские газеты – правительство не предприняло ничего в связи с разбойничьим нападением на французский гражданский, почтовый самолет. Более того – правые газеты заявляют, что «Пиренейский воздух» подозрительная организация, что правительство должно ее обследовать и закрыть.

Оказывается, испанские фашисты в Байонне несколько раз приходили к Гали с предложением: сделать по пути в Бильбао посадку, якобы вынужденную, на сан-себастьянском аэродроме. Они обещали изъять из самолета только пассажиров и почту, а пилота отпустить дальше. За это они предлагали ему двести двадцать пять тысяч франков – из них сто тысяч тут же, в Байонне, а остальные на аэродроме в Сан-Себастьяне. Параллельно французской воздушной линии через территорию Франции же проходит германская линия Штутгарт – Бургос, формально именуемая «Штутгарт – Лиссабон». Каждый день германские фашистские самолеты, прилетая из Штутгарта, делают посадку в Марселе, затем летят через весь пограничный юг Франции, проходят над Биаррицем и Эндейей, спокойно садятся в Сан-Себастьяне или прямо в Бургосе. Никто не чинит им никаких препятствий или задержек. А если кто-нибудь и попробовал бы, германские фашисты добились бы охраны своих интересов большей, чем пользуется «Пиренейский воздух». Терпеть столько не стали бы.

В шесть часов я самосильно приехал на аэродром. Там были все в сборе – и мадам, и финляндский офицер, и корреспондент Гаваса, и сам начальник аэродрома, и еще куча народу. Не было только одного – самого Лапорта. Я стоял, как последний дурак, у самолета, у своего идиотского белого чемодана; было совершенно очевидно, что Лапорт не появится, а я все-таки стоял. Кто-то позвонил и сообщил, что Лапорт поехал в Сен-Жан де Люс, встречать раненого Гали, которого доставил английский миноносец. В восемь мы разъехались. Лапорт после свидания с Гали окончательно отказался лететь в Бильбао. «Не будь самоубийцей, – сказал ему Гали. – Ты летишь безоружный и беззащитный. Твое собственное правительство тебя не обороняет и даже не протестует против твоего убийства. Платят, правда, хорошо, но башка стоит дороже. Ради чего же ее терять?»

Этот разговор мне передала мадам, я ее видел в десять часов. В конце концов, они по-своему тоже правы – и Гали, и эта скотина Лапорт.

– У меня нет больше пилотов, – сказала мадам. – Линия прерывает свою работу. Они добились, чего хотели.

– Кажется, я найду вам пилота, – сказал я.

– Он француз?

– Да, француз. Бывают французы храбрые люди, мадам.

Мы распрощались с ней, по-видимому в последний раз. Я не улетел в Бильбао. Я вряд ли доберусь туда, хотя попробую еще и еще. Пятнадцатого июня в Валенсии открывается Международный конгресс писателей, надо быть там за несколько дней, где же тут успеть к баскам! А Бильбао окружено уже почти со всех сторон. Людям там тяжело. Меня там нет. Я не попал в Бильбао. Я не нахал. Я слишком много о себе воображаю.

 

29 мая

Байонна сейчас главный центр помощи северным районам территории Франко. Из Байонны направляется мощный поток продовольствия, людей, оружия. Конечно, еще более удобно делать это через Португалию. Более удобно, но дольше. А война требует спешки. Есть предметы, которые слишком долго возить в обход.

В Байонне – база. В Биаррице, Эндейе, Беобии – передаточные пункты. Кроме того, есть Начо Энеа. Магические слова!

Они всплывают здесь во всей приграничной полосе, как только разговор заходит о контроле границы, о добровольцах, о снабжении Франко оружием, обо всем, что касается фашистско-испанской территории.

– Этот человек связан с Начо Энеа…

– Стоит только обратиться в Начо Энеа…

– Эти сведения – из Начо Энеа…

– Остерегайтесь, Начо Энеа обратило на вас внимание!..

Никто не поверит, что не знаешь о Начо Энеа и где оно находится. Конечно, в Сен-Жан де Люс! Я поехал искать Начо Энеа.

Сен-Жан – маленький, накаленный солнцем городок. Одна сторона его – простонародная, рыбацкая. В бухте сотни баркасов, пахнет смолой, пенькой, рыбой. Из лодок пересыпают в мокрые корзины серебристый тяжелый улов. Здесь важнейшие сардинные промыслы Франции. С другого края, у пляжа, несколько кварталов элегантных аристократических вилл. На рейде тихо колышутся серые громады военных кораблей – британских, французских, американских.

На зеркальных окнах справочного киоска заманчивые надписи: «Посетите Испанию, край чудесной природы и людей, отдохните на ее летних и зимних курортах». Конечно, надписи сделаны давно. Ну, а сейчас барышня в киоске спокойно разъясняет: сейчас проехать в Сан-Себастьян нельзя. Нет сезона. Ввиду войны. А на три дня? Нет, и на три дня нельзя. Война, невмешательство, контроль. Туризм временно прекращен. Ведь мсье турист? Конечно, теперь ведь все туристы…

Обмен улыбками.

– Мсье турист из…

– Из Голландии, конечно.

Барышня смеется.

– Почему обязательно из Голландии? Есть и такие, которые прямо из Германии. Но вы ведь, наверно, знаете, куда вам надо обращаться.

– Я забыл… Какие-то непонятные два слова.

Барышня кокетливо строга:

– Если вы забыли, я вам напоминать не стану. Надо было записать. Это направо, за «Баскским баром», и потом вверх по аллее, вдоль парка.

На площади, чтобы не заблудиться, спрашиваю у полицейского Начо Энеа.

– Вверх, за «Баскским баром», по аллее.

Велосипедист, нянька с колясочкой и бровастая дама любезно направляют туда же. Испанский священник на тот же вопрос коротко отвечает:

– Идите за мной. Я направляюсь туда.

У самого входа, несмотря на знойный полуденный час, оживление, стоят пять машин; из одной люди выходят, в другую усаживаются. На воротах лаконическая надпись: «Начо Энеа». По-баскски это значит: «У себя». За каменной стеной, в глубине сада, спрятан большой дом, стрелки и надписи ведут к нему. В доме обитают не баски, а испанские фашисты. Но они здесь у себя.

Внутри дома настоящая посольская или консульская канцелярия. В приемной куча ожидающих, на стенах фашистские, монархические плакаты и флаги, кружки для пожертвований на мятежную армию и «испанскую фалангу», проспекты сан-себастьянских, севильских, бургосских гостиниц. Над камином пришпилена инструкция по переходу границы. Нужно: 1) иметь выездную или транзитную французскую визу, 2) получить разрешение военных властей, 3) дать просмотреть багаж на таможне, 4) пройти пешком мост…

Секретарь с кучей бумаг шныряет туда и обратно. С некоторыми посетителями он объясняется сам, других пропускает за плотно закрытую дверь, к высшему начальству… С меня хватит и секретаря.

– Что вам угодно?

– На несколько дней в Сан-Себастьян. Из Голландии.

Секретарь интересуется паспортом, но я предпочел забыть его в гостинице.

– А как с выездной французской визой? Есть она у вас?

– Пока нет.

Секретарь размышляет.

– Тогда обратитесь к господину Беренвилю. Вы найдете его в «Баскском баре», в конце аллеи, внизу. Возьмите с собой анкетный листок. Верните его заполненным.

Анкета содержит обычные в таких случаях вопросы и адресована командиру Шестой дивизии в Бургосе.

Покидаю Начо Энеа с легким чувством разочарования. Никакой таинственности! Просто-напросто посольство фашистских мятежников на французской территории.

«Баскский бар» оказывается шикарным французским кабаком-дансингом. Такие учреждения обычно открыты только по ночам. Но нет, здесь и сейчас есть публика. За двумя столами оживленно пьют пиво и болтают на берлинском диалекте здоровенные молодые люди. Типичная стрижка рейхсвера: кругом головы под машинку, на макушке – намасленный пробор. Явные туристы, бесспорно из Голландии…

Официант у стойки понимает, что я пришел сюда в час дня не танцевать.

– Вам, наверно, нужно мсье Беренвиля? Он в Начо Энеа, вернется с минуты на минуту. Эти господа его тоже ждут.

– Нет, я уж зайду в другой раз.

Господин Беренвиль – лидер местных фашистов и руководитель переправы к Франко. «Баскский бар» – его приемная. Это все в порядке вещей. Гораздо более трогательно другое. В трехстах шагах от Начо Энеа, в другой вилле, проживает безвыездно с начала фашистского мятежа господин Жан Эрбетт, числящийся до сих пор послом Франции при республиканском испанском правительстве.

…Отсюда недалеко до Беобии. Вот Беобия. Река, пограничный, или, как его здесь называют, интернациональный, мост. У моста – французская таможня, жандармы, полиция, контрольно-пропускная будка. Изредка подъезжают автомобили, из них выходят богатого вида господа, на секунду заглядывают в будку и сейчас же идут по мосту на испанскую сторону.

Пограничники рассказывают:

– Третьего дня сюда опять перебежал унтер-офицер из фашистской армии. Ну и стрельбу же открыли они по нем! Прямо чудо, что никого из нас не убили!

– Неужели так и стреляли по французской стороне?

– А как же! Из пулеметов. Посмотрите сами.

В самом деле, стены домов, обращенные к границе, изрыты пулями. Несколько пуль попало даже во французский пограничный знак, сбили с него эмаль.

– И вы ничем не ответили?

– У нас не было приказа.

– По вас стреляют из пулеметов через границу – и вы ничем на это не реагируете?

Офицер-пограничник грустно разводит руками.

– Поверьте, если бы нам дали возможность, мы показали бы, что можем охранять честь французской границы.

– А органы международного контроля?

– О, их это трогает меньше всего! Их задача – обеспечить невмешательство туда. Насчет вмешательства сюда – они правы, когда говорят, что Франция могла бы сама обеспечить себя от этого.

…В Эндейе главный перевалочный пункт между Францией и лагерем Франко. На пограничном мосту движение, как на бульваре. В будке должен быть контролер, голландский офицер. Должен быть, но его нет. Пограничники объясняют: он обедает.

– Он обедает с утра да поздней ночи. Вы найдете его в ресторанчике около вокзала. До установления международного контроля мы не знали, сколько способен выпить в день один голландец. Чем дольше живешь, тем больше узнаешь интересных вещей.

На другом конце моста неподвижно стоят жандармы генерала Франко. Все те же черные лакированные королевские двухуголки, те же лимонного цвета ремни. Вдруг они вытягиваются, берут на караул. Через мост на нашу сторону катит щегольской автомобиль. Рослый мужчина развалился на заднем сиденье, снисходительно машет рукой французской страже и, не останавливаясь, удаляется по шоссе. Кто это? Майор Тронкосо, военный комендант мятежного Ируна.

– И часто он сюда приезжает?

– По нескольку раз в день. Он пользуется правом беспрепятственного проезда туда и обратно. Ведь у него масса дел тут, во Франции.

На станции пробую разыскать представителя международного контроля. Это очень легко – все знают, где обедает голландец. Вот и он: салфетка узлом обвязана вокруг шеи, чтобы не упасть, на столе батарея бутылок. Стараюсь вступить в разговор, но, увы, бравый представитель голландской армии не вяжет лыка. Где же тут контроль, – хоть бы из-за стола суметь встать!

В Эндейе тоже вчера составлен протокол об обстреле границы неизвестными лицами с испанской территории.

«Неизвестный» обрушивает с борта военных самолетов тонны взрывчатых веществ на французские города. «Неизвестный» обдирает пулеметным огнем французские пограничные знаки.

«Неизвестный» топит британские торговые пароходы. «Неизвестный» вмешивается всей силой своего могущественного оружия во внутренние дела Испании, в борьбу ее народа с фашистскими мятежниками. Не слишком ли далеко зашел этот уже всякому ребенку известный «неизвестный»? Не нарушены ли им все границы терпения? Не слишком ли уж тесно стало в мире от его безнаказанных, все более яростных и дерзких бросков и прыжков?

Поздно вечером приехал в Тулузу. Тотчас же позвонил в Париж, к знакомым, с просьбой разыскать летчика Абеля Гидеза, если он в Париже. Сказать ему только одно: что я прошу его срочно приехать в Тулузу, чтобы поиграть в теннис и вообще отдохнуть.

 

30 мая

Совершенно пустой день. Пыль, жара, духота. Здесь нет даже цирка Медрано. «Депеш» помещает длинные столбцы телеграмм об обороне Бильбао. Главная надежда атакуемых басков – это «железный пояс» укреплений, который они воздвигли вокруг своей столицы. Уничтожение Герники не запугало, а ожесточило их. Они хотят держаться и удержаться. «Депеш» – единственная здесь и во всей Франции буржуазная газета, которая сочувственно и правдиво пишет о борьбе испанского народа.

Вечером опять говорил с Парижем. Ура, Гидеза нашли! Он сказал, что готов выехать сегодня в Тулузу, но, поскольку речь идет об игре в теннис и отдыхе на лоне природы, он должен перерегистрировать свое пилотское свидетельство, срок которого истек. На это уйдет два дня, третьего он будет в Тулузе. Ну что за милый парень!

 

31 мая

Еще в Байонне мадам называла имя некоего Янгуаса – испанца, «дикого» пилота, воздушного извозчика-одиночки, некооперированного кустаря. У него есть патент, и он летает там, где другие не берутся. Возит не по счетчику, цена по соглашению. Искал Янгуаса в Тулузе, – нет, он уже две недели как не появлялся. В отеле, где он всегда останавливается, обещали сообщить тотчас же, если он приедет. Для верности я перебрался в этот же отель.

Еще один бессмысленный, пустой день. Терпение, выдержка! Хорошо, выдержка, но если она пропадет зря? До конгресса в Валенсии осталось пятнадцать дней. Можно ли рисковать забираться на это время в Бильбао, – как и когда выберешься?

 

1 июня

Утром вдруг появился Янгуас. Пригласил его завтракать в лучший ресторан – в «Лафайетт». Довольно странный человек. Маленького роста, худенький, медвежатные движения, прищуренные, хитрые глаза. Говорит мало, ест и пьет с огромным аппетитом. У республиканцев он пользуется полным доверием. Личный друг президента басков Агирре. Он перебрасывал около двухсот раз над территорией фашистов грузы, оружие, людей. О его дерзости и безнаказанности знают фашисты. Пробовали подкупить его – не удалось. Кейпо де Льяно в одной из свой радиопроповедей объявил: «Мы поймаем тебя, Янгуас, и повесим».

Яигуас легит в Бильбао. Он согласен взять меня. Сегодня же! Сегодня вечером? А как же Гидез? Я не буду его ждать. Я оставлю ему письмо, по которому он свяжется с «Пиренейским воздухом» и будет там работать – если захочет. Он уехал из Испании, когда ликвидировалась Интернациональная эскадрилья Андре. Правительство выдало ему почетную благодарственную грамоту за героическую боевую работу для испанского народа. Он сбил четыре фашистских бомбардировщика и шесть истребителей, оказал стране еще ряд ценнейших услуг.

После завтрака все вдруг стало легким, быстрым и простым. Только я сел писать очерк о франко-испанской границе, только написал две с половиной страницы – и уже за мной зашел бортмеханик Янгуаса. Снес мой белый чемодан в такси. Вот мы уже на аэродроме, вот самолет, двухмоторный «Блох», вот мы уселись, вот взлетели и идем на запад. Янгуас сказал: лететь из Байонны – безумие. Это гнездо фашистов, особенно аэродром. Из Тулузы лишних полтора часа лету, но возможности для фашистского шпионажа гораздо более урезаны.

Уже смеркалось, когда над Кап Бретон мы вышли к Бискайскому морю. Всегда бурное, оно сегодня было необычно тихо. На втором пилотском сиденье, рядом с летчиком, я подолгу смотрел то вправо, на бескрайнюю ширь Атлантики, то влево, на изрезанный скалами берег, сначала французский, затем испанский. Янгуас подмигнул влево и лениво усмехнулся:

– Фачистас…

Я закивал головой и изобразил простодушный восторг, как если бы он показывал мне северное сияние. Фашисты уже занимают здесь всю линию побережья, почти до самого Бильбао.

Янгуас сделал глубокий загиб в море, чтобы отойти от этой части берега. Это отняло лишний час лета, теперь мы шли совсем одиноко над водным пространством. Почти совсем стемнело, пилот стал осторожно перпендикулярно приближаться к берегу. О том, чтобы сесть на бильбайский аэродром, не было и речи. Малейший снос на восток, хотя бы на десяток километров, выводил прямо к фашистам. Слишком вправо, на запад, к Сантандеру, – нет никаких возможностей для посадки. Янгуас стал внимателен и сосредоточен, он часто приподымался над штурвалом, узкими, зоркими глазами проводника всматривался в неясные очертания, уступы и мысы, утопающие в вечерней мгле. Еще несколько минут – он сбавил газ, в глубине небольшой бухты, опоясанной скалами, забелел песок. Машина сделала круг, круто пошла на посадку, еще минута – и мы тихо покатились по влажному песку, подымая тучи брызг из луж морской воды.

Мотор умолк. Издали высятся скалы вокруг острова-тюрьмы Сантониа, испанского замка д’Иф, мрачного, зловещего места ссылки. Первозданная тишина струится над этим заброшенным, безлюдным углом. Но скоро далекий орудийный грохот разбудил ее. Жадным, глубоким вдохом я глотнул воздух, свежий, бодрый воздух моря, леса и гор. Еще раз грохот. Это опять Испания, опять война!

 

3 июня

Вот два дня, непрерывно, почти без сна, – с басками, на улицах и в казармах Бильбао, на секторах первой линии его обороны, в траншеях его внутреннего укрепленного пояса.

Взятием Бильбао Франко, несомненно, хочет заменить взятие Мадрида. С военно-политической точки зрения у него на это есть немало резонов. Сдача или захват Бильбао, сдача или захват, или бегство баскского правительства могли бы нарушить и без того неустойчивое международное равновесие вокруг Испании и дать мятежникам возможность добиться при помощи внешних сил выгодного перемирия – того, к чему Франко последнее время упорно стремится. Без Бильбао это трудно и невыгодно.

Сюда, на Бискайю, брошены основные и самые боеспособные фашистские силы. За последние месяцы они, правда, сильно поредели. Франко лишился лучших своих кадров. Погибли старые марокканцы, великолепные бойцы, яростные в атаках и упорные в обороне. Они были втянуты в борьбу насильно или обманом, не знали, за что и для кого дерутся, но дрались отлично и всегда служили слепым, безотказным наступательным тараном, за которым следовали главные силы. Много погибло легионеров, много кадровых солдат и унтер-офицерских чинов.

Под Бильбао появились более молодые призывные возрасты, обученные уже во время гражданской войны, колоченные, вымуштрованные германскими инструкторами. Части более современные, более боеспособные, настойчивые, пока операция развивается, и совсем рыхлые, нестойкие в случае неудач и малейшего расстройства управления. Наступать или обороняться отдельными группами, как это делали марокканцы и легионеры, они не умеют.

Здесь же действуют, на правом фашистском фланге, итальянские экспедиционные дивизии, растрепанные в свое время на Гвадалахаре и затем приведенные в порядок. Лучше они не стали.

В сравнении со своим противником баскская пехота показала себя с самой лучшей стороны. Это храбрые, стойкие люди, неутомимые в трудных горных условиях, гораздо более организованные и менее впечатлительные, чем, например, кастильцы. В боях сказались национальные качества басков – их уравновешенное упорство, хладнокровие, иногда даже флегматичность – все то, из-за чего их называют здесь англичанами Иберийского полуострова. Вооружение и обученность баскских частей тоже на приличном уровне.

Защитники Бильбао построили так называемый «синтурон», то есть пояс, или укрепленный пояс, или железный пояс, или стальной пояс, или, как его прозвали любители газетных сенсаций, – «бискайская линия Мажино».

Само это увлечение громкими названиями принесло мало пользы обороне города. Оно создало неверное представление о грандиозности укреплений вокруг Бильбао, об их полной и абсолютной, герметической непроницаемости, об их непроходимости. Мятежники охотно содействовали фантастическим описаниям «синтурона», оправдывая ими медленность осады Бильбао и подчеркивая перед всем миром необычайную трудность своей задачи. В случае захвата Бильбао эти рассказы должны служить доказательством безумной храбрости мятежников, справившихся с якобы неприступной крепостью.

В Бильбао, включая некоторую часть бойцов и командиров, вера в магические свойства «синтурона» породила мнение, что бои вблизи города не так важны и что настоящая оборона начнется только с момента отхода на укрепленные позиции. Мнение неверное и глубоко вредное. Нет таких поясов и укреплений, которые могли бы сами по себе служить гарантией обороны. Все зависит от того, как их использует армия в ходе сражения и при каких условиях она начнет обороняться на них.

Если противник нанесет сильный удар хотя бы даже на некотором расстоянии от укреплений, то он может, развивая успех, создать брешь, физическую и моральную, в рядах обороняющихся внутри укрепленного пояса, прежде чем тот начнет свое сопротивление.

Если, с другой стороны, «синтурон» даже будет прорван в одном или нескольких местах, это еще не означает катастрофы и падения Бильбао. Лишь бы не был сломлен дух войск и их стойкость, их воля к борьбе, организованность их управления.

Самый «синтурон» – это более или менее непрерывная цепь отдельных окопов, траншей, блокгаузов, блиндажей и пулеметных гнезд, чередующихся с естественными горными рубежами и хорошо обстреливаемыми ущельями.

На некоторых участках работа проделана отлично и очень догадливо дополняет рельеф местности. В других местах укрепления только повторяют никчемно то, что здесь настроила сама природа: блокгаузы на гребнях могучих скал, к тому же сделанные открыто, напоказ, прямо как приманка для авиации и артиллерии противника. Я облазил по горам все эти устройства, облился при этом семью потами. Есть участки, где укрепления недостаточны или где их совсем нет, – не защищенные ничем проходы, которые надо оборонять только живой силой, в очень невыгодных условиях.

Произошло все это не случайно. Инженер, руководивший устройством пояса, оказался изменником, вредителем и недавно перебежал к фашистам. У мятежников есть все схемы «синтурона» и все объяснения к ним.

После бегства инженера командование очень многое изменило в укреплениях. Целые участки пояса перестроены на новых местах. Но, конечно, всего переделать заново не удалось. Неприятельская авиация следит за работами и разгоняет саперов бомбами.

Все-таки многие тысячи рабочих и крестьян басков с одушевлением трудятся над созданием и переделкой укреплений осажденного Бильбао. Каждую ночь в темноте колонны людей напряженно копошатся в горах – строят, копают, заграждают. Нельзя сказать, что их оборудование богато. Грузовик сюда не перебросишь. Крохотный осел, деревянные носилки, корзины – все пущено в ход, все служит для укреплений, все помогает борьбе. Как и зимой в Мадриде, женщины, подростки, дети помогают строить и обороняться.

Но борьба вокруг Бильбао совершенно не похожа на борьбу вокруг Мадрида. Она вообще ни на что не похожа.

Здесь, на северном фронте, воюет авиация. Притом авиация только фашистская. А республиканской почти нет.

То, что мы видим и переживаем здесь, теперь, не может служить прообразом будущих войн. Если изобразить все это на картине, то под ней надо подписать: «Горе стране, которая не сможет обороняться в воздухе!» Фашистские интервенты используют на бискайском фронте свое полнейшее превосходство в воздухе. Вернее, не превосходство свое, а почти полное отсутствие республиканской авиации, в котором они ясно убедились, обшарив побережье. С наглостью трусов фашистские командиры раскричали в своих сводках, что на севере теснят противника в воздухе. Им почти некого теснить: здесь действует маленькая горсточка самолетов, переброшенная с огромными трудностями и международными осложнениями с центрального фронта. Фашистам же не пришлось почти менять своих авиационных баз. Из одного и того же района Бургоса они летают и на Гвадалахару, и в Каталонию, и на Бильбао, и на Сантандер. Лихорадочное капитальное строительство аэродромов вокруг Сан-Себастьяна – это уже забота о будущем, это первые опорные германские пункты на французской границе.

Авиация интервентов вдесятеро превосходит числом бискайскую республиканскую. Многим ли она после этого рискует? Немцы устроили себе на Бискайе настоящий полигон. Они пробуют здесь свои новейшие марки, как сверхскоростной «Хейнкель-123» или двухмоторный бомбардировочный «Хейнкель-111». Они сбрасывают все виды бомб, от однокилограммовой (пучком по десять штук) до трехсот– и пятисоткилограммовых. Они бросают артиллерийские бризантные снаряды и наблюдают их действие, они ведут массовые опыты с зажигательными термитными бомбами, с теми самыми, которые приготовили еще к концу империалистической войны для Парижа, но тогда не решились применить.

Этими бомбами жгут леса и кустарники, душат зловонным дымом людей и скот, постепенно переходя к химическим средствам борьбы.

Рассматриваешь какую-нибудь лощину после бомбометания – все изрыто, исковеркано огромными воронками. С земли клочьями содраны ее зеленые покровы, тлеют обгорелые пеньки деревьев. И вот постепенно неизвестно откуда начинают выползать люди. Они сначала молчат – не хочется слов. Они как будто задумчивы – на самом деле оглушены. Прошло немного времени – и они уже опять двигаются, хлопочут, шутят, а главное – опять воюют. Даже во время самих воздушных атак солдаты сохраняют боевой дух. Несколько раз, и вот сегодня опять, когда воздушные пираты совсем обнаглели, во время низких виражей пехотинцы из винтовок подбили двух фашистских летчиков-истребителей.

 

4 июня

Здесь есть замечательные люди, частью местные, частью перелетевшие на помощь баскам с центрального фронта. Лучшие из них по боевым и моральным качествам – это Кристобаль и Нино Нанетти. Первый – командир колонны, стойко оборонявшей Сан-Себастьян до последнего часа. Второй, итальянец, комсомолец, прекрасный боевой командир, командовал бригадой и затем дивизией под Мадридом. Кристобаль руководит сектором, а Нино вот уже десять дней обивает пороги штаба, ожидая назначения, хотя тот же штаб настойчиво вызывал его радиограммами. Здесь страшная неразбериха. Борьба интересов и влияний – национальных, политических, территориальных. Спорят между собой баски с испанцами, националисты с другими партиями, другие партии между собой и внутри себя. Очень странно держится Хуан Астигарравия, секретарь Компартии басков. Он диктаторствует, причем весьма бездарно, важнейшие решения принимает единолично, фактически упразднив здешнее политбюро. Самое худшее в том, что, по существу, решения эти почти всегда неверны и отражают собой колеблющуюся, шаткую, половинчатую позицию баскского правительства, на поводу у которого Астигарравия очутился. Он держится заносчиво, неприступно в отношении Центрального комитета в Валенсии – выдвинул теорийку, что партия басков – не часть испанской Коммунистической партии, а состоит с ней в «братских» взаимоотношениях, то есть на равных и самостоятельных правах. Встревоженный этими фактами и всей обстановкой, Центральный комитет прислал сюда специального уполномоченного, который перебрался сюда с большими трудностями и риском. Астигарравия принял его открыто враждебно, вернее почти совсем не принял и не устроил его на питание, объяснив, что в Бильбао есть нечего. Уполномоченному приходится жить и продовольствоваться у бойцов-коммунистов, свой контакт с партийной организацией он организовал, минуя секретаря.

Сами националисты-баски совершают в эти тягчайшие, решающие дни поступки безумные и необъяснимые. Объяснить их можно разве только противоречиями и борьбой среди самих националистов. С одной стороны – несомненно их желание и решимость драться с Франко, который отказался обещать баскам хоть на грош автономии. Они держатся за центральное правительство, считают себя крепко связанными с ним, единственным другом, из рук которого получили автономию. И тут же – совершают на каждом шагу маленькие пронунсиаменто – грошовые переворотики, захваты, демонстрации. На этих днях националисты внезапно арестовали весь офицерский состав моряков и на миноносцах, на подводных лодках поставили своих людей, весьма сомнительных, неблагополучных по фашизму. Президент Агирре, он же теперь и главнокомандующий баскским фронтом, сначала разгневался (или изобразил гнев) по случаю такого своеволия, затем примирился с ним и даже одобрил какими-то соображениями.

Я побывал у президента. Он так же мил и элегантен, как и раньше, он стал даже еще любезнее. Горячо благодарил за устройство баскских детей в Советском Союзе, особенно был растроган тем, что из Москвы напомнили о присылке баскских букварей и учебников для маленьких беженцев.

– А что же вы думаете, мы их хотим русифицировать? Они у нас в гостях, но они баски и останутся басками.

– Да, да, это очень трогательно, очень чутко!

Жадно расспрашивал о международном положении, жаловался на одиночество и изоляцию, на хозяйственные, финансовые, валютные затруднения. У него нет помощников по этой части, специалистов…

– Простите, сеньор президент, но в этом если кто и виноват, то вы сами. В центральном правительстве положение куда труднее. Там финансами руководит врач Негрин, в других министерствах сидят рабочие, журналисты, в вашей же партии есть опытнейшие коммерсанты, старые дельцы! Есть много богатых басков за границей – где их национальные, патриотические чувства? Сейчас, когда Баскония наконец самостоятельна, как могут они не поддержать свое правительство средствами, оружием, займами? Ваш пролетариат, все эти католики рабочие, они отдают сейчас родине даром свой труд, свою жизнь – все, что имеют. А они ведь очень скромны в своих ответных требованиях, они не тронули фабрик, заводов и банков. Они, в интересах войны, даже не повысили себе заработной платы, – между прочим, глупо сделали. Они терпеливо ждут лучших времен, они борются в кредит.

Агирре рассмеялся.

– Вы хорошо сказали, сеньор редактор, или оговорились. Именно – борются в кредит. Вот этого кредита и боятся мои коллеги буржуа. Они предпочитают громко тосковать об автономии басков, сохраняя свои дивиденды, чем получить эту автономию и заплатить рабочим. Что касается меня и моего правительства, то мы будем стойко и до конца продолжать борьбу, охраняя национальные интересы всего парода, всех классов!..

Бильбайская печать сегодня занята бурной дискуссией об охране военных тайн. Поводом послужило заявление на вчерашнем приеме местных газетчиков. Я сказал, что в порядке дружеской критики отмечаю невероятную болтливость прессы. Особенно вредны и прямо служат неприятелю подробные перечисления в газетах всех зданий, куда попали фашистские бомбы и снаряды. Ведь это прямая корректировка стрельбы и бомбометания фашистов. Да и всякие другие выбалтывания: адреса казарм, списки бойцов и командиров, получивших табак, с номерами и местоположением частей… Целые столбцы отведены под обсуждение этой более чем скромной мысли. Один газеты считают, что замечание правильно и что пора перестать болтать, хотя бы лишив читателя «занимательного и ценного материала для воспитания его антифашистского негодования». Другие органы печати видят в заявлении пример шпиономании. Подумаешь, большую роль для противника играют все эти адреса! Ему и без того с воздуха видно, куда падают бомбы. Хорош бы он был, противник, если строил бы свою разведку только на газетах! Да и вообще бильбайские газеты поступают на территорию Франко лишь на четвертый-пятый день. Сведения давно устареют. Нет, наш советский коллега чересчур уж мнителен…

 

6 июня

По позициям здесь надо лазить с посошком, еще лучше – в альпийских башмаках с шипами. Военный инженер Базилио, человек пришлый, уже знает здесь каждую гору, каждую расщелинку, каждую полянку. По утрам мы выезжаем с ним, маскируем и оставляем машину на возможно ближайшей точке горного шоссе, оттуда вместе с шофером, втроем, карабкаемся по сектору.

С утра фашистская авиация уже в воздухе, она зорко следит за саперными работами и ведет бомбардировку на их прекращение.

Наступление на Бильбао – это сокрушительный, безнаказанный террор массированной авиации. Об этом можно прочесть полтораста статей. Но чтобы почувствовать и понять, надо быть здесь.

И в военной теории, и в практическом применении войсковая авиация всегда предназначалась для поражения целей в глубине расположения противника. Она идет уничтожать там, куда не достает пулеметный и артиллерийский огонь.

Здесь она поступает куда более просто. Избирает маленький, в один-два километра, участок фронта, начинает бить по самому переднему краю обороны, и как бить!

Мы миновали отрезок готовых и пока безлюдных блиндажей «синтурона» и пошли через лужок к передовой линии окопов. В эту минуту над нами появились «Юнкерсы». Немного, четыре штуки. Их привлекли белые пятна развороченной земли на лужку. Отсюда брали песок для подсыпки в блиндажи. Летчики заподозрили здесь укрепления. Мы бросились на землю.

– Жаль, не успели мы перебежать эту поляну, – сказал Базилио. – Ладно, шут с ними, переждем. Пусть бомбят по пустому месту, порча материала как-никак.

– Место не совсем пустое.

– О присутствующих не говорят.

Грохот был отчаянный. Бомбы падали и рвались пучками, по две, по три. Лужок вздыбился песком и пламенем. Наш край не задело. Самолеты стали уходить. Подождав, пока туча земли и дыма начала оседать, мы встали для перебежки.

– Стой! – крикнул Базилио. – Ложись! Сзади идут новые.

Это была следующая смена. Она шла по пятам за первой и бомбы направила сюда же, прямо в дым, оседающий от первой очереди. Взрывы раздирали уши. Это было уж чересчур близко от нас. Мы лежали очень скромно, укрытые только теорией вероятности.

И этот грохот кончился, многомоторный гул стал тише, увидеть аппараты глазом было трудно – дым застилал небо. Наконец все очистилось. Первым поднялся и побежал шофер, за ним мы двое. И вдруг с жужжащим визгом, пикируя почти отвесно, с яростной пулеметной пальбой на лужок кинулись три истребителя. Шофер закричал ужасным голосом и упал. Он, видимо, был убит или смертельно ранен. Истребители охотились за нами, как чайки за рыбой.

– Хреновая история, – сказал Базилио, – они нас принимают за дивизию, не меньше. И мы никак не докажем, что нас трое. Ни письменно, ни устно. Они теперь будут бомбить и прочесывать истребителями, бомбить и прочесывать истребителями, по очереди.

– Надо помочь парню, если он жив. Подползем к нему.

Но он уже полз навстречу нам. С ним ничего не случилось, он только очень испугался. Все-таки мы временно похоронили его – вдавили немного в землю и забросали травой белую, яркую его рубашку. Сказали – не рыпаться без команды.

Третья очередь «Юнкерсов» была уже здесь. Теперь положение наше стало хуже – перебежкой мы приблизились шагов на пятнадцать к центру бомбометания. Прежнее место казалось теперь идеалом уюта и безопасности.

Повторилось то же, что и в первые два раза. Опять пришли истребители. Они нас нервировали почему-то больше, чем бомбовозы. Лежа, я закурил сигарету и бросил, недокуренную.

– Все-таки надо добежать до блиндажа, – сказал я.

– Подведем бойцов в блиндаже, навлечем на них эту сволочь. Смотрите, сейчас блиндаж совсем не заметен.

Мы оставались на этом месте еще два с половиной часа. Взрывы то утихали, то возобновлялись чудовищными шквалами, но ни разу рокот моторов не прекращался над лужком. Истребители кувыркались почти у самой земли в те редкие промежутки, когда по полю можно было пробежать. Тупое оцепенение охватило нас.

Наконец все кончилось. Медленно, тяжело мы поднялись на ноги и молча побрели к блиндажу. Там не было ни души.

– Не выдержали ребята, – сказал Базилио. – Поди-ка выдержи! С воздуха надо прикрываться. Конечно, если есть чем прикрыться.

Вернулся в город поздно. Застал записку из президентской канцелярии – просьба позвонить. Позвонил, и секретарь меня уведомил, что пилот Янгуас завтра собирается в обратный полет. Место в самолете обеспечено, и этим местом рекомендуют воспользоваться, потому что другой оказии, ни морской, ни воздушной, пока не предвидится.

 

7 июня

Сегодня Янгуас не отлетел. То ли погода ему не понравилась, то ли что-нибудь другое. Он не дает объяснений, улетает и прилетает, когда хочет, хотя бы имел самое срочное поручение. Он считает себя в распоряжении президента Агирре, но и президент не распоряжается его полетами. Янгуас объяснил, что только при условии полной бесконтрольности он может нести свою опасную службу.

Кармен сел за руль машины и долго возил меня по городу. Он молодец, хорошая помесь кинооператора с советским журналистом, живой, храбрый, веселый. Поспевает повсюду, в нужные и важные места. Мы были очень рады увидеться после Мадрида в этом тревожном, сумрачном Бильбао.

Взволнованно, но тихо и молчаливо переживает измученный, усталый город борьбу, которая кипит у его ворот. Опять и опять каждые полчаса воют сирены о воздушной опасности, загоняют жителей в подземные убежища. Но ни у кого больше нет ни охоты, ни терпения сидеть в погребе. Собираясь кучками, баски прислушиваются то с тоской, то с радостью, то с надеждой к орудийному грохоту на окраинах города. Длинные очереди у лавок, чтобы получить полфунта хлеба, или крупы, или пол-литра растительного масла. Бледные лица женщин и детей. Люди стали тенями.

Но они хотят жить, радоваться, смеяться, эти тени. Если вечером хоть на час затихает канонада, город робко пробует передохнуть, принять мирный вид. На тротуары перед домами выносят стулья; матери семейств, как наседки, восседают в кругу своего большого потомства. Большое, некогда богатое кафе уныло освещено одной-единственной лампочкой. В полутьме усталые солдаты отдыхают за стаканом лимонада, дремлют, положив головы на плечи жен и подруг. И над каждым столиком маячит печатный плакат: «Боец, будь осторожен: женщина может быть твоим лучшим другом и твоим злейшим врагом. Не болтай!» Капитан приходит в кафе, жестом руки он кончает передышку. Солдаты коротко прощаются и у выхода строятся в колонны.

Как страдает этот город! И за что? Республиканский парламент, законное правительство в Испании предоставили древнему народу басков автономию, на которую он всегда имел все права.

У меня дома, где народы составляют союз равных, может ли баскская автономия удивить даже ребенка? Здесь, в капиталистическом мире, полчища иностранных интервентов вместе с испанской фашистской реакцией обрушили на мирную страну басков огненный вихрь, хотят стереть с лица земли ее людей, ее дома, ее сады, даже ее церкви только потому, что духовенство поддержало национальные и антифашистские чувства народа. Интервенты уничтожили священный город басков Гернику и теперь хотят сделать из Бильбао новую, большую Гернику. И ни одно из капиталистических государств, даже самых христианнейших, не пришло на помощь баскскому народу, изнемогающему в одиноком, неравном бою.

 

8 июня

Я сегодня был во Франции. Но ложусь спать в Бильбао. Вот какие делишки!

Утром появился Абель Гидез, веселый, солнечный, сияющий. Его первые слова были:

– Если бы ты даже из пустыни Сахары прислал радио, что тебя нужно оттуда вытащить, я прилетел бы за тобой!

Вместо ответа я крепко обнял его, как брата.

Он прибыл в Тулузу на другой день после меня, связался с «Пиренейским воздухом», помог купить в Париже хороший, чуть подержанный двухмоторный самолет, сразу перегнал его в Тулузу и вот уже прибыл сюда, первым рейсом. Он очень доволен, он рад, что опять включился в работу.

– Да, я очень рад и был бы совсем рад, если бы мог поставить на машину хоть два пулемета. Ужасное чувство – ощущать себя ястребом и быть зашитым в шкуру зайца. Я уже говорил фирме: за один пулемет я отказываюсь от половины жалованья, за второй буду летать даром. Они только смеются в ответ. Пойми, как это глупо: они будут меня клевать, убивать, а я, который смелее их, – ведь я же знаю, я смелее их, – я должен буду удирать или, подбитый, падать на землю!

Он выбрал для посадки тот же пляж Ларедо, что и Янгуас. Это не понравилось испанцу. Когда мы под вечер приехали с Янгуасом на пляж, он покосился на машину Гидеза и сказал, что больше здесь садиться не будет, место демаскировано. Пожалуй, он прав.

Погода очень испортилась. Бискайское море было все в тучах, видимость очень плохая. Янгуас решил все-таки лететь. Мы разбежались по мокрому песку и пошли в воздух. Через несколько минут полета вошли в густой туман и дождь. Встречный ветер осаживал самолет. Янгуас упрямо вел машину вперед. Полтора часа показались нескончаемой вечностью. Примерно так летели мы в тридцатом году со Спириным на «Р-5» над Черным морем… Наконец издали показались неясные очертания французского берега. Я вздохнул свободно. Еще десять минут – мы примерно над Кап Бретон, миновали полосу морского прибоя и пошли над Францией.

Через три-четыре минуты полета мы совершенно ослепли. Попали в так называемое «молоко». Сплошной, белый, мертвый туман охватил машину. Не видны были даже концы крыльев. Очень скоро Янгуас сбился с курса. Самолет метался, как птица в мышеловке. Летчик клал его резким поворотом то на один бок, то на другой. Мы спустились ниже разглядеть хоть что-нибудь. Сквозь одну прореху в тумане я успел увидеть холмистую местность, чей-то замок, мокнувший аспидными крышами под дождем, затем и это заволокло.

Янгуас бесновался вместе с машиной. Злобствовать так могут только объездчики диких лошадей. Один раз он даже с размаху ударил кулаком по штурвалу, как ударяют по шее лошади. При одном резком вираже меня, сидевшего рядом, повалило на него. Мы не были подвязаны. Он усмехнулся и сказал: «Не бойтесь».

Наконец, после дюжины разворотов, рывком, кувырком, выбрались обратно в море. Берег был закрыт сплошной, непроницаемой стеной облаков. Нечего было и думать еще раз пробивать ее. Франция вытолкнула нас.

Куда же теперь? Все побережье влево занято фашистами, до Бильбао. Этот путь уже известен. Значит, обратно в Бильбао? Хватит ли бензина? Пилот не заправлялся в Бильбао, очень трудно было тащить бензин к пляжу.

Чтобы сократить путь, Янгуас пошел почти вдоль берега. Правда, сейчас ни одна собака не вылетит против нас, даже слыша звук мотора. Но если бензин выйдет, мы сядем в фашистской зоне. Или если мотор забарахлит. Он уже барахлил на Янгуасовой машине в прошлый раз, по пути в Бильбао. Янгуас тогда сказал, что этот мотор не в порядке, что в Тулузе надо будет его просмотреть и отрегулировать.

Прижатые облаками к сварливым бискайским волнам, почти задевая колесами воду, мы плелись в темноте.

Наконец, почти на ощупь, подползли и сели все на тот же мокрый, безлюдный пляж. Под дождем пошли в поселок искать автомобиль.

Уже быть во Франции – и опять очутиться здесь! Это невероятно!

Поздно ночью я ввалился в Бильбао, в комнату, которую накануне оставил Гидезу. Абель был изумлен и встревожен. Мы устроились спать вместе.

– Лети завтра со мной.

– Неудобно обидеть испанца. Он подумает, что после сегодняшней истории я не верю в его пилотские способности. А пилот все-таки прекрасный.

– А я, по-твоему, плохой?

– Тебе к лицу маленькое жалованье и два пулемета.

Мы уже засыпали, но он вдруг засмеялся в темноте.

– А кто это стоял в самолете над Пиренеями с пистолетом у моего затылка? Ты думаешь, я тогда ничего не заметил? Мне стало неловко.

– Спи, болтушка! Ведь не сразу узнаешь людей.

 

9 июня

Погода очень плохая, не летят ни Гидез, ни Янгуас.

Фашисты усиливают нажим на Бильбао. Они подходят к укрепленному поясу. Боюсь, что «синтурон» не выдержит. Но в городе сравнительно спокойно.

 

10 июня

Гидез решил лететь в полдень, а Янгуас – в шесть вечера. Я сказал Абелю, что если к полудню не успею приехать на пляж, пусть улетает без меня, – вечером в отеле «Лафайетт», в Тулузе, мы встретимся… Он захватил с собой мой багаж.

С боевых участков удалось вернуться только в три.

Когда в пять часов с Янгуасом, с Карменом и другими провожающими мы приехали в Ларедо, мы застыли при виде того, что открылось нашим глазам.

На берегу стоял и глядел вперед неподвижный, только очень взлохмаченный Гидез. Рядом с ним валялся, весь размокший, мой белый чемодан с одним обломанным замком.

В море, в полукилометре, примерно наполовину торчал из воды самолет Гидеза. Один мотор обломался и висел на какой-то трубе, как глаз, вырванный из орбиты. Одна нога с колесом тоже была подломана. К трупу самолета был пришвартован рыбачий баркас.

– Что случилось, Абель?!

Он рассказал, медленно, с паузами, как ребенок со сна: приехал, загрузил машину, посадил пассажиров, не дождался меня, завел моторы, они работали отлично; долго пробовать не стал, чтобы не разогревать и не тратить горючее, взлетел, взлетел хорошо, вышел на курс, стал отходить от берега, и тут вдруг сдохли сразу оба мотора. Сразу, в один и тот же момент. Ведь это никогда не случается, не так ли? Оба вместе, и в одно и то же время. Самолет стал падать, он с колоссальным трудом немного спланировал, ослабил удар. Все очутились в воде, выбрались из кабины, машина каким-то чудом полудержалась на волнах. Люди уцелели потому, что падение самолета было видно с берега, рыбаки поспешили спасать. Еще две минуты – и самолет погиб бы в одиночестве.

– Что же случилось с моторами? Какая сволочь копалась в них?

– Я не знаю, – ответил Гидез. – Машину охраняли какие-то здешние люди, те же, что охраняют машину Янгуаса. Надо расследовать. Надо вытащить машину на берег и обследовать моторы.

– Сахар, – сказал Янгуас.

– Какой сахар?

– Они насыпали в бензин сахара.

– А вы откуда знаете?

– Я не знаю, я понимаю. Они насыпали в бензин сахара, это подействовало не сразу, а через несколько минут работы моторов, когда закупорилась подача. Это старый трюк.

Все посмотрели на него. Он больше ничего не сказал, только взмахнул рукой, чтобы выкатывали его машину на старт. Он поддел мизинец под ручку моего размокшего чемодана и на мизинце легко понес его. Странный человек!

– А у вас в моторах сахара не окажется?

– Не окажется. У меня механик ночевал в кабине.

Гидез и Кармен приедут пароходом «Гаванна», на котором отправляют новую партию баскских детей. Гидез стоит, все еще растерянный и оробевший.

– Я добьюсь самого точного расследования. Я им докажу!

Ему кажется, что опорочена его пилотская квалификация. Он решил, что подвел и меня, того, кто рекомендовал его.

– Они могут справиться повсюду, где я работал. Никогда ничего даже отдаленно похожего не было со мной. Пойми – два мотора сразу, в один и тот же момент!

– Не волнуйся! Не о тебе идет речь. Дело ясное. Приезжай поскорее, достань другую машину и летай дальше.

– Теперь-то уж я буду летать! Я им покажу!

– Лучше бы и вам дождаться «Гаванны», – вдруг обратился ко мне провожающий Базилио. До сих пор он молча наблюдал всю сцену. – У того сахар, у того мед, – это, знаете, не смешно, это красиво получается только в книжечке «Мир приключений», издание Петра Сойкина, Санкт-Петербург, Стремянная улица.

Я и сам не прочь поплыть на «Гаванне». Но когда она отойдет? А Янгуас уже сидит за штурвалом, винты шумят. Я занял свое место рядом.

Опять это Бискайское море, в четвертый раз, будь оно проклято! Но сейчас все шло как по рельсам. Правый мотор почти не барахлил. Показался внизу большой военный крейсер. «Балеарес», – кивнул на него Янгуас. Сейчас он был в отличном настроении, не переставая, насвистывал песенки. Мы обогнули крейсер вежливой подковой, на расстоянии его зениток.

Французский берег теперь был гостеприимен. Мы шли над спокойными рощами и виноградниками, над маленькими городами, над столетними деревьями вдоль прямых, четких, еще наполеоновских дорог. Море огней и цветные маяки Тулузы встретили нас. Тут же, в аэропорту, заказал себе на утро место на Барселону.

 

11 июня

Большой корабль общества «Эр франс» легко и плавно отчалил от зеленой глади аэродрома. Четыре мощных мотора гудели глухо и спокойно; в просторной кабине, на широких креслах у огромных окон, сиделось тихо, дремотно. На столиках валялись пестрые проспекты и путеводители, это линия Тулуза – Аликанте – Танжер – Рабат. Пилот равнодушно смотрел вперед, рядом с ним бортмеханик читал газету. Я вспомнил, как Мигель Мартинес перебирался в Барселону по сходному маршруту. И «мир приключений» между Байонной и Бильбао… Сейчас это был только заурядный, маленький перегон солидного воздушного экспресса.

Барселона дохнула тяжелым зноем. Все попрятались с улиц в тень. Заказал себе машину на Валенсию. В «Мажестике» я нашел Эренбурга. Он изнемогал от духоты, он сказал мне, что вчера началось республиканское наступление на Уэску. Ударной группой в этой операции служит Сорок пятая дивизия, под командой Лукача-Залки. Известий с фронта еще нет.

Мы решили позавтракать вместе, он вышел куда-то по соседству и мгновенно вернулся. На нем не было лица.

– Звонят по телефону, – сказал он, – будто бы Лукач убит.

– Кто звонит?

– Из Лериды. Будто Лукач и Реглер убиты вместе, в автомобиле. То ли снарядом, то ли бомбой с самолета.

Мы смотрели друг на друга, не произнося ничего. Я выдавил из себя:

– Это, наверно, утка. Здесь ведь любят сочинять что кому взбредет.

Но мы не пошли завтракать. Машина на Валенсию тоже заждалась. По телефону с разных концов передавали разные слухи и варианты, но все мало обнадеживающие. С Лукачом несомненно что-то случилось. По одному варианту Лукач погиб, а Реглер тяжело ранен. По другому – оба ранены. По третьему – погибли трое: Лукач, Реглер и Гейльбрунн, начальник санчасти у Лукача. Наступление на Уэску оборвалось.

Милый, милый Лукач, неужели это случилось? Мы с ним виделись в последний раз на Гвадалахаре, в крохотной деревушке среди скал. Старинная церковь прилепилась на уступе скалы. «Юнкерсы» кружились и рокотали, они хотели расклевать штаб, бомбили скалы; он приказал вынести картины из церкви, чтобы они не погибли; вместе мы любовались наивной и страстной живописью неизвестного художника XV века – святые напоминали одновременно тореадоров и влюбленных кабальеро. Я сказал: «А вот в Москве есть такой венгерский писатель Матэ Залка, ему бы попасть в эту глушь, в эти сказочные места, списать и сдать в Гослитиздат, вот бы там его обругали за уклон в экзотику!» Он смеялся заразительно, детски: «Факт, обругали бы, Михаиль Ефимович, как миленького!» Он завидовал, что я собираюсь в Москву, взгрустнул, просил обязательно повидать Веру Ивановну и Талочку, передавал тысячи приветов, забеспокоился насчет кооперативного дома в Нащокинском переулке.

В машине я вынул из портфеля два письма без адреса на конвертах – их надо было передать лично в руки командиру Двенадцатой бригады, ныне Сорок пятой испанской дивизии. Одно письмо было заклеено, я положил его обратно. В другом, незакрытом, я прочел:

«Товарищ председатель домоуправления!

Доношу, что у нас в доме № 3/5 все благополучно. Топить перестали по случаю весны. Ремонт фасада переднего закончен. Боковые фасады как были… Я, товарищ председатель, замещаю вас, как могу. И даже работаю с Наталией Николаевной – до Вашего приезда. Жильцы очень довольны, они говорят, что я, Матвей Михайлович, нисколько не хуже тебя работаю, и даже превосхожу тебя. Так что передо мной открываются широкие перспективы. А серьезно говоря – я по тебе соскучился и очень горжусь, что у меня есть такой приятель. Михаил Ефимович передаст, как тебя любят. Одиннадцать человек у нас выехали в Лаврушинский переулок. Пелик кланяется тебе. Целую и горжусь тобой, Матюша.

Твой Виктор».

Машина петляла горными спиралями, подымаясь к Тортосе. Солнце безумствовало. Слева исчезла сверкающая голубизна Средиземного моря. На крутом повороте мы чуть не столкнулись со встречным автомобилем. Он остановился, вышел генерал Клебер. Мы сняли темные очки, пожали друг другу руки.

– Я еду принимать дивизию Лукача, – сказал он. – Приезжай ко мне.

 

15 июня

Лукача привезли. Его тело выставили в большом прохладном зале бывшей иезуитской семинарии, где теперь комитет Валенсийского крестьянского союза. Вакханалия пестрых южных цветов бушует кругом его бледного, потемневшего лица. На севере цветы умеют принимать скорбный, похоронный вид. Здесь они буйно и страстно кричат о жизни, опровергают смерть.

Под вечер его хоронили. Митинг провели на улице, в самом центре города, между вокзалом и ареной для боя быков. Запрудилось движение, трамвайные звонки и автомобильные гудки прерывали речи ораторов.

Новый глава правительства Хуан Негрин, новый начальник генерального штаба полковник Рохо стояли у гроба.

Ораторы говорили о том, что доблестный антифашист генерал Лукач вошел в историю испанского народа как незабываемый герой. Почетная стража держала винтовки на караул. Несметная толпа слушала молча, обнажив головы.

 

16 июня

Бильбао, видимо, переживает последние часы. Связь Валенсии с басками все время прерывается. Радиостанцию перевели в Сантандер. Еще идут жаркие бои с наседающими итальянцами, но в городе, очевидно, уже начались паника и предательство.

Фашисты атакуют пляж и дачный район Лас Аренас. Республиканцы еще кое-как держатся вдоль реки Нервион и на возвышенностях Деусто, Бегония, Эчебарри и Гальдакано. Мятежники бешено рвутся на эти пункты, они хотят прорваться одновременно севернее и южнее Бильбао, окружить город со всех сторон. Они еще нажимают на Лос Каминос, чтобы проникнуть в южные кварталы Бильбао.

Невыносимо отсюда, из Валенсии, следить за всем этим. Бессильно следить и наблюдать. В Мадриде тогда, в ноябре, в последний момент случилось чудо. Некоторые надеются, ждут, верят, что чудо произойдет и в Бильбао. Они говорят: «Вы не знаете наших испанцев. Они как дети, как школьники. Не готовятся к экзаменам до самого последнего дня, а когда припрет, тогда вдруг встрепенутся и сделают все в одну ночь. Ведь в Мадриде все организовалось в последнюю ночь. Так будет и на севере».

Я не верю в это чудо. Я очень верю в чудеса, я очень верующий, но в Бильбао чуда не будет. Я только пять дней оттуда, я видел. Народ, солдаты, рабочие хотят драться за свою свободу, за независимость, против итальянцев, но некому их организовать. Нет костяка. Нет крепко сколоченного авангарда. Нет подлинного боевого единства. Нет Пятого полка. Коммунисты там не в силах организовать городскую народную массу для обороны города, как это произошло в Мадриде. Руководство коммунистов-басков не проявило ни чутья, ни понимания обстановки, ни подлинного желания бить врага. Хуан Астигарравия – самовлюбленный схематик, обозленный партийный бюрократ, возомнивший себя непогрешимым с тех тор, как попал в коалиционное правительство. Конечно, коммунисты могут и при известных условиях должны входить в правительство Народного фронта. Но над министрами-коммунистами, которые идут в смешанные правительства, должен сохраняться крепкий контроль партии. В Бильбао этого не было. Получалось по-социал-демократически, как у Блюма.

 

17 июня

Фашисты заняли Лас Аренас. Они уже форсируют реку Нервиой. Окраины города заняты ими. Правительство эвакуировалось и оставило Хунту обороны в составе трех человек – Лерсаола, Асанья и Астигарравия. Но и эта тройка покинула город через несколько часов. Бильбао пал. Автономия басков отменена приказом генерала Франко. Чуда не случилось, Оно в этот раз не могло случиться.

Валенсия омрачена, но спокойна. По улицам маршируют вновь сформированные части. Публика наблюдает их с уважением и любопытством. Иногда, если в колонне шагает знакомый бухгалтер или тореадор, в толпе пересмеиваются.

Войска имеют приличный вид, хорошо, единообразно одеты и обуты, полностью вооружены, пулеметные взводы – при пулеметах, саперы – при своем шанцевом инструменте, санитары – при носилках и походных аптечках. Солдаты выглядят более солидно, офицеры немного слишком подчеркивают свою новую профессию, они ощущают взгляды публики и позируют. Рядом с командиром части, в ногу с ним, идет комиссар. Почему-то его одели в особую форму, цвета какао, дали очень странную полуфуражку-полукепку. В таком виде комиссар выделяется среди всех, как чужеродное тело. Авторы этой затеи думали, видимо, подчеркнуть особые права и функции комиссара. Но получилось не то. Получился отрыв политработника от массы бойцов и противопоставление комиссара командиру.

Настроение и в войсках, и в штабах, и в тылу сейчас неплохое, твердое. Даже потеря Бильбао не очень омрачила его. Здесь умеют быстро свыкаться с потерями и даже забывать их. Даже чересчур быстро. Бесстрастный Прието, – кому, как не баску, должна была быть особенно горька потеря Бискайи, – сказал в беседе: «У моего друга была жена, которую он очень сильно любил и которая была неизлечимо больна. Он делал все, чтобы спасти ее, но мог только умерить ее страдания. Когда она умерла, мой друг признался, что чувствует облегчение. К тому же он может больше заняться остальной семьей».

Прието всячески подчеркивает, что теперь он занят остальной семьей. Подготовляется новое наступление, очень энергичное, в районе Мадрида. В отличие от прошлого, об этом мало болтают. Кое-что просачивается, но направление готовящегося удара почти никому не известно. В этом отношении потеря Бильбао заставила прозреть даже слепых. Слишком много предателей!

Люди честные и храбрые начинают понимать, что предатели не собраны в каком-то отдельном, предательском секторе, а разбросаны и рассеяны среди этих же честных и храбрых людей. Сырость рождает ржавчину и плесень, но пятна от ржавчины и плесени располагаются по своему собственному рисунку, иногда дальше, иногда ближе, чем можно предсказать. Надо заранее искоренять сырость, не доводить до плесени. В Бильбао сырость надо было выводить заранее. Этого не сделали. В Валенсии только сейчас начинают приглядываться друг к другу, рассматривать людей, даже хорошо работающих, новыми, критическими глазами.

К этому не так просто и быстро можно привыкнуть. Надо иметь жизненный опыт. Ходил человек рядом, работал, радовался успехам, огорчался неудачам – и вдруг он предатель. Как же так?! Неужели же он все время, непрерывно, с утра до ночи, носил маску? Нет, не обязательно носить маску непрерывно. Даже самый завзятый предатель и изменник может временами забывать о своих, под спудом запрятанных, потайных мыслях, он может увлекаться работой, быть толковым, энергичным, храбрым.

В девятнадцатом году, на юго-западном фронте, в августе, мы отступали вверх по Днепру от Деникина. Я был работником газеты Двенадцатой армии, а некто Сахаров заведовал экспедицией и бумажным складом. Это был чудо-снабженец. Он доставал бумагу из-под земли, со всего Киева. Он рассылал газету красноармейцам на самые передовые линии. Это была надежда и опора редакции… При посадке на пароходы в общей суматохе мы растеряли друг друга. Я сел на один пароход, а Сахаров – на другой, очевидно, на тот, куда он погрузил бумагу. Двое суток по всем пристаням я бегал и справлялся, где Сахаров с бумагой. Надо было скорее возобновить печатание газеты. Могилевский, председатель Ревтрибунала армии, наблюдал мою суетню. Он наконец сказал холодно:

– Чего вы колбаситесь? Ваш Сахаров, наверно, остался в Киеве. Его там неплохо примут – с бумагой!

Мне приходило в голову все, что угодно, кроме этого. Это Сахаров-то остался! Такой работник, такой человек! Но Могилевский оказался прав. Он был старше и умнее.

После ухода Ларго Кабальеро началась довольно энергичная чистка в армии. Людей начали снимать не только на основе прямо компрометирующих данных, но и тех, кто ходил с охранными грамотами: «бездарных, но безобидных», «честных, но беспомощных», «чуждых, но способных и полезных». Практика показала, что за одним минусом почти всегда прятался второй. «Бездарный, но безобидный» был вскоре после отставки изобличен в попытке перебежать к фашистам. «Чуждый, но способный и полезный», как оказалось, очень искусно и втихую деморализовал свою часть, приготовил командный состав к переходу на сторону врага при первом боевом соприкосновении. Пришлось после него сменить в части и арестовать целую группу офицеров.

Все это очищение и укрепление боеспособности армии происходит с большими трудностями. Надо преодолевать не только прямое сопротивление врагов, но и кучу просто предрассудков, семейно-патриархальные обычаи, навыки к добрым отношениям, высокопарное донкихотство, просто неповоротливость и благодушие.

Испанские коммунисты были и остаются застрельщиками в этих трудных делах. Их травил Ларго Кабальеро – обвинял в диктаторских замыслах, в стремлении командовать всем Народным фронтом, в поползновении захватить руководящие посты и всюду всем распоряжаться. Это было ложью. Коммунисты не требовали власти для себя. Это было бы просто бессмысленно, противоречило бы в корне идее всенародной, национальной борьбы, при участии всех антифашистских партий.

Но, строго держась рамок своего участия в правительстве, коммунисты сами, по своей инициативе, не дожидаясь отстающего государственного аппарата, подымают и проталкивают множество забытых неотложных вопросов. В печати, на собраниях, в переписке, в профсоюзной работе они организуют патриотов-антифашистов, они суют свой нос и в производство патронов, и в эвакуацию детей, и в руководство по саперному делу, и в покрой солдатских плащей, и в уборку риса. Иногда они зарываются, преувеличивают свою роль, свое влияние в массах, в профсоюзах. Жизнь больно бьет их по носу за ошибки и просчеты. Они отряхиваются и работают дальше. Это раздражало и бесило канцеляриста-диктатора Кабальеро: на этом вопросе, на вопросе о низовой, общественной и партийной инициативе, о праве широчайших народных масс самим организовываться для борьбы с врагом, он дал бой и проиграл его – вынужден был уйти.

Правительство Негрина охотно принимает помощь всех партий, и коммунистов в том числе, в организации фронта и тыла. «Стало легче дышать», – говорит Долорес. Она работает сейчас особенно много – днем, ночью, всегда. Завтра пленум Центрального комитета, и она делает доклад по основному вопросу – о единой партии пролетариата. Все кругом проявляют заботу, хотят дать ей возможность отдохнуть, сосредоточиться, собраться с мыслями и все же тормошат ее, пристают с вопросами, с бумагами, знакомят все с новыми и новыми людьми. Иногда она сама не выдерживает, просит разрешения уйти с совещания, полежать, отдохнуть в пустой, прохладной комнате. Сегодня и мне пришлось потревожить ее в такой момент. Я постучался – ответа не было, тихо вошел – она не лежала, а сидела у подоконника, у раскрытого окна, и писала с очень довольным, почти детским выражением лица. Ей очень нравится писать, хотя она почему-то стесняется своих статей. А ведь она настоящая писательница, народная писательница. Она много знает, не только из области политики, но и из литературы, истории, особенно истории своей страны. Очень охотно вставляет в свои вещи исторические примеры… Ее дергают, тащат говорить на митинги, к микрофону, но гораздо охотнее она соглашается написать что-нибудь. Видно, ей по душе посидеть хоть немного вот так, одной, собраться с мыслями и тихо переложить их на бумагу.

– Долорес, помнишь, как мы познакомились? Тогда, в Бильбао.

Шесть лет назад на рабочей окраине Бильбао, в маленькой таверне на берегу реки Нервиой, товарищи познакомили меня с высокой, худой, молчаливой женщиной. Как все испанки простого звания, она, несмотря на палящую жару, была одета во все черное. Держалась замкнуто, немного стеснительно, слушала разговор очень жадно, но сама почти ничего не говорила, только разглядывала всех большими, ясными черными глазами и, как заметно было по этим глазам, наскоро передумывала для себя каждую фразу разговора.

О ней мне тогда сказали только одно:

– Первая испанская женщина-коммунистка.

Монархия уже была свергнута в Испании. У власти находились испанские Керенские и Милюковы. Коммунистическая партия оставалась, как в королевские времена, нелегальной и преследуемой. Да и сама по себе она была слаба, работала неумело, еще плохо была связана с массой.

Для тридцать первого года женщина в простом черном платье была громадным приобретением в партии. В буржуазных, в парламентских, в светских кругах уже появились адвокатессы, профессорши, ораторши, даже депутатки. Работница, по отсталости окружающей среды, оставалась затворницей, ей не давали ходу; она сама робела и смущалась, редко показывалась на людях, а о выступлениях, о речах перед публикой не смела и думать.

Я тогда с трудом запомнил имя молчаливой испанки в черном платье. Мы встретились с Долорес позже – когда она в составе делегации своей партии со скамей Седьмого конгресса Коминтерна слушала речи ораторов, внимательно, аккуратно делала свои записи в тетради и сама выступила с громкой, страстной, блестящей речью. И еще позже, в этот год, когда ее гордая голова, гневные и смеющиеся уста предстали миллионам и миллионам людей, с трибуны, у микрофона, с кинематографического полотна, со страниц газет и журналов, с огромных плакатов на улицах Барселоны, Парижа, Лондона, Кантона, Мексико-Сити, как символ мужества и благородства, пролетарского патриотизма, страдающего и борющегося народа Испании.

– Помнишь Бильбао, Долорес?

– Бильбао! – Ее губы кривятся болью. – О да, я помню Бильбао. Не будем сейчас говорить об этом, Мигэль. Я пишу доклад на завтра.

 

18 июня

Пленум опять собрался в здании консерватории. Основной вопрос – о единой партии пролетариата.

Об этом в последние недели особенно много говорят и спорят. В рабочем классе огромная тяга к единству. Окопы сроднили и сдружили коммунистов с социалистами. В рабочей, в боевой среде почти стерлись грани между обеими партиями. В руководящих кругах тоже есть большое стремление объединиться, хотя здесь гораздо больше настороженности и недоверия. Коммунисты боятся оппортунизма и соглашательского склада ума некоторых социалистических вождей. Социалисты, в свою очередь, опасаются напористости коммунистов, их организационной активности, их, как они выражаются, диктаторских замашек. Их пугает тот факт, что рабочие-социалисты вступают в Компартию, а из Компартии никто сейчас не переходит в Социалистическую. Они боятся поглощения. При этом есть крупнейшие социалисты, стоящие за объединение. Больше всего – Альварес дель Вайо и Рамон Ламонеда.

Дель Вайо даже явился на пленум Коммунистического ЦК. Его встречают овациями. При всей своей мягкости и доброте, он принципиальный и твердый человек в политических вопросах. Он мужественно отошел от Ларго Кабальеро, хоть ему было трудно высвободиться из-под влияния старика, перешагнуть через многолетнюю дружбу. Дель Вайо не вошел в новое правительство, он остался только генеральным комиссаром армии. Он рассказал мне, что Ларго Кабальеро издевается над ним: «Бедный Вайо, его ничем не вознаградили за то, что он меня оставил!..» Кабальеро вернулся в свой кабинет секретаря Всеобщего рабочего союза. Оттуда он интригует против нового правительства, распускает панические слухи, сочиняет и рассылает кляузные меморандумы и докладные записки. С генералом Асенсио, который привлечен к суду за саботаж и измену, у него постоянный деловой контакт.

Долорес делает большой доклад.

Она начиняет с разбора международной обстановки и положения на фронте. Создана регулярная армия. «Кто мог думать в начале войны, что мы будем иметь под ружьем более полумиллиона человек? И эта цифра постоянно растет».

Она говорит о росте партии:

– Мы можем с гордостью заявить, что в наших рядах сейчас уже есть 301 500 человек, находящихся на территории республиканского правительства, не считая 64 тысяч членов Объединенной Социалистической партии в Каталонии и 22 тысяч в Бискайе.

Дальше о двух методах руководства пролетарской политикой – о методе Второго Интернационала, который раздробляет и распыляет пролетарские силы, и о методе Коминтерна, выдвинувшего идею народного фронта и политического и профсоюзного объединения пролетариата.

Дальше о борьбе испанской Компартии за единство. О врагах единства. О троцкистах, о троцкистском мятеже в Каталонии, который имел своей целью взорвать пролетарское единство. О друзьях единства: «Есть социалисты, которые, честно работая в левом движении, сумели высоко поднять знамя единства, покинутое другими! Среди этих поборников единства видное место занимает Альварес дель Вайо. Он неутомимо борется за союз Социалистической партии с Коммунистической. Он ставит выше всего интересы пролетариата и революции, вполне справедливо заявляя, что единство – это высший закон переживаемого момента».

Долорес подробно излагает условия, на которых коммунисты согласны создать единую партию и влиться в нее. Демократический централизм. Пролетарская демократия и дисциплина. Самокритика. Идеологическое единство на основе учения марксизма-ленинизма.

– Солидарность страны социализма наполнила бодростью нашу страну. Всего лишь несколько дней тому назад председатель кортесов сеньор Мартинес Баррино заявил решительно и определенно, что без солидарности Советского Союза Испания перестала бы существовать как республика и как национальное целое. Разве это не достаточный мотив, чтобы единая партия пролетариата основывалась на подлинном пролетарском интернационализме? (Аплодисменты.)

Доклад Долорес, живой, убедительный, доказательный, всех очень приподнял и настроил. На пленуме создалось радостное, праздничное настроение – как будто единая партия уже создана и существует. Но трудностей еще очень много. Не только фракция Ларго Кабальеро враждебна по отношению к коммунистам. Среди социалистических лидеров, даже очень дружественно держащих себя с коммунистами, есть предвзятое и опасливое отношение к идее единой партии. Они пока не высказываются, но когда вопрос будет поставлен на практические рельсы, они покажут свои когти.

 

20 июня

Хосе Диас не присутствует на пленуме. Ему опять стало хуже, он временно не участвует в оперативной работе.

Я был у него сегодня. Он не хочет жить за городом, где меньше шума и легче дышать; он остался здесь, в нескольких кварталах от Центрального комитета. Я поднялся в верхний этаж, позвонил. В прихожей дежурила охрана – два комсомольца с винтовками, они играли в шахматы.

Прошел несколько пустых комнат чьей-то, видимо оставленной владельцами, безвкусно убранной квартиры, с портретами дедушек и бабушек. В последней комнате, на огромной кровати, прикрытый легким одеялом, лежал Хосе. Он был один.

– Ты все-таки вернулся сюда! Не соврал, значит.

– Видишь, вернулся.

– Отдохнул?

– Не очень.

– И Первого мая ты был в Москве?

– Был.

– Хороший парад?

– Очень хороший.

Мы смотрели друг на друга и улыбались. Иногда хочется только улыбаться, ничего больше. Смотреть и улыбаться. Очень радостно было видеть опять, пусть на подушках, это хорошее лицо, простое лицо испанца и рабочего, молодое, исчерченное морщинками, очень трудовое и очень мыслящее лицо. Сейчас, побеждая болезнь, это лицо светилось улыбкой. Он улыбался потому, что я приехал из Москвы.

– У меня есть срочное поручение.

– Говори.

– Боюсь, что поврежу тебе что-нибудь внутри. Мне сказано – обнять и поцеловать тебя, как только смогу крепко.

– Действуй на всю мощность. – Он присел на постели и сбросил одеяло. – Ты видел там всех? Всех друзей наших?

– Всех.

– О чем они спрашивали?

– Обо всем. О народе Испании, о его руководителях, об армии, о партии. В Москве восхищены вашим народом, его стойкостью, упорством, выдержкой, волей к продолжению борьбы с интервентами. Спрашивали меня и о тебе. Мне сказали, что для тебя главный фронт сейчас – это твое здоровье.

– Есть еще и другие фронты…

– Нет, главный – этот. Только победив на этом фронте, ты сможешь драться на других.

Теперь Диас не смотрел больше на меня. По-прежнему улыбаясь, он глядел далеко в пространство, и было понятно, куда он глядит.

– А ругают нас? Критикуют?

– Критикуют, но не ругают. Восхищаются. Говорят, что, при всех жертвах, при всех неудачах, это изумительная и, по существу, победоносная борьба. Если бы раньше, год назад, спросить у любого человека, что произойдет, если два крупных европейских фашистских государства внезапно нападут на Испанию, обрушат на нее всю мощь военной техники, всякий ответил бы, что Испания будет полностью покорена в несколько недель. И вот фашистские государства обрушились, собственная кадровая армия Испании оказалась на стороне завоевателей, – и, несмотря на это, испанский народ, безоружный, при враждебном нейтралитете всех капиталистических государств, блокированный со всех сторон, обороняется вот уже почти год и не складывает оружия, а наносит полчищу своих врагов сильные, чувствительные удары. Даже потеряв половину своей территории, он сражается еще и еще, он изматывает своих палачей, он кидается все в новые и новые схватки, – как же не преклоняться перед такой борьбой, таким мужеством?!

Теперь Хосе Диас лежал неподвижно, откинувшись навзничь; голова запрокинута на подушки, черты лица заострены, только брови его шевелились, расходясь и сходясь. Он сказал, медленно, почти по слогам, вдыхая в каждый звук огромное волнение и суровую страсть:

– Это именно так… Не мы последние… Пелена спадает с глаз у многих… Фашизм встретит отпор… Немного позже или немного раньше… Его разобьют… Но мы… наш народ… мы начали первые… Мы первые ответили ударом на удар… Первые пошли в контратаку… Одни… Только одна страна… один народ… одна партия… только они протянули нам руку… И когда все будет уже хорошо… пусть вспомнят испанцев… Как они дрались… И тех, кто предал их… И тех, кто им помог…

Он опять замолчал, в комнате долго было тихо.

Затем, подобно тому, как три дня назад с Долорес, мы вспомнили Бильбао, он вспомнил Севилью тридцать первого года.

Красивая Севилья, увенчанная женственной башней Хиральды, веселая, в мантилье, с цветком в зубах, любимица туристов. В Севилье я видел Хосе Диаса в первый раз.

– А Адату помнишь?

– Помню, конечно. Ведь ее еще называли Америкой.

– Не Америкой, а Соединенными Штатами! Ты все позабыл.

Я ничего не позабыл. Я помню Адату, кошмарный лагерь бездомных бедняков на окраине Севильи. Я помню даже мертвую собаку с развороченным брюхом посредине главного проспекта Адаты. Самый проспект был только ухабистой, пыльной расщелиной в восемь шагав шириной, между двумя рядами чего-то, что должно было, по-видимому, именоваться жилищами. На «проспекте» чернели рытвины и ямы глубиной в полроста человека. Асфальтовая гладь чудесных севильских улиц казалась здесь, на расстоянии одного километра, несбыточным сном.

Уродливые собачьи будки из железных и жестяных отбросов. Дырявая мешковина, натянутая на четырех столбах. Первобытные очаги из нескольких камней. Спальные ложа – охапки прокисшего сена. Удушливая вонь разложения. Кто здесь обитал и, наверно, обитает по сей день – люди, скот? Десять тысяч граждан испанского государства. Одна из гражданок подошла ко мне, когда я искал назначенное место встречи. С первого взгляда это была развалившаяся старуха, сгорбленная, медленная, жуткая, как чума, в своем черном рубище. Но она была не стара, она оказалась молодой девушкой. У нее чудом сохранились два ряда прекрасных белых зубов, это только струпья обезобразили ее лицо, разъели глаза и щеки. Струпья от «дурной крови», от хронической болезни нарушенного питания организма, от многих лет беспрерывного поста, умеряемого несколькими оливками, несколькими глотками воды в день. Это была севильянка. Богатые американцы переплывали океан, чтобы посмотреть прославленных севильянок, – известно ли было им, что в Севилье есть свои Соединенные Штаты и там такие изумительные женщины?! Люди со впалыми грудями готовили себе обед. Они поджигали несколько щепочек меж двух кирпичей и ворочали над огнем подобранную в городе пустую консервную коробку с остатками масла на дне. В коробку клали несколько горошин, картофелину – вот и целое блюдо. Сгорбленные фигуры тяжелыми, паралитическими шагами проходили изредка между лачугами и палатками. Каждый шаг причинял им боль и раздражение. Испанцы ли это были? Андалусцы ли – веселый народ статных, красивых, бурно танцующих людей?

Кто обитал в страшном поселке Адата? Подонки и отребья человечества? Деклассированные бродяги?

Нет, рабочие, пролетарии, труженики. Раньше они приходили по гудку на заводы. Но даже и те, что сохранили работу, из-за нищенской платы могли жить только здесь, в дырявых палатках, сделанных собственными руками. Эту голодраную севильскую обитель, особое государство нищих, севильцы прозвали Соединенными Штатами, Там, в лачужке, прятался после полицейского разгрома и заседал севильский комитет Коммунистической партии. Там работал Хосе Диас.

– А Люсену помнишь? Сипко Касас помнишь, Хосе?

Он улыбнулся.

– Помню. Тогда только начиналась по-настоящему работа в деревне. Было время…

Мы ехали в одном поезде от самой Севильи. В одном поезде, в разных вагонах. Подъезжая к станции Люсена, я стал следить из окна, чтобы не пропустить. Все вышло правильно. Молодой человек соскочил с поезда на станции Люсена. И я за ним.

Смуглый молодой человек, или просто парень, или даже паренек. Есть такие вневозрастные облики у людей. Не знаешь, играл ли он еще два года назад в камешки с младшими ребятишками, или у него самого уже есть трое ребят.

Молодой человек соскочил с поезда, он подошел к возбужденной, взволнованной толпе на платформе.

Толпа на станции Люсена кого-то ждала. Для кого-то был приготовлен букет жарких гвоздик, крепко перевязанный рыжей пшеничной соломой.

Молодой человек прошел в толпу, и сейчас же пустой край платформы стал быстро увеличиваться. Толпа двинулась от станции. Она поджидала вот именно этого смуглого парня. Это ему был букет.

Странное шествие двинулось от станции Люсена, мимо города, прямо в поле. Странное для чужого и даже для испанского глаза. Странное тогда – и теперь тоже.

Впереди шагали десять человек крестьян в будничных своих, затрапезных коротких штанах, в толстых белых нитяных чулках, в пестрых платках на головах. Они шли с большими палками и как бы расчищали дорогу, хотя впереди никого не было, никто не преграждал путь.

Дальше шел смуглый молодой человек из Севильи, окруженный радостной и дружелюбно-почтительной свитой.

Он шел с цветами в руках и улыбался, а рядом с ним здоровенный верзила благоговейно нес в высоко поднятых руках обыкновенный серп и обыкновеннейший кузнечный молоток с обгорелой ручкой.

Это вместо знамени. Но это было гораздо страшнее, чем знамя.

Обыкновенные предметы, вырванные из обычной своей обстановки, превращенные в эмблему, ощущались как грозные символы.

У крестьян еще не было знамени с серпом и молотом. Они подняли серп и молот как знамя.

За первыми шеренгами шла довольно беспорядочная, но плотная и как-то организованная толпа. Испанские крестьяне и батраки не приучены были к строю. Страна уже сто лет не участвовала в больших войнах. Прошедшие свой срок солдаты мгновенно забывали вялую армейскую муштру.

В этот раз люди старались дружно маршировать в ногу. Это их занимало, и не как развлечение только, а как некая хотя и маленькая, но серьезная задача. Они хотели показать приезжему пропагандисту, что умеют шагать в ногу.

Трое жандармов, трое солдат гардиа сивиль, торопливо поспевали за толпой. Лимонные ремни снаряжения сдвинулись набок, лакированные треуголки съехали на затылок, карабины болтались в разные стороны.

Они совещались на ходу. Было о чем совещаться. В Люсену почти открыто приехал агитатор-коммунист из Севильи. Его почти открыто встречали с цветами на станции, его ведут выступать на сельском митинге.

Шествие свернуло с большой шоссейной дороги на проселочную. Оно змеисто закачалось по пригоркам, меж оливковых рощ. Полуголые батраки мотыгами разрыхляли рыжую, сухую, в трещинах, землю под оливами. Многие из них, всмотревшись в колонну, слушая оклики и призывы, швыряли мотыги и примыкали к толпе.

Процессия шла долго, она забралась куда-то вглубь. На повороте дороги старший жандарм отправил одного из своей тройки в город. Колонна это заметила и ускорила шаг.

На широком куске голой красной земли начался митинг. Трибуной служили два составленных вместе камня. Батрак из первой шеренги остановился, он поднял высоко вверх серп и молот – вокруг него люди уплотнились кольцом.

Первым говорил старик. Я помню, старик говорил первым. Бледный, высокий старик в бедном крестьянском платье.

Он сказал, что крестьяне устали терпеть. Они отдают последние силы этой проклятой, чужой земле. Не получают взамен даже надежды не умереть с голоду. Помещик выписал себе трактор и выгнал тридцать человек с семьями, даже не оглянулся в их сторону. Крестьяне нищенствуют, да еще каждый день прибывают безработные из города, ходят по поместьям и сбивают цену на поденщину. Бедняки тонут и при этом виснут друг на друге. А ведь надо другое. Надо сплотиться и вытаскивать друг друга. В Люсене несколько ребят записалось в коммунисты. Они выписали из Севильи вот этого молодого сеньора. Пускай гость говорит. Пусть он расскажет, как надо бороться, чтобы получился толк, как борются коммунисты в России, – ведь там вышел толк.

Старик отошел в сторону, толпа повернулась к севильскому парню и дружески приветствовала его. Парень был серьезным, он уже не улыбался. Лицо его, хорошее лицо, простое лицо испанца и рабочего, молодое, очень трудовое и очень мыслящее лицо, было напряжено. Он хотел говорить.

– Товарищи!

На этот призыв вдруг откликнулся капрал из гардиа сивиль. Он приблизился к оратору и без всяких признаков ласки взял его за рукав. Пропагандист выдернул руку, отвернулся и хотел продолжать. Жандарм не уступал:

– Во исполнение закона о защите республики ты говорить не будешь.

В толпе люди вскипели от ярости.

– Кристобаль, старый королевский пес, давно ли ты стал опорой республики?! Ведь даже в день выборов ты записывал всех, кто, по-твоему, не голосовал за Бурбонов! А сегодня ты опять душишь нас, уже как республиканец!

Капрал знаками зовет своего спутника. Второй жандарм протолкнулся через толпу, встал сбоку. Севильский парень уже имеет вид арестованного. Зажатый между двумя треуголками и двумя винтовками, он подымает руку, требует тишины. Мгновенно воцарилось безмолвие.

– Товарищи! Я плюю на этих цепных собак. Я их не боюсь. Пусть я буду сегодня ночевать в тюрьме, но помогите мне сказать, что я хочу. Дайте мне сказать, что я хочу. Дайте мне сказать все, от начала до конца, а потом пусть мне рубят голову, пусть держат за решеткой и…

Дальше он не был слышен из-за дикого общего вопля. Толпа, минуту назад стоявшая в почти сонной неподвижности, прорвалась быстрой лавой, разъединила агитатора с гардиа сивиль, оттеснила жандармов в сторону, на кочку, к запыленным кактусам.

Жандармы так и остались стоять, озадаченные, угрожающие. О них забыли. Жадно, с расширенными зрачками батраки слушали севильского коммуниста. Он говорил, и то, что говорил он, батраки пили, глотали, удрученно шевеля плечами каждый раз, когда им казалось, что оратор устал, что он собирается кончить.

Севильский коммунист говорил вещи простые до головокружения.

Он говорил, что надо забрать у помещиков землю, вот эту самую землю, забрать, разделить между собой. И не через сто лет, а сейчас.

– Вы скажете: где ж и когда видано, чтобы крестьяне и батраки захватили землю помещиков, прогнали их и сами стали хозяевами? Но ведь вы сами знаете – вот уже тринадцать лет, как крестьяне и рабочие в России прогнали и пожгли своих сеньоров, они выбросили их за границу и сами строят свою жизнь. Там тракторы не лишают бедняков куска хлеба, там сами крестьяне просят тракторов для облегчения своей работы, и государство помогает машинами всем крестьянским товариществам – колхозам. И крестьянская молодежь, парни и девушки, отправляются учиться в университеты не хуже нисколько, чем здешние сеньоры. Тринадцать лет непоколебимо стоит Советская Россия, тринадцать лет, а мы здесь добились пока того, что гардиа сивиль разгоняет нас не от имени короля, а от имени республики.

В Синко Касас крестьяне взяли за воротник свое начальство. К алькальду пришли в полночь, толстого бездельника сняли с жены и сказали ему: «Бери свой алькальдов жезл и надевай свою почетную цепь». Он стал желтый, как маисовая мука, он не смел спросить, в чем дело. Он взял свой алькальдов жезл и надел на шею серебряную цепь, а штанов ему не дали надеть, и так он вышел на улицу, этот почтенный глава деревни Синко Касас. А потом люди вбежали еще и к начальнику гардиа сивиль и тоже сказали ему: «Надевай мундир, надевай ордена!» И он тоже испугался, как мышь, и не посмел ругаться, он надел мундир и ордена, но побоялся полезть в шкаф за оружием, потому что этим же оружием его прикончили бы на месте. Он вышел с людьми на улицу, а там уже стояло все село, с алькальдом без штанов. И обоих жирных тарантулов повели по главной улице, мимо церкви и кабака, за городские ворота. Их вывели за ворота, а там сказали: «Уходите, сеньоры, пока живы. Нам вы не нужны».

Севильский коммунист разбирает этот случай:

– Хорошо ли поступили в Синко Касас? Хорошо, да не совсем, Алькальд и жандарм ушли из города, это верно. Но ведь они вернулись поутру с военным отрядом, и когда они вернулись, это было уже не село, а перепуганный курятник. Жандармы голыми руками взяли всех вожаков и еще в придачу кучу непричастного народа. Село не могло бороться. Хватило сил и умения только на первую пору. Я не говорю, что не надо было выгонять этих подлых паразитов. Но при этом надо было организоваться, выбрать батрацкий, крестьянский комитеты. Захватить и разделить землю. Надо было достать оружие и с оружием в руках защищать эту землю. С оружием! Мы, коммунисты, предлагаем вам драться не кулаками, а навахами и винтовками. Будет время, достанем пулеметы и пушки – будем драться пулеметами и пушками!

Оратора прервали аплодисментами, криками и киданьем в воздух соломенных шляп.

Старик, тот, что открывал собрание, опять вышел на середину, взобрался на камни трибуны, он опять заговорил, медленно, подолгу останавливаясь почти после каждого слова.

– Братья! Я не все вам сказал, когда говорил в первый раз. Я сказал, что у нас на селе есть несколько человек коммунистов. А ведь я – я один из них. Уже довольно давно. Раньше молчал, а теперь, – старик повышает голос, – теперь говорю громко, что я коммунист, пусть слышат все, и этот жирный москит Кристобаль! Пусть слышит и делает со мной что хочет. Но, братья, не стыдно ли, что у нас в деревне только полдюжины коммунистов? Когда я был малышом, я слышал от старших, как дрались когда-то наши земляки против сеньоров и их лакеев. Разве же теперь, когда страдания наши умножились, разве теперь мы не пойдем в партию, которая знает, как надо брать за глотку наших палачей?

Старик поднял вверх чистый лист бумаги. Он пустым белым листом колыхал горячий, остановившийся воздух. Он махал листом и призывал.

По толпе пошли странные волны. Что-то в ней колобродило, что-то тяготило присутствующих и что-то сопротивлялось. Толпу распирало. Ее корчило. Корчи эти были родильные.

На красном куске голой земли толпа темных, безграмотных испанских батраков рожала. Толпа сознавала себя борющимся классом и рожала партию, рожала коммунистов. Хосе Диас, молодой коммунист из Севильи, был воспреемником при родах. Жандарм Кристобаль вынул записную книжку. Один за другим, непрерывной чередой, к гранитному валуну подходили люди и, оглянувшись на застывшее лицо жандарма, склонялись над листом.

Старик, призывавший записываться, знал всех в деревне в лицо. Но сейчас он был торжественно, чисто по-испански формален. Он был почти обряден. Он громко спрашивал об имени, и каждый подошедший громко называл себя.

Каждый уже подписавший лист или еще не подошедший к нему лихорадочно переживал поведение окружающих. Все щупали друг друга глазами. Трусы под этими взглядами старались потихоньку отодвинуться в сторону. Другие с поднятыми головами, преувеличенно расталкивая толпу, протиснулись к трибуне. Долго длилось сладостное испытание записи в партию на глазах у полиции. Росли два одинаковых списка: один – на листе у старика, другой – в книжке у жандарма.

Наконец старик встал с листом. Он сказал вслух:

– Сто четыре.

Жандарм захлопнул книжку. Собрание было недовольно.

– Мало!

– Нет, братья, это не мало. Это почти восьмая часть всех, кто есть здесь. Из этой сотни мы еще отсеем. Мы проверим каждого, обсудим каждого, можем ли мы принять его в коммунисты. Если даже полсотни в нашей деревне храбро начнут борьбу против помещиков, ростовщиков и жандармов, эти полсотни потянут за собой и тысячу, и десять тысяч. Только смотрите, не показывать спину врагу, не предавать товарищей! Ведь вы присягали, – он усмехается, – вы присягали совсем официально, в присутствии жандарма!

Шествие двинулось назад, оно уже приобрело новый облик. Сотня батраков-коммунистов в ногу шагала за долговязым знаменосцем, за смуглым парнем из Севильи. И толпа шла вслед по-иному. Это была уже не толпа, это был отряд. Крестьянский отряд, готовый драться и побеждать. Люди смотрели на оливковые рощи другими глазами; не глазами жертв, а важными глазами будущих хозяев.

Много ли уцелело из тогдашней люсенской ячейки? Трудно сказать. Сейчас в южной Андалусии владычествует генерал Кейпо де Льяно. Но сотни и тысячи коммунистов ушли с юга в Хаен, в Эстремадуру, под Мадрид – сражаться с фашизмом. И еще больше осталось оборонять родную землю. Ловкими, гибкими партизанскими отрядами бродят они вокруг Севильи, и тревожат, и атакуют фашистские войска, и напоминают крестьянству о его надежде на победу, о его правах на эту горячую, красно-коричневую андалусскую землю, на оливковые рощи, на помещичьи дома.

Молодой пропагандист-рабочий из Севилъи стал руководителем всех испанских большевиков. Как жаль, что он сейчас прикован к постели! Но он поправится, конечно. Его надо поскорее оперировать… Он берет с ночного столика стакан и медленно, маленькими глотками, пьет воду. А тогда, в Люсене, ему так и не дали напиться…

Его довели, под надежной защитой, до станции. Торжественно и радостно проводили. Жандармы не смели даже приблизиться. На обратном пути я следил из другого вагона. Через две станции он вышел на платформу напиться. Он не пил весь день. Ведь и полевая трибуна в Люсене не была оборудована графинами и стаканами. Мальчишка взял десять сентимосов и подал поррон. Привычным жестом испанского простого народа агитатор поднял кувшин выше головы и на весу наклонил его, чтобы холодная струйка упала в раскрытый рот. В этот миг его взял за плечо гардиа сивиль.

Этот жандарм был чистенько выбрит и в лиловых очках от солнца. Он только что вышел с листком в руках из станционной двери, из-под вывески «Телефонос». С другого конца перрона спешили еще двое, придерживая карабины.

Пока парень предъявлял свои документы, мальчишка с кувшином убежал. Так и не пришлось напиться. На ходу, между двумя конвойными, агитатор взял из кармана щепотку длинных канарских орешков и стал делать самокрутку.

 

23 июня

Залка очень дожидался конгресса. Его волновала мысль, сможет ли он встретиться с делегатами. Ему очень хотелось.

– Конечно, вы сможете увидеться! Что за вопрос! Вы можете даже пригласить к себе, на фронт, устроить обед. Вам, может быть, придется и выступить. Так сказать, как испанскому генералу, любящему литературу.

– Боюсь, неудобно будет, Михаиль Ефимович. Вы меня лучше посадите где-нибудь в публике, потихоньку, сзади. Ну, просто на галерке. Мне бы только на них посмотреть. Это ведь очень знакомые для меня личности.

Он не дожил только трех недель.

Конгресс писателей все-таки состоится, хотя и с небольшим опозданием. Добиться этого было очень трудно. Правительства многих «невмешивающихся» стран препятствуют проезду делегатов, отказывают в паспортах, волокитят, запугивают, отговаривают, увещевают. Но и в среде самих писателей нашлись такие, которые, именуя себя и левыми, и антифашистами, всячески высказываются против конгресса и участия в нем.

Они доказывают, что в Испании, в военной обстановке, трудно будет всерьез обсуждать писательские дела и литературные проблемы. (Разве трудно? Вовсе не так трудно! Во всяком случае, это возможно.) Что конгресс выльется в одну сплошную демонстрацию сочувствия Испании. (А почему бы и нет?) Что затея слишком претенциозна и шумлива. (Не более, чем всякий другой конгресс или конференция.) Что никто никогда не давал права таскать писателей под огонь и подвергать их жизнь опасности, а их семьи волнениям. (Вот это, пожалуй, довод; но никто никого не тащит, кто едет – едет добровольно, да и вообще все будет сделано для того, чтобы избавить делегатов от даже самой отдаленной опасности и риска. Приезжали же сюда всякого рода парламентские и дамские делегации, вплоть до английских герцогинь, и ничего с ними не случилось!) Что этот конгресс раздразнит фашистов и дело кончится тем, что Франко соберет у себя другой конгресс, с другими писателями, может быть, даже почище этого. (Тут уж можно только развести руками.)

Нет ни одного дела, при котором не нашлось бы нытиков и отговаривателей. Если бы Архимед нашел свою недостающую точку опоры, для того чтобы перевернуть мир, это было бы еще не все. Вторая важная трудность была бы в нытиках и отговаривателях. Они ходили бы вокруг Архимеда, дергали бы за хитон, за трусики: «Брось ты это дело! Не связывайся! Надорвешься! На кой тебе? И какой смысл! Ведь мы же не враги тебе, а советуем от души – оставь, плюнь ты на это дело!»

Арагон пишет из Парижа, что троцкиствующие писатели ходят по домам своих коллег и отговаривают их от поездки на конгресс в Испанию.

 

25 июня

Республиканская полиция долго колебалась и раскачивалась, долго торговалась с министром юстиции Ирухо, наконец не вытерпела и начала ликвидировать самые крупные гнезда ПОУМа, арестовывать троцкистских вожаков. Отряды республиканской гвардии заняли в Барселоне несколько домов и отелей, где квартировали поумовцы. Дома реквизированы. В особняке, где помещался центральный комитет ПОУМа, реквизировано много ценностей и звонкой монеты на восемь миллионов песет. (В Барселоне весь последний месяц население страдало от отсутствия разменной мотеты.) На реквизированных зданиях вывешены республиканские флаги. Публика собирается перед этими флагами и аплодирует.

В Валенсии очистка зданий от поумовцев идет гораздо более медленно и вяло. Здесь этому мешают какие-то невидимые, но довольно властные руки. Троцкисты сразу пронюхали об этом, те из них, кто еще был на свободе, спешно перебрались из Барселоны в Валенсию.

На арестах троцкистов особенно настаивала мадридская полиция. В ней работают социалисты, республиканцы и беспартийные, которые до сих пор считали борьбу с троцкистами частным коммунистическим делом – вдруг натолкнулись на такие дела поумовцев, от которых они пришли в совершенное расстройство чувств.

В Мадриде была обнаружена новая разведывательная фашистская организация, следы которой вели также в Барселону. Арестованные шпионы имели свою радиостанцию, которая тайно передавала Франко сведения о расположении и перегруппировках республиканских войск.

В Мадриде арестовано боле двухсот членов организации. Среди них есть офицеры штаба фронта, офицеры артиллерии, бронетанковых частей и интендантской службы. Организация имела своих агентов в информационном отделе военного и морского министерств.

В шпионской организации, совместно с представителями старой реакционной аристократии и «испанской фаланги», участвовали руководители ПОУМа. Речь шла, кроме шпионской работы, также о подготовке в определенный момент вооруженного фашистского восстания на улицах Мадрида.

Шпионов удалось захватить внезапно. При них были найдены изобличающие документы. Это вынудило арестованных признаться. При одном из шпионов найден план Мадрида, и на обороте его полиция обнаружила документ, написанный симпатическими чернилами. Чернила проявили, текст оказался такой:

«Генералиссимусу лично. Сообщаю: сейчас мы в состоянии сообщать вам все, что знаем о передвижениях красных частей. Последние сведения, посланные нашим передатчиком, доказывают серьезное улучшение нашей информационной службы».

Дальше шла зашифрованная часть документа. Ее никак не удавалось расшифровать. Полиция бродила в потемках. Следователь догадался запросить генеральный штаб. Там нашлись перехваченные шифры Франко. Один из них в точности подошел к письму. Продолжение письма гласило:

«Группировка и собирание сил для движения в тылу идет с некоторой медленностью. Мы сейчас имеем около 400 человек, готовых действовать. Они, будучи хорошо вооружены, могут при благоприятных условиях служить ударной силой для движения. Ваш приказ о просачивании наших людей в ряды экстремистов и ПОУМа исполняется с успехом. Нам не хватает руководителя пропаганды, который начал бы эту работу, независимо от нас, чтобы действовать в большей безопасности. Выполняя ваш приказ, я был в Барселоне, чтобы увидеться с Н. – руководящим членом ПОУМа. Я ему сообщил все ваши указания. Отсутствие связи между вами и им объясняется авариями его радиопередатчика, который сейчас начал заново действовать, когда я был там. Вы, наверно, получили его ответ по основному вопросу. Н. самым настоятельным образом просит вас и иностранных друзей, чтобы я был единственным лицом для связи с ним. Он обещал мне послать в Мадрид новых людей, чтобы активизировать работу ПОУМа. Благодаря этим мерам ПОУМ станет в Мадриде, так же как и в Барселоне, реальной опорой нашего движения. Сведения, посланные через Б., потеряли свою актуальность. В ближайшее время мы сообщим вам новые данные. Организация групп содействия ускоряется. Вопрос об операциях, подготовляемых на юге, остается невыясненным».

 

27 июня

На фронтах повсюду полное затишье, только небольшая возня на Хараме. Республиканцы подготовляют большой удар под Мадридом. Здесь сосредоточиваются лучшие ударные части, дивизии Листера, Вальтера, много артиллерии и авиации. Но подготовка идет пока еще очень медленно. Наступление начнется не раньше первых чисел июля, если противник не упредит.

Ночью невозможно уснуть в Валенсии. От духоты спирает в горле. В открытое окно рвется петушиная вакханалия. Валенсийцы все, в каждом доме, завели себе петухов и кур, держат их на балконах, надстроили балконы деревянными решетками, во всех дворах вдоль стен высятся пяти-восьмиэтажные курятники. Я езжу ночевать в Перельо, рыбачью деревню. Дорога идет оросительными каналами, рисовыми полями; теплые испарения пахнут гнилостно, малярийно, огромные, неправдоподобные цветы, люди в высоких конических соломенных шляпах, высокие полукруглые мостики вызывают в воображении Китай, может быть Бразилию…

Перельо стоит у самого моря, осыпан теплыми брызгами прибоя, уличками белых и цветных домов, очень много из них заколочено, в остальных живут старики, женщины, дети.

Здешний кулак владеет двухэтажным домом на перекрестке. Это обычный комбинат сельского богатея, какой встречается по всему свету. В нижнем этаже – жилье хозяина, две небольшие комнаты; таверна – стойка, бочки с вином, очаг, темные от копоти и жира столы; магазин – за прилавком торгуют жена хозяина и дочка, на полках – парусиновые туфли, ламповые стекла, ликеры, соломенные шляпы, мадридская парфюмерия, папиросная бумага, портреты кинозвезд. Более ходовых продовольственных товаров уже нет, только оливковое масло, и то в очередь, по литру. В верхнем этаже – номера для приезжающих, шесть комнаток с сетками от москитов. Во дворе склад маиса и сарай с надписью: «Гараж для сеньоров гостей отеля».

Хозяин непрерывно бродит по дому, из этажа в этаж, неимоверной толщины человек с тремя затылками и тремя подбородками, в крестьянской одежде из черного сатина, похожей на нашу толстовку. По животу экватором проходит широкий пояс из засаленной черной материи. За этим поясом хозяин носит спички, свечи, мыло, расчетные книги, ключи; он мог бы заложить сюда целого барашка. Вчера ночью, когда мы с Сориа приехали сюда, затерялся ключ от моей комнаты. Хозяин долго возился с замком, сопел, у него одышка. Потом вдруг повернулся и чуть-чуть толкнул дверь огромным задом. Дверь упала с петель, как подкошенная. Сориа страшно хохотал, хохотали мы все, разбудили весь дом, больше всех хохотал сам хозяин, он был польщен. С тех пор, встречая Сориа или меня, он уже издали хохочет, напоминая о ночном случае.

Все-таки в номерах у кулака очень душно. Дорадо устроил мне ночевку напротив, через улицу, у местного шофера Рамона. Рамон сейчас не работает. Высокий, неуклюжий парень со сросшимися бровями, один глаз косой. Он недавно женился. Его отец, рыбак, вдовец, зимой утонул в море. Рамон живет с молодой женой в отцовском домике. Здесь одна только комната, глиняный пол, очаг, высокий ворох душистых трав. Они отгородили мне циновками угол у окна, поставили туда холостяцкую кроватку Рамона; сам он с женой спит на большой отцовской кровати.

Но они не спят, впрочем, и я тоже не мог из-за них заснуть. До позднего утра не унимаются шепот и стоны.

– Рамон, сладость моя! О, какая это сладость, Рамон!

– Я немножечко устал, Матильда.

– Рамон, ты лишь немножечко устал, правда? Не засыпай, Рамон. Я не дам тебе спать. Смотри, как я крепко тебя обнимаю. Спи, Рамон! Я все равно не буду спать, я буду глядеть на тебя, моя любовь.

– Тогда и я не усну.

– О, Рамон! Ты не можешь спать, когда я рядом? Сладость моя! Рамон, мы сумасшедшие, правда?!

Утром он тяжелыми, развинченными движениями подымает кувшин над головой, льет себе в горло струйку воды, споласкивает лицо и шею. Матильда сидит на старой широкой кровати, свесив худые, длинные ножки, я вижу ее сквозь ветхую циновку. Ей девятнадцать лет; черная коса, бледное тельце полуребенка. Но это не ее мучают. Это она мучает большого, неуклюжего Рамона.

Он охотно присоединяется к завтраку, который мы с Дорадо приносим из автомобиля. К нашему сыру, хлебу, помидорам он прибавляет кувшин кислого белого вина из отцовской бочки. Матильда почти ничего не ест. Она равнодушно прислушивается к разговору.

– Мы умеем драться, – говорит Рамон, – мы это показали. Признайтесь: вы не ожидали, что испанский народ будет так драться?

– Отчего же не ожидал? Ожидал.

– Признайтесь: все-таки вы не ожидали? Никто не ожидал. Какие солдаты, а? Какие офицеры, а? А наши шоферы! – Рамон воодушевляется. – Я вас уверяю, нигде в мире вы не найдете таких смелых шоферов, как у нас. На фронте наш испанский шофер покажет себя лучше любого другого. Мне, как шоферу, это особенно приятно.

– А вам сколько лет?

– Мне? Двадцать шесть.

Держа в руках кружку с вином и кусок хлеба, он смотрит вдаль мечтательным, гордо-простодушным взглядом. Он не понимает, что он дезертир.

Рыбаки Перельо тянут сети. Они их тянут издалека. Сначала баркасом, затем, дойдя до берега, тянут по песку. Это очень, очень долго.

Вот-вот сеть покажется из голубой воды. Но нет, это длится еще очень долго. Рыбаков – двенадцать человек, почти все старые люди. Они не разговаривают между собой. Сеть вытаскивать довольно трудно, она тяжелая. Улов, наверно, килограммов на триста. Они тащат, тащат, а сети все не видно.

Наконец показалась сеть. Она совсем пустая. Все-таки ее тащат по песку, тяжелую, сейчас бессмысленно большую. Старики серьезно, хмуро, медлительно разворачивают мокрый узел. Там копошится килограмма полтора мелкой рыбешки, вроде наших снетков. Это все, что дало двенадцати человекам богатое Средиземное море. За пять часов работы.

Старики ничего не говорят. Они наматывают сеть на деревянный вал. Они сейчас опять выйдут в море.

Я говорю Дорадо:

– Проработать пять часов – и не получить ничего! Двенадцать человек.

Он отвечает:

– Там все-таки было почти два кило рыбы. Они ее продадут в Валенсию – ее едят соленою в барах, как закуску к вермуту.

– На двенадцать человек ведь это гроши!

– Да, гроши. А вы что думали? Это не миллионное дело – быть здесь рыбаком.

 

29 июня

Страшная суетня и бестолковщина в подготовке конгресса. Занимаются этим одновременно два правительства – центральное и каталонское, и в них по три министерства – иностранных дел, внутренних дел, просвещения – и, кроме того, военное министерство, и генеральный комиссариат, и Альянса писателей, и еще все, кому не лень. Со всеми ними Ассоциации писателей приходится спорить и торговаться. Бюрократизм в Испании ленив и наивно высокопарен. Главная забота министерских чиновников – скрыть от делегатов тот неприличный факт, что в Испании сейчас происходит война. Для этого они придумывают тысячи мероприятий и ухищрений. Места для заседаний они предлагают в отдаленных и тихих районах, в загородных дворцах, укрытых парками. В программу экскурсий вставляют разную туристическую чепуху – рыбную ловлю, осмотр старинных развалин и стоянок доисторического человека. Я доказываю, что если делегаты искали бы тишины и развлечений, они, пожалуй, нашли бы сейчас более подходящую страну для конгресса. Чиновников это не убеждает. Мысль о поездке писателей в Мадрид приводит их в ужас. «Ну что они там увидят? Разрушенный, запущенный город. Какой смысл конгрессу уезжать из Валенсии? Здесь правительство, все министерства, здесь теперь столица, здесь все, что может их интересовать…»

 

3 июля

Утром выехал навстречу делегатам конгресса. В Беникарло, на берегу моря, на верандах туристского павильона, им предложен завтрак. Испанцы напрягли все силы, приготовили прекрасное меню, красиво сервировали, выставили отличные вина. Кругом цветы, голубое морс, изобилие и нарядная красота Леванта. «Где же война? – изумляются гости. – Сплошная лирика, рай земной».

Из машины выходят и здороваются знакомые, друзья со всего света. Парижане, американцы, балканцы, русские. Они устали, но возбуждены. Жадно оглядываются кругом, расспрашивают испанских «старожилов» – Людвига Ренна, Ральфа Бейтса, Эренбурга, Нурдаля Грига, – ловят детали, ревниво прислушиваются к разговорам, как бы не пропустить чего самого главного. Одни патетически взвинчены – Мюленштейн, Гонсалес Туньон, Вишневский; они требуют тут же дать им в руки винтовку или что-нибудь, чтобы они немедленно побежали сражаться. Другие воспринимают все окружающее в трагическом аспекте – Анна Зегерс, Андре Шамсон, португалец Кортеса, англичанин Спендер. Третья группа, наиболее уравновешенная, медлительно, как водолазы, из своих писательских скафандров разглядывают испанский водоворот и запасаются впечатлениями впрок. Это Толстой, Эрих Вайнерт, Жульен Бенда, Фадеев, Мархвица, Муссинак. Четвертые воспринимают конгресс и обстановку вокруг него только в плане общественного служения, они озабочены своим выступлением, ходом и порядком заседаний, стенограммой, газетными отчетами.

Кто-то из делегатов привез книжку Андре Жида – уже вторую его книжку о СССР. Я перелистал – это уже открытая троцкистская брань и клевета. Он и не скрывает этого – открыто называет имена видных троцкистов и антисоветских деятелей, которые «любезно» предоставили материалы. А материалы эти – смесь догматически надерганных газетных вырезок и старых контрреволюционных анекдотов.

 

4 июля

Конгресс открылся сегодня утром, официально и торжественно, в зале муниципалитета, в котором теперь заседает парламент. Глава правительства Хуан Негрин открыл конгресс краткой приветственной речью. Ему отвечал от имени писателей старейший делегат Мартин Андерсен Нексе. Старик немного не учел торжественности обстановки. Всю дорогу, в автомобиле, в пыли, в тропической жаре, он трясся в черном сюртуке, в тугой крахмальной манишке, с черным галстуком. Здесь же, на официальной церемонии, он предстал в расстегнутой рубашке без воротника, с седыми космами на широкой дряхлой груди. Кинооператоры были разочарованы, но зал дружно аплодировал живым, простым словам доброго старого Нексе. Негрин пригласил его в президиум и, передав председательствование, удалился.

Альварес дель Вайо, член Ассоциации писателей, участвовал в первом конгрессе, в Париже, как испанский эмигрант. Сейчас он получил свою делегатскую карточку, но приветствовал участников конгресса как генеральный военный комиссар.

– Наши бойцы передовых окопов учатся грамоте. Они дали клятву – ни одного безграмотного среди них. Они ваши союзники. Они читали в окопах пламенные слова Ромен Роллана и Генриха Манна. На братские призывы они отвечают своей кровью. Испанский народ хочет победить, и он победит. Он отбил врага у Мадрида и у Пособланко.

Альваресу дель Вайо от имени конгресса кратко отвечает председатель советской делегации Кольцов. Овации по адресу Советского Союза. Зал поет «Интернационал».

Председатель испанской Альянсы Хосе Бергамин говорит о культуре своей страны:

– Основная забота писателя – связь с другими людьми. В этой связи корни его существования. В этом смысл его жизни и работы. Связь писателя с другими людьми происходит во времени, и она осуществляется словом. Слово хрупко, и испанский народ называет одуванчик – цветок, жизнь которого зависит от дыхания, – «человеческим словом». Хрупкость человеческих слов бесспорна. Наш великий поэт Сервантес сказал о слове: «Оно должно быть одной ногой на губах, другой – между зубами». Слово не только сырье, над которым мы работаем, это наша связь с миром. Это утверждение нашего одиночества, и это вместе с тем отрицание нашей объединенности… В ощущении целостности времени, в ощущении движения вперед, в революционном сознании этого движения, этой связи прошлого с настоящим и настоящего с будущим – утверждение народа как человека и человека как народа… Вся испанская литература прошлых времен – свидетельство народных чаяний, порывов испанского народа к будущему. Все богатство испанской культуры, которая всегда была культурой народной, исходит от органической связи творцов культуры с чаяниями народа… Поглядите назад, на вершины испанской народной культуры – Сервантес, Кеведо, святая Тереса, Кальдерон, Лопе де Вега. Вы увидите, насколько они одиноки и вместе с тем насколько вросли они в толщу народа. Они – голос народа. Вся испанская литература написана кровью испанского народа. Лопе де Вега сказал: «Кровь кричит о правде в немых книгах». Эта же кровь теперь кричит о правде в немых жертвах. Кровь кричит в нашем Дон-Кихоте, бессмертном Дон-Кихоте. Это вечное утверждение жизни против смерти. Вот почему наш народ, верный своим гуманитарным традициям, принял бой против смерти. В незабываемые июльские дни он своей кровью оправдал свои слова. Испанский народ спасает теперь человеческие ценности – в первую очередь братство – против человеческого эгоизма.

Сегодня же правительство чествовало конгресс обедом на пляже, в ресторане Лас Аренас. Здесь все было более непринужденно, впрочем тоже с речами. Говорил министр просвещения, затем Людвиг Ренн, Толстой, Эренбург. Писатели сидели вперемежку с министрами и военными, знакомились, беседовали и болтали. Анне Зегерс очень понравился плотный, добродушный испанец в очках, остроумный и веселый, к тому же изумительно говорящий по-немецки. Он давал ей справки и быстрые, живые характеристики испанцев, сидевших за столом. «А вы здесь какую должность занимаете? – ласково спросила Анна, щуря близорукие глаза. «Я здесь председатель совета министров, я у вас выступал сегодня на конгрессе», – ответил Негрин.

К концу обеда, под аплодисменты, прибыла прямо из Барселоны запоздавшая часть конгресса. Английским писателям их правительство отказало в паспортах. Мальро взялся переправить эту группу и нескольких немцев эмигрантов без особых формальностей в Испанию. Сейчас он не без эффекта ввел своих клиентов в зал. Под шум и аплодисменты он шепнул, мальчишески мне подмигнув: «Контрабандисты вас приветствуют».

Ночью город основательно бомбили, – возможно, что по случаю конгресса. Делегаты дрыхли мертвым сном после дороги и дневных переживаний. Так они могли проспать все. Я приказал телефонистке «Метрополя» разбудить немедленно всю мою делегацию и торжественно повел ее в подвал. Сирены выли, зенитная артиллерия стреляла непрестанно, звук – как будто раздирают огромные куски полотна. Издалека слышались глухие взрывы бомб. «Каково?» – спросил я тоном гостеприимного хозяина. Все были взволнованы и очень довольны. Вишневский спросил, какого веса бомбы. Но я не знал, какого они веса. Черт их знает, какой у них вес. Толстой сказал, что наплевать, какой вес, важно, что это бомбы. Он был великолепен в малиновой пижаме здесь, в погребе.

Я уснул в хорошем настроении. Все-таки он состоялся, этот чертов конгресс, как ни интриговали против него.

Все идет хорошо.

 

5 июля

Сегодня выступали Жюльен Бенда, голландский писатель Брауэр, Малькольм Коулэй, аргентинец Гонсалес Туньон, мексиканец Мансисидор.

Анна Зегерс говорила о немецких писателях, которые потеряли свою родину и нашли ее в окопах Мадрида, среди немецких бойцов Интернациональных бригад.

Толстой говорил о свободе и культуре.

Он сказал:

– Никогда человечество не променяет свободу освобожденного труда на трудовые лагери фашизма. Мамонты и носороги, пещерные медведи были, казалось, куда как могучи. В пиренейских пещерах гений человека оставил бессмертное изображение побежденного им мира чудовищ. Разве это одно не дает нам повода для великого оптимизма? Говорят, что большое искусство не совпадает с революционными эпохами. Искусство, отражающее горечь разочарования, искусство мечтательности, не находящей себе приюта в этой жизни, негативное искусство до сих пор как будто совпадало с временами социального и политического затишья… Но то было. Это дела минувшие. Сокровища искусств и гуманитарная мысль – наше наследство… Мы – поколение великого рубежа, когда старый мир, перед тем как рухнуть навсегда, огрызается, как матерый волк, на четыре стороны. Мы строим искусство революции, искусство нового человека. Пусть оно покажется изощренным людям Запада еще сырым, технически несовершенным, но в нем кипит и бьется освежающей влагой новый гуманизм. Оно поднято массами. Оно их искусство. Оно человеколюбиво. И наши читатели именно во имя величия понятия «искусство» лишили, например, такого стилиста, как Андре Жид, звания народного писателя. Советское искусство реалистично, как земля под ярким солнцем; это искусство реалистично, как та суровая женщина, идущая по борозде, героично, как боец, отдающий жизнь за счастье родины, оптимистично, как молодость. Это искусство всенародно потому, что оно создается творческими импульсами народных масс.

 

6 июля

Большим караваном конгресс перебрался сегодня из Валенсии в Мадрид. В пути одна машина, в которой ехали Мальро, Эренбург, Кельин, наскочила на грузовик со снарядами. Чуть не случилась катастрофа.

В деревне Мингланилья делегаты обедали у крестьян. Разыгрались трогательные, горячие сцены братания. Вечером, у Мадрида, в саду на окраине города, адъютант генерала Миахи встретил и приветствовал конгресс.

Взволнованные, нервозные, писатели расположились в пустынном отеле «Виктория», кое-как приведенном в порядок ради такого особого случая.

Ночью гремели пушки. Конгресс не спал, люди слонялись из комнаты в комнату, тревожно прислушиваясь. Но пушки гремели свои: вчера республиканские войска прорвали фронт у Вильянуэва де Каньяда, они атакуют Брунете и Кихорну! В радостный день мы приехали сюда.

 

7 июля

С утра конгресс заседает в зале «Аудиториум». Мадридцы посрамили суматошную Валенсию, они все очень толково и дельно организовали. Обстановка работы здесь другая, подтянутая, четкая, менее официальная, более революционная. На местах для публики много военных, бойцов и офицеров, испанцев и интернационалистов. Делегаты отыскивают своих земляков, радостно беседуют, отдают подарки, сигареты, одежду, продовольствие.

Сегодня выступали Рене Блэк, аргентинец Утурбуру, чилиец Ромера, Вилли Бредель. Всеволод Вишневский, Владимир Ставский, Людвиг Ренн, Нордаль Григ, Густав Реглер.

В середине заседания в зал вдруг вошла делегация из окопов с известием о взятии Брунете и со знаменем, только что отнятым у фашистов. Началось неописуемое ликование.

Я совершенно не вижу Мадрида. Проношусь по улицам на автомобиле и не успеваю ничего заметить. Изменился ли город за эти месяцы?

На вечернем заседании большинство ораторов говорили по-испански. Его поэтому перенесли в огромный зал кино «Гойя», чтобы мадридцы могли послушать.

Председательствовала Мария Тереса, очень торжественная и трогательная. Она предоставила слово командиру одной из дивизий, а затем мне.

Я волновался – впервые пришлось произносить большую речь на испанском языке.

Я сказал:

– Направляясь на этот конгресс, я спрашивал себя, что же это, в сущности, такое: съезд донкихотов, литературный молебен о ниспослании победы над фашизмом или еще одни Интернациональный батальон добровольцев в очках? Что и кому могут дать этот съезд и дискуссии людей, вооруженных только своим словом? Что они могут дать здесь, где металл и огонь стали аргументами, а смерть – основным доказательством в споре?

С самых древнейших времен, как только возникло искусство мысли, выраженной в слове, до сегодняшнего дня писатель спрашивает: кто он – пророк или шут, полководец или барабанщик своего поколения? Ответы получались всегда разные, иногда триумфальные, иногда уничтожающие. В той стране, в которой мы сейчас находимся, в Испании, писатели познавали и обиды унижения, и высшие почести для себя самих и для своего ремесла. Есть страны, где писателей считают чем-то вроде гипнотизеров. Есть одна страна, где писатели участвуют в управлении государством, – как, впрочем, и кухарки, – как, впрочем, и все, кто работает руками или головой.

Если писатели испытывали много обольщений и заблуждений в оценке своей роли в обществе, то этому отчасти виной особый характер их профессии. Труд литератора, его продукция почти никогда не бывают анонимны. Имя автора, его индивидуальность, хотя бы самая ничтожная, служит официально предметом спроса публики и входит неотъемлемым элементом суждения о качестве книги. Когда рабочий производит, например, спички или крестьянин зерно, то он может вложить в свою работу всю свою индивидуальность и все свое личное умение, всю душу, и все-таки плод его творчества будет анонимен, это будут просто спички или зерно. Если писатель произвел хотя бы десять хотя бы бесцветных, хотя бы бессодержательных и небрежных строк, он подписывает их своим именем, и это считается нормальным, это почти обязательно, и чем меньше строк написано, чем меньше они могут сказать, тем более необходимой становится под ними подпись автора.

Отчасти это и создало у писателей разных эпох и разных народов ложную теорию «выражения», каковая теория, меняя свой облик и терминологию, всегда сводилась примерно к тому, что писатель имеет внутри себя, может быть, где-нибудь между печенью и почками, какую-то таинственную железу, которая, словно «философский камень» старых алхимиков, сама по себе производит драгоценное вещество – литературу. Согласно теории «выражения», вся задача писателя в том, чтобы найти наибольшую силу в расшифровке себя самого, для чего поглубже уйти в себя же, огородиться от посторонних влияний, дать чудодейственной железе выработать свой сироп искусства.

Я склонен думать, что в этом зале, на этом конгрессе нет людей, с которыми нужно спорить по поводу теории «выражения». Творческий и общественный путь каждого из здесь присутствующих, прежде чем он привел его сюда, в героический антифашистский Мадрид тридцать седьмого года, давно избавил его от таких иллюзий. Мы с вами давно убедились и проверили тысячу раз, что наши писательские чувства и настроения рождаются не изнутри, а выражают состояние умов и народов, и классов, их устремлений и надежд, их разочарований и гнева.

Наш прекрасный друг Ромен Роллан выразил это окрепшее чувство связи писателя с обществом в следующих словах:

«Новое здесь не то, что великие художники – предвестники – воспевают солнце до его восхода, а то, что день наконец занимается, что переброшен мост между мечтой искусства и социальным действием. Сейчас мечта искусства не соткана больше из одного только предвидения – она создается из материальной жизни. Она осуществляется в реальности. У нас появилось новое, никогда не изведанное чувство безопасности. Мы больше не люди, идущие по воде. Когда Вагнер создавал своего «Тристана», он не надеялся когда-либо найти в Европе публику, которая могла бы его слушать и понимать, и писал, говорят, для воображаемой публики Рио-де-Жанейро… Гении искусства были вынуждены создавать себе одновременно с передовыми произведениями иллюзию-предвидение будущего народа, который узнает в этих произведениях свою песню. Теперь этот народ есть. Мы больше не одни. Мы творим сообща. Даже если роль большого художника всегда будет заключаться в том, чтобы опережать существующую стадию, видеть полноту того, что в данное время только намечается, он все же принадлежит к тому же веку, что и другие бригады работников. И все они вместе строят по одному плану, как некогда народы строили соборы».

Какова в нашу эпоху норма поведения честного писателя, сознающего свою связь с обществом и своим классом? Как он лучше может служить трудящимся?

Нужно ли давать советы машинисту поезда или развлекать пассажиров, чтобы заставить их терпеть длительность путешествия? Или же выскочить из вагона и толкать поезд на крутом подъеме?

Вы знаете, что темперамент и искренность целого ряда писателей-антифашистов привели их к прямому участию в этой гражданской войне в роли добровольцев. Одни еще у себя дома заперли в шкаф свои рукописи и отправились сразу бойцами Интернациональных бригад испанской народной армии. Другие приехали сюда с благими намерениями смотреть и писать, но, увидя войну, увидя опасность для испанского народа, прервали литературную работу и взялись за оружие. Об этом идут споры: как должен проявить себя писатель в соприкосновении с гражданской войной в Испании? Конечно, правы те, кто доказывает, что писатель должен драться против фашизма оружием, которым он лучше всего владеет, то есть своим словом. Байрон больше сделал своей жизнью для освобождения всего человечества, чем своей смертью для освобождения одной Греции. Но есть моменты, когда писатель – я говорю о некоторых – вынужден сам стать действующим лицом своего произведения, когда он не может довериться вымышленным, хотя бы даже им самим, героям. Без этого прерывается нить его творчества, он чувствует, что герои его ушли вперед, а сам он остался позади. Но, конечно, писатели должны участвовать в борьбе прежде всего как писатели.

Чтобы помочь этому народу, вовсе не обязательно драться на фронте или даже приезжать в Испанию. Можно участвовать в борьбе, находясь в любом уголке земного шара. Фронт растянулся очень далеко. Он выходит из окопов Мадрида, он проходит через всю Европу, через весь мир. Он пересекает страны, деревни и города, он проходит через шумные митинговые залы, он тихо извивается по полкам книжных магазинов. Главная особенность этого невиданного боевого фронта в борьбе человечества за мир и культуру – в том, что нигде вы не найдете теперь зоны, в которой мог бы укрыться кто-нибудь, жаждущий тишины, спокойствия и нейтральности.

В течение одного последнего месяца я видел в Европе людей, именовавших себя материалистами и ультралевыми революционерами, которые доказывали необходимость компромисса с Гитлером, я видел католических священников басков, которые вместе с войсками своего народа, рядом с коммунистами, шли в атаку на итальянские фашистские легионы, получившие благословение Ватикана.

Республиканцы, анархисты, марксисты, католики, просто беспартийные люди – всем есть место в рядах борцов против общего врага – фашизма. Нет места только тем, кто хочет верить или верит в какую-нибудь возможность компромисса с этим врагом. И здесь, как бы глубоко ни была запрятана мысль о капитуляции или сговоре, какими сложными политическими, философскими или художественными построениями она ни была б прикрыта, все равно она выйдет наружу, все равно она разоблачит себя.

Скажите сто тысяч слов о чем угодно, хвалите, критикуйте, восторгайтесь, плачьте, анализируйте, обобщайте, приводите гениальные сравнения и потрясающие характеристики, – все равно – такова логика нашего времени – вы должны сказать фашизму «да» или «нет»!

Мир между народами стал неделим, и неделима стала борьба за мир народов. Для нас, людей, принявших Советскую Конституцию, достаточно далеки и американский, и французский, и даже испанский парламентаризм. Но мы считаем, что все это стоит по одну сторону черты. По другую сторону стоят гитлеровская тирания, бездушное властолюбие итальянского диктатора, троцкистский терроризм, неумолимая хищность японских милитаристов, геббельсовская ненависть к науке и культуре, расовое исступление Штрейхера.

От этой черты негде спрятаться, негде укрыться – ни в первой линии огня, ни в самом глубоком тылу. Нельзя сказать: «Я не хочу ни того, ни другого», как и нельзя сказать: «Я хочу и того, и другого», «Я вообще против насилия и вообще против политики». Менее всего это может сказать писатель. Какую книгу он ни написал бы, о чем бы она ни была написана, читатель в нее проникает до самых потаенных строк и найдет ответ: «за» или «против».

Лучше всего эта истина подтвердилась на примере Андре Жида. Выпуская свою книжку, полную грязной клеветы на Советский Союз, этот автор пытался сохранить видимость нейтральности и надеялся остаться в кругу «левых» читателей. Напрасно! Его книга сразу попала к французским фашистам и стала, вместе с автором, их фашистским знаменем. И что особенно поучительно для Испании, – отдавая себе отчет в симпатиях масс к Испанской республике, опасаясь навлечь на себя гнев читателей, Андре Жид поместил в глухом уголке своей книги несколько невнятных слов, одобряющих Советский Союз за его отношение к антифашистской Испании. Но эта маскировка не обманула никого. Книга была перепечатана целиком в ряде номеров главного органа Франко «Диарио де Бургос». Свои узнали своего!

Потому мы требуем от писателя честного ответа: с кем он, по какую сторону фронта борьбы он находится? Никто не вправе диктовать линию поведения художнику и творцу. Но всякий желающий слыть честным человеком не позволит себе гулять то по ту, то по другую сторону баррикады. Это стало опасным для жизни и смертельным для репутации. Вы знаете, что для нас, писателей Советской страны, проблема роли писателя в обществе уже давно решена совсем иначе, чем в странах капитализма. С того момента, как писатель сказал «да» своему народу, строящему социализм, он становится полноправным передовым создателем нового общества. Своими произведениями он непосредственно влияет на жизнь, толкает ее вперед и меняет ее. Это делает наше положение высоким, почетным, но трудным и ответственным. Наш писатель Соболев сказал – и в этом есть доля правды, – что Советская страна дает писателю все, кроме одного: права плохо писать. Рост нашего читателя обгоняет иногда рост писателя. Автору нужно напрягать все умственные, творческие силы, чтобы не оказаться позади своих читателей, не потерять их доверия и просто внимания.

Мы не променяем наше положение ни на какое другое более легкое место. Мы горды своей ответственностью и трудностями, которые испытываем, потому что еще никогда в истории писателю не была доверена народом более высокая честь – при помощи и содействии государства воспитывать искусством десятки миллионов людей, формировать душу человека свободного, социалистического общества.

…Нужно ли разъяснять позицию советских писателей, как и всего нашего народа, по отношению к борьбе в Испании? С гордостью за нашу страну мы, советские писатели, повторяем слова Сталина: «Освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров не есть частное дело испанцев, а – общее дело всего передового и прогрессивного человечества».

Мы горды этими словами не только потому, что они сами явились авторитетнейшим призывом ко всему честному, что есть в мире, поддержать испанский народ, но еще потому, что когда наш народ говорит, то это не только слова, но и дела. Это знает наша страна, это знает Испания. Антифашистский характер и состав участников нашего конгресса освобождает от надобности говорить его делегатам о необходимости борьбы с фашизмом. Но сама эта борьба, сама защита культуры от его злейшего врага не ведется еще достаточно энергично. Наша Ассоциация еще не убедила достаточно широкие круги писателей в широте своей базы и программы, в своей решимости и энергии в борьбе за оборону культуры. Нападение было всегда лучшей формой обороны. Гражданская война и победа народов России, диктатура фашизма в Германии и Италии, гражданская война в Испании сделали писателей этих стран борцами и соратниками своих народов в борьбе за их свободу и культуру. Писатели Франции, Англии, Северной и Южной Америки, Скандинавии, Чехословакии, члены нашего конгресса, спросите своих коллег и собратьев по ремеслу: чего они ждут? Того, чтобы враг взял их за горло, чтобы у них было так, как здесь, когда германские бомбовозы и итальянская артиллерия громят красивый, чистый, веселый Мадрид? Ждут ли они, чтобы враг вот так же подступил к Лондону, Стокгольму, к Праге?

Я никогда не забуду страшных ноябрьских дней здесь, в Мадриде, когда писатели, художники, ученые, и среди них старые и больные, с детьми, на грузовиках покидали свои дома, свои студии и лаборатории, лишь бы не попасть в руки врага, лишь бы не сдаться на расправу Гитлеру, Муссолини, Франко. Тогда милиционеры Пятого полка, бойцы народной армии – некоторые из них малограмотные крестьяне – с заботой и любовью увозили их от опасности, как самое драгоценное, как золотой фонд страны.

Мадрид обороняется от фашистского зверя. Он окровавлен, измучен, этот чудесный город, но он свободен и даже оказывает нам, писателям всего мира, свое благородное и скромное гостеприимство.

Но опасность для Мадрида еще не миновала. Половина Испании вытоптана сапогами фашистских завоевателей. Они пробуют идти дальше, они пойдут, если их не остановят. Преступное бездействие и так называемое невмешательство будут и дальше поощрять их озверелую наглость. В Эндейе, у испанской границы, я видел пограничные знаки французской республики, исцарапанные пулями германских пулеметов. Фашизм хватает мир за горло. Наступают решающие исторические часы.

Писатели и все честные интеллигенты мира! Займите свои места, подымите забрала, не прячьте своих лиц, скажите «да» или «нет», «за» или «против»! Вы не укроетесь от ответа! Отвечайте же скорее!

А тебе, благородный и трогательный испанский народ, тебе, окровавленный рыцарь печального образа, – тебе наши мысли и силы. Мы будем с тобой, и так же, как и ты, мы верим, что твоя однажды разогнувшаяся спина никогда больше не склонится перед угнетателем, что ты никогда больше не дашь погасить светильник твоей свободы. На гербе Дон-Кихота Сервантес написал: «Post tenebras spero lucem!» – «После тьмы надеюсь на свет!»

 

8 июля

Утром выступали Эгон Эрвин Киш, Мария Остен, Зигвард Лунд, Агния Барто, Дени Марион.

Бергамин все последние дни носил в руках и теребил новую книжку Андре Жида. Затем он совещался с испанцами и южноамериканцами. В конце утреннего заседания он потребовал слова. Он сказал:

– Я говорю от имени всей испанской делегации, Я говорю также от имени делегации Южной Америки, писателей, которые пишут на испанском языке. Я надеюсь, что я говорю также от всех писателей Испании. Здесь, в Мадриде, я прочитал новую книгу Андре Жида о СССР. Эта книга сама по себе незначительна. Но то, что она появилась в дни, когда фашисты обстреливают Мадрид, придает ей для нас трагическую значимость. Мы стоим все за свободу мысли и критики. За это мы боремся. Но книга Андре Жида не может быть названа свободной, честной критикой. Это несправедливое и недостойное нападение на Советский Союз и на советских писателей. Это не критика, это клевета. Наши дни показали высокую ценность – солидарность людей, солидарность народа. Два народа спаяны солидарностью в дни тяжелых испытаний – русский народ и испанский. Пройдем молча мимо недостойного поведения автора этой книги. Пусть глубокое, презрительное молчание Мадрида пойдет за Андре Жидом и будет для него живым укором!

На этом закончились мадридские заседания конгресса писателей.