Стихи не отпускали меня, хотя жил я в полном отрыве от какой бы то ни было литературной среды. В студенческие годы я кое-что печатал в так называемых многотиражках (студенческих листках), в основном — в Политехнике . Редакция всегда безошибочно отбирала худшие. Потом так же поступали большие редакции.

В молодости, в точном соответствии с полученным воспитанием, я чувствовал себя русским советским человеком — не идейным (затхлость системы была слишком наглядна), а стихийным; в комсомол записался уже на работе, нехотя, для поступления в вуз. Отец, престранный человек, кроткий, немногословный, совершенно равнодушный к политике, мною не занимался. Ему довелось жить в Германии во времена великой депрессии, он видел инженеров, просивших милостыню, — и вернулся в Россию; во времена сталинских репрессий хлебнул страху, уцелел, скорее всего, как человек беспартийный и совершенно не амбициозный. Воспитание шло от матери. Та гордилась своим отцом-большевиком; она задавала тон в семье. Спасибо ей и отцу: речь у них была правильная; бабушке, читавшей дошкольнику Дюма, тоже спасибо; этим культурное влияние семьи исчерпывалось.

Мелкие конфликты с комсомольскими и партийными функционерами начались у меня рано, еще в Гипроникеле, где одна выходка чудом сошла мне с рук (она описана в моих ), но всё это не имело ничего общего с диссидентством или борьбой с режимом. Летом 1966 года, после третьего курса, как «наш поэт» в составе комсомольского студенческого строительного отряда ЛПИ, я ездил в Чехословакию, откуда, к последующему моему стыду, вывез неприязнь к чехам и полное непонимание их гнева.

Естественные науки, особенно математика (ее эстетическая сторона), увлекли меня. Учился я опять по видимости хорошо: получал почти сплошь пятерки (и думал, что этого достаточно). Мешали стихи, чего я не понимал ни в молодости, ни долгие годы спустя. Если бы не они, я бы мог стать сносным теоретиком, — но звук и ритм все отчетливее перевешивали — и теснили науку, интерес к которой приходилось сублимировать искусственно. Я умудрился, тем не менее, получить диплом с отличием (1969), в котором было написано, что я — инженер-физик: то есть сущий вздор; только одна медицина внушала мне больше отвращения, чем инженерное железо.

В феврале 1969 года, по распределению (но и по своему выбору), я получил должность младшего научного сотрудника в ленинградском Агрофизическом институте (АФИ), где занимался математической биологией. Дела сперва пошли словно бы и хорошо; сразу начались публикации; моя появилась под одной обложкой с работой самого Колмогорова, от чего дух захватывало; я наслаждался причастностью к настоящей (теоретической) науке, но вскоре мне стало неуютно на фоне блестящего профессионального окружения (в АФИ на короткий период собралось много талантливых молодых людей); мешали старые беды: стихи, волейбол, гиперактивность, нежелание взрослеть. Я начал скучать над уравнениями. Между тем господствовавшее суеверие (и надежда выбиться из бедности) требовали ученой степени. В 1971, несколько повздорив с начальством, я ушел из АФИ «в аспирантуру при бабе Яге»: в учреждении с апокалипсическим именем СевНИИГиМ (Северный НИИ гидротехники и мелиорации). Это был совсем захолустный институтик, где только два-три человека из четырехсот понимали, что такое наука. Несмотря на народнохозяйственные устремления СевНИИГиМа, диссертацию я написал (к 1975 году) теоретическую, притом — по биофизике, о которой в институте не слыхивали, и даже не был за это выгнан, остался программистом в отделе экономики. Защитил я диссертацию позже, в 1978, в Красноярском академическом институте физики (заминка вышла из-за реорганизации в Высшей аттестационной комиссии); а спустя год, будучи уже «под колпаком у КГБ», получил диплом кандидата физико-математических наук. Работа (диссертация) была хоть и весьма самостоятельная, написанная без всякого руководства, но посредственная; мне еще долго потом было за нее неловко.