Никогда в своей жизни я не любил и не слушал радио: ни советского, ни антисоветского. Советское не выносил по причинам слишком понятным; в юности не мог долго находиться в домах, где оно, по тогдашнему обыкновению, не выключалось. В годы брежневского безвременья — не слушал «голосов». Новости, политика — не занимали никакого места в моей жизни, не относились к ней. «Прошлое жадно глядится в грядущее, нет настоящего, жалкого — нет». Правда, в Израиле я был некоторое время внештатным корреспондентом Свободы , но репортажи делал правозащитного и литературного толка. С этим и оказался в Лондоне. О Би-Би-Си знал мало. Имя корпорации вызывало в сознании представление о чем-то солидном. Там, надеялся я, должна присутствовать настоящая русская культура.

Сразу выяснилось, что это вздор. Горстка замечательных людей (в ту пору таковые там были), которыми служба могла бы гордиться, да не гордилась, — и та не отвечала моим ожиданиям. Лучшим из сотрудников мои требования к языку показались несообразностью. Говорят, писатель может работать кем угодно, кроме журналиста, но журналистика в обычном смысле слова — каррарский мрамор против шамота в сравнении с радиожурналистикой. «Вы с ума сошли! Сейчас же бросьте писать от руки. Некогда. Сразу — на машинке. Через сорок минут в эфир!» На перевод сообщения объемом от одной до трех страниц и его запись на пленку моим голосом, без всякой помощи оператора, отпускалось до полутора часов, причем нужно было еще самому и оговорки (флафы ) вырезать с пленки специальной бритвой. Писать приходилось в комнате на шестерых. Прямо над ухом орали и спорили о самых невообразимых предметах. Все пишущие машинки были старые (мне досталась — без рычага для перевода каретки; прослужила до 1993 года). Вся работа в отделе текущих событий была переводная, все переводы — политические. И всё это приходилось выносить человеку с маниакальным отношением к правильности русского языка. Я угодил в преисподнюю. С первых же дней жалел о том, что уехал из Израиля; тосковал по Израилю.

Между тем дороги назад не было. В иерусалимском университете я не закрепился; вернувшись, оказался бы безработным. Таня, еще не перебравшаяся в Лондон, работала на полставки машинисткой, а затем младшим редактором в Еврейской энциклопедии, получала около ста долларов в месяц, прокормить семью не могла. Хуже того: она постоянно болела. От гипертонии ей средство нашли, от израильской жары спасения не было, в хамсины она просто умирала от головных болей. Я говорил себе: моя каторга на Би-Би-Си — лаваново служение. Служу ради двух женщин. Таню вытащу в нормальный климат, дочь получит приличное образование (второе не сбылось не по моей вине). И — терпел.

Терпеть приходилось не только и столько жалкую, попугайскую работу, не требовавшую мысли, сколько ежедневные унижения. Я упоминал о чиновничьей атмосфере в университете, но она в сравнение не шла с той, в какую я окунулся на Би-Би-Си. Здесь было то, чего я не знал в худшие времена в СССР: откровенные подсиживания и доносы. На меня немедленно донесли, что я для радио не гожусь, поскольку картавлю и плохо владею голосом. Доносчик был прав. При поступлении в штат в 1989 году мне походя сказали, что голос у меня — худший на службе (а там работало около пятидесяти человек); в год ухода с Би-Би-Си (не совсем добровольного), в 2002-м, эти же слова я услышал от другого сотрудника, который в 1989 году еще в Москве жил и в коммунистической партии состоял. Объем легких у меня на четверть меньше стандартного. Гóлоса на длинные периоды мне не хватало — даже на свои , а ведь приходилось читать и чужие тексты, в интонационном отношении и по своему словарю для меня просто дикие. Я и раньше страдал от этого, никогда не умел прочесть свои стихи так, как их слышу. Тут — страдал пуще прежнего; ни одна фраза не звучала у меня естественно; голос свой я ненавидел. Работу приходилось делать двойную: я вырезал с пленки бесконечные флафы (и в итоге так наловчился, что мог вырезать лишний слог). За всю историю службы не было человека, который спотыкался бы больше меня. А ведь мне поначалу и в прямой эфир выходить полагалось.

Все русскоязычные сотрудники службы назывались продюсерами; им прислуживали операторы. В течение десятилетий над теми и другими главенствовал только начальник службы, британец, знающий русский. Продюсеры, сменяясь по ротации, делали примерно одну и ту же работу, специализация едва намечалась. Тем немногим, кто читал книги и умел писать, чаще поручались тематические передачи (на жаргоне службы — фичера , от английского features, с неизбежной шуткой «фичера на хуторе близ Диканьки»). Большая часть работников годилась только на переводы и в качестве дикторов; достоинства иных сводились к бархатному голосу. Как раз к моему зачислению в штат появились должности начальников отделов. Две вакансии, вот странность, немедленно заняли недалекие чиновники-обыватели, общей чертой которых был хороший разговорный английский при полном отсутствии русской культуры. Первый, бывший москвич, сын известного химика, не умел ни писать, ни думать, ни работать. Второй, не моргнув глазом, произносил в эфир «так же само», что является языковой нормой в Черновицкой области, но не совсем приемлемо в других областях. Обоих пожирало властолюбие, подстегивала корысть. Вот таким-то приходилось подчиняться без слова; счет рабочего времени шел на секунды; дисциплина приближалась к армейской.

Следующий (после новоявленных начальников) слой составляли опытные продюсеры, служивые, тоже в основном переводчики, временами по ротации садившиеся в кресло выпускающих новостную программу Глядя из Лондона . Поначалу на эту работу соглашались и нормальные люди, но очень быстро, уступая новой тенденции, они были оттеснены другими, под стать начальникам отделов. Тенденцию задавал Дэвид Мортон, начальник русской службы, пустой и необразованный карьерист. Он, однако ж, не случайно оказался на своем месте: изменился общий климат в корпорации; вместо качества стали почему-то говорить об эффективности . Угождали обывателю, не то что не способному думать, а прямо не подозревающему, что иные люди думают. Речь, по Талейрану, дана человеку, чтобы скрывать свои мысли. Блаженные времена! Мы увидели самодовольное многословие, скрывающее безмыслие. Именно в эти годы Би-Би-Си (не только русская служба) начинает на глазах вырождаться в свою противоположность: в затхлую олигархическую республику чиновников-приспособленцев с раскормленным начальством в духе советской номенклатуры, где индивидуальность и творческий подход прямо преследуются. Об этом писала и пишет британская пресса. Культурный уровень службы я попытался характеризовать в статье , напечатанной в сентябре 1997 года в Русской мысли под псевдонимом Семен Чертолясов.

Незачем говорить, что на Би-Би-Си, как и всюду, я опоздал на полноздри. Тем, кто мог сделать хоть захудалый фичер , в хорошие времена обычно уже через три-четыре месяца предлагали постоянный (пенсионный) контракт. Так было еще за полгода до меня. Я, к изумлению некоторых, начал делать тематические передачи почти сразу, однако не только не получил постоянного контракта, но едва продержался на полной ставке три года (дальше был вытолкан на полставки, еще через три года — во внештатники, дальше — в 2002 году — на улицу). В сущности, всё тут правильно: работником я был хоть и старательным и добросовестным, но плохим. Мне совершенно справедливо ставили в вину непреодолимое равнодушие к новостному бизнесу и политике, а в уме при этом держали мой невыразительный голос и неважный разговорный английский, вещи, между прочим, связанные: именно фонетическая ограниченность мешала мне общаться и брать живую речь из воздуха. Свои естественные недостатки я компенсировал гомерической исполнительностью и прилежанием, которых до меня на службе не знали. Этим же — я прикрывал и вовсе страшный врожденный порок: то, что главное в моей жизни лежало за стенами Буш-хауса и вообще ни в какие стены не умещалось: стихи. Когда начальство догадалось об этом пороке, для чиновника невыносимом, мое будущее на службе было предрешено. Еще чудо, что я продержался там 13 лет.

Общее наступление против культуры, начатое в конце 1980-х верхушкой корпорации, на русской службе выразилось в травле отдела тематических передач. Но именно потому, что отдел этот, составивший в прошлом славу Би-Би-Си, перестал считаться важным, во главе его оказался человек порядочный и талантливый: Александр Донде (Кустарёв), полиглот, мыслитель, прозаик. Его повесть Разногласие и борьба , несмотря на неудачное название, — одна из вершин русской прозы XX века. Что она не заняла подобающего ей места, характеризует не ее автора, а русского читателя, которому по мерке пришлись Москва–Петушки да Лимонов с матом.

Были на службе регулярные тематические передачи: получасовые радиожурналы, выходившие периодически. Один из таких журналов, В мире науки и техники , с сентября 1990 года отдали мне. Это считалось достижением и привилегией, для меня же поначалу было только дополнительной обузой и мукой, потому что от новостной лямки не избавляло. Одно было хорошо: всё в журнале, от начала до конца, от выбора тем до вырезания флафов из готовой пленки, я мог делать сам. Точнее, я стал делать всё сам. До меня — над каждой такой программой работали двое: продюсер и оператор, занимавшийся пленкой и прочими техническими вещами. Соавторства я на дух не переношу, в компании теряю всякую инициативу — и вот, принимая журнал, я сказал, что оператор мне не нужен. Сначала в этом увидели чудачество, потом и предательство: со временем операторов перестали давать другим продюсерам, работа над программой в одиночку сделалась нормой, а резать пленку умели не все. Еще одна вещь была на службе замечательна без всяких оговорок: цензура отсутствовала. К установленному времени (раз в две недели по вторникам) я, минута в минуту или заранее, клал на положенную полку бобину с готовой пленкой — и она шла в эфир. Никто ее не прослушивал. Радиожурнал свой я вскоре переименовал, назвал его Парадигма , речь в нем повел уже не только о науке и технике, а еще и о болевых точках культуры и цивилизации. Всего я выпустил 138 таких передач, последнюю — 4 мая 1999 года. Затем, когда Парадигму , несмотря на высокий рейтинг у слушателей, закрыли, я до октября 2002 года делал радиожурнал Европа (62 выпуска), сперва получасовой, потом пятнадцатиминутный, тоже в одиночку и совершенно независимо. (С переходом во внештаники в 1996 году я работал уже только на отдел тематических передач, сперва за половинную, потом за четвертную зарплату.) Кроме того, я изредка выпускал по ротации так называемый Бритмаг (радиожурнал о жизни в Великобритании) и делал нерегулярные тематические передачи на самые разные темы, но практически всегда — с историческим уклоном, без привязки к злобе дня. Еще — за дополнительное вознаграждение — по временам я писал и сам же наговаривал на пленку куски для других передач. Своему отношению к работе над любым ничтожным текстом я, сколько было сил, старался не изменять.

Стихи в первые мои годы на Би-Би-Си писались мало и плохо. Мешала непреходящая усталость и непрерывный гнет. Работать, при моей старательности, мне случалось по 12-14 часов в день без оплаты сверхурочных. Отношение ко мне бибисишного начальства портилось; возможности и самое будущее сокращались, как шагреневая кожа. С переходом (с переводом) на полставки в 1996 году денег на жизнь не хватало, приходилось писать публицистику для журналов за вознаграждения совершенно смехотворные: от 10 до 35 долларов за статью; так тогда платила западная русская печать, если вообще платила. Я перепробовал множество изданий по обе стороны Атлантики. В ту пору появилась у меня дюжина опереточных псевдонимов: Никифор Оксеншерна, Джонатан Молдаванов, Матвей Китов, Тарас Абгалдырь, Прасковья Дункан и т.п. Прибегал я к ним не потому только, что публиковаться сотруднику Би-Би-Си не полагалось, а в первую очередь потому, что берег свое имя. Щедрее всего платила газета Лондонский курьер , где я с 1996 года вел рубрику Чудеса в решете , а дальше во множестве печатал отдельные статьи, среди них и те, которые отношу к своим сочинениям. Там случались вознаграждения до 60 фунтов.

В 1990 году из Москвы в Израиль приехала собирать рукописи писательница и издательница Лина Глебова. Таня отдала ей 300 долларов и мой готовый сборник , который и вышел в Москве в 1991 году тиражом 10 тысяч (!) экземпляров и с невероятными опечатками (горный вместо горний и т.п.), даже с пропуском строк. Опять: это было не избранное, а книга, составленная еще до эмиграции, правда, основательно переработанная. Будь у меня деньги и время; будь я ориентирован на внешний успех; не связывай меня по рукам и ногам подлая, изматывающая бибисишная рутина и нужда, я вспомнил бы старинное правило: любую открывшуюся в России возможность нужно использовать тотчас, иначе будет поздно. Достаточно было тогда хоть издать отдельной книгой, чтобы заработать имя и деньги. Но я никогда не занимался своей славой, никогда не умел считать деньги — и момент упустил. А был он вот какой: когда Таня, уже из Лондона, приехала в Ленинград осенью 1990 года, в редакциях, начавших печатать мои стихи, перед нею только ковровую дорожку не стелили. Один из старожилов Би-Би-Си, съездивший на родину, характеризовал это смутное время злой шуткой: «стоит, — говорил он, — показать карточку American Express, как женщины, не говоря ни слова, начинают раздеваться». Россия пребывала в последней стадии растерянности. Иным казалось, что вот сейчас эмигранты вернутся и начнут править если не страной, то культурой. Любое маломальское зарубежное имя было громокипящим кубком, гарантией успеха.

На книгу мне выпал своеобразный отклик. Думаю, именно на нее, потому что в Москве книг у меня больше не выходило. Знакомая израильтянка позвонила мне 28 апреля 1999 года с рассказом, что московская телепередача Сегоднечко опрашивала людей на улице, кто что собирается делать сегодня вечером. И вот будто бы один чудак сказал: «А я буду сегодня читать стихи замечательного поэта Юрия Колкера». В склонности к мистификациям рассказчица прежде замечена не была; обо мне написала пресерьезную статью под названием К нам приезжал Поэт .

В 1990 (или в 1991) году в Лондон первый раз приехал Кушнер. Отношения наши всегда были неровные; Тане, к которой он издавна относился очень хорошо, в Ленинграде приходилось мирить нас. Субординация учитель–ученик прежде наблюдалась строгая; другой мне и не требовалась. Тут, не иначе как под воздействием того унижения, которое переживала Россия, или — моего мнимого возвышения в качестве сотрудника Би-Би-Си, или, может, вспомнив, что я годами тоже не совсем мальчик, а разница в возрасте между нами всего десять лет, он вдруг повел себя со мною как равный: предложил называть его Сашей (и явно жалел об этом в последующие годы). Этот жест я воспринял как рукопожатие в трудную минуту. Тогдашние стихи Кушнера всё еще сохраняли для меня своё обаяние.

В 1991 году, на чемпионат мира по снукеру, как зритель и президент московского общества снукеристов, в Лондон приезжал Межиров; естественно, он оказался и на русской службе, где мы познакомились. Еще в начале 1970-х я как-то написал ему и получил ответ (его письмо, вместе с некоторыми другими, перед эмиграцией я продал в ЛГАЛИ, то есть в Ленинградский городской архив литературы и искусства; тогда же мне пришло в голову, что лучшие свои годы я прожил в городе, где университет называется ЛГУ, а архив — ЛГАЛИ). Память у Межирова клинописная: он вспомнил это письмо и меня. На другой день после его приезда в Москве случился «путч» ГКЧП. Межиров прямо с русской службы позвонил домой; жена сказала ему: «под окнами танки; вытаскивай нас отсюда любыми средствами». Межиров ничего не предпринял. Сутки он прожил у нас в Боремвуде; пил водку (и мне пришлось); читал стихи, а я от чтения воздержался, и он унес мою книгу к себе в комнату, чтобы читать глазами; наутро хвалил с оговорками («вы сковываете свои возможности»). Во время нашей прогулки я между делом заметил, что считаю Евтушенку колхозником и бездарностью; Межиров от изумления остановился с открытым ртом.

В 1993 году в Петербурге вышла у меня еще одна книга стихов, , кажется, последняя книга издательства Советский писатель : кипа листов размером А4, свернутых пополам и перехваченных двумя скрепками, без тени оформления.

Мои лучшие стихотворные подборки 1990-х — в журнале Звезда . Печатали меня так охотно и так быстро, что я возомнил, будто во мне ценят поэта. Бывало, и просили стихов. Последующее показало, что стихи здесь были ни при чем: это была чистой воды кумовщина кружкового журнала. Меня печатали, потому что считали своим.

В октябре 2002 года я был выставлен из внештатников Би-Би-Си с крохотным выходным пособием и без пенсии. Важно подчеркнуть, что, при всех моих недостатках, дело было не во мне: шла систематическая травля людей образованных, борьба против тематических передач как жанра. Нашли способ увольнять даже людей с постоянными контрактами (при этом на отступные не скупились; деньги у корпорации несметные; на показуху, на потемкинские деревни швырялись и швыряются шальные тысячи). В этой игре я был пешкой; вдобавок я сам себе вредил на каждом шагу, вольно и невольно. Вот пример. Дикторов на службе не водилось; каждый из продюсеров мог попросить другого «дать голос»: пойти с ним в студию и зачитать кусок текста. При настройке уровня звука полагалось сказать несколько слов в микрофон; обычно люди читали первую фразу сунутого им куска, я же не упускал случая порезвиться, декламировал стихи, повторял явившееся экспромтом двустишье: «На бибисях работают моллюски, они свободно говорят по-русски». Старожилы смеялись; новым, послеперестроечным сотрудникам, это не нравилось.