В 1990-е годы я много печатался; с 1996 года по 2004 год даже пытался кормиться журналистикой (и переводами). Поначалу в основном переделывал в журнальные статьи тексты, написанные мною для Би-Би-Си; по мере того, как работа для Би-Би-Си шла на убыль, а печать в России налаживалась, всё больше писал сразу для газет и журналов. Один и тот же текст продавал по нескольку раз, в разные издания, даже в одной стране. Платили анекдотически мало. Без всякой оглядки на Маяковского, по глупости объяснявшего «низкий уровень поэзии в Мексике» тем, что за стихи там не платят, я всё же думаю, что история русской литературы в конце XIX века и в начале XX века была бы совершенно иной, если б литературный труд не давал писателю возможности жить на вознаграждения.

Новые условия диктовали новую этику. В 1990-е годы писательский промискуитет даже в редакциях возражений не вызывал. Редакции делали вид, что платят, авторы — что пишут специально для этих редакций. Мою (2004) Звезда в Петербурге печатала через три месяца после Литературной газеты в Москве. Звезду я о первой публикации предупредил; оттуда отозвались: неважно, читатель у нас разный. Мой личный рекорд — восемь вознаграждений за один текст (интервью о глобальном потеплении), но даже на восемь гонораров нельзя было прожить неделю: вот во что ценился писательский труд. Знаю, что и без спросу мои статьи перепечатывались кем ни попадя, а Свобода , не ставя меня в известность, не то что не платя, транслировала иные из них на своих волнах — даже когда я уже был сотрудником Би-Би-Си. Вообще лучшие мои статьи незамеченными не проходили. После (2000) под окнами газеты Новое русское слово в Нью-Йорке случилась демонстрация; после статьи (Новая газета , 2005) меня, по электронной почте, засыпали угрозами отовсюду, в том числе из Австралии.

В 1994 году, с последними всплесками интереса к эмигрантам, я впервые поехал на родину , в Петербург. Впечатление было престранное: я точно в потусторонний мир вернулся. На моё чтение в музее Ахматовой собралось человек шестьдесят; директриса умилялась: «Вас пришли слушать лучшие люди города!» Но слушать было непросто; микрофона не было, а про мои голосовые возможности уже сказано. Кушнер после выступления с раздражением спрашивал меня: «Что ж вы читали так тихо?!» Тогда же произошел между ним и мною неприятный разговор. В 1993 году я напечатал (Горбаневская обвиняла Кушнера в зависти к Бродскому и Мандельштаму), где я между делом упомянул, что в своей прозе Кушнер не равен себе как поэту. «Юра, что вы пишете?!» — «Саша, ровно то, что думаю!»

В 1997 году, по делам, связанным с переводами его сочинений, Кушнер приезжал в Лондон; прожил у нас с неделю. На русской службе я взял у него три интервью для своей программы; другие ведущие тоже долго не отпускали его; просидев перед микрофонами часа четыре, Кушнер заработал разом 800 фунтов (мою тогдашнюю месячную зарплату) и тут же получил эти деньги: гостям с того света платили вперед. На другой день Таня устроила застолье вокруг поэта, на которое пригласила шестерых сотрудников отдела тематических передач. По вечерам мы с Кушнером гуляли. Я осторожно начал подводить его к мысли, что не стоит ему писать так много, стихи от этого проигрывают, «нельзя обол у Феба одолжить»; не стоит и москвичам уподобляться: пытаться владеть литературой, главенствовать в ней; он меня не услышал.

В 1999 году получил я по почте приглашение… на пушкинский конгресс поэтов в Петербурге; изумился и обрадовался: как переменилась Россия! Давно ли эмигрант шел за изменника? Что конгресс поэтов — затея смехотворная (хоть и западная); что устраивает его Звезда , выбившая под это деньги от «правительства города», то есть тот же Кушнер, — я не понимал; на конгресс отправился в приподнятом настроении; выступал там на всех главных подмостках; в Капелле, прочтя два стихотворения, сорвал единственную в своей жизни овацию большого зала. В кулуарных разговорах со мною литературоведы хвалили мои стихи, а мой доклад (с подразумеваемым подзаголовком о назначении поэта ) — наоборот, хвалили поэты. В докладе прямым текстом сказано, что литературоведы — наша чернь . Больше на подобные слеты меня не звали.

В 1998 году редактор Звезды Андрей Арьев пригласил меня выступить на первых Довлатовских чтениях. Я написал доклад, с Довлатовым не связанный, и беспрепятственно прочел его в собрании, где говорили только о Довлатове (потом Арьев его напечатал в журнале, о чем я его не просил; сочинение мне не удалось). Говорю об этом в связи с другим сочинением: статьей , наоборот, одной из главных в моем муравейнике. Она была написана к другим чтениям при Звезде , проходившим под именем Бродского в 2000 году. Приехав, я с удивление увидел в программке, что мой доклад называется Богоискательство у Бродского . Для собравшихся датой было шестидесятилетие Бродского; для меня — двухсотлетие Боратынского, причем я заранее уславливался с Арьевым, что о Бродском говорить не буду. Тут, услышав, что я выпадаю из хора, он засомневался; в ответ я снял свой доклад. В кулуарах поделился этим с некоторыми, в том числе с Еленой Невзглядовой (Ушаковой). Та воскликнула: «Связать Бродского с Боратынским было бы так просто!» Я возразил, что у меня на дворе другая дата, а свистопляски вокруг Бродского я не одобряю; что о Бродском я уже сказал всё, что знал, а о Боратынском, поэте гораздо более крупном и Россией не услышанном, мог и хотел сказать новое. Она посмотрела на меня, как на идиота.

В декабре 1999 года, в телефонном разговоре, Кушнер спросил меня, что я думаю о его последней книге; услышав, что она замечательна, просил меня — tempora mutantur — написать о ней; я согласился. В первом же электронном письме к нему (у Кушнера как раз появилась электронная почта) я подтвердил свою готовность, но сказал, что статья не будет сплошным панегириком, и перечислил претензии. Ответ пришел неожиданный: Кушнер сорвался, ударился в крик; писал, что его все травят, а я присоединяюсь к своре (у меня, живущего на выселках, впечатление было совсем другое: мне в глаза бросалось как раз почтительность, окружавшая Кушнера, и его начальственное положение). Выходило, что и тут литература — дело партийное; чувствовалось, кроме того, что я субординацию нарушаю; что младшему, ученику, не следует критиковать старшего, учителя. Критику мою, в письме едва намеченную, Кушнер отвергал как нелепость; по существу это, может, и верно было, но никак не по тону; эпистолярный слог поэта показался мне убогим… Не знаю, в какой мере эта размолвка повлияла на то, что стихи Кушнера вскоре совсем перестали мне нравиться. Человек — не аптекарские весы. Некогда я верил в свою объективность; хвалил тех, кто мне лично неприятен, а друзей ругал, когда следовало; гордился этим. Верил я и в объективность Кушнера: в его способность отрешиться от своего ego в разговоре о главном; засомневался в этой способности в 1994 году, потерял в нее веру в 1999 году.

Поскольку место в моей жизни Кушнер занимал большое, расскажу и об окончательной ссоре с ним, но сперва подчеркну, что даже сейчас, когда мы знать друг друга не хотим, я остаюсь благодарен ему за ту школу, что прошел у него в юности. Говорил всегда, повторю и сейчас: в смысле собственно мастерства, даже если видеть в нем только гонгоризм, Кушнер до середины 1990-х не знал себе равных среди моих современников; создал он и свое пространство, очень своеобразное.

Свою речь на вручении премии Северная Пальмира в 2001 году Кушнер, неизменный ведущий этих церемоний, начал словами о том, что моя книга (2000) «ничуть не хуже, ничуть не хуже» (именно так, с повтором) трех книг, попавших в короткий список. Я присутствовал в зале, но почувствовал не гордость, а горечь. Во-первых, если играешь в эти игры, играй по правилам; вечер посвящен лауреатам; конферансье не должен делать выпадов против них. Во-вторых и в главных, как ни плоха моя книга, как ни плох ее автор, а в таких словах поставить рядом с тогдашними книгами Сосноры и Гандельсмана было плевком — нет-нет, не в мой адрес, а в адрес того, что мы оба с Кушнером, как мне чудилось, ценили в русской поэзии, — того драгоценного, что от этой поэзии, исторически столь еще недавно великой, уцелело и в наши дни нуждается в защите. Я прекратил общаться с Кушнером. Приезжая, не звонил ему. При случайной встрече он спросил как-то: «Что же вы не приходите?» Но приходить было незачем; живых разговоров не получалось; пути разошлись.

Неправильность общественной позиции Кушнера задевала меня всё больше. Не дело поэта — председательствовать, назначать, раздавать венки. Не дело — поощрять среди младших, среди своих учеников и последователей, преклонение перед своим талантом, каковы бы ни были твои достижения. У поэта, как у монарха, нет возраста. Свое право на имя поэта ты должен ежедневно сызнова доказывать себе и другим — в духе Гёте: nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der täglich sie erobern muß. Но при этом, в духе Боратныского, «с Израилем певцу один закон: да не творит себе кумира он»: в первую очередь — из себя. Как раз среди этих младших, не смевших слова молвить против патриарха, зародилось в 2000 или 2001 году движение под не совсем благополучным именем идентизм . Кушнер позволил им вывесить свой портрет на их сайте, рядом с их портретами; две портретных рамки были оставлены пустыми; одну из них пригласили занять меня. Я несколько вскипел. Не постыдный ли вздор объединяться в группы, когда вам под пятьдесят или за пятьдесят? А прочитав их манифест, глупый и напыщенный, бросил недописанной статью о стихах вожака идентистов, Алексея Машевского.

Раздражение против Кушнера и горечь за него вылилась у меня, говоря его языком, в прямой поступок . В 2006 году, в статье не о нем, а , я, наконец, прямо предостерег учителя — ибо еще любил его, еще верил в него. Сделал я это с вызовом: пересказал нелестную для него историю, пришедшую ко мне из самой сердцевины той среды, где ему смотрят в рот в поисках похвал и милостей. Иными словами — я пересказал сплетню , притом непроверенную. Я знал, на что иду. Повторять сплетни нехорошо. Сплетня могла быть выдумкой. Но вот беда: она тютелька в тютельку укладывалась в новый облик Кушнера, вчера гонимого, а сегодня начальственного и готового слышать в свой адрес только славословия. Сплетню, сказал я себе, всё равно передают из уст в уста и обсуждают; она уже — литературный факт. Возьму на себя грязную работу, выгод искать не буду, выполню перед учителем свой долг: напомню ему публично, чему он учил меня в моем младенчестве, — раз он моих приватных слов не слышит.

Попутно я ставил три эксперимента. Первый состоял в том, чтобы выяснить степень унижения гутенбергова станка. Эпоха интернета разительно снизила барьер между словом устным и печатным. Будет ли опубликованное прочитано или хоть услышано? Сегодня знаю, что журнал На Невском , в котором статья появилась, даже в Публичке отсутствует. Второй эксперимент: не задумается ли Кушнер? Ведь если от тебя отворачивается ученик, десятилетиями хранивший тебе верность, сражавшийся за тебя всюду, где только можно, то не следует ли спросить себя, вся ли неправда — в изменившем ученике? Заодно, грезилось мне, Кушнер может догадаться, что и эстетически я давно не с ним. Третий эксперимент касался доли кумовства в Звезде . Ответ на все три вопроса я получил разом. Пришел он из Звезды : «зарезервированные статьи можете считать свободными; новых текстов от вас не ждем».

Копеечная лямка продолжала оставаться главным внешним содержанием моей жизни. В 2001 году возник в Лондоне журнал под названием Колокол , и я оказался помощником его редактора Александра Шлепянова (не заместителем; на эту должность я не годился; заместителя, впрочем, и не было). Журнал, с некоторыми литературными и интеллектуальными притязаниями, предназначался новым русским. Моя работа сводилась к редактированию и сокращению, иной раз — и к полной переписке статей; в меньшей мере — к поиску авторов и материалов. Работать приходилось тяжело; получал я мало: фунтов по 300-400 в месяц. Авторам, включая меня, журнал платил вполне прилично по нашим временам. В нем печаталась дорогая реклама. Сразу было высказана догадка, что Колокол — предприятие Березовского. Представляя журнал в Питере и Бостоне, я не скрывал этой догадки, однако подчеркивал, что Шлепянов ее энергично отрицает. Осенью 2003 года Шлепянов пышно отмечал свое 70-летие; среди приглашенных оказался и Березовский; пытаясь сказать богачу любезность, я ляпнул бестактность, во всяком случае, мои слова были восприняты как бестактность. Через неделю, когда я оказался в Питере, мне сообщили, что журнал прекращен. Думаю, он прекратился бы и без моей помощи — ибо не окупался… В этот период, впервые в жизни, Таня зарабатывала больше меня. Когда меня вытолкали с Би-Би-Си, Мария Карп, сменившая Донде в должности главы отдела тематических передач, рекомендовала Таню на освободившееся место в отделе маркетинга Би-Би-Си, где Таня и проработала, по 14 часов в неделю, до конца 2008 года.

С начала 2004 года все мои усилия были направлены на поиск работы: любой работы. В июле мне стало ясно, что через месяц наш банковский overdraft превысит разрешенный предел. Тут счастье улыбнулось мне: меня взяли подсобником на фабрику пластиковых изделий за пять фунтов в час. В объявлении говорилось: must be dextrous (должен быть ловок), но меня взяли. Это ли не чудо? Какая ловкость в 58 лет? Поначалу моя работа сводилась к сдергиванию (stripping) предохраняющей пленки с акриловых пластин, и я с полным правом называл свое занятие декструальным стриптизом. Незачем говорить, что я старался. Мое прилежание было замечено; меня быстро повысили: поставили к шлифовальному станку, у которого я и простоял, по девять часов в день, до июня 2007 года, причем моя зарплата после трех надбавок дошла до семи фунтов в час. Я был на седьмом небе. Ритмическая, не требующая ума работа оставляла голову свободной; карандаш и бумага для стихов почти не нужны. Подобного стихотворного запоя не наблюдалось у меня с 1971 года. Гречанка с крылышками посещала меня ежедневно. Я едва успевал фиксировать переполнявшие меня слова и замыслы. При этом я еще и прозу сочинял: статьи и рассказы. Каждый день я вставал в три утра, до семи писал, а в семь шел на фабрику (она находилась в двадцати минутах ходьбы). Возвращался к шести вечера полумертвым от усталости. Условия на фабрике были потогонные, конвейерные. Два раза мне отхватывало фрезой по куску пальца с ногтем, но всё заросло. До меня восточноевропейцев на фабрике не водилось. Мое трудолюбие надоумило администрацию искать работников в Чехии. Появились здоровенные парни, которым, при всем своем прилежании, я в ловкости уступал. Отношение ко мне, до этого превосходное, стало портиться; с некоторыми из чехов я не поладил; в итоге вынужден был уйти и впервые в жизни сесть на пособие.

В 2006 году в Петербурге вышла книга моих избранных стихов Сосредоточимся на несомненном и книга культурологических и литературных очерков Усама Велимирович и другие фельетоны . Точнее, эти книги как раз не вышли , хоть и были отпечатаны. Посредница, занимавшаяся изданием, обокрала меня на крупную сумму и удерживала оба тиража до середины 2008 года. Книги полны досадных опечаток.

В 2008 году вышли еще две книги: подобие воспоминаний под названьем и сборник литературных очерков Айдесская прохлада . Первая книга была отпечатана в ста экземплярах в Петербурге и в сорока — в Лондоне; вторая, в питерском издательстве Геликон , вышла без тиража, по схеме on demand (по запросу).