К концу апреля с Алей всё было кончено. Свадьба не состоялась, мы расстались, хоть и не врагами; договорились встречаться. Всё возвращалось на места. Я отправился с повинной к Тане. Встречен был прохладно, если не холодно — главным образом потому, что сказать, в сущности, мне было нечего, кроме: «Я не женюсь». Сделай я предложение, его бы приняли, но воодушевление, с которым я к ней ехал, при встрече схлынуло. Я тотчас угодил на прежние рельсы.

То же разочарование я пережил, встретившись с Фикой. Выходило по Боратынскому: «Душа родная, нос — чужой». Она вернулась из Москвы в понедельник, 3 мая. Я знал, что она была в Крыму, у Валеры (что не у Валеры, выяснилось позже), этой связью был задет, но понимал, что, во-первых, моя вина перевешивает, а во-вторых, что мое место в ее жизни не вовсе утрачено. Повинившись, упрекнул ее за то, что уехала, не предупредив, — и только. На это она сказала:

— А что же ты думал, я останусь в городе и к тебе на свадьбу приду?

Это «а что же ты думал», интонация, свобода, с какой слова прозвучали, — долго не отпускали меня. Вероятно, Фика всё еще было влюблена в Житинского, хотя пик для них миновал. Что она и от меня не вполне отвернулась, тоже было ясно. Восемь лет совместности что-нибудь да значили.

Третье и четвертое мая (понедельник и вторник) были выходные. Путешественники встретились на стрелке Васильевского острова только в среду, 5 мая, в обеденный перерыв, оба — с расхолаживающими новостями друг для друга: Фика — с известием, что я не женюсь (что означало: для нее я не вовсе потерян, а попутно и то, что Житинский не вовсе свободен от вины перед другом); Житинский — с рассказом о том, как трогательно встретила его жена (что означало: Марина не перестала быть ему близким человеком). Каждый, нужно полагать, думал, что его новость будет единственной или главной, заденет другого, но обе новости указывали в одном направлении. Из стихов Житинского, сочиненных в тот же день, это можно услышать:

        А в Ялте отцветает вишня…

        Как говорится, время вышло,

            Любовь не стоит слёз.

    Любовь не стоит их, но почему же

Дохнуло ветерком последней майской стужи?

        Я не сказал, что будет хуже,

А ты не дождалась ответа на вопрос.

Как всегда у Житинского, эти стихи документальны. Фикин вопрос из них выводится. Был он, собственно, замаскированным утверждением. Комментируя взаимное охлаждение, она сказала:

— Всё равно ведь так хорошо больше не будет, правда?

Фика на эту встречу стихами не откликнулась. Отступая в прошлое, приключение (при тогдашней пресной и бессобытийной советской рутине — из ряда вон выходящее) вскоре должно было начать обоим казаться событием всей их жизни. Сохранились строки:

Забываю тебя, забываю,

Сладким ядом тебя запиваю,

Горьким дымом скрываю тебя,

Не любя, не любя, не любя.

На очередном занятии в Выборгском ДК Семенова замещала поэтесса Нонна Слепакова, впоследствии основательно забытая, а в ту пору несколько выделявшаяся на общем пустоватом фоне ленинградской поэзии. Среди прочих новых стихов я прочел шуточную автоэпиграмму:

Ходят в городе толки вторую неделю.

Говорят, будто Колкер убит на дуэли.

А другие — что выслан, грозил застрелиться.

Называются числа, приводятся лица.

Есть и вовсе нелепые в городе толки:

Говорят, будто Колкера слопали волки.

Житинский реагировал на нее словами: «Ну, Колкер, погоди!». Игра слов от меня ускользнула, ее мне потом объяснили. Я детских мультфильмов не смотрел, про знаменитую серию «Ну, заяц, погоди!» не слышал. А у Житинского были дети. Его преувеличенная реакция была откликом на слово дуэль .

В перерыве большинство отправилось курить на лестницу. Я, естественно, остался за столом. Когда возвращались, Житинский полуобнимал Фику за талию. После окончания занятия кружковцы опять толпились на лестнице; не могли наговориться. Нонна Менделевна всем нравилась — живостью, умом, простотой. Занятно, что многие называли ее Нонной Менделеевной . Имя Менделей уха не резало, казалось человеческим, не то что Мендель. От него веяло «продажной девкой империализма».

Спускаясь по лестнице к выходу мимо этой компании, я впервые увидел Фику с сигаретой. При мне она не курила, хоть и не скрывала, что прикладывается. Прежде я от упоминания об этом впадал в бешенство, тут — даже раздражения не почувствовал. Она — пройденный этап. Какое мне дело? Домой, скорее домой — к машинке. У меня уже теплились какие-то строчки. Жить свободно, жить беспечно, в вихре ямба мчаться вечно и не знать тоски сердечной — вот что мне судьбой дано.

В четверг 29 апреля Вероника устроила у себя вечеринку: отмечала день ангела. Жила она у самого истока Фонтанки, напротив Прачечного моста, в коммуналке, с матерью и соседкой. Обе отсутствовали. Приглашены на вечеринку были старые большевики , те, кто ходил к Кушнеру на Большевичку ; пришли — только Романов, Регина Серебряная, две их приятельницы, работавшие в клубе фабрики: Наташа Кондратьева и Света Пашкова, да я. После изрядной выпивки, чтения стихов (Романов при всякой возможности читал запоем, преимущественно себя; Вероника и я — Мандельштама и Пастернака) и всяческих дурачеств как-то само собою вышло, что мы с Вероникой уединились до утра в ее комнате, притом что все прочие, не исключая Романова, ночевали в другой, и — в одной постели. Как они там поместились? Света по толщине соперничала с Региной.

Утром мы с Романовым ушли вместе, не совсем протрезвев. В трамвае на нас начали поглядывать с ухмылкой, а то и просто смеяться. Оказалось, что пока мы спали, находчивые Наташа и Света нарисовали ему помадой звезду на лбу, а мне пришили к штанам хвостиком кисточку от пудры Красный мак . Смеялись над нами, видно, долго; заметили мы подвох не сразу, и я разгневался. Отоспавшись дома, к вечеру явился выяснять отношения к Веронике. Тут гнев почему-то прошел, мы посмеялись вволю, а потом нам стало не до смеху, поскольку она была в квартире одна. Ушел я на следующий день.

Вторым мая помечены у меня стихи:

Ты живешь в Петербурге, где воды слышны,

Где воздушные своды ясны.

В них прозрачные сумерки вносит весна,

Точно снадобья просит от сна.

Ты живешь на Фонтанке, над черной водой,

Под высокой покорной звездой.

Здесь закат неразлучен с рассветом — июнь

Сопричастен поэтам и юн.

Там, где черная катится с плеском вода,

Где и прочих чудес хоть куда,

Отошедшего века не взятым постом —

Летний сад за горбатым мостом.

Не проникли в твой сумрак ни тленье, ни вздох

И ни кровосмешенье эпох.

Мы подслушаем звуки мазурки вдвоем

В эту ночь в Петербурге твоем.

Вероника тоже написала несколько стихотворений, так или иначе связанных со мною, а десятилетия спустя издала книгу стихов под названием Юрский период .

Легкомысленные попойки происходили и в других местах. Четырнадцатого мая 1971 года отмечалось десятилетие литературного объединения Радуга . Вечтомова провела его с помпой. Были свадебные генералы из союза писателей: поэтесса Надежда Полякова, прозаик Леваневский, директор пушкинского заповедника Семен Гейченко. Выпивки и закуски было навалом. Мы с Дрюней принесли ведро кваса. Поэты, перебивая друг друга, ринулись читать свои стихи. Я прочел специально написанное по случаю (под Мандельштама):

— Путник, откуда идешь? — Я был на Обводном канале

В Радуге многоизвестной. Пииты гурьбой собрались там.

Странные вещи творят: лясы без устали точат,

Яства с высоких столов разом спешат поглотить.

Буйствуют! Веришь ли, пьют, водой вино не разбавив.

Пляшут вакханки меж них, громко кричат: Эвоэ!

Песни во славу богов я между ними не слышал!

Нет ни сосновых венков, ни сладкозвучных кифар…

— Горькие слышу слова! Когда так мерзок Обводный,

Чую: на Воинова, дом восемнадцать, — вертеп!

Всё так и было. Напившись, резвились. Л. Д., самая молодая и разбитная, «с белыми от распутства глазами», как сказал бы Бабель, пыталась танцевать на столе — и, кажется, успела в этом. Романов предлагал мне вот прямо сейчас поймать ее и увезти. Но с нею не получилось. Когда читать принялся некто Зазулин, Романов стащил со стола неоткрытую бутылку вина, и мы, перемигнувшись, сбежали: Регина Серебряная, Вероника, он и я. Поймали такси, поехали ко мне на Гражданку. На кухне распили прихваченное (как мало нам нужно было в ту пору!), досыта начитались стихов, а потом разошлись по комнатам: Романов с Региной — в мою, я с Вероникой — в родительскую, причем я немедленно поставил на проигрыватель Болеро Равеля. Утром мы застали тех за ученой беседой о проблемах стихосложения. Регина встретила меня словами: «Ну, Колкер, молодец!».

Вероника любила шальные выходки. В июне, в ночь с 19-го на 20-е (с субботы на воскресенье), она со своим приятелем Сашей дежурила в очереди за билетами (приезжал «театр на Поганке»; то самое, что я ненавидел), и оба попеременно, с равными промежутками, ходили звонить мне — чтобы не дать поспать. Едва я отвечал, они вешали трубку. Попутно Вероника убедилась, что я дома один, и когда ей с Сашей пришла в очереди смена, отправилась ко мне, так что спать мне в тот день совсем не пришлось.

Наша связь продолжалась эпизодически около года. Неравенство было вопиющее, меня угнетавшее и мучившее (притом, что я корил себя, а исправиться не мог): встречались чаще тогда, когда это было нужно мне. Когда не нужно — я мог обойтись с нею холодно, и всё сходило с рук; я не услышал от Ники ни одного упрека.

Она потом удачно вышла замуж («он полюбил меня, как Ромео Джульетту, ты можешь себе представить?»), а в начале XXI века уверяла меня, что со мною была счастлива и никогда ни о чем не жалела.