Ехать далеко не пришлось. Он жил по адресу: Гаврская 11, кв. 287. Дом, отметил я, новый, кирпичный, кооперативный. Квартира, пусть и на последнем этаже, — солидная, получше моей родительской. Переступив порог, я сообразил, что Житинский немногим старше меня, а уже домовладелец. Правда, и расплата была тут: он — глава семьи, у него жена и двое детей. Еще вчера — ни за какой налаженный быт не был я готов платить такую цену. «Не женитесь, поэты!», учил бард-песенник Городницкий. Да и без Городницкого всё было ясно: как можно? Засосет обывательщина. Но это было ясно вчера , до моего преображения, до обращения к горацианству. А тут я увидел другое: что о кооперативной квартире мне и мечтать нечего при моей зарплате и родителях без копейки сбережений, да и семьи, жены и детей, уюта и тепла, у меня никогда не будет. Откуда им взяться? У Житинского же всё это есть, да плюс — ясная перспектива: кандидатская диссертация, членство в союзе писателей. Я вобрал голову в плечи. Таков был первый урок Житинского — еще без единого его слова. Последовали и другие.
Держался он с дивной, недоступной мне простотой и естественностью, без тени рисовки. Простота эта могла казаться даже чрезмерной, простонародной, мужиковатой, но искупалась врожденным талантом важности (это качество мемуаристы отмечают у Заболоцкого). Был он плотен, ниже меня ростом, черноволос, с острым носом в бабку-гречанку.
Мы сели у письменного стола с книжной полкой. На столе — следующий информационный удар — стояла пишущая машинка, новенькая эрика. Кто не дышал воздухом шестидесятых, не поймет, что это было за сокровище. Груда золота не вызвала бы у меня большего вожделения, чем этот простой механизм. Это был выход в большой мир. «Эрика берет четыре копии. Вот и всё, и этого — достаточно…»
Я раскрыл папку со стихами, перепечатанными Таней (у нее на работе была шикарная машинка). На первое стихотворение Житинский откликнулся словами:
— Очень здорово!
Стихи были о прошлом. Одержимость прошлым началась у меня в четырнадцать лет и с годами стала настоящей манией. Назывались стихи: Архив мой .
Велик архив мой… Вот стихи вам:
Наедине с моим архивом —
— нет, всё не так! Но вот стихи:
Уединяюсь в мой архив
— опять не так! Начну сначала:
Когда, подобные мочалу, Но это получилось вяло,
томительно влачатся дни,
когда не смеешь объяснить
тоску, внезапную усталость, —
в своё вчера уединись!
растянуто и неумно —
ну, словом, скверно. Мудрено
давать всеобщие советы.
Терпенья, право, больше нету —
довольно! Брошу этот стих —
нескладное собранье строчек,
итог потуг, оставлю их,
пусть пропадают. Жаль не очень.
Но где там! Проповедь не впрок —
в который раз беру перо:
Уединяюсь в свой архив! Ба, архив?
О чём, о чём мои стихи
минувших лет? Смешно и странно
перелистать страницы снов —
любви ещё живые раны
и радость… И увидеть вновь,
в набросках силясь разобраться,
того мальчишку, чьих следы
подошв доселе, как плоды
трудов, асфальты Петроградской
ещё единственно хранят —
моих! Ну да, того меня
с физиономией дурацкой!..
О, сколь забавны пустяки —
рисунки, письма, дневники!
Как будто писаны не мною —
смотрю на них со стороны
и полон странной новизною
замшелой этой старины…
Велик архив мой!
Но что за дерзкие стихи
строчу я? все подальше спрячу:
не рукопись — самоотдача
есть цель поэзии одна,
как отмечает Пастернак.
Что уж тут могло понравиться Житинскому? Разве что тон. Горацианство в нем уже наметилось, техника еще оставалась прежней. Рифма одна–Пастернак не казалась мне безобразной.
Дальше пошло иначе. Житинский забраковал все принесенные мною стихи. Критиковал не как я, а спокойно, без резкостей, но тем убедительнее звучали его простые слова. Критиковал с точки зрения здравого смысла. Говорил (хоть и не этими словами), что стихам не хватает естественности, что выразительные средства вычурны, манерны, а стихи пустоваты, не обеспечены живым опытом. Похвалил какие-то отдельные тропы, например, сравнение «печальный, как дверь». Я же — впервые в жизни — не раздражение от критики испытывал, а ловил каждое замечание. Мотал на ус. Назвался другом, полезай в кузов.
При следующей встрече Житинский меня удивил и озадачил: он переписал на свой лад оно из моих стихотворений! Кому бы я прежде простил такое?! Стихотворение было чуть-чуть сюрреалистическое: о том, как герой и его возлюбленная (я и Галя Т.) идем на чай с вареньем к Леонарду Эйлеру, и не в XVIII веке, а вот сейчас, на днях. Величайший из петербургских академиков помещен в нашей жалкой действительности, обитает среди нас.
Где-то там, на Петроградской,
В старом доме у метро
Дремлет Эйлер над тетрадкой
С уравнением Клеро.
Тени длинные крадутся
От неонов во дворе.
Вышла в кухню тетя Дуся
За кофейником смотреть.
Тишина такая в мире,
Будто вдруг не стало слов:
Эйлер в маленькой квартире
Тихо дремлет за столом.
(Кто я? Мирный обыватель.
У меня халат на вате,
Кресла, древние, как мир,
Да ампирные кровати, —
Вот и весь старик. Аминь!)
Для меня самым страшным, прямо-таки головокружительным ходом в этих стихах было то, что герой, мое второе я, в математике не смыслит, а героиня, наоборот, находит с Эйлером общие темы:
Рассуждают, боже правый,
О проблеме Дирихле!
Мне же с миною дурацкой
Только слушать и молчать…
Житинский поправил эпитеты и рифмы, сделал их более точными (вместо «Тихо дремлет за столом» поставил «Дремлет, словно рыболов» — чтобы рифма стала отчетливее). Поправил и портреты. Всё это я проглотил. Не взвился на дыбы. Выслушал, поблагодарил, вернулся к себе — и состряпал третий вариант стихотворения: восстановил портреты и всю смысловую линию, а из рифм и эпитетов кое-что принял . Новый вариант Житинскому показывать не стал. Теперь в этом не было необходимости. Наставник драгоценен и полезен, но последний суд будет моим.
Несколько моих стихотворений Житинский оставил на память.
— У меня есть папка под названием «Гении завтрашнего дня», туда и положу, — сказал он — и назвал некоторых гениев . Услышав имена Кривулина и Елены Шварц, я хмыкнул, но про себя отметил: он уже «всех» знает; не сторонится ленинградской богемы, к которой я, выбрав третий путь , как раз твердо решил повернуться спиной. Нет, с этими я сближаться не стану!