Юрий Колкер

НАД ВЫМЫСЛОМ СЛЕЗАМИ ОБОЛЬЮСЬ

О ЕВГЕНИИ ШВАРЦЕ

(1996, 1998)

#EvgenySchwarz.jpg

Этот поразительный человек не забыт, нет, — а всё же его эпоха уже в такой мере отошла в прошлое и так чужда современности, что вспоминаем мы Евгения Шварца (1896-1958) редко, в его годовщины, и еще реже отдаём себе отчет, сколь многим в нравственном отношении ему обязаны — пусть хоть не прямо обязаны, а через посредников, через тех, кто пережил в своем сердце его кроткое и веское обращение ко всем живущим. В жуткие, кромешные, беспросветные времена, во времена «ворованного воздуха», он отыскал возможность негромко, но внятно, с детской улыбкой, неподражаемым юмором и изумительной точностью говорить о самом главном: о непреходящих человеческих ценностях, противопоставил идеологии — любовь и доброту.

«Не бойтесь! Жалейте друг друга. Жалейте — и вы будете счастливы! Честное слово, это правда, чистая правда, самая чистая правда, какая есть на земле…»

Это — концовка Дракона ; в 1944 году сказано, когда лозунгом дня было убийство, война, узаконенное убийство всякого немца: «сколько раз увидишь его, столько и убей…»

С той же самой полудетской улыбкой, в сказке, в притче, Шварц решился осудить тиранию, всякую тиранию, — а дело было еще при Сталине… В жизни был робок, с робостью входил в литературу, благоговел перед русской классикой, а когда дописался до главного, своего, — смел оказался неправдоподобно, до дерзости. «Что значит в наши дни быть беспримерно смелым? Звать черным черное, а белое звать белым…» Эти слова Фридриха фон Логау (1604-1655), немецкого поэта времен Тридцатилетней войны, как нельзя лучше подходят к Шварцу. Жуткая была война, жуткое время, но по сравнению с эпохой Гулага ее жестокости кажутся плюшевыми…

Родился Шварц в 1896 году в Казани, детство провел в Майкопе. Его отец был неблагонадежен: искал справедливости. «Лев Васильев Шварц, выкрест из евреев, мещанин… окончил в 1898 году императорский Казанский университет со степенью врача… был заподозрен в преступной пропаганде среди рабочих… подвергнут обыску и аресту…» Обычная история. Даже из Кубанской области его высылали. Потому-то будущий писатель и оказался провинциалом. Но, кажется, тут, в писательстве Евгения Шварца, отец почти не замешан. Свой литературный и артистический дар Евгений Львович получил по материнской линии. Его мать, Мария Федорова Шелкова, по специальности акушерка, была актрисой-любительницей, входила в правление майкопского театрального кружка. Все семейство тяготело к искусству: один брат матери был скульптором-любителем, другой — актером-любителем.

И сам Шварц начинал как актер. В годы гражданской войны возникла в Ростове-на-Дону крохотная, в сущности, самодеятельная труппа, каких в ту пору была тьма-тьмущая. Загадочное явление! Голод, разруха, неразбериха; жизнь человеческая идет за пятак, — а молодежь, как никогда прежде, взбудоражена мировыми проблемами, философскими и художественными, главное же — ниспровергательством всего старого. Революция, одним словом.

Труппу создали совсем молодые люди: мальчишки и девчонки, друзья и родственники. Одна из девчонок, Гаянэ Халайджиева, на сцене Холодова, еще в Ростове стала первой женой Шварца. К ухаживаниям Шварца она была холодна. Вышла за него — после холодной ванны. Влюбленный до безумия Шварц клялся неуступчивой Гаянэ, что выполнит любое ее желание. Она пошутила: «Прыгни в Дон!», и он прыгнул, а дело было зимой… Кажется, во втором браке Шварц был счастлив.

В 1921 году, с тремя пьесами в репертуаре, труппа (под именем Театральной мастерской) переехала в Петроград — с тем, чтобы раствориться в нем. Настоящими актерами стали, кажется, только два человека, в том числе — двоюродный брат Евгения Львовича, Антон Шварц, известный впоследствии чтец-декламатор.

Шварц писал стихи, но их все тогда писали; почти все. Значения своим опытам он (как будто бы) не придавал, однако ж они, а главное — его легкий нрав и мягкий юмор, сквозь которые просвечивала общая одаренность, помогли ему сблизиться с ленинградскими писателями той поры, с Серапионовыми братьями (особенно с Зощенкой и Слонимским), Маршаком, Корнеем Чуковским (у которого Шварц несколько месяцев служил секретарем), Борисом Житковым, Хармсом, Заболоцким.

«Был я полон двумя вечными своими чувствами: недовольством собой и уверенностью, что всё будет хорошо. Оба эти чувства делали меня легким, уступчивыми и покладистым… веселым, радостным и праздничным… В 25 лет без образования, профессии, места, я чувствовал себя счастливым хотя бы около литературы…»

Так он потом напишет в воспоминаниях.

Долго, поразительно долго искал он свою дорогу в литературу. Но и добившись признания, не изменился. В середине тридцатых, в одном из своих выступлений говорил:

«Конечно, никому не возбраняется втайне, в глубине души надеяться, что он недурен собой и что кто-нибудь, может быть, считает его красивым. Но утверждать публично: "я — красивый" непристойно. Так и пишущий может в глубине души надеяться, что он писатель. Но говорить вслух: "я — писатель" нельзя. Вслух можно сказать: я — член союза писателей… А писатель — слишком высокое слово…»

Николай Чуковский, друг Шварца до самых его последних дней, в своих воспоминаниях высказывает прелюбопытную мысль: что именно от Шварца пошли обэриуты. Нелепость, словесный перекос, абсурдистский и очень русский черный юмор, всегда с горчинкой и подтекстом, впервые прозвучал в Петрограде будто бы в стихотворных экспромтах Шварца. Например, таких:

Звенигородский был красивый.

Однажды он гулял в саду

И ел невызревшие сливы.

Вдруг слышит: быть тебе в аду!..

Прав ли Николай Чуковский? Не знаем. Думаем, что Хармс, Олейников, Введенский и ранний Заболоцкий могли сами выйти на эти флюиды: их подсказывала, подсовывала эпоха, абсурдная, веселая и жестокая. Но одно известно достоверно: Николая Олейникова в Питер привез из Донецка именно Шварц. Олейников в ту пору только редакторствовал, а сам ничего еще не писал: это был молодой казак, типичный во всем, кроме убеждений; по убеждениям он был строитель нового мира, комсомолец, потом и коммунист. В объединении ОБЭРИУ Олейников никогда формально не состоял, но, конечно, он в своих стихах, мистификациях и ерничанье — родной брат Хармсу, да и в жизни составлял с обэриутами один круг. Входил в этот круг и Шварц.

Детский отдел Госиздата во главе с Маршаком (в доме Зингера на Невском), журналы Чиж и Ёж , быть может, лучшие в мире в своем роде (Шварц и Олейников, еще не писатели , делали в них одно время главную работу), мелкая редакторская и окололитературная работа… — Шварц словно бы забыл о театре, но оказалось, что его путь в литературу лежит именно через театр. Он стал пересказывать для сцены известные сказки. Начал с Красной Шапочки , потом, всё еще не понимая, что это — уже самостоятельное творчество, обратился к Андерсену… Так и не заметил метаморфозы. Просто однажды проснулся знаменитым писателем… Произошло обыкновенное чудо — то самое, что он и предчувствовал в своей неприкаянной молодости.

В 1956 году, чуть ли не в самый день своего шестидесятилетия, за два года до смерти, Евгений Шварц записал в дневнике:

«Раздражает меня актерская привычка рожать текст, уже давно родившийся и напечатанный. Отравленные законами сценического правдоподобия, они делают вид, что текст их ролей только что пришел им в голову. Они запинаются, как не запинается никто в быту…»

Рискнем выбрать это дневниковое замечание в качестве отправной точки для истолкования творческого метода Шварца. Тогда нам тотчас бросается в глаза, что его театр заведомо условен. Он словно бы помещен внутрь некой договоренности, связывающей актера и зрителя интимнейшими узами взаимопонимания. Он не воспроизводит жизнь, а комментирует ее. Этим он прямо родственен комедиям (не трагедиям) Шекспира, которые, будучи правильно прочитаны, тоже насквозь условны и держатся на конвенции актера и зрителя. На сцене происходит то, чего в жизни не было и никогда не бывает. Поскольку все это знают, то можно играть правду , забыв о правдоподобии. Естественность искусства — в его откровенной искусственности. Как только эта простая истина усвоена, горизонт нашего воображения распахивается, и перед нами — сама жизнь: понятная, узнаваемая, родная. Вот какого короля выводит Шварц в пьесе Обыкновенное чудо :

«Честное слово, мне здесь очень нравится. Весь дом устроен так славно, с такой любовью, что взял бы — да и отнял! Хорошо всё-таки, что я не у себя! Дома я не удержался бы и заточил бы вас в свинцовую башню на рыночной площади. Ужасное место! Днем жара, ночью холод. Узники до того мучаются, что даже тюремщики иногда плачут от жалости… Заточил бы я вас, а домик — себе!.. А как вы думали? Я — король от темени до пят. Двенадцать поколений предков — и все изверги, один к одному!»

Понятно, что ни один король никогда так не говорил и не говорит, но понятно и то, что перед нами чистейшая художественная правда.

Роднит Шварца с Шекспиром и то, что все его сюжеты — заимствованные. Но если во времена Шекспира сюжеты не принадлежали никому, были таким же общим достоянием, как воздух, а новых никто особенно не искал, то во времена Шварца всё обстояло как раз наоборот: от сочинителя ждали в первую очередь именно новизны и пресловутой оригинальности. Подход, избранный Шварцем, был, в сущности, величайшей дерзостью и вызовом художественным принципам эпохи, хотя писатель, похоже, не догадывался об этом. Наоборот, он скорее был убежден (во всяком случае, поначалу, до первого большого успеха), что подбирает зады, делает работу ремесленную, вторичную, — всего лишь накладывает лупу на сказки Андерсена, адаптирует их для подмостков. Но и здесь, если вдуматься, он повторяет путь Шекспира. Как и великий англичанин, Шварц — прежде всего — актер, человек сцены, а значит — человек версии . В середине ХХ века он воскрешает времена, когда автор пьесы сам воспринимал себя скорее как режиссера, чем как драматурга. Кстати, и этимология слова версия проливает любопытнейший свет на природу творчества. Версия — это позднелатинская производная от слова версификация . Веками от поэтического воображения именно и ждали не сюжетной новизны, а нового ракурса, нового прочтения темы, известной всем.

На этом, однако, сходство и кончается. Шварц — человек ХХ века, и с Шекспиром его не спутаешь. Намек и иносказание у него насквозь проникнуты тем опытом, которого у Шекспира просто не было: опытом тоталитаризма. Балансируя на самой грани дозволенного, за которой — пропасть, Шварц многое донес до чуткого и благодарного советского зрителя. Постановка пьесы Тень с великолепными декорациями Николая Акимова стала в 1940 году громадным культурным событием. Разумеется, каждую пьесу приходилось пробивать, особенно же — для печати. При всей своей бездарности — власть чуяла неладное. Пьеса Голый король написана в 1934 году, а опубликована в 1960, через два года после смерти автора. Знаменитый Дракон создан в 1944 году, а напечатан тоже в 1960-м. Официальная критика, понятно, исходила из того, что пьесы Шварца — сатира на фашистскую диктатуру (такова, конечно, была и первая мысль автора), — но решительно все вокруг понимали, что к советской действительности эта сатира подходит ничуть не меньше. Здесь кроется прелюбопытнейший и горький парадокс. Эта круговая порука понимания, никем вслух не названная, создавала благоприятнейшую художественную атмосферу, которой никогда не бывает в обществе вполне свободном. В сущности, гнет способствует искусству, — в том смысле, в котором об этом писали маркиз де Кюстин и Андре Жид, полагавшие, что если говорить можно всё, то поэту остается только умолкнуть.

Свои лучшие годы Шварц провел в Ленинграде. Он поддерживал семью Заболоцкого, когда того посадили, но сам каким-то чудом посадки избежал. И — он всю жизнь писал стихи, не шуточные, а и серьезные, из которых, при всем расположении к Шварцу и восхищении его пьесами, не составить и одного хорошего сборника. Изумительная одаренность Шварца была лишь отчасти литературной. Придирчивый стилист найдет и в его пьесах многочисленные огрехи. Например, Шварц любил слово хлопотливо — и сплошь и рядом употреблял его в значении хлопотно , совершенно не чувствуя разницы. Он говорил: «страдающие напрасно», когда хотел сказать: «страдающие невинно». Он строил бытовые шутки на обыгрывании словечек южнорусского диалекта — и не понимал, почему они не очень смешны в столице. Он и сценически бывает недостоверен. Лучшая его пьеса, Дракон , которая никогда не устареет (разве что хомо-сапиенс переродится в новый, более высокоорганизованный биологический вид), лишена настоящей драматический концовки, провисает.

Но всё это теряет всякое значение и буквально меркнет в свете его дивного дарования, ударная сила которого — не столько в разоблачении зла, сколько в необычайной интенсивности человеческого тепла, исходящего от его положительных героев. Злодеи Шварца выписаны рельефнее, семантическую нагрузку они несут куда более важную, чем герои добродетельные, — а вот слезы по сей день вызывают у нас его нарочито наивные, очищенные от всего лишнего носители доблести и любви. Жизнеспособность пьес Шварца — именно в них. Советская власть уже забывается и рано или поздно забудется совсем, а им — ничто не угрожает. Благодаря этим условным сгусткам тепла и нежности пьесы Шварца за истекшие десятилетия, как говорит Гамлет, не полиняли ни перышком, в то время как большинство из гремевших при его жизни современников безнадежно устарело.

1996 // 1998, Лондон

НЕЗАВИСИМАЯ РУССКАЯ ГАЗЕТА (Лондон) №30, октябрь 1996

газета РУССКАЯ МЫСЛЬ (Париж) №4244, 5-11 ноября 1998

газета ГОРИЗОНТ (Денвер), декабрь 1998

газета БОСТОНСКИЙ МАРАФОН (Бостон), декабрь 1998

журнал АЛЕФ (Бостон) (Тель-Авив) №762, 1999

#YK1999.jpg

ЮРИЙ КОЛКЕР, 1999