Усоскин говорил в МИДе на улице Мендлера: визиты — бесполезны, и я не возражал, как тут возражать? Он вождь и борец, ему виднее. Что в моей советской жизни гости из свободного мира значили невероятно много; что они, можно сказать, перевернули эту жизнь, сообщили ей надежду, смысл и направление, — этого всего я не сказал. Думал, что мой случай — особенный. Разумеется, допускал при этом, что попадаю в стандартную ловушку: кто же не считает себя особенным? — притом с полным правом считает, двух-то одинаковых людей нет, а любая типизация условна… Не будь гостей, я, в случае получения визы (без них, впрочем, маловероятном), вряд ли и в Израиль-то поехал бы. Британец Пол Коллин в декабре 1982 года привез мне слова «мамы» Лии Колкер о том, что она не станет посылать нам вызовы, если мы собираемся не в Израиль. От Льва Утевского пришло в пересказе похожее предостережение. Говорить с честными сионистами о русской литературе было смешно; жить в России — невозможно, да и моему понятию о чести претило. И я сказал себе: Израиль — не гетто.

В Лондоне существовала группа содействия отказникам, почти сплошь женщины, известная под названием Комитет 35-и (потом они сказали о себе с гордостью: «Мы, домохозяйки, победили КГБ»); другая группа несколько напыщенно именовалась Exodus (Исход). Издавался еженедельный бюллетень Евреи в СССР . В нем, в июле 1984 года, Джеки Чернетт описала свою поездку в Израиль и встречу с нами, причем начала рассказ издалека, с визита в нашу ленинградскую коммуналку, где побывала в апреле. Вот какими она увидела нас:

«Yuri is a warm, gentle person, a poet — a quiet man of great sensitivity, who has edited Russian literary works and had them published abroad. His wife, Tanya, is a sweet natured girl who suffers from a chronic back complaint and high blood pressure. Lisa is a quiet, pretty and intelligent child, obviously much loved by both parents. All three speak English, Lisa to a lesser extent, of course, but we had no difficulty in communicating with them at all…»

Всё верно: и то, что я — застенчивый малый с литературными интересами и заграничными публикациями; и что гостеприимная Таня страдает от хронической болезни позвоночника и гипертонии. Некоторым преувеличением звучат слова о том, что все трое говорят по-английски так, что затруднений при общении не возникло; спасибо милой Джеки.

«Как только я услышала от Пола и Розалинд Коллинов, что Колкеры вырвались на свободу, я немедленно заказала билет в Израиль и на другой день по прилете помчалась к ним в Гило. При встрече, необычайно радушной, я, наконец, смогла им показать, что было сделано для них нашей группой Исход… я привезла им книгу Мартина Гильберта Евреи надежды …мы говорили по-английски, но теперь наша английская речь была уснащена еврейскими словами; мы говорили о свободе, о еврейской истории, о поэзии Ветхого Завета, и всё это — в преддверии израильских выборов, которые, к моему изумлению, внушали Юрию некоторый ужас. Оказалось, он пока что считает себя не вправе принять в них участие. Я увидела, что жизнь в свободном обществе, где у человека есть право выбора (нечто, для нас само собою разумеющееся), поставила перед Юрием непредвиденные проблемы…»

Опять всё верно (только зря Джеки добавляет, что Лиза свободно читает на иврите через четыре недели после приземления; точнее было бы сказать, что она уже болтает на этом языке).

В Израиль Джеки прилетела в субботу 13 июля 1984 года, в воскресенье утром была у нас в Гило; в понедельник повезла нас троих (естественно, на машине, взятой напрокат) в Тель-Авив: хотела, добрая душа, устроить нам праздник; и устроила; одна поездка по этому фантастическому шоссе с гор к морю была праздником. Чего Джеки не понимала, так это нашего состояния. Могла бы понять; ведь заметила же, что я не готов голосовать и вообще ошарашен наплывом впечатлений. Если б поняла, не стала бы нас знакомить с новыми людьми, даже приезжать не стала бы — потому что и сама добрая Джеки всё еще была для нас новым, едва знакомым человеком, не укладывалась в нашу картину мира. В Тель-Авиве к Джеки присоединилась другая активистка Исхода , Линда Айзекс, британка, знавшая несколько слов по-русски от своего русского дедушки; пара недавних репатриантов, Александра и Эйтан Финкельштейны, приехавшие в Израиль осенью 1983 года после тринадцати лет в отказе, а еще — соберитесь с духом — женщина-раввин из реформистской синагоги в Рамат-Авиве по имени Брурия Бариш. «…Обезьяну, попугая — вот компания какая…»

Джеки и тут хотела нам помочь: одних хороших людей познакомить с другими, но мне в этом почудилась почти бестактность. Спору нет, новые знакомые оказались людьми замечательными, интересными, да и сама Джеки была нам интересна, только не вполне понятна, — но всё это перегружало сверх меры наши слабые головы (одна только Лиза была счастлива и беззаботна). Как всё это вобрать разом? Каждый человек — целый мир. Этот мир нужно как-то согласовать со своим, свою правду увязать с его правдой… иначе мироздание рухнет, а мы с ними — такие разные! Выдержим ли это землетрясение? Не раздавит ли нас бетонными плитами?

Имя Брурия (на это моего иврита хватало) я немедленно истолковал как перевод имени Claire, Клара, Светлана, — но, господа хорошие, что за звуки! Разве они не безобразны, не брутальны? Неужели только моё русское ухо они режут? Это первое; а второе: что такое женщина-раввин? Как относиться к этому? Вздор это — или шаг вперед, к нашему светлому будущему? Ну, и третье, самое главное: коллективизм. Понятно, когда людей сводит вместе общая страсть — к свободе, к музыке, к наживе, к науке. Такие коллективы временны; но я решительно не видел, что может связать меня, притом навсегда, с англоязычной Брурией, несущей в массы знамя Торы и Талмуда, не прочитавшей Пушкина, да к тому же еще и толстой.

С Финкельштейнами, нашими товарищами по несчастью, по стране исхода, с культурными русскими евреями , — нам было не многим легче. Александра, биолог, уже работала, и я подумал: какое безмерное расстояние между нею и мной, ведь у меня почва из-под ног уходит. Эйтана я в тот день не разглядел; он, как и я, держался отстраненно и словно бы застенчиво (застенчивость же, знаю по себе, иногда скрывает бешеные амбиции), — а как раз Эйтан-то был не просто интересным, но и близким по духу человеком: писателем, журналистом. Не разглядел же я его вот почему: он мне показался больше сионистом, чем нужно; и опять я ошибся. Через год или два Эйтан перебрался в Мюнхен. Джеки, в цитированном информационном бюллетене, отмечает — со слов Александры Финкельштейн — странное: что Эйтан начал седеть не в годы отказа, а в центре абсорбции сразу после приезда. Тут, конечно, его возраст мог заявить о себе (он был примерно моих лет), да и годы, проведенные в отказе (с 1970-го по 1983-й!) сказаться задним числом, но будь это так, слова о седине не были бы произнесены и услышаны. Эйтан разочаровался в Израиле. Это разочарование не было примитивным. Он хотел найти в новой стране культурный заповедник русских евреев , хотел быть евреем — и русским, а нашел среду, подталкивавшую к ассимиляции, к растворению и перерождению. В Мюнхене, вместе с Шимоном Маркишем, Эйтан потом издавал Еврейский журнал (1991–1993). В 2002 году мне попался рассказ Эйтана Финкельштейна, едва ли не лучший из всех коротких рассказов, мною когда-либо читанных: Командарм . Я крепко запомнил этот рассказ, несмотря на то, что он — о Сталине, который никогда не был мне интересен. Текст весь умещается в полстраницы; вот он:

Плечистый и широкогрудый, Гриша сидит за большим столом, опустив голову с густой шапкой черных, но уже тронутых сединой волос. Сегодня у него привилегия сидеть; рана ноги, полученная в двадцатом под Варшавой, дала о себе знать. Командующий стоит. Сталин ходит из угла в угол. Вот уже целый час он их распекает, но командующего словно не замечает; обращается к нему, заму. Странно. Если ни в грош не ставишь человека, зачем назначать его командующим? А Сталин тычет Грише трубкой и тычет: «Мы должны одеть в броню всю авиацию, все самолеты. Почему руководство ВВС РККА саботирует решение партии и правительства?» — «Но ведь они же не будут летать!» — «Почему вы, товарищ командарм, думаете, что вы умнее, чем политбюро и вся наша партия?» — «Я не умнее, я — летчик». — «Правильно, вы у нас герой Гвадалахары и Халхин-Гола, но без партии вы никто». — «Самолеты, одетые броней, не поднимутся в воздух». — «С той броней, которую нам подсовывают спецы-вредители из Броневого института, конечно, не поднимутся. Но партия нашла способ создать легкую броню. Идею подал рабочий-изобретатель. Он взял два листа железа, соединил их, и получилась броня: пуля, пробивая первый лист, теряет силу. Второй остается невредимым. Это же диалектика: погибая — защищает!»

При слове диалектика Гриша поднял голову, но увидел не Сталина, а маленького узколобого человека с изъеденным оспой лицом, который почему-то решил, что все знает, всех может поучать, назначать и снимать.

Сталин тоже посмотрел на Гришу. Но никого не увидел.

Прототип Гриши, насколько я понимаю, — Яков Вольфович (Владимирович) Смушкевич, герой, человек фантастического мужества и редкого ума, один из лучших советских летчиков. В Испании он был известен под именем генерала Дугласа и так отличился, что за его голову была назначена награда в миллион немецких марок. Считают, что победа под Гвадалахарой (разгром итальянского корпуса) — его заслуга. Он был ранен не под Варшавой (где мог быть; в 18 лет командовал стрелковым полком на западном фронте; летать начал в 20 лет), а во время крушения в ходе тренировочного полета в 1938 году, 36-и лет от роду. Ему раздробило обе ноги до бедер; не ждали, что он встанет, а он и на протезах летал и снова показал чудеса доблести — в Монголии, над рекой Халхин-Гол, в 1939 году. За что человек сражался? За что мы все сражаемся? Сталин убил Смушкевича в октябре 1941 года. Рассказ Эйтана я пытался напечатать в 2002 году в лондонском Колоколе , где состоял помощником редактора, но главному редактору Шлепянову он (рассказ), непостижимым образом не понравился.

Со всеми сделанными оговорками праздник 15 июня 1984 года — удался. Лизе предложили выбрать ресторан неподалеку от побережья, она выбрала, и богатые англичане повели туда всю компанию обедать. Дело было к вечеру. Сидели мы под тентами, на улице; с одной стороны — море, с другой — какая-то площадь. Совмещать еду с разговором я никогда не умел, больше молчал; общий застольный разговор труден мне и по-русски (если только не всё внимание сосредоточено на мне как на диковинке; тут бы и английский не стал помехой). Джеки говорила, что теперь, как она видит, необходимо распространить помощь и на тех, кто уже репатриировался в Израиль; создать новую организацию: Исход в Израиле . По ее словам, израильские реформисты уже откликнулись на этот призыв, откуда и участие Брурии в нашей компании. Каждая реформистская синагога готова взять под свое крыло семью вновь прибывших. Я не понял, не захотел понять этой инициативы. Мне требовалось скорее уединение, чем коллектив, — несколько часов творческого уныния в день, любой ценой, любыми жертвами. Как такое можно было объяснить этим добрым людям?

#_1984TanyaLiza.jpg_0

Лиза, как завороженная, глазела на мальчишек и девчонок, катавшихся на роликах чуть не между нашими столами; мы с Таней не отрываясь смотрели в сторону пляжа, этого нескончаемого южного праздника, на солнце, пышно садившееся в Средиземное море. Устали мы смертельно: так, как устают только от отдыха в не совсем своей компании. На пути назад Лиза в машине засыпала, но даже в полусне умудрилась сказать Джеки нечто, хм, идеологическое : что жить можно только в Иерусалиме (она еще не знала, что побережье — не часть Иерусалима), и она не понимает тех, кто думает иначе. Или Джеки ослышалась? Джеки верно запомнила мои слова о том, что положение советских отказников трагично; что наша (нашей семьи) свобода продолжает казаться мне чудом; что Израиль вернул нам человеческое достоинство, отнятое Россией. Запомнила и опубликовала.