Загадочное название для журнала, не правда ли? Говорят, он отделился от своего предшественника, Сиона , на 22-м номере; или переродился из него. Может быть; я не проверял. Сиона при мне не было. Еще мерещится, что 22 — число с намеком: ровно столько букв в ивритском алфавите. Известно, что оба журнала, Сион и Двадцать два , наследовали московскому машинописному журналу Евреи в СССР , где одной из главных фигур был Воронель. В Израиле финансирование Двадцати двух шло, по слухам, от политически правых, от партии Тхия . Сейчас, в начале XXI века, тоже по сведениям непроверенным, изустным, в него вкладывает — соберитесь с духом — путинская Россия: вкладывает на поддержания русскоязычной культуры; а сионисты — берут. Чудны дела твои, Господи.

Публиковаться в Двадцать два я начал сразу по приезде (№№ 38, 39, 41), но своим в журнале не стал. Еще бы! Я ведь при всяком удобном случае напоминал: я — не сионист, сионизм считаю лучшей из идеологий, но идеологий не хочу, устал от них. Я в ту пору называл себя толстовцем с важной оговоркой насчет неверия в Бога. Оговорки никто не слышал, христианство же вызывало стойкое отталкивание. Иные приезжали в Израиль христианами — ан, глядишь, через какое-то время становились иудеями, да еще пылкими. Конформист сидит в каждом из нас. Тепла, достигаемого человеческой общностью, всем недостает. Конечно, и то правда, что нонконформизм, к которому я повсюду инстинктивно склонялся, — оборотная сторона той же медали: потребность в общности, осуществляемая через отталкивание от общества.

Отчетливо вижу мою первую встречу с главным редактором Двадцати двух Рафаилом Нудельманом. Я приехал к нему в Тель-Авив во вторник 3 июля 1984 года, ровно через две недели после приземления: привез только что написанную статью Он ничего не помнит . Никакого помещения у редакции не оказалось (я уже догадывался, что так и будет). Нудельман принимал меня дома. Возрастом он (так мне почудилось) был лет на 5-8 старше меня, видом суров, со мною — сух и неразговорчив. Мы не подружились. Эту статью, а за нею (№39) и другие журнал принял, но и в эти первые месяцы, и в дальнейшем печатал меня неохотно. Среди прочих, думаю, была тут и та причина, что все приезжавшие в Израиль оказывались сочинителями — есть отчего устать, автобус-то не резиновый. Но было и личное; во мне чувствовали чужого… Двадцать лет спустя судьба еще раз свела меня с Нудельманом в той же позиции; он редактировал журнал Эдуарда Кузнецова с игривым названием Nota Bene (времена переменились разительно); я, уже из Лондона, печатал там что-то, но журнал быстро усох.

Литературная премия имени Розы Этингер за 1984 годы (комиссию возглавлял врач Эмиль Любошиц) была присуждена журналу Двадцать два и Майе Каганской. В январе или феврале 1985 года меня пригласили выступить на вручении. Текст я писал старательно. Он, с обрезанным хвостом, появился в №41 журнала. Журнал я хвалил:

«Журнал 22 бесспорно стал культурным событием в России… легко вписавшись в контекст новой русской культуры, чему способствовала и почетная известность его основателей, и общая серьезность тона, взятого редакцией. Помню, однако, что название, юношески заносчивое и отдающее авангардизмом, вызвало у меня поначалу некоторую настороженность. Но публикации быстро рассеяли это минутное недоверие. Я увидел, что журнал осуществляется профессиональными литераторами, что его страницы доступны представителям различных школ и направлений и что большинству авторов, помимо литературной одаренности, присущи широта и свобода в изображении и истолковании мира… В мае 1984 года историк литературы и правозащитник Иван Федорович Мартынов назвал 22 лучшим русскоязычным журналом современности. Даже если усомниться в справедливости и непредвзятости такого суждения, самая его возможность в устах русского литературоведа говорит о многом… Сюда присылают тексты из России, Европы и Америки. Столь же широка и география обсуждаемых проблем. "Журнал еврейской интеллигенции из СССР в Израиле" (таков подзаголовок 22 ) только выигрывает, публикуя Сергея Довлатова, Василия Аксенова, Иосифа Бродского, Дмитрия Бобышева и Юрия Кублановского. Выбери редакция иной путь — и даже кворум наших блестящих соотечественников [то есть израильтян] , пишущих по-русски и являющихся основными авторами журнала, не избавил бы 22 от налета провинциальности. Очень хорошо, что этого не происходит. Изоляционизм был бы насилием над большинством из нас. Следование ему — тупиком. Столь же бесплоден, на мой взгляд, и остро дискутируемый вопрос о том, русскую или еврейскую культуру мы представляем. Он собственно некорректен, не имеет ответа в предложенных терминах, из которых самым неподходящим является местоимение мы . Осознав необычайность своего положения; приняв как данность, что язык, на котором он следует велению своей совести — русский, израильский писатель вправе не заботиться об остальном…»

Как могли воспринять это присяжные сионисты? Только с неприязнью. Что журнал — лучший, тут им свидетельство Мартынова (кстати, весьма сомнительное) не требовалось: довольно было того, что журнал — израильский. И какая, к чорту, провинциальность в центре мира?! А что они русских американцев печатают, так это потому, что эти американцы — евреи или примкнувшие к ним. Вопроса же о том, русская или еврейская культура на дворе, вообще нет: естественно, еврейская…

Но эти мои бестактности были, что называется, цветочками. Дальше я сморозил такое, чего Двадцать два , при всей его подразумеваемой широте и терпимости, не напечатал и напечатать не мог. Я сказал, что Майя Каганская хоть и талантлива, но «ее обращение со словом и фактом кажется мне неудовлетворительным». Это — лауреатке в момент чествования, в глаза и публично, с трибуны! Лихой я был казак. Гениальность Каганской принималась всеми как нечто самоочевидное. Но мне всё было хоп-хны; я всё еще жил в атмосфере чуда, явственно чувствовал на себе перст Божий… Понятно, что это мое выступление сразу определило отношение ко мне израильского русского истеблишмента.

Тем не менее журнал напечатал мои стихи (№44, 1985); печатал и дальше (№55, 1987; №100, 1996). Из подборки 1996 года (я тогда уже в Лондоне жил) мои стихи попали в 2007 году в американский двухтомник Anthology of Jewish-Russian Literature (1801-2001), с очерком обо мне. Статей, сколько помню, было у меня в Двадцать два еще три: Гарвардский синдром в эстетике (№63, 1989), где я, хоть и с оговорками, присоединился к Борису Хазанову (Прощание с авангардом ) в его возражении Василию Аксенову (В авангарде — без тылов ); затем Пиковая дама, или Москва в канун перестройки (№ 67, 1989), о неожиданной и остроумной прозе Олега (Александра) Кустарева; и Русалочий хвост в разрезе (№115, 2000), о стихах Елены Шварц. В связи с этой последней Воронель поначалу упирался:

— А кто она такая?

Этот вопрос мне уже доводилось от него слышать. С ним на устах Воронель отклонил в 1996 году мою статью о Зое Эзрохи, а когда редакция многотомника Евреи в культуре русского зарубежья пожелала включить в свои выпуски статью обо мне, — произнес его в связи со мною (но тут сам я Воронеля перед редакцией поддержал). Была у меня еще одна публикация в журнале (№104): перевод работы Владимира Вейдле Художественное произведение как живой организм , сделанный в соавторстве с Риной Киршенбаум в 1997 году… В последний раз я обращался в журнал в 2006 году; Воронель не ответил.

В 1985 году, еще когда мы жили в центре абсорбции, Воронель как-то заехал (заскочил) к нам: привез номер с очередной моей публикацией. Едва он вышел, я подумал, что не мешало бы спросить о вознаграждении. Я спустился с лоджии, когда он еще только к машине подходил. Тут же, положив на крышу автомобиля чековую книжку, он выписал мне чек за одну из статей, когда же я напомнил о стихах, Воронель сказал назидательно:

— Стихи — не товар…

Как он был прав! Рифмовать человек и так будет, публиковаться — за честь почтет: за что же платить? В Трепете забот иудейских Воронель в том же духе рассуждает о работе физиков: мол, меня всегда удивляло, что нам платят; не платили бы — мы бы делали то же самое. (На этом месте я, естественно, споткнулся: а жить-то на что?) Наоборот, Маяковского удивляло, когда за стихи не платят; низкий уровень поэзии в Мексике он объяснял отсутствием гонораров за стихи (я и тут спотыкаюсь: как он, не знавший ни одного языка, сделал свое заключение?).

В тот раз, в центре абсорбции, я отметил про себя, что у Воронеля необычайно низкий лоб. В моей памяти встал другой низколобый ученый: Саша Гиммельфарб из Агрофизического института, но тот был низкорослый, а Воронель — крупный. Вспомнил я и высоколобого питерского волейболиста Витю Мильнера, про которого точно знал, что он — не семи пядей во лбу.