Бумажный человек, я запоминал отчетливее тех, кто писал, чем тех, кто повелевал. Аля Федосеева была из вторых. Она вела какую-то передачу на волнах радиостанции Свобода в Мюнхене. Какую передачу? Бог весть. Почему повелевала? Потому что сидела при деньгах, могла выбрать, у кого взять материал и, значит, кому заплатить. Повелевала через деньги, да сверх того еще и на честолюбии людском играла, потому что для иных было важно: вещать на волнах… На рубеже веков я познакомился с одной парижанкой, которая ни за что на свете «не хотела уходить из эфира», цеплялась за любую возможность попасть на радио. Смех и грех.

Самое Алю, ее облика — не помню совершенно; покажите мне хоть тогдашнюю — не узнаю. Дозвонилась она мне через контору центра абсорбции (то есть в два приема: сперва записку оставила, чтоб я ждал звонка) в первые три недели после нашего водворения. Во время первого разговора, еще предварительного, сказала:

— Звучите вы прекрасно.

Этого я, понятно, никак не мог забыть — потому что впервые в жизни меня оценивали с точки зрения моего голоса. Оценку, уж не знаю зачем, Аля произнесла завышенную; может, хотела польстить мне. Потом я многократно имел случай увериться, что голос у меня никудышный; до этого — не сознавал своей беды.

Там, в этом мисраде, в конторе при пещерах, среди поселенцев, галдевших шумною толпою, я и давал Але первые интервью для Свободы . Когда появились знакомые с квартирами, Аля звонила мне в эти квартиры в условленное время; когда в 1985 году я получил место в университете, звонила в университет. Сам я мог звонить ей по коллекту , то есть с оплатой разговора той стороной, — и, вероятно, звонил, несмотря мою нелюбовь к телефону… кстати, не в ту ли пору возникшую?

Мне следовало бы помнить Алю отчетливее. Через нее мне в руки попали первые деньги, заработанные после выезда: на свободе, на Свободе. Мне в голову не шло поинтересоваться, откуда у нее мои координаты; «все вокруг» говорили обо мне — ну, и Аля в Мюнхене прослышала и нашла меня. Сейчас думаю: через Усоскина или Мишу Хейфица. Любой возможностью заработка я, конечно, дорожил, но деньги за ветер в поле не шли для меня ни в какое сравнение с копейкой за публикацию на бумаге. Даже безгонорарные публикации значили больше «эфира». Сиюминутное презиралось. «Прошлое жадно глядится в грядущее. Нет настоящего, жалкого — нет…» (Да-да, знаю: у классика не «жадно», а «страстно», но — не могу удержаться и не поправить; ей-богу, «жадно» — лучше… Десятилетиями, между прочим, твержу с этой поправкой — и меня никто не поправил…)

Потом Аля появилась в Израиле, в сопровождении оператора Ариадны Николаевой; на Свободе, под неусырным надзором профсоюза, царило жесткое разделение обязанностей; ведущий — звуком не занимался. Ариадна, сколько помню, была из второй эмиграции, потомственная немка; и я спрашивал себя: отчего не она повелевает , а эмигрантка недавняя? Язык хуже? Советской действительности не чувствует… или в этом деле напор важен? Приезжала Аля в Израиль собирать материал для своих передач, а вместе с тем — и мать навестить в доме престарелых. Оказалось, что по паспорту Аля — Рахиль. Бывает же такое!

О Свободе рассказывали дурное. Говорили, что там грызутся; доходит до рукоприкладства; люди предметами друг в друга швыряются… чуть ли не пишущими машинками. Объяснялось это просто: деньги платили работникам какие-то невообразимые; о таких зарплатах в Израиле и слуху не было. Мало того, сидя в Мюнхене, ногой не ступив на землю Нового Света, люди получали спустя какое-то время американское гражданство. И это не всё: им жилье оплачивали, у них по рукой были какие-то наполовину бесконтрольные деньги — на то, чтоб гостей в рестораны водить… Ну, и держались люди за места мертвой хваткой, рвали своих братьев и сестер зубами.

Ссоры и драки случались там и по национальному признаку, между представителями языковых служб. Вообразите: врывается на русскую службу здоровенное лицо кавказской национальности, хватает за грудки первого попавшегося человека, рвет на нем рубаху и рычит:

— Скажи, где ты видел робкого грузина?

Оказывается, на русских волнах процитировали стихи классика: «Бежали робкие грузины».

Неудивительно, что взращенная в таких суровых условиях Аля была женщиной холодной и властной. Поначалу мы оба были друг в друге заинтересованы. Мне нужно было спасать оставшихся в Ленинграде, выговорить, что я знаю о преследованиях Мартынова, Зеличонка, Володи Лифшица, Сени Боровинского; ей — нужен был мой голос под мои материалы. Характерно, что я в начале предлагал ей писать для Свободы ; мне так было удобнее, ей — этого не хватало, нужна была моя картавинка… Шли месяцы; я сделал, что мог для оставшихся, и стал забывать о Свободе и об Але. Однажды, после долгого перерыва, случилось нечто, о чем мне нужно было провещать миру. Звоню по старому телефону; попадаю на Алю, а она мне говорит:

— Вы отстали от жизни. Этой передачи уже нет.

Я осекся: почувствовал, что обидел ее. Должно быть, она думала, что я слушаю голоса . Этого не было и в помине — ни в Ленинграде, ни в Израиле, ни в Британии. Себя самого — никогда не слушал, а если слышал случайно, огорчался. Голос, действительно, был плох… да и радио я с детства не любил, никогда в жизни своею рукой не включил.

Была передача — и сплыла. Ну, не ветер ли в поле эти пустынные волны? Мне казалось, что если не сама Аля, то уж передача-то — дело надежное, долговременное… Но до этого телефонного разговора мы еще раз встретились с Алей в Мюнхене в декабре 1985 года — и даже работали неделю вместе, в одной комнате.

Куда реальнее, чем Аля, был для меня другой человек со Свободы , носитель столь характерного «у нас-евреев» водевильного имени: Габриэль Гаврилович (Гарик) Суперфин. Несмотря на имя (что тоже характерно у евреев) человек он был серьезный, даже (третий нередкий, если не вовсе характерный момент) уникальный: это был архивист номер один во всей русской ойкумене. Про него рассказывали легенды. Например, такую: он сперва вычислил , а затем нашел, физически отыскал в архиве, неизвестное до той поры письмо Гоголя, — это во второй-то половине XX века! Узнаешь такое и понимаешь: в жизни всегда есть место подвигу. Это был математик архивной науки, шахматист рукописей. Эрудицией обладал ошеломляющей. Сам я с 1981 года лелеял затаенную мечту: стать в эмиграции архивистом, разбирать старые рукописи за сколь угодно мизерное вознаграждение. Мне грезился пир воображения, живое общение с дорогими тенями, однако ж, чего греха таить, не в качестве архивных шахмат, не ради умственной игры, а в качестве подпитки мечтам другого рода: моему сочинительству. Тянуло меня в архив Колумбийского университета; по этой сокровищнице я вздыхал не менее двадцати лет… А Суперфин не вздыхал, просто взял и сделался профессионалом высочайшего класса. На Свободе он работал именно в тамошнем архиве, воздух зря не сотрясал.

Упомяну и еще одну легенду, связанную с Суперфином: говорили, что именно он снабжал Солженицына в России всеми необходимыми тому материалами. За это и сел, получил пять плюс два в 1974 году. За это — или за Хронику текущих событий , где был одним из редакторов. Это — уже не легенда, а факт.

Впервые имя Суперфина я услышал от Мартынова в 1983 году, когда Суперфину дали разрешение на выезд. Произносил Мартынов это имя уважительно (еще бы!), но больше ничего из его путаной речи не извлекалось: мой собеседник физически не умел говорить прямо, о чем бы ни шла речь; всегда ходил кругами вокруг любого предмета разговора. Однако ж я всё-таки понял с его слов, что при своих феноменальных знаниях Суперфин ничего не публикует — потому что не любит или не умеет писать.

Один-единственный раз виделся я с Суперфином: в Париже, в январе 1986 года. Понравился он мне чрезвычайно. Вот, мелькнуло у меня, с кем бы я хотел дружить… и работать. Но еще в 1984 году мы каким-то образом вступили в переписку. Каким? Непостижимым образом копия моего первого письма к архивисту отсутствует в моем аккуратном архиве — не ирония ли тут судьбы? — зато сохранились два его письма, дополняющие мой автопортрет.

Девятого ноября 1984 года, вероятно, после одного или двух телефонных разговров, Суперфин писал мне:

«Дорогой Юра!

Сегодня мне передали В/письмо.

Посылаем №1 "ЛЕА" в том виде, в к-м он выпущен.

№№2-3, надеюсь, скоро будут в работе. В №3 много трудночитаемых мест и у нас. М.б., получим получше копию. Если Вы точно можете написать, какие страницы (или мат-лы) №3-го у Вас нечитабельны, то в этом случае мы сможем помочь (заметьте, я тут везде пишу "мы", поскольку — это не моё, а собственность отдела и распоряжаться док-тами в полном их объеме я не в силах, но, думаю, что всё равно и без высылки нашего экз-ра (а в этом случае Вы получили бы копию с копии, что в свою очередь привнесет новее дефекты) целиком, Вы сможете получить необход. страницы, только напишите какие.

Конечно от получ. "Островов" мы бы не отказались. У нас его нет. Что до издания его — то следует посмотреть его. Лично я всегда за "лит. мат-лы", но я не один.

Кстати, знаете ли, что наши "Материалы" не имеют копирайтов и т.д.? Не всех самиздат. авторов устраивает наша юридич. "форма" воспроизведения, многие хотели бы иметь "авторск. права"… Но наши "Материалы" зато — не помеха другим печатать и переопубликовывать не только сами тексты, но и "плоды" нашей эдиционной работы.

О Мартынове очень грустно. Я думал, что он сумеет договориться с властями. По ч. 2-ой это получить можно до пяти лет; а Вы в курсе, что именно ему вменяют?

Это мое первое письмо к Вам.

Ваш Гарик Суперфин…»

Выходит, в ноябре я уже приступил к подготовке ЛЕА для издания иерусалимским университетом.

Второе письмо Суперфина — от 26 ноября 1984 года:

«Дорогой Юра!

как мне сказало непосредственное начальство, никаких гарантий издания "Островов" оно дать не может, пока этот сборник не будет здесь рассмотрен. И, право, было бы очень безответственно обещать и не сделать. Лучше так, как сказано. Будь сборник здесь и будь по-настоящему неграфоманский, я готов со своей стороны приложить старания, чтобы это печаталось. Если Вы можете это рассмотреть как нашу "заинтересованность", то ждем присылки "Островов".

Ваш Габриэль [зачеркнуто] Гарик Суперфин…»

Не мог я послать на Свободу антологию; физически не мог. Отпечатать 400 страниц с фотопленки — стоило больше, чем мы получали в месяц на еду, а в Израиле русская литература без сионизма твердо расценивалась как авода-зара (чужое дело). Министерство иностранных дел (его русский департамент) и без того оказало мне услугу из ряда вон выходящую: отпечатало, тоже с пленки, отснятой Сеней Фрумкиным, мой личный стихотворный архив, без которого я чувствовал себя так, словно у меня дом сгорел… Не мог я послать Острова — и не смог. Но ведь, правду сказать, печать сборника в Материалах Свободы , то есть даже без переплета, не казалась мне публикацией.

В январе 1986 года мы случайно встретились в Суперфином в Париже. Аллой повел нас в ресторан, а после ресторана отвез к Шаховской. Там Гарик и я провели около часа в разговорах (у него были деловые вопросы, у меня — почтительная благодарность), после чего на прощание Шаховская попросила нас написать несколько слов в ее альбом. Я исписал целую страницу. Гарик взял в руки альбом, подержал его в нерешительности — и приписал внизу что-то вроде: «и присоединившийся к тому». Когда мы вышли, он с некоторым изумлением спросил меня: как это вы можете?! То есть: как я могу вот так на месте писать, да еще так много. Я в ответ сказал что-то вроде: были бы чувства, а слова придут, и тут же одернул себя, подумал, что Гарик с его неожиданной трудностью может в этом заподозрить надменность. В метро я сфотографировал его на прощанье.