Началась эта история с ареста инженера Кириллова, начальника лаборатории одного научно-исследо­ва­тельского института. Он возвращался из длительной зарубежной командировки. Было известно, что инженера завербовала американская разведка, что в Западном Берлине, в ресторане, состоялась за­ключительная встреча с ее представителем, от которого Кириллов получил последние наставле­ния.

Таможенники более тщательно, чем обычно, осмотрели чемодан инженера, однако ничего, что могло привлечь их внимание, не нашли. Но с того часа, как Кириллов ступил на советскую землю, он оказался в поле зрения подполковника Птицына и его помощника лейтенанта Бахарева…. Рано утром дежурство принял лейтенант Бахарев. В недавнем прошлом комсомольский работник, мечтал он о литературном институте, о служении поэтической музе — дружба с ней у него еще со школьной скамьи. Вырезка из газеты, где были напечатаны первые стихи молодого рабочего, Коли Бахарева, бережно хранится и поныне. Но случилось иначе. Вызвали в райком партии. Разговор был долгим.

— Какой из меня чекист?.. Мое дело “глаголом жечь сердца людей”, а тут карающий меч…

Человек, сидевший рядом с секретарем райкома, улыбнулся, подошел к Николаю и похлопал его по плечу.

— Те, кто умеет “глаголом жечь…” — сердцеведы, а они, Николай Андреевич, весьма дефицитная категория людей… Стихами я, признаться, тоже балуюсь. Правда, по ночам. И тираж их весьма ограничен — один экзем­пляр…

…Инженер Кириллов жил на даче, смотревшей своими окнами на канал Москва–Волга. Там, на берегу, с удочкой в руках и примостился молодой “рыбак”. Над водой еще стлался туман, по на крышу дома уже легли первые лучи восходящего солнца, в холодном воздухе раннего утра стоял аромат трав, проснувшихся деревьев и запах влажной от росы земли.

Бахарев наслаждался красками разбуженной природы. Поэтическое настроение не покидает его и сейчас, когда все его нервы натянуты, хотя кругом — покой, тишина и нет никаких поводов для тревоги. Уже десятые сутки так…

И вдруг чуткое ухо уловило скрип калитки и тяжелые шаги. Обернулся. Он, он самый! Никогда за все десять суток инженер столь рано не поднимался. Тем более в воскресенье. Что бы это значило?

…Они вместе сошли с электрички — инженер и затерявшийся в толпе “рыбак”.

Через час инженер стоял у ворот кладбища Донского монастыря. Осмотрелся: вокруг тихо, безлюдно. Уверенно вошел во двор и направился к отлитой из чугуна скульптуре в нише монастырской стены. Все точно соответствовало инструкциям, полученным от вербовщика: пустотелый патрубок крепил к основанию скульптуры голову мифологического барана. Инженер нагнулся, пошарил в патрубке, там лежал пакет…

У ворот его ждали трое. Один из них — Птицын — прошел вперед, двое следовали сзади. Улица стала более оживленной, и инженер не обратил на них внимания. Минут десять они неторопливо прогуливались. Птицын все еще надеялся: может, кто-то выйдет на связь с ин­женером.

Нет, видимо, придется довольствоваться программой-минимум: брать инженера с пакетом, изъятым из тайника. Птицын громко закашлял. Сигнал был тут же при­нят. Бахарев резко повернулся навстречу инженеру и крепко взял его под руку.

— Вы арестованы! Вот постановление…

Тут же подкатила следовавшая в отдалении “Волга”. Кириллова усадили в машину…

На этом мы, пожалуй, можем расстаться с инженером, имеющим лишь косвенное отношение к делу, о котором дальше пойдет речь. Все, что требовалось узнать и получить от него, было получено. В КГБ ему предъявили запись его переговоров в берлинском ресторане и киноленту, зафиксировавшую инженера с пакетом у тайника. Он все выложил: и как его завербовали, и какое дали поручение. Что касается тайника, то еще там, в Берлине, Кириллов получил инструкцию: в начале сентября на Пушкинской площади должно появиться его объявление об обмене квартиры. Текст объявления за подписью А.П.Трепетова ему дали в Берлине. А во второе воскресенье сентября от восьми до девяти утра он должен отправиться на кладбище Донского монастыря, где в тайнике будут лежать предназначенные ему деньги, лупа, таблетки для проявления тайнописи. В случае неудачи — неожиданные обстоятельства могут помешать обеим сторонам — повторить визит на кладбище в третий понедельник сентября.

Когда арестованного увели, Птицын перечитал протокол допроса, потом посмотрел на Бахарева:

— А нам с тобой надлежит все же найти хозяина тайника.

— Легко сказать… Все, кажется, перепробовали…

Действительно, было уже предпринято немало мер в поисках человека, положившего в тайник деньги и материалы для тайнописи. Все это было завернуто в “Медицинскую газету”. Кропотливое дактилоскопическое исследование показало, что отпечатков пальцев много, принадлежат они женщинам. Но трудно даже установить, сколько было женских рук, державших газету. Пытались протянуть какие-то нити от номеров денежных купюр — не вышло. К тайнику в Донском монастыре никто не подходил: видимо, связной имел основание считать, что тайник пуст. Птицын поинтересовался у коллег, кто из иностранцев, причастных к разведке, бывал в последнее время в районе Донского монастыря. Но все попытки найти человека, заложившего в тайник деньги и таблетки, не увенчались успехом.

В то утро Бахарев, заглянув в кабинет Птицына, застал шефа в плохом настроении.

— Какие новости? Какие предложения? — И, не ожидая ответа, Птицын достал из сейфа газету, в которую были завернуты деньги, лупа, таблетки — все то, что лежало в тайнике.

Бахарев неопределенно пожал плечами и развел руками.

— Отправных данных маловато. Знаю. А попытаться надо. Газета такая могла быть только в доме медиков… Теперь смотри сюда. Видишь на белом поле стертую временем карандашную пометку. Надо полагать, что это ад­рес… Рукой почтальона… Что скажешь?

— Тут и обсуждать нечего, Александр Порфирьевич. Все ясно. Иду в лабораторию…

…На белом поле газетного листа явственно проступили буквы “ДОБ” и рядом цифра “1”. Видимо, номер дома. Соседнюю цифру — номер квартиры — так и не удалось выявить. Да еще оттиски пальцев разных рук, когда-то державших газету. И все.

Александр Порфирьевич уже потерял было всякую надежду на успех. По улицам, названия которых начинались с “доб”, никто не выписывал “Медицинскую газету”. И вдруг телефонный звонок. Голос Бахарева.

— Докладываю. В одном доме сразу два подписчика.

…Гражданин Гринбаум жил в двадцать пятой квартире. При угрюмой бухгалтерской внешности он оказался поэтом… филателии.

С утра старик отправился в парк, где проходил традиционный день коллекционеров. Удивительно интересно наблюдать, как встречаются люди разных возрастов и профессий, для которых нет, кажется, больше радости в жизни, чем пополнить свою коллекцию еще одним редкостным значком, диковинной монетой, уникальной спичечной коробкой или маркой. Вы можете называть этих людей как угодно: чудаками, фанатиками, одержимыми, но согласитесь, что это чертовски интересно — коллекционировать.

Из всех коллекционеров, собравшихся в то утро на аллеях парка, выделялись филателисты. Они, по существу, оказались тут хозяевами. Недолго потолкавшись среди них, Бахарев без труда уловил приметы того высокого почтения, которое оказывали Гринбауму. Его окружали молодые ребята, что-то спрашивали, что-то показывали.

— Ефим Маркович, научите отличать поддельные марки.

— Милый мой мальчик! Научить этому очень трудно… Ты не раз попадешь впросак, пока каким-то особым чутьем не станешь улавливать подделку.

— Неужели это так трудно?

Старик улыбнулся, положил жилистую волосатую руку на плечо мальчишки и сказал:

— Я тебе расскажу одну историю, и это будет ответом на вопрос. Известный шведский филателист более двадцати лет коллекционировал… поддельные марки. Ты не удивляйся. Есть и такие странные люди. Специально собирал поддельные марки. Однажды он решил продать свою коллекцию. И нашел покупателя. И о цене договорились. Большую, хорошую цену давали. Но сделка не состоялась. При тщательной экспертизе выяснилось, что половина его коллекции — подлинники. А ведь швед был не простак среди филателистов.

Бахарев сперва вступил было в спор со стариком: “Простите, но это похоже на анекдот”, потом задал несколько вопросов, свидетельствовавших о широте его филателистического кругозора, затем похвастался своей последней покупкой — весьма и весьма редкой маркой. Так они познакомились.

Бахарев отрекомендовался студентом литинститута, сказал, что у него две страсти — поэзия и марки. У него друзья за рубежом, и потому он смеет утверждать, что обладает действительно уникальными марками.

Гринбауму как-то с первого взгляда пришелся по душе этот молодой блондин с пышной шевелюрой и озорными серыми глазами. Он тут же пригласил его в гости: “Заходите, чайку попьем… Покажу вам мои марки. А вы вашу редкую захватите. Любопытно взглянуть”.

Редкостную марку, принесенную Бахаревым, старик принял дрожащими руками. Он долго и пристально рассматривал ее — и на свет и в лупу.

— Молодой человек, я могу предложить вам…

Гринбаум назвал цену и выжидающе посмотрел на гостя. Но тот только улыбнулся в ответ.

— Нет уж, увольте, Ефим Маркович, не продам. Я пришел к вам, как к знатоку… Хочется посмотреть вашу коллекцию… Да и вообще мне приятно познакомиться с вами.

Через полчаса они уже дружески чаевничали. Юрист по профессии, Гринбаум тоже оказался поклонником поэзии.

— И я вам покаюсь, молодой человек. Иногда даже мучаюсь рифмою. Идешь по улице, а она, проклятая, в голове сверлит и сверлит: “благородной — свободной”, “славить — забавить”…

Старик долго распинался по поводу назойливых рифм, а потом робко спросил:

— Вы, наверное, много стихов знаете? Побалуйте старика.

— Стихи я могу читать хоть до утра.

В открытое окно лился свежий пронизанный осенним солнцем воздух.

Старик внимательно слушал. Время от времени он закрывал глаза — для него стихи звучали, как музыка. А когда Бахарев прочел что-то из Тютчева, Гринбаум тяжело вздохнул, понурил голову и сказал:

— Никогда не нужно задерживаться в отеле, именуемом жизнью. Наступает время, когда человек должен сказать сам себе: “Сударь, поспешите освободить но­мер…” Так вот-с, молодой человек…

— Что это вас, Ефим Маркович, на такую мрачность повело?

— Ничего не поделаешь, мой молодой друг. Умирать никому не хочется. А болезни атакуют и атакуют. Широким фронтом. Я сопротивляюсь сколько могу. Вот видите, — он показал на книжный шкаф, — даже медицинскую энциклопедию купил. Смеяться будете над стари­ком. Я и “Медицинскую газету” выписываю. Аккуратно подшивку веду… А что делать?

— Да нет, почему же? Все это очень любопытно. И даже то, что “Медицинскую газету” выписываете. Ее, вероятно, небезынтересно листать.

— Только при вашем здоровье да при вашей специальности она вам ни к чему. А если хотите, посмотрите…

Бахарев неторопливо перелистывал подшивку. Январь, февраль… На какую-то долю секунды задержался на знакомой полосе: на месте. Всё! Вариант Гринбаума рухнул. Бахарев подумал: “Надо сниматься с якоря и прокладывать курс к 38-й квартире, где тоже выписывают “Медицинскую газету”. Но это уже для другого. Мне здесь больше появляться нельзя, долго ли столкнуться лицом к лицу с филателистом”.

И все же перед уходом он решил провести легкую разведку. Коль скоро Гринбаум завел речь о болезнях и медицине, нетрудно переключить разговор на лечащих его врачей. И выяснилось, что Анна Михайловна из 38-й квартиры по долгу службы в районной поликлинике и по закону давней дружбы, восходящей еще к довоенным временам, и есть тот единственный врач, коему безгранично доверяет Гринбаум.

— Молодой человек, если вам когда-нибудь потребуется доктор в самом высоком смысле этого слова, позовите Анну Михайловну. Если она возьмется вас лечить, считайте, что вы уже здоровы. Это говорю вам я, Ефим Маркович Гринбаум, у которого столько болезней, что их хватит минимум на половину медицинской энциклопедии. Анна Михайловна — кудесник… Хотите, я вас сейчас познакомлю? Вам будет интересно, даже если вы сам Поддубный.

Старик на мгновение умолк. Но только на одно мгновение. Потом вскочил с места и схватился за голову, будто случилось что-то страшное:

— Дорогой мой, я забыл о самом главном, Аннушка ведь тоже филателист. Она никогда по простит мне, если я вас отпущу с этой маркой… Собирайтесь, сударь. И не сопротивляйтесь. Между прочим, у нее дочка. Очаровательное создание. Несколько, правда, взбалмошная. Но это смотря на чей вкус. Это я просто так, к слову. Один момент, я только позвоню ей. Женщины всегда хотят быть в форме, когда в доме появляются мужчины.

Старик вышел и быстро вернулся в комнату.

— Все в порядке! Через полчаса нас ждут. Между прочим, я вас должен предупредить: так, как варит кофе доктор Эрхард, никто не умеет варить.

— Эрхард? Странная фамилия…

— О, это я по старой памяти величаю ее. Теперь она Васильева. Девичья фамилия.

— А Эрхард?

— По мужу. Его уже нет. Простите, я не совсем точно выразился. Физически он существует, но для нее он труп — живой труп. Это большая трагедия. Бедная Аннушка!

Гринбаум взглянул на часы.

— Извольте-с! В нашем распоряжении полчаса, и я, пожалуй, успею кое-что рассказать вам об удивительной жизни этой женщины. Нет повести печальнее на свете… Литератору может пригодиться. Присаживайтесь и слушайте. Только, чур, с Аннушкой на эту тему ни слова.

На третий день войны доктор Эрхард получила повестку военкомата. Это не было неожиданностью — почти все коллеги уже стали военврачами. Она заранее продумала все, что касается дома, семьи. Собственно, думать надо было только о Маришке. Фридрих Эрнестович, хотя это была не родная его дочь, души не чаял в девочке и категорически настаивал на немедленной эвакуации. — В понедельник вечером ее отвезли к бабушке в одну из рязанских деревень, А что касается самого Фридриха Эрнестовича, учителя немецкого языка, то здесь все ясно — не сегодня, так завтра его призовут в армию. Переводчики сейчас очень нужны…

Прощались сурово, молча. К чему слова? Все было сказано еще до последних объятий. Как это ни странно, женщина оказалась крепче мужчины — ни одной слезинки, а Фридрих, высокий, широкоплечий богатырь, не выдержал, всхлипнул:

— Ты побереги себя, любимая! Ты же у меня совсем слабенькая… Как это случилось, что в стране, давшей человечеству Карла Маркса, Гёте, Шиллера, хозяйничают эти выродки, звери, варвары… Аннушка, мне стыдно людям в глаза смотреть. Я принадлежу к той же нации, что и эти… — И он заплакал. Анна успокаивала его:

— Не терзай себя, лапонька, — так она называла человека, который был на десять лет старше ее. — Не надо заниматься самобичеванием. Ты сын немецкого рабочего класса.

…Фридрих исчез на следующее утро. Не ушел, а исчез. Вроде бы отправился в школу, налегке. И больше в квартире его не видели. Соседи терялись в догадках, высказывали разные предположения: несчастный случай, к теще в деревню подался, прямо из школы ушел добровольцем в ополчение, а может быть… Нет, в такое не хотелось верить.

Один из вариантов — ополчение — отпал. Через три дня пришла повестка из военкомата. Тогда забили тревогу, сообщили домоуправу: “Некому повестку вручать — исчез сосед”. Домоуправ — в милицию, в воен­комат. Начался розыск. В школе Эрхард не был. К теще не заезжал. Среди жертв несчастных случаев не значился. Пришел лейтенант милиции. В присутствии понятых открыли комнату. Все на месте. Стали искать хоть какую-нибудь фотокарточку Фридриха — для милиции, для розыска — не нашли. Тут кто-то из соседей вспомнил странную причуду учителя: не любил фотографироваться, суеверный был, что ли.

Фотографию милиция, конечно, нашла. В школьной анкете. Но лейтенант милиции тем не менее счел нужным подробно записать свидетельства соседей о странной причуде учителя немецкого языка…

Розыск, предпринятый милицией, не дал результатов. Да и трудно было надеяться на успех в те тревожные, суматошные дни, когда сотни тысяч беженцев кочевали с запада на восток, когда, кажется, полстраны находилось на колесах. Ищи иголку в стоге сена…

Одна из соседок, Мария Григорьевна, та, что была поближе к семье Эрхардов, написала о случившемся в рязанскую деревню. А через три месяца получила письмо Аннушки — та уже знала обо всем от мамы. Военврач сообщила Марии Григорьевне свою полевую почту на случай, если вдруг объявится Эрхард. Она всегда была оптимисткой…

Но, увы, военная судьба Анны Михайловны сложилась печальнейшим образом. Кровопролитные бои. Окружение. Тщетная попытка вырваться из кольца. Последняя отчаянная схватка горстки обессилевших воинов, две недели скитания по лесам. Ранение. Плен. Гнусное предложение служить гитлеровцам. Дерзкий ответ. Лагерь. Попытка к бегству. Били резиновыми дубинками, пинали сапогами, скручивали веревками и снова бросали в барак — теперь уже барак строжайшего режима.

Она стойко встретила все испытания и быстро нашла единомышленников — бороться, бороться и бороться! Даже тут, где смерть может настигнуть каждый час. Их была небольшая группа военнопленных, не терявших надежды на новый, более успешный побег.

Надежда эта как бальзам. Еще кровоточили следы побоев и ранения, еще свежи были в памяти все унижения, которым подвергали их на допросах. Теперь допросы позади, и они просто-напросто заключенные лагеря, погребенные во чреве этого мрачного барака со скудным светом, сочившимся из двух запыленных лампочек под по­толком. Так прошла первая неделя. И вдруг ночью в барак явилось высокое для здешнего лагеря начальство. Эсэсовец прошелся вдоль пар, пристально рассматривая всех.

На рассвете, когда заключенных погнали на особо трудные работы, ее одну почему-то вызвали к коменданту. Все, в том числе и она, решили, что это уже конец.

Долговязый лейтенант, царь и бог в этом бараке, передал ее по всей форме офицеру комендатуры.

Анну повезли к дому с зарешеченными окнами. У входа стояли часовые, державшие волкоподобных псов.

В комнате полумрак. Хозяин все предусмотрел: лица его не было видно, фигура оставалась в легком затемнении. Зато свет бил в лицо человека, переступившего по­рог. Но Анна и не старалась разглядеть коменданта лагеря. И только голос немца, восседавшего за массивным столом, заставил ее вздрогнуть. Он сказал лишь одно слово — “садитесь”. И вздрогнула она совсем не потому, что само это приглашение в устах коменданта концлагеря прозвучало по меньшей мере неправдоподобно. Ее ошеломил голос, который она не слышала уже давно, но забыть который не могла. Нет, это не он. И вдруг:

— Садись, Анна!

И прежде чем она успела опомниться, фашист встал из-за стола, подошел к ней и обнял…

Анна очнулась в палате госпиталя. Глубокий обморок длился более часа. В палате она лежала одна. Открыла глаза, оглянулась и застонала.

Дежуривший около нее санитар тут же сорвался с места и куда-то помчался, а через несколько минут явился Фридрих. За эти несколько минут Анна все вспомнила, и первая мысль, что пришла ей в голову, была и радостной и тревожной: “Фридрих — наш разведчик в тылу врага. Только не выдать его, только сдержаться…” Она поначалу никак не могла уразуметь, почему Фридрих так рискованно ведет себя, называет ее Аннушкой, предлагает чашку куриного бульона. Что он — совсем голову потерял? Она приложила палец к губам, как бы напоминая, что и стены имеют уши. Он не сразу понял, за кого его принимает Анна. А сообразив, в чем дело, весело расхохотался…

— Ты что же решила: я советский разведчик?

Позже, когда придут советские войска и ее освободят из лагеря, она узнает, что Фридрих, ее Фридрих, которого она так боготворила, был действительно разведчиком, но только немецким. Все годы их дружной предвоенной жизни. Это уже скажут ей там, куда она придет, чтобы рассказать о всем случившемся с нею. Они, эти люди, внимательно слушавшие ее, знали о нем больше, чем она сама. Несколько лет скромный учитель немецкого языка никак не обнаруживал себя, чтобы в грозный час войны сбросить маску…

Аннушка, восстанавливая в памяти каждую минуту своего скорбного бытия в лагере, поведала чекистам во всех деталях о страшной встрече с Фридрихом. И как он ласково увещевал ее: “Пойми, судьба России решена. Гибель. Крах. Ты будешь рядом со мной, моей помощницей. А если хочешь, врачом в госпитале. А еще лучше, если бы…” Одно предложение гнуснее другого. Он хотел бы снова бросить ее в барак, но… в качестве своего агента. Худенькая, слабенькая, кажется, едва теплится жизнь в ней, а она кинулась на него с кулаками: “Подлец!” Глупая, она еще пыталась в чем-то убеждать его, взывая к совести, напоминая о прошлой жизни, о дочери… Потом он переменил тактику: угрожал, рисовал страшные картины будущего.

— Если ты даже снова попадешь к своим… Это невозможно. Но предположим. Ведь они тебя расстреляют. Кто поверит жене шпиона? В бараке уже все знают…

Нет, он не сломил ее воли. Анну каждый день вызывали к нему. И все о том же. И все те же увещевания и угрозы, ласки и побои. А потом ее снова уводили в карцер: “Посиди, подумай”. Она не сдалась, и тогда ее повели на расстрел. Позже она поняла: это был последний козырь Фридриха, который, прожив с ней много лет, так и не узнал ее по-настоящему. Она стояла у степы, а пули ложились поверх головы и — сбоку. И после каждого выстрела офицер спрашивал: “Не хочет ли русская женщина повидать шефа?”

В десятый барак, к своим, она так и не вернулась. Может, это и к лучшему. Ей было страшно от одной только мысли: “Что они думают сейчас обо мне?” Анну отправили в лагерь строжайшего режима, где она находилась под особым наблюдением. Первое время ее вызывали к какому-то рыжему оберштурмбанфюреру, который хмуро спрашивал, не передумала ли русская и не имеет ли желания снова встретиться с мужем. Он получил на сей счет особые указания…

И она решительно отвечала: “Нет, не имею желания”.

Свобода пришла за несколько дней до окончания войны. Кругом радуются, ликуют, обнимаются. На ее глазах какая-то женщина среди офицеров-освободителей встретила мужа. И она тоже радуется, тоже ликует, но… кто снимет тот тяжелый камень, что лег на ее истерзанную душу!

Гринбаум тяжко вздыхает.

— Увы, минуло немало времени, пока этот камень был снят, пока Аннушке не было сказано: “Мы вам ве­рим. Спасибо за стойкость! Забудьте, что у вас когда-то был муж”. Она расплакалась. Ибо камень-то все же на душе остался, и есть дочь, которая все знает. Знает и, может это только показалось Анне, надеется на возвращение отца, хотя и не родного.

Их встретили весьма приветливо. И мама, располневшая, но не утратившая былой красоты, и дочка Марина, стройненькая, русоголовая, с высокой белой шейкой и большими, как у мадонны, мягко светящимися зелеными глазами. Сдержанно и несколько сухо раскланялась находившаяся тут же молодая женщина, отрекомендовавшаяся Ольгой. Но сухость и сдержанность быстро исчезли. Милое лицо се нет-нет да одарялось улыбкой. Она были удивительно похожа на спою подругу. И ростом, и спортивной фигурой, и цветом глаз, волос. Судя по акцепту, Ольга — иностранка. А имя русское — странно.

Бахарев поддерживал оживленный разговор и с девушками и с хозяйкой дома — она действительно оказалась страстной филателисткой. Редкостная марка, принесенная Бахаревым, стала объектом тщательного исследования и подробного комментария. И неизвестно, сколь долго длился бы этот филателистический разговор, но вмешайся Марина, девушка весьма резкая в суждениях.

Марина, словно белка, перескакивала с одной темы на другую — то о себе, то о подруге. И отличнейшим образом ответила на целый ряд вопросов, интересовавших Бахарева.

…Через день Птицын с утра заглянул в кабинет Бахарева.

— Какие вести?

— Пока весьма скромные, но кое-что для размышления уже имеется. Собирался сейчас к вам с докладом… Первая документация… — И он протянул Птицыну два листа бумаги.

Птицын опустился в кресло, стоявшее в углу кабинета, и погрузился в чтение. В докладе действительно оказалось немало материала для раздумий и некоторых, правда весьма противоречивых, выводов. Прежде всего — мама. Тут, кажется, ясно. Запрошенные из архива материалы подтвердили все, что сообщил Гринбаум.

Теперь — дочка. Экстравагантная девушка. На последнем курсе Института иностранных языков. Поздно поступила в институт.

Бахарев обратил внимание, что Анна Михайловна следила за дочкой глазами, полными упрека, какой-то настороженности и даже страха.

Ну и, наконец, Оля. Миловидная, деликатная. Восторженно говорит о Советском Союзе, советской молодежи. Третий год учится в мединституте. Родители жили когда-то в России, под Саратовом. Отец — немец, мать — русская. Незадолго до первой мировой войны судьба забросила их в Гамбург. Прожили они там лет десять. Потом кочевали по разным странам и континентам, пока торговые дела не заставили всерьез и надолго отдать якорь в столице маленького европейского государства. Там и родилась Оля. Нарекли ее именем бабушки со стороны мамы. Русский язык, русские обычаи, русская кухня всегда были в чести в этом доме.

Откуда пошла дружба Оли с семьей доктора Васильевой? Поначалу Бахарев решил: две студентки, подруги. Но вскоре понял, что истоки дружбы тянутся к Олиному дому. Когда Оля собиралась в Москву на учебу — в порядке обмена студентами, — большой друг их семьи попросила передать привет и сувенир Анне Михайловне. И тут же сказала: “Нас сблизила горькая участь — были в одном лагере, в одной подпольной группе. С Анной мы изредка переписываемся. Большой души, светлого ума чело­век. У этой женщины тяжелая судьба и очень доброе сердце. Тебе, Оля, будет уютно в их доме…” Ей действительно было уютно в этом доме. Молодую женщину приняли тепло, радушно.

Что же, для первого сообщения — достаточно. Сложный четырехугольник: Фридрих, Анна, Марина, Ольга. Где перекрещиваются их дороги, от какого из этих четырех углов тянется пить к “Доб-1”, к тайнику в Донском монастыре? И тянется ли эта нить? И еще один немаловажный вопрос: чем занимается Эрхард сегодня? Птицыну кое-что известно о его послевоенной жизни. А Гринбаум не сказал, где и что делает сейчас бывший учитель немецкого языка? Почему филателист умолчал: по незнанию или умышленно уклонился? А мама и дочка знают?

Настораживало одно обстоятельство, документально установленное и зафиксированное в архивных материа­лах. Несколько лет назад в Москву приезжал иностранный турист Альберт Кох, состоявший, как и господин Эрхард, на службе у американской разведки. На второй же день своего пребывания в Москве гость встретился с Мариной в кафе “Метрополь”, передал ей привет от папы и сувенир — две шерстяные кофточки: маме и дочке. Разговор у них был тогда недолгий. Турист сообщил дочке, что отец ее занимается литературной деятельностью, работает над большим исследованием, посвященным советской литературе.

Птицын перечитывает давнюю запись и по обыкновению начинает думать вслух. Бахарева это не очень устраивает, и он, воспользовавшись паузой, подает голос:

— Улика весьма серьезная. Думаю, что мы напали на след.

— А мама? Она знает об этой встрече с туристом?

— Как же иначе? Сувенир-то надо было как-то передать… Может быть, главное действующее лицо она и есть — мама?

— Какие у тебя основания?

Бахарев молчит. Есть только первые впечатления. Сказать об. этом подполковнику он не решается. Птицын знает его слабость. Из всех мыслей, что проносятся в голове, он спешит уцепиться именно за ту, что на поверхности. Может, поэтому Александр Порфирьевич, не ожидая ответа, ставит все новые и новые вопросы, незаметно очерчивая схему операции.

— А Ольга? Ее роль какова? Ты обратил внимание, Николай Андреевич, на одну деталь в архивных материа­лах: и Эрхард, и его друг турист частенько наведываются в тот самый город, откуда прибыла Ольга. А в городе том, как тебе известно, действует филиал разведслужбы. Возможно, что…

— Но это тоже из области догадок.

— Да, пока догадки. Хотелось бы, в частности, иметь более подробные сведения о той семье, которая рекомендовала Ольгу.

— Мы уже знаем, что это за семья. Женщина сидела в концлагере вместе с доктором Васильевой. Ведь так можно тень бросить и на…..

— Тень ни на кого не надо бросать. Нужны факты. А пока мы с тобой лишь гипотезы выдвигаем. И в этом наша слабость.

…Вот уже целый час сидят они друг против друга, взвешивая все “за” и “против”. Послушаешь их н не поймешь, кто тут старший по званию: грузный, высоколобый, рассудительный Птицын — черные волосы его давно уже схвачены изморозью седины — или молодой, несколько эмоциональный Бахарев с лукавой усмешкой в глазах. Идет разговор равных, диалог, в котором оба его участника, независимо от должности, что-то предлагают, отвергают, в чем-то сомневаются, спорят.

Для них ясно пока одно — есть основания серьезно разобраться с новыми знакомыми Бахарева. Птицын резюмирует:

— Будем считать так, Николай: вопрос первый и, пожалуй, главный для нас — существуют ли какие-то контакты у Эрхарда с его бывшей семьей? Вопрос второй — нет ли нитей от Эрхарда к Ольге? Вопрос третий — связь Ольги с семьей диктора: кто в ком и почему заинтере­сован.

Чтобы все это выяснить, Бахарев должен чаще бывать у Васильевых.

Это оказалось несложно, ибо Марине — она не скрывала ни от мамы, ни от друзей дома — со временем стало небезразлично, виделась она сегодня с Колей или нет. Все в нем нравилось ей, даже то, что был он слегка небрежен в одежде. Обаятельный, остроумный рассказчик, внимательный слушатель, всегда готовый сделать доброе, приятное, — таким он ворвался в ее жизнь. Они встречались часто. И вдвоем и в компании.

Бахарев жил недалеко от Речного вокзала, и поздним вечером они частенько гуляли по здешнему парку, шагали вдоль притихших причалов. Николай вполголоса читал стихи Тютчева и Есенина, Маяковского и Светлова. И очень редко, лили, поело настойчивых требований — свои. Марина была ласкова и благодарна: считала, что ей посвящены эти вирши, это “она явилась, как неразгаданная тайна”, это она и есть та самая, от которой “сердцу поэта стало теплее”.

“Поэт” не кривил душой — она действительно оставалась для него “неразгаданной тайной”. Все было куда сложнее, шло наперекор той схеме, которую он создал поначалу. При ближайшем знакомстве Марина казалась не такой уж взбалмошной. И круг ее интересов был куда шире, чем предполагал Бахарев. Много читала, многое знает, неплохо разбирается в живописи, на многое имеет свою особую, правда порой весьма спорную, но не легко опровергаемую, точку зрения.

Как-то, возвращаясь из театра Пушкина, они решили прогуляться но бульвару. На затененных аллеях, уютно устроившись на скамейках, щебетали парочки. Марина озорства ради потащила Колю на эти аллеи “вспугнуть птенчиков”, а он запротестовал.

— Не надо, Марина. Я ведь тоже не всегда принадлежал к числу счастливых обладателей собственной комнаты. А тебе самой не приходилось вот так?..

— Нет, никогда… — резко оборвала она его. — Я многого была лишена. Я тебе никогда не рассказывала про…

На мгновение она надумалась, катом мотнула головой, нахмурилась:

— Не буду. Потом как-нибудь…

— Почему?

— Не спрашивай.

Они шли молча. Каждый думал о своем.

“Вот тебе, Бахарев, еще одна загадка! Расскажет ли? А может, это ничего не значащая чепуха. Девичий всплеск. Нет, не похоже. Доверяет ли она ему? Как будто бы да…”

Они шли по Гоголевскому бульвару навстречу ветру, тесно прижавшись друг к другу. Он первым прервал молчание, начав по обыкновению читать стихи. На память пришли строки Тютчева:

Как поздней осени порою

Бывают дни, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенется в нас.

— Тебе понравились стихи? Не слушала? Ты о чем-то думала?

— Да… Об одном товарище по имени Николай.

— Любопытствую, какие мысли навевает фигура скромного литератора?

— Я не склонна к шуткам. Что я знаю о тебе, скромный литератор? Налетел вихрем. И все пошло ходу­ном.

Поворот был неожиданным для Бахарева. Ему казалось, что максимум необходимых сведений о себе он в разное время по разным поводам уже сообщил Марине, Студент заочного факультета литинститута. Сейчас пишет повесть. В Сибири, в альманахе, несколько лет назад опубликовавшем первые стихи молодого поэта, принят новый цикл. Так что теперь он при деньгах и может позволить себе заняться повестью. В этой версии была и доля правды. Пожалуй, он может поведать Марине кое-какие подробности, отнюдь не вымышленные.

— Ну что же, Марина, будем исповедоваться?

Она ничего не ответила и вызов настроиться на шутливый лад не приняла. Наступило тягостное молчание, на этот раз его нарушила Марина.

— По-настоящему я испытала чувство любви только один раз, и оно было безжалостно растоптано…

— Кем? Как?

— Вадим был студентом Института международных отношений, а я… Для него я была переводчицей из “почтового ящика”… Я скрыла, что судьбе угодно было сделать меня санитаркой детского сада. Хотя тогда я была благодарна и за эту милость. Мама находилась далеко, а отец…

Марина продолжала, но говорила так, будто взвешивала каждое слово.

— Ну что же, будем, как ты изволил выразиться, исповедоваться… “Ты слушать исповедь мою сюда пришел, благодарю. Все лучше перед кем-нибудь словами облегчить мне грудь”. — Марина исподлобья посмотрела на Бахарева, потом иронически улыбнулась: — Видишь, меня тоже иногда заносит на поэтическую орбиту. Итак, про отца…

Она рассказывала долго, сбивчиво. Иногда умолкала, словно обдумывала что-то. Вздыхала и снова продолжала. И все о том, что уже известно Бахареву. Он с нетерпением ждал последней страницы этой тяжкой повести — скажет ли всю правду? И мысленно подстегивал ее: “Ну говори же. Дальше, дальше. Уж все испытания позади. Мама работает. Ты учишься…” Бахареву стало как-то не по себе, когда Марина обронила: “Вот и все”. Он надеялся, что с ним она будет искренней до конца, что от него у нее не будет тайн… Странно все это. В чем тут дело — забывчивость или еще что-то?

А Марина продолжала:

— Прошло уже много лет, а мне и сейчас стыдно смотреть в глаза людям, знавшим нашу семью, когда он был с нами… — Она так и сказала об отчиме: “Он”. — Но это так, между прочим. Я отвлеклась от главного. Впрочем, трудно сказать, что тут главное: отец или студент. А со студентом было так…

Они познакомились на танцах. Была любовь. Были цветы. Пылкие объяснения. Ресторан. Театры. Ее “ввели” в дом. Она с детских лет прекрасно знала немецкий, ставший для нее почти родным, и несколько хуже английский. И Вадим и его отец искренне верили в талант молодой переводчицы, блиставшей знанием немецкой литературы и искусства. Она говорила о Цвингере, о сокровищах Дрезденской галереи так, будто всю жизнь провела там в качестве экскурсовода, и так же легко, на память, цитировала дневники Гете о заслугах архитектора Георга Бера, творца купола знаменитой Фрауэнкирхе. Вадим принадлежал к числу тех нарциссов, для которых все эти обстоятельства играли немаловажную роль. Он недвусмысленно намекал девушке о своих далеко идущих намерениях. Просил Марину познакомить его с ее родителями. Она сочинила легенду об отце, погибшем на войне, о матери, вышедшей замуж за генерала и живущей на Курилах, где служит отчим. Впрочем, мать действительно находилась далеко от Москвы, и, кроме старухи тетки, опекавшей ее, у Марины никого не было.

Вадим оказался весьма настойчивым и однажды поздним летним вечером повел Марину в укромный уголок ближайшего и не очень-то популярного парка “местного назначения”. Он честно признался, что есть там скамейка, где… Вадим не успел закончить своего признания, ибо тут же получил звонкую пощечину. Молодой человек не растерялся, попытался все повернуть на шутливый лад: “Нас не поняли”. Потом извинялся, целовал ручки, клялся, лепетал что-то. А Марина сказала тогда лишь пять слов: “Мой девиз: все или ничего”. Роман, однако, продолжался. Но однажды в. доме Вадима девушка лицом к лицу столкнулась с женщиной, ребенок которой ходил в детский садик, где она работала. Тайное стало явным. Марина призналась во всем. Рассказала и про мать и про отца. Как разыгрались события дальше, нетрудно догадаться. Вадим шарахнулся от нее, словно от прокаженной.

— Вот тебе и конец моей первой любви.

— А второй не было? — Бахарев ждал ответа, следя за малейшими изменениями ее лица.

Марина ничего не ответила, а Николай не допытывался.

— Теперь, кажется, моя очередь исповедоваться. Удивительное совпадение обстоятельств — я ведь тоже был отвергнут. Причина, правда, несколько иная. У меня действительно родители погибли во время войны — оба были на фронте. Меня воспитывала бабка. А потом я убежал от нее и попал в компанию, которую принято называть дурной. Поймали. Хотели отправить в колонию. Но при обыске бригадмилец изъял из моего кармана тетрадку со стихами. Листает тетрадку и спрашивает:

— Чьи?

— Мои.

— Скажи, пожалуйста. Давно ли, малый, стихами балуешься?

— Я не балуюсь, а пишу. Про красивую жизнь…

Бригадмилец улыбнулся:

— Пишешь про красивую жизнь, а сам…

— Так то ж стихи. А жрать-то хочется…

Слово за слово, и бригадмилец предложил лейтенанту милиции оставить парня на его попечении: “Я в газете работаю… Может, из парня толк выйдет”. Посмеялись, пошутили и утром привели меня в редакцию газеты. Показали мой стих местному Есенину. Тот прочел, поморщился и сказал: “Стихи дрянь, но у парня, кажется, есть искра божья”. Определили меня в типографию учеником линотиписта. Долго отливал я в свинцовые строки чужие стихи, пока не пришел праздник и на мою улицу — собственноручно набирал я свои вирши. Ту газету, где напечатали их, храню до сих пор.

Бахарев рассказывал, как всегда, с юмором. Была и любовь, принесшая ему много обид и разочарований. И была похожая ситуация. Выдавая себя за журналиста, поэта, он забыл что город-то небольшой, тут все и всё друг про друга знают. Когда любимой девушке стало известно, что он всего-навсего ученик линотиписта да еще с сомнительным прошлым, она тут же отвернулась от него.

— Потом жалела. Я в нашем городе в первой пятерке очеркистов оказался. В Москву вызвали… Стихи мои напечатали. А поначалу мы с тобой на равных были — при пиковом интересе остались. Но я не горевал. А ты, Марина?

— Горевала. Я любила его. А потом обозлилась на всех. За что? Пока мама не вернулась, пока всю правду не установили. Пока ей орден не дали. Тот, к которому еще на войне представили…

— А сейчас тоже злишься?

— Иногда, когда вспомню. Или начнет кто-нибудь рану бередить. Ольга иногда меня допытывать начинает: почему я так поздно учиться пошла? Что ей сказать?

Разговор зашел об Ольге. Марина и в ее адрес шпильки пускает. И то в ней не нравится, и это…

— Почему же ты дружишь с ней?

— Тянется она к нашему дому. И мамина знакомая просила — приголубьте! Нот и голубим. К тому же подруга она и общем-то хорошая… В институте о ней говорят: душа нараспашку…

Так, разговаривая о том о сем, они дошли до Марининого дома. Было уже далеко за полночь, и обеспокоенная Анна Михайловна поджидала дочку у подъезда.

— Полуночники вы. Разве так можно. Позвонили бы. Кстати, тебя, Мариночка, весь вечер по телефону спрашивал кто-то. И в одиннадцать звонил. Извинился. Говорит, очень ты ему нужна.

— Кто это?

— Не назвался. Бархатистый голос.

— Странно. Завтра позвонит. Кто ищет, тот найдет. Да, Коля, не забудь, завтра у Ольги п институте вечер. Вся наша компания собирается. Придешь?

— Обязательно.

Студенческий джаз играл нечто такое, что в одинаковой мере устраивало любителей твиста и танго. Бахарев подошел к Марине и галантно раскланялся: “Разрешите пригласить”. Какие-то неведомые течения оттеснили их в угол зала, подальше от молодых парней и девушек, добросовестно работавших руками и ногами. Марина, тряхнув золотистой копной волос, сказала:

— Ты хорошо танцуешь твист.

И, словно ободренный похвалой, Бахарев тут же задал такой темп, что у Марины заколотилось сердце. С твиста переключились на рок-н-ролл.

После танца, взяв Марину под руку, он повел ее к Ольге. Она стояла у двери в окружении о чем-то спорящих юношей и девушек.

Бахарев как-то ловко, никого не обидев, примирил спорщиков, чем сразу снискал расположение всей женской части компании. Ольга тоже поддержала Бахарева — “ох уж эти литературные дебаты” — и неожиданно предложила:

— Друзья, имею предложить всей компанией поехать к нам, в общежитие. У Герты такие пластинки… — И она со смаком поцеловала кончики пальцев.

Герта — Олина подруга. Тоже иностранная студентка. Живут они в одной комнате. И сблизила их, кажется, не только общность территории. Герта что-то шепнула подруге на ухо и выразительно посмотрела на двух юношей, стоявших в стороне от всей компании. Бахарев перехватил Гертин взгляд и понял: мальчики ждут. Он уже был посвящен в историю отношений Ольги и Герты с двумя студентами из МВТУ — Игорем и Владиком. “Я не уверена в том, что Ольга любит Владика, — рассказывала ему Марина. — А он, кажется, совсем потерял голову…”

Ольге пришлось перестраиваться.

— Я буду просить прощения, дорогие друзья, но сегодня ничего не получится. Перенесем на следующую субботу… Я совсем забыла — завтра уезжает домой мой родственник, и я хочу кое-что подготовить для посылки мужу. Нужно успеть купить кофе и бутылку армянского коньяка.

— Ваш супруг большой любитель этого нектара, — вступил в разговор рыжеволосый парень в бархатной куртке.

— О, вы знаток вкусов Германа.

— Приятное воспоминание о чудесно проведенном дне.

— Какой день вы имеете в виду?

— Воскресный… Когда вы с мужем приезжали к нам домой… Нижайший поклон Герману. Кстати, он просил у меня путеводитель по Бородино. Все забываю передать вам. Завтра принесу в институт…

— Спасибо. Герман будет весьма признателен. Нам тогда все очень понравилось. Красивые места. Бородино. Голоса истории. Ну и, конечно, нектар…

— Пять звездочек. Божественный букет.

Пребывая в состоянии легкого опьянения, Жорик — Олин однокурсник и поклонник — продолжал вспоминать про тот воскресный день, когда Оля и Герман приезжали к нему в гости под Можайск. И, вероятно, юноша говорил бы еще долго, если бы его несколько резковато не прервала Ольга:

— Ну, хватит, Жорик. Довольно. Это все плюсквамперфектум. И никому не интересно. И вообще зарубите себе на носу: многословие не украшает мужчин. К тому же еще пьяненьких.

Ольга подошла к Владику, недолго о чем-то пошепталась с ним и снова вернулась к Марине.

— Мы собираемся домой. Вы с нами или остаетесь?

— Кто это “мы” и кто это “вы”?

— Мы — это Владик, Игорь, Герта и я. Вы… я имею в виду тебя и…

Она посмотрела в сторону Николая.

Бахарев с любопытством наблюдал за ссорой подруг. Что будет дальше, на чем порешат? Но решать предложили ему.

— Коля, ты решай.

— Как прикажет моя повелительница. Ее слово — для меня закон. — И, улыбнувшись, церемонно склонился перед Мариной.

— Повелительнице угодно покинуть этот дворец. — Марина жеманно подала Бахареву руку.

Шли молча. Разговор не клеился. Николай попытался было восстановить дружескую атмосферу, стал рассказывать какую-то забавную историю, потом сел на любимого конька — читал стихи. Но никто не поддержал его. И тогда Николай предпринял последнюю попытку.

— Хватит! Игра в молчанку отменяется…

— Мы слушаем вас, — откликнулась Ольга. — Бы имеете что-нибудь предложить?

— Да, имею. Ваш покорный слуга сегодня богат. Он получил аванс и приглашает всю честную компанию в “Метрополь”. Там отличнейший джаз. Так по крайней мере утверждает мой друг…

И он назвал имя популярного поэта, вызвав почтительное внимание студентов МВТУ.

— Итак, объявляю референдум: кто за?

Ольга демонстративно скрестила руки на груди, как бы подав тем самым сигнал мальчикам: “Делай, как я”. И они тут же приняли ее команду. На ветру одиноко покачивалась рука Марины.

…В десять часов вечера заполучить столик в “Метрополе” — это почти подвиг. Вначале Марина решила, что Бахареву повезло. Оставив ее на несколько минут в вестибюле, он сумел договориться с метрдотелем. Но оказалось, что тут дело не в “везении”.

— Я не могу сказать, что мы хорошо знакомы с ним. Но раза два он видел меня в компании Виктора. Этого достаточно, чтобы нам поставили дополнительный столик.

— О, какой ты важный, Коля… Видимо, вашего брата с Парнаса уважают здесь…

Бахарев усмехнулся:

— Люди гибнут за металл, дорогая моя… — И озорно выставив грудь, зашагал, взяв под руку Марину.

Она была в прекрасном настроении. Мягкий свет. Звенящие удары джаза. Танцы. Снующие меж столиков официанты с их заученными движениями и улыбками. Ресторанный гомон. А главное — рядом с ней он, Николай, человек, который вдруг непонятно почему стал ей так близок и дорог. Они не пропустили, кажется, ни одного танца. Бахарев танцевал легко, непринужденно. За столом в унисон ее настроению он прочел светловское четверостишие:

Двух бокалов влюбленный звон

Тушит музыка менуэта, —

Это празднует Трианон

День Марии-Антуанетты…

Марина благодарно посмотрела на Бахарева, и они многозначительно чокнулись бокалами. Потом она безудержно болтала, злословила про Ольгу, рассказывала о Владике, который, находясь на практике в Севастополе, ежедневно присылал Ольге длиннющие письма до востребования, а вернувшись из Севастополя, с вокзала заехал не домой, а к ней в общежитие. Это было буквально через неделю после того, как из Москвы уехал муж Ольги.

— Он, кажется, причастен — или хочет быть причастным — к журналистике. Ольга рассказывала, что муж ее пишет какую-то монографию, а может быть, роман, посвященный спартаковцам двадцатых годов. И даже консультировался в Москве. Его почему-то очень интересует война двенадцатого года, Бородино. Они ездили туда… Я хотела вместе с ними, но Ольга… Герман был ко мне внимателен несколько больше, чем полагается в таких случаях.

К их столику подошел высокий сухопарый мужчина с черной холеной бородкой. Слегка склонив голову, он обратился к Николаю:

— Разрешите пригласить вашу даму?

Сказано было глуховатым, но приятным бархатным голосом, в котором едва-едва угадывался иностранный ак­цент. Бахарев приметил этого человека: минут двадцать назад он заглянул в зал из-за тяжелых портьер, скрывавших дверь, что соединяла ресторан с гостиницей. Судя по тому, как к гостю сразу же бросился администратор, Бахарев догадался — это иностранец-турист.

Окидывая взором шумный зал, Бахарев на долю секунды задержался у стола иностранца. И ему показалось даже, что он перехватил взгляд гостя, устремленный к Марине. Николай подумал тогда: все попятно — русская красавица! И вот извольте, Бахарев, приглашают вашу даму.

— Пожалуйста, — любезно ответил он.

И тут произошло такое, что повергло гостя в полное замешательство. Марина резко, всем корпусом, повернулась в сторону Николая. Не глядя на склонившегося перед ней иностранца, она растерянно пролепетала:

— Простите, у меня болит голова. Я хочу пропустить этот танец. Извините…

— Я очень огорчен, мадемуазель. — Видимо, он не сразу решил, как ему следует обратиться к ней. — Хочу надеяться, что к следующему танцу вы будете себя прекрасно чувствовать… Я буду просить разрешения резервировать ваше согласие, — обратился он к Николаю.

— Да, конечно… — любезно улыбнулся Бахарев.

Иностранец вежливо раскланялся и вернулся к своему столу.

Бахарев недоумевал. Действительно ли у Марины болит голова? На раздумья времени не оставалось. Марина предложила, не дожидаясь кофе и мороженого, немедленно отправиться домой. Они уже собрались было уходить, когда подскочил официант, заверив, что все будет подано, как он выразился, “сей момент”. Однако Марина продолжала капризно твердить: “Не хочу кофе, хочу домой…”

Бахарев попытался отшутиться:

— Ох, Марина, чует мое сердце — дело кончится дипломатическими осложнениями… Я же в прошлом газетчик и знаю их брата: “Русская девушка боится танцевать с иностранцем”. И готова шапка для буржуазной газетенки. Нет, уж прошу тебя…

Между тем принесли кофе с мороженым. Оркестр после небольшого перерыва снопа “взял слово”. Иностранец в тот же миг появился у их столика.

— Прошу вас…

Выхода не было. Не отказывать же во второй раз. Она пошла танцевать.

Бахарев тут же пригласил даму, сидевшую за соседним столом. Это позволило ему наблюдать за иностранцем, а в какой-то момент даже оказаться почти рядом с ними.

Что случилось с Мариной? Побледнела, зло сжала губы. Гость что-то тихо и торопливо нашептывал ей, а на лице ее — то испуг, то гиен. Гремит музыка, гудит зал, и иностранец вынужден говорить громче. И тогда Бахареву — он чуть не столкнулся с гостем — удается уловить несколько слов: “Папа весьма сожалеет… Он просил…”

Танец кончился. Иностранец проводил Марину к столу, поцеловал руку, раскланялся с ней, с Николаем — тот уже был на месте, — процедил “благодарю вас” и твердым шагом промаршировал в угол зала.

Марина молча перекладывала с места на место вилку, ножик, салфетку…

— Как чувствуешь себя? Голова все еще болит.

— Спасибо… Мне лучше, но…

В это мгновение она перехватила взгляд Бахарева, разглядывавшего ее левую руку. Марина покраснела, тут же сунула руку иод стол и растерянно пробормотала что-то невнятное. Она просит прощения, ей надо удалиться на несколько минут, и смущенно улыбнулась при этом…

— Господи, Марина! Прошу без всяких цирлих-манирлих. Кстати, я тоже спущусь вниз. Хочу позвонить Другу” предупредить его, что завтра буду у него попозже…

Когда они вышли из ресторана, ее знобило. Бахарев спросил: “Что с тобой?”. Она ответила: “Вероятно, простудилась”. И всю дорогу молчала, односложно отвечая на вопросы: “да”, “нет”, “кажется”, “вероятно”.

Проводив Марину до дому, Бахарев из автомата позвонил дежурному по управлению. Хотел перепроверить, поняли ли его, когда он звонил из ресторана.

— Да, поняли, меры приняты.

С утра Бахарев позвонил Марине. К телефону подошла мазка.

— Марина нездорова. Температуры нет, но слабость, озноб. Настроение? Скверное. Со мной не разговаривает. Может, с вами? Приехать? Я сейчас спрошу у нее… Нет, сегодня просит не приезжать…

Бахарев повесил трубку: “Случаи, когда даже не требуются мозговые извилины. Достаточно иметь глаза”.

Где-то он это он читал и повторял каждый раз, когда ситуация казалась ему предельно ясной. Мысленно Николай уже решил: “Доб-1” и эта девица находятся в прямой связи. Все колебания, сомнения на сей счет отброшены. С этим он и отправился сегодня к Птицыну.

Их встреча назначена на три часа. Значит, он еще успеет заглянуть в свое кафе. Была у него любимая “парпитовская точка”, как он величал ее, на площади Пушкина. Лейтенант неторопливо, без аппетита проглотил сосиски, вновь и вновь возвращаясь к событиям в ресторане, пытаясь проникнуть в полный всяких сложностей Маринин мир. И тут же поймал себя на мысли, вызвавшей у пего даже некоторую тревогу: она интересует его значительно больше, чем того требуют обстоятельства дела. И где-то там, в глубине души, пробиваются ростки каких-то смутных эмоций… И уже предупредительно гремит голос разума: “Нет, нет! Служба, служба, Николай…” И он полон решимости сегодня же заявить Птицыну: “Есть улики против Марины Эрхард-Василь­е­вой”.

А какие, собственно, улики? Она же сама ему обо всем рассказала, включая разговор с туристом, другом отчима. Встреча в ресторане? Но для нее она была неожиданна. Да, допускаю: возможно, что снова появился друг Эрхарда. Но, если Бахареву не изменяет зрительная память, они вовсе не похожи друг на друга — Альберт Кох, фотография которого хранится в архиве, и человек из ресторана.

Да, допускаю, иностранец охотится за Мариной. Танцуя с ней, надел ей на палец левой руки бриллиантовое кольцо — подарок отца. А что она должна была делать? И в ответ — вопросы, вопросы. Почему не рассказала ему, почему убежала вниз и сняла кольцо? Почему не хочет его видеть сегодня?

Так он готовился к разговору с Птицыным. Бахарев вышел на площадь и посмотрел на часы: времени в обрез. Хорошо бы такси поймать. О, ему, кажется, повезло. На противоположной стороне улицы, у памятника Пушкину, остановилось такси, и пассажир вышел. В чем дело? Почему машина не идет на стоянку? Бахарев перебежал дорогу и ринулся к шоферу.

— Свободен?

— Занят. Жду.

Лейтенант оглянулся по сторонам и чуть не остолбенел: на одной из скамеек сидела Марина. Нет, он не обознался. Нарядная, красивая, более бледная, чем обычно. С кем у нее тут свидание? Странно: Николая она не захотела видеть, сказалась больной, а сама побежала на свидание? Николай хотел было окликнуть Марину, но удержался — отошел в сторону.

Марина поднялась с места и направилась кому-то навстречу.

Ба! Это же человек из ресторана. Теперь он под руку вел ее к такси.

Машина лихо рванула с места, Бахарев посмотрел вслед удалившейся машине, и в то же мгновение взгляд его перехватил голубую “Волгу” с хорошо знакомым води­телем.

…Бахарев во всех подробностях рассказал Птицыну и о событиях вчерашнего вечера в ресторане и о неожиданной встрече на Пушкинской площади.

— Нити тянутся к Марине. Я почти уверен в этом.

Птицын слушал Бахарева, не глядя на него.

— Как понимать твое почти?

— Остается уточнить некоторые детали, в частности роль мамы…

Бахарев отвечает быстро. А Птицын задает вопросы неторопливо, цедит каждое слово… И вдруг замечает:

— В нашем деле иногда требуется бесстрастность. Страсти мешают анализировать. Вот так. Кофе пить будешь?

— Если не было бы страстей, тогда мир перестал бы существовать, Александр Порфирьевич… Мысль неоригинальная, но проверенная жизнью.

— Не спорю, без страстей, конечно, нельзя. Но пересол вредно действует на пищеварение. Согласен? Вот так. Пофилософствовали мы с тобой немного — и хватит. Вернемся к делу. Еще рано делать выводы. Хотя допускаю и твой вариант: Эрхард — Марина. Более того, к твоим логическим заключениям можно добавить и некоторые вещественные. Я вновь просматривал архивные материалы. II нашел фотографию Марипы — теперь уже с двумя иностранными туристами. Стоят у входа в гостиницу “Метрополь”; Альберт Кох, видимо, знакомит ее со своим спутником. В дело имеется сообщение о второй беседе Марины с Кохом. Точнее, с двумя сразу. В том же кафе. Перед отъездом Альберт Кох снова новел разговор об отце. Его, мол, гложет тоска по семье. Он по-прежнему одинок. И все лелеет надежду увидеть дочь, жену. Среди тех камней, что лежат в фундаменте этих надежд, — его нынешняя работа, рассчитанное на западного читателя исследование русской литературы. Эрхард верит, что когда он закончит это исследование, то получит моральное право просить у Советского правительства разрешения приехать к семье. Турист обо всем этом говорил с многозначительными паузами и следил за реакцией Марины. И когда, по его разумению, настала самая пора, он будто невзначай сказал: “Дочь должна помочь отцу. В чем? Будущее по­кажет…”

Марина тогда ничего не ответила, ничего не обещала. А Кох, прощаясь, все же счел нужным напомнить девушке:

— Отец всегда остается отцом… Не забывайте его. И подумайте обо всем, что я вам сказал. У вас для этого будет достаточно времени…

И снова Марина промолчала. Даже привета отцу не передала.

…Птицын не комментирует этот документ. Он лишь излагает отчет оперативного сотрудника, написанный несколько лет назад.

— Что скажешь, Николай Андреевич?

— Веский аргумент. Однако не могу найти ответа на один вопрос: почему Марина, рассказав мне все об отце, умолчала об этих встречах и о странном подарке? Почему? Что тут — страх, недоверие или какой-то расчет, какое-то обязательство? И еще: знает ли об этих встречах доктор Васильева? Догадывается ли дочка, чем занимается сегодня ее отец? Или верит Коху?

— Ты, пожалуй, слишком много вопросов сразу поставил, Николай Андреевич.

Иностранец предложил Марине поехать за город погулять, пообедать…

— Я большой любитель русской природы, русской старины Подмосковья. Бородино… Архангельское… Кажется, Герцен писал: “Бывали ли вы в Архангельском? Ежели нет — поезжайте”.

— У вас изумительная память.

— Не жалуюсь. Так как? Может, мы последуем совету Герцена и поедем в Архангельское?

Стоял теплый осеппий день.

Иностранец остался в восторге от му.чоя, картин, изумительных коллекций фарфора. Потом они долго гуляли по парку, любовались зубчатыми полосками лесов, синевших за излучиной Москвы-реки.

— Очаровательное единство архитектуры, пейзажа, скульптуры, живописи, — восторгался иностранец. — Кто бы мог подумать, что этот великолепно звучащий оркестр природы организован человеком. Кпязь Юсупов. Так, кажется?..

— Если вы имеете в виду фамилию последнего владельца этой усадьбы, то вы не ошиблись. А если интересуетесь истинными творцами красоты Архангельского, то речь пойдет о крепостных художниках, архитек­торах…

— Да, гений народа…

Они спустились к пруду, а потом вышли на какую-то безлюдную аллею, где под сенью плакучей ивы стояла неприметная скамейка.

— Присядем отдохнем, — предложил спутник. — Вы не возражаете? — И, не дожидаясь ответа, сел на скамейку.

А потом он повел Марину туда, где гуляли обитатели военного санатория, расположенного на берегу Москвы-реки. Спустились на нижнюю террасу, полюбовались бескрайними далями.

— Я буду просить прощения… Мне надо купить сигареты. Я оставлю вас на несколько минут. Разрешите? — И быстро исчез.

Он вернулся минут через десять и снова извинился.

— То есть сложная операция — покупка сигарет… Пока я нашел киоск…

Часов в пять небо насупилось, надвинулись темные тучи и зашумел ливень. Иностранец подхватил Марину под руку, и они побежали в ресторан.

День был воскресный. Народу набралось много. Метрдотель беспомощно развел руками.

— Прошу прощения. Все места заняты. Однако мы сейчас что-нибудь сообразим. И через минуту он уже провожал их к большому, на шесть персон, столу в углу зала.

Они сели у окна.

— Что будем пить? Коньяк? Русская водка? Шампанское?

Марина мотнула головой, что означало: “Не хочу!”

— Но вы же что-то будете пить… Кроме вашего знаменитого боржома.

— Наше знаменитое пиво. Жигулевское.

— Голос крови. Немцы обожают пиво.

— А я не считаю себя немкой. Я русская. Васильева. Дочь своей мамы.

Беседуя со своей спутницей, турист не заметил, как к их столику подошла пара: высокий молодой человек в сером костюме. Свободный и широкий жест, легкий акцепт позволили без труда узнать в нем грузина. На вид ему, как и его подруге, было лет двадцать пять.

— Разрешите? — грузин склонился над стулом иностранца и приветливо улыбнулся. — Вы не будете возражать, если мы сядем за ваш стол? Понимаете, создалась безвыходная ситуация, — и он развел руками. — Все места заняты… И только за вашим столом…

Наступило неловкое молчание. Девушка со вздернутым носом упрекнула грузина:

— Я же тебе говорила, Серго, что это неудобно.

Но тут в разговор вмешалась Марина:

— Почему же неудобно? Вы нам вовсе не помешаете, Не так ли, Эрнст Карлович?

Но ответа не последовало.

— Пойдем, пойдем, Серго. Прошу тебя.

И вдруг в голосе Марины зазвенел металл:

— Я не очень понимаю ваше молчание, Эрнст Карло­вич. Молодые люди хотят…

— Что вы, я очень доволен. Великолепное общество.

Контакт наладился быстро, чему в немалой мере способствовал общительный характер грузина. Он тут же атаковал иностранца:

— Вам понравились женские головки Ротари? Не правда ли, изумительны? Мастерски выписаны, хотя и не очень глубоки по характеристике. Согласны? А Робер? А коллекция “антиков”? О, этот князь знал, что надо привозить из Италии. Какая картина произвела на вас самое большое впечатление?

Зильбер, не задумываясь, ответил:

— “Андромаха, защищающая Астианакса”. А вам, Марина, понравилось ото полотно?

Она подняла брови, усмехнулась и ничего не ответила.

— Так как же, Марина?.. — продолжал допытываться гость.

— Вы не обижайтесь, господин Зильбер, но эта картина вызвала не очень приятные для вас ассоциации.

— Это есть неожиданный ответ. Для меня лично?.. Странно. В каком образе я представился фрейлейн? Астианакса?

— Нет, нет, господин Зильбер… Вы не младенец Астианакс… Вы полководец, разрушитель Трои. Я смотрела на Андромаху, на ее обезумевшие от горя и страха глаза и вспомнила рассказ мамы… Когда гитлеровцы пригнали колонну пленных в какую-то украинскую деревню, их повели на площадь перед церковью, чтобы показать новый порядок. В центре стояла виселица, приготовленная для молоденького паренька — связного партизан. Ему “гуманно” разрешили проститься с матерью. Моя мама — она была среди пленных — говорила, что на всю жизнь запомнила страшное лицо крестьянки, отбивавшей сына от эсэсовцев, ее истошный крик: “Не отдам сынку! Меня вешайте, его живым оставьте”. И вот так же, как греческий полководец на картине, невозмутимо стоял гитлеровский офицер, ваш соотечественник, господин Зильбер… Он стоял и усмехался, глядя на несчастную женщину.

— Вы маленький зверек с очень острыми зубками, — резко огрызнулся турист. — Я буду вам напоминать, что Вильгельм Пик и Макс Рейман — тоже мои соотечественники. Я буду надеяться, что вы имеете хорошую память и на такой факт…

— Я ничего не забыла, господин Зильбер. Мне трудно забыть, если бы даже я захотела этого. Простите, я не хотела вас обидеть. Мрачные ассоциации приходят без спроса…

Наступило неловкое молчание и неизвестно как долго бы оно продолжалось, если бы не голос грузина:

— Вы меня извините, дорогие друзья, но этот разговор не для застолья. Я прошу полминуты внимания. — И Серго выдал длиннющий грузинский тост, смысл которого сводился к тому, что на свете есть много гостеприимных домов, но нет в мире более гостеприимных хозяев, чем в том большом советском доме, гостем которого милостью судьбы оказался уважаемый господин Зильбер…

Эрнст Карлович галантно заметил, что судьба была столь милостива к нему, что ниспослала ему такую очаровательную спутницу (поклон в сторону Марины), такую милую соседку по столу (поклон в сторону Елены) и такое приятное знакомство с сыном Грузии, о которой он много слыхал и читал (поклон в сторону Серго).

Молодые люди охотно рассказали о себе. Они — жених и невеста, аспиранты. Вчера был сдан очень трудный экзамен, и сегодня они отмечают это радостное событие.

Эрнст Карлович, отрекомендовавшись туристом, поспешил заметить:

— У русских весьма превратное представление о западных немцах. Они не есть одинаковы. Среди них имеются люди, которые очень болезненно реагируют на возрождение нацизма, на реваншистские тенденции в политике Бонна. Хотя сам я очень далек от политики. Моя специальность — физика плюс математика. Когда я есть гость Москвы, мои мысли не о политике, а о Ландау и Капице, Семенове и Келдыше. Эти люди принадлежат всем народам. Вы будете согласны со мной?..

— Когда я ем, я глух и нем. У русских есть такая поговорка, — ответила Елена. — Давайте пить и закусывать…

— Да, да, — подхватил Серго, — пить и закусывать. Я хотел бы поднять этот маленький бокал…

И он обрушил на иностранца целый каскад тостов. Один из них был за Германию Гёте и Гейне, Маркса и Тельмана. Зильбер аплодировал.

— То есть прекрасный тост.

Разговор снова вернулся к Архангельскому.

Иностранец был достаточно осведомлен обо всем, что касалось истории Юсуповского дворца, событий, когда-то происходивших в этом живописном уголке Подмосковья.

— Вы так много знаете, — удивилась Елена.

— То есть маленькое преувеличение. Я имею скромный багаж знаний. Но я много читал о России, люблю ее писателей.

— Кто из них вам больше всего по душе? — спросила Елена.

— Из всех русских писателей, которых у вас называют классиками, я больше всего люблю Толстого. Океан мудрости.

От Толстого Эрнст Карлович как-то незаметно перешел к современной русской литературе, по аспиранты разговора не поддержали. Они что-то нежно нашептывали друг другу. Зильбер тихо сказал Марине:

— У нас очень популярны русские интеллигенты-правдолюбцы.

— Оригинально. Интеллигенты-правдолюбцы. Кто же у вас ходит в правдолюбцах?

Эрнст Карлович назвал несколько фамилий и, между прочим, фамилию того самого поэта, который, по словам Николая Бахарева, числился в его друзьях.

— Любопытное совпадение. Молодой человек, с которым я вчера была в ресторане, сам поэт и друг того поэта, которого вы назвали…

— То есть приятное совпадение. Я имею просьбу вашего папы, если это не затруднит вас, привезти ему для книги что-нибудь любопытное из жизни современных советских писателей. Господину Эрхарду будет очень приятно, если я смогу ему передать свои личные впечатления от встречи с русскими литераторами. Я буду иметь бесконечную благодарность вам, если вы познакомите меня со своим другом.

Марина пристально посмотрела на иностранца:

— Что же, пожалуй. Почему бы и нет. — Однако голос ее звучал не очень уверенно. Уже поднимаясь из-за стола, она сказала: — Я хочу напомнить вам, господин Зильбер, про обещанную газету. Мне будет интересно прочесть эту статью.

— Да, да. Конечно. Обязательно. Я буду просить прощения за свою забывчивость. Как видите, у меня не есть такая хорошая память. Приготовил для вас газету и в последний момент оставил ее в номере.

На улице уже стемнело, когда Зильбер с Мариной поднялись из-за стола.

Серго и Елена ушли несколько раньше…

Все, что докладывал подполковнику Николай Бахарев, все, что сообщали оперативные сотрудники, казалось, неопровержимо свидетельствовало: разгадка “Доб-1” — в семье доктора Васильевой-Эрхард. Надо лишь точно установить — мама или дочка? Или вместе? И все же подпол­ковник Птицын волновался: не идет ли он по ложному следу? Сколько раз случалось, когда хитрый, умный противник ловко путал карты. Может быть, и сейчас так…

Прошло уже несколько недель с тех пор, как началась операция “Доб-1”, и Александру Порфирьевичу казалось, что скоро будет распутан весь клубок. Генерал Клементьев и непосредственный начальник Птицына полковник Крылов несколько раз спрашивали его: “Скоро ли?” А он вынужден отвечать: “К сожалению, не могу дать точного ответа”. Птицын подробнейшим образом излагал все обстоятельства дела, генерал молча слушал его и реагировал весьма сдержанно:

— Ну-ну, продолжайте действовать, Александр Порфирьевич… Только спокойно. Людей не дергайте. Как известно, частенько самые веские доказательства дает время… Но мне думается, что в данном случае время не наш союзник.

И вот клубок, кажется, начинает распутываться. Пти­цын внимательно слушает сообщение Серго и Елены. Иностранца интересует настроение студенчества, отношение молодежи к некоторым явлениям жизни и литературы. Зильбер как бы вскользь заметил, что в западной печати появилось сообщение о каких-то рукописных журналах. Марину просил познакомить с “литератором”. И поручение отца. И эта, пока неизвестная им газета с какой-то неизвестной статьей, так заинтересовавшей девушку. И вообще сам факт вторичной встречи с Зильбером. Серго, резюмируя свои впечатления, говорит: “Зильбер пока еще прощупывает настроение Марины, но, кажется, намерен кое-что поручить ей”. И Птицын, прослушав сообщение о беседе Зильбера с Мариной в Архангельском, склонен согласиться с Серго.

Бахарев в общем-то придерживается того же мнения. И все же он спрашивает:

— Неужели Зильбер только затем и приехал? Думаешь, это основное его задание? Или, так скапать, попутное?

— Вот и меня это смущает…

Птицыну тоже неясно, зачем пожаловал гость? “И вообще, где доказательство того, что он имеет какое-то задание? Разве уже начисто исключена самая простая ситуация: физик Зильбер приехал в качестве туриста, встречался со своими коллегами в институте, занимающемся проблемами радиоэлектроники (это предусматривается программой пребывания гостя в СССР), и, выполняя просьбу друга, повидал его дочь, передал ей сувенир. История с кольцом? Ну и что же? Она не хотела афишировать подарок отца и тогда, в ресторане, сняла кольцо. Может, и от матери скрыла”. Так Птицын вел трудный разговор с самим собой, будто не было в комнате его помощников.

И вдруг неожиданный вопрос.

— Серго, вы можете назвать какую-нибудь характерную примету этого физика?

— Конечно! Когда он фужер с вином поднимал, дер­жал его двумя пальцами: большим и средним. На указательном заметен вывих последней фаланги. Ноготь чуть влево свернут…

Птицын вышел из-за стола.

— Это точно? На указательном?

— Точно.

— Отлично. Благодарю. Не угодно ли кофейку? Вон там, в углу, чашки и кофейник. Не хотите? Как угодно, А я побалуюсь.

Птицын налил чашку кофе, отхлебнул с удовольствием: этот напиток он принимал благоговейно и над кофеваркой буквально священнодействовал.

— Считайте себя свободными, товарищи. Впрочем, нет, ты, Бахарев, подожди моего звонка у себя в кабинете. Скоро принесут последнее сообщение Ландыша.

Бахарев собрался уходить. Птицын посмотрел в его сторону и заметил недовольство на лице:

— Почему насупился? Какая трагедия свершилась?

— Никакой трагедии. Обычное многосложное сплетение обстоятельств.

— Туману не напускай. Вижу же, не слепой. В чем дело? Говори по совести: ты уверен, что это от Марины нить к тайнику тянется?

— Нет, не уверен.

— Почему?

— Жизнь в схему никак не уложишь. Послушал я Серго с Еленой, вспомнил свои беседы с Мариной, еще раз проанализировал все, что случилось в ресторане, и думаю так: поспешил я с выводом, когда докладывал вам. Улик много, а весомых, настоящих нет. Нет же их… Где они? Утаила встречи с Кохом? Да, утаила. Почему? Полагаю, что только из чувства ложного страха… Не снимаю вины с нее за это…

— Ну-ну… Улики, они, конечно, имеются. Только эмоции некоторых товарищей не позволяют им…

Бахарев снова помрачнел.

— Александр Порфирьевич! Не ругайте меня за то, что скажу сейчас… Поверьте: это не амбиция, а от души… Верьте слову коммуниста…

— Говори.

— Может, к делу “Доб-1” вместо меня привлечь другого? Может…

Бахарев запнулся. Ему вспомнился недавний разговор с Птицыным, когда поздно вечером они возвращались домой. Был разговор о жизни вообще, о молодости, ее порывах, заботах, исканиях. И совершенно неожиданное замечание Александра Порфирьевича: “Искания… это хорошо… Не заблудиться бы только. Сердце, да еще горячее, не всегда надежным компасом бывает”.

Почему он сейчас вспомнил этот разговор c Птицыным? Почему так иронически поглядывает на него подпол­ковник?

— Вы правильно поймите меня, Александр Порфирьевич. Я не склонен к малодушию. Я прислушиваюсь к голосу…

В это время в комнату вошел полковник Крылов и остановился у двери.

— О чем шуметь изволят господа Мегрэ? Чем изволите недовольны быть, Александр Порфирьевич? Мрачнее тучи… Николая Андреевича на путь истины наставляете? И то дело…

Птицын и Бахарев смущенно молчали.

— Так о чем спор?

— Спора нет, Иван Михайлович. Есть сложное сплетение обстоятельств, в силу которых… Ну как бы это точнее выразиться…

— Мы не на сессии ООН. Не дипломатничайте, Пти­цын.

— Так вот, в силу этих запутанных обстоятельств, наслаивающихся на дело “Доб-1”, Николай Андреевич полагает, что ему следует в сторону отойти… Передать, так сказать, эстафету…

— Это что же за обстоятельства такие? — Крылов, прищурившись, хитро посмотрел на Бахарева. — Впрочем, догадываюсь… Вы мне рассказывали, Птицын, про некоторые психологические нюансы… О них речь? Не сердитесь, Бахарев. Не надо… — Полковник подошел к нему поближе и дружески положил руку на плечо. — И не ершитесь, пожалуйста… Всякое бывает с существами, именуемыми гомо сапиенс. Даже если они сотрудники КГБ… Вспомнилась мне сейчас любопытная история. У вас есть несколько свободных минут? Тогда присаживайтесь и послушайте.

Крылов и Бахарев сели на стулья у приставного столика, а Птицын опустился в массивное кресло у сейфа. Лейтенант чувствовал, что полковник затеял разговор неспроста, и нервно ерзал на стуле.

— Чего-то вам не сидится, Бахарев, — ухмыльнулся Крылов. — Учитесь властвовать собой, молодой человек. Курить будете? Не курите? Молодцом. А я люблю сигару пососать.

Крылов затянулся и, как бы собираясь с мыслями, уставился в потолок.

— История эта врезалась в память, знаете, как клинопись на камне… со всеми деталями… Но я буду краток. Место действия — Прибалтика; время действия — лето 1940 года. Главные действующие лица: Иван да Василий. — командиры Красной Армии, да Анна-Лииса — просто миловидная девушка. Неглавных действующих лиц перечислять не буду. Их было предостаточно. Обстановка весьма напряженная и сложная. Прибалтику хотели втянуть в империалистические авантюры. И тогда слово взяли трудящиеся массы — они потребовали немедленного восстановления Советской власти, свергнутой Антантой в 1919 году, потребовали воссоединения с СССР. Власть перешла в руки прогрессивных сил. Рухнули двери тюрем, и политические заключенные, среди которых было немало коммунистов, вышли на волю.

И Крылов, как заправский рассказчик, умолк на секунду.

— А теперь, друзья, я вас приглашаю в небольшой островерхий особняк за высоким зеленым забором, в особняк, принадлежавший хорошо известному в городе врачу. Здесь поселились два друга, два советских командира — Иван и Василий. Молчаливый, угрюмый доктор и его насмерть перепуганная супруга отвели русским просторную комнату с большим окном, выходящим на берег залива.

— В этой комнате господа офицеры, мы надеемся, будут чувствовать себя уютно, — сдержанно объявила докторша, с трудом подобрав последнее слово.

“Господам офицерам” тогда было не до уюта. После дороги и длительного оперативного совещания в штабе хотелось одного — спать. Прислуга приготовила одному кровать, другому постелила на диване и, пожелав спокойной ночи, вышла.

Так началась для них новая и во многом необычная жизнь. В особняке они только ночевали. Уходили рано утром, приходили поздно ночью. Питались в штабе. Хозяевам не мешали и виделись здесь разве только с прислугой.

Казалось, никто и ничто не интересовало их в этом мрачном особняке: место ночлега, не более. Тем удивительнее показался Василию неожиданный интерес Ивана к висевшему над диваном большому портрету миловидной девушки.

— Кто это? Дочь? Где она?..

— Отчего такая любознательность?

— Я думаю, что мы живем в ее комнате.

— Ого, какой наблюдательный! Что еще обнаружил великий следопыт?

— Следопыт по следопыт, а кое-что могу тебе сообщить о хозяйке комнаты: по образованию филолог, зовут Анна-Лииса, думаю, что бывала в Германии, Англии и Швеции…

— Интересно… — протянул Василий. — То, что она филолог, ясно: литература, словари. А почему ты решил, что она бывала в Германии, Швеции и Англии?

— Видишь ли, друг мой, в то время, когда ты перед сном роешься в местных официальных справочниках, чтобы наутро дать нам поражающие своей глубиной и целенаправленностью задания, я, как книжный червь, зарываюсь в словари. Это не столь любопытно, сколь полезно. Так вот, в этимологическом словаре немецкого языка мне попалась открытка Анне-Лиисе от ее родителей, адресованная в Берлин. Словарь Вебстера подарен ей одной английской семьей с благодарностью и пожеланием не забывать дома английский язык. Там даже есть подпись их сына. Ну, а в путеводителе по музеям Стокгольма — ее пометки карандашом. Мне очень понравилось тонкое замечание девушки по поводу “Дамы с веером” Рослина. Она, видимо, хорошо разбирается в живописи.

— А в политике?

— Право, затрудняюсь… Ты уж слишком многого требуешь от меня…

— Тогда послушай, что я тебе скажу…

И Василий рассказал другу, что несколько дней назад фашистские молодчики стреляли в девушку в тот момент, когда она, освобожденная воинами Советской Армии, выходила из ворот тюрьмы. К счастью, бандиты промахнулись. Когда все волнения улеглись, Василий беседовал с девушкой и ее друзьями. Выяснилось: девушка — дочь хозяев особняка, но домой не хочет возвращаться. Почему? Отец, узнав, что она связана с подпольной революционной организацией, публично отрекся от дочери. “Девушка, связанная с подонками общества, не может быть дочерью порядочных людей”. Это были слова отца. У пего и у дочери окапались равные взгляды на то, что принято называть порядочностью.

Анна-Лииса поселилась в квартире своих друзей по подполью. Она функционер Коммунистического союза молодежи. Дел у нее много и, между прочим, небезынтересных Ивану и Василию. Молодежь хочет организовать народную милицию.

Решено было познакомиться с девушкой поближе. Но события неожиданно развернулись так, что Анна сама явилась в особняк.

Однажды, вернувшись поздно вечером домой, Иван и Василий узнали, что хозяева сбежали (позже выяснилось — бежали в Швецию на моторной лодке), оставив все, кроме драгоценностей. Сообщившая о бегстве хозяев прислуга Мирья, старая женщина, поведала и о судьбе молодой хозяйки, выросшей у нее на руках.

— Господи, благослови ее… Благодарю тебя, господи, что вернул ее мне… — заключила старая няня свой рас­сказ.

Не далее как сегодня утром Анна-Лииса виделась со старухой и, узнав о бегстве родителей, решила жить вместе с той, кто нянчил, воспитывал ее.

Теперь совсем по-другому пошла жизнь в мрачном особняке. Словно поселилась тут одна семья под опекой заботливой Мирьи. Айна водворилась в свою комнату, Иван и Василий перешли в бывший кабинет доктора. Поздно вечером, часов в одиннадцать — двенадцать, молодые люди собирались в столовой. Говорили о разных раз­ностях. Русским было очень интересно слушать Анну — о делах комсомольцев, об их заботах, тревогах, колебаниях, вопросах, на которые они сами не всегда находили правильный ответ и на которые кое-кто из притаившихся контрреволюционеров спешил ответить по-своему. Анна расспрашивала их о России, о них самих, где, чему учились, кто их родители. Девушка с трудом скрыла свое удивление, когда обнаружила, что ее новые друзья — люди весьма эрудированные. Неплохо разбираются в литературе, истории, музыке и живописи, а Иван, не прибегая к словарю, читает немецкие и английские газеты. А она-то думала, ей-то говорили… Во всем этом она призналась значительно позже.

Как-то поздно вечером Иван сказал Анне, что в городе решено открыть несколько детских садов, а помещений подходящих нет.

— Как же так, — всполошилась Анна. — А наш дом?

И тут же было принято решение — отдать особняк под детский сад. Анне и Мирье предоставили маленькую квартиру, а Василию и Ивану — комнату в другом доме. Но дружба продолжалась. Они часто виделись, ходили в гости к Анне, баловали ее сластями, приглашали на вечера в Дом Красной Армии, не обращая внимания на шутки и остроты в адрес двух соперников, из которых, как казалось окружающим, Василий явно пользовался большей благосклонностью… И вдруг все это рухнуло.

…Грянула война. Тяжелые бои на эстонской земле. Фашисты у ворот Таллина. На кораблях под непрерывной бомбежкой добирались до Ленинграда. Ивана и Василия ждал приказ: организовать работу в тылу фашистских за­хватчиков.

Анна-Лииса и Мирья тоже оказались в осажденном Ленинграде. Друзья настойчиво уговаривали их эвакуироваться через Ладогу на Восток. Но Анна категорически отказалась, заявив, что может быть полезной в радиопропаганде. Мирья не пожелала бросить свою деточку и вместе с ней осталась в Ленинграде.

Наступили тяжкие блокадные дни. Холод и голод, артобстрел и бомбежки. И все же друзья встречались. Иван и Василий навещали Анну-Лиису, хотя им приходилось пешком в морозы вышагивать из одного конца города в другой. Приносили хлеб и пшено — часть своего пайка. Знали, что Анна-Лииса делится своим скудным пайком с Мирьей, получавшей “сто двадцать пять блокадных грамм”. Анна отказывалась принимать дары друзей, и они тайком оставляли их у Мирьи.

Однажды, когда друзья уже собрались было идти к Анне-Лиисе, Иван вдруг сказал Василию: “Иди сам”. “Что это ты, Иван?.. Надорвался?.. Посовестился бы, но похоже на тебя”. Иван ничего не ответил и молча положил в карман полушубка товарища маленький пакет. Василий в сумерках побрел один. По дороге достал пакет, развернул — в белый листок бумаги были завернуты три кусочка селедки. И записка: “Кушайте на здоровье. Ваш Ваня”. Позже Василий все понял: друг его не мог не заметить, что Анна-Лииса искренне, по-товарищески любила обоих, но сердце девушки принадлежало лишь одному из них — Василию, длинному, худющему и не очень-то красивому парню. Что поделаешь!..

Их троих связывала не только дружба. Они часто встречались в штабе. Анна занималась подготовкой радиопередач, листовок, обработкой информации, переводом захваченных документов, журналов, книг, издававшихся тамошними Квислингами. Из Ленинграда осуществлялось руководство работой боевых отрядов, действовавших в подполье на родине Анны-Лиисы. И вдруг связь с одним из самых больших отрядов прервалась. Вскоре стало известно, что его руководители арестованы гестапо. Стали выяснять причины ареста, анализировать положение в отряде, изучать его связи… И пришли к выводу: находясь вдали от места событий, разобраться трудно. Решили отправить в тыл нового человека, который возглавил бы отряд. Пусть он и разберется в той сложной обстановке.

Кого послать? Добровольцев было много. Но одного нельзя послать по состоянию здоровья, а этот — слабовольный, может и не выдержать, третий… В общем, сошлись на одном: это должен быть коренной житель, чело­век смелый, большой силы воли.

Анна-Лииса не раз говорила друзьям, что готова отправиться в тыл противника на любое задание. Но сейчас речь шла о том, чтобы возглавить отряд. Она, конечно, и на такое пошла бы, однако предлагать свою кандидатуру сама не решалась.

И тогда решили за нее. Как-то на узком оперативном совещании руководитель службы обеспечения сказал:

— Имеется, товарищи, предложение. Может быть, оно кое-кому покажется странным. Но давайте обсудим… Что, если послать в тыл противника Анну-Лиису?

Все посмотрели на него с недоумением.

— Не удивляйтесь. Она местная жительница, знает язык, нравы, обычаи, в прошлом действовала в подполье, образованна, умна, миловидна, приобрела у нас опыт оперативной работы. Есть у нее, на мой взгляд, один недостаток — больно молода…

— Это не единственный недостаток, — решительно возразил начальник оперативного отдела. — Мы, конечно, можем доверять этой девице здесь. — Он иронически ухмыльнулся, подчеркнув два последних слова. — Да, нам известно, что в свое время она была связана с революционной молодежью. Но тогда обстановка в Таллине была иная… И мы не знаем, как она ныне поведет себя там. — И снова ударение на последнем слове. — Я хотел бы напомнить, что она вышла из буржуазной среды, ее родители бежали в Швецию, куда она тоже в свое время имела удовольствие прокатиться. Но главное не в этом — она жила в Германии. По-моему, достаточно.

— Нет, недостаточно! — резко возразил Василий. — Вам, должно быть, известно, что в той стране заграничные путешествия были не в диковинку вообще и для интеллигенции в частности. Это во-первых, а во-вторых…

Ему трудно было говорить. Карандаш дрожал в руках. Василий взорвался было, но быстро овладел собой и спо-койпо стал перечислять все, что сделала Анна-Лииса в подполье: как стреляли в нее фашисты, как организовывала она, девушка, отряды народной милиции и как во главе одного из таких отрядов ночью ликвидировала банду фашистских головорезов.

— Я вижу, вы хорошо изучили биографию Анны-Лиисы, — процедил начальник оперативного отдела. И, усмехаясь, спросил: — Может быть, вы знаете и другие качества этой девицы, о которых не принято говорить вслух? А может, кое-кому из присутствующих они еще лучше известны? — Он захихикал, нагло посмотрев в сторону Ивана.

Василий стукнул кулаком по столу.

— Здесь не балаган…

Дело в том, что в штабе многие уже знали о взаимоотношениях Василия и Анны. Знали не только о их любви, уже прошедшей суровое испытание блокадой, но и о том, что, как только станет возможно, они поженятся. Недвусмысленные намеки до глубины души оскорбили Василия. Но он сдержался.

— Простите, товарищи, несколько погорячился. Разрешите высказаться по существу… — И, чеканя каждое слово, не повышая голоса, продолжал: — Я полагаю, что товарищи тщательно взвесили все “за” и “против”, обсуждая вопрос о засылке Анны-Лиисы в тыл противника. Я полагаю, что они приняли это решение, основываясь не только на анкетных данных. Мне, по причинам вам известным, не совсем удобно выступать в ее защиту. Но, может быть, именно поэтому я решаюсь заявить со всей ответственностью коммуниста: она не подведет! Я ручаюсь за все!

Василий, казалось, должен быть благодарен товарищу, который отводил кандидатуру Анны, любимой девушки, невесты. Ведь не на увеселительную прогулку снаряжали ее, а на дело смертельно опасное. А он, коммунист Василий, требовал: посылайте! Но обо всем этом подумалось позже.

Около года хрупкая девушка во главе большого отряда действовала в тылу врага. Она оказалась смелой разведчицей. Информация, поступавшая от нее лично и от ее отряда, высоко ценилась штабом и нередко направлялась в Ставку.

И вдруг гром среди ясного неба: радио гитлеровцев передало, что гестапо удалось раскрыть “большую группу русских шпионов во главе с опытной разведчицей”. Вскоре в Ленинграде получили и фашистскую газету с тем же сообщением.

…Крылов тяжело вздохнул, снова зажег сигару, и в комнате стало так тихо, что слышно было, как Бахарев трет рукой подлокотник кресла.

— Надо ли говорить вам, друзья, — продолжал Крылов, — какой это был страшный удар. И для штаба. И для Василия. Штаб лихорадило. Люди ходили как в воду опущенные. Тяжело переживая провал Анны-Ли­исы, стараясь найти причины, анализировали данные, поступившие от других групп, обдумывали план ближайших действий. А начальник оперативного отдела оживился, словно нежданно обрушившаяся беда его не касалась. Он гремел: “Я вам говорил, предупреждал. Мы не имели права доверять этой девице. Мы обязаны были воздержаться. У нас есть опыт. А кое-кто тут стал паясничать: ах уж, мол, эти анкетные данные! Анкета — прожектор. Ездила за границу. Была в фашистской Германии. Да, в студенческие годы, но что это меняет? Может быть, уже тогда завербовали…”

Он шумел, а все молчали. Трудно было возражать ему. Факты упрямы. Группа провалилась. Анна-Лииса в руках гестапо… Василия тогда отстранили от всех дел. Еще более похудевший, он ходил как неприкаянный. Но жил какой-то неясной надеждой. На что? Сам не знал. И все же надеялся, верил…

Сведения о провале группы были разноречивые. И если вдумчиво проанализировать их, то версия о том, что Анна-Лииса предала, отпадает. Но начальник оперативного отдела сам не захотел этим анализом заниматься и другим запретил. “Пустое дело. Все ясно”. А месяца через полтора из Москвы пришло подробное сообщение о судьбе Анны-Лиисы и ее соратников. Гестапо “внедрило” в эту группу провокатора. Благодаря смелости, находчивости и строгой конспирации Анны большая часть отряда спаслась от провала. А что касается арестованных, то они, следуя примеру своего руководителя, держались стойко, приняли все муки пытки и никого не выдали.

Осенью 1944 года родина Анны-Лиисы была освобождена. Вместе с наступавшими частями Советской Армии в столицу республики вошла и часть, в которой служили Василий и Иван. И в первый же день в штаб поступило донесение: наши солдаты с ходу ворвались в тюрьму и перестреляли гестаповцев, которые спешили угнать последнюю партию заключенных. Среди них девушка. Она просит немедленно доставить ее в штаб.

Через час Анна-Лииса уже сидела рядом с Василием.

Тяжко было слушать ее. О себе она почти ничего не сказала. Говорила о том, как мужественно держались товарищи. Один из них чудом остался в живых и сейчас поведал о бесстрашии и стойкости Анны. Сначала ее только допрашивали. Потом пытали. Затем начали действовать через родителей, вернувшихся из Швеции и ублажавших представителей рейха. Она не захотела видеть отца и мать. Анну уговаривали, сулили всякие блага.

— Так оно было, друзья, — продолжал Крылов. — Как смогла все это перенести Лиза… — Полковник осекся и поспешил исправиться: — Как все это могла перенести Анна-Лииса, знает лишь она сама. Только с тех пор эта женщина носит платья и кофточки с высокими воротничками, чтобы прикрыть шрамы на шее. Но один шрам, тот, что на левой щеке, ничем не прикроешь…

— Так это же Елизавета Ивановна! — воскликнул Бахарев. — Жена Василия Михайловича, генерала Кле­ментьева! Я с ней рядом на вечере в клубе сидел… Шрам на левой щеке… Точно… Ну, а дальше, дальше как дело было? Начальник оперативного отдела как себя чувствовал?

Крылов помялся. Не хотелось ему отвечать молодому работнику КГБ на этот вопрос.

— Неплохо чувствовал. До поры до времени. Правда, он сам попросился в другой штаб. Позже и вовсе отстранен был. А Василий, что же… Поженились… И я на той свадьбе был… Все вспоминали, как мы вместе ухаживали за Анной-Лиисой. У них теперь двое ребят. Мирья долго жила с ними, детей нянчила. Умерла лет десять назад. А Лиза кафедрой иностранных языков заведует. Есть еще вопросы у лейтенанта Бахарева?

Нет у Николая Андреевича вопросов. Ему понятно, для чего была рассказана эта история.

— Спасибо, Иван Михайлович, и за рассказ и за… урок…

— Какой же это урок. Просто так. Толика пищи для раздумий. Это ведь легче всего — тень на человека бросить. А ты попробуй докажи, что тень зря бросили. Тут и смелость, и принципиальность, и иные качества требуются. В общем, не нужно шарахаться из стороны в сторону. Ясно? Так вот, обстоятельства дела “Доб-1” таковы, что…

Он помедлил, подыскивая подходящие слова. И тут на помощь пришел Птицын:

— Обстоятельства по делу выявляются такие, что все улики оказываются весьма разноречивыми.

И он, словно не было у него с Бахаревым никакого щепетильного разговора, стал развивать план ближайших действий.

— Значит, так. Позвонить Марине. Раз. Если она согласится принять тебя, поехать к ней. Два. Узнать, как здоровье. Три. Послушать, что скажет гость. Ты, надеюсь, не забыл, что Марина обещала познакомить Зильбера с тобой. Посмотрим, как она будет выполнять свое обещание. Серго и Елена продолжают наблюдение. Но им уже нельзя показываться на глаза ни Марине, ни Зильберу. Подключим других. Мне докладывай два раза в день. Первый доклад жду сегодня вечером. Я буду здесь допоздна.

…Птицын сидит в кабинете и продолжает все тот же трудный разговор с самим собой: “за” — “против”. “Ну, а если не Марина, то кто?.. Эх, Ландыш, Ландыш, ты, кажется, опять выручаешь нас…”

Прошло уже несколько лет с тех пор, как Катя-Ландыш помогла раскрыть дело об утечке информации из секретного научно-исследовательского института.

С тех пор она связала свою трудную и полную опасностей жизнь с советскими органами государственной безопасности. Уже несколько раз обращалась Катя с просьбой разрешить ей и ее мужу вернуться в СССР. Нет, ей не приказывали. Ее просили. Взывали к ее разуму. К ее сердцу патриотки. “Ну, еще годик… Закончим дело…” Потом всплывало новое дело. А к тому времени Катя завоевала доверие “хозяев”, стала в доме своим человеком. Она прошла жестокую проверку. Ей разрешили поехать в Белоруссию повидаться с родными, дали много денег, но поставили одно условие… Какое же это было страшное для нее условие, как хитро было все продумано! Она должна была выполнить поручение хозяев, используя служебное положение родного брата.

— Среди друзей вашего брата, часто бывающих у него дома, есть человек, для которого главное в жизни деньги и красивые женщины, — сказали ей. — Мы его знаем. Подходящий мужчина. Вы должны познакомиться с ним.

— Деньги вы мне дали. А кто будет той красивой женщиной? — боязливо спросила Катя.

Служанку в ответ одарили снисходительно-насмешливой улыбкой.

— Ты! Ты будешь этой красивой женщиной. Но убудет тебя. А твой… Перемучается как-нибудь. Служба, дорогая моя, есть служба.

В Москве ей помогли “выполнить” это задание.

— Вы не волнуйтесь, Катя, — говорил ей Птицын. — Все будет в порядке. Отчет вы представите в наилучшем виде. И ни один волос с головы вашего брата не упадет.

Хозяева были довольны результатами ее поездки. Она стала уже домоправительницей, но тем не менее держали ее на известной дистанции. Не все доверили, но все она знала. Но многое, что могло бы помочь Родине, ей удавалось узнать. И настала пора, когда хозяева и их гости стали говорить в присутствии Кати о делах сугубо секретных.

…И вот лежит перед Птицыным последнее сообщение Ландыша.

Подполковник отхлебнул кофе и, не опуская чашку, уставился на фотографию туриста Альберта Коха.

“Бывают же такие совпадения. И дефект указательного пальца. И на студентку вышел. Все совпадает. А фотография не та. Задала ты нам задачу, Ландыш”.

В третий раз перечитывает подполковник письмо Ландыша.

Год назад в доме Катиных хозяев появился гость — господин Альберт Кох, который прежде никогда здесь не бывал. Он приехал с письмом от господина Эрхарда, одного из специалистов по СССР. Господин Альберт Кох, инженер-физик, должен получить новое подданство, переехать в страну, где живет Катя, и стать сотрудником одного из институтов, поддерживающих научно-технические контакты с СССР. Ближайшая цель — через несколько месяцев отправить Коха в Москву. При этом следует предусмотреть осложняющие обстоятельства — господин Альберт Кох уже бывал в СССР в качестве туриста, и есть основания полагать, что он обратил на себя внимание контрразведки.

Через некоторое время Ландыш сообщила, что ее хозяева определили Коха в нужный институт. И сейчас идет подготовка к поездке в Москву. Ландыш передала его словесный портрет. Птицын восхищается: “Молодец! Надо же уметь так точно схватить. Полное совпадение с фотографией Коха, хранящейся в архиве”. Среди других примет — сломанный палец… Какой именно, Катя уточнить не смогла. Обратила внимание, что палец в повязке, а руку физик держал в кармане.

В Москве его свяжут с человеком, который будет полезен разведчику. Его стихия — уголовщина, спекуляция, контрабанда. Родом он из Одессы и уже успел познать, что такое тюрьма, исправительно-трудовой лагерь строгого режима и как за большие деньги покупают фальшивые паспорта и души фальшивых людей. В Москве у пего есть дама сердца, женщина, привыкшая жить широко. Дама очень перспективна: от нее могут потянуться нити к секретному подмосковному институту. Об одессите Катя много сообщить не может. Знает только, что даму свою он покорил необычайной галантностью, солидностью, а главное — широтой натуры: о нем говорили, что он не любит вести счет деньгам и утверждает, будто Госбанк только для того и выпускает их, чтобы они снова вернулись туда…

На вопрос Коха, кто поможет ему установить контакт с одесситом, последовал ответ: “Пусть это вас не заботит, если надо будет, мы вам все это сообщим перед вылетом”. А пока он должен запомнить следующее: через несколько дней после приезда Альберта Коха в Москву ему позвонит в гостиницу человек и попросит к телефону Сергея Николаевича. Турист должен переспросить: “Кого?” Ему ответят: “Сергея Николаевича Пономарева… Из Ленинграда”. Турист может положить телефонную трубку на место и поспешить к Никитским воротам, в кино повторного фильма. Он должен купить на завтра на первый сеанс — десятый ряд, первое место. Рядом с ним будет сидеть чело­век с журналом “Природа” в руках. Это и будет тот самый джентльмен из Одессы.

В Москве турист должен установить контакт с какой-то студенткой, с которой он однажды уже встречался. Точных координат ее Ландыш пока дать не может. Известно лишь, что студентка находится в какой-то связи с медициной. Но тут же Ландыш дважды оговаривается: все это сугубо предположительно. Она надеется, что ей все же удастся узнать поточнее и об уголовнике из Одессы, и о студентке, и о характере задания, с которым физик отправится в Москву. А главное, хотя бы ориентировочную дату выезда разведчика.

Надеется… Это хорошо, что она надеется. Но прошло уже немало времени после этого достаточпо подробного сообщения, а от Кати ни слуху ни духу. В чем дело?

Птицын сердито дует на чашку горячего кофе и приговаривает: “Кох ли это? Дефект указательного пальца подходит. Студентка — отлично. Все, кажется, совпадает. Но вот борода, усы да плюс медицина. Черт их побери, путают карты… Медицина? Мама — доктор? Может, это имелось в виду? А где одессит? Толстяк? Будем считать, что первую их встречу в кино мы проворонили. Но быть того не может, чтобы он вновь не появился на горизонте. Это, конечно, в том случае, если Кох есть Зильбер? А так ли это? Он, Птицын, сличал фотографии Коха и Зильбера, лишив туриста бороды и усов. Нет, не похожи. Кто же этот господин Зильбер?

…В коридоре Бахарев встретился с Серго.

— Генацвали! Дорогой мой! — Серго шел с распростертыми объятиями.

— А, Серго. Забыл спросить тебя. Не обратил внимания на руку Марины? Кольцо было? Золотое, с маленьким бриллиантиком?

Серго ответил, не задумываясь:

— Не было.

— Ты уверен?

— Генацвали, если Серго говорит “не было”, считай, что это на камне высечено. А про кольцо у них разговор был… — И тут же он хлопнул себя по лбу. — Склероз, настоящий склероз. Забыл доложить подполковнику. Иностранец спрашивал у Марины, понравилось ли ей кольцо и почему она его не носит? И сказал, что отец будет очень огорчен, если не угодил подарком.

— А она что?

— Ничего не ответила, только усмехнулась.

— Спасибо за информацию. Не забудь Птицыну доложить.

Бахарев распрощался с Серго и пошел звонить Марине. Звонил он ей в тот день несколько раз. Трубку не поднимали. Наконец часов в пять ответила мама: “Марина плохо себя чувствует. Просит прощения, но подойти к телефону не может”.

Вечером Бахарев приехал в комитет к Птицыну.

— Что нового?

— Никаких новых вестей. Мать уверяет, что дочь больна и к телефону не подходит.

— Врет. С какой целью врет — не знаю. А то, что врет, — факт неоспоримый. Вот так.

— У вас есть какая-то информация?

— Садись, кофе пить будешь? Как угодно. Все равно садись. Есть важные вести. Три часа назад после долгого перерыва поступило сообщение Ландыша. Ей делали операцию. Наконец контакт с ней восстановлен.

Ландыш сообщает, что за несколько дней до того, как заболела, записала разговор хозяйки с Альбертом Кохом. Мадам считает, что посылать Альберта, учитывая настороженность советской контрразведки, по меньшей мере рискованно. Даже если пустить в ход секреты лучших мастеров косметики, изменить фамилию. Тем более, как сказала хозяйка, и у них встретились серьезные затруднения г. оформлением туристских документов. Вернувшись из больницы, Ландыш узнала, что вместо Альберта Коха в Москву снарядили разведчика под фамилией Зильбер. Характер заданий, условия его работы в Москве те же, что и у Коха. В свое время он вместе с ним в одной туристской группе выезжал в Москву и должен попытаться продолжить кое-какие дела, начатые Кохом. Ландыш не оставляет попыток точнее узнать, кто должен выйти на связь с разведчиком. И вновь подтверждает: в разговоре несколько раз упоминалась какая-то студентка и джентльмен из Одессы. Передала словесный портрет, и у этого тоже дефект указательного пальца. Бывает же так!

— Судя по тому, что Зильбер в Москве находится уже шестой день, первую его встречу с одесситом мы прозевали, — заключает Птицын. — А вторую не имеем права прозевать.

— Но из всего сказанного не могу уловить, почему мать Марины говорит неправду?

— Ты не торопись. Всему свой черед. Вот эту чашечку допью, и тогда…

— Александр Порфирьевич, вы же всю ночь спать не будете.

— Знаю. Давал слово: три чашки в день и не больше. Постепенно снижаю норму.

Птицын пересел из кресла за столом на стул рядом с Бахаревым, положил руку на плечо Николая и ласково улыбнулся:

— Давно говорил тебе, Коля, время от времени голову свою прячь в холодильник. Чтобы остыла. Па, читай…

Это было сообщение о Зильбере. Примерно через час, после того как Бахарев разговаривал по телефону с Анной Михайловной, турист встретился с Мариной у Чистых прудов. Они заглянули в ближайшее кафе, и здесь Зильбер, передав Марине какую-то газету, сказал: “Как видите, я не забыл о своем обещании…”

Что это за газета, попять трудно. Но, судя но разговору Зильбера и Марины, это была та самая газета, которую турист обещал принести ей еще тогда, мри норной встрече в ресторане “Метрополь”. И, видимо, газета на немецком языке: Марина тут же углубилась в чтение статьи, которая, если верить комментариям туриста, принадлежала господину Эрхарду, уже давно примкнувшему к той плеяде прогрессивных людей Запада, что поддерживают советскую политику мирного сосуществования.

— Вы можете подарить мне эту газету?

— Конечно. Ваш отец будет безмерно счастлив, когда узнает, что среди читателей его статьи и дочь…

Потом они недолго прогуливались по бульвару. Турист проводил ее до станции метро “Кировская”. И уже перед самым прощанием у них возник какой-то спор. Марина пыталась что-то всунуть в карман туристу, а тот сопротивлялся и в чем-то убеждал ос. Не попрощавшись, Марина скрылась в вестибюле метро.

Минут через десять и турист нырнул вслед за ней. Вышел он на станции “Охотный ряд”. Оглянулся кругом, посмотрел на часы. И отправился в мосторг. Перед входом еще раз посмотрел на часы. Постоял несколько минут, снова оглянулся, вошел в магазин. Был час пик. Его подхватила толпа людей, поднимавшихся на второй этаж. Зильбер протиснулся к шедшей впереди молодой женщине и что-то положил ей в карман. К сожалению, никаких ее примет зафиксировать не удалось, попытка следовать за неизвестной успехом не увенчалась. Так заканчивалось оперативное сообщение.

— Шляпа! Не увенчалась! — кипятился Бахарев. — А тут, вероятно, и заключена разгадка…

— Опять эмоции. Что ты будешь делать! С любым мо­жет случиться. Ну вот и с нами случилось…

Бахарев смотрит на подполковника. — Как это понять, Александр Порфирьевич? Что зна­чит “с нами”?

— Вот так и надо понимать. Вдвоем мы сегодня действовали. Решил, что надо мне самому поближе к Зильберу присмотреться. И вот… Шляпы!

— Александр Порфирьевич, простите за резкость. Это я от огорчения.

— Зачем же. По справедливости сказано. Шляпы и есть. Но надо же реальную обстановку представлять. Ты был когда-нибудь в мосторге в час пик? То-то и оно. Адово столпотворение. Теперь — по домам. Завтра с утра снова звони Марине.

— Александр Порфирьевич, может быть мне с Ольгой встретиться, попытаться у нее узнать, что там приключилось с Мариной: действительно ли она больна?

— Ну что же. В этом есть свой резон.

Утром Бахарев без особого труда узнал расписание занятий Ольги: в четырнадцать часов она выйдет из Института акушерства и гинекологии.

…Стоял сумрачный осенний день. Утром прошел дождь, и воздух все еще был пропитан сыростью. Николай медленно прогуливался по аллеям парка, что почти вплотную примыкал к институту. На душе, как на улице, — то лазурь, то сумрак.

Птицын в общем-то прав: “Ишь как тебя заносит”. Черт побери, неужели он окажется во власти эмоций, он, Колька Бахарев, уже побывавший в разных жизненных передрягах? Он снова вспомнил свой разговор с Птицыным о Марине, когда они возвращались домой.

“Нет, хитришь! Тебе ведь не безразлична эта ершистая девушка. Но лейтенант Бахарев поступит так, как повелевает высший нравственный закон чекиста: если объективная истина, неопровержимые улики будут против Марины, он сумеет подавить любые личные чувства. И не кто другой, как он, обязан докопаться до этой объективной истины, не кто другой, как он, будет распутывать клубок улик…”

Так, ожидая встречи с Ольгой, он “аранжировал” те самые “психологические нюансы”, на которые намекало начальство.

Неожиданно в боковой безлюдной аллее показался Владик. Бахарев усмехнулся: “Ольгин поклонник заступил на вахту”.

Впервые увидев Владика, он подумал: “Любовь зла, полюбишь и козла”. Что нашла эта красивая женщина в щупленьком, невзрачном пареньке? Теперь ему вспомнился рассказ Марины. Она говорила о цинизме подруги и в лицах представила, как однажды на девичнике после нескольких рюмок коньяка Ольга, закинув ногу за ногу, и попыхивая сигаретой, стала распевать какую-то фривольную песенку.

— Чертовски примитивный парень! — говорила Ольга о своем поклоннике.

Одна из девушек, хорошо знавшая Владика, спросила:

— Зачем тебе понадобился этот замухрышка? — Ольга испытующе посмотрела на нее, на мгновение задумалась и резко отрубила: “Тайна секса…”

Ольга вышла на улицу, окруженная ватагой юношей и девушек. Она сразу отделилась от студентов, помахала им рукой и свернула в сторону, где ждал Владик. И вдруг — Бахарев.

— О, какая приятная встреча, Николас! — так она его называла с первого дня знакомства.

Ольга без умолку что-то тараторила о том, как ей приятно было познакомиться с русским поэтом. Она настойчиво приглашала его зайти в общежитие. Не обошлось без шпильки: “Русские боятся встреч с иностранцами”.

— В ближайший день нагряну к вам вместе с Мариной.

— А вы давно видели Марину?

— Мне кажется, что я не видел ее целую вечность. Звонил по телефону, и Анна Михайловна мне как-то неопределенно ответила. Говорит, что Марина все еще болеет, не ходит в институт,

Ольга усмехнулась:

— Дочь врача всегда, когда ей это потребуется, сможет представить в институт оправдательный документ. У вас его почему-то называют бюллетенем. Вчера я была у нее. Пили чай с клюквенным вареньем и слушали очень грустные пластинки. Настроение у нее скверное. И даже про ужин в ресторане, как пила, веселилась, танцевала, каким вы были милым кавалером, — про все это рассказывала с такой кислой физиономией, будто речь шла о визите к дантисту. Между прочим, она про вас часто вспоминала. И очень душевно. Видите, какая я благородная, — зову вас в гости и тут же рассказываю вам такое. Душа женщины — потемки. Это я не о Марине. О себе. Кстати, мне показалось, что она очень хочет видеть вас. Счастливый мужчина, которого рвут на части две молодые женщины!

— Вам это только показалось, Ольга.

— Нет, нет. По-моему, у нее будет какое-то дело. Какое? Право, не знаю. Мы очень откровенны друг с другом, у меня от Марины нет секретов, и у нее — от меня. Но женщины всегда будут женщинами. Марина ничего не ответила мне, когда я спросила, какое у нее срочное дело к Николасу…

— Спасибо, Ольга, вы меня успокоили.

Бахарев раскланялся, поцеловал ручку и пошел к остановке троллейбуса.

В четыре часа дня, по расчетам Бахарева, Анна Михайловна уже возвращалась домой. И если Марина по каким-то причинам избегает даже телефонного разговора с ним, то уже по крайней мере с мамой можно объясниться.

К телефону подошла мама.

— Здравствуйте, Коля. Где вы пропали? Марина вспоминала вас. Спрашивала, не звонили ли вы.

— А разве она отлучалась из дому? Мне казалось, что она не поднимается с постели.

Замешательство мамы длилось не более секунды.

— Да, вообще-то режим, как говорят врачи, постельный. Но у нее было какое-то неотложное дело. С вами, молодыми, совладать не так легко. У вас…

Анна Михайловна не успела закончить фразы. Видимо, Марина вырвала у нее трубку и, не сказав даже “здравствуй”, спросила:

— Хочешь меня видеть?

— Конечно. Был бы очень рад, Марина. Я тебе зво­нил…

— Ты можешь сейчас приехать? Жду.

Дом, где жили Васильевы, стоял в глубине большого двора-сада с детской площадкой, беседкой-читальней, с большим самодельным, наскоро сбитым столом — приют домовых любителей “забить козла”. По фасаду пять подъездов, смотрящих во двор. Дорога от дома к троллейбусной остановке петляла, огибая корпуса-близнецы.

Бахарев за сравнительно короткий срок хорошо изучил город, знал многие проходные дворы, парадные. У него был свой, профессиональный критерий в оценке домов. И с этой точки зрения дом Марины он оценил на пятерку.

Шагая от троллейбусной остановки, Бахарев встретил Анну Михайловну. Она первой окликнула его:

— Коля!

— Здравствуйте, давно я вас не видел.

— Вы нас совсем забыли…

— Творю, Анна Михайловна. Днем и ночью. А как здоровье Марины? Сегодня, наконец, получил высочайшее разрешение навестить ее. Она уже выходит на улицу?

Анна Михайловна покраснела. И, не отвечая на во­прос, попросила проводить ее до троллейбуса. Некоторое время шли молча. Первой заговорила Васильева.

— Все как-то очень странно, Коля, складывается. Разрешите один, может и не очень деликатный, вопрос,

Бахарев внутренне насторожился:

— Хоть десять вопросов…

— Вы ничем не обидели Марину в тот вечер, в ресторане?

— Боже упаси! Анна Михайловна, что вы!

— Это, конечно, мнительность матери. Но именно с тех пор она стала молчаливой, подверженной частой смене настроений, очень легко возбудимой. Я всегда была к ней снисходительна. Но есть предел и материнской снисходительности. Мы очень любим, уважаем, а главное — хорошо понимаем друг друга. И вот все это сейчас куда-то рухнуло. Она рычит на меня по каждому поводу, ничто не радует ее. А тут как-то днем, будучи больной, вскочила с постели и исчезла, не сказав даже, куда идет.

Васильева говорила торопливо, и выражение ее лица непрерывно менялось — гнев, сострадание, мольба.

— Не сердитесь… Крик материнской души.

— Понимаю… Мать всегда остается матерью. Всегда тревожится за дочку. А когда дети становятся большими, то и хлопот больше. Азбучная житейская истина.

— Хлопот… Куда уж больше… Набрала дежурств столько, что едва на ногах держусь. Марина хотела начать работать и пойти на вечерний факультет. А я и слушать не хочу. Сколько скандалов у пас было, пока отговорила. Но она девушка упрямая. Говорит, хочу одеваться модно, красиво. Пойду работать.

— Но все же она вас послушалась. Значит, голова способна приказывать сердцу…

— Вообще-то, пожалуй, вы правы. Но было однажды и такое. Приходит домой и достает из сумки две прекрасные кофточки. И говорит: “Это тебе, а это мне”. Я испугалась. “Откуда? — спрашиваю ее. — Где ты взяла деньги?” А она весело смеется: “Я, говорит, целый год тайком от тебя давала частные уроки. Вот и накопила…” Что ты с ней будешь делать!

— Когда это она вам такой подарок сделала?

— Давно, несколько лет назад.

“Значит, утаила от матери, не рассказала ей о встрече с туристом, о подарке отца, ловко придумала байку о своей работе. Утаила — почему? Один вопрос снят, другой возник…”

…Васильева пропустила уже три троллейбуса. Она то возносила Марину до небес, то низвергала в бездну. И между прочим, словно вскользь заметила, что не боится развенчивать Марину даже перед ним, Николаем, хотя знает, что он для ее дочери не просто знакомый.

— Буду с вами откровенной, Коля. Я врач, а значит, в какой-то мере и психолог. Не могу не заметить, в каком нервозном состоянии пребывает дочь, ожидая встречи с вами.

Потом задумалась, испуганно посмотрела на Бахарева:

— Мать не должна была бы говорить вам это. Вы, мужчины, по-разному можете истолковать такую откровенность. Но я верю вам, Коля. Дай-то бог не ошибиться. А теперь прощайте. Спешу на дежурство. Напомните Маришке, в шкафу — ваши любимые пирожки с картошкой…

И побежала к троллейбусной остановке.

Бахарев никогда не изменял своим профессиональным привычкам: к дому он направился боковой дорожкой и, перед тем как зашагать вдоль фасада, на мгновение выглянул из-за торцевой стенки дома.

Из третьего подъезда выпорхнула Марина. Она была в кедах и лыжной куртке, небрежно накинутой на плечи. Под мышкой держала какой-то сверток.

Марина свернула в сторону Николая. Он уже подготовился к встрече. Но когда девушка оказалась у первого подъезда, оттуда вышел высокий, элегантно одетый мужчина лет под шестьдесят. Массивное тело он нес уверенно и прямо. Бахарев успел заметить, что у него, видимо, покалечена левая рука, в которой он держал чемоданчик на “молнии”. Марина поздоровалась и отдала ему пакет. Была их встреча заранее назначенной? Кто он и что за пакет передала ему Марина?

Случай помог узнать имя, отчество и даже фамилию незнакомца. Спрятав пакет п чемоданчик, он неторопливо зашагал по двору, туда, где за большим столом буйствовали “козлятники”. Его окликнула какая-то женщина.

— Аркадий Семенович! Товарищ Победоносенко, за вами задолженность.

Аркадий Семенович повернулся и с усмешкой отозвался:

— За мной? Простите, мадам, где — не вижу?

— Перестаньте, пожалуйста, паясничать. Во-первых, у вашей остроты длиннющая борода, а во-вторых, здесь не Одесса. Из-за таких, как вы, наш ЖЭК на черную доску попадет. За три месяца задолженность по кварт­плате…

— Боже мой, какая неприятность. Шутка ли сказать — черная доска. Какой позор, мадам! Слово джентльмена — завтра погашаю задолженность и плачу за месяц вперед.

И, послав воздушный поцелуй, он пошел приветствовать игроков в домино.

Вот таким, посылающим воздушный поцелуй, и запечатлел его Бахарев своей фотокамерой. Мысль сработала мгновенно, он тут же вспомнил сообщение Ландыша о человеке из Одесссы…

Бахарев застал Марину за письменным столом: видимо, наверстывала пропущенное в институте.

— У тебя еще и сейчас нездоровый вид.

— Не жалуюсь. Я…

Она умолкла, опустила голову и стала исподлобья разглядывать Бахарева. А он сидел тихо, не сводя с нее глаз. “Неужели она и есть “Доб-1”? Сейчас поведет раз­говор о Зильбере. Нет, вероятно, будет действовать хитрее. Предоставим ей инициативу”.

Поначалу разговор явно не клеился. Бахарев мысленно укорял себя за какие-то неловкие вопросы, на которые следовали односложные ответы “да”, “нет”, “возможно”. Или же слегка насмешливый взгляд, в котором не трудно было прочесть: “А умнее ты ничего не мог спросить?” Чтобы вывести Марину из этого странного, явно неестественного для нее состояния, Николай решил предпринять последнюю попытку.

— Хозяйка ты никудышная, Марина, — весело и совсем неожиданно для собеседницы заявил Николай. — Еще несколько таких томительных минут, и к твоим стопам падет труп. Человек умрет от голодной смерти… Я не обедал, а ты скрываешь, что в кухонном шкафу любимые мои пирожки с картошкой…

И он рассказал о встрече с Анной Михайловной. Впервые за вечер она улыбнулась. И ласково погладила Николая по плечу.

— Ты любимчик мамы. Не знаю только, за что.

— О, если бы мы знали, за что нас женщины любят. За мудрость или за глупость, богатство или красоту. Философу Зенону однажды кто-то сказал, что любовь — чувство, недостойное мудреца. Он ответил: “Если это так, то сожалею о бедных красавицах, ибо они будут обречены наслаждаться любовью исключительно одних глупцов”.

Марина расхохоталась, схватила Николая за руку и потащила на кухню.

— Пойдем, мой дорогой философ, есть пирожки. Там и выясним, кто кого и за что любит.

За кухонным столом разговор пошел более оживленный. Бахарев “выдал” несколько анекдотов. Марина ответила эпиграммой, передаваемой студентами из уст в уста. Вслед за эпиграммой была рассказана сплетня об именитом писателе, сплетня, попавшая в среду студентов “из самых достоверных источников”. Бахарев мысленно отметил: “Месяц назад передавала Би-Би-Си”. Потом стала расспрашивать о поэте, которого Бахарев как-то назвал “лучшим своим другом”.

— Марина, — перебил ее Бахарев, — ты, вероятно, решила, что я по меньшей мере секретарь правления Союза писателей. А я всего-навсего скромный литератор, среди знакомых которого есть, правда, и звезды первой величины. Но если ты столь любознательна, то могу тебя познакомить с одним осведомленным товарищем: все обо всех…

— Это поэт, драматург, прозаик?

— К сожалению, я не могу ответить на этот вопрос. По моим сведениям, он не обременен ни талантом, ни литературными трудами. Но в Доме литераторов — непременный гость.

Мирная беседа грозила вылиться в перепалку. Уже были скрещены шпаги на романах Кафки и двух модных зарубежных фильмах, уже было замечено, правда с улыбкой, что у собеседницы интерес к литературным сплетням преобладает над интересами к самой литературе. Нет, это никак не входило в планы Бахарева, и он мысленно даже ущипнул себя: “Опомнись, что ты делаешь?” Если исходить из предположения, что Марина по поручению Зильбера перед большой встречей прощупывает его литературные симпатии и антипатии, то он повел себя по меньшей мере глупо. Видимо, не для модных литературных диспутов о судьбе современного романа разведчик Зильбер жаждет встречи с русским литератором. Да, но это, если исходить из предположения… А где доказательства? Какие есть основания предполагать? Марина за вечер уже не раз могла подготовить почву для встречи Зильбера с Бахаревым, а она будто и забыла о просьбе иностранца.

— Мне кажется, что тебя вечно одолевает желание баламутить те миллиарды нервных клеток, что заложены в человеческом мозгу. Ты не перестаешь о чем-то размышлять. Это, вероятно, очень утомительно?

Бахарев даже вздрогнул. Ему казалось, что он уже в совершенстве владеет столь необходимым искусством слушать собеседника, вести с ним разговор на любую тему, в то время как мысль лихорадочно работает совсем в другом направлении. И вдруг такой вопрос.

— Так о чем же думает сейчас поэт?

— Мне стыдно признаться, что в минуты наших словесных баталий на весьма возвышенные темы я думал о делах прозаических и даже низменных.

— Эти дела имеют отношение и ко мне?

— Непосредственно. Я думал о том, что хорошо бы нам с тобой выпить.

— Ты с ума сошел, Коля!

— Вовсе нет. Я предлагаю отметить твое выздоровление и завтра или послезавтра снова пойти в “Метрополь”. Кстати, я в долгу перед тем самым своим приятелем, всезнайкой. А он большой любитель выпить за чужой счет. Чудесно проведем вечер. Выпьем, потанцуем. Согласна?

Марина опустила голову, стала нервно теребить салфетку, потом пристально посмотрела на Бахарева. И тут же закрыла лицо ладонями.

— Что с тобой? Тебе нехорошо? Может, я предложил что-нибудь обидное?

— Нет, нет. Не обращай внимания.

— Так ты согласна?

— Ну что же, пожалуй, я…

И вдруг она вскочила со стула и с криком “нет, нет, не хочу” побежала к себе в комнату, упала на постель и зарыдала.

Среди многих передряг, в которые приходилось попадать Бахареву, такой еще не бывало. Поначалу он собрался вызвать неотложку. Но пока беспомощно метался в поисках домашней аптечки, охал и ахал, безуспешно взывая почему-то к благоразумию — “ну будь же умницей, Мариночка”, — слабонервное существо пришло в себя. Разглаживая заплаканное лицо, до боли сдавливая виски, Марина встала с постели, извинилась — “прости, пожалуйста, нервы…” — и тут же плюхнулась в любимое кресло около торшера. Он сел рядом и вопрошающе, участливо смотрел ей в глаза.

В мучительном молчании прошло минут пять. Наконец Марина вскинула голову и, не глядя на Бахарева, достала с полки книгу:

…Я не безумна,

Но разума хотела бы лишиться,

Чтоб ни себя, ни горя своего

Не сознавать!

— Что с тобой, Марина, успокойся… — И Бахарев попытался перевести разговор на шутливый лад. — Великий сердцевед из Стратфорда противопоказан вам, сударыня. У вас легко ранимое сердечко. Ты успокойся и объясни толком: в чем дело, что случилось?

— Нет, не надо успокаивать и не нужно допытываться. Сейчас у меня удивительно ясная голова… Тебе надо уйти, Коля. Так будет лучше… По крайней мере сегодня. Завтра придешь снова, хорошо?

Был поздний вечер. Подняв воротник пальто, Бахарев неторопливо шагал по притихшей, безлюдной улице.

Когда-то Птицын наставлял ученика: “Запомни, Николай, мы всегда в бою, всегда в поиске, даже тогда, когда нужно доказать невиновность человека. Это не менее важно, чем найти виновного”. А Марина? Виновата или не виновата? Может, сейчас перед ним один из самых трудных вариантов, когда нужно доказать, что на человека ошибочно брошена тень. Вроде бы именно к ней тянется нить от “Доб-1”? Но в глубине души живет сомнение: нити то обрываются, то вновь возникают.

…В Комитете, несмотря на поздний час, его ждал Пти­цын. Так они условились.

Бахарев сидит притихший — Александр Порфирьевич сегодня не очень доволен споим учеником. Обычно Пти­цын журил подчиненного не за то, что у того что-то не получалось. Журил, если знал: мог сделать и не сделал.

— Как же ты так опростоволосился! Марина встречается с явно подозрительным иностранцем, что-то получает от него, а затем передает пакет какому-то франтоватому одесситу. А ты упускаешь его из виду, хотя знаешь о сообщении Ландыша: человек из Одессы…

И вдруг неожиданный вопрос:

— Послушай, а почему ты решил, что он одессит?

Бахарев опешил от такого вопроса. Менее всего он был подготовлен к нему: в самом деле — почему? Только потому, что блюстительница финансовой дисциплины крикнула: “Это вам не Одесса!” Слабенький аргумент. Он посмотрел на Птицына — его лицо как глухая дверь. Человеку постороннему трудно понять: гневается он сейчас или нет, спокоен или волнуется. Но Николай хорошо знает: когда у Птицына замкнутое лицо — значит, особо лихорадочно работает мысль, а глухая дверь — чтобы никто не мешал. Бахарев тоже счел за благо не отвечать: шеф часто задавал вопросы, на которые и не ждал от собеседника ответа. Он, видимо, сам отвечал на них.

— А вообще-то вариант возможный… — продолжал Птицын. — Удивительно знакомая фамилия По-бе-до-но-сенко! Мы где-то с ним встречались. А если это он, то, значит, одессит.

И Птицын вполголоса стал мурлыкать про то, как с одесского кичмана бежали два уркана. Потом взглянул на часы.

— Поздновато. В архиве уже нет и. дежурного. А в фотолаборатории? Там, пожалуй, кое-кто допоздна задерживается. Я предпочел бы словесному портрету фотографический.

Через полчаса Бахарев вернулся из лаборатории со снимками. На Птицына смотрел человек, в котором он, с трудом напрягая память, узнал того самого…

— Кажется, он и есть. Так ты говоришь, передала ему сверток? Туфли, завернутые в газету?

Бахарев удивленно посмотрел на Птицына:

— О каких туфлях вы говорите? Я понятия не имею, что было в том пакете. Может быть, и туфли…

— Если это именно тот, о ком я думаю, то, вероятнее всего, в пакете были туфли…

Стоявшие в углу старинные часы глухо пробили три раза.

— До утра осталось недолго. Часов через шесть все прояснится. А сейчас по домам. Спать, спать. Советую отменно выспаться. Дело требует свежей головы.

Легко советовать. И для Птицына и для Бахарева остаток ночи прошел в тревожных раздумьях. Бахарев вовсе не уснул, а Птицын долго вертелся с боку на бок и задремал лишь к рассвету. Оба, не сговариваясь, пришли в Комитет спозаранку. Им не терпелось скорее узнать, куда потянет та тоненькая ниточка, что нащупана Александром Порфирьевичем.

С утра Птицын сообщил архиву кое-какие данные, а потом принялся за разбор почты. Бахарев сидел молча и ждал, когда Александр Порфирьевич, как обычно, протянет ему сводку о событиях минувшего дня и ночи. Так уж заведено: прислушиваться к эху любых событий, хотя на первый взгляд они не имеют никакого от­ношения к делу, которое ведут наши контрразведчики сейчас; связывать воедино что-то случившееся вчера, ночью, что-то заинтересовавшее Комитет госбезопасности с тем трудным поиском, который ведет определенная группа. Пусть все догадки окажутся мыльным пузырем, пусть кто-то из скептиков и улыбнется — “Эка, хватил!” — все равно надо проверить, проанализировать, нет ли тут затаенной связи, пока еще ничем не давшей знать о себе.

Птицын никогда не изменял этим правилам. И от Бахарева того же требовал. В очередной сводке сообщалось о событиях разных, ничем друг с другом не связанных.

…В научно-исследовательском институте неизвестным был оставлен у входа в лабораторию чемоданчик со взрывчатым веществом.

…На машиностроительном доводе ночью неизвестные лица сорвали замок со склада ДОСААФ, где хранилось учебное оружие. Похищены два учебных пистолета.

…В студгородке в двадцати почтовых ящиках были разложены газеты “Футбол”. На первой странице газеты — все то, к чему привык читатель “Футбола”, а на остальных — контрреволюционные призывы, гнусные измышления. На целую полосу — воззвание, подписанное “Союзом молодых интеллектуалов”. Опрошенный вахтер заявил, что никто из посторонних в корпус не проходил, если не считать гостя к студенту Владимиру Яковлеву. Он заявил, что идет к племяннику: низкорослый, полный дядя, в серой шляпе, модном осеннем пальто цвета маренго, клетчатом кашне. Вахтер обратил внимание на походку: гость шел, как боцман, переваливаясь с боку на бок. Владимир Яковлев показал, что никакого дяди у него в Москве нет и никто в гости к нему не приходил. Трое студентов, оставшихся по болезни дома, подтвердили, что действительно встретили этого гражданина на лестнице. Одна из студенток добавила: “По-моему, он косоглазый… И нос мясистый”.

Птицын откладывает в сторону информационное сообщение. Минуту–другую барабанит пальцами по столу. Потом поднимается с места, идет к сейфу, достает листок бумаги и протягивает его Бахареву.

— Вчера вечером получил. Но успел тебе показать. Сообщение нашего оперативного работника Снегирева. Читай.

Бахарев изумлен: неужели тот самый? Низкорослый, полный, ходит покачиваясь…

Снегирев сообщал, что Бородач вчера утром долго плутал на такси, пока не выехал на шоссе, ведущее в Архангельское. В Архангельском он гулял по парку, а потом свернул на тихую, немноголюдную аллею и присел на скамейку под ивой. Как и предполагал Птицын, Зильбер, видимо, решил приладить именно к этой скамейке металлический намагниченный контейнер. Снегирев проверил: металлическая коробочка величиной со спичечную была пуста.

Снегирев направился за Зильбером. На полпути к выходу Бородач резко повернул назад к скамейке. Неизвестно, чем руководствовался разведчик, но он забрал контейнер.

К полудню Зильбер вернулся в гостиницу, поднялся в номер и через полчаса вышел на улицу с серым клетчатым чемоданчиком в руках. Непринужденно оглянулся кругом, посмотрел на часы и направился к метро. Из вагона он вышел на станции “Комсомольская” и уверенно, будто по давно знакомому маршруту, зашагал к электропоезду на Загорск. Он сел в пятый вагон от хвоста. Пассажиров было немного — выбирай любое место. Зиль­бер устроился поближе к выходу. Положил чемоданчик на полку и углубился в чтение журнала “Техника — молодежи”. Минуты за две до отхода поезда в вагоне появился низкорослый, переваливающийся с боку на бок чело­век в серой шляпе, сером осеннем пальто и уселся напротив Зильбера. И тут Снегирев заметил, что на полке для багажа рядом с чемоданчиком Бородача оказался почти такой же чемоданчик толстяка, который тоже углубился в чтение журнала. Не имея еще никаких оснований связывать одной цепочкой Зильбера и толстяка, подчиняясь лишь какому-то неведомому шестому чувству, Снегирев уловил то мгновение, когда из-за журнала выглянуло мясистое лицо с косым взглядом, и щелкнул фотокамерой.

На станции Мытищи толстяк вышел из поезда, и, когда он уже шагал по перрону, Снегирев увидел, что в руках у него чемоданчик Зильбера — тоже в серую клетку, но вперемежку с зеленой и с “молнией” вдоль всей крышки. Что было делать? Хозяин какого чемодана представляет наибольший интерес? Снегирев решил следовать за Зильбером — он ехал в Загорск, в излюбленную туристами Лавру…

Птицын собрался было идти к генералу докладывать о сообщении Снегирева, которое, по его мнению, проливало свет и на события в студгородке, как раздался телефонный звонок. Это из архива — нашли дело одесских контрабандистов довоенных времен.

Бахарев внимательно наблюдал за Птицыным, перелистывающим пожелтевшие листы. Наблюдал, с трудом скрывая улыбку. Он подумал: кто сказал, что лицо — это зеркало души? Вот лицо человека, в душе которого сейчас, вероятно, клокочет такое, что ахнешь. А лицо? Непроницаемо-бесстрастное. Такова с годами выработавшаяся профессиональная манера. И только подмеченное Бахаревым легкое дрожание пальцев говорило об огромном усилии воли, которое требуется сейчас шефу, чтобы скрыть волнение. Ведь, кроме всего прочего, это его, Птицына, молодость — одно из первых дел, которое поручили ему в органах государственной безопасности.

Уже просмотрено много страниц — протоколы допросов обвиняемых, показания свидетелей, заключения экс­пертов. И, наконец…

— Он самый!

Теперь уже сомнений быть не могло — достаточно сличить хранящуюся в деле фотографию одесского льва, молодого Аркашки с Дерибасовской, с фотографией старого франтоватого Аркадия Семеновича

По делу одесских контрабандистов Победоносенко проходил поначалу как свидетель, а уж потом оказался со­участником. Первоклассный одесский сапожник, он весьма искусно “работал”, как он сам выразился на допросе, всякие “шуры-муры” в элегантных дамских и мужских туфлях контрабандистов. “Шуры-муры” — это тайники в каблучках, под стельками для царских золотых монет и зелененьких долларов…

Птицын перечитывает протокол допроса.

— Занятный человек… Любил пофилософствовать… Нет, ты послушай, Бахарев, и оцепи: сидит перед следователем, а разглагольствует, как с кафедры… Спрашиваю его: “А какие у вас были побуждения, когда вы пошли на первое свидание с Мишкой-аристократом? Только не виляйте, говорите всю правду”. Отвечает: “Лучший способ скрыть свои побуждения — это говорить правду”. Спрашиваю: “Что руководило вами, когда вы в самый канун провала банды выгнали Мишку-аристократа и, не страшась соседей, истошно вопили на весь коридор: “Чтобы ноги твоей не было в моем доме!” Отвечает: “Есть черта, где человек должен остановиться. Нельзя всем жертвовать ради бизнеса”. Спрашиваю: “Вас очень активно использовали люди Мишки-аристократа. Но чем вы объясните несколько странное отношение к вам: вас считали своим человеком, но никогда не приглашали на семейные торжества, где обычно собиралась вся банда, не пригласили к столу даже в тот вечер, когда вы, заглянув в ресторан “Лондон”, застали там ваших друзей?” Отвечает: “Вы когда-нибудь читали Амфитеатрова? Нет? Жаль… Старик понимал толк в человеческой психологии. Он дал ответ на ваш вопрос: “Грязь на высокой скале и грязь на болотистой дороге — всё грязь. Но если бы грязь чувствовала и умела выражать свои чувства, то грязь на скале, наверное, почитала бы себя грязью возвышенной и презирала бы ниже лежащие грязи”. Я был нижележащая грязь”.

Птицын покачал головой.

— Что скажешь, Бахарев, каков Спиноза? Черт те что! Вероятно, я потому и запомнил его. Да и фамилия такая — По-бе-до-носенко. А в общем-то вопрос проясняется. Похоже, что одесский сапожник взялся за старое дело, только теперь у него хозяева, видимо, классом повыше. Марина же выполняла…

Размышление вслух прервал стук в дверь.

— Войдите… Входи, входи, Алексей Петрович. С чем пожаловал?

— Дополнение к тому делу имеется.

И сотрудник архива положил на стол пухлую папку:

— Битый час искал. Это как чеховская лошадиная фамилия — не успокоишься, пока не вспомнишь. А помню — дело одесских контрабандистов имело продолжение, уже послевоенных лет. Прошу вас, Александр Порфирьевич.

Птицын открывает папку, читает длинное, страниц на десять, каллиграфическим почерком написанное заявление. Заявление, видимо, сочинялось еще дома, и в приемную КГБ автор явился, все обдумав, взвесив.

“Я, Аркадий Семенович Победоносенко, уроженец города Одессы, судимый по делу контрабандистов, ныне мастер сапожной мастерской, сообщаю нижеследующее: вчера вечером в пивном баре на Пушкинской площади имел откровенный разговор с самым отчаянным фраером Молдаванки, которого у нас в Одессе звали Косым и который просил сейчас называть его Ефимом Михайлови­чем. Судя по тому, как он с ходу атаковал меня, едва я заказал пару пива, я был уже давно у него на прицеле. Я сразу узнал в нем одного из шайки одесских контрабандистов, для которых когда-то работал всякие тайники в ботинках. Как и до войны, он был элегантно одет, те же усики, тот же мясистый нос, те же маленькие бегающие глазки, та же боцманская походка человека, у которого почти нет шеи. У пего наследственная одесская астма. Только волосы на макушке поредели и были, как говорят у нас в Одессе, зачесаны с разумной экономией… За несколько месяцев до того, как провалилась вся банда, упомянутый выше Косой был отправлен Мишкой-аристократом в центр готовить базу для “дочернего предприятия”, что, полагаю, и спасло его от карающего меча ВЧК–ОГПУ. Я спросил подсевшего к столу Косого: “А что тебе собственно надо от Победоносенко?” Он обнял меня и сказал: “Милый мальчик, я еще сам точно не знаю. Поговорим просто так. За Одессу, да благословит ее господь бог. Одесса — это, как сказал пат Панель, много моря, солнца и красивых женщин. Так. выпьем за упокой души твоей супружницы-красавицы, да будет земля ей пухом…” И он тут же вытащил из заднего кармана плоскую флягу с водкой, разлил ее в два стакана и чокнулся: “Бывай здоров, мальчик”. Это означало, что Косому уже все известно о послевоенном Аркашке. А откуда известно? Имею предположение, что это наши общие одесские дружки шепнули Косому про то, как после войны появился на Дерибасовской Аркашка Победоносенко с орденом Красной Звезды на груди, в выцветшей солдатской гимнастерке без погон и в сапогах, пошитых из трофейного шевро”.

Далее следовало большое отступление — вопль души, из которого явствовало, что жизнь Аркадия Победоносенко развивалась по синусоиде — со взлетами и падениями. В сорок втором на пятом его рапорте начальнику лагеря с просьбой послать в штрафной батальон, на самый трудный участок фронта, появилась резолюция: “Удовлетворить. Отправить на Сталинградский фронт”. Стоял ноябрь 1942 года, когда на берегах Волги день и ночь гремели бои за каждую пядь земли, за каждое здание, лестничную клетку, когда огнем и кровью проверялись характеры, цементировались сплавы человеческого мужества и воли, любви к отчему дому и ненависти к его врагам. О том, как дрался солдат-штрафник Аркадий Победоносенко, автор заявления в КГБ счел нужным обронить лишь три слова: “Смотри прилагаемые характеристики”. А там — они тоже в деле — сплошь превосходные степени.

После Сталинграда он перестал быть штрафником. Его перевели в саперы. Пятнадцать раз ходил в разведку, и на его счету было много разминированных полей, захваченных “языков”. За участие в штурме Берлина его наградили орденом Красной Звезды.

Когда кончилась война, Победоносенко решил вернуться в родную Одессу. В заявлении подробно рассказывается, как нелегко было принять это, казалось бы, простое и естественное решение. Нет, это было не так просто — после Колымы вернуться в город, где все тебя знают, как “Аркашку с Дерибасовской”, жившего по принципу “деньги не пахнут”, водившего знакомство со всякой мразью. Он нашел в себе силу воли порвать с прошлым, хотя оно долго преследовало демобилизованного сержанта. Первоклассного сапожника назначили заведующим большой мастерской, где трудилось много молодых ребят, и Победоносенко терпеливо учил их “работать элегантный ботинок, точь-в-точь, как в Париже”. Но когда наступал воскресный день и Аркадий, посасывая трубку, гулял по бульвару, ему было тяжко. Он заглядывал в глаза прохожих, и ему казалось, что они странно посматривают на него.

Так прошло года два. Тени прошлого постепенно перестали тревожить директора обувного ателье, и вдруг на бульваре Аркадий Победоносенко лицом к лицу столкнулся с высоченным дядей в брюках синего шевиота и кремовом, прекрасно пошитом пиджаке, уверенно размахивавшим тростью с костяным набалдашником. Победоносенко попытался сделать вид, что не узнает, но Рваное Ухо был не из тех, кто упустит нужного ему человека.

В шайке Мишки-аристократа Рваное Ухо работал “на подхвате” и слыл деятелем цепким. Деваться было некуда. Поздоровались, поговорили о погоде, девушках на лимане, ценах на базаре, вспомнили друзей — иных уж нет, а те далече… Рваное Ухо пригласил поужинать. Победоносенко отказался. “Живот болит… Второй день манной кашкой пробавляюсь”, — на ходу придумал он. Рваное Ухо долго обхаживал Победоносенко: “Послушай, Аркаша, как ты считаешь: встретились на бульваре два кореша, которые в общем-то, отбросим частности, это не для деловых людей, неплохо относятся друг к другу. Ты имеешь что возразить? Нет? Отлично. Если эти два джентльмена, подчеркиваю, в общем-то неплохо относятся друг к другу и в общем-то могут быть взаимно, подчеркиваю, взаимно полезными, — почему бы им не пойти на союз, не держаться как братья-близнецы? Я что-нибудь неправильно сказал, Аркаша? Поправь меня… А теперь слушай: требуются золотые руки сапожника. Золотые руки за золотые десятки. Ты меня правильно понял, Аркадий? И забудь думать за комбинат бытового обслуживания”.

Было сказано еще несколько ни к чему не обязывающих обе стороны фраз, и Победоносенко, извинившись — “У меня тут встреча с девушкой”, — попрощался, попросив три дня на размышление.

Насчет свидания он не соврал. Дней двадцать назад Аркадий познакомился с московской работницей, лечившейся в одесском санатории. Легкое увлечение (сколько их было у Аркадия с Дерибасовской!), кажется, переросло в нечто более серьезное. Тяжело больная Таня, хлебнувшая в жизни много горя, была одинока. Он честно поведал Тане о своей жизни, и она поверила ему, когда он сказал, что с прошлым все покончено и нет такой силы, которая заставила бы его повернуть вспять. Она ему поверила, хотя и не скрыла, что ей трудно забыть его прошлое. В таких случаях он мрачнел и рассказывал легенду о грешнице, которую толпа хотела закидать камнями, и о Христе, который, обращаясь к толпе, говорил: “Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень…”

Таню покорила искренность Аркадия, сила его характера. И вот — Рваное Ухо с его предложением.

В тот вечер Таня вернулась в санаторий очень поздно; сперва он ее провожал, потом она его. Все было взвешено, все точки над “и” поставлены. На следующий день был взят расчет в сапожном ателье и билет до Москвы…

Через два года после свадьбы Таня умерла — тяжелейшая болезнь почек сделала свое дело. И, как пишет в своем заявлении А. Победоносенко, “свет стал мне не мил”. Незадолго до смерти Таня, понимавшая, что дни ее сочтены, впервые за два года вновь повела с мужем раз­говор о его прошлом и сказала: “Клянись, Аркадий, что и после смерти моей… ни шагу назад…” И Аркадий поклялся.

Встреча с Косым в пивном баре произошла ровно через год после смерти Тани — утром он был у нее на могиле… Нетрудно представить, что было на душе Победоносенко в те минуты, когда Косой добирался до самой сути “золотого дела”, о котором он говорил пока весьма туманно. Он дал понять, что о давней встрече Победоносенко с Рваным Ухом ему известно, так же как и о неожиданном исчезновении из Одессы Аркашки с Дерибасовской.

— Однако человек не песчинка. Разве он потеряется на нашей грешной земле? — улыбался Косой. — Мир тесен, Аркаша… Вот и пьем мы с тобой пиво за одним сто­лом. Только этот напиток не для меня. Пойдем, друг, в “Арагви”, грузинского коньячку пососем. Там и раз­говор закончим. Ты только не говори мне, мальчик, что у тебя животик вава, что ты на манной кашке сидишь. — И он, дружески обняв Аркадия за плечи, еще раз дал понять, что ему все известно, но он никаких претензий не имеет.

Разговор был продолжен в “Арагви” в отдельном кабинете, — тут Косой чувствовал себя как дома.

— Деловым людям, среди которых не только одесские шмаровозы, но и птицы куда более важные, нужна твоя, Аркаша, помощь. Платить будут зелененькими. В Одессу перебираться не нужно. Заказ будешь получать в Москве. Тут и наш главный шеф…

И, видимо крепко выпив, с гордостью добавил:

— Это тебе не Мишка-аристократ… Так чтобы ты знал: иностранец. Ясно?

И сразу осекся, поняв, что болтнул лишнее. Косой подозрительно посмотрел на Аркашку, нахмурился и зло буркнул:

— Все, что сказал, — как в могилу. Ты ничего не слышал, мальчик, ничего не знаешь. Иначе…

И он резким движением полоснул ребром ладони по горлу.

— Так как? Снова три дня на размышление? Не пой­дет.

Победоносенко лишь на какую-то долю секунды задумался, потом палил в два больших фужера коньяк, встал из-за стола и несколько торжественно провозгласил:

— Выпьем за успех…

— Так, значит, согласен? — обрадованно спросил Косой.

— Согласен.

Они условились о следующей встрече и разошлись в разные стороны.

Вернувшись домой, Аркадий Победоносенко долго стоял перед висевшей на стене большой фотографией Тани. Потом сел за стол, достал из секретера несколько листов меловой бумаги и каллиграфическим почерком вывел: “В Комитет государственной безопасности…”

Он не спал всю ночь. Вышел из дому на рассвете и долго-долго петлял по Москве, пока в девять утра, окончательно убедившись в том, что за ним нет слежки, не нырнул в приемную КГБ.

…Птицын листает дело, по которому проходят Рваное Ухо, Косой, еще несколько одесских “деятелен” и чело­век с иностранным паспортом. О нем разговор на следствии шел уже заочно: почуяв недоброе, джентльмен вовремя ретировался. Птицы и листает дело и размышляет вслух:

— И тут и в деле студгородка фигурирует Косой, косоглазый, толстый, мясистый нос, ходит, переваливаясь с боку на бок… Косой и человек с иностранным паспор­том… Косой и Зильбер. И газета “Футбол” в студгородке. Что это, случайное совпадение? Или одна цепь?

А у Бахарева свой ход мыслей. Он понимает: в принятой шефом схеме — Марина передает Победоносенко туфли, чтобы сделать в них тайники, — появилась трещина. Но не более. Ведь не сбросишь со счетов и такую версию: плюнул Аркадий Семенович на все свои клятвы покойной супруге и вернулся к старому. Вместе с Косым.

Генерал Василий Михайлович Клементьев был в курсе новых обстоятельств, архивных материалов, неожиданного переплетения человеческих судеб: нити от двух на первый взгляд совершенно разноплановых дел — “Доб-1” и “Студгородок” — где-то вдруг сошлись в одном узле. Полковник Крылов уже докладывал Клементьеву об изысканиях Птицына, о Косом, об Аркашке с Дерибасовской, Бородаче — Зильбере, о Марине и прочих лицах, оказавшихся в сфере внимания тех, кто занят делом “Доб-1”. И вдруг устанавливается — пусть в порядке гипотезы — их причастность и к студгородку. Генерал попросил Крылова зайти к нему вместе с Птицыным, а пока принести все материалы, все, что имеет отношение к “Доб-1”. И подчеркнул:

— Буквально все. Сообщения оперативных работников, Ландыша, фотографии. И дело контрабандистов тоже…

Высоченный, всё такой же худющий, как и в пору войны, генерал слыл человеком гибкого ума. Он никогда не спешил с решениями, не поддавался настойчивому голосу чувств, умел разбираться в сложном их переплетении, находить то доброе, что нужно поддержать, хотя не для всех еще было очевидно это доброе. Филолог по образованию, он незадолго до начала второй мировой войны пришел в органы государственной безопасности с партийной работы. За плечами его уже был некоторый опыт, но он считал для себя обязательным продолжать освоение всех тонкостей этой сложнейшей сферы деятельности. А осваивать приходилось многое и разное, и порой, когда бывшему филологу казалось, что его подстерегает опасность стать дилетантом, он вспоминал слова университетского профессора: “Дело не в том, чтобы знать многое, а в том, чтобы знать самое нужное”.

Сейчас для него, по его собственному разумению, “самое нужное” — это уловить, проанализировать то новое, что появилось за последнее время в методах вражеской разведки, то новое, что дает ныне знать о себе.

Генералу интересна точка зрения коллег, помощников. Возникают ли у них вопросы широкого и дальнего, как он выражается, плана? Что скажут Крылов, Птицын, люди опытные, много видевшие в жизни и много знающие, но порой подвластные, как все смертные, опаснейшему роду недуга — безжалостной текучке…

Генерал внимательно слушает Птицына. Александр Порфирьевич, как всегда, говорит неторопливо, время от времени голосом выделяет то, что ему кажется важным. А иногда он делает паузу и словно резюмирует: “Полагаю, что следовало бы принять такую схему…” Обратив внимание генерала на сообщение Снегирева, историю двух чемоданчиков в электропоезде, Птицын после очередной паузы продолжает:

— Полагаю, что следовало бы принять за вероятное следующее: Толстяк — один из зильберовских агентов — забрал в поезде чемоданчик с так называемыми газетами “Футбол”. Выбор объекта — студгородок, — возможно, идет от студентки Марины: ей лучше знать, когда, где, каким образом сподручнее всего подбросить идеологическую бомбу. Тем более что в этом городке живут и ее товарищи по институту. В этой связи важно установить возможность еще одной схемы: Марина — Аркадий Семе­нович — Косой. Да, несколько лет назад сообщник одесских контрабандистов приходил с повинной в КГБ. Допускаю, что сделано это было под настроением: годовщина со дня смерти жены, которой он поклялся, что к прошлому возврата нет. А оно зовет. И Победоносенко пошел старой дорогой. Встретив Косого — ему тогда за чистосердечное раскаяние только шесть лет дали, — сразу нашел с ним общий язык. Обращаю ваше внимание, Василий Михайлович, что по времени все это сходится. Поразительнейшим образом. Неужели случайность?

— Случайность? — переспросил генерал. — Конечно, бывают и случайности, Александр Порфирьевич. Несомненно бывают. Но случай благосклонен лишь к достой­ным. В распоряжении каждого из пас в течение дня появляется не менее десяти возможностей изменить к лучшему свою жизнь. А успех приходит лишь к тому, кто эти возможности умеет использовать. Согласны? Ну-ну. Продолжайте, Александр Порфирьевич.

— Я хотел бы поставить несколько вопросов в развитие разговора о случайностях. Неужели случайно Зильбер встречался с толстяком и ловко передал ему чемоданчик? Неужели случайно в тот же день человек, удивительно похожий на толстяка из электропоезда, с тем же чемоданчиком в руках проникает в студенческое общежитие?

Генерал снова перебивает Птицына:

— Стоп! Неужели случайно сегодня утром в подмосковном городке в почтовых ящиках одиннадцати квартир лежали те же самые “газеты” “Футбол”? Мне сообщили об этом час назад…

В комнате наступила тишина. Для Крылова и Птицына сообщение генерала — полная неожиданность. И оба они смотрят на генерала с нескрываемым изумлением. Александр Порфирьевич пытается логически связать подмосковный городок и студенческое общежитие, установить связь с Зильбером. Мысль работает в быстром темпе. Архангельское? Нет, не то… Совсем в другой стороне. Он стал вспоминать все сообщения оперативных работников, не упускавших из своего поля зрения Зильбера. Ничего связующего. Марина? Пока нет оснований даже для отдаленных ассоциаций.

— У вас есть по поводу Подмосковья какие-нибудь догадки, вопросы, Александр Порфирьевич? — генерал первым нарушает молчание.

— Догадок пока нет, а вопросы есть. Один и, пожалуй, самый главный. Это, так сказать, от нас двоих. — И Птицын кивает в сторону Крылова.

— Что же, давайте вместе разбираться.

Крылов стряхнул пепел с сигареты и аккуратно положил ее на край пепельницы.

— Зильбер — вражеский разведчик. Это бесспорно. Сообщения Ландыша не оставляют в том сомнения… Мы еще точно не знаем, кто его агенты и на какие объекты он нацелен. Но знаем, что ото разведчик. Однако же разведчик не стал бы размениваться на подбрасывание лис­товок. Мы привыкли видеть в разведчике противника, подбирающегося к государственным тайнам. А тут, извольте видеть, организуется подбрасывание идеологической макулатуры. Кто он — мастер по наведению мостов между Западом и Востоком? Специалист по фабрикации и распространению листовок? Или же его интересуют государственные секреты?

Генерал доволен.

Вопрос поставлен правильно. На него надо отвечать. Как? Он не может еще дать ответа абсолютно бесспорного. Он может только высказать некоторые соображения. Явление подмечено новое, его еще нужно осмыслить.

— И меня и вас учили распознавать стратегию и тактику врага. Имеются здесь проверенные десятилетиями формулы. Разведчик, прибывший с заданием вражеского центра, не станет заниматься, ему не позволено заниматься таким делом, как подбрасывание листовок. Это — классика. Но мы можем предположить, что Зильбер — разведчик, которого начальство обязало включить в сферу своей деятельности то, что принято называть идеологической диверсией. И вот извольте. — И генерал ткнул пальцем в ловко закамуфлированные газетные листы. — А теперь перейдем от всяких теоретических изысканий к сугубо практическим. Я вас попрошу, Александр Порфирьевич, взять все материалы, относящиеся к фальсифицированной газете “Футбол”… И в студгородке и в Подмосковье. По почерку видно, что эта диверсия направлялась одной и той же рукой. В ближайшее же время я должен получить от вас план операции. Мы обнаружили “газету” по одиннадцати адресам. Но у нас нет уверенности, что размах диверсии ограничивается этим. Может, следует опросить кого-нибудь из получателей “газеты”. Кого? Установите… Опрос людей по этому делу проведите сами…

— Будет сделано. Я представлю вам подробный план операции. Разрешите идти?

— Нет. Попрошу задержаться. Это еще не все. Настораживают противоречивые сообщения Бахарева. Умный, образованный малый, но увлекающийся.

— Я ему, Василий Михайлович, не раз советовал — время от времени остужать свою голову.

— Шутки шутками, Александр Порфирьевич, а молодого человека, видимо, нет-нет да и, как вы правильно заметили, заносит из одной крайности в другую. Кстати, у вас нет сомнений… как бы это деликатнее выразиться… — Клементьев запнулся, но Птицын понял его.

— В его полной объективности? Вы это имели в виду?

— Ну хотя бы и это, — сказал генерал.

— Я ручаюсь за Бахарева, — резко отрубил Птицын.

— Не надо распаляться. Вашего поручительства не требуется. Но человеку свойственно человеческое. Силу чувств никогда не сбросишь со счетов. Согласны? То-то же. Теперь давайте разберемся в предложенных вами ва­риантах. Я позволю себе заметить, что они еще не подкреплены в достаточной мере фактами. Ваше мнение, — обратился он к Крылову.

— Да, пожалуй… Пока имеются только предположения, хотя и весьма основательные. Бахарев старается со скрупулезной точностью определить: это — за, а это — про­тив…

— А рисунок получился действительно сложный: мазками, — ни к кому не обращаясь, заметил Птицын.

— Вот именно, — продолжал Крылов. — Что касается Аркадия Семеновича — не спешим ли с выводами? А между тем одна персона осталась пока в тени. В деле фигурирует, а о ней мы мало что знаем.

— Вы имеете в виду Ольгу? — уточнил Птицын.

— Да.

— В институте о ней дают самые лестные отзывы. Активная общественница. Как-то на курсовом собрании резко выступила против группы крикунов. Выступила и дала такого жару, что крикуны сразу притихли… Хорошо зарекомендовала себя на практике, в коллективе поликлиники. Мать ее связана с участниками движения Сопротивления…

— Почему же вы считаете возможным подозревать ее? Только потому, что она иностранка? — спрашивает Клементьев, и губы его сжимаются в узкую полоску.

Птицын молчит. Его самого беспокоит этот вопрос.

— Так как же, Александр Порфирьевич? — продолжает допытываться генерал.

— По нашим данным, в катехизисе так называемых добродетелей этой иностранной студентки едва ли не главным пунктом является грим.

— Как прикажете понимать?

— Это женщина с искусным гримом на лице и на душе…

— Опять из сферы предположений. А факты?

— Есть и факты, над которыми нельзя не задуматься. Мы с Бахаревым терялись в догадках: откуда Зильбер узнал, что Марина пошла со своим знакомым в ресторан “Метрополь”? Вряд ли это случайная встреча. Кто мог навести туриста на след? И вспомнили. Когда молодежь возвращалась со студенческого вечера и Бахарев предложил пойти в “Метрополь”, только два человека слышали его слова — Ольга и Владик. Герта со своим кавалером ушла далеко вперед. Владика я исключаю. Остается Ольга.

— Довод не очень серьезный, но все же… Тем более важно увидеть эту женщину, как вы выразились, без грима.

— Но есть и другой довод: на пути к “Метрополю”, оставшись вдвоем с Бахаревым, Марина сказала, что ей надо позвонить маме и предупредить ее, что она поздно вернется домой. В будке телефона-автомата девушка задержалась недолго.

— Ну и что же?

— По наведенным справкам, в этот вечер матери Марины дома не было, она дежурила в больнице. Очередное дежурство, о котором дочь не могла не знать.

— Ну и что же?

— Если мама на дежурстве и не знает, когда дочь вернется домой, к чему предупреждать ее по телефону? Судя по всему, Марину никак не отнесешь к числу дисциплинированных дочерей. Да и не так-то легко -мы и на этот счет наводили справки — дозвониться дежурному врачу, когда больные еще бодрствуют.

— Значит, снова Марина?

Птицын молча пожал плечами и развел руками.

— Нам не дано права разводить руками, Александр Порфирьевич. Я попрошу вас лично попытаться прояснить роль каждого из шести действующих лиц — доктор Васильева, Марина, Ольга, Победоносенко, Косой и Зильбер… Пора от гипотез переходить к фактам.

Из студгородка Птицын вернулся быстро. Вахтер среди пяти предъявленных ему фотографий толстяков сразу опознал “дядю” студента Володи Яковлева. Линия Зильбер–Косой на схеме может быть из разряда пунктирных переведена в разряд жирно подчеркнутых. А вот что касается ее продолжения — Аркадий Семенович — Марина, тут дальше тонюсенького пунктира ничего нет. Снова, увы, только догадки. Правда, в деле одесских контрабандистов тоже есть фотография Косого. И нетрудно было убедиться в том, что человек в электропоезде и человек, разговаривавший с Аркадием, — одна и та же персона. Но значит ли это, что и Аркадий Семенович замешан в истории с “газетами” “Футбол”? Что же передала ему Марина во дворе? Какая связь между этой передачей и студгородком? И еще один более серьезный вопрос: кто из них двоих — Косой или Аркадий — тот самый человек, с которым Зильбер должен был связаться? Оба из Одессы, оба в прошлом причастны к шайке контрабандистов. Кто же связной Зильбера?

Птицын поджидал Бахарева. Николай знал, что в одиннадцать Александр Порфирьевич вызван к генералу с докладом о ходе дела “Доб-1”, знал, что он долго и старательно готовился к беседе с Клементьевым. И сейчас, едва переступив порог кабинета, по одному лишь выражению его лица понял — разговор с генералом был трудным, хотя, как всегда, Птицын казался спокойным.

— Какие новости, Александр Порфирьевич? Что генерал?..

— А что генерал? Требует от гипотез к документированным фактам переходить. Правильно требует. Про студгородок ты уже знаешь. А теперь такую же пакость в подмосковном городке сотворили…

Птицын рассказал про свою поездку в студенческое общежитие и про то немногое, что ему пока известно о подмосковном городке. Бахарев, услышав название городка, стукнул себя по лбу.

— Позвольте, позвольте, Александр Порфирьевич. Да ведь Марина там была…

Зильбер, Косой, листовки, студгородок…. И Марина! Теперь все это сплелось в один узел. Опять она! Баха­рев вспомнил, как Марина восторженно рассказывала ему про Дом культуры в этом городке, про чудесный воскресный день, проведенный на берегу пруда в веселой компании молодежи. Сейчас ему трудно восстановить в памяти, в какой связи зашел разговор о ее поездке. Мысль его тогда не задерживалась на этих мимолетно оброненных словах. А сейчас звено — к звену, факт — к факту, плотно, как патроны в обойме.

Зильбер, Косой, листовки в студгородке… И вот — Подмосковье. Почти в одно и то же время. И Марина… Зачем она туда ездила? Где связь между первым, вторым, третьим?

…Марина встречалась с Зильбером. Что-то передавала одесскому сапожнику, специалисту по тайникам в обуви, а на следующий день старый друг Победоносенко Косой встречается в электропоезде с Зильбером и через три часа подбрасывает листовки в студгородке. Ландыш сообщает: Зильберу поможет человек из Одессы. Не напрашивается ли сам собой общий знаменатель?

Птицын вместе с Бахаревым составляет детальнейший план дальнейших действий, в котором учтены все значительные и малозначащие факты.

Надо внимательно проанализировать адреса и выяснить, чем руководствовался человек, пославший “газеты” именно в эти квартиры. По какому принципу подбирал он их? Это, пожалуй, сейчас самое важное.

— Я мало верю в такой вариант, но ведь бывает, что адреса подбираются попросту из бюллетеней по обмену квартир, — говорит Птицын. — Отправляйся в бюро обмена — пусть срочно дадут справку: фигурировали ли эти адреса в последних бюллетенях?

Бахарев мчится в бюро обмена, а Птицын перечитывает несколько только что полученных оперативных сообщений. Увы, ни одно из них не вносит ясности.

С утра Птицын еще не терял веры в то, что Победоносенко навсегда порвал с прошлым, что его встреча с Мариной — случайное совпадение обстоятельств. И вдруг…

Сегодня Победоносенко поехал в… Архангельское. Купив путеводитель, о чем-то поговорив с киоскершей, Аркадий Семенович отправился в парк и исчез было из виду. Но вскоре обнаружился в музее. И — что особенно важно для Птицына: на безлюдной аллее со скамейкой под ивой, той самой, к которой прицеливался Зильбер, одессит не появлялся. И тут же рождается версия: “Зильбер потому и забрал тогда контейнер, что приспособил его к другой скамейке, в другом уголке парка. Куда исчез Победоносенко? Где он рыскал?”

С Зильбером все ясно. Вместе с группой туристов он был в МГУ, в Дубне, Третьяковке, ЦУМе, ужинал в обществе советских ученых, смотрел “Лебединое озеро”. Однако несколько раз ему удавалось “отрываться” от группы. Вчера он заглянул и антикварный магазин, потом поехал на Ленинские горы. Со смотровой площадки любовался величественной панорамой Москвы. Задержался в сквере. Присел на скамейку рядом с двумя юношами, о чем-то спорившими. Вытащил из кармана газеты и минут пять читал или делал вид, что читает. Встал, пошел дальше. Вернулся к стоянке такси и отправился в ЦУМ. Протискиваясь к прилавку, сунул какой-то маленький пакетик в карман пальто рыжеволосой молодой женщины.

Зильбер — в гостиницу, а рыжеволосая долго плутала по центру Москвы, пока не зашла в кино “Метрополь”, в синий зал. Но когда кончился сеанс, в зале ее не оказалось.

Птицын, когда его что-то озадачивает, почему-то усиленно теребит пальцем нос, будто ждет от него ответа. И сейчас так. Теребит нос и про себя чертыхается, воздавая должное ловкости неизвестной — уже второй раз она искусно исчезает из поля зрения. Думается, что и тогда в мосторге и сегодня действовало одно и то же лицо. Правда, та была блондинка. Но это просто — парик, грим. Мадам, надо полагать, маскируется, хотя действует нахально — один и тот же прием использует вторично.

И еще одно сообщение. Снова о Победоносенко.

Возвращаясь из Архангельского, Аркадий Семенович недалеко от дома заглянул в пивную, где встретился, судя по фуражке, с шофером такси. Видимо, давние приятели. Выпили шесть бутылок пива и по стакану столичной. Долго объяснялись друг другу в любви и дружбе. На прощание шофер достал из кармана заморскую коробку сигарет и, облобызав одессита, сказал:

— Вот тебе, приятель, подарочек. Для твоей коллекции. Знаю, что собираешь эту дрянь. Давно приготовил для тебя, да все как-то забывал прихватить из дома…

Победоносенко бережно принял коробку и стал внимательно разглядывать ее.

— Что глаза пялишь? Экстра-класс! — И выразительно поднял большой палец.

— Спасибо, друг. Сколько с меня, Ефим Палыч?

Шофер рассвирепел.,

— Ты меня за кого принимаешь, Аркадий Семенович?

— Гражданин таксист! Не надо делать столько шуму из ничего. Я вас умоляю…

Победоносенко уже хотел было сунуть коробку в карман, потом что-то вспомнил, открыл крышку, достал лежавшие там несколько сигарет и бережно положил на стол.

— Аркадий Семенович сигареты не уважает. Он признает только трубку. Ба! А это что за цифирь? Может, записывал что на память и забыл? — И протянул коробку шоферу.

На внутренней стороне крышки было написано: ВК-68-75.

— Кто его знает, что за цифирь. Я лично не запи­сывал. Похоже, что пассажир, тот, что обронил сигареты, цифирь писал… Ты плюнь на эту цифирь. Плюнь да разотри. Коллекцию не портит.

— А что за пассажир такой? Рассеянный с улицы Бассейной?

— Это я тебя все хотел спросить, да недосуг было. Забывал. Странная, друг Аркадий, история приключилась… Вез я парочку за город. Симпатичные. Вроде как из Прибалтики. Так вот, понимаешь… — И шофер быстро, невнятно затараторил, глотая слова, а там, где их не хватало, начинал вдруг “разговаривать” языком жестов…

— Подожди, подожди! Аркадий Семенович не любит, когда говорят так много и так быстро. У нас на Дерибасовской в таких случаях кричали: “Гражданин! Соблаговолите заткнуть фонтан!” Давай выпьем еще по сто, понюхаем пробочку и пойдем ко мне закусывать — имею предложить отличнейший пирог с капустой. Там мы с тобой примем еще по сто и уж в точности выясним — кто, куда, зачем ехал и что ты хотел спросить у гражданина Победоносенко.

Друзья обнялись, расцеловались и, слегка покачиваясь, вышли из пивной.

…Как и следовало ожидать, ни один из одиннадцати адресов подмосковного городка в бюро обмена не регистрировался и в бюллетенях не значился. Вариант бюро обмена отпал начисто. Более близкое знакомство с материалами дела, в частности с беглой характеристикой жителей тех квартир, в адрес которых были отправлены газеты-листовки, мало чем обогатило Птицына. Однако некоторые выводы, которые могут пригодиться в будущем, были сделаны. Квартиры эти, как правило, отдельные. Много студентов вузов и техникумов. Есть и врач — молодой человек, работающий в местной поликлинике, и педагог — преподает литературу в здешней школе. Идеологический снаряд выпущен с каким-то определенным расчетом. Каким?

Птицын строил логические и алогические схемы. Он обратил внимание на то, что все получатели “газет” живут в одном микрорайоне. Как соотнести все это с поездкой Марины в Подмосковье?

…Птицын включил транзистор и в ожидании Бахарева занялся кофеваркой. Ждать пришлось долго, и не одна чашка кофе была выпита, пока около пяти вечера Бахарев объявился. И сразу же попросил вызвать Снегирева.

— Хочу показать ему вот эту фотографию. — И он положил на стол фотоснимок.

— Кто она?

— Ольга.

— А при чем тут Снегирев? Думаешь, что это Ольга и выпорхнула из “Метрополя”?

— Может случиться, что и так. Но вот факт абсолютно достоверный: в подмосковном городке Ольга проходила практику в поликлинике. У нее там широкий круг знакомых — врач, учитель, студенты… — И Бахарев подробно рассказал о своем сегодняшнем визите к Марине.

…На сей раз Марина встретила Бахарева приветливо: чувствует себя лучше, была уже в- институте. Придется подналечь, чтобы наверстать пропущенные лекции, семинары. И тем не менее она не прочь в воскресенье отправиться куда-нибудь в лес, за город. На дворе стоит чудесная осенняя пора. И если Николай составит компанию, она будет очень рада. Николай тут же откликнулся шуткой:

— С вами хоть на край света. Но у вас, кажется, есть излюбленные места в Подмосковье. Помнишь, ты мне рассказывала о веселом загородном пикнике. Восторгались живописными перелесками… И компания, кажется, была милая.

— Да, да, вспоминаю. Это меня Ольга затащила туда. Она проходила практику в поликлинике и подружилась с тамошней молодежью. Чудесные ребята. Компания оказалась действительно милой. Жаль, что мы еще не были с тобой знакомы тогда. Тебе было бы там очень уютно. Между прочим, у костра с печеной картошкой шли жаркие литературные споры. Страсти — до белого каления…

— О, я люблю такое общество. О чем спор шел? Марина на мгновение задумалась.

— Если мне память не изменяет, началось с того, что один из студентов заявил, будто настоящее искусство независимо от жизни. Оно как бы интуитивно и отрешено от бренного мира.

— Любопытная точка зрения. Нечто в этом роде я читал у австрийского психолога Зигмунда Фрейда. А что утверждали оппоненты?

— Главным оппонентом, конечно, был учитель литературы. Тот так и сыпал цитатами. Стендаль, Белинский, Толстой… Тебя не хватало у костра, ты же у меня умненький, Коля, страшной силы эрудит!

— А ты уверена, что я поддержал бы учителя?

— Я как-то не задумывалась над этим, Коля. Но мне казалось, что ты…

Она запнулась, недоумевающе посмотрела на Бахарева.

— Конечно, равнодушного искусства я не признаю, Марина. Но, как говорится, не для печати исповедуюсь: когда учился в литинституте, идеи Зигмунда Фрейда были мне не безразличны. Таинственные подсознательные импульсы в творчестве художника… Их не так-то просто сбросить со счета. И вопрос этот не такой уж простой… А вообще-то отрадно, что ребята спорят. Я предпочитаю спорящих отмалчивающимся.

— Но тогда спор зашел слишком далеко. Студента поддержал врач, а Ольга — учителя. Точнее так: то студента, то учителя. А потом объявила: если не прекратят спор, она немедленно уйдет. И представь, подействовало. Врач был влюблен в Ольгу. Она, кажется, и сейчас встречается с ним. Мы можем легко договориться и слона туда же махнуть… Меня что-то потянуло на природу. Ты поедешь?

— Обожаю сказки осеннего леса… Аллеи, мощенные золотом…

— Значит, поэт согласен?

— Как видишь, я куда более сговорчив, чем ты.

Она поняла намек на последнее бурное объяснение и тут же нахмурилась.

— Не надо кукситься. Это случается. У одних отвращение к помидорам, у других — к ресторанам. Отныне и во веки веков будем ходить только в чайные или молочные — пить кофе и кушать кефир с миндальными пирожными. Договорились?

Она иронически улыбнулась:

— Как хочешь считай, но в “Метрополь” я не пойду.

— Именно в “Метрополь”?

— Пожалуй, что так, — именно в “Метрополь”.

— Ну, а в “Националь”, “Арагви”, “Софию”? Я не буду скрывать от тебя, — возможно, это и порок, — но, когда у меня есть деньги, я смотрю на них весьма снисходительно. Какая-то неведомая сила влечет к ресторанному столику. Дьявольское наваждение — люблю эти злачные места, что поделаешь. А деньги у меня сейчас есть. Вот и тянет. А тут еще и подходящий повод — Марина выздоровела. Не пойдешь со мной, пойду один…

Он говорил так искренне, что сам поверил в сочиненную на ходу легенду.

— Нет, один ты не пойдешь. Мы пойдем вместе. Только не в “Метрополь”. — И добавила со смущенной улыбкой: — Тебе этого не понять. Я ведь суеверная. После нашего “культпохода” в “Метрополь” все и началось с моими нервами…

— Высокие договаривающиеся стороны пришли к согласию. Отлично!

— Скорей, скорей, — Птицын поторапливает шофера. Надо успеть попасть в подмосковный городок еще до закрытия поликлиники. К тому же в пути он принял новое решение: ему самому в поликлинике появляться не сле­дует. Пришлось делать круг, чтобы заскочить к начальнику районного отдела милиции. Птицын ввел его в курс дела и отправил к главврачу. Причину визита придумали тут же: “Ищем преступника, который не то в июле, не то в августе долго бюллетенил”.

Начальник райотдела милиции терпеливо, с бесстрастным лицом перелистал около двухсот историй болезней жителей городка, побывавших в поликлинике в июле. Против каждой фамилии ставил никому не нужную цифру — на сколько дней был выдан бюллетень, записывал адрес больного, фамилию лечащего врача. С длинным списком он вернулся к Птицыну поздно вечером.

Птицын быстро отыскал среди адресов больных десять, интересовавших его. Одиннадцатого он нашел в списке врачей. И сразу вспомнил рассказ Марины о молодом хирурге — том самом, что тихо вздыхал об Ольге. Несколько озадачил ответ на другой вопрос — к кому на прием ходили эти больные. Только пять из них были у Ольги. Тут все ясна. Адреса списаны с историй болезни. А остальные? Все они были на приеме у старого, заслуженного врача. Кто же тогда дал Ольге их адреса? Пти­цын посмотрел на часы. Звонить к главврачу домой, чтобы попытаться найти ответ на вопрос? Поздно, да и к чему тревожить человека, который, вероятно, и без того основательно переполошился. Оставив необходимые инструкции милиции, он помчался в Москву, где его терпеливо ожидал Бахарев.

Итак новый вариант: Ольга! Завтра с утра явится Снегирев, и Птицын надеется, что тот опознает по фотографии Ольги девушку в ЦУМе и кино “Метрополь”. А пока — по домам. Они вышли на улицу. Холодный ветер гудел на разные голоса. Вызванные из гаража машины еще не подошли к подъезду. Стояли молча. Поеживались. Каждый думал о своем. И вдруг Птицын простодушно спросил:

— Жениться не собираешься?

Бахарев привык к неожиданным вопросам Александра Порфирьевича и не удивлялся им, но этот вопрос насто­рожил.

— С чего бы это вдруг…

— С чего, с чего! Просто так. Интересуюсь. Вот и спрашиваю…

— Сложный вопрос задаете. — И сразу переключился на шутливый тон. — Днями выяснится. А пока — туман, сплошной туман.

— Странный ты. Ну давай, давай. Плыви в тумане. Вот и машины наши подошли…

И они разъехались в разные концы Москвы.

Всякое с Птицыным бывало — как-то целый месяц плутал по ложному следу. Но уже после того как нащупал правильную дорогу, никто не мог сбить его с курса. А с “Доб-1”, как он выражался, черт те что получается. Вчера вечером, кажется, все неоспоримо свидетельствовало: иностранная студентка Ольга… И вот с утра…

Снегирев не подтвердил.

— Нет, не похожа! Фигура вроде бы та же, а лицо? Есть что-то общее… Но скорее, нет. И прическа у той, в ЦУМе, была совсем другая.

Значит, цепочка, связывавшая Ольгу, врача-практиканта в подмосковном городке с Зильбером, рвется. Что же остается? У Ольги на приеме в поликлинике были пять молодых горожан из одиннадцати, получивших но почте вражеские газеты-листовки…

И снова раздумья — Ольга или Марина? И вдруг звонит Михеев.

— Он в приемной…

— Кто он, откуда вы звоните?

— Из приемной. Сюда явился Победоносенко.

…Птицын поднялся из-за стола навстречу Победоносенко, протянул руку, поздоровался, пригласил сесть, а сам занял свое любимое место на подлокотнике большого мягкого кресла в углу комнаты.

— Будете курить?

— Благодарствую. Воздержусь.

— Кофейку?

— Благодарствую. Предпочел бы перейти к делу. Птицын улыбнулся.

— Не торопитесь. Я ведь ждал вас, Аркадий Семе­нович. Никому не говорил об этом, даже ближайшему помощнику, но был почему-то уверен, что придете.

— Странно. Почему вы меня могли ждать?

— Мы с вами знакомы…

— Не имею чести. Правда, как поется в песне: “Одесса очень велика…”

— Нет, мы не в Одессе встречались с вами, а в этом же доме. Хотя и не без посредничества Одессы. По делу шайки одесских контрабандистов.

— А-а-а, вспоминаю, вспоминаю. У вас, чекистов, плохая привычка — извините за резкость. Вы всегда изволите усаживаться таким образом, что ваше лицо с трудом разглядишь, а собеседник — как на ладони. Теперь я вижу, что лицо знакомое. Да, встречались. Грехи молодости. Но я, кажется, искупил свою вину. Ведь в этом доме я бывал и после войны. Вам известно это?

— Да, известно. Поэтому я и ждал вас. Верил в вас. Хотя тут недавно дрогнула моя вера. И все же ждал.

— Спасибо…

Минуту–другую гость молчал. Упершись локтями в стол, обхватил лицо ладонями.

— Ну что же. Слушаю вас, Аркадий Семенович.

Вместо ответа одессит достал из маленького чемоданчика изящные дамские туфли и положил их на стол.

— Как понимать прикажете?

Победоносенко все так же молча взял в руки левую туфлю, недолго повозился с ней, отвинтил четыре маленьких, тщательно замаскированных шурупа, легко отделил каблук.

— Вот полюбуйтесь. Отлично сработанный тайничок. Хотите — кладите золотые, хотите — зелененькие. А мо­жет, и что-то более ценное.

— И что же? — невозмутимо спросил Птицын, окинув беглым взглядом тайник. — Вернулись к старому, а потом совесть заговорила? Бывает…

— Не надо так говорить, товарищ начальник. Зачем обижать старого человека.

— Я бы вас еще не зачислил в старики…

— Слышать комплименты в таком доме очень приятно. Но, увы, мне за шестьдесят. Это уже возраст, когда человек должен быть таким, каков он есть. Без камуфляжа…

— И что же? — тем же невозмутимым тоном спросил Птицын. — Какой вы?

— Победоносенко давным-давно сказал себе: “Забудьте думать, Аркаша, про старое. Вы не найдете там счастья”. Я пришел к вам с открытой душой. Поверьте, что эти туфли с тайником попали ко мне случайно. Соседка по дому знала, что я иногда…

Он запнулся.

— Не буду таить от вас. Готов понести наказание. Иногда Победоносенко тряхнет стариной и берет в руки изящный туфель, чтобы омолодить его. Я знаю, что этот вираж карается законом. Каюсь. Но не могу удержаться. Поверьте: меньше всего для заработка. Больше для души. Узкий круг клиентов… Принимаю только экстрамодельные. И всегда предупреждаю хозяйку: “Вы мне не объясняйте, что надо делать. Победоносенко знает это лучше вас. Туфель должен вернуться к хозяйке как новый. И все, что нужно для этого, Победоносенко сделает. Рубчики, набойки — это не моя стихия”. Я и ее преду­предил…

— Кого ее?

— Соседку. Дочку докторши. Марину. Ту, что эти туфли дала в починку.

— Что вы о ней знаете?

— Слухи ходят разные.

И он долго рассказывал о семье Марины. Рассказал все, что Птицыну и без того было известно. Потом снова о туфлях, которые он, согласно своему кредо, должен был вернуть в наилучшем виде и потому тщательно проверил каблук, стельки, подметки.

— А глаз у Аркадия Победоносенко, слава богу, как рентген. Это знала вся Одесса. И вы тоже. Вы мне это сказали тогда, на допросе. Я не забыл…

— И что же увидел глаз-рентген?

— Гм. Странный вопрос. Разбудите Аркадия Победоносенко ночью, покажите ему новенький туфель, в котором какой-то прохвост смастерил тайник. И я его сразу же найду вам. Школа одесских контрабандистов, товарищ начальник, — это академия…

— Итак, вы нашли в туфлях Марины Васильевой тайник. Кто еще знает об этом?

— Почему вы задаете такие странные вопросы Аркадию Победоносенко? Кто приходил в этот дом, чтобы рассказать о встрече с Косоглазым? Кто, спрашиваю я вас? Кому одесские шмаровозы чуть не устроили в Измайлове темную за этот визит? Кому, спрашиваю я вас? У кого на спине рубец от ножевой раны и левая рука пошаливает? У кого, спрашиваю я вас?

И он поднялся с места, скинул пиджак, задрал рубашку:

— Вот он, рубец. Били и кричали: “Лягавый. Живым не быть тебе”. Смотрите, товарищ начальник. И не задавайте Аркадию Победоносенко странных вопросов.

Птицын подал стакан воды.

— Выпейте, успокойтесь… Все это нам известно. Я знакомился с вашим делом. Потому и сказал, что ждал вас и верил вам. Вы, видимо, превратно поняли мой во­прос. Ведь могло случиться, что в комнате, где вы, по вашему выражению, даете левый вираж, находился еще кто-то.

— Никого. Я живу один и работаю ночью. Повторяю — для души. Это как у алкоголика. Обнаружив тайник, я сразу понял: “Аркаша, дело жареным пахнет. Это тебе не контрабанда”. И еще, товарищ начальник, хотел бы обратить ваше внимание на одно удивительное совпадение.

Победоносенко достал из кармана подаренную ему шофером заморскую коробку от сигарет, раскрыл ее и протянул Птицыну.

— Смотрите. Вам что-нибудь говорит эта цифра?

— Давайте с вами условимся, Аркадий Семенович: в этой комнате вопросы задаю я, а вы отвечаете на них.

— Простите, память короткая. Вы меня уже однажды предупреждали… — Победоносенко смутился и стал барабанить пальцем по столу. — Я вас слушаю, товарищ начальник, какие будут вопросы?

— Откуда к вам попала эта коробка?

— Подарок дружка, шофера такси. Он знает, что я коллекционирую папиросные коробки. Так вот…

И Победоносенко рассказал Птицыну все, что узнал от дружка-таксиста.

— И вот извольте — бывают же такие совпадения. Однажды шофер увидел эту женщину во дворе дома, где живет Победоносенко. Он поджидал друга на скамеечке. И вдруг замечает, как из подъезда выходят две стройненькие девушки и одна из них — та самая, что на такси с милым своим под Можайск катила. А навстречу им Аркадий Семенович шествует и галантно раскланивается с ними. Таксист не помнит, как это случилось, по в тот день он забыл спросить про девушку. Да и ни к чему она ему. А вчера, когда коробку дарил, вспомнил, хотя и был в состоянии крепкого подпития.

— Бывает же так, товарищ начальник. Говорят, алкоголь обостряет умственную деятельность…

— Возможно… Правда, мне самому не приходилось проверять сию мудрость. — Птицын сдержал насмешливую улыбку.

Он внимательно рассматривает коробочку, открывает, закрывает ее, кладет в сторону.

— Пойдем дальше. Много лет назад вы расстались с Косым. Помните, конечно, такого?

— Ефима Михайловича Плешакова?

— Это его настоящая фамилия?

— Кто его знает, как в метриках записали. На Дерибасовской Косым звали…

— Так вот, вернемся к первому моему вопросу: когда вы в последний раз видели Косого?

Победоносенко насупился, даже скис как-то.

— Видел несколько лет назад. На очной ставке. А слышал о нем не далее как на прошлой педеле. Есть у нас общий знакомый по Одессе. Заходил ко мне и говорил, будто на ВДНХ видел Косого в толпе гуляющих. Прискорбно, но факт. Не могу знать, как занесло его сюда — то ли срок кончился, то ли в бегах. Замечу, однако, товарищ начальник, что побаиваюсь, как бы этот тип со мной чего не сотворил. — И у сапожника слегка задрожал голос. — Мужчина он хоть и вальяжный, по темпераменту перебор имеет. Второй раз, — скажу вам по совести, — встретиться с ним очень неприятно…

— Вы можете не беспокоиться, Аркадий Семенович. Соответствующие меры будут приняты. А теперь еще один вопрос: где работает ваш приятель-таксист?

Победоносенко назвал номер парка.

— Ну, что же, Аркадий Семенович, спасибо и до свидания. Договариваемся вот о чем: вы подождите в приемной, вам принесут туда туфли, и вы должны привести их в первородное состояние. Чтобы никаких следов. Туфли не спешите возвращать хозяйке. У вас есть телефон? Отлично. Вам позвонят. Тогда вы тотчас же отнесете туфли. И, конечно, ни гугу. Ясно? Можете идти. Впрочем, последний вопрос.

— Слушаю.

Птицын испытующе смотрит на Победоносенко, словно заранее сомневается в правильности его ответа.

— Знаю, что, возможно, и обижу вас своим вопросом, но не задать его не могу: зачем вы ездили вчера в Архангельское?

Победоносенко тяжело вздохнул:

— А говорите, что верили мне, ждали меня…

— Можете не отвечать на этот вопрос, если он вам неприятен. Итак, мы с вамп договорились…

— Нет, нет, мы еще не договорились. Вы будете слушать Аркадия или что? Победоносенко будет рассказывать вам про Архангельское, про тетю Фросю, которая была для моей покойной супруги больше, чем сестра ее мамы. Если бы вы, видели, как эта старая женщина боролась с костлявой, стоявшей у изголовья моей Тани. Разве может Аркадий Победоносенко забыть такое! И он регулярно раз в неделю ездит в Архангельское к тете Фросе, которая торгует путеводителями, открытками всякими. Раз в неделю он привозит тете Фросе ее любимые конфеты. Есть еще вопросы к Аркадию Семеновичу?

— Нет… Вы не сердитесь. У нас служба такая. Бывайте здоровы.

…В ожидании туфель сапожнику пришлось задержаться в приемной.

Птицына интересует — в какой стране, какой фирмой сделаны эти элегантные туфли. Но эксперт, исследуя сохранившиеся на стельке три (из скольких?) золотистые буквы и стертые очертания какого-то фирменного знака, сразу ответа дать не может. И, только перелистав множество каталогов, альбомов зарубежных обувных фирм, смог наконец назвать и страну и фирму. И указал при этом в заключении: “В СССР обувь не поставляет”.

…Так, ясно, — значит, Марина не могла купить эти туфли в Москве, значит, кто-то привез ей. Подарок от Эрхарда? Или купила у кого-то? А может?..

А если Марина отдавала в починку чужие туфли? Чьи? И еще.

Тогда во дворе сапожник раскланивался с Мариной. Но таксист в равной мере мог решить, что поклон адресован Ольге… И снова — Ольга или Марина?

…Из Подмосковья Птицын вернулся к вечеру. Ему без особого труда удалось установить “биографии” и остальных адресатов: нее они были на приеме у старого, заслуженного врача Веры Павловны в те дни, когда Ольга проходила у нее практику. Они обе вели прием, и студентка могла, конечно, запросто списать адреса приглянувшихся ей пациентов.

Значит, Ольга? А как быть со злополучными туфлями? И еще одно обстоятельство: сообщение Серго, разыскавшего таксиста. Ко всему тому, что уже было известно из рассказа Победоносенко, шофер добавил некоторые детали о своих пассажирах. Они ехали в гости к каким-то знакомым. По дороге несколько раз останавливались, любовались природой, фотографировали друг друга, у речки задержались. Шофер не может утверждать с абсолютной точностью, но ему показалось, что мужчина набрал в бутылку воду. Папиросную коробку он нашел вечером, вернувшись в парк. Она забилась в угол заднего сиденья. Когда была сделана запись, на каком участке пути — сказать не может. Не заметил. Что касается существа самой записи, то ее легко удалось расшифровать — номер военной машины. Есть основание считать, что она встретилась тогда в пути.

Серго попытался с помощью таксиста нарисовать словесный портрет женщины, и получалось что-то похожее на Марину — нос, глаза и…

Его прервал Бахарев — он находился здесь же, в кабинете Птицына.

— Это была не Марина, Я решительно утверждаю…

Сказано это было Бахаревым тоном категорическим, что случалось с ним не так часто. Птицын даже несколько удивился:

— Что с тобой?.. “Утверждаю”, “решительно утверждаю”?

— И тем не менее я утверждаю.

— Только учти, что есть такая опасность: оставаясь при своем мнении, можно остаться в одиночестве…

— Постараюсь избежать такой опасности. Так вот… Видимо, наш друг Серго, собирая материал для словесного портрета, был одержим навязчивой идеей: Марина, та самая, с которой он сидел за одним столом в ресторане. А я выдвигаю другую и, на мой взгляд, весьма основательную версию — Ольга, та самая Ольга, которая на студенческом вечере постаралась замять явно нежелательный для нее разговор о поездке с мужем в Можайск в гости к однокурснику. Почитайте мой соответствующий рапорт. Я вам докладывал, Александр Порфирьевич, что рыжеволосый парень говорил Ольге о ее супруге Германе, — гость попросил у него путеводитель по Бородино. Вспомнили? Так вот, разрешите провести вторичный опрос шофера…

Через час Бахарев вернулся от таксиста. Из пяти предъявленных шоферу фотографий, в том числе и Марины, таксист сразу выбрал карточку Ольги. Более того. Сравнительный анализ почерка иностранной студентки — Бахарев уже давно заполучил фотокопии институтских работ Ольги и Марины — и человека, сделавшего запись на папиросной коробке, подтвердил полную их идентичность.

Поздно вечером на квартире у Птицына раздался телефонный звонок. Звонил Бахарев.

— Прошу прощения за беспокойство в поздний час. Не удержался, Александр Порфирьевич! Спешу доложить, — у него даже задрожал голос, — туфли с тайником принадлежат Ольге. Подробности завтра утром. Спокойной ночи.

Для Николая она, однако, была не спокойной. И чем ближе развязка дела “Доб-1”, тем острее ощущалось, как к радостному чувству примешивалась неясная тревога. Марина! Она оставалась загадкой даже после того, как сегодня снята была столь тяжелая гиря с чаши ее весов — злополучные туфли с тайником. Однако не все гири сняты. А встречи с туристом, Кох, Зильбер? А приветы и подарки отца? Почему она, так много рассказавшая ему о своей жизни, утаивает эти страницы биографии? Что тут — страх, малодушие или нечто посерьезнее? Эта девушка хлебнула в жизни много горя — его хватило бы на пятерых. Но горести не подавили в ней ни ума, ни силы характера. И того и другого природа отпустила ей вдоволь. Так в чем же дело? Складывалась весьма сложная и запутанная схема взаимоотношений Марины со всеми теми, кто оказался в кругу причастных к “Доб-1”, к листовкам в студгородке и Подмосковье. Схема эта находилась в состоянии неустойчивого равновесия, и каждый день появлялись новые обстоятельства, тянувшие то в одну, то в другую сторону…

Бахарев вышел из будки телефона-автомата, подошел поближе к дому Марины, глянул вверх. Как светлячок, мелькнуло в темноте Маринино окно. Не спит. Что делает, ершистая?

Вспомнил их сегодняшний спор. Начался он с тем литературных, с обмена мнениями об одной из новинок в толстом журнале, а кончился дискуссией — что такое демократия? В разгар словесной перепалки Марина совершенно неожиданно дала “залп” афоризмом: “Мало иметь убеждения, нужно еще и уметь убеждать”. И тут же весело рассмеялась.

Николай насмешливо спросил:

— Как прикажете понимать вас, сударыня, — полное согласие с убеждениями Бахарева, который, однако, не мастак убеждать других? Вы жестоко ошибаетесь, сударыня.

Потом они болтали о всяких разностях. Бахарев принес Марине польский журнал мод, и, когда зашел спор о модах и модницах, Николай Андреевич решил: теперь самое время сделать тот самый ход, что подготовлен и разработан им был вчера вместе с Птицыным.

— Я глубоко убежден, Марина, что с модой бороться бесполезно. Она всесильна и покоряет всех… Представь, не далее, как полчаса назад у вас во дворе встречаю знакомую, Анну Петровну, из издательства… Пожилая, скромно одетая женщина, которую никак не причислишь к мод­ницам. И что же оказывается: буквально помешана на модных туфлях… И в починку отдает их только какому-то своему, особому частному мастеру… Он в вашем доме жи­вет… Анна Петровна уверяет” что это художник, маг…

Что скажет сейчас Марина? Как будет реагировать? Отмолчится и, возможно, потом попытается проверить Бахарева? На этот случай Птицын предупредил сапожника: “Если кто-то поинтересуется, есть ли среди ваших клиентов Анна Петровна, отвечайте: “Да, есть такая…” Но она не отмолчалась.

— Твоя знакомая права. Это действительно маг. Прекрасный мастер. Кстати, хорошо, что ты напомнил о нем. Чуть не забыла. Я отдала ему в починку Олины туфли…

У Бахарева перехватило дыхание. А Марина продол­жает. Говорит сбивчиво, смущается.

— Сейчас ты будешь смеяться надо мной… Не надо… Грешна — люблю пофорсить. Меня пригласили на свадьбу подруги по институту и я решила блеснуть… Попросила на один вечер у Ольги ее туфли… Моднющие!.. Люкс!.. Еле уговорила ее… У нас это запросто, а у них не принято… И надо же… Когда возвращалась со свадьбы домой, у нас на лестнице оступилась, каблук сломала… Наутро вспомнила про мага, который в пашем доме живет. Побежала к нему. На мое счастье, у Оли пар десять всяких туфель. Про те она, видимо, забыла. А час назад позвонила. Раздраженная, злая. Отругала меня: “Почему ты такая необязательная?” Требует, чтобы сегодня же привезла ей туфли. Срочно понадобились… Я ей говорю, что не могу, жду тебя, а она: “Будет очень приятно видеть тебя вместе с Николас”.

Бахареву хочется немедленно позвонить Птицыну, сообщить, что туфли с тайником принадлежат вовсе не Марине, а Ольге, что сейчас… Но сейчас лицо его должно выражать полное безразличие ко всему услышанному. А Марина продолжает:

— Ты поедешь со мной? Я не настаиваю. Ну, если ты ничем не занят, тогда другое дело… На почитай “Литературку”, а я спущусь вниз к сапожнику за туфлями.

…Ольга встретила их радушно. Держалась легко, непринужденно, все время щебетала, расточала улыбки, говорила, что очень рада видеть вместе с Мариной Николаса. На столе появились кофе, печенье, копфеты.

Вскоре пришла Герта, чуть позже — Владик. Он чувствовал себя здесь как дома.

— Давайте потанцуем, девочки…

Владик ставит свою любимую пластинку и подхватывает Герту. А Бахарев в обществе Ольги и Марины ведет разговор о том о сем, а по существу ни о чем. Девушки жалуются на большую учебную нагрузку: почти не остается времени для развлечений.

— Это никуда не годится. Так нельзя. Кстати, что вы собираетесь делать в воскресенье?

— Студентам трудно далеко заглядывать, — ответила Ольга.

— Я за вас решил. В воскресенье мы едем на ВДНХ. Гарун аль Рашид дает обед. Согласны?

Первой откликнулась Ольга:

— Конечно, согласны. Марина, а почему ты молчишь? Гарун аль Рашид может и раздумать. Не так ли?

— Да, он такой. На него это похоже. — Бахарев подошел к Марине поближе: — Так как, Марина? Договорились?

— Если это тебе доставит удовольствие, то считай, что договорились.

…Пластинка продолжала крутиться и вместе с ней Владик с Гертой. Ольга погасила верхний свет, включила торшер, бросивший мягкий свет на журнальный столик. Тут лежали журналы “Смена”, “Здоровье”, “Наука и жизнь”. И два–три номера “Медицинской газеты”.

— Вы все это выписываете, Ольга?

— Нет, не все. Не хватает времени проглатывать так много информации. Я выписываю “Здоровье”, Герта — “Науку и жизнь”. А “Медицинскую газету” просматриваем в институтской библиотеке. Если заинтересуюсь какой-нибудь статьей, прошу этот номер газеты у тети Ани, Марининой мамы…

Бахарев бросил беглый взгляд на газету. На белом поле — знакомое “Доб-1-38”.

Легко представить, как учащенно забилось в это мгновение сердце Бахарева и как трудно ему было сохранить все то же приветливое выражение лица, не потерять дара речи…

К своему дому он приближался уже в полночь, многое передумав, взвесив, оцепив каждый из сотен фактов, каждую из бесед, встреч, мимолетно оброненных фраз. Круг начинает замыкаться.

И снова все та же тревожная мысль:

“А что, если и Ольга и Марина? А что, если они действуют вдвоем? Как быть с ничем и никем не опровергнутой уликой: встречи с туристами, гонцами Эрхарда, хранятся в тайне”.

Бахарев докладывал сразу Клементьеву, Крылову и Птицыну. Докладывал со всеми подробностями. Сообщал только факты, не комментируя, не делая выводов, и, про­тив обыкновения, старался говорить бесстрастно.

В заключение он положил на стол протокол повторного дактилоскопического исследования газеты, хранившейся в сейфе Птицына. Криминалисты сличили оттиски пальцев на газете и в разное время собранные Бахаревым оттиски пальцев Ольги, Марины, доктора Васильевой. Полное совпадение.

— Это все? — спросил генерал, когда в комнате наступила тишина. — А выводы? Предложения?

Бахарев волновался. Он не ожидал, что именно ему генерал задаст эти вопросы. Но быстро овладел собой.

— Вывод таков: студентка Ольга — агент иностранной разведки. Прибыла в СССР с заранее подготовленным тайником в туфлях — надо полагать, для хранения и перевоза через границу собираемых ею данных, интересующих вражескую разведку. В частности, ее интересовали номера военных машин, их маршруты.

Кроме того, занималась изучением настроений молодежи, главным образом студенческой. Есть основание считать, что она причастна к распространению антисоветских фальшивок в подмосковном городке. Что касается Зильбера, то направление его деятельности очевидно. Остается неясной роль той женщины, с которой он контактируется в Москве.

— Кого вы имеете в виду?

Бахарев слегка покраснел.

— Студентку Марину. Но при этом нельзя не учитывать и такой вариант: две подруги, Ольга и Марина, действуют совместно.

— Вы мне нравитесь, Бахарев. — Генерал откашлялся и продолжал: — В этой сложной коллизии вы достаточно стойко держитесь. Итак, что будем делать дальше?

Первым подал голос Крылов:

— Полагаю, что наступила пора арестовать Ольгу. А она уж прольет свет.

— Ваше мнение, Птицын?

— Пора такая, может, уже и наступила. Но я бы пока от ареста воздержался.

— И я тоже. Излишняя поспешность. Хочу обратить ваше внимание на следующие обстоятельства. — И гене­рал, взяв лист бумаги, вывел на нем жирную единицу. — Первое. Как могла Ольга, будучи разведчицей, отдать подруге туфли с тайником? И далее. Ольге зачем-то срочно понадобились эти туфли. Зачем? Интересно было бы это узнать. По нашим сведениям, уезжать домой она пока не собирается. А Зильбер уедет через несколько дней. В чем тут дело? К сожалению, мы пока не можем ответить на эти вопросы. Второе обстоятельство. — И генерал вывел на листе бумаги двойку. — Зильбер присмотрел место для тайника в Архангельском. Даже “прилепил” контейнер, а потом снял. Ружье должно выстрелить. Зильбер — человек весьма рассудительный. И третье обстоятельство: встреча Зильбера и Бахарева. Кто-то должен сообщить разведчику, что в воскресенье Бахарев будет на ВДНХ. Кто это сделает? Марина? Ольга? Мы должны знать, кто подаст Зильберу сигнал. И четвертое. Не по степени важности. Связной Зильбера — толстый косоглазый человек, подбросивший газеты “Футбол” в студенческом общежитии. У нас есть его фотография, мы знаем и его биографию, а найти не можем. Между тем очевидно, что он должен выйти на связь с Зильбером. А возможно, и с Ольгой.

Генерал отложил в сторону белый лист бумаги с четырьмя цифрами.

— И если это так, то можно согласиться с Александром Порфирьевичем: не следует спешить с арестом Ольги. А что касается Зильбера, то вопрос о нем будет решен позже. Есть ли другие соображения? Вы продолжаете настаивать на аресте? — обратился он к Крылову.

— Нет.

— А вы, Николай Андреевич? Бахарев ответил неопределенно.

— Пожалуй, не стоило бы…

— Значит, полное единодушие “большого совета”. Отлично! Надеюсь, что в ближайшую неделю события начнут развиваться в более быстром темпе.

“Большой совет” еще не закончился, как раздался телефонный звонок.

— Слушаю. Так, так. Уже расшифровали? Молодцы. — Генерал быстро перелистывает груду бумаг, находит нужную ему и бегло читает. — Одну секунду… Да, Ландыш… С нетерпением ждем. Несите немедленно.

В жизни Ландыша произошли серьезные перемены. Прежняя, молодая, хозяйка дома вышла замуж за коммерсанта и отбыла в недалекие края, продолжая, однако, свою деятельность на поприще разведки.

В особняк прибыла молодящаяся дама, далеко перешагнувшая за пятьдесят. Карл представил ее как свою тетушку Элизабет. Она с успехом заменила племянницу — и как хозяйку дома и как разведчицу. Тут-то и появились неожиданные осложнения в работе Кати. В прошлом красавица, Элизабет и сейчас привлекала нужных ей людей былым своим искусством кружить головы. С годами потускнела, поблекла красота ее тела, но — увы (увы прежде всего для Кати) — в ней сохранилось любовное неистовство. Страшно взбалмошная, она начала побаиваться Ландыша: соперница! Бывавшие в доме гости — заморские и местные — все чаще заглядывались на миловидную Катрин, что приводило в бешенство мадам Элизабет. Избалованная вниманием мужчин, тяжело переживающая неумолимую кару времени, она жестоко мстила всем, кто хоть как-то подчеркивал увядание ее красоты. Стоило Кате показаться в гостиной, когда там были гости, и взгляд глубоко запавших серых глаз Элизабет обшаривал “домоправительницу” с ног до головы. И если бы она не побаивалась племянника — хозяином-то все же был он, и все связи с резидентами шли через него, — то совсем худо было бы Ландышу. А Карл доверял “домоправительнице”, активно привлекал ее к разным операциям, не обращая внимания на причуды тетушки. Катя чувствовала неприязнь Элизабет, догадывалась, в чем дело, но надеялась, что разум этой умной, волевой разведчицы возьмет все же верх. Но, увы, когда бушуют женские страсти, разум частенько меркнет. Элизабет казалось, что даже застенчивая улыбка Кати — западня для мужчин.

Все эти обстоятельства поставили Ландыша в условия чрезвычайно сложные. Карл привлекал ее “к делу”, а Элизабет под любым предлогом оттесняла. Так продолжалось до тех пор. пока хозяйке не пришла блестящая, по ее мнению, идея. Как-то она сказала племяннику, что пора предоставить Кате работу с более широким полем деятельности. Она должна поступить переводчицей в организацию, обслуживающую иностранных туристов.

— А почему бы не поручать ей время от времени, — предложила Элизабет, — сопровождать группы наших туристов, отправляющихся в СССР? Не считаешь ли ты, что здесь будет больше смысла?

Карл согласился. “Резонно, тетушка…” Но тут же оговорил право на использование Кати и для других поручений. Элизабет презрительно усмехнулась.

— У тебя дурной вкус, племянник…

Карл вспылил. Они два дня не разговаривали друг с другом. И Катя со страхом наблюдала, чем все это кончится. Кончилось, однако, победой Карла, ибо в мире бизнеса последнее слово за тем, кто платит.

Катя с семьей переехала в квартиру — в центр города, недалеко от особняка Карла. Она стала гидом-переводчиком, не очень-то обремененным трудовыми заботами. Но по-прежнему часто бывала в доме Карла. Предлог был найден самим Карлом и вполне подходящий: хозяин хочет в совершенстве изучить русский язык.

И вот первое задание Кате. О нем речь идет в гостиной, где собрались Карл, Катя, Эрхард. А в центре всеобщего внимания — лысый, сухощавый джентльмен с протезом вместо левой руки. Собственно, сейчас хозяин уже не Карл, а этот джентльмен, хотя он предпочитает оставаться в тени и оттуда командовать теми, кто будет таскать для него каштаны из огня. Ландыш впервые присутствует в гостиной в качестве человека, которого готовят к серьезному заданию. Карл представил Катю. Разговор зашел о русском ученом-математике, весьма интересовавшем лысого.

— Да, очень перспективный человек, — заметила тут же Катя, встречавшая фамилию ученого в русском научно-популярном журнале. — Это один из одаренных математиков, работающий в области радиоэлектроники.

Джентльмен многозначительно посмотрел на Катю, одобрительно улыбнулся Карлу: “У вас смышленая помощница”. А Катя, словно не заметив, продолжала:

— С какой точки зрения вас интересует этот ученый, господа? Его исследования?

— На сей раз нас интересуют не только его исследования, но и его идеи. Так сказать, мировоззрение. Прошу прощения, что прервал вас. — И человек с протезом почтительно склонил голову в сторону Кати. — Наше внимание несомненно привлекут его исследования военно-прикладного характера. Но в данный момент нас весьма интересуют его политические настроения, необычные для советского ученого взгляды на устройство общества… Будем трезво оценивать обстоятельства, господа: вся эта философская эквилибристика наших достопочтенных кремлеведов — “единое индустриальное общество”, “конвергенция”, “эволюция равновесия сил”, “деидеологизация”, — увы, пока не дает ожидаемых дивидендов… Вы согласны, господа? — И, не ожидая ответа, жестко отрезал: — Итак, к делу.

План операции обсуждался тщательно, с разными вариантами, с разными действующими лицами, с учетом условий, сложившихся в Москве. И тут Катя впервые услышала об иностранной студентке, которая учится в советском медицинском институте. Медичкой — такова ее кличка — подготовлены важные для разведки материалы, которые она должна была доставить сюда лично. Среди этих материалов — данные об интересующем разведку ученом: его сын дружит с любовником Медички. Находящийся сейчас в Москве Зильбер действует в тесном контакте с Медичкой. Она помогла ему связаться с весьма полезным человеком по кличке Толстяк — он проживает в маленьком городке центра России и в столице появляется с командировочным удостоверением коммерческого директора какого-то учреждения, занятого сбором утильсырья.

Зильбер отправлен в Москву со свободной и широкой программой действий, нацеленной в первую очередь на молодежь. Многое зависит от беседы с Медичкой, исподволь изучающей настроения своих сверстников. Возможный вариант: установление контакта, желательно как можно более тесного, с советской студенткой, мать которой в свое время была репрессирована. Зовут студентку Марина, — и тут Ландыш не скрывает своего изумления, — Марина, не родная дочь Эрхарда! Ландыш, полагая, что это сообщение вызовет особенный интерес, передает некоторые подробности психологического порядка.

Эрхард был несколько обескуражен, когда человек с протезом повел разговор о Марине. Самодовольный, полный сознания значимости своей персоны в штаб-квартире разведчиков, он как-то сразу сник, едва зашел разговор о его дочери. Немец уныло смотрел на человека с протезом, когда тот, обращаясь к Ландышу, наставлял:

— Если упомянутого советского ученого русские отправят в заграничный вояж, вам надлежит поработать с ним в качестве переводчицы и… — На лице джентльмена появилась похотливая улыбка. — Вы сами знаете свое оружие, мисс Катрин. Но возможен и такой вариант; русские не пошлют математика на симпозиум. И тогда мы отправим вас в Москву вместе с туристской группой студентов-математиков. Вам надлежит, мисс Катрин, найти ход к профессору, действуя в контакте с Медичкой, используя собственные возможности и связи. Кажется, ваш дядюшка что-то преподает в университете?

Человек с протезом, не ожидая ответа, поднялся с места, окинул взглядом сидевших за столом.

— Я хотел бы, господа, обратить ваше внимание на одну категорию советских людей, имевших родственников за рубежом или связанных родственными узами с репрессированными. Как вы знаете, теперь наступила “оттепель” — так, кажется, принято сейчас писать о России. Повышенная подозрительность уже не в моде. Ее публично осудили. И мы не можем не воспользоваться этим обстоятельством. — И он снова повторил: — Я имею в виду эту самую Марину, дочь врача…

И тут Эрхард взмолился. Кто знает, какая струна зазвенела в его душе.

— Сэр, я буду иметь честь убедительно просить вас оставить мою дочь вне поля вашего… Простите, вне поля нашего зрения…

Сэр иронически улыбнулся:

— Вы слишком сентиментальны, господин Эрхард. Нас не интересует, кто является отцом девушки, которая сможет помочь человечеству. И не надо больше напоминать мне об этом.

И тоном, не терпящим возражений, объявил:

— Итак, господа, вариант первый: профессор приезжает на симпозиум. Мисс Катрин знает, как ей в этом случае действовать. Об организации дела позаботится Карл. Вариант второй: профессора не послали за границу на симпозиум. Госпожа Катрин с группой туристов — студентов-математиков едет в Москву. За организацию дела отвечает господин Карл. Более детальные инструкции, пароль, явку мисс Катрин получит накануне отъезда…

— Все?

— Все, Василий Михайлович.

— Сообщения весьма полезные. Главные действующие лица находятся под нашим наблюдением. Вот только Тол­стяк… Надеюсь, Александр Порфирьевич, что ваша группа сумеет найти его след. Прошу вас сегодня же разработать план действий оперативных сотрудников. Ну что же, все, кажется, ясно…

— За исключением одного темного пятна, — заметил Бахарев.

— Что вы имеете в виду, Николай Андреевич? — спросил генерал, хотя отлично знал, о чем пойдет речь.

— Марина… Нам до сих пор неизвестно, чем закончилась беседа Зильбера с ней…

— А ваше мнение каково? Нам важно знать вашу личную оценку линии Зильбер–Марина, — генерал нажал на слово “личную”.

Бахарев молчал. Он сидел в углу комнаты, упершись взглядом в карту, что висела на стене, словно искал там ответа.

Генерал встал из-за стола, подошел к лейтенанту и, обращаясь непосредственно к нему, продолжал:

— Странное молчание… Я ведь все знаю, Николай Андреевич, все, так сказать, привходящие обстоятельства. Включая и то, как вы однажды отказались продолжать вести дело…

Бахарев перевел взгляд с карты на генерала и тихо, едва слышно, сказал:

— А вы о доверии к людям говорили, Василий Михай­лович… Да и сами… Прибалтийская сага… Мы ведь знаем ее. Волнующая история…

Генерал нахмурился.

— Если бы вам не доверяли, товарищ Бахарев, то мы не сидели бы здесь вчетвером. Ясно? А психологическими коррективами никогда не следует пренебрегать. Ясно? Итак, я повторяю: какова ваша личная, да, да, подчеркиваю, личная оценка линии Зильбер–Марина? Смог турист одолеть этот барьер или нет?

Бахарев перевел взгляд с карты на генерала.

— Я лично допускаю такое… Может, и смог. — Баха­рев говорил непривычно медленно, словно каждое слово процеживал сквозь сито. — У девушки сумбур в голове. И к тому же до сих пор, хотя прошло уже немало времени, она продолжает пребывать в состоянии некоторой озлобленности. От озлобленности до преступления — один шаг.

— Насчет одного шага это вы правильно изволили заметить. На такой шаг противник тоже рассчитывает. Не знаю, сделан ли уже этот шаг. Нам не следует забывать, что отчим Марины был и есть агент иностранной разведки. Через лиц весьма подозрительных шлет дочери подарки. Дочь не может не догадываться, чем занимаются все они и чего добиваются от нее. И не считает нужным заявить об этом кому следует… Тут, знаете ли, есть над чем призадуматься.

Василий Михайлович насупился, словно именно в этот момент он как раз и призадумался.

— Теперь о сумбуре в голове девушки. Лично я стою тут за абсолютную монархию, за царя в голове… — Улыбка тронула его губы. — А Зильбер и рад этому сумбуру. Между тем нам до сих пор неизвестно, сумел ли Зильбер воспользоваться обстоятельствами, которые облегчают его работу, сумел ли выполнить задание центра относительно Марины?

В разговор вступил Птицын.

— Я не спешил бы с категорическим ответом на такой трудный вопрос. Картина складывается противоречивая, порой запутанная…

— Согласен… Ваши предложения?

— Усилить наблюдение за Зильбером–Ольгой, настойчиво продолжать выяснение линии Зильбер–Мари­на… Со всеми ее ответвлениями.

— Согласен. Однако позволю высказать пожелание. Это не требование… Пожелание… Думается, что нам небезынтересно узнать, что это за сумбур в голове девушки, в какой мере она поддается влиянию человека, который захочет навести там небольшой порядок. Попытайтесь, Бахарев, задание, конечно, не главное, но немаловажное. Нам нужно знать, с каким человеком имеет дело Зильбер: небольшой ералаш в голове или нечто иное? К тому же прошу учесть: Зильбер уедет, а она останется среди нас. Ясно? Вот и отлично. Желаю успеха…

Для Бахарева разговор с генералом — повод к серьезным раздумьям. Как понимать и как выполнить последнее пожелание генерала? Всякие раз, если кто-то смел атаковать, как говорится, основу основ, Марина, словно коршун, обрушивалась: “Не тронь!” Бахарев однажды с наслаждением наблюдал ее в такой яростной контратаке против Владика.

— Это ты уж не тронь, пожалуйста, Владик. То, что моя мама, дочь санитарки из захудалой сельской больницы, могла только благодаря Советской власти стать врачом, — неоспоримый факт. И то, что мамина сестра, в прошлом батрачка и кухарка, при Советской власти председателем райисполкома была, — это тоже факт. И тоже неоспоримый. И ты полегче насчет коллективизации. С моей мамой поговори, она тебе расскажет, как жила их деревня до колхоза. Тут, Владик, мы с тобой драться бу­дем…

А через несколько минут она столь же яростно спорила с Бахаревым по поводу статьи, объективно анализирующей события первых месяцев войны.

На следующий день Марина пригласила Николая на концерт: “У мамы абонемент в зал Чайковского. А сегодня у нее неожиданное дежурство*.

В программе концерта любимый Бахаревым Шопен. И, возвращаясь домой, он восторженно говорил Марине о шопеновской музыке, о полонезе, пробуждающем в душе его что-то трепетное, не передаваемое словами.

С этого, кажется, и начался их спор. Они сошлись на том, что симфоническая музыка в программах радио и телевидения, увы, все еще пребывает на положении падчерицы, а за попытки создать джазовые варианты фортепианного концерта Чайковского надо ссылать на необитаемый остров без права переписки… Но когда речь зашла о пошлости в эстрадной музыке, о примитиве во многих, к сожалению, ставших популярными, туристских и студенческих песнях, Марина вдруг взвилась.

— Почему иногда молодежи отказывают в праве самой решать, что хорошо, а что плохо. И в поэзии, и в живописи, и в танцах, и в музыке… Когда же, наконец, исчезнет перст указующий?

Разговор переключился в сферу отнюдь не музыкальную. Марина бушевала.

— Весной нынешнего года наш старшекурсник написал туристскую студенческую песню. И слова и музыку. Я допускаю, что песня эта не без пошловатого налета. Есть в ней куплеты с подтекстом, с гнильцой… Но ведь автора на всех собраниях прорабатывали. Фамилия его стала нарицательной. Кто-то потребовал исключить парня из института. Но это уже… Слов не нахожу… Не нравится песня? Не пойте. Запретите ее петь на студенческих ве­черах. Но шум такой к чему? Об авторе и его песне мало кто и слышал. А тут по всему институту слухи пошли… Да и не только по институту. Ну, что молчишь?

— Как эта песня называется?

— “Заря”.

— А-а-а! “Заря”! Я кое-что слышал о ней. Как-то в одной компании профессор рассказывал про ту песню. Она, кажется, стала гимном клуба “Заря”.

— Коля, прости меня, но ты какую-то ахинею несешь. Что за клуб?

— Самый настоящий клуб. Автор песни и еще девять молодых балбесов из другие институтов решили создать клуб “Заря”. Со своим уставом. Главное в этом уставе: “Наше кредо — свобода мнений и вкусов”. Фокусники слова… Жонглеры… Между прочим, эти “борцы за свободу мнений” выпустили рукописный журнал, в котором есть вирши, принадлежащие автору “Зари”. Я слышал твой разговор с Владиком о маме и колхозах. Так вот, Мариночка, в тех виршах коллективизация поэтическими образами представлена в этаком виде, что и не поймешь…

— Ты разговариваешь со мной, как с глупой девчонкой… Речь шла о музыке, о легком жанре, о праве молодежи на свои песни, а ты привел ни к селу ни к городу какой-то клуб, коллективизацию. Мепьше всего я ожидала этого от литератора Бахарева.

— Ты не сердись. И клуб и коллективизация — все это и к селу, и к городу. Началось с туристской пошловатой песенки, а кончилось виршами против Советской власти…

— Мой собеседник не отдает себе отчета в том, что он говорит…

— Отдаю… Ты, Мариночка, не то чтобы уж совсем невежественна в некоторых вопросах нашего бытия, но, как говорится, не совсем, что ли, разбираешься в сложных деталях архимудрой социальной науки. Между прочим, Чайковский писал, что ни музыка, ни литература, ни какое бы то ни было искусство в настоящем смысле этого слова не существуют просто для забавы. Они отвечают куда более серьезным потребностям человеческого общества. Гендель мечтал о том, чтобы его музыка делала людей лучше. Но это так, к слову. Мы отвлеклись от истории с песней “Заря”, точнее — от продолжения этой истории… Так вот, этот самый клуб молодых свободолюбов…

— Я впервые слышу о нем. Неужели всё так было?

— У меня нет оснований не верить рассказу профессора. Солидный дядя… Девяносто килограммов. — И он улыбнулся, вспомнив Птицына, в свое время беседовавшего со взбалмошными юнцами из несостоявшегося клуба “Заря”.

— Ну и прохвост, — в сердцах воскликнула Марина.

— Кто, профессор?

— Да нет же, автор “Зари”. И вообще вся эта гопкомпания.

Бахарев мысленно отметил, что первая “разведка боем”, пожалуй, дала кое-какие результаты.

Птицын получил одновременно несколько сообщений оперативных работников, действовавших под его началом в группе “Доб-1”. Ни одно из этих сообщений не привлекло внимания полковника — ничего нового к тому, что уже известно. Есть детали, подтверждающие и без того бесспорные выводы.

И вдруг — черепашка вылезает из-под панциря!

…Она долго прогуливалась в Архангельском, свернула на уединенную зет-аллею — так она обозначалась в деле “Доб-1”, — села на скамейку под ивой, оглянулась и, убедившись, что кругом безлюдно, стала прилаживать контейнер: видимо, Зильбер лучшей скамейки так и не нашел.

Доставленная Птицыну фотография девушки и фотокопия шифровки, которую она положила в контейнер, не оставляла сомнений: Ольга!

С ключом к шифру пришлось основательно повозиться. И все же ключ удалось найти. Записка предназначалась Зильберу — девушка явно побаивалась личных встреч.

Разведчица сообщала, что в воскресенье Марина и Бахарев отправляются на ВДНХ. Там же, вероятно, они будут обедать в одном из ресторанов. Ольга в понедельник снова приедет в Архангельское, чтобы получить инструкции Зильбера после его встречи с Бахаревым на ВДНХ. Желательно уточнить: следует ли собранные ею и хранимые в разных местах материалы передать шефу через Зильбера или ждать ближайших зимних каникул, когда она сама поедет домой. Лично она считает более надежным второй вариант.

…С наступлением сумерек на той же аллее появился элегантно одетый толстяк. Раза два он неторопливо прошелся по аллее, а потом сел отдохнуть на скамью под ивой. Операцию изъятия контейнера он провел ловко и незаметно, так по крайней мере ему казалось…

К вечеру Птицын получил лаконичное сообщение: улица, номер дома и квартиры, куда толстяк проследовал из Архангельского. Хозяйка этой квартиры — Н.В.Вакулова. А через час пришло еще одно сообщение: более года назад по ходатайству одного из ученых Надежда Васильевна Вакулова была направлена на работу в научно-техническую библиотеку подмосковного филиала научного института. Покойный муж ее был научным сотрудником этого института.

Птицын тут же пошел к генералу. Надо было решать — арестовать Косого или повременить?

— Не будем спешить, Александр Порфирьевич. Арестовать Косого — значит подать Зильберу сигнал: “Спасайся, провалились!” Подождем… Согласны?

— Я того же мнения. Никуда он от нас не уйдет. Вот только с Вакуловой как быть. Она ведь черт те что натворить может…

— И все же подождем. Есть в этом резон.

Между тем турист продолжал атаковать Марину. Сегодня после обеда она виделась с Зильбером в Сокольниках, в парке.

В пять часов в кабинете Бахарева раздался телефонный звонок.

— Слушаю. Где вы находитесь? Вас понял. Будет сделано. Постараюсь.

Звонил Птицын из Сокольников.

О характере разговора Зильбера и Марины можно было догадываться лишь по выражению их лиц — невозмутимо спокойное, несколько ироническое у Зильбера, злое, испуганное, полное негодования — у Марины. Беседа длилась около получаса. Только что Марина ушла из парка. Бахарев обязательно должен повидать се сегодня.

В пять тридцать Николай позвонил Марине. Дома он не застал ее. К телефону подошла мама, она была очень взволнована.

— Не знаю, что и думать, Марина снова в каком-то страшном трансе. Звонил ей все тот же бархатный голос. Спрашиваю Марину: “Кто это?” Отвечает раздраженно: “Знакомый”. Тут же собралась и ушла. Недавно звонила и сказала, что работает в библиотеке. Обещала к восьми вернуться.

Поздно вечером Николай позвонил Александру Порфирьевичу домой. Позвонил только для того, чтобы сообщить: “Виделся. Разговор был недолгий. Она снова в состоянии нервного потрясения. Подробности при встрече”.

Около девяти вечера Бахарев перехватил Марину на пути к дому и предложил погулять в ближайшем сквере. Стоял темный ненастный ноябрьский вечер. Шуршали опавшими листьями безлюдные аллеи. Но и тусклого света было достаточно, чтобы заметить бледность Марины. Такой она была и в тот вечер, когда он навестил ее после болезни. Теперь во взгляде мелькала тревога, желание что-то рассказать и боязнь проговориться. И видно, как трудно дается ей это молчание. Попытки завести разго­вор не увенчались успехом.

— Мы так и будем молчать весь вечер? — спросил Ба­харев.

— Если это тебе неприятно, мы можем разойтись по домам, — ощетинилась она.

И широким шагом направилась к выходу из сквера. Бахарев догнал ее, взял за руку.

— Не надо, Марина. Не сердись. Да будет вам известно, сударыня, что даже классическая школа Цицерона признает право на существование такой разновидности красноречия, как… молчание. Вот я и пытаюсь “услышать” твое мнение. И “слышится” мне, как что-то невыносимо тяжкое легло на хрупкие плечи сударыни и сбросить это тяжкое не хватает у нее силы воли. Не так ли? Или у меня плохой “слух”?

— Ты о чем?

— О том, что на твоем хмуром челе начертано. Я ошибся?

Она ничего не ответила, подняла воротник пальто, взяла Бахарева под руку, и вот так, снова молча, они шагали по укрытому золотом осени асфальту. Вдруг она резко повернулась к Бахареву и сказала:

— Ты как-то похвалил меня, сказал, что я сильная.

Это неправда, неправда. Безвольное существо, испугавшееся шантажа какого-то негодяя.

— Ничего не понимаю, Марина. Объясни, пожалуйста, что случилось?

Страх, смятение метнулись в ее глазах, она вдруг сникла, сгорбилась и, не поднимая головы, прошептала:

— Так, просто так. Разыгравшиеся нервы. Пустое все это. Пошли домой. Уже поздно…

Они направились к дому. Больше он не услышал от нее ни слова. Уже прощаясь, Бахарев напомнил о ВДНХ.

— Ты не забыла?

— Может быть, отложим на другое воскресенье?

— Но мы уже договорились с Ольгой, а она с Владиком. Нет, это неприлично.

— Неприлично. Гм! Неужели в мире, где столько подлости, еще существует такое старомодное понятие? Ну ладно. Договорились. Завтра на ВДНХ. Ты заедешь за мной? Буду ждать…

Они оба тщательно готовились к этой встрече — разведчик и контрразведчик — Зильбер и Бахарев. Стороны продумали все детали. Даже количество мест за столом.

В тот вечер, когда Николай был у Ольги, она, прощаясь с гостями, спросила: “В воскресенье на ВДНХ — это твердо? Я надеюсь, что Гарун аль Рашид заранее позаботится о столике на четыре персоны?” “Конечно, Гарун аль Рашид хорошо знает свое дело”. Так же хорошо он знает, что Ольга на ВДНХ не приедет: разговор должен быть в присутствии одной Марины. А столик — на четыре персоны. Все ясно: Зильбер попросит разрешения присесть за стол к “старым знакомым”. Ну что же, здесь их планы не расходятся. Бахарев тоже не случайно приглашал Ольгу с Владиком. Ему тоже нужен повод заказать стол на четверых.

…Сервированный на четыре персоны столик стоит в углу большого зала. С полудня на белой скатерти лежит серая картонка с магическим словом: “Занято”. А над нею уже возвышается ваза с фруктами.

Все шло так, как и предполагал Бахарев. Часика полтора они гуляли по выставке. Воскресный день для конца ноября выдался ясный, теплый. В павильонах многолюдно, и Марина, по-прежнему хмурая, неразговорчивая, сказала, что ей надоела эта толчея, что она предпочитает быть на воздухе. Да и вообще пора идти к Большому фонтану, условленному месту встречи с Ольгой и Владиком. У фонтана их не оказалось. Ждали десять, двадцать ми­нут, полчаса. Николай предложил позвонить из автомата в общежитие и спросить у Герты, давно ли уехала Ольга. Нашли автомат. Позвонили и выяснили: “Тысяча извинений. Страшно болит голова. Лежу в постели и глотаю какие-то пакостные таблетки. К тому же и у Владика неожиданное задание по институту”.

Марина, не скрывая своей радости, передает Николаю телефонный разговор с Ольгой. “А чему, собственно говоря, она радуется, — тому, что будут только вдвоем, или тому, что задуманная ею (или ею и Ольгой) операция развивается успешно?” Мысль эта не дает покоя Бахареву-контрразведчику, а Бахарев-литератор весело откликается:

— Ну что же, раз так, шагаем в ресторан. Я чертовски голоден…

Столик на четыре персоны к их услугам. Официант, узнав, что второй пары не будет, так поставил два свободных стула, что каждому ясно — без согласия хозяев не подсаживайся.

Закуска, коньяк уже на столе, и постепенно хмурь исчезает с лица Марины. Ресторапное многоголосье, суетня официантов — народу полным-полно. Первая рюмка коньяка, ласковая улыбка собеседника, рассказывающего что-то интересное и смешное, делают свое дело. Лед, кажется, тронулся. Марина уже смеется. Коля пересаживается поближе к ней, поднимает рюмку и предлагает тост:

— Я хочу выпить за свою проницательность и за твою силу воли. Я хочу быть правым. Ты — сильная, ты должна быть сильной…

— Раз должна — значит, буду. Хотеть — это быть. Так, кажется, говорили древние?

Они выпили, закусили, оба чмокнули от удовольствия, и вдруг рядом с их столиком, словно поднявшиеся откуда-то из подземелья, появились двое сухопарых изысканно одетых мужчин. В одном из них Бахарев сразу узнал Зильбера. Турист мастерски изобразил на лице своем крайнее изумление.

— О, майн готт! Русские говорят — мир есть тесен. Я имел честь быть познакомлен с вами в “Метрополе”. Мадемуазель есть сама грация в танце…

Лицо Марины перекосилось от бешенства. Николай мельком взглянул на нее и тут же подумал: “Вот, пожалуй, и ответ на твой вопрос, товарищ Бахарев: чему радовалась Марина?” Он никогда не видел ее в таком состоянии — сейчас Марина, кажется, готова на любую акцию, ничто и никто ее не удержит, надо поспешить как-то самортизировать “удар”. Он поднялся со своего места и, улыбаясь, продолжал разговор стоя.

— Ты узнаешь, Марина, своего партнера? У господина… Не имею чести…

Он запнулся.

— Зильбера, Эрнста Зильбера… — И турист склонил голову в сторону Бахарева.

— Так вот, у господина Зильбера бархатный голос и очень приятная, легко запоминающаяся внешность. Будем знакомы — Николай…

— Очень приятно. Это есть мой коллега и друг — Ганс Рихтер. Мы есть туристы. Мы будем иметь много впечатлений. О, это чудесный городок. Я инженер-физик и имею возможность быть ценителем того, что демонстрируют русские. Это изумительно. Я видел в павильоне радиоэлектроники не только то, что есть сегодняшний день мировой техники, по и то, что ость завтрашний. Потом я есть немного голодный и делал предложение Гансу искать ресторан. Но, к сожалению, как говорят коммерсанты, спрос выше предложения. Все места заняты, и будем искать другой ресторан.

После такого заявления гостей продолжать разговор стоя было уже невозможно — есть нормы приличия, долг хозяев, традиционное русское гостеприимство. В общем, все складывалось наилучшим образом. Пора приглашать гостей к столу, хотя Бахарев и догадывается, какая ярость клокочет сейчас в груди Марины. И тут же ловит себя все на той же мысли: неужели перекосившееся в злобе лицо, нескрываемое раздражение — лишь отлично сработанная маска? А под ней — полное удовлетворение: события развиваются так, как потребовал от нее Бородач, все идет по ею же разработанному и ею же твердо осуществляемому плану. Ведь может быть и такой вариант? Он, Бахарев, еще не уверен, что…

Но на раздумье нет времени. Бахарев любезно приглашает туристов к столу и по-немецки говорит им:

— Мы сможем объясняться и по-немецки. Если это устраивает гостей…

— О да, конечно. В России многие отлично разговаривают и читают по-немецки. — И уже по-русски Зильбер добавляет: — Это есть очень приятно.

Рихтер сердечно благодарит за приглашение, но у него деловое свидание, и он должен спешить. Бахарев, соблюдая “протокол”, увещевает гостя, хотя знает, что по замыслу Зильбера Рихтер должен удалиться — он тут был лишь для “фона”. И Рихтер удаляется — Бахарев обратил внимание на то, как тот пошел на негнущихся ногах, но еще пружинистой походкой кадрового вояки: турист!

На столе появляется третий прибор. Обед продолжается. Идет оживленный разговор мужчин, в котором Марина не принимает участия, а лишь изредка подает какие-то реплики или односложно отвечает на вопросы Зильбера: “да”, “нет”. А тот заливается соловьем, расхваливая Москву, размах строительства, потом переключается на выставку. Гость, между прочим, не оставил без внимания павильон печати. О нем он тоже говорит восторженно. Блестящий взлет культуры, гигантские тиражи газет, журналов, книг, проникающих в самые глухие уголки России. Гость изумлен, восхищен. Но он не может не заметить…

— Я не литератор… Вы больше меня есть специалист по этим делам. — Он уже знает, что его собеседник литератор, поэт, что у него широкий круг знакомых среди писателей разных возрастов, что его собеседник на короткой ноге с поэтами, о которых господин Зильбер премного был наслышан у себя дома: “Таланты, увы, не всегда признанные и поддержанные”. Так вот, гость не может не заметить, что, по мнению прогрессивных людей Запада, советская литература достигла бы куда больших вершин, если бы не… Тут турист запнулся и попросил прощения за то, что должен сделать небольшое критическое замечание. Он, конечно, понимает, что неприлично в доме хозяев говорить вещи, неприятные им, но, поверьте, — от души. — У вас это называют партийное руководство литературой… У нас это называют антигуманной, антидемократичной акцией. Я не есть политик. Я есть физик. Но я есть демократ и горячий поклонник свободы творчества. Мой большой друг, господин Эрхард, — он мельком глянул в сторону Марины, — крупный специалист по новейшей русской литературе, немного просвещает меня…

— Разрешите и мне немного просветить вас, — сказал Бахарев. — Я тоже сторонник свободы творчества, но…

— О, это очень приятно. Я имею просьбу моего друга Эрхарда познакомиться с такими литераторами, которые есть свободное творчество. Мой друг имеет большой интерес к произведениям молодых литераторов. Это есть будущее человечества. Молодые легко увлекаются, иногда впадают в крайности, но мы благодарны им за свежесть мысли. А это есть индивидуум, который имеет свой особый взгляд на общество, нестандартный. У вас их называют нигилистами. Мой друг пишет монографию и будет рад узнать, что есть нового у таких литераторов, что есть предмет их споров с официозной позицией. Я буду благо­дарен…

Но Марина не дала ему закончить монолог. Она резко поднялась и, обращаясь к Бахареву, сказала:

— Я себя очень плохо чувствую, Коля. Пойдем домой. Вы простите нас, господин Зильбер…

Турист тоже встал и несколько растерянно смотрит то на Марину, то на Бахарева.

— Это есть очень неприятно… — заговорил он. — Ресто­ран не имеет кондишен. Я хочу предложить госпоже небольшую прогулку в парке… Или кафе “Метрополь”, где есть очень уютно…

— Нет, нет! Благодарю вас. Я иду домой. — И, не попрощавшись, пошла к выходу.

Николай догнал ее:

— Подожди, пожалуйста, меня в парке. Я рассчитаюсь. А гость? Право, не знаю, как с ним быть.

— Я тоже не знаю. И знать не хочу.

Бахарев вернулся к столу и позвал официанта: “Прошу общий счет”. Зильбер понял, что сие значит, и благодарно улыбнулся: “То есть русское гостеприимство… Я буду иметь предложение выпить за это радушие. И буду просить разрешить мне ответить вам, господин Бахарев. Мы будем провожать даму домой, а потом поедем ко мне, в гостиницу. Я буду иметь удовольствие предложить вам французский коньяк. Мы можем продолжить наш интересный разговор”.

Бахарев согласился. Они оба вышли из ресторана, и Николай торжественно объявил поджидавшей его Марине:

— Синьорита проследует до своего палаццо под интернациональным эскортом, после чего мужчины отправятся пить коктейль и продолжат свою беседу.

Марина с тревогой и удивлением посмотрела на Бахарева, снисходительно улыбнулась Зильберу, и они молча зашагали по аллеям выставки. Надсадно гудел ветер, небо заволокло тучами, и первые капли надвигающегося дождя окропили землю. Зильбер раскрыл зонт, протянул его Марине, она поблагодарила и отказалась. Бахарев, наблюдавший эту сцену, не мог обратить внимания на то, каким ледяным холодом повеяло от дочери Эрхарда.

Они сели в такси и через двадцать минут были у дома Марины. В пути она не проронила ни слова и так же молча вышла из машины, на прощание буркнув Зильберу что-то похожее на “ауфвидерзеен”. Зильбер остался сидеть в такси, а Бахарев выскочил, чтобы проводить Марину к подъезду. Николай попытался как-то отшутиться, шаркнул ногой, поцеловал ручку, но, когда их взгляды встретились, он понял: не место для шуток. Она стояла перед ним серьезная и печальная. Сейчас она не могла ничего сказать Николаю. Смогла только вполголоса промолвить: “Коля, я хочу, чтобы ты оставил гостя и пришел ко мне. Мамы нет дома, мне грустно и тяжко…”

— Мы недолго задержимся, Марина. Мужской разго­вор. Ваш покорный слуга через час-другой будет у ваших ног…

Марина скорее прошептала, чем сказала:

— Не уходи, умоляю тебя. Попрощайся с ним. Не надо…

Он ничего не ответил. Повернулся, и шагнул в темноту, туда, где стояла машина с господином Зильбером.

В тот вечер Марина не дождалась Николая. “Мужской разговор” затянулся до полуночи.

Птицын тщательно изучал отчет об этом “разговоре”. Для него было все важно — и интонация Зильбера, и то, как быстро турист реагировал на ответы Бахарева… Николай с тревогой вглядывался в лицо Александра Порфирьевича: “Ну как, справился?” Судя по выражению лица шефа, тот был доволен: разговор получился именно таким, каким замышлял его Птицын. Бахарев с честью вышел из трудного положения, блестяще выполнил все полученные им инструкции.

Есть основания полагать, что Зильбер проявляет большой интерес к Бахареву, его “возможностям”, “литературным связям”, “взглядам”. В споры на самые разные темы — социалистический реализм, критерии литературы и кинематографа, молодежь и демократия, отцы и дети, гуманизм и диктатура, — споры, в которых Бахарев предстал перед разведчиком эрудированным литератором, нет-нет да и вплетались какие-то недомолвки, неопределенные замечания Николая: “Об этом стоит подумать… Возможно, в сказанном вами есть зерно истины…” Птицын понимал: разведчика должны были устроить даже те маленькие лазейки, которые оставлял этот пока еще не очень понятный ему молодой человек, с не очень стандартными — с точки зрения Зильбера — взглядами на жизнь.

— Над чем вы сейчас работаете, что пишете? — поинтересовался Зильбер.

— Заканчиваю повесть о молодежи. Думаю, что получится острая вещь. Конфликт отцов и детей. В семье советского работника растут эгоисты, себялюбцы. Любимые их слова — “дай”, “мое”, “хочу”, “не хочу”. Растут домашние идолы, которым все поклоняются. Включая отца. Он бессилен. Он пытался урезонить старшего сына, а тот ему отрезал: “Ты не лучше нас…”

Бахарев развивает на ходу придуманный сюжет и видит, с каким вниманием слушает его турист. Зильбер попыхивает сигарой и спрашивает:

— То есть ситуация, взятая из жизни?

— Да, и в нашей жизни такое бывает.

— Вы думаете, что вашу повесть опубликуют?

— Хочу надеяться. Возможно, что придется потратить немало энергии в поисках снисходительного редактора.

— В этих поисках вы можете рассчитывать на помощь прогрессивных людей, где бы они ни жили…

Бахарев сделал вид, что не понял, на что намекает гость, и снова повел разговор о молодежи, о студентах. Зильбер охотно подхватил эстафету:

— О, это есть отчаянные бунтари… И у нас и у вас. Вы, вероятно, слышали о них?

— Я читал об одном таком лидере молодых бунтарей. Он, кажется, ваш соотечественник. У него есть очень оригинальное кредо: “Насилие — это есть радость”. Его программа — коктейль из идей Сен-Симона и Бакунина, — заметил Бахарев. — Но если говорить о главном в его кредо, то это антикоммунизм.

— Вы есть слишком прямолинейный, господин Баха­рев… Вы есть немного резкий в своих суждениях. Антикоммунизм — это есть формула пропаганды.

— Зачем же такие тривиальные слова! Ведь вы тоже занимались пропагандой, господин Зильбер, когда говорили мне о свободах стран Запада, о законах свободного общества… Я не юрист, я литератор. Но, работая над повестью, я знакомился с некоторыми материалами, касающимися британского правосудия… В Англии на основании так называемого закона об “официальных секретах” человека могут упрятать в тюрьму только за то, что он взял в руки без разрешения документы, представляющие “собственность правительства”. А в моей стране для обвинения надо установить фактическую передачу материалов иностранной разведке… Да, да — фактическую… Я наводил соответствующие справки… И тогда юристы подбросили мне еще одну любопытную для литератора деталь: британское правосудие может посадить человека в тюрьму лишь за преступное намерение, а советский суд — за конкретные, доказанные деяния… Я это так, к слову… Я понимаю, что вас меньше всего интересуют нормы советского уголовного права и, конечно, еще меньше те из норм, которые карают за шпионаж. Это я все говорю к вопросу о пропаганде.

Наступила пауза. Слегка растерявшийся было Зильбер быстро овладел собой и снова повел речь о том же: о контурах человеческого общества будущего, о “мире открытых сердец и умов”.

— Вы умный, образованный человек, господин Зиль­бер. Это не комплимент. Вы в нем не нуждаетесь. Вы отлично знаете, что на нашей грешной земле два полярных полюса: капитализм и социализм. Третьего, как говорится, не дано…

— Дано… — резко оборвал Зильбер. — Дальновидные люди — у нас, на Западе, и у вас, на Востоке, имеют другую точку зрения. В наш век космоса и атома мир делится не по социально-политическим системам, а по уровню экономического, научно-технического и, если хотите, военного потенциала. Капитализм и социализм трансформируются в единое индустриальное общество…

— Общество не может существовать без идеи.

— Единое индустриальное общество может. Оно деидеологизировано. Оно питается идеями не социальными, а куда более возвышенными и многозначащими — техническими…

Бахарев улыбнулся и тоном, по которому трудно понять, шутит ли он, сказал:

— Это позиция прожженного физика. Если бы я был физиком, то может быть…

— Вы — молодой человек острого ума. Если бы мы имели возможность продолжить наш откровенный диалог завтра, послезавтра… Я верю в конвергенцию наших точек зрения… Так же, как и в конвергенцию социализма и капитализма… Не сбрасывайте со счетов великую техническую революцию нашей эпохи.

— Я не сбрасываю, господин Зильбер. Но социальные последствия разные… Вы это учитываете?

И Бахарев, с трудом сдерживая себя от того, чтобы не обрушиться на противника всей мощью своих аргументов, старался спокойно, в достаточно популярной форме, не обижая собеседника, разъяснить ему бессмысленность попыток буржуазных идеологов обвинить марксистов в игнорировании тех новых факторов, что порождаются научно-технической революцией. И каковы бы ни были эти факторы, включая резко возросшую степень обобществления производительных сил, капитализм по-прежнему использует научно-технический прогресс для роста прибылей монополий, для усиления эксплуатации трудящихся.

— Согласитесь, господин Зильбер, что на фоне тех возможностей, которые открывает перед человеком современный технический прогресс, социальные конфликты в капиталистическом мире становятся особенно глубокими, вопиющими… Не так ли? Возможно, что я где-то и не то­чен… Я не настаиваю… Это тема спора…

— О, у нас состоялся интересный диалог, господин Ба­харев… Вы есть приятный собеседник.

— Кто же мешает нам продолжить этот диалог? Через день, два… через месяц…

— О, я буду приветствовать такую постановку вопроса, хотя несколько затрудняюсь сейчас ответить вам. Время покажет. Я верю в дальновидность советских литераторов и хотел бы выпить за их творческие успехи, за то, чтобы они всегда без страха высоко держали знамя гуманизма…

Разговор пошел о литературе, именитых писателях. И гость пришел в восторг, когда узнал, что есть у Бахарева друг, знакомый с очень популярным на Западе советским писателем, повесть которого отвергнута толстым жур­налом. И что друг этот обещает Бахареву дать почитать повесть в рукописи, которая сейчас ходит по рукам…

На пятнадцать часов был назначен разговор с генера­лом. Должна была собраться та же четверка: пора завершать операцию. Уравнение со многими неизвестными перестало существовать. Почти все известно. Утверждены постановления на арест Ольги и Косого… Если потребуется взять Зильбера — и тут соблюдены соответствующие нормы. А вот брать ли Зильбера, когда и где арестовать Ольгу, Косого? Тем более что обстоятельства на первый план выдвинули соображения, выходящие за пределы “Доб-1”. Беседа Зильбера с Бахаревым позволяет повести дело дальше, глубже, с расчетом на более отдаленные времена…

У Птицына на сей счет есть некоторые соображения. Но он пока ничего не говорит о них Бахареву. Он хочет доложить генералу, выслушать его мнение, вернее, его оценку встречи Бахарева с Зильбером — доклад об этой встрече уже давно передан Клементьеву. И сейчас, в ожидании разговора с ним, Александр Порфирьевич неторопливыми глотками пьет горячий кофе.

Тишину разорвал телефонный звонок. Птицын прижимает плечом трубку к уху.

И вдруг он, человек степенный, весь преображается, начинает жестикулировать. Бахарев растерянно, ничего не понимая, — Птицын бросает в трубку односложные “да”, “нет”, “он самый”, “ясно”, — смотрит на подполковника. Наконец Птицын, стараясь быть сдержанным, объявляет:

— Звонили из приемной… Марина пришла.

Птицыну надо быстро решать, как быть с Бахаревым, — может, ему до поры до времени все еще оставаться… литератором? Вопрос серьезный и все из той же серии далеко идущих замыслов. Птицын звонит полковнику, генералу — их нет на месте. Надо немедля принимать решение: в приемной ждет Марина. И Птицын решает: “Придется тебе, Николай, еще некоторое время пребывать в литераторах…”

…Она не сказала ни “здравствуйте”, ни “благодарю” в ответ на приглашение сесть. Сразу выплеснула: “Спасите!” И больше не могла сдержаться — к горлу подступил комок…

— Успокойтесь, вот так… Я, простите, не очень понял вас: кого спасать надо? Последние слова были сказаны вежливо, учтиво, но достаточно строго.

Марина растерянно посмотрела на Птицына: что означает этот вопрос? Когда она шла сюда, то десятки раз прикидывала, как спокойно, размеренно будет рассказывать обо всем, начиная с первых дней войны и кончая встречами с “туристами”, подарками отца, расскажет о его странной статье и ее подспудно зревших подозрениях, о домогательствах Зильбера и легкомыслии Бахарева. Все разложила по полочкам. И твердо решено было покаяться в собственной вине, объяснить, почему медлила, почему не пришла тогда, после беседы с Кохом. Но, как часто бывает в таких случаях, все заранее приготовленные слова в последний момент исчезли. Растаяли как ледышки. Когда она вошла в приемную КГБ, ей почему-то показалось, что главное в ее визите — спасти Бахарева… Она так и начала свой разговор с Птицыным.

— Я хочу сказать о близком мне человеке… Бахареве Николае Андреевиче, литераторе. Поверьте, речь идет о весьма достойном человеке. Иначе я не пришла бы к вам.

Сказала и запнулась, смутилась. То есть как не пришла бы? Она все равно пришла бы сюда и вовсе не потому, что Бахарев…

У нее закружилась голова, она вдруг почувствовала недомогание, охватившее ее после бессонной ночи. Но нашла в себе достаточно сил, чтобы стряхнуть тяжесть.

А Птицын все так же вежливо, но холодно продолжал:

— Вы не ответили на мой вопрос, товарищ Васильева, — кого надо спасать: вас или упомянутого вами литератора?

Марина тяжело вздохнула и, глядя в упор на Птицына, отчеканила:

— И меня и его. Я пришла к вам с повинной…

Птицын с живейшим интересом, словно для него все это открытие, слушает исповедь мечущейся девушки, отмечая точность бахаревских характеристик, точность нарисованного им портрета Марины. И про себя фиксирует: девушка ничего не утаивает. И про родителей, и про первую встречу с “туристом”, и про подарки Эрхарда, и про первые тогдашние сомнения, касающиеся истинного лица отчима; и про то, как не теряла надежду — “а вдруг вернется, раскается во всем и вернется”; и про “Метрополь”, и про танец с Зильбером…

— Я его сразу узнала… Он был с Кохом, когда мы с ним второй раз встречались в кафе “Метрополь”. Подозрения незаметно, исподволь закрадывались уже тогда. Я догадывалась, какие это туристы. Но сама себе не решалась признаться в этом.

До сих пор она говорила спокойно, ровно, глядя прямо в лицо собеседнику. А тут вдруг сорвалась, опустила глаза, и голос задрожал.

— Это был мой первый ложный шаг… А за ним второй… Мы танцуем, гремит музыка, а Зильбер нашептывает: “Вам привет от папы… Он очень скучает без вас. Я привез вам небольшой подарок господина Эрхарда”. И я не успела опомниться, как он надел мне на палец бриллиантовое кольцо… Я принесла его с собой, вот оно. — И Марина, достав из сумки кольцо, положила его на стол. — Оно не принадлежит мне. Делайте с ним то, что считаете нужным.

Умолкла. Собирается с мыслями. Вспоминает:

— Во время танца Зильбер сказал, что имеет некоторые пустяковые поручения ко мне от господина Эрхарда. Я спросила: “Какие?” Он ответил: “Не стоит сейчас об этом”. И тут же сообщил, что хотел бы показать мне статью отца, опубликованную в одной из прогрессивных газет Запада. “Господин Эрхард немного занимается литературой и немного политикой. Ваш папа тоже хочет бороться за мир против империализма и фашизма. Жизнь многому научила его…” И многозначительно добавил: “Конечно, средства борьбы бывают разные… А газету я вам принесу. Нам надо еще раз повидаться. Но у вас, кажется, не принято встречаться с иностранцами в гостинице…” И назначил свидание у памятника Пушкину. Мы встретились там. Потом поехали в Архангельское. Гуляли. Обедали. После обеда я попросила у Зильбера обещанную газету. Он изобразил на лице смущение: “Не обессудьте, проклятый склероз. Приготовил для вас газету и в последний момент забыл положить ее в карман”. Позже я поняла — он соврал. Газета — повод для продолжения наших встреч. И действительно, он тут же предложил мне через два дня встретиться у Кировских ворот…

— И вы встретились?

— Да. Я пыталась вернуть ему кольцо, сказала, что не хочу получать подарки от чужого человека и очень жалею, что приняла такой подарок тогда, в первый раз… Зильбер сунул кольцо в карман моего пальто и сказал: “Вы никуда от этого не уйдете… Вот вам газета, прочтите его статью, и вы поймете, что ваш отчим не так уж далек от тех, кто стоит на весьма прогрессивных позициях… Я не сомневаюсь, фрейлейн Марина, и в вашей стране есть люди, которым придется по душе статья вашего папы… Да! Это так есть… Не смотрите на меня удивленными глазами. Я читал статьи этих людей… Там, у нас… Я мог бы вам показать очень интересный русский журнал, который издают на Западе. Вы нашли бы там прекрасные рассказы и стихи советских авторов. То есть люди, не имеющие возможности печатать свои произведения у себя дома… Я не политик, я ученый, но я не могу не преклоняться перед ними”.

— Он назвал этот журнал?

— Да, но я не запомнила…

— “Грани”?

— Кажется, так… Зильбер сказал, что если я пожелаю, то буду получать этот журнал.

— По почте?

— Он не уточнял…

— И вы согласились?

— Почему вы так говорите? Неужели я даю основания?.. — Ее измученное лицо ожесточилось.

— Значит, отказались? Ну-ну… Не сердитесь. Не надо. Молодежь, она ведь любознательная: хочет знать, что за “Грани” такие… А что вы скажете о статье отца? О тех комментариях к ней, что были высказаны господином Зильбером?

— Я плохо разбираюсь в политике, тем более в вопросах теории…

— Жаль… Серьезный пробел в вашем вузовском образовании.

— Бахарев тоже так считает. И все же я позволю высказать свое мнение… Автор — она избегала слов “отец”, “отчим” — обличает империализм и ратует за многообразие путей строительства социализма. И при этом, может быть, мне показалось, ловко маскирует подтекст: из всего многообразия путей он предпочел бы тот, который решительно отметает диктатуру пролетариата и руководящую роль партии…

— Оказывается, вы не так уж плохо разбираетесь в политике, если уловили эти “мотивы” знакомой “симфонии”. Я, кажется, зря ополчился на вузовское образование.

— Это не вуз… Это мой друг, Бахарев… У нас с ним был долгий спор. И, читая статью, я не раз вспоминала про тот наш большой разговор… Это был, пожалуй, единственный случай, когда я увидела своего друга в неожиданном для меня облике.

— В каком же?

Марина задумалась.

— Несколько легкомысленный и вольнодумный, Николай вдруг предстал передо мной, если хотите, политическим бойцом, этаким воинственным агитатором, умеющим убеждать и драться за свои убеждения. А разговор у нас шел на острые политические темы… Я ведь привыкла к тому, что у нас в институте ребята-активисты иногда уклоняются от таких разговоров, отшучиваются… А Баха­рев не уклонился, сам вызвал меня на спор. И я ему была благодарна тогда… Вот вам и ответ насчет подтекста в статье… И насчет комментариев Зильбера к ней…

— Надеюсь, вы догадались принести нам газету со статьей господина Эрхарда? — спросил Птицын. — Отлично. Сейчас мы почитаем это прелюбопытнейшее сочинение.

Птицын, неплохо знавший немецкий язык, бегло пробежал статью и тут же занялся тщательным изучением всей газетной полосы. И, к немалому удивлению Марины, стал даже на свет рассматривать ее. Затем он позвонил кому-то по телефону, сообщил название газеты, дату и заголовок статьи.

— Проверьте, и как можно быстрее… Да, да, вы правильно поняли… Напоминаю — фамилия автора Эрхард… Ну-с, продолжайте, товарищ Васильева. Я вас слушаю… Как дальше развивались события?

— Через несколько дней Зильбер снова позвонил мне и сообщил, что вчера в Москву приехал его коллега по институту, и он видел у пего в номере газету, в которой опубликована еще одна статья господина Эрхарда. Если она меня интересует, мы можем завтра пообедать в Со­кольниках. Но газету он не принес, сославшись на внезапный отъезд коллеги в Ленинград. Однако счел нужным разразиться целой тирадой: “Жаль, что вы не прочтете этой блестящей статьи вашего отца… Вдохновенное слово о величии гуманизма, который, увы, иногда игнорируют даже там, где он должен стать знаменем людей, объявивших себя строителями новой жизни”.

Глухим голосом Марина рассказывает об этой последней своей встрече с Зильбером.

— В Сокольниках он начал действовать активнее, решительнее, почти в открытую стал требовать: “Вы обязаны стать помощницей отца… Не забывайте, что вы дочь господина Эрхарда…” От требований он перешел к убеждению: доказывал, что если я буду помогать отчиму, то это облегчит ему возвращение к семье. Потом отказался и от этой тактики. Стал прощупывать мои настроения, говорил о высоком призвании молодых бороться за гуманизм, демократию. И сразу дал понять, что он имеет в виду… Я не помню, как это случилось, но я рассказала ему о нашем студенческом поэте, авторе песни “Заря”. Она в рукописи ходила по рукам. Зильбер обрадованно воскликнул: “Это есть настоящий борец, Марина!.. Ваш папа всем сердцем с такими людьми”. И снова повел раз­говор о каких-то издаваемых на Западе русских газетах и журналах, где охотно напечатали бы подобные песни.

— А вы не спрашивали у Зильбера, чем, собственно, вы должны помочь отчиму? О каких поручениях идет речь?

— Нет, не считала нужным даже задавать такой во­прос, мне все было ясно. Но он сам, не дожидаясь моего вопроса, поспешил набросить туманную завесу: “От вас требуются сущие пустяки, Марина… Информация… Обычная информация о самых обычных фактах… В глазах любого человека — коммуниста или социал-демократа, капиталиста или рабочего — факт остается фактом… Это категория внеклассовая, вне партии…” Я слушала его и улыбалась. Он удивленно спросил меня: “Чему вы улыбаетесь? Разве я сказал что-нибудь смешное?” Я ответила: “Нет, не смешное… Тривиальное… Недавно я имела возможность выслушать примерно такую же точку зрения: одна из наших студенток доказывала своему другу, что есть такие неопровержимые факты, которые и для советского и для буржуазного писателя в одинаковой мере бесспорны. И тогда начался спор. Друг студентки расска­зал любопытную историю о том, как один и тот же совершенно бесспорный факт был по-разному воспринят людьми, представляющими разные классы.

Осенью 1920 года Петроград посетили два иностранца: он и она. Он, вернувшись домой, написал, что улицы Петрограда находятся в ужасающем состоянии: изрыты ямами и автомобильная езда по городу сопряжена с чудовищными жертвами. А перед ней — эти же улицы, изрытые ямами, предстали в ином облике. Неподалеку от Путиловского завода она увидела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную в дни наступления белогвардей­цев. И перед ее внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны, священные камни революции. Так один и тот же факт по-разному выглядел в глазах Герберта Уэллса и Клары Цеткин”.

Зильбер вначале растерялся, потом улыбнулся: “О, это есть блестящий полемист… Друг вашей подруги есть отличный мастер коммунистической пропаганды… Но я еще более высокого мнения о русской студентке — у нее острый ум интеллектуала, который ищет настоящую правду… Я был бы рад беседовать с такой студенткой…” Ох, как мне хотелось отхлестать его, сказать, что такая студентка стоит перед ним, а ее друг — это Николай Бахарев, с которым господин Зильбер имел честь познакомиться в ресторане “Метрополь”.

— Почему же вы не сказали ему этого?

— Не хотела… Не хотела, чтобы господин “турист” причислял меня к тем молодым, о которых он говорил. Зильбер сделал бы из этого гнусные выводы.

— Вам нельзя отказать в некоторой проницательности, товарищ Васильева. Итак, Зильбер, судя по вашему рассказу, атаковал вас и с фронта и с флангов…

— Да, примерно так… Но было еще одно направление атаки: Бахарев… Только что я объяснила вам, почему не было сказано Зильберу, кто та студентка и кто тот “блестящий полемист”. А сейчас я подумала: жаль, что не сказала. Быть может, Зильбер тогда и не добивался бы встречи с ним.

— С кем?

— С Бахаревым…

— Что вы можете сказать о нем?

Марина не сразу отвечает Птицыну. Мысли у нее сейчас, как предгрозовые облака, растрепаны, лохматы и быстро бегут в разные стороны. А их надо собрать в один узел, чтобы ответить Птицыну. И она пытается это сделать.

— Говорят, что настоящая привязанность слепа. Мо­жет быть, и так. Но я попытаюсь… На первый взгляд он кажется человеком легкомысленным. Но, пожалуй, это — обманчивое впечатление. Кто познакомится с ним поближе, тот увидит, что он вдумчив, умен, серьезен. Я уже вам, кажется, говорила… Однажды он даже предстал передо мной воинственным агитатором… Нет, нет — тонким, эрудированным полемистом. — Марина умолкла, задумалась, опустила голову, потом, глядя в глаза Птицыну, резко сказала:

— И все же я смею утверждать, что этот человек несколько легкомыслен, есть в нем что-то от богемы, от прожигателя жизни. Бахарев любит рестораны, веселые компании, легко тратит деньги на себя и других, любит щегольнуть острым словом и острой мыслью. О таких говорят: для красного словца не пожалеет и отца. И думает он порой не так, как многие… Я не боюсь говорить вам об этом.

— А чего же бояться. Я тоже люблю острую мысль. Самое опасное — стандартомыслие. Оно идет от равнодушия. А ваш Бахарев каков?

— О, нет, он не из равнодушных. Нет, нет… Бахарев человек импульсивный, человек острой реакции. И эта реакция его… Я боюсь, что она будет понята господином Зильбером по-своему. Я боюсь, что он попытается…

Марина старается точнее выразить свою мысль, но не находит подходящих слов. Птицын спешит ей на помощь.

— Сделать с Бахаревым то же, что он пытался сделать с вами. Так?

— Возможно, что и так… Это очень сложно… и страшно… Я не знаю, чем кончился их разговор…

Она несколько растерянно посмотрела на Птицына.

— Мне тяжело говорить вам все это… Я знаю, где я нахожусь… Мне трудно говорить так о близком человеке, которого я…

Она осеклась, смутилась, а Птицын про себя отметил: “Пожалуй, я начинаю проникать в тайну, которую не отнесешь к категории государственных. Бот уж действительно — молодость не умеет таить своих чувств”.

И снова пауза. Тяжелая пауза — девушка, кажется, задыхается от молчания, когда слова застревают в горле, когда хочется сказать очень многое, даже слишком многое. А Птицын не склонен нарушать молчание. С отрешенным выражением лица он смотрит куда-то в сторону и ждет.

— Зильбер настойчиво добивался встречи с Бахаревым, — продолжает Марина. — Я это чувствовала, догадывалась, зачем нужна ему эта встреча… Я вам говорила о некоторых чертах характера Бахарева… Таким, вероятно, я нарисовала его портрет и в разговорах с Зильбером, когда мы были в Архангельском. Тогда у меня еще не сложилось окончательное представление о “туристе”. А потом было уже поздно. Он действовал тонко, хитро. Не могу не воздать должное уму, выдержке этого человека, его хватке.

И она снова все о том же, об ухищрениях Бородача.

— Зильбер избрал другую тактику. Он знал, как я люблю маму. Для меня нет на свете человека более дорогого, близкого… Хотя со стороны иным кажется, что я плохая дочь…

— А как мама относится к вам?

— Обожает и опекает как ребенка.

— Да, все мамы на свете одинаковы… Ну, а вот, скажем, вы пошли в ресторан “Метрополь”. Пошли с человеком, не очень еще близким. Мама знала об этом?

— Конечно. Я, правда, с трудом, но дозвонилась ей в тот вечер. Она дежурила в больнице.

Птицын вспомнил, как они с Бахаревым терялись в догадках: кому Марина звонила из автомата на пути в ресторан — маме или Зильберу? Вопрос снят.

— Это очень трогательно. Но я, кажется, прервал нить вашего рассказа. Прошу прощения. Вы остановились на том, что Зильбер повел атаку с другого фланга.

— Да, это было так. — Она все теребит и теребит воротничок своей блузки, будто он душит ее. — Зильбер знал, что я дорожу спокойствием мамы… Да, да, это так… И Зильбер заявил, что, если я откажусь помогать отцу, он расскажет маме обо всем и предупредит, что на карту поставлена судьба ее дочери… Законченный негодяй! Когда он пустил в ход шантаж, я сникла и…

— И поддалась?

— Нет, нет… Это случайность… — Что вы имеете в виду?

— Встречу Зильбера с Бахаревым на ВДНХ. Он появился там неожиданно. Мы с Бахаревым сидели в ресторане, когда… — Она на секунду умолкла и испуганно посмотрела на Птицына. — Нет, нет, я не организовывала этой встречи. Вы должны мне поверить. — В голосе ее — отчаяние.

— Конечно, бывают и случайные стечения обстоя­тельств… Допустим… Но, может быть, случайность проявилась совсем в другом. Ну, скажем, вы случайно, без умысла, невзначай где-то обронили слово о ваших планах на воскресенье?..

Марина задумалась.

— Нет, я никому не говорила.

— Тогда разрешите последний вопрос: как вы считаете — Зильбер встречался с вашей мамой?

— Нет, категорически нет.

— Откуда такая категоричность?

— Я сама все рассказала маме. И все мои сомнения — идти к вам или нет? — отпали после разговора с мамой. По ее настоянию я пришла к вам.

— А я — то думал, что вас привело сюда доброе чувство к другу… — Птицын улыбнулся, поднялся с места и подошел поближе к Марине.

— Вы не улыбайтесь. — Она теперь смотрела на него снизу вверх. — Это все не так просто. Вначале мне казалось, что только одна сила побудила меня прийти к вам — Бахарев. А теперь понимаю, что иначе поступить не могла… При любых обстоятельствах… Но разговор с мамой многое решил.

— Мы-то не хуже вас знаем, какая она мудрая и сильная… Вот так…

Марина поняла, что разговор закончен. Встала и спросила:

— Я могу идти?

— Да… Впрочем, задержитесь…

Птицын снял телефонную трубку, набрал номер.

— Как наши газетные дела, Сергей Петрович? Так я и предполагал — тот же почерк. Благодарю за оперативность. А справку пришлите… Для документации.

И, уже обращаясь к Марине, Птицын сказал: — Ну вот, еще одна ваша загадка разгадана. Могу сообщить, что газета со статьей вашего отчима — чистейшая фальсификация, ловкая проделка, рассчитанная на простаков. В указанной газете за указанное число нет никаких следов сочинений господина Эрхарда. Газета с его статьей отпечатана тиражом в один экземпляр. Специально для вас… Вот так, товарищ Васильева. А теперь можете идти. До свиданья. Нам, вероятно, придется еще раз встретиться. Будьте здоровы…

Как и следовало ожидать, незадолго до отъезда Зильбера Ольга снова вышла на связь с ним. В тайнике на зет-аллее она оставила для него письмо с закодированным текстом, фотокопия которого лежала на столе Птицына. Медичка сообщала, что решила не рисковать и не посылать с Зильбером все собранное и подготовленное ею, так как скоро сама поедет на каникулы.

А еще через час в этом же парке появился Косой. Он долго бродил по аллеям, неторопливо приближаясь к заветной скамейке. Кругом тихо, ни души. Присел на скамейку, углубился в чтение газеты, которую держал левой рукой, а слегка дрожащей правой шарил в тайнике. Все на месте. Отлично. Сейчас он поедет на Белорусский вокзал, положит чемодан в камеру хранения, в ящик с шиф­ром. Вечером Зильбер — ему этот шифр известен — заберет чемодан. И делу конец… Завтра рано утром Зильбер улетит домой, и тогда Косой облегченно вздохнет.

В столь блаженном настроении Косой покидал парк, не подозревая, что завтра он уже будет сидеть… перед следователем и рассказывать, как все произошло. Летом служебные дела привели его под Можайск, и в воскресенье, прогуливаясь по лесу, он набрел на веселый пикник молодежи. Его пригласили выпить рюмку водки, за ней вторую, третью… На гостеприимство молодых он ответил широким жестом — принес бутылку армянского коньяка, купленную в ближайшем кафе. В состоянии крепкого подпития стал болтать об Одессе, о дружках, о своих связях и красивой жизни, о которой он сейчас, увы, может только вспоминать… Так он познакомился с Ольгой и ее мужем. Супруги оценили “перспективность” неожиданного знакомства. Договорились о встрече в Москве. Там разговор был более откровенным. Косой почувствовал, что по части красивой жизни еще не все потеряно. Ему хорошо платили за выполнение казавшихся безобидными поручений. Потом ему все стало ясно. И он был вполне доволен своей ролью связного. Этот тип уже давно жил по принципу “деньги не пахнут”. А новая хозяйка требовала расширять связи. Так появилась на горизонте дама из технической библиотеки научного института, о которой Ольга сказала: “Она нам пригодится…” Время от времени Косой получал подачки.

И вот последнее задание — газеты “Футбол”, студгородок, тайник в Архангельском…

Косого арестовали вечером на Белорусском вокзале. Он не возмущался, не выражал удивления, негодования, хмуро посмотрел сперва на одного, потом на другого молодого человека. Косой обронил перчатку, и сотрудник КГБ, подняв ее, сказал:

— Не надо суетиться… Вот вы и перчатку чуть было не потеряли… Разрешите помочь чемодан до машины донести?..

На следующий день, рано утром, Бородач улетел домой. А через две недели к Птицыну поступило сообщение Ландыша. Оно было сравнительно короткое: Катя не знала, как развивались последние события по ходу операции “Доб-1”.

Бородач докладывал хозяевам итоги своей миссии в Россию. Операция “Футбол”, по его мнению, осуществлена удачно. Новый связной Медички — Толстяк — показал себя достаточно ловким и расторопным. Медичка успешно действует в соответствии с заданиями центра. С ее помощью операции “Футбол” удалось придать более широкий размах. В ближайшее время она прибудет на каникулы и доставит важные сведения. Несколько сдержаннее Зильбер говорил о возможностях дальнейших контактов со студенткой Мариной Васильевой. Однако и здесь усилия не пропали даром. При ее содействии удалось установить связь с одним московским литератором. Характеристика, данная Зильбером литератору, вызвала повышенный интерес хозяев, в частности человека с протезом: литератор — друг Марины Васильевой, и он может повлиять на нее. Но это, конечно, не самое главное. Зильберу в упор был поставлен вопрос куда более серьезный.

— Считает ли господин Зильбер возможным в недалеком будущем установить контакт известного вам деятеля русской эмиграции с Бахаревым?

— Да, сэр, я допускаю такую возможность, сэр. Хотя мой собеседник весьма уклончиво реагировал на соображения, туманно высказанные ему в этом плане. Но мне показалось, что если его новую повесть откажутся печатать в России, то Бахарев не прочь будет воспользоваться моими предложениями.

— Какими? — Сэр смерил Зильбера испытующим взглядом и тихо, но твердо потребовал: — Я попросил бы господина Зильбера подробнее передать эту часть разговора с Бахаревым.

— Слушаюсь, сэр. — Он облизнул губы и, не шевелясь, со спокойно-бесстрастным лицом передал свой диалог с русским литератором. — Я сказал ему, что, будучи ученым, человеком, далеким от политики, случайно оказался в достаточно близких отношениях с редактором журнала русских эмигрантов “Грани”, издаваемого в Мюнхене, и работниками издательства “Энкоунтер” в Лондоне. И “Грани” и “Энкоунтер” охотно публикуют отвергнутые в России рассказы, повести, стихи… Тут же я назвал Бахареву фамилии нескольких авторов таких произведений. И это, кажется, произвело на него впечатление. Если не считать иронического замечания по поводу “Сказания о синей мухе” Тарсиса. “Неужели читающая публика Запада всерьез принимает этого шизофреника?” Я попытался “отстреляться” шуткой: “Люди, — заметил я, — бывают разные, и было бы не совсем справедливо ожидать, что каждый из нас обладает всеми добродетелями. К тому же прошу учесть специфику наших издательств — коммерция! Все, что вызывает интерес публики, может стать предметом бизнеса. Один из моих друзей в Англии работает сейчас в чисто коммерческом предприятии “Флегон пресс”. Когда, скажем, в советском журнале или в “Гранях” появляются произведения, интересующие западного читателя, то “Флегон пресс” незамедлительно размножает их и продает по достаточно дорогой цене. Вам следует с должным пониманием отнестись к этим законам жизни мира бизнеса. Тут ничего не поделаешь, господин Бахарев. В вашей стране тоже есть свои, непонятные нам законы издательского дела. У вас это называется партийностью литературы. Не так ли?” Бахарев в ответ неопределенно пожал плечами и, усмехнувшись, буркнул: “Да, да, конечно…” К чему относилось это его замечание, я не понял.

— На чем же основана уверенность господина Зильбера в том, что Бахарев воспользуется связями с “Гранями” или “Энкоунтером”?

— Прошу прощения, сэр, но я не выражал такой уверенности. Я лишь позволил заметить, что мне показалось, будто Бахарев несколько заинтересовался моими предложениями. Поверьте, сэр, для этого имеются некоторые основания.

— Я попросил бы господина Зильбера аргументировать их.

— Извольте, сэр. Бахарев спросил меня: “Как практически я смогу отправить свою рукопись в “Грани”, если вдруг — это игра моего воображения — появится такая необходимость?” Согласитесь, сэр, что подобные вопросы не задают зря. Я ему ответил: “Господин Бахарев может не беспокоиться… Вот вам моя визитная карточка, — и вручил ему карточку с адресом, известным сэру. — Когда у вас, господин Бахарев, созреет решение послать рукопись в “Грани”, или “Энкоунтер”, или во “Флегон пресс”, дайте мне знать. Хорошо? В ответ Бахарев многозначительно посмотрел на меня и повел бровями. Но, по своему обыкновению, ушел от прямого ответа. “Да, да, я понимаю ваше недоумение, господин Бахарев, — сказал я. — Мне знакома специфика вашей демократии. Это не совсем безопасно для вас — писать иностранцу… Мы с вами условимся о маленькой хитрости. Вы напишете мне письмо с просьбой прислать обещанный вам в Москве лечебный препарат… Обратный адрес можете указать любой, какой придет вам на ум… Далее все будет организовано должным образом…” Бахарев с живейшим интересом выслушал меня, а потом неожиданно рассмеялся. “Неужели вы серьезно полагаете, господин Зильбер, что я стану играть в эту конспирацию… Впрочем, кто его знает? Жизнь каждодневно преподносит удивительные сюрпризы. Обо всем сказанном вами надо подумать… Вы дали пищу для серьезных размышлений”. Он небрежно сунул мою визитную карточку в карман и тут же перевел раз­говор на нейтральную тему.

Зильбер умолк, а человек с протезом, глядя слегка прищуренными глазами в бокал с вином, все продолжал одобрительно кивать головой теперь уже, вероятно, каким-то своим мыслям.

— Мы еще вернемся, господин Зильбер, к вашему сообщению о московском литераторе. Вы правильно сориентировали Медичку постоянно держать молодого человека в поле своего зрения, изучать его настроения, взгляды. В частности, мы должны точно знать, не отправится ли он в зарубежный вояж, когда и куда.

…Ландыш пока не имеет возможности сообщить точные координаты Медички, Толстяка и дамы из научного института. Принимает необходимые меры. Что касается Марины Васильевой, то ее координаты, видимо, известны: она неродная дочь Эрхарда. Он специально прибыл в связи с докладом Зильбера. Судя по некоторым репликам человека с протезом, с Эрхардом здесь не очень-то считаются, и вся работа с Васильевой велась Зильбером по собственному усмотрению, без всяких консультаций с Эр­хардом. Ландыш передала содержание разговора Эрхарда с Зильбером, когда они остались вдвоем. В голосе бывшего учителя немецкого языка прозвучал упрек:

— Я же предупреждал вас, господин Зильбер, с моей дочерью вам вряд ли удастся установить контакт… Как видите, даже сфабрикованная вами без моего ведома газета не очень-то помогла. Вы не сделали необходимых выводов из информации Коха, из моих комментариев к этой информации. Я уже не говорю о личной просьбе. Я имел честь просить вас, господин Зильбер, не впутывать девушку… Вы не пожелали внять этой просьбе… Потратили много средств, энергии, времени, подвергали риску себя и других… А польза какова?

— Польза еще будет, господин Эрхард. Смею вас заверить. Контакт с литератором многого стоит. А что касается личных просьб… Что мне вам сказать? Сентиментальность — опасная для нас болезнь…

Бахарев по-прежнему встречался с Мариной. Ей показалось, что теперь он уже не такой, как прежде: остепенился, его не тянет больше в ресторан, к шумному застолью. Иногда Николай куда-то исчезал на несколько дней, но накануне предупреждал: “Буду работать. Легко пишется…” Однажды она спросила его: “Когда же выйдет из печати твоя книга? Ты уже давно получил аванс”. Он тяжело вздохнул и стал сетовать на издательство: “Перенесли в план будущего года”.

Бахареву и Марине все реже удавалось оставаться наедине. У них появился почти постоянный спутник — Ольга. Она всегда находила повод прийти к Марине именно тогда, когда там был Николай, и уйти именно в тот час, когда Бахарев собирался домой. Хозяйка нервничала, допускала бестактности, иногда даже грубила Ольге. Та делала вид, что не понимает, в чем дело, и продолжала… выполнять свое задание.

…Ольгу арестовали в Бресте, когда она направлялась домой на каникулы. Все, что предшествовало предъявлению постановления и аресту, она восприняла с поразительной невозмутимостью, спокойствием — ни тени смущения, тревоги. Когда ее пригласили проследовать из вагона в кабинет административного здания КПП для осмотра личных вещей, она, улыбаясь, спокойно спросила:

— Сейчас, вероятно, придет носильщик?

— Да, конечно…

— Благодарю вас.

И всем своим видом подчеркнула: да, я понимаю, у вас такая служба. Таможенники, пограничники. Так во всем мире. Пожалуйста — вот все мои вещи… Видимо, тут какое-то недоразумение.

Капитан, производивший обыск, делал это не спеша. Он аккуратно вынимал из Ольгиного чемодана одну вещь за другой, внимательно рассматривал белье, обувь, платье, блузы, шерстяные кофты, всякие безделушки, русские сувениры, бутылки коньяка и пакеты с зернами кофе. Понятые — механик железнодорожного депо и врач медпункта — поначалу проявляли повышенный интерес к необычным своим обязанностям, а потом свыклись со всей этой непривычной для них церемонией и, словно сговорившись, задремали в мягких старинных креслах. Ольга села рядом с понятыми. Вынув из сумочки губную помаду и зеркальце, принялась освежать бледную краску на губах. Потом спросила: “Разрешите курить?” — и стала попыхивать сигаретой, словно все происходящее ее не касалось и уж, во всяком случае, не волновало.

Так прошло не менее часа.

Капитан занес в протокол последнюю запись — под номером 27. Каллиграфическим почерком было выведено: “Сувенир — тульский самовар. Цена не обозначена”. Ольга повернула голову в сторону капитана и, улыбаясь, спросила:

— Это, кажется, все? — Пожалуй, впервые в ее голосе прозвучало нечто подобное нетерпению.

И с той же улыбкой, с той же неизменно холодной вежливостью последовал ответ:

— Простите, это еще не все. Разрешите посмотреть вот эту сумочку?

И капитан потянулся к лежавшей перед Ольгой на круглом столике черной кожаной сумочке. Понятые, впервые за два часа услышав человеческие голоса, встрепенулись, закашляли, заерзали на своих креслах и даже привстали.

Сидевший у окна Птицын все время пристально наблюдал за Ольгой. Он подметил, как круто изогнулась ее искусно подчерненная правая бровь, как слегка порозовело бледное лицо и задрожали пальцы, ухватившиеся за ремешок сумочки.

— Разрешите…

Ольга разжала пальцы.

— Пожалуйста…

Капитан открыл сумочку и по-прежнему неторопливо выложил на стол пудреницу, расческу, носовой платок, тюбик губной помады, деньги, набор открыток, жевательную резинку… Когда сумочка опустела, он осторожно раскрыл ее пошире и ловко зацепил кончик клейкой ленты, скреплявшей внутреннюю обшивку с металлическим осто­вом. Лента легко отделилась, и внутри сумочки обнаружилось тайное отделение. Капитан попросил понятых подойти поближе к столу и на их глазах извлек из тайника несколько листков бумаги. Это тонкое плотное шелковое полотно весьма условно можно было назвать бумагой. В тайнике оказались три пронумерованных листка, исписанных убористым. почерком.

Капитан взял лист № 1. Первая строка была жирно подчеркнута. Он вслух прочел ее: написанные по-немецки фамилия, имя, отчество и полное ученое звание. Это была фамилия известного в Москве математика.

Капитан бережно отложил в сторону найденные в тайнике листы бумаги и подчеркнуто вежливо обратился к Ольге:

— А теперь я прошу вас снять туфли… Вот здесь ков­рик… Чтобы не простудиться… Или вам угодно будет достать из чемодана другие туфли?

Молча, ни на кого не глядя, Ольга сняла туфли и подала их капитану. Он достал из кармана перочинный нож, легко вывернул четыре шурупа и, когда каблук отделился, показал его понятым.

— Прошу вас, товарищи понятые, осмотрите.

Внутри каблука был тайник. Капитан и понятые, подписав протокол обыска, приложив к нему постановление об аресте студентки, вышли. Птицын остался один на один с Ольгой. Медичка поднялась, не зная, что ей делать дальше, поежилась, хотя в кабинете было тепло.

— Вам холодно?.. Можете накинуть пальто. Нездоровится? Знобит? Да, бывает… Садитесь. У нас разговор будет недолгий, но сидя как-то удобнее вести его. Русские говорят: в ногах правды нет. У меня есть несколько вопросов к вам. Так сказать, предварительного характера.

— Слушаю вас.

— Кто была ваша попутчица в купе?

Ольга ухмыльнулась.

— Жена какого-то советника.

— Какого?

— Не знаю точно… Ливанского или ливийского. Ее муж работает в посольстве в Москве.

— Куда едет?

— В Париж. Пробудет там неделю, а потом домой.

— Она знает, кто вы и куда едете?

— Нет, она ничего не знает обо мне. Я пыталась говорить с ней по-французски, но она плохо знает язык. С большим трудом мы объяснялись с ней по-французски и по-русски. Она приняла меня за француженку.

— Ваши родные ждут вас? Вы известили их о выезде? Письмом, телеграммой?

— Я послала маме письмо, в котором сообщила, что выезжаю в Париж, пробуду там три дня, а в пятницу автобусом — домой.

— Вы, вероятно, догадываетесь, что в этом маршруте произойдут некоторые изменения… А мамы на всем белом свете остаются беспокойными мамами, когда ждут домой своих дочерей. Не надо, чтобы ваша мама волновалась.

Ольга вопросительно посмотрела на Птицына, стараясь понять его.

— Думается, следовало бы отправить маме телеграмму и сообщить ей, что ваши планы изменились, что вы задержались в Москве.

— Я охотно послала бы такую телеграмму, но как это сделать? Если я вас правильно поняла, то я больше не принадлежу себе… Так, кажется?

— Да, вы правильно поняли… Впрочем, это нетрудно понять… Но о телеграмме мы могли бы позаботиться. Вот вам листок бумаги. Пишите.

Ольга написала телеграмму и протянула ее Птицыну.

— Ваша телеграмма будет отправлена.

— Из Бреста?

— Нет, из Москвы. А сейчас прошу вас… — И Александр Порфирьевич подал Ольге пальто.

В тот же день Медичка специальным авиарейсом была отправлена в Москву. Вместе с ней полетел и Птицын.

На первом же допросе Ольга собственноручно написала обстоятельные ответы на вопросы. Арестованная ничего не скрывала и даже не пыталась скрыть. Это, пожалуй, шло не от отчаяния, а от сознания: иного пути нет. Она вела себя так, словно давно ждала подходящего случая, чтобы рассказать советской контрразведке о своей шпионской работе. Ее не очень беспокоили утомительные допросы и, видимо, не очень тревожила перспектива суда. И это иногда озадачивало следователя. Однажды он спросил ее:

— У вас сегодня такой вид, будто вам нездоровится. Может, прервем?

Она устало вскинула на него длинные ресницы и несколько вызывающе ответила:

— Как вам будет угодно. Лично я готова продолжать.

— Вы пользуетесь прогулками?

— Да, благодарю вас…

— У вас есть сигареты?

— Да, благодарю вас…

— Вам дают читать книги?

— Да, благодарю вас…

— У вас есть какие-нибудь просьбы?

— Нет.

— Почему вы отказались от права встретиться с представителем консульского отдела посольства вашей страны?

Ольга многозначительно посмотрела на следователя:

— А что я скажу этому представителю, когда встречусь с ним? Что я — агент разведки?

— Ну что же, как вам угодно…

И она продолжала рассказывать, как все это было. Ольга никого не щадила: ни себя, ни своих хозяев. Она никого не старалась выгородить, оставить в тени. Ни на чью помощь не рассчитывала.

Следователь уже знал, что эта молодая женщина в последние годы жила двойной жизнью: в институте — серьезна, вдумчива, сдержанна, достаточно прогрессивна в своих суждениях, оценках разных событий. Но это маска. Подлинное ее существо — легкомысленная женщина, падкая на сладкую, легкую, бездумную жизнь. Но такой она представала лишь перед узким кругом особо близких ей людей, которым доверяла. Теперь перед следователем сидела совсем иная Ольга: ни та, что носила маску, ни та, что так цинично смотрела на окружающий ее мир. Это была женщина, видимо принявшая какое-то очень трудно давшееся ей решение. Следователь пытался сам для себя сформулировать, что с ней произошло: прозрела, опомнилась? Нет, конечно, и все же было заметно, как внутренне она переменилась. И эта перемена в известной мере определяла ее поведение. Видимо, теперь Ольга поняла, что сделала ставку не на ту карту, что она проиграла, и не одна, а вместе со всей своей компанией, ставшей теперь для нее ненужной, далекой и даже враждебной. Она знала, что бывшие ее хозяева палец о палец не ударят для спасения или хотя бы облегчения ее участи. И Ольга избрала единственно правильный в ее положении путь: раз попалась, да к тому же с явными уликами, надо признаваться во всем.

Говорит она тихим, размеренным голосом, глядя следователю прямо в лицо.

— Завербовали меня тогда, когда я была глупой, наивной и беззаботной девчонкой, полагавшей, что самый сильный в мире человек — это тот, у кого деньги. Меня уговаривали: риска никакого, усилий потребуется мало, а вознаграждение солидное… Тогда я не понимала, что к чему. Поначалу они и не говорили мне, в чем будут заключаться мои обязанности, что и для кого я должна делать. Все рисовалось туманно, в общем плане: придется иногда выполнять отдельные несложные поручения, скажем, с кем-то познакомиться, кого-то о чем-то расспросить, что-то узнать, куда-то ненадолго поехать. Подчеркивали: “Все это будет хорошо оплачено”. И тут же строгим голосом предупреждали: “Все, о чем мы условились, должно сохраняться в тайне”. Я согласилась.

Я раза три–четыре встречалась с Карен Милз и Груд Белан — это те, кто завербовал меня. Вначале я терялась в догадках, что же требуется от меня? Мне не давали никаких поручений, со мной разговаривали обо всем и ни о чем. Но постепенно в этих, казалось бы, ничего не значащих беседах я стала улавливать лейтмотив, звучавший, однако, неназойливо: антикоммунизм — кредо моих хо­зяев… Далеко не все мне было ясно, но я не задавала уточняющих вопросов. Мне дали понять, что все сказанное обсуждению не подлежит и должно быть принято как аксиома.

Была в этих беседах еще одна важная тема — искусство конспирации, техника работы вдали от центра.

Несколько месяцев со мной никто не встречался. Казалось, что обо мне забыли. И вдруг телефонный звонок Карен Милз: “Я должна вас повидать”. Место встречи было условлено давно, заранее: все тот же секретный кабинет приморского ресторанчика “Креветка”. Здесь мне и было объявлено, что я должна поехать в Москву учиться в медицинском институте. Все необходимое для этого будет сделано без моего участия…

Незадолго до отъезда в Москву Груд Белан инструктировал меня. В Москве я должна изучать окружающих меня людей: профессоров, преподавателей, студентов, их родителей. Собирать о них как можно больше сведений: фамилии, имена, отчества, происхождение, адрес, материальное и семейное положение, способности, жилищные условия, состояние здоровья, увлечения, слабые и сильные стороны характера, пристрастия, политические и философские убеждения, религиозность, отношение к деньгам, служебная перспектива, отношение к советскому строю. По возможности нужно доставать фотографии этих людей, а также их документы — паспорт, билет члена Коммунистической партии, комсомола, профсоюза, воинский билет, пропуск в институт, учреждение, библиотеку, на завод.

Перед отъездом я получила дополнительный инструктаж по работе с кодами, зашифровке и расшифровке секретных сообщений, по технике фотографирования, уменьшения текста до микроточки. Меня научили особым образом обрабатывать пленку, чтобы она становилась мягкой и вкладывалась в такие неприметные контейнеры, как батарея карманного фонаря, полый карандаш и даже полая пятикопеечная монета, распадающаяся на две части. Все это я использовала в своей работе.

Когда я первый раз приехала домой на каникулы, то привезла данные на двадцать семь человек. Убористо были исписаны три листа бумаги — специально изготовленного для таких целей полотна: оно не шуршит и не прощупывается в тайнике. Эти листы я закладывала в тайник своей сумочки, заклеивала его и с успехом провозила через границу. На вашей пограничной таможне дважды осматривали мою сумочку, когда в ней находились конспиративные материалы, и каждый раз операция кончалась благополучно.

Сумочку с тайником мне дала Карен, когда я впервые отправилась в Москву. Тогда же она подробно инструктировала меня, как ею пользоваться. Мне было преподано несколько практических уроков.

Дома я три дня занималась обработкой списков. Доклад получился на двадцати листах машинописного текста. Для чего, кому нужны эти списки советских людей, основные сведения о них — я не знаю. Мне ничего не сказали. Я могла лишь догадываться, что большинство этих людей, а может быть и все, были занесены в картотеку нашей разведслужбы.

— Которая и оплачивала вашу работу?

— Да… Это так.

— Продолжайте…

— Во второй раз я привезла из Москвы материалы еще на одну большую группу советских граждан и несколько фотографий — десять–двенадцать, точно не помню. Кроме того, я передала Груду два комсомольских билета, три книжки членов профсоюза и пять пропусков в разные учреждения. Документы я выкрала у своих знакомых, выполнив эту операцию таким образом, что никто ни в чем не мог заподозрить меня.

Фотографии и документы я провозила через границу в чемодане с двойной стенкой. Я пользовалась им несколько раз, пока Груд не запретил прибегать к такой уловке. Он сказал: “Все тайное со временем становится явным — советская контрразведка уже знает секреты таких чемоданов”.

— Списки людей — это единственное задание, полученное вами от разведки? — спросил следователь.

— Нет… Но началось с этого. А потом сфера моей деятельности непрерывно расширялась. Во-первых, сам круг людей, интересовавших разведку, расширялся. Я составила список известных мне иностранных студентов, обучающихся в Москве, и по возможности дала каждому из них характеристику. От меня требовали узнать каким-нибудь способом номера почтовых ящиков, адреса воен­нослужащих.

— И вы нашли такой способ?

— Да… Студентки, живущие в общежитии, получали письма и от военных — родителей, братьев, друзей. А на конвертах — обратный адрес. Почтальон бросал письма на стол в вестибюле… Был еще один способ. Во время учебной практики в Подмосковье ко мне на прием приходили жены военнослужащих. В историю болезни вписывались их адреса… Военные люди, воинские части — все должно было быть в поле моего зрения. Я следила за передвижением войск в дни подготовки к военным парадам. Записывала номера военных машин, въезжавших или выезжавших из ворот заводов, находившихся под моим наблюде­нием… Таких заводов было два. Я должна была сообщить, чем они огорожены, как просматриваются снаружи, сколько входов и въездов, какова система охраны, номера машин, стоящих перед административными корпусами… Пожалуй, все…

— Подумайте, может это еще не все?

Ольга задумалась, стала вспоминать.

— Было и такое поручение — достать книги, в которых содержатся списки советских писателей, композито­ров…

— Вам удалось?

— Не полностью… В одном доме я смогла похитить книгу со списками писателей… Но оказалось, что эта книга была издана несколько лет назад… Груда Белана не очень удовлетворила моя микропленка. Он сказал: “Здесь нет молодежи, влившейся в Союз писателей за последние годы”.

— Были ли еще какие-нибудь специальные поручения?

— Были… Покупать путеводители… Конверты с советскими марками… Малогабаритные будильники, которые можно использовать в качестве контейнеров… Составить подробный план-схему ГУМа.

Потом я должна была взять пробу земли с названных мне четырех улиц Москвы. И еще — подыскать подходящие места для тайников… Потом попросили найти предлог, чтобы поехать в приволжский город и взять там пробу воды. Но я не смогла выполнить такое трудное задание. Хозяева были недовольны и требовали предпринять еще одну попытку. Это уже было в пору вторых летних каникул… Памятное для меня лето…

В то лето Ольга стала женой Германа. Они встретились на веселой вечеринке в приморском ресторане “Креветка”. Было уже далеко за полночь, когда Ольга и Герман вышли на берег. В лицо резко ударил морской ветер, пахнущий йодом, водорослями и прелыми листьями. Домой идти не хотелось, они гуляли, любуясь лунной дорожкой на воде, вдыхая полной грудью острые ароматы моря. В ту ночь ей было очень хорошо, и она даже забыла о тяжком грузе, что взвалила на себя, дав согласие тем двум…

…Арестованная умолкла, провела рукой по волосам, потом обеими руками обхватила голову.

— Вы устали? — спросил следователь. — Вам не здоровится?

— Нет, благодарю вас… Сейчас я продолжу свои показания… Та ночь глубоко врезалась в память. Так ведь бывает: одна ночь — больше чем год. Это произошло в ту пору моей жизни, которую нельзя измерить обычным счетом времени. Я впервые задумалась над тем, куда затянет меня ловко брошенная сеть, к чему приведет мое… Вы мне не верите, улыбаетесь?

— Нет, почему же… Всякое бывает. Но я хотел бы знать, что это — разум восторжествовал?

— Нет, увы, это было не так. В какую-то минуту пришла страшная мысль: “Подумай, какой дорогой ценой дадутся тебе те деньги, смотри, как бы ты не пожалела потом. Хватка у них железная, не вырвешься”. Но я по-прежнему оставалась верной принципу — брать от жизни все, что можно взять от нее. И в ту ночь, не знаю почему, мне казалось, что Герман, сын весьма обеспеченных родителей, молодой человек с большим будущим — он имел шанс пробиться в крупные журналисты — сумеет дать мне в жизни все, что хочется иметь взбалмошной женщине, и поможет порвать те узы, которыми я связала себя с разведкой. Страх и расчет!

…Где-то далеко-далеко за лесом уже занимался рассвет, а они все еще шли и шли по берегу и уже в который раз объяснялись в любви и говорили друг другу возвышенные слова о верности, долге, о своем будущем. Позже, когда Ольга вспоминала про эти возвышенные слова, ей было как-то неловко и смешно.

Вскоре сыграли свадьбу. На шикарном теплоходе молодые отправились в свадебное путешествие. Поздно вечером они вышли на палубу. Смотрели, как волны, разбиваясь о борт судна, рассыпались брызгами, как одиноко мерцали редкие звезды в туманном небе. Потом Ольга предложила пойти в каюту — стало холодно.

— Подожди, я должен тебе что-то сказать… — И Герман боязливо оглянулся по сторонам.

…В тот вечер муж сообщил ей, что он все знает о ее связях с Карен Милз и Грудом Беланом, что работать на них им придется вместе, помогая друг другу.

— На какое-то мгновение, — продолжает свою исповедь Ольга, — передо мной открылось совсем другое лицо Германа: жестокое, свирепое; глубоко запрятанные под широкие брови глаза смотрели на меня холодно и расчетливо. Я молча выслушала его признание, молча смотрела на него. Он спросил: “Что ты молчишь? Нам будет хорошо. У нас будет много денег. Они должны платить и мне и тебе. А такая красивая, как ты, должна быть богатой, очень богатой…” “Но у нас будет много трудностей на пути к богатству”, — сказала я. И тогда, задрав нос кверху, Герман, словно вещая с амвона, изрек: “Per aspera ad astra!” (Через трудности к звездам!).

— Вот они, эти звезды! — Ольга иронически улыбнулась и посмотрела на следователя глазами, полными глубокой печали и боли… — Но я, кажется, отвлеклась… Так на чем я остановилась? Да, свадебное путешествие… Первые радости медового месяца и горькое- похмелье…

Родители мои словно чувствовали это и все допытывались: “Почему ты такая грустная?” Они, конечно, ничего не знали. Они прокляли бы меня… Отец — участник движения Сопротивления, среди подруг матери были коммунистки. А я… Продалась… Ну что же, быть по сему…

Наступил день моего отъезда в Москву. Меня снова инструктировали. “Ваша главная задача — непрестанно расширять круг знакомых, изучать их, поставлять нам данные о них”, Я догадывалась, что в Москву под видом ту­ристов приезжают мои “коллеги”. Но Карен строго предупредила: “Никаких встреч, никаких бесед с ними. Никто до поры до времени не будет вас инспектировать, и вы никому не подотчетны в Москве”. О выполнении задания я докладывала, когда возвращалась домой на каникулы. Тогда же сдавала все собранные материалы. Я приезжала в свой город и в тот же день отправляла открытку по условленному адресу — текст был стандартный: “Дорогая Рит! Вчера я вернулась из продолжительной поездки. Все хорошо, плохо только, что моя глухота прогрессирует, совсем неважно стала слышать. Привезла тебе обещанную гранатовую брошь. Скоро увидимся. Целую. Ольга”.

Кто такая Рит? Понятия не имею. Думаю, что такой вообще не существует. Видимо, псевдоним, придуманный для связи с Карен и Трудом. Да, и эти тоже скрываются под псевдонимами. На второй день после того, как я опускала в почтовый ящик открытку, раздавался телефонный звонок. Меня вызывали на встречу. Сперва я отчитывалась устно, а потом мне говорили: “…об этом напишите подробнее”. И два–три дня я писала свой отчет. Сдавала его и получала вознаграждение. Деньги платили большие, но платили по-разному. Если в докладе оказывались сведения, представляющие особый интерес, ставка повышалась. Иногда даже до двухсот процентов. Так, в частности, было, когда вместе с подробной характеристикой студента МВТУ, моего поклонника, я представила сведения о его институте, его учебной практике в Севастополе, фотокопии с некоторых листов студенческого конспекта.

Но иногда я оставалась в недоумении. Мне, например, казалось, что заслужу самой щедрой награды за свои сообщения о докторе Васильевой и ее дочери, студентке Марине. Глава этой семьи Эрхард оказался шпионом и в первые же дни войны бежал к гитлеровцам. Сейчас он работает на какую-то разведку. Однако это сообщение было воспринято равнодушно, спокойно, дополнительных вопросов не последовало. Вскоре я поняла, в чем тут дело: хозяевам многое уже было известно об Эрхарде и о его семье. И только значительно позднее от меня потребовали письменного доклада о докторе Васильевой и ее дочери Марине, их друзьях и знакомых.

…Следователь внимательно слушает Ольгу, стараясь не прерывать ее. Но сейчас он не может не спросить:

— Какую характеристику вы дали Марине?

— Сложная, противоречивая натура. Остатки былой озлобленности, порой проявляющаяся склонность к фронде, особая точка зрения на некоторые острые вопросы советской жизни — все это не может не заинтересовать наших людей. Но при этом я предупреждала Белана: учтите, девушка честна, неподкупна, принципиальна, она стремится глубоко осмыслить окружающий мир и, в общем-то, любит свою страну, свой народ. И, как тигрица, набрасывается на того, кто посмеет чернить жизнь этого народа в главных ее проявлениях… Любовь и преданность своей стране в ней намного сильнее озлобленности и фрондерства. Купить ее нельзя. Скорее можно запугать — она несколько боязлива. Страх преследовал ее с детства… И у нее есть уязвимое место — слепая любовь к матери. Лишь бы не потревожить маму… Я говорила об этом и господину Зильберу.

— Вы показали, что вам было запрещено встречаться с вашими коллегами по разведке. А как же Зильбер?

— Мне сказали: обстоятельства могут сложиться так, что в Москве я должна буду встретиться и помочь нашему человеку. На этот случай был дан пароль: “У меня для вас имеется гранатовая брошь”. Человеку, который произнесет эту фразу, нужно верить, помогать, отвечать на его вопросы…

Однажды ко мне в общежитие позвонил иностранец и сказал, что привез небольшую посылку от моих родных. Мы условились о встрече. Посылки не было. Был пароль: “У меня для вас имеется гранатовая брошь”. Это был Зильбер…

После первых же его вопросов я поняла: среди других заданий разведчика есть и такое — проверить мою работу на месте. В частности, он попросил меня подробно рассказать, как выполнялась операция закладки тайника в Донском монастыре. Вопрос насторожил, точнее, напугал, усилил тревогу.

— А для этого были основания?

— Да, были… Летом ко мне приехал Герман и сообщил о важном поручении центра — это было, пожалуй, первое небезопасное дело, которое доверялось мне. Я получила от Германа материалы, необходимые для шифрования и расшифровки текстов, а также большую сумму советских денег. И тут же — инструкция: в начале сентября ежедневно бывать на улице Горького, на Главном телеграфе, и заглядывать в будку телефона-автомата — при входе первая будка справа. На стене будет знак “W”, начертанный угольным карандашом. Как только появится такой знак, я должна во второе воскресенье сентября рано утром, не позднее шести часов, отправиться во двор Донского монастыря и согласно полученному мною плану отыскать там тайник. Все, что передал мне Герман, нужно заложить в тайник. Кому это предназначено — я не знала и знать не должна.

Во вторую субботу сентября объявление появилось. Я помчалась в общежитие. К счастью, подруга ушла в кино, и я имела возможность тщательно упаковать в газету…

— Вы не помните, в какую?

Ольга удивленно посмотрела на следователя.

— Помню… В “Медицинскую газету”.

— Вы ее выписываете?

— Нет… Точнее, выписала на первое полугодие, а на второе пропустила сроки подписки. Но все те номера газеты, которые меня интересовали по ходу занятий, мне охотно давала доктор Васильева. Она давний подписчик этой газеты.

— Ясно. Продолжайте. Итак, вы тщательно подготовили пакет.

— И рано утром, сказав, что еду на аэродром провожать родственницу, отправилась в Донской монастырь.

По инструкции в среду я снова должна была пойти туда же, на Главный телеграф. В той же будке рядом с “W” появится буква “R”. Это сигнал, подтверждающий, что все в порядке. Нет буквы “R” — значит, беда. Условленного знака не оказалось. Ни в четверг, ни в пятницу, ни в последующие дни… Я потеряла покой, страшно испугалась. Стала вспоминать до мельчайших деталей, как закладывала тайник. Мне казалось, что все правила конспирации были соблюдены строжайшим образом. И вдруг провал. Неужели это я виновата? Значит, за мной продолжают следить?.. И вот от Зильбера узнаю: человека, которому предназначалось содержимое тайника, провалил один из наших разведчиков, за что и понес суровое наказание. Там, в центре, естественно, догадались, в каком смятении я нахожусь, и, видимо, поручили Зильберу внести ясность: “Вы не виноваты”.

— Передать вам поручение центра — это было единственное задание Германа?

— Нет… Он должен был проехать на машине по дороге, проходящей через некоторые райопы Подмосковья…

— Какие? Вот вам карта. Покажите.

Ольга сразу же прочертила карандашом маршрут.

— Мы воспользовались приглашением моего однокурсника. Его родители живут в деревне, дорога к которой идет примерно тем же маршрутом.

— Что интересовало вашего мужа?

— Линии электропередач, радарные установки, про-мышленпые объекты, встречавшиеся в пути военные машины. Он тайком записывал их номера…

— Это его запись? — Следователь протянул коробку для сигарет, на которой был записан номер машины.

— Нет, моя. Мы дублировали друг друга. Вечером мы долго искали эту коробку…

— Что еще привлекало внимание вашего супруга?

— Мы остановились на берегу реки, чтобы набрать бутылку воды…

— Ясно. Как оценивал Герман результаты поездки?

— Сдержанно… Хотя был очень доволен неожиданным знакомством. К нашему пикнику присоединился гражданин, отрекомендовавшийся Семеном Опанасенко.

И Ольга подробно рассказала о том, что было уже известно следователю, — как человек по кличке Толстяк стал выполнять их поручения.

— Герман дважды встречался с ним в Москве. Тол­стяк достаточно откровенно поведал о себе, о своих делах до ареста. Герман осторожно дал ему понять, что услуги таких людей всегда высоко оплачивались и будут оплачиваться. Тем не менее муж приказал мне до поры до времени держаться подальше от этого типа, пока он не посоветуется с хозяевами, пока не придет условная телеграмма: “Твое письмо получил, спасибо”. Такая телеграмма пришла. Значит, Толстяка можно использовать. Его фамилия значилась где-то там, в досье. Он до ареста, видимо, работал против вас. Но даже после получения телеграммы я должна была прибегать к услугам Толстяка осторожно, втемную.

— Хороша темная! Вы же ему давали прямые шпионские поручения, — заметил следователь.

— Да… Соблазнительно было. Когда Зильбер приехал в Москву, он при первой же встрече со мной поинтересовался Толстяком. И был весьма доволен, узнав, что чело­век этот как раз в эти дни находится в Москве.

— Что вам известно о заданиях, которые выполнял Зильбер в Москве?

— Я уже говорила: проверить мою работу на месте и лично познакомиться кое с кем, на кого я давала мате­риал.

— И это все?

— Нет… Ему удалось перевезти через границу сфабрикованные газеты “Футбол”. Внешне они ни в чем не отличались от такого же советского издания. Ну, а по содержанию… Содержание вам известно.

— Какова ваша роль в распространении этих фальшивок?

— Я подсказала исполнителя — Толстяка. Из списка людей, за которыми я вела наблюдение во время учебной практики в Подмосковье, выбрала одиннадцать человек и дала их адреса. Это главным образом учащаяся молодежь. С некоторыми из них я познакомилась поближе на одном из лесных пикников, устроенном моим поклонником, местным хирургом. Мне казалось, что настроения этих молодых людей таковы, что фальшивка попадет на благодатную почву… Я дала Зильберу еще один адрес — студгородок, в котором бывала два-три раза и знала, как туда легче всего проникнуть, куда следует положить газеты…

— Вы показали, что Зильбер имел задание установить контакт с Мариной Васильевой. Вы содействовали этому?

— Частично… Когда мы всей компанией возвращались со студенческого вечера, Марина со своим знакомым Николаем Бахаревым пошла в ресторан “Метрополь”. Я тут же из автомата дала знать об этом Зильберу… Его заинтересовал друг Марины литератор Николай Бахарев, с которым я познакомилась в доме Васильевых. Мне казалось, что Бахарев именно тот человек, который может привлечь внимание шефа. Так я и охарактеризовала его в своем сообщении Зильберу. Для него было важно — Баха­рев причастен к миру литераторов, но Зильбер был несколько озадачен, не найдя его фамилии в своем списке членов Союза писателей. Я объяснила ему, что Бахарев еще только начинающий литератор и у него все впереди, его, конечно, примут в Союз. Зильбер согласился со мной и стал настойчиво добиваться встречи с другом Марины. И не без моей помощи кое-чего добился. Мне удалось свести их вместе в ресторане “Колос” на ВДНХ, а Зиль­бер ухитрился каким-то образом затащить Бахарева к себе, в номер гостиницы. О чем они беседовали там, мне неизвестно. Перед отъездом, во время нашей мимолетной встречи, Зильбер на ходу, скороговоркой передал свои впечатления от этой встречи. Он сказал примерно так: “Ничего определенного сообщить не могу. Бахарев оказался молодым человеком с более сложной натурой, чем я предполагал. С ним надо работать, его нужно изучать. На таких выигрывают, но на таких иногда и проигрывают”. Последние его слова я запомнила хорошо…

— Уезжая, Зильбер оставил вам какие-нибудь инструкции?

— Он просил меня продолжать наблюдение и за Мариной и за Бахаревым, но не предпринимать без согласования с центром каких-либо активных действий. Кроме того, он сообщил мне о намерении центра использовать меня как передаточный пункт для доставки в Россию пропагандистских материалов на русском языке, в том числе и тех, которые пишутся в вашей стране, а печатаются в “свободном мире”. Зильбер сказал, что в ближайшее время будет организовано поточное микрофильмирование многих таких материалов. Микропленки через меня будут направляться определенным лицам для проявления, размножения и распространения. Я поняла Зильбера таким образом, что центр обеспечит доставку микропленок мне в Москву. А я, в свою очередь, обязана через тайники передавать эти микропленки третьим лицам. Кто они, Зильбер не сказал. В Москве я должна получать от каких-то лиц микропленки для отправки центру. Зильбер назвал всю эту операцию бесконтактной связью. Такую связь мы с ним отрабатывали в дни его пребывания в Москве. Зильбер сказал: “Пусть это будет для вас тренировкой”. Он привез с собой магнитный контейнер, внешне ничем не отличающийся от спичечной коробки советского производства. Только взяв его в руки, можно было определить, что он металлический и при соприкосновении с металлом накрепко прилипает к нему. Я имела возможность лично убедиться в этом, используя для отработки такой бесконтактной связи тайник в Архангельском. К тренировке был привлечен и Толстяк. Однако в последние дни пребывания Зильбера в Москве я вынуждена была прибегнуть к этому тайнику для оперативной работы — надо было срочно передать гостю кодированную записку. Так сложились обстоятельства… Поддерживать связь с Зильбером прежними способами — телефон, встреча в толпе покупателей у прилавка универмага — было уже опасно.

— Вам предъявляется изъятая у вас при обыске записная алфавитная книжка в голубом кожаном переплете. Она принадлежит вам?

— Да.

— Дайте пояснения по существу некоторых записей. Что значит запись на последней странице: “Концерт Баха”. И рядом несколько цифр.

— Зашифрованный телефон Бахарева. Из каждой пары цифр надо вычитать 25.

— Он сам дал вам свой телефон?

— Нет. Я выкрала из сумки Марины Васильевой записную книжку и переписала телефон Бахарева, а потом незаметно положила книжку на ее письменный стол.

— На предпоследней странице есть такая запись: “Св. 40, Мол. 50”. Что это значит? Расшифруйте.

— Пожалуйста: “Свечи стоят 40 копеек, молитвенники 50”. Это запись, связанная с заданием, которое я получила в Москве от мужа. Он передал ряд поручений деятеля русской эмиграции, действующего в контакте с моим шефом. При этом Герман подчеркнул: “Считай, что ты получила задание шефа”.

— Как зовут эмигранта?

— Истинная его фамилия мне неизвестна. А кличка — Константин.

— Что требовал от вас Константин?

— Я должна была собрать широкую информацию о некоторых художниках и литераторах, о литературных приверженностях молодежи, в частности студентов… И наконец, совсем новое для меня дело — побывать в московских церквах, побеседовать с верующими и священниками.

— Что вы должны были выяснить в этих беседах?

— Нет ли нарушений закона о свободе вероисповедания? Много ли среди верующих молодежи? Печатаются ли церковные книги, где их достать, сколько стоят свечи, молитвенники? Возрастной состав священников, содержание их проповедей. Как много свободных мест в церковных приходах для семинаристов, оканчивающих духовные училища?

— Вы выполнили это поручение?

— Частично. Я побывала в церквах Троицы в Хохловском переулке, Николы в Хамовниках и в церкви Донского монастыря. Беседовала с верующими и со священниками. Но считала, что еще не располагаю достаточно полной информацией для ответа на поставленные вопросы. Однако мне уже сейчас ясно: некоторые ответы верующих не обрадуют шефа. Богомольные старушки недовольны — священники покидают церкви и выступают с лекциями на атеистические темы.

— А как с поручением касательно литературных приверженностей студентов?

— О, это чрезвычайно емкое и многостороннее задание… Очень сложное, рассчитанное на длительное время… Я немногое успела…

— Это все, что вы можете ответить на мой вопрос?

— Я хочу добавить к сказанному следующее: я возлагала большие надежды на Бахарева. Но в беседах он высказывался по интересующим меня вопросам очень туманно. Мне кажется, что встреча Зильбера с Бахаревым была более результативной. Перед отъездом на каникулы я летала активнее контактироваться с Бахаревым. Но, увы, женская ревность! Марина вела себя весьма воинственно. И все же я буквально за несколько дней до отъезда договорилась с Бахаревым, что после возвращения в Москву мы пойдем ужинать в Дом литераторов. Конечно, вместе с Мариной. Он в шутку заметил: “Я обеспечу вам, Оленька, кавалера… Очень популярного писателя… Но, увы, обстреливаемого всеми калибрами официозной критики”. А потом обстоятельства сложились так…

Она умолкла. Пауза длилась недолго. Ольга вновь заговорила, но голос ее внезапно стал глухим.

— Я постараюсь искупить свою вину… Я сознаю ее… И готова подробнейшим образом ответить на все ваши вопросы.

— При обыске в вашей правой туфле был обнаружен тайник. Кто дал вам эти туфли, как вы использовали их?

— Туфли мне дала Карен, когда я в последний раз была дома на каникулах. За несколько дней до отъезда в Москву. Мы встретились на явочной квартире. Карен сняла со своей блузы гранатовую брошь, вынула из нее булавку и концом, противоположным острию, служившим ей отверткой, вывинтила четыре шурупа, крепивших каб­лук. И тут же ловко отделила его от туфли. Каблук был полый. Карен объяснила: “В этом полом каблуке ты будешь перевозить через границу микропленку. Отсюда в Москву. Возможно, что в будущем придется возить и из Москвы. Какую микропленку, узнаешь потом, в следующий приезд. А пока надевай туфли и носи их как можно больше. Считай это экспериментом”.

Затем она попросила поставить каблук на место с помощью все той же булавки. У меня это сразу получилось. Карен была довольна. Между прочим, заметила: “Здесь удобно хранить ампулу с кураре”. И засмеялась. Я ничего не ответила. Я не была уверена, что это шутка. Кураре, как известно, яд…

Тогда же Карен сказала: “Носи туфли до самого отъезда из Москвы и постарайся забыть, что под твоей правой пяткой тайник”. Видимо, она обладает каким-то даром внушения. Я действительно забыла, что у меня среди трех пар лакированных туфель — одинаково элегантных, красивых — есть одна пара с тайником. Как-то Марина попросила дать ей — она шла на свадьбу к подруге — на один вечер такие лакированные туфли. И я по ошибке из трех пар выбрала именно ту, что имела тайник. Беспечность обошлась дорого. Видимо, я плохо усвоила уроки конспирации. Я спохватилась только через несколько дней. Спохватилась, ужаснулась и тут же позвонила Марине…

— Знали ли о вашей преступной работе Васильевы? Может, догадывались?

— Нет. Ни в малейшей степени.

— А ваши родители?

— Нет… Я уже говорила — они прокляли бы меня.

— Вы несколько лет занимались изучением политических настроений окружавших вас молодых людей. Не требовали ли ваши хозяева, так сказать, общих соображений о мировоззрении, тенденциях развития духовного мира советской молодежи? В прямой или иной форме?

— Нет… Впрочем, однажды был такой разговор с Ка­рен. Это во время моей последней встречи с ней. Она показала мне одну из газет с антисоветской статьей, подготовленной Мюнхенским институтом по изучению СССР. В ней красным карандашом были подчеркнуты строки, касающиеся молодежи. Карен попросила меня прочесть эту статью, обратив особое внимание на подчеркнутые строки. И спросила: “Как вы считаете, автор дает правильную оценку? Нам важно знать: что это — наша пропаганда или реалистическая картина? Мы не имеем права заблуждаться. В особенности там, где речь идет о мобилизационной готовности возможного противника”. Я хотела тут же ответить, но Карен остановила меня: “Я не тороплю вас с ответом. Вопрос слишком серьезный. Проанализируйте ваши многочисленные беседы с молодыми людьми в СССР. Завтра мы снова с вами встретимся. Я попрошу изложить ваши соображения письменно”. На следующий день я передала Карен свои письменные соображения по поводу статьи. Я не согласилась с выводами ее автора. Карен, видимо, была не очень довольна моим письменным ответом. Сухо поблагодарив за откровенность, она, однако, спросила: “А вы не ошибаетесь?” Я твердо ответила: “Нет, не ошибаюсь”.

В тот день Марина Васильева пришла в Комитет госбезопасности уже по вызову.

Следователь не сказал ей об аресте Ольги — для Марины она уехала домой на зимние каникулы. Но по характеру некоторых вопросов Васильева стала догадываться о повышенном интересе к жизни иностранной студентки. И откровенно рассказала все, что знала, что думала о своей подруге.

Разговор был долгим и касался, конечно, не только Ольги, но и ее самой. Может, впервые здесь, лицом к лицу со следователем, отвечая на его вопросы, Марина остро ощутила, какая опасность висела над ней.

А впереди еще один трудный разговор и неожиданное для нее, поистине ошеломляющее открытие.

После допроса ее проводили в кабинет Птицына. Марина не удивилась встрече с ним. Она решила, что допрос будет продолжен. Васильева стояла перед Птицыным усталая, растерянная, поникшая, и бледное лицо ее выражало глубокое душевное волнение.

Птицын предлагает ей сесть, а она все еще стоит, словно не слышит или не понимает его слов. А Александр Порфирьевич повторяет:

— Садитесь же! Вот так… Кофейку не угодно ли? Воды? Извольте…

Она выпила стакан воды.

— Вы не волнуйтесь. Самое страшное позади. Я разговаривал со следователем. Он сказал, что ваши показания для дела важны, и при этом подчеркнул их объективность и откровенность. Со своей стороны я признателен вам за то, что вы в тот раз сами пришли к нам. Вы и тогда были искренни, но я не мог быть с вами откровенным до конца. На это были свои причины. Теперь они отпали. Сейчас я могу сообщить вам нечто такое, что должен был скрывать от вас… — Птицын запнулся на какое-то мгновение, окинул взглядом удивленное лицо Марины и продолжал: — Дело в том, что Николай Андреевич Бахарев — наш сотрудник. Больше того, он работает под моим началом и действовал по моим указаниям…

Уже не удивление, а изумление на лице потрясенной девушки. Она силится что-то сказать, но, видимо, не мо­жет. Нет сил, нет слов. Перехватило дыхание, комната расплылась в каком-то тумане. Марина судорожно уцепилась за край стола. Сейчас на ее лице можно было прочесть не только изумление, но и досаду,пев и даже страх. Большие глаза ее вопрошали: “Зачем же так?..” И, перехватив ее взгляд, Птицын говорит:

— Поймите, товарищ Васильева, так было надо!

…В тот вечер Марина несколько раз подходила к маленькому столику в углу комнаты, поднимала телефонную трубку и начинала набирать номер. Наконец она решилась и все же позвонила Бахареву. Она слышала его нетерпеливый голос: “Алло! Алло! Кто говорит?” Не ответила. Молча опустила трубку на рычаг. И вдруг в ее почти потухших глазах сверкнула надежда. Марина снова звонит Бахареву и глухим голосом говорит:

— Николай Андреевич! — Так она называет его впервые. — Я все знаю. Меня вызывали на допрос. Я была у вашего шефа… Мне сказали: “Так надо было…” Это и ваше мнение?

Бахарев не сразу ответил. На какое-то мгновение ему захотелось весело, как он это обычно делал при встрече с ней, выпалить что-нибудь этакое, приятное, успокаивающее. Но он не выпалил. Помедлив, сдержанно, с трудом скрывая душевную теплоту, сказал:

— Марина… Ты пойми… Это все очень сложно…

— Мне ясно, — отчужденно-холодно отчеканила она. — Значит, и ты так считаешь… Значит…

— Никаких “значит”, Мариночка! Ты должна все понять… — Бахарев умолк, словно подыскивал самые нужные сейчас слова.

Никогда еще так остро не ощущал он, насколько глубока и полна его привязанность к этой девушке, столь необычно и сложно появившейся на его пути. Бахарев весь день готовился к этому разговору с ней. Он уже знал о встрече Птицына с Мариной. Знал о реакции генерала Клементьева на эту встречу. Бахарев находился в кабинете Александра Порфирьевича, когда к концу рабочего дня подполковнику позвонил генерал. Клементьев интересовался, как прошла беседа с Васильевой и, в частности, что сказали ей о Бахареве, сумели ли объяснить все… И, судя по выражению лица Александра Порфирьевича, генерал был чем-то недоволен.

— Черт те что получилось, — отхлебывая горячий кофе, бурчал расстроенный Птицын. — Докладываю генералу: объяснили, мол, девушке коротко и ясно. Сказал: “Так надо было”. А генерал не без иронии заметил: “Это все, что вы могли сказать ей, Птицын? Маловато… Думал я, что для девушки, перенесшей столько горестей, найдете слова потеплее. — И добавил: — Позвоните ей и попросите, если может, пусть завтра придет ко мне”. И нам с тобой велено быть там. И Крылову. Об остальном, сказал, сам позаботится. Вот так… Ну, чего молчишь? Ишь как сияет товарищ Бахарев…

…Бахарев продолжает все на той же ноте:

— Мариночка, ну что же ты молчишь? Я взываю к твоему разуму и сердцу. Разреши мне сейчас приехать к тебе…

— Нет, не надо… Нужно все обдумать.

— Да, это все сложно, но объяснимо. Я хотел бы… Алло! Алло! Кто нас разъединил?

Разъединила Марина. Не попрощавшись, она положила телефонную трубку. Затем, тяжело ступая, подошла к балконной двери, прижала голову к холодному стеклу — на улице шел мокрый снег. Стала прислушиваться: не раздастся ли телефонный звонок? Нет. Бахарев не звонил. Тишина! Только слышно, как по оконному карнизу без конца тенькает ледяная капель.

Ее вывел из оцепенения звонок. Она бросилась в переднюю к телефону. “Николай… Пусть приезжает немедленно!” Но это звонил Птицын.

— Марина! Сможете ли вы еще раз приехать к нам завтра? Когда? Когда вам удобно… Хорошо, в три часа.

…Бледная и взволнованная, переступила она порог большой светлой комнаты. Генерал поднялся, зашагал ей навстречу.

— Здравствуйте, — Марина! Рад вас видеть. Только хмуриться не надо. Знакомьтесь: Крылов Иван Михайлович. А с этими товарищами вы, кажется, уже знакомы. — И, улыбнувшись, кивнул в сторону Бахарева и Птицына.

Марина смущенно, растерянно оглядывается по сторо­нам. На длинном полированном столе — ваза с красными розами. Коробка конфет. Что все это значит? Зачем ее сюда позвали? А генерал продолжает:

— Присаживайтесь… Вот сюда… Что будем пить: кофе, чай? Николай Андреевич! Вы себя неприлично ведете — рядом такая девушка, а вы словно в рот воды набрали и никакого внимания. Я-то в ваши годы… Прошу вас…

Бахарев краснеет и что-то несвязное бормочет в ответ.

…Вот уже минут пятнадцать Марина сидит за этим длинным столом в обществе четырех чекистов и никак не может понять: зачем, собственно, ее сюда пригласили?! Генерал расспрашивает о занятиях в институте, интересуется здоровьем мамы, ее работой, настроением.

— Я очень рад, что у вас дома все в порядке, что все тяжкое осталось позади… Ваша мама молодец. Передайте ей привет и наше пожелание доброго здоровья. А теперь хотелось бы несколько слов сказать вам, Марина… Вы, вероятно, догадываетесь — мы пригласили вас сюда не только для того, чтобы угостить чашкой кофе. Мы не без вашей помощи провели нелегкую операцию. Распутали сложный узел. Ваша роль при этом была трудной. Жизнь вас не баловала с детства. Но вы на очень важном рубеже смогли подавить чувство страха и пришли к нам, отбросив сомнения, колебания… Спасибо вам за это. У нас, Марина, суровая служба. И веления ее суровы. Что поделаешь? Порой приходится подавлять проявление самых сильных человеческих чувств… Простите за это небольшое отступление. Полагаю, что вы меня поняли. Поняли, к чему все это сказано…

Генерал допил чашку кофе, встал с места, прошелся по кабинету и вскользь, словно только сейчас вспом­нил, обронил:

— Мы тут вчера посоветовались с руководством и приняли решение вручить вам этот скромный сувенир. — Он протянул ей часики, на крышке которых было выгравировано: “Марине Васильевой — от друзей”. — И еще один сувенир, на мой взгляд, куда более дорогой. Вот эти розы… Их уж пусть вам вручает Николай Андреевич. Впрочем, служебный кабинет — не лучшее место для столь лирической акции. Бахарев сегодня свободен, и сам решит, где их вручить. Николай Андреевич! Проводите, пожалуйста, Марину… А заодно постарайтесь помочь ей понять все, что еще осталось для нее неясным. Только не прибегайте, пожалуйста, к категорическим формулам, вроде: “Так надо было”. Никому еще точно не известно, так ли надо было или чуть-чуть, самую малость, но не так. А пока не смею задерживать… Впрочем, я совсем за­был: у вас, Марина, могут быть просьбы, вопросы?

Она благодарно взглянула на высокого, скорее, долговязого обаятельного человека и покачала головой:

— Просьб нет, а вопросы… Что ж, вы, кажется, мудро все решили… И время поможет… Спасибо вам… И за сувениры… и за уроки…