1.

Тусклый зимний рассвет вползал в окно неслышно, мягко, как кошка. Тихонов нажал кнопку, настольная лампа погасла, и знакомые очертания предметов, потеряв свою четкость, расплылись в голубом сумраке кабинета. Веки были тяжелые, будто налитые ртутью, а голова — огромная и звенящая, как туго надутый аэростат.

Тихо посапывал Савельев. Он устроился на четырех стульях у стены, подложив шинель Тихонова и накрывшись своим стареньким пальто какого-то невероятного розового цвета.

Стас встал, потянулся, потер кулаками глаза и медленно, вязко, как о чем-то постороннем, подумал, что сегодня, наверное, все кончится и тогда можно будет спать, спать, спать. Он подошел к Савельеву, легко потряс его за плечо:

— Вставай, вставай, старик! Уже четверть девятого…

Савельев резко дернулся, не открывая глаз, сунул руку под голову, под шинель, наткнулся на спинку стула и проснулся. Он сел, улыбаясь, все еще с закрытыми глазами, сказал:

— Сон хороший снился…

На его бледном лице затекли от сна складки, набрякли глаза.

Приглаживая руками красную шевелюру, спросил:

— Стас, у тебя зеркала нет? Видок, наверное, тот еще!

— Ты ангорского кролика видел? Сходство сейчас замечательное.

— Он же белый, по-моему? — недоверчиво протянул Савельев.

— Цвет и выражение глаз одинаковые.

— У тебя, между прочим, сходство с киноактером Тихоновым сейчас тоже минимальное, — ехидно заметил Са­вельев. — Слушай, Стас, а сколько я проспал?

— Часа полтора верных. Ну все, старик, поехали. Поезд приходит в девять десять. Значит, в полдесятого я здесь, а ты бери Длинного и прямо сюда…

Панкова сказала:

— Учтите, что в двенадцать у меня репетиция.

— Собственно, длительность нашего разговора зависит от вас. Мне-то всего пару вопросов надо задать.

“Красивая женщина, — подумал Стас. — Хотя времечко уже и начало точить эту красоту. Хорошо держится”.

— Итак, приступим к делу. Расскажите, пожалуйста, что вам известно о взаимоотношениях в семье Ставицких?

— Ах, так трудно говорить с посторонними об интимной жизни своих близких!

— Ничего страшного, Зинаида Федоровна, — успокоил Стас. — В милиции, в исповедальне и у доктора интимные стороны жизни охраняются профессиональной скромностью собеседника. Так я вас слушаю.

— С Алешенькой Буковой мы дружим уже лет пятнадцать…

— Вы имеете в виду Елену Николаевну?

— Да, конечно. Мы все ее так называем…

Панкова говорила страстно, похрустывая длинными красивыми пальцами:

— Тяжкая драма. Развалилось окончательно это теплое, доброе человеческое гнездо, созданное тонким интеллектом Буковой и высоким артистизмом Ставицкого. А Алешенька еще надеется…

Высокая, еще стройная, в изящном костюме джерси, она время от времени вставала и нервно ходила по кабинету. “Ишь затянулась… — неприязненно посмотрел на нее Тихонов. — Был бы я режиссером — сразу на третью категорию обратно бы перевел…”

— Простите, а чем вы объясняете уход Ставицкого от жены?

— М-м, точно я не могу этого утверждать, но чем вас, интересных женатых мужчин, можно скорее совратить с пути истинного? — кокетливо сказала она. — Как говорят французы: “Шерше ля фам”.

— Я только интересный, но неженатый, — сказал Ти­хонов, напряженно думая о чем-то.

— Ну, тогда у вас еще все впереди, — заверила Панкова.

— А вы не знаете, где надо искать эту женщину? — спросил Стас.

— Право, затрудняюсь вам сказать. Это ведь только мои догадки.

— И Букова тоже не знает?

— Скорее всего — нет. Она бы мне сказала.

— Прекрасно. У меня будет к вам просьба: напишите мне обо всем этом. Можно покороче. Раз в шесть.

Звонок. Стас рванул трубку.

— Тихонов. Да, да, слушаю, Савельев. Куда?! На работу? Совместительство? Давай туда. Жду. Удачи, старик.

Панкова за соседним столиком быстро писала объяснение. Тихонов подошел к окну. По заснеженной Петровке сновали троллейбусы, женщина несла перед собой, как щит, новый латунный таз, лениво протащила свой возок мороженщица. Тихонов негромко барабанил пальцами по стеклу, напевая под нос:

А на нейтральной полосе цветы

Необычайной красоты…

Прошло утреннее оцепенение, его уже сотрясал азарт охотника, идущего по верному следу. Все, сеть заброшена…

— Все, я написала.

Стас подошел к столу, взял у Панковой объяснение, прочитал. Довольно улыбнулся, положил листок в стол.

— Вот видите, наша беседа заняла меньше часа. Давайте я вам отмечу пропуск на выход.

— Прекрасно, я как раз успеваю в театр.

Тихонов поставил на пропуске свою корявую, немного детскую, подпись и потянулся к тумбочке за штампом. Достал, подышал на него. Панкова встала. Стас еще раз дыхнул на штамп и отложил его в сторону.

— Простите, Зинаида Федоровна, я забыл вам задать еще один вопрос.

— Пожалуйста. Стас тихо сказал:

— Вы зачем писали письма с угрозами Тане Аксеновой?

Панкова бледнела стремительно, кровь отливала от лица, как будто сердце ее остановилось.

— Какие п-письма? Я вообще не люблю писать письма. И я не знаю никакой Аксеновой.

— Не знаете? Но это же вы предложили — “шерше ля фам”?

— Боже мой, если вы говорите об истории со Ставицким, то я не имею к этому никакого отношения.

— Вот что, Зинаида Федоровна. Если вы хотите успеть на репетицию, то давайте не будем транжирить наше время. Хотя боюсь, что на репетицию вы сегодня все равно не попадете. А роль благородной подруги из вашей пьесы вам придется репетировать здесь, со мной.

— Не запугивайте меня! — крикнула Панкова, и из глаз ее брызнули слезы. — Театральная общественность не допустит!.. Вы еще молоды…

— Чего не допустит театральная общественность? Моей молодости? — спросил вежливо Тихонов. — Наоборот, она ее скорее будет приветствовать. Так, знаете ли, интереснее…

— Вы — мальчишка, — сказала Панкова, и лицо ее теперь покрылось красными пятнами.

Стас покачал головой:

— Как жаль, что мы не в магазине. Там хоть висят плакаты “Будьте взаимно вежливы!”. Тем более что я еще не понимаю причины вашего гнева и испуга.

— Вы меня напрасно пытаетесь впутать в эту неприглядную историю! Сейчас не бериевские времена! — кричала Панкова.

— Ну-ка, тише, — вдруг резко сказал Стас, и Панкова сразу смолкла. — Насчет времен вы правильно сказали. А в скверную историю вы себя впутали сами.

Он открыл ящик и разложил на столе четыре листа бумаги.

— Вот ваша автобиография из театра. Вот счет за газ из вашей квартиры. Вот ваше объяснение, которое вы сейчас написали. А вот это, — он поднес листок к глазам Панковой, — письмо Татьяне Аксеновой.

— Я ничего не понимаю, — сказала растерянно Панкова.

— Понимать нечего. Не надо быть почерковедом, чтобы увидеть: все бумаги написаны одной рукой.

— И что?

— А то, что это письмо найдено в сумке убитой Татьяны Аксеновой.

— Убитой? — с ужасом переспросила Панкова.

— Да-да, убитой. За три часа до того, как вы поспешно убыли в Ленинград.

— Но клянусь вам. это случайность! Ужасное, роковое совпадение! Я действительно писала ей письмо, но ничего подобного и в мыслях не имела. — Панкова зарыдала по-настоящему. Стас налил ей в стакан воды. У Панковой тряслись руки, и вода текла некрасивой струйкой по подбородку, рассыпалась темными каплями на платье. Она затравленно, не отрываясь, смотрела Стасу прямо в глаза. Тихонов отвернулся к окну. За стеклом летели сухие снежинки, в полдень было так же сумрачно, как и на рассвете.

Панкова плакала. Стас, прислушиваясь к ее всхлипываниям, вспомнил, как сидела окаменевшая мать Тани, приговаривая все время: “Донюшка моя, доня…” И подумал с ожесточением: “Плачь, плачь. Не жаль мне тебя. Таня, когда умирала, не плакала…”

Тихонов сел за стол, собрал бумаги, положил в ящик.

— Вы успокоились? Давайте продолжим. Но учтите: если вы будете снова врать, то уже сами — как вы писали Тане — “поставите себя в весьма опасное положение”.

Панкова кивнула:

— Но зачем вы так грубо со мной говорите? Вы же воспитанный человек…

— А вы бы хотели, чтобы я вас называл Зиночкой и шаркал ножкой? Нет уж, увольте! Вы что-то не очень раздумывали об этике, когда писали Аксеновой письмо с весьма прозрачными угрозами. А человек этот убит. Так что обойдемся без реверансов. Нам нужна правда. Намерены вы говорить только правду?

Панкова снова кивнула. Лицо ее стало некрасивым, обвисшим, со множеством мелких морщинок.

— Зачем вы написали письмо?

— Лена была так несчастна! И она надеялась, что, если эта женщина оставит Костю в покое, он вернется домой.

— Вы снова говорите неправду.

— Почему?

— Это… это… — Стас вспомнил фразу из блокнота Тани Аксеновой. — Это одеяло лжи из лоскутов правды. Вы же прекрасно знаете, что Таня была не в курсе семейных дел Ставицкого. И специально информировали ее письмом. После этого Таня указала Ставицкому на дверь. Поэтому говорить о том, чтобы она “оставила его в покое” нелепо. Правильно?

— Ну, значит, я оговорилась. Это же непринципиально!

— Нет, принципиально. Потому что вы рассчитывали так: получив письмо с угрозами, Таня испугается и заставит Ставицкого вернуться к Буковой. Так?

— Ах, может быть, и так! Но ведь, ей-богу, я действовала из лучших побуждений. Я хотела восстановить семью. Кто мог знать, что…

— Что? Кончится убийством?

— Я не имею к этому никакого отношения! Ведь это так страшно — убить человека…

— Боюсь, что вы не очень хорошо представляете, как это страшно — убить человека. Вы мне лучше скажите, кто мог совершить это убийство в интересах Буковой?

— Клянусь, я не знаю!..

— Ладно, допустим. У Буковой есть сейчас мужчина, как это называется, поклонник, который готов ради нее на все?

Мгновение подумав, Панкова ответила:

— Да, есть. — И сразу заторопилась: — Но я его видела всего несколько раз.

— А что, Букова его скрывает?

— Нет, мне он просто не понравился.

— Подробнее!

— Ну, у него какие-то скверные манеры, очень разухабистые. Вообще он… не нашего круга. И… нетрезвый.

— Как он выглядит?

— Высокий, по-моему, шатен, худощавый…

— Как зовут его? — Тихонов задержал дыхание.

— Ника. По-моему, Ника. Или Кока…

— Его зовут Никита Казанцев? — спросил спокойно Стас.

— Наверное, — обрадовалась Панкова. — Полного имени я не знаю, но, кажется, его так и звали — Ника.

— Посидите здесь. Я скоро приду. — Тихонов подергал ручку сейфа и вышел.

2.

— Через полчасика. Владимир Иваныч, сможете побеседовать с Никитой Казанцевым, проходившим у нас под условной кличкой Длинный. Савельев поехал за ним.

Шарапов поднял глаза от бумаг:

— Но-о! Нашел-таки? Ну, хвались подвигами. Как вышел?

— Я его вычислил. Как Леверье планету Нептун — на кончике телефонного диска!

— Ну-ка, ну-ка…

— Вот смотрите. Эта идея сформировалась у меня окончательно вчера, когда я ушел от вас. Интервал между автобусами — одиннадцать минут. Как же Демидов смог догнать Гавриленко на середине маршрута? Позвонил в парк. Оказывается, Гавриленко на семь минут опоздал к владыкинской остановке. Застрял у Самотеки, там эстакада строится. Тогда меня озарило: Длинный появляется на остановке три раза в неделю: по понедельникам, средам и пятницам, ровно в полдевятого, что, вероятнее всего, связано со сменами на работе. Надо было угадать самое главное: куда он ездит из Владыкина — домой или на службу. Подумал и решил: домой. Вот почему: во-первых, в пользу этого говорит само время его поездок. Вечерние смены везде начинаются от пятнадцати до семнадцати часов — значит, поздно. А точные — от двадцати двух до двадцати четырех часов — значит, рано. Во-вторых, я сделал допущение, скорее социологическое…

Шарапов усмехнулся.

— Не смейтесь, не смейтесь, — сказал Стас. — Женщины обычно ездят на работу очень точно, а возвращаясь, имеют в графике своего движения отклонения в среднем около часа. Это связано с хозяйственными заботами. Мужчины, наоборот, имеют в дороге на работу отклонения до пятнадцати–двадцати минут, а уходят довольно точно. Поэтому я решил, что он ездит домой.

Отсюда у меня пошел следующий этап. Парень должен работать где-то близко. В этом я не сомневался. Сначала я допустил, что он приезжает сюда на каком-то другом транспорте и делает пересадку. Однако этот вариант я отбросил. Объясняю. Приехать во Владыкино он мог только на восемьдесят третьем автобусе, идущем от Сокола, и электричкой Савеловской железной дороги. Автобус не годится: парень едет к цирку, а туда проще добраться этим же маршрутом по Лихоборскому шоссе.

— А электричка? — спросил Шарапов.

— Не годится, — покачал головой Стас. — Станция Окружная там действительно недалеко. Но зато от станции к остановке идти проще и ближе по тротуару, чем по пустырю. Кроме того, в этом промежутке времени только две электрички останавливаются на Окружной — двадцать десять и двадцать тридцать одна. Если бы он приезжал в двадцать десять, то уезжал бы на автобусе в двадцать двадцать шесть, а если в двадцать тридцать одна, то раньше, чем на автобус в двадцать сорок восемь никак не попадал бы. А он-то ведь в двадцать тридцать семь ездит! Значит, ясно — работает он где-то близко.

— Резонно, — кивнул головой Шарапов.

— Так где же это “близко”? Место убийства практически совпадает с остановкой автобуса. Я решил сделать первую прикидку: на карте района провел циркулем круг с центром в месте убийства. Длинный шел к остановке по пустырю с северо-запада. Поэтому половину круга в юго-восточном направлении я заштриховал сразу. Остался сектор, образованный Сусоколовским шоссе, железнодорожной линией и оградой Ботанического сада. Из-за линии он прийти не мог: полотно проходит по высокой обледенелой насыпи, на которую с той стороны не вскарабкаешься. Выйти из Ботанического сада он тоже не должен был — там у ворот, на полкилометра ближе, есть остановка. Вывод: Длинный шел из глубины владыкинского жилого массива. С работы, заметьте себе, товарищ Шарапов!

— Ну-ну-ну, — заинтересованно сказал Шарапов.

— Вот тут и встала проблема — где же он может работать? И начали мы с Савельевым подбивать бабки. В намеченном для розыска районе имеются такие предприятия: завод, фабрика, комбинат бытового обслуживания, столовая, шашлычная, один ЖЭК и две гостиницы — “Байкал” и “Заря”.

Начали с завода металлоизделий. При этом не забудьте, что Длинный ходит с работы через день в двадцать тридцать. На заводе служащие уходят в пять, вторая смена заступает в четыре, а третья — в одиннадцать ночи. Савельев еще проверил, нет ли у них сотрудников, работающих до восьми-полдевятого. Нет. Значит, отпало.

Берем фабрику головных уборов “Свободный труд”. Труд у них, видимо, действительно свободный, потому что работает этот гигант легкой индустрии до семнадцати часов, после чего запирается на замок.

Потом началась эпопея с магазинами. А их — шесть штук. Ужас! Два промтоварных, два продмага, один культтоварный и булочная. С промтоварными и форпостом культуры, правда, все решилось быстро: в понедельник они все выходные. В булочной никто через день не работает. В продмагах — время не совпадает, к тому же в одном из них работают только женщины.

Столовая закрывается в девятнадцать. Умерло.

— Шашлычная — до половины одиннадцатого. На всякий случай через ОБХСС проверили: никто в восемь–полдевятого там работу не заканчивает. Дошли до комбината — закрывается в семь. Точка.

Тогда настал черед гостиниц. Тут мне прямо нехорошо стало: около двух тысяч работников. Ну, благословясь, приступили. Узнаем: дежурные рабочие — электрики, мастера по ремонту пылесосов и полотеров, радисты — работают по двенадцать часов через день, с восьми тридцати до двадцати тридцати. Наконец-то! Начали с “Байкала” — ближе к автобусной остановке. Нашлось там таких дежурных двенадцать человек. Кто работал в понедельник — среду — пятницу? Шесть. Скольким из них до тридцати? Четверым. Кто длинный? Двое. Кто такие, где живут? Один — в соседнем доме. А радиомастер Никита Александрович Казанцев живет в Большом Сухаревском переулке, дом тридцать шесть, квартира семьдесят девять — в пяти минутах ходьбы от остановки двадцать четвертого автобуса “Госцирк”. Вот так.

— Молодец, — сказал Шарапов. — Молодцы! — И засмеялся: — Нептун, одно слово…

Зазвонил телефон. Шарапов снял трубку.

— Савельев? Где, внизу? Прямо вместе с ним поднимайтесь ко мне…

3.

Высокий парень в черном пальто был чуть бледен, но держался спокойно. Только руки судорожно мяли кепку. В кабинете Шарапова он прислонился к стене, принял независимую позу. Савельев, помахивая чемоданчиком, взял его под локоть:

— Вы проходите, проходите. Присаживайтесь. Беседовать-то долго придется.

Парень дернулся:

— Не хватайте руками! Не глухой.

— Вот и хорошо, — миролюбиво сказал Савельев. — Садитесь вот, с товарищами потолковать удобней будет.

— Всю жизнь мечтал, — усмехнулся парень. Шарапов и Тихонов молча рассматривали его. Потом

Шарапов провел пальцем по губам, будто стер слой клея между ними:

— Что в чемоданчике носите, молодой человек?

— А вам что до этого? Все мое, вы там ничего не забыли.

— А чего дерзите?

— А вы привыкли, что здесь перед вами все сразу в слезы — только отпустите ради бога.

— Нет. Кому бояться нечего — с теми легко без слез обходимся. Так что в чемоданчике?

— Возьмите у прокурора ордер на обыск и смотрите.

— А прокурор, наверное, сейчас сам пожалует. С вами знакомиться, специально.

Казанцев нервно вскочил, щелкнул никелированными замками лежащего перед ним на столе чемоданчика, откинул крышку. Тестер, мотки проволоки, пассатижи, паяльники, припой. В отдельном гнезде на крышке тонкая длинная отвертка, слабо мерцающая блестящим жалом. Тихонову изменила выдержка:

— Вот оно, шило!..

— Это не шило, а радиоотвертка, — сказал, презрительно скривив рот, Казанцев.

— Знаю, знаю, гражданин Казанцев! Это мы поначалу думали, что шило, — сказал Стас и повернулся к Савельеву. — Подготовь для Панковой опознание и мотай за Буковой.

Парень не моргнул глазом…

Казанцев захотел сесть с краю. Рядом уселись еще двое. Панкова вошла в кабинет, и Тихонов подумал, что глаза у нее, как на скульптуре Дианы, — большие, красиво вырезанные, без зрачков. Он сказал:

— Посмотрите внимательно на этих людей. Успокойтесь, не волнуйтесь. Вспомните, знаете ли вы кого-нибудь из них?

Панкова долго переводила взгляд с одного на другого, потом на третьего, и Тихонову показалось, что она избегает смотреть в лицо Казанцеву. Он увидел, как побледнел Казанцев. И глаза Пайковой были все такие же, без зрачков.

Она сказала медленно:

— Не-ет. Я никого из них не знаю. — Потом уже тверже добавила: — Ники здесь наверняка нет…

4.

Тихонов горестно всхлипывал, бормотал, с кем-то спорил, и сон, горький и тяжелый, как дым пожара, еще клубился в голове, когда он услышал два длинных звонка. Он сел на диване.

Оконная рама встала на пути голубого уличного фонаря, расчертившего стену аккуратными клетками-классами. Ребятишки чертят такие на асфальте и прыгают в них, приговаривая: “Мак-мак, мак-дурак!” Тихонов сонно подумал: “Я бы и сам попрыгал по голубой стене. Но я уже наступил на “чиру”. Сгорел. Мак-мак-дурак!” Снова требовательно загремел в коридоре звонок.

“Все-таки действительно звонят. Я-то надеялся, что приснилось”. — Он нашарил под диваном тапки, встал, пошел открывать. За дверью кто-то напевал вполголоса:

За восемь бед — один ответ! В тюрьме есть тоже лазарет, Я там валялся, я там валялся…

“Понятно, — хмыкнул Тихонов. — Лебединский со своим репертуарчиком”.

— Розовые лица! Револьвер — желт? — заорал с порога Лебединский.

— Заходи. Твоя милиция тебя бережет, — пропустил его Тихонов и не удержался: — Долго придумывал эту замечательную шутку?

— Всю жизнь и сей момент. Слушай, а ты же ведь и не розовый совсем, а какой-то нежно-зеленый. Как молодой салат.

— У меня, видимо, жар, — сказал Тихонов и потрогал горячий лоб.

— Надеюсь, любовный? — осведомился Лебединский.

— Нет, служебный, — хмуро сказал Стас.

— О, Тихонов, если уж ты заныл, значит, дела — швах! Тебя, наверное, разжаловали в постовые?

— Ха, если бы! Моя жизнь стала бы безоблачно голубой! И даже где-то розовой.

— А ты знаешь, я приехал вчера из Парижа с симпозиума, и там мне очень понравилось, что полицейские раскатывают на велосипедах. Живописно до чрезвычайности!

— Где раскатывают — на симпозиуме?

— Ты, милый мой, зол и тун. Ажаны раскатывают по Парижу, а на симпозиуме обсуждают возможности моделирования человеческого мозга. Я же, вместо того чтобы привезти для тебя приличную мозговую модель, истратил половину валюты на подарок.

Лебединский достал из бокового кармана пальто небольшой сверток:

— Гляди, питон, это марочный старый коньяк “Реми Мартин”. Штука бесподобная. Ц-ц-ц, — пощелкал он языком.

— На меня ты потратил только четверть валюты, вторую четверть ты сейчас проглотишь сам, — пробурчал Ти­хонов и подумал: “Какое счастье, что есть на земле такие нелепые умницы, Сашки Лебединские, которые тратят половину своей скудной парижской валюты на “Реми Мартин”, не подозревая, что эту невидаль можно купить в Елисеевском гастрономе. Наверное, настоящим мужчинам даже в голову не приходит, что дружить можно дешевле”. Тихонов покрутил в руках бутылку, понимающе кивнул:

— Коньячок хоть куда! Позавчера такую в руках дер­жал.

— Ну врешь же, врешь, по глазам вижу! Где ты мог его пить?

— Вот те истинный крест! Держал! А пить не пил. Был при исполнении служебных… — И сразу вспомнил: “А у вас в Скотленд-Ярде не пьют?”

— Ладно. Сашка, давай отведаем твоего бальзама. За это, подожди только, угощу тебя напитком, которым причащают вступающих в орден настоящих мужчин. Называется “Ликер Шасси”.

— Врешь, поди, как всегда. Или ликера такого нет, или не угостишь, или вообще все придумал.

— Нет, Сашок, ликер такой есть. Это я тебе серьезно говорю. И слово даю честное: мы его с тобой еще выпьем на радостях.

Лебединский неожиданно спокойно и тихо спросил:

— Когда жар окончится?

— Да, Сашка. Дела мои, как ты говоришь, — швах!

Лебединский сильно хлопнул его ладонью пониже спины:

— Ну-ка, морж, встряхнись! Давай хлопнем этого французского барахла, поболтаем, сгоняем в шахматишки — и жизнь покажется нам краше и нарядней…

Лебединский лежал на диване, Стас уселся в глубокое кресло рядом, между ними на столике шахматная доска. Сбоку, на стуле, бутылка и рюмки. Коньяк не брал Стаса совсем, по все вокруг казалось горячим, влажным, лишенным четких очертаний. “Как в парилке”, — подумал Стас и сказал:

— Устал я, Сашка, очень. Устал. А дело без движения. Подтверждается все: и Казанцев зто, и но пустырю он шел в понедельник, и отвертка у него есть длинная. Но упирается изо всех сил и доказывает, что он не убивал Аксенову. И что не знал ни ее, ни Букову, и что не надо ему было этого вовсе. И хотя этого не может быть — я ему верю. А Букова мне объясняет, что приятеля ее, оказывается, зовут Кока, а не Ника — Николай Лысых — и находится он уже третью неделю в Свердловске. Это правда, мы проверили. И все разваливается, хотя со вчерашнего дня я был уверен: осталось чуть-чуть — и возьмем убийцу. Пять дней я топал по фальшивому следу. А где теперь настоящий убийца — кто знает?

— М-да, тут даже вся моя диагностическая лаборатория не поможет…

— Ты знаешь, Саш, я ведь в этих вопросах всегда очень строг к себе. Но тут я даже казнить себя не могу — факты настолько четко выстраивались в логическую схему, что я и сейчас не представляю — с чего начну в понедельник.

Лебединский сказал:

— Старик, я в этих вопросах плохо понимаю. Но, выслушав тебя внимательно, я бы хотел высказать свое мнение…

Тихонов кивнул.

— У тебя, Стас, для такого запутанного дела было слишком много фактов.

Стас удивленно взглянул на него.

— Да, да. — Лебединский встал с дивана, прошелся по комнате, включил телевизор. Медленно затеплела трубка.

— Постараюсь объяснить на близких мне понятиях. На симпозиуме выступил с очень интересным докладом француз Шавуазье-Прюдом. Он предложил, ни много ни мало, принципиальную схему электронной машины, полностью моделирующей человеческий мозг. Был у этой схемы только один маленький порок — практически она неосуществима из-за фантастического количества деталей. Понимаешь? Работа всей схемы зависит от одновременной надежности каждого из элементов. Но их так много, что в любой данный момент выходит из строя хотя бы один. В результате схема не срабатывает или дает неправильный результат. Понимаешь? Во всем твоем деле было столько узлов, что проверить их надежность в работе одномоментно тебе не удалось. А ты ведь не компьютер — ты только гомо сапиенс, и то не слишком удачный экземпляр.

Стас сказал:

— А что такое — компьютер?

— Машина-вычислитель.

— Слава богу, что я — гомо, хоть и не слишком сапи­енс. В отличие от тебя, компьютер несчастный!

Лебединский засмеялся, подошел и обнял его за плечи:

— Эх, Стас, Стас! Вижу я, старик, совсем тебе худо с этим делом.

Стас хмуро покачал головой:

— Не говори, Сашка. Как вспомню ее мать — жить не хочется.

— Тебе сейчас надо отвлечься, хоть немного отключиться от дела. Это я тебе как врач говорю. У тебя сейчас выработался стереотип мышления. В каком-то месте есть порок, но ты этого не замечаешь и продолжаешь бегать по кругу. Давай беседовать на отвлеченные темы, а то мы с тобой, как канадские лесорубы: в лесу о женщинах, с женщинами — о лесе.

Лебединский снова разлил коньяк по рюмкам, обмакнул ломтик лимона в сахарницу.

— Что ж, Стас, выпьем? За тех, кто в МУРе!

Стас засмеялся. Они выпили, Лебединский, морщась, закусывал лимоном. Пока он расставлял на доске фигуры, Стас смотрел телевизор. Транслировали “Ромео и Джульетту”.

— Смешно, когда идет опера без звука. А балет — ничего, даже лучше, — сказал Лебединский. — Ага, если я не ошибаюсь, там как раз завязывается свара между Монтекки и Капулетти.

— Точно, — кивнул Стас и двинул вперед королевскую пешку. — Эти стройные молодцы в чулках и кам­золах уже крепко выясняют отношения. Скоро начнут тыкать друг в друга саблями.

— Не саблями, валенок, а шпагами.

— Ну, шпагами, — равнодушно сказал Тихонов и шагнул конем под бой. — За это время умерли шпаги, умерли камзолы, умерли государства, а любовь — жива. И до сих пор из-за любви умирают и убивают.

— Это рудимент и атавизм, — сказал Лебединский — буржуазный пережиток в сознании отсталых людей.

— Что, любовь?

— Нет, умирать и убивать из-за любви. Вот на том же симпозиуме один деятель сделал вне программы сообщение. Он предложил повсюду внедрить брачующие электронные машины.

— Это как?

— А так. Большинство людей, так же как и ты, долго не женятся из-за того, что никак не могут, видите ли, встретить того единственного человека, который им ну­жен. Поэтому заполняешь специальный бланк, описываешь с минимальной скромностью свои достоинства, с максимальной обстоятельностью — свои потребности и отправляешь его в Центр брачевания. Там соответствующим образом кодируют этот бланк и запускают в электронную машину, которая по имеющемуся каталогу в два счета находит тебе невесту. Едешь к ней, представляешься: вот, мол, де я ваш единственный суженый и ряженый, прошу покорно в загс. Нравится?

— Не очень. Я уж как-нибудь обойдусь старым спо­собом. — Стас помолчал, подумал, спросил: — Слушай, Сашк, а ты кто больше — врач или кибернетик?

— Теоретически — врач, — усмехнулся Лебединский.

— А вот посмотри, Тибальд уже минуты две, как пырнул Меркуцио, а тот все еще красиво умирает. Ты мне скажи, в жизни так может быть: в сердце воткнули и выдернули шпагу — может человек еще ходить после этого?

— Ты, Стас, вульгарный материалист. Это же искусство! А в жизни — вряд ли.

— А точнее?

— Ну, шаг, другой, третий может сделать — и все.

— Но ведь Аксенова сделала после такого ранения не менее двадцати шагов. Это же факт!

— Нет ничего относительнее абсолютных фактов. Помнишь, как мы с тобой лет пятнадцать назад поймали ворону и окольцевали ее табличкой с надписью: “1472 год”. Если ее йотом поймал какой-нибудь орнитолог, он наверняка защитил на ней диссертацию. А пока тебе гардэ!

Зазвонил телефон. Стас, не вставая с кресла, протянул руку и взял трубку.

— Добрый вечер, Станислав Павлович. Это Трифонова говорит.

— Да, да, Анна Сергеевна, слушаю.

— Простите за поздний звонок. Но я решила не откладывать. Профессор Левин утверждает, что края отверстия в кофте оплавлены…

Электрические шорохи скреблись в телефонных проводах, по которым бежали крошечные молнии человеческих слов, суматошно заметались в трубке гудки отбоя, и вдруг все перестало плыть перед глазами, снова стало четким, как будто кто-то повернул в голове ручку фокусировки. Стас бережно положил трубку на рычаг, механически снял конем короля. Лебединский заорал дурным голосом:

— Что ты делаешь, жулик!

— Стой, — тихо сказал Стас. — Я вес понял… Гладкая дырка в кофте, двадцать шагов мертвой Тани

Аксеновой, идущий впереди по тропинке Казанцев, черные окна гостиницы — все закрутилось снова сумасшедшей каруселью.

— Пуля! — крикнул Стас. — Это была пуля!