Твой отец взял нож за печью. Он ест мясо человечье.

Графиня отодрала А. за уши, когда тот выкрикнул эти слова прямо в гостиной.

Графиня уже давно стала замечать, что А. взял моду влезать на богато украшенные печи в комнатах третьего этажа и что-то высматривать в запечных углах.

Анна Штангель сидела с Нидером на вязе возле замка, прячась от нежников, с которыми О. обсуждал в ельничке захват дворцового погреба. Нежник Желток был печным нежником, так как нуждался в тепле.

Шкурки, добытые в кошачье воскресенье, лежали на ореховом кресле перед печью.

А. избегал встреч с детьми из школы и прятался за спиной домашнего учителя.

После кошачьего воскресенья он сторонился О., так как боялся стычки из-за шкурок. Черные покрывала, развешанные Анной Хольцапфель во дворе прачечной, нагоняли на него страх, и он добился от матери распоряжения, чтобы по ночам двери охранял егерь Лукас с заряженным ружьем. О. рассказывал, что нежники замышляют все свалить в одну кучу, что означало не что иное, как печь.

В кухонной печи Марии Ноймайстер он не видел никакой тайны. Раскаляются плиты, значит, восходит солнце. Слово «солнце» он слышал в замке чаще, чем слово «печь». Он обратил внимание, что не может выговорить это слово, как только мать замечала, что он пытается его произнести. С печами, видимо, было что-то не так.

А. слышал речи о людоедстве. Когда князь Генрих расписывал силу своих каплунов, которая передается тем, кто их ест, следовало возражение, что силу можно перенять только у подобного. А подобным в замке были только подобные князю.

Своих узнавали по осанке, по непринужденности взгляда, по умению не видеть других, тех, кто не принадлежит к их кругу. Герцогиня стояла в церкви. Когда она чуть не хлопнулась на пол и Цёлестин подхватил ее, она сказала: «Почему никто не поддержит меня?»

Священник Вагнер сбрызнул ей лоб водой из серебряного кувшина.

Уложенная на бархат алтарных ступеней, она поведала о том, что слышала громкий хлопок, подобный пушечному выстрелу. Это напоминает ей один сон, в котором явился Людвиг Святой и возвестил ей рождение некоего принца. Тогда ей представилось, что это будет ребенок, предмет ее упований, несущий чистый свет и озаряющий им весь мир, enfant de miracle .

Легко разрешившись от бремени, она родила сына, отца которого к тому времени уже не было в живых, и долго не давала разрезать пуповину, дабы все могли видеть, что это ее ребенок. Священник крестил его водицей из того же сосуда, из которого уронил несколько капель ей на лоб.

И подобно тому, как она сейчас лежит у алтаря, она стояла когда-то у королевского трона и своим жизнелюбием развеивала уныние придворной жизни. Но ее вера в свет была слишком сильна. Созерцание связующей нити между матерью и сыном уже не насыщало душу. Она с ужасом вспоминает дни, проведенные в Лондоне, в Ницце и в Риме, даже разговор с Папой в залах Ватикана был лишь отблеском, а не светом. Ей не хватало тогда зримого образа. И хотя ей многое было дано и она занимала высокое положение, ей кажется, что знак был еще более многообещающим. Тогда она поклялась построить замок, в котором духовному, неизменному было дано свое вещественное соответствие: духу — круглый стол; телу — кухня; столь важному для нее чувству превосходства над природой — башня; а не менее важному для нее, герцогини, ощущению всеобщей связи — лестницы, бегущие наверх, и дорожки парка, по которым так славно гулять с собачкой и держать путь в оранжерею, где не бывает ни зимы, ни лета, но неколебимо царство ровного, постоянного тепла. Ни на миг не падая духом, с великим мужеством встречая опасности, она вернулась, считая себя изгнанницей, на свою родину и вознамерилась вытеснить мрак, разлившийся, подобно половодью. Когда она велела повесить в церкви образ Доброго Пастыря, она сделала это в знак благодарности за то, что сподобилась, переодевшись пастушкой, вселить мужество в сердца своих солдат.

Священник Иоганн Вагнер помог подняться герцогине, которой уже полегчало, он усадил ее на первую скамью и встал перед ней на колени, приготовившись дослушать прерванный рассказ.

— Ради восстановления порядка я не пренебрегала ничем. Я была убеждена в том, что должна быть такая обитель, такая страна, такая часть суши, где все остается по-старому. Старое всеобще. Массовое создает иллюзию, заставляет верить, что все и всяк имеют равные права. Но право не может быть порукой индивидуальному. Свод законов — кодекс всеобщий. Я никогда не жила для себя.

Однажды, когда в хлеву, где я скрывалась, меня коснулось теплое дыхание коровы, я познала другую сторону жизни, низшую ступень. Люди встречали меня радостными приветствиями, и я обещала им старое солнце над старой землей. И еще — новое дитя, с которым никогда не расставалась. Я молилась за Гиацинта Симона Дойца, который выдал нас, молилась даже в тот час, когда солдаты окружили наш дом. Стилия фон Керсабич, моя камеристка, влюбленная в Дойца, обнаружила за той изразцовой печью, что стала потом камином, плиту, а под ней — убежище. Там я и схоронилась со своим ребенком, генералом и с несчастной камеристкой. Накрытые железной плитой, мы все же могли слышать, как солдаты ворвались в комнаты и как Гиацинт Симон Дойц присоветовал им затопить все печи и камины...

Два солдата и Гиацинт принесли дров и развели огонь. Гиацинт залез на печь и начал искать герцогиню, ребенка и свою подругу. «Все надо спалить», — сказал он солдатам.

Несмотря на летнее тепло, солдаты не открывали окон. Гиацинт обливался потом. Ближе к ночи, когда во всех комнатах стало невыносимо жарко, Гиацинт нашел нож, который герцогиня всегда носила с собой. Этим ножом был прилюдно убит ее муж. Гиацинт бросил нож за печку, как раз туда, где лежала раскаленная плита.

— Откройте, мы задыхаемся, — донесся до Гиацинта голос герцогини.

— У меня уже начала тлеть одежда, когда они вытащили нас из подполья. Мы почернели от дыма и копоти. Несмотря на густой дым, валивший из нашего укрытия, я заметила нож, лежавший за печью, и спрятала его под одеждой. Меня допрашивали старшие офицеры. Я сказала им: «Тоже мне мятеж, только меня вам сейчас и не хватает».

Стоя на корабле, я смотрела на крепость, куда меня везли, мне был виден и город, в котором она стояла. Он лепился к крутой скале и занимал всю ее от подножия до вершины. Верхний город, то есть сама крепость, состоял из нескольких мощных бастионов. Они стали моим жилищем. И опять я жила, возвышаясь над другими людьми.

Меня захватила идея возведения своего замка. Но этот замок должен был основываться на естественной свободе, возникающей из порядка, на том, что я называю неаполитанским светом, легкость которого делает контрасты порядка во всех его измерениях приемлемыми и логичными. Что касается ножа, то мне хотелось сложить в замке печь, за которой ему пришлось бы исчезнуть. Вы как священник поймете меня: что свято, то свято. А человек, конечно же, бывает просто человеком.

Однако я думаю, что все мы разделены степенями приближения к порядку, к неколебимому.

Я смотрела и видела. Еще в детстве мне казалось невозможным считать море и огнедышащую гору явлениями единой природы. Оливковые деревья — нечто иное, нежели виноградная лоза. Непреходящее не объемлет все творение, оно обособляется то здесь, то там. Оно возводит для себя замки.

Я слышала, как в нижнем городе люди кричали: «В герцогине все свято, мы отвечаем за каждый волосок на ее голове. Герцогиня неподсудна, ни один высокий суд не властен над ней. Она несет в себе принцип, его можно не принимать, но наказывать за него безрассудно и неприлично». С тех пор, как я услышала эти слова, я строго блюду чистоту, я передала этот принцип графине, чтобы она стала его проповедницей.

Во время своего рассказа герцогиня листала свой молитвенник. В него был вложен портрет ее мужа. Она подняла глаза на священника Иоганна Вагнера. Тот понял ее взгляд и проследовал за ней в исповедальню.

Анна Хольцапфель, располагавшая точными сведениями о содержании исповеди, поделилась ими со служанками и, когда они все вместе гладили белье, рассказала, в чем призналась герцогиня.

— Она всегда обращала свое жизнелюбие на пользу людям. Она была очень даже жизнелюбивая женщина. Нагишом ходила по зеркальной зале, что примыкала к ее спальне. С тех пор как убили мужа, ее все тянуло глядеться в зеркало, и непременно со злосчастным ножом в руке.

Спасаясь от врагов, она и в Италии от этого не отвыкла, хоть там у нее не было зеркальной залы. Она отсылала куда-нибудь камеристку и расхаживала с ножом по комнате в своем скромном приюте.

Граф рвался к ней, пытаясь помочь, и камеристка не могла удержать его. Герцогиня встретилась с графом. И назло своему страху она быстро взяла себя в руки, когда пришла мысль уговорить графа строить вместе с ней замок. Она передала ему нож из рук в руки и попросила его, буде у них появится замок, бросить нож за изразцовую печь.

— Там, наверху, тоже врут, — помолчав, добавила Анна Хольцапфель. — Герцогиня долгое время поддерживала подозрения в том, что ее хотят отравить, как думали те, кто за ней ухаживал: как-никак, с ней случались припадки. Ей тоже нужно было надежное плечо, чтобы утешиться, — завершала свой рассказ Анна, — у нее такая же впечатлительная натура, как и у каждой из нас, а против этого белые гробы графини не ахти какое средство».

Священник Иоганн Вагнер, покраснев до ушей, покинул исповедальню. Герцогиня прошла за ним в ризницу и соизволила сесть на черный резной стул, придвинутый священником.

Заметьте, святой отец, там, где устои неколебимы, даже грех служит очищению. Однако все мы окружены злом, но было бы ошибкой полагать, что обречены ему. Зло — это то, чему мы даем просочиться. Плод нашей нерадивости. Для чего я построила замок, если его твердыня недостаточно мощна, чтобы сделать нерушимой связь между клоакой и круглым столом? Это неправда, что все может или должно быть равновелико. В таком случае все перегрызли бы друг другу глотки или жили бы в мучительном страхе. Я слышала, в мое время ходила теория о том, что труд переходит тому, кто этот труд совершает, что результат труда принадлежит трудящимся. Я считаю это заблуждением. Многим было бы лучше, если бы их усилия служили совсем иной цели, нежели их самосуществованию. Человек не должен работать. А если и должен, то лишь в том случае, если служит законам, которые высятся там и сям, словно горы, выросшие на равнине. Здесь и есть его место. Но именно здесь он никогда не будет равноценным среди равноценных. Там, где это говорят, всем обладают столь немногие, что многим это вовсе незаметно.

Я вынесла из своей жизни все, что она могла дать, но я не сумела бы это сделать, если бы церковь, где мы ведем разговор, все еще была бы завалена бочками и грудами мусора, от которых я велела избавиться, когда, пройдя долгий путь к свету, возвысила замок с прилегающими землями до служения истинной мудрости. Когда-то я была частью мира, и вот я принесла весь мир сюда. Вспомните дороги и перекрестки, пруды и строения, охотничьи угодья и поляны, кареты и пивоварню. В ваших проповедях должно быть больше жизни. Одними лишь словами о христианской любви вы никого не выманите из-за изразцовых печей...

А. увлекся печами. Поскольку ему хотелось, но не было позволено говорить о них, он отыскивал книги, из которых можно было вычитать нечто интересное на сей счет.

О. объяснил ему, что нежники, которых он прячет в окрестностях замка, любят залезать через дымоходы в замки и дома.

Нежники раскрыли О. глаза на вещи, которые совсем не то, что про них думают. Нежники говорят то, что другие вымолвить не смеют; выставляют напоказ то, что не положено видеть; разглашают все тайное; разрешают все запретное.

Когда Каргель и Эбли носят к печам дрова, А. встает позади. Когда те выгребают золу, он смотрит в зев. Он сует голову в черное устье и ищет то, что ему не велено знать.

Застав его за одной из попыток таких изысканий, графиня схватила его за шиворот и заперла в деревянном чулане башни.

О., прильнув к дырке от сучка, рассказал А. о том, что случилось в замке.

«День, когда умер господин в черном берете, и впрямь был похож на черный день. По лестницам грохочут сапоги. Из окон летят книги, поварня заперта. В комнатах гудят чужие голоса. В столовой зале расселись офицеры в высоких цилиндрах, которые подобрали с пола.

Они пили шампанское, им прислуживал Альберт Швамм, а они начали вливать ему в глотку шампанское и поили до тех пор, пока тот не свалился.

Кухарки мечутся по лужайкам. Анна Дульдингер лежит под матрацем на чердаке.

Солдаты искали женщин.

Обшарили все от погреба до крыши. Одни тащили во двор мебель, посуду и одежду, другие вверх по лестницам взбегали к перекрытиям и, навострив уши, прилипали к печным дымоходам: не вздохнет ли где еще какая-нибудь женщина. Со стен сметали оленьи рога. Один поднял на башне крик, его толкнуло колокольным ударником. Гири часов пробили кирпичный пол. Белые одежды святой Елизаветы валяются на пороге. Напольные часы выставили во двор. Две дюжины солдат бросили фрау Айю в грузовик и повезли в лес. Вернувшись, она курила черные сигареты. Ирма засела в орешнике и забыла про свою свистящую ногу. В оранжерее выбиты стекла. Театр герцогини сгорел. Персиковые деревья зацвели, и никому до них нет дела.

А. приложил ухо к дырке в доске, он узнал от О., что толстая камеристка нырнула со своей госпожой за изразцовую печь, обе головой вперед. Они не дышали, когда солдатские сапоги гремели совсем рядом. Ночью Каргель и Эбли вытащили их из щели и в мешках отнесли через задние ворота мимо клоаки в конюшню пивоварни, где и спрятали до лучших времен».

Солдат куда-то перебросили. Камеристка с госпожой снова оказались в замке.

Он был опустошен.

Пришло время, когда место кухни занял рассказ о кухне, а круглый стол уступил место рассказам о круглом столе.

Предметы стушевались. Многозначащий замок стал знаком, лишенным смысла. Он то и дело мелькал в рассказах о замке. Дорожки парка заросли бурьяном.

Пустая карета вросла в землю, рессоры за красными колесами просели.

Рассказы что-то собирают и складывают. Повсюду одни обломки. И не на чем уже остановить взгляд, даже на том, что само лезет в глаза.

Комнаты заперты, Картины почернели. Рассказ про кухонное окно, через которое князь заглядывался на Розалию Ранц, звучит как небылица.

От чугунных плит веет холодом.

Мария Ноймайстер — призрачный образ Марии Ноймайстер.

В полях уже не поют перепела.

Рассказ о большой трапезе иссяк. С этой историей простились навсегда.

Если она длится дольше, чем вкус, ее слушают с недоверием.

Вековечная эра каплунов оказалась короткой.

Учитель Фауланд навсегда захлопнул свою книгу.

В ванной нет обойной ткани.

Чудовища из китайской гостиной куда-то уползли.

Оранжерея и камелии исчезли.

Кончается все то, что приходится дважды выманивать из-за изразцовой печи. То, что назначает себе долгий век, ветшает быстрее. Зримо напоминают о себе дверь, окно, лестницы, ванна, стол, колокол, карета, плиты очага, серебряные вертела, сбруя, кафедра, бельевые веревки, каменная ванна, гладильные доски, серебряный кувшин, персиковое дерево, фарфоровые блюда, кухонная печь, серебряная вилка, арочные своды, оба входа, балкон.

Никто не знает, когда Грес расстался с клоакой.

А. бродит по замку и ищет нож за изразцовыми печами.

Это — последняя тайна. Она еще причастна былой связи вещей.

Все остальное похоже на всполошенных летучих мышей.

Нежники окружают сцену.

На ней сменяют друг друга фигуры.

Между тем еще можно погреметь гирями башенных часов, но часы не бьют, и заржавевшая стрелка неподвижна, как будто время на старом дворе спит.

— Чтобы время не заснуло, — сказала графиня, — сегодня мы начистим до блеска изразцовые печи.

— Время не может заснуть, пока бич нежников свистит в воздухе и крушит созвездия, — заключил О., когда вместе с А. обнаружил подземный ход под обломком свода, повисшим на сплетенных корнях дуба. Они немного углубились в подземный коридор и остановились, когда в сыром мраке погасла свеча. Им удалось установить, что коридор имеет множество разветвлений. Они засыпали вход.

Теперь им иначе виделись поляны и парк.

— Когда вздуваются жилы, зримо проступает гнев, который скопился под солнцем, — сказал О. и помянул нежника Синьку.

Грес сидел возле прудов и думал о смене времен. Все свои ночи с тех пор, как замок стал замком, он проводил на крышке клоаки. Он ел под навесом и ждал, когда в замке погаснут огни. Он все видел с другой стороны. Замок был недоступен ему, и по двору проходила граница, которую он не мог перейти. Ночью на него не падал ни один луч иллюминации. Он чувствовал страх перед золотыми часами Целестина, и ему не дано было съесть ни крошки из того, что готовила Мария Ноймайстер. Ему никогда не позволялось делать то, что делали Каргель и Эбли. Он был чужим для замка, хотя без замка не имел бы ночлега. Он завидовал каплунам князя.

Нет, он не хотел работать, а если бы и захотел, для него не нашлось бы работы. Ее можно иметь лишь там, где тебя признают частью сообщества. А он — не то, у него не было ничего кроме черной куртки и черных штанов. Он никогда не понимал, почему на него бросаются собаки. Но думал, что собак без людей больше не существует.

Это другое время знаменовали для Греса купальщики. Он сидел в тальнике и разглядывал их. Ночь он поменял на день. В новое время ему нужен был свет, хотя он еще не мог переделать себя и прятался от света.

Никто уж теперь не опускает глаза, как Розалия Ранц. Он часто простаивал под ее окном. За укрывшими его кустами уже нет глухой стены. Наступит время, когда некому будет наказывать. Все будут купаться в большом пруду, но для такого зрелища у него слабоваты глаза, приученные к ночной тьме. Может, Цэлингзар подаст какую весть. Он видел, как Цэлингзар уходил из замка утром того дня, когда в большую ель ударила молния.

Девушки в пруду боялись его — как чего-то старопрежнего. Их пугали его взгляд и красный язык. Они не понимали, что он видит в них нечто новое. И хотя его взгляд был устремлен далеко вперед, им казалось, что он следит за ними. Они забрасывали его комьями ила. Но он продолжал сидеть в кустах. Ему казалось, он видит то, чего никто до него не видел. Он-то знает, куда повернет природа.

А. заметил, как сверкают изразцы печей. Ночью он решил осмотреть большую печь в комнате герцогини, куда он до сих пор не осмеливался войти. Широкий рельефный цоколь ее возвышался почти до плеч А., он был покрыт позолотой и живописным орнаментом, изображавшим растения двух видов. Сверху шла кайма с названиями каких-то людоедских растений — Trophis anthropophagorum и Solanum anthropophagorum. Верхняя часть тоже представляла собой рельефную колонну, но уже с вазой, увитой пышным растительным орнаментом, на вазе была крышка, из-под которой торчала вилка с четырьмя зубцами.

О. вошел вслед за А.

Когда А. вскарабкался на печь, О. сказал ему, чтобы тот не искал больше нож: О. видел его в руке старика Греса. Может быть, он достался старику от Анны Хольцапфель, она же рассказывала, что узнала от священника, о чем с ним говорила герцогиня, лежа на красном бархате алтарной ступени. Оказывается, она вырвала нож из груди своего мужа и хранила при себе до тех пор, пока владела замком. Она велела спрятать его за печью, потому что знала: его появление всегда возвещает переворот и смуту. В случае ее смерти нож надо было передать в надежные руки церкви. О. громко рассмеялся и, увидев вилку с четырьмя зубцами, подумал о том, что такую же, только из казуаринового дерева, носят с собой нежники. Если бы А. знал песню нежников про людоедов, он бы понял, что они — отцы, потому что у них вся власть, они налиты почечным жиром, они наследуют силу, отнимаемую у других, они настоящие едоки, которым не нужно кулинарное искусство, потому что они глотают все как оно есть. Они прокладывают свой победный путь зубами, которые грызут все без разбора.

Когда А. и О. вышли из комнаты, где А. искал разгадку, они увидели Лукаса, спавшего под дверью, которую ему когда-то поручили охранять.

На следующее утро графиня привела каменщика Меденьяка. Она велела ему закрыть жалюзи и снести печь в комнате герцогини. О. видел облака пыли, окутавшие жалюзи, и он рассмеялся, как рассмеялся бы печной нежник Францик.

О. лежал в ельничке и считал птиц, порхавших над головой. Он втягивал запах травы, тишина приятно обволакивала его. Через просветы между яблонями, стоявшими перед замком, он видел ряды окон и иссеченную непогодой потемневшую кладку фасада. Ему пришли на ум темный погреб и кресло, припрятанное с тем расчетом, чтобы когда-нибудь усесться на нем под лестницей, по которой, бывало, ходили Цёлестин и князь. Кошачьих шкурок он не желал больше видеть. Башня с круглым окном в жестяной кровле напоминала ему Полифема с пастью, поглощавшей людей.

В сенном сарае пел Грес.

Нож, должно быть, спрятан у него в куртке, подумал О.

— Когда все свободны, все и равны, — бормотал Грес. — Буду ходить от пруда к пруду и искать купальщиков. И никто не подивится, увидев в парке князя Генриха об руку с Розалией Ранц. Прошло время дивиться, прошло время изразцовых печей.

Когда О. вышел из ельничка, был день как день, такой же, как все другие дни.