Даже не ошибка

Коллинз Пол

Первая часть

Мальчик-дикарь

 

 

1

Корзинка из скороварки — как огромный металлический цветок с дырочками. Какой-нибудь Стальной гигант мог бы носить такой на лацкане пальто. Раньше, пока я не стал родителем, подобных идей у меня не возникало. Но благодаря ребенку приходится обновлять в памяти столько всего — не помнишь даже, что когда-то всему этому учился: как поворачивать дверную ручку, или как мыть руки, или как надо смотреть на обычные предметы кухонной утвари, чтобы они превратились в конце концов в совершенно абстрактные объекты.

— Дья — дики — ду-у, — сообщает Морган, и болтовня эта, обращенная куда-то в сторону, будет продолжаться до тех пор, пока он не ускачет в другой конец дома. Поднимаю глаза на Дженнифер, она смотрит на меня: мы оба пожимаем плечами. Ему два года, уже ближе к трем, и язык у него свой, собственный.

«Смена» Дженнифер — в основном ночь и раннее утро. Я с Морганом — до полудня и по вечерам. Днем у нас обычно передышка. Я в это время могу полистать «Заметки и вопросы» — переплетенные тома Викторианских времен — у себя наверху, просмотреть лондонские газеты онлайн, привести в порядок свои вещи и канцелярские принадлежности. Иногда — не поверите — я пишу. Дженнифер идет в спальню, где разбросаны кроссворды, многочисленные палитры для живописи и акриловые краски. Возвратившись оттуда со своей блочной тетрадкой на спирали, она направляется в местную кафешку, где у нее есть любимый письменный столик. В это послеполуденное время мы оба можем заняться работой: сына опекает наш старый друг Марк, который стал ему практически нянькой. Но сегодня Морган проводит эти часы с нами.

Мы идем за Морганом в спальню, где он листает увесистый том медицинского справочника, взятый с полки. Так, изучаем сердечные расстройства, в самом начале книги. Он берет мой палец словно указку и тычет им в слова.

— Врач… может… заподозрить… ох, эндокардит…

Он сильнее сжимает мой палец над этим словом, требуя объяснения.

— Морган, это… ну, это сложное слово.

Он отталкивает мой палец — все, со мной разговор окончен — и возвращается к перелистыванию страниц. Дальше болезней лимфатической системы он не идет, и это хорошо, пожалуй: следующий раздел, посвященный профессиональным заболеваниям легких, — явно не самое подходящее чтение для малыша.

— Эй, Морган, — зовет Дженнифер. — Морган!

Он продолжает листать страницы.

— Эй, Морган. Мы сегодня на такси поедем, на желтом такси. Все вместе, на желтом такси.

— Жожи, — повторяет он. Этим словом у него обозначается желтый. — Жожи такси.

— Да, точно. Ты сегодня поедешь на желтом такси! С мамой! И с папой!

Он не отрывает взгляда от страниц, но на лице появляется легкая тень улыбки — не распознаваемая никем, кроме нас.

— Морган, — напеваю я, — Мо-о-орган…

Он поворачивает страницы еще внимательнее, не обращая на меня внимания.

— Морган. Я знаю, что ты. Я знаю, ты. Я знаю, ты слушаешь.

Ноль реакции.

— Морган. Моррр… Давай-давай-давай!

Я прыгаю на него, он разражается истерическим хихиканьем. Это для него лучшая шутка, с самого раннего возраста.

— Осторожнее, малыш. — Он дергает витой черный провод от докторской лампочки для проверки ушей, висящей на стене. — Аккуратно. Мы не можем это сломать.

О, мы можем, и еще как.

— Аккуратнее. Аккуратнее.

Я лихорадочно шарю в сумке, которую Дженнифер собрала для поездки: наборы карточек, набор для письма, книги, призванные занять Моргана во время ожидания перед кабинетом врача. Вылавливается тоненькая голубая книжка в твердом переплете.

— Кошка! — говорит Морган твердо. — Шляпа!

И сейчас же его внимание снова переключается на шнур. Открывается дверь; мы с Дженнифер поднимаем глаза.

— Здравствуйте. Я — доктор Вэйлен.

— Дженнифер, — моя жена пожимает протянутую докторшей руку.

— Меня зовут Пол. А это — Морган.

Морган по-прежнему исследует провод, дергая его туда-сюда.

— Итак… — врач смотрит на него вопросительно поверх своих записей. — У вас плановое обследование трехлеток?

— Нам еще рановато, на самом деле, — начинает Дженнифер.

— Мы только недавно переехали сюда, — объясняю я. — С его последнего обследования прошло еще совсем немного времени, и мы вот обнаружили…

Я теряюсь. Больше сказать, в общем-то, нечего, поскольку с ним не происходит ничего очевидно «не такого».

— О’кей, — говорит доктор. Она начинает задавать нам стандартные вопросы: проведенные по графику прививки, последние перенесенные заболевания; потом обследует его маленькое крепкое тело. Морган игнорирует ее, занятый пуговицей на моей рубашке. Доктор проделывает обычные врачебные манипуляции, и Морган с силой выдергивает ушной зонд, как сделал бы всякий чувствительный ребенок.

— Хорошо слышит? — спрашивает доктор.

— Слышит, когда я разворачиваю на другом конце дома упаковку с чем-нибудь вкусненьким.

— Хм… — она опускает свои записи. — Не обследовали его на предмет задержки развития?

— Что-что? — мы с Дженнифер удивленно смотрим на нее.

— Ваш ребенок ни слова не сказал за последние пять минут. Потом, — доктор отступает на несколько шагов назад, к двери, — он даже не взглянул, когда я вошла, когда я назвала его по имени. Когда потрясла игрушкой.

Она снова дребезжит довольно невыразительной погремушкой.

— Да он очень послушный ребенок, — объясняю я. — Ему до вас просто нет дела. Что в этом такого?

— Морган, — говорит доктор, — хочешь наклейку?

Несколько секунд она держит перед ним мрачную маленькую картинку с плюшевым медведем, затем отступает.

— Даже не взглянул.

Я тоже не стал бы на это смотреть.

— Ну да, он такой, — говорит Дженнифер. — Если он на чем-то сосредоточился, то вы что угодно можете держать в руках и кто угодно может в комнату войти. Он взаимодействует, но только когда ему нравится.

— Это нетипично для его возраста, — настаивает доктор. — Да и с вами-то он не использует речь тоже.

— Он говорит… Ну, как сказать, он зачарован языком. В годик выучил алфавит.

— Неужели?

— Да-да. Сейчас слова читает, фразы.

Дженнифер достает доску для набросков, которую Морган заставляет нас повсюду брать с собой.

— Глядите, — Дженнифер обращается и к врачу, и к Моргану. Рисует на доске гроздь круглых плодов с веточкой и подписывает: «ВИНОГРАД».

— Винаглад! — вопит Морган.

Затем Дженнифер пишет: «АЛМАЗ». Она еще не успевает нарисовать картинку…

— Авмаз!

Я поворачиваюсь к доктору:

— Еще он умеет считать до двадцати.

— И это тоже необычно для двухлетки.

Морган настойчиво тянет мамин палец снова к доске. На этот раз она пишет на ней цифры.

— Он и в обратном порядке умеет считать, — с надеждой в голосе говорит Дженнифер, и я с энтузиазмом киваю, отчаянно ища хотя бы тень одобрения на докторском лице.

Но одобрения нет.

— Ему больше нравятся написанные слова, чем устная речь?

— Да. В смысле, говорить он может. Но предпочитает этого не делать. Он не просит словами, когда ему что-то нужно. Мы стараемся ему подсказывать, но он все равно не делает по-нашему. И при этом повторяет песенки или то, что прочитал в книжках.

— Не применяя это для взаимодействия.

— Ну…

— Тли плюс два…. давно…. пять! — вдруг триумфально объявляет Морган.

— Точно! — я ерошу ему волосы и снова поворачиваюсь к врачихе. — Он и с компьютером может управиться, сам включить.

— А на ваши инструкции при этом не реагирует?

Он считает. Умеет читать.

— А отвечает ли Морган…

— Нет, нет. Пожалуй, нет.

— Хм…

И она снова что-то записывает у себя.

— Он понимает нас, — добавляет Дженнифер. — Мы понимаем его.

— При этом он не социализируется, не пользуется вербальной речью.

— Он и играет с нами, — объясняю я. — Он вообще счастливый ребенок. И умница.

Врач убирает свою авторучку.

— Я полагаю, — говорит она, — вам стоит подумать об обследовании на задержку развития. Возможно когнитивное нарушение.

В результате я чувствую головную боль. Поворачиваюсь к сыну, счастливо проигнорировавшему весь разговор. Он снова увлеченно теребит черный витой шнур от лампы: щелк, щелк, щелк.

К нашему возвращению домой Морган задремал, и я заношу его на руках в комнату прямо в детском автокресле. Мы с Дженнифер, тяжело опустившись на кушетку, смотрим на спящего ребенка. Выглядит он вполне довольным, и при этом… Как это так получилось, что час назад мы уехали из дома со здоровым ребенком, а вернулись — с больным?

— И что теперь? — вздыхаю я.

— Не знаю.

Все стало теперь неожиданно другим: а вот то, как он спит, это ненормально? Смешной звук, который он издает, когда доволен чем-то? Тот факт, что мы не можем добиться от него называния своего имени, и при этом он любит повторять слова за нами? А еще… да нет же, черт возьми, у него нет никаких отклонений. Мы бы заметили. У него… у нас — у нас все было в порядке до сегодняшнего дня.

— Нелепо, — я просматриваю длинный список вопросов и оценок, выданный врачом, и отшвыриваю его в сторону. — Он чудесный. Они просто никогда не видели таких.

Морган сопит в своем кресле. Вдруг губы его причмокивают, и затем он возвращается к блаженному сну.

— Знаю.

Повисает долгая пауза.

— А на консультацию все-таки придется съездить.

— Наверное.

При этом на самом деле ведь ничего не изменилось. Ничего не произошло. Он — тот же мальчик, что и был всегда; да и мы — те же родители, что были раньше.

— Ну а что если вдруг…

Ее вопрос повисает в воздухе.

— Если они что-то найдут?

Она кивает.

— Не найдут.

— Ну а если да?

Просто он проходил обследование, вот и все. И… и… да как это вообще можно допустить? Дженнифер смотрит на меня и гладит по плечу:

— Давай-ка я побуду с ним. У тебя сегодня совсем не было твоего личного времени.

— Пожалуй.

— Все у нас будет хорошо.

Я поднимаюсь по скрипучей лестнице в мансарду, стараясь не наступить на дырки в досках и торчащие гвозди: я — единственный, кто сюда поднимается, и пора уже, наконец, взяться за ремонт лестницы. Распаковывать вещи после переезда я тоже, наверное, никогда не закончу — на картонных коробках в моем домашнем офисе лежат стопки тетрадей и блокнотов, на столе угрожающе пошатываются пирамиды старинных томов, и везде снежными горными пиками возвышаются стопы библиотечных фотокопий. «ПИТЕР», — гласят небрежно приклеенные к ним бумажки. В другой стопке — черновики книги о Питере, написанные по большей части неровно и небрежно. Никак не могу привести их в порядок. Кое-чего здесь не хватает, и я до сих пор еще не определил, чего именно.

Я останавливаюсь и бесцельно смотрю в окно. Что если все-таки это правда и с ним что-то не так?

Возвращаюсь к своим записям и начинаю их просматривать. Впервые я столкнулся с Питером в прошлом году, когда мы жили в Уэльсе. Я с интересом листал найденную мною старую, ветхую книгу в кожаном переплете — «Необычные и замечательные характеры»; именно из этой книги я и узнал про Питера, дикого мальчика. Глядел он куда-то в пространство, по крайней мере — за пределы книжной страницы. Я никогда не слышал о нем раньше. Да что там — ныне он вообще почти никому не известен, поскольку написанной биографии Питера не существует. Но были времена, когда практически каждый что-нибудь да слышал о мальчике-дикаре и его чрезвычайно странной жизни: этот сначала практически бессловесный, дикий ребенок дурачился перед двором короля в Кенсингтонском дворце, встречался с Дефо и Свифтом, находился у истоков романтизма, зоологии и даже теории эволюции.

Питер преследовал меня. Я успел пару раз переехать, увидеть превращение сына из новорожденного в почти трехлетнего мальчика, написать несколько книг… и не мог все это время выкинуть Питера из головы, сам не знаю почему. О самом Питере не было сказано почти ничего. Он был молчаливой загадкой; чем больше я читал о нем, тем больше узнавал о людях, его окружавших. Питер оказался зеркалом для людей своей эпохи: он отражал их мысли и грезы и практически не раскрывал себя. Каждый, кто заглядывал Питеру в глаза (всегда отведенные в сторону), узнавал что-то о себе самом и о том, что же это такое — быть человеком. Так получилось, что и я стал одним из таких людей.

Самые первые сообщения поступили от лодочников, курсировавших по реке Везер: странное существо выходило к реке из Черного леса и скрывалось на берегу. Из жалости к необычному животному люди стали оставлять ему еду. Когда же жители города Гамельна отважились сунуться в лес в июле 1725 года, их глазам предстало зрелище, к которому они были явно не готовы. В лесу, не обращая на их присутствие никакого внимания, обитало самое редкое из диких животных: человек.

Он был похож на мальчика лет двенадцати; нагой и грязный, со спутанными длинными волосами, но все же — без сомнения — мальчик. Жители видели его на расстоянии: он прятался в дупле дерева, употребляя в пищу желуди, траву и съедобные растения. При движении — и бегая по полю, и карабкаясь по деревьям — он использовал все четыре конечности. Свидетели утверждали, что по деревьям он передвигался не хуже белки. Бесшумно проследив за его перемещениями, жители города окружили дерево, чтобы заставить мальчика слезть.

Такова одна история. Есть и другая, от местного фермера Мейера Юргена. Некоторые утверждали, что именно Юрген нашел ребенка первым, и вовсе не в лесу. Мальчик был обнаружен на пастбище жадно присосавшимся к коровьему вымени. Увидев приближение фермера, испуганный ребенок начал буквально разрываться между желанием убежать и остаться пить молоко; но Мейер, которому приходилось приручать самых разных животных, завлек оголодавшего ребенка в дом с помощью нескольких яблок.

Что ж, обе истории правдоподобны. «Приручить» парня было невозможно, он запросто мог сбежать от Мейера и быть впоследствии найденным в лесу. Посему в ноябре 1725 года гамельнские бюргеры решили для безопасности поместить юного подопечного под надзор в тюремную камеру в близлежащем городе Зель. Это был узник не только без преступления, но и без имени; обнаженный и бессловесный, он не давал никаких ключей к разгадке своего происхождения. За диким неговорящим существом закрепилось имя Питер.

Когда малолетнего заключенного помыли и одели, оказалось, что он, в общем-то, мало чем отличается от других мальчиков этого города. Внешностью он не выделялся среди жителей региона, необузданная масса его волос поддалась, наконец, гребню; между двумя пальцами сохранился кусочек когда-то повязанной тесемки, а на теле не было никаких дефектов, из-за которых его могли бы бросить. Кроме того, мальчик оказался и не совсем бессловесным: кое-какие звуки он все же издавал, однако они не походили на человеческую речь. Производя впечатление глухого, он все-таки не был таковым: ни оклик по имени, ни близкий выстрел не заставляли его вздрогнуть, в то время как на треск раскалываемого в нескольких комнатах от него ореха Питер реагировал моментально, тотчас же устремляясь на звук в радостном предвкушении. Будучи робким, он казался абсолютно счастливым в своем одиночестве; при этом он был достаточно добродушно настроен, когда замечал людей вокруг себя.

В других отношениях мальчик-дикарь все-таки больше походил на животное, нежели на человека. Он так и не начал есть ничего из приготовленной еды, которую ему предлагали, предпочитая простую и дикую «диету» из кореньев и орехов. Одежда, которую на него надели, вскоре была в раздражении сорвана. Спать в кровати он также не стал. Надзиратели чаще всего могли его видеть свернувшимся калачиком на полу в состоянии легкой дремоты, но всегда готовым тревожно вскочить.

Единственным признаком, позволявшим строить догадки о происхождении мальчика, был полуистлевший ворот рубашки, но кто надел на него когда-то эту рубашку — родные или Мейер Юрген, никто не знал. При недостатке реальных фактов всегда начинают процветать досужие сплетни: поговаривали, что это, наверное, нежеланный ребенок одной местной женщины, или что он — один из преступников, когда-то сидевших в Зельской тюрьме; другие же считали Питера сиротой-идиотом. Подобные истории легко становятся достоянием гласности в маленьких деревушках, однако в отношении Питера никаких сведений о злодеях-родителях не возникало. Не было очевидно и то, является ли мальчик идиотом: он вроде демонстрировал сметливость и любопытство и выглядел вполне счастливым. Но в чем не возникало сомнений — он точно был другим. Хотя кто скажет, как повлияли бы годы дикой одинокой жизни на самого здорового ребенка?

Шли дни, у мальчика-дикаря не объявлялись ни родители, ни другие родственники. Питер оставался один в мире — фактически в своем мире, поскольку он не говорил и даже не встречался ни с кем взглядом. Резвиться по полям было его самым большим удовольствием.

Кто-то меня слегка трясет.

— Они здесь. Они здесь. Уже здесь.

— Что?..

Время — 8:30, полтора часа до начала моей «смены»; ночью я писал до трех часов.

— Они там, около дома, — настойчиво продолжает Дженнифер. — Мне нужно, чтобы ты подержал Моргана, пока я приготовлю им место.

Протираю глаза, натягиваю брюки и спускаюсь, слегка пошатываясь, в гостиную. В нашем новом доме — в скрипучем старинном доме Викторианской эпохи — как-то неестественно холодно. Это грузчики привезли пианино, они держат входную дверь открытой, подложив под нее мягкую подстилку: готовятся втащить в дом столетнее пианино, которое мы получили в наследство от бабушки Дженнифер. Больше года, после нашего переезда из Сан-Франциско в сельскую местность Уэльса, оно хранилось в доме одного нашего друга, и вот теперь наконец возвращается к нам здесь, в Орегоне.

На другом конце комнаты стоит Морган, еще в пижаме, не обращая никакого внимания на грузчиков. Он стоит на низеньком стульчике, придвинутом к столу, и напряженно постукивает клавишами своего «Макинтоша».

— Морган, погляди-ка! Наше пианино. У нас теперь снова будет пианино.

Ребенок не поднимает головы, но видно, что он признает мое присутствие рядом, наклонившись ко мне. Я слегка взъерошиваю его светлые волосы, целую в голову; он чуть улыбается и наклоняется ко мне сильнее, покуда не оказывается лежащим на мне всем своим весом. Но и тут он не отрывает взгляда, по-прежнему погруженный в арифметическую программу.

— Че-ты-ле, — сообщает он. — Пять!

В дверь входят трое крепких грузчиков и кивают в знак приветствия.

— Славный малыш, — говорит один из них.

— Да-да.

— К этой стене поставить? — спрашивает другой у Дженнифер.

Она как раз убирает большие холсты, чтобы освободить дорогу:

— Да, сюда — в самый раз.

Израненные доски пола тихо постанывают: пианино втискивается через входную дверь, взгромождается на огромную тележку — тяжеленное и опасно свисающее с ее края.

Вдруг Морган срывается со стула и бежит к инструменту; я перехватываю ребенка, и он извивается у меня в руках.

— Подожди, Морган. Минуточку. Пока туда опасно подходить, дяди еще его везут.

Мужчины медленно снимают пианино с тележки; когда правый край с легким стуком касается земли, струны словно издают призрачный вздох. Я опускаю Моргана на пол, и он сразу же подбирается к инструменту. Плинк-плинк-бру-у-у-м: его кулаки безумно молотят по клавиатуре вверх-вниз, он вытягивает руки во всю длину, охватывая три октавы, и стучит по белым клавишам. Комнату наполняет до-мажорный грохот.

Морган останавливается:

— Йа! Йаа! Йа-а-а-аяй!

Затем он стучит кулаками в область солнечного сплетения, усиленно дыша и тряся головой, а следующие пять минут снова выбивает из клавиатуры все возможное. Пока Дженнифер выписывает грузчикам чек, они без всякого стеснения смотрят на это представление.

— Да, нет, эй-би-си-ди-эф! Дзинь-дзинь! — вопит Морган и молотит кулаками по клавишам.

На мгновение он останавливается и поворачивает голову назад, с блаженной улыбкой, не обращенной ни к кому конкретно. Струны, резонируя, гудят еще секунду.

— А-а-ай-е! — начинается вновь.

Грузчики собирают свои подстилки и выходят из дома под продолжающийся грохот. Мы с Дженнифер смотрим друг на друга, потом — на нашего ребенка, атакующего фортепиано.

— Ну что, — она старается перекричать какофонию, — пойдешь дальше спать?

Грохотание пианино внизу продолжается, а мои пальцы двигаются по старой карте. Вот он, Ганновер.

Тогда, в 1725 году, в тех краях было две знаменитости. Первая — это Питер, маленький дикарь с задубелой кожей, который оставался непонятным никому во всей Германии. Другой знаменитостью был выборщик от Ганновера — бледный маленький человек благородного происхождения, о котором никто из его подданных также не имел точного представления. В 1714 году выборщик взвалил на себя такую ношу, которую, вероятно, не хотелось бы тащить никому из здравомыслящих ганноверцев: он стал Георгом Первым, носителем Британской короны. Георг был, несомненно, не худшим из королей, когда-либо правивших Британией, но при этом самым подневольным. За десять лет, проведенных на троне, этот вынужденный монарх так и не удосужился выучить язык унаследованных им дождливых островов; когда ему надоедало проводить время с научными редкостями или со своими возлюбленными, он уезжал из сырого Лондона в родные края на долгие каникулы. Вот так и вышло, что однажды ноябрьским вечером 1725 года король отобедал в Ганновере с другой знаменитостью тех мест — бессловесным мальчиком, не имевшем в целом мире ни одного друга.

Питера ввели в столовую, когда король ожидал вечернюю трапезу. Наверное, Питер был единственным человеком в комнате, нимало не озабоченным присутствием в ней Его Величества. Счастливый мальчик занимался в многолюдной комнате своим любимым делом: он карабкался по людям, как можно было бы карабкаться по стенам, в беззаботности своей не обращая никакого внимания на то неудобство, которое он им доставляет, наступая на колени и плечи.

Георг смотрел на мальчика, завороженный. Питеру повязали салфетку, и король стал уговаривать его попробовать расставленные на столе блюда. Такого роскошного обеда бедное создание, конечно, никогда не видело. Но Питер не очень-то заинтересовался королевской кухней: отвергнув хлеб и изысканные яства, он брал только орехи и бобы — то, что ему было знакомо по лесной жизни. Больше всего он налегал на спаржу и особенно — на сырые луковицы; их он ел словно яблоки, а закончив, выразил свое одобрение постукиванием себя в грудь. Зрелище в целом было столь неаппетитное, что мальчика пришлось увести, чтобы соблюсти королевский этикет. Но Георг отнюдь не был рассержен; напротив, как гласит свидетельство, «Его Величество приказал снабжать <Питера> тем, что он любит, и предоставить ему такое обучение, которое лучше всего приблизит его к человеческому обществу».

Сам Питер, правда, не очень-то был настроен на приближение к человеческому обществу. Он убежал в хорошо знакомый ему Черный лес, где его нашли спрятавшимся на любимом дереве. Решив, по-видимому, что хватит с него цивилизации, Питер не захотел слезать, и почтенным горожанам пришлось рубить дерево. Когда его уводили из Черного леса, он и представить себе не мог, что видит этот лес в последний раз. У мира оказались на него другие планы.

— Итак, — рассказывает нам Отем, — процедура состоит в том, что мы предлагаем ему некоторые задания на время.

Мы находимся в детском развивающем центре, Морган сидит на ковре и катает грузовик по дуге, туда-сюда. Комната полна взрослых: мы с Дженнифер, несколько женщин, у всех на карточках красуется надпись «Портлендская программа раннего вмешательства» — и нашему сыну нет до них никакого дела. Он держит в руках грузовик и крутит его колеса: сначала по одному, затем попарно, потом все разом, внимательно следит при этом, как замедляется их ход, то похлопывая по шинам руками, то давая колесам остановиться самим.

Отем, в недавнем прошлом — несомненно, отличница колледжа, поворачивается к видеокамере в углу комнаты, устанавливает ее штатив так, чтобы камера смотрела немножко вниз, и вставляет кассету. Специалисты сидят за столом в углу, наблюдая за нашим сыном. Отем включает запись и садится на корточки рядом с Морганом.

— Ну, Морган, сейчас мы с тобой займемся кое-чем веселым.

Он на мгновение поднимает взгляд от грузовика и затем возвращается к верчению колес.

«Готово! — это бестелесное сообщение вдруг радостно раздается из видеокамеры. — Би-и-ип!»

— Хорошо, — говорит Отем. — Морган, давай поиграем с кубиками.

Она достает коробку с деревянными кубиками и вынимает один.

— Можешь вытащить кубик?

Он бесцельно глядит на коробку.

— Я вытаскиваю кубик, — говорит она. — А теперь ты вытащи.

Вместо этого Морган поворачивается и смотрит на видеокамеру.

«Готово, — снова звучит из нее. — Би-и-ип!»

Мы с Дженнифер переглядываемся. Да что они тут хотят выяснить?

— Морган… Морган, — повторяет Отем. — Где красный кубик? Где крас…

Он ведет ее палец к красному кубику.

— Молодец! Где желтый кубик?

Морган делает то же самое. Ему по-прежнему хочется смотреть на камеру, но по крайней мере отвечает он верно. Дженнифер сжимает мне руку, и я чувствую, что все происходящее начинает меня тяготить. Отчаянно хочется вмешаться и развеселить ребенка, но нам положено молчать.

— Где голу…

«Готово!» — снова вставляет свое «говорилка».

Морган мгновенно поворачивается лицом к камере.

— Внимание! — восторженно вопит он. — Малш!

Комнату оглашает смех.

Би-и-ип!

— Морган, — улыбается Отем. — Погляди-ка на щеночка. Щеночек!.. Морган?

Каждый раз, когда звучит сообщение про готовность камеры, Морган поворачивается к говорливому ящичку и кричит: «Внимание! Марш!» Именно в этом, чудится ему, игра и состоит. На Отем с ее сумкой, полной игрушек, он обращает мало внимания.

— Морган, ты можешь хлопнуть в ладоши? Вот так… Морган?.. Морган, посмотри на меня. Хлоп! Хлопни своими…

Готово.

— Внимание! — кричит он. — Марш!

Би-и-ип!

Он снова поворачивается к Отем, но на этот раз его заинтересовала ее папка с записями.

— Не надо, Морган, — радостно говорит она, пока он перелистывает страницы папки. — Потом… Морган?

Отем дожидается, пока он снова бросит на нее взгляд, и намеренно делает печальное лицо.

— Ой-ой, — она горестно плачет, пытаясь добиться его реакции. — Ой, а-а-а!

Морган глядит на нее мгновенье, но никак не реагирует. Потом встает и уходит.

Готово.

— Внимание! Марш!

Он подходит к большой дорогушей видеокамере, хватает за штатив, и все присутствующие — а в комнате не менее полудюжины взрослых — замирают на миг.

Би-и-ип!

— Эй! — Я налетаю на него. — Морган, нельзя-нельзя-нельзя. Оставь камеру в покое.

— Ка-ме-ла.

— Правильно, дорогой. Давай-ка вернемся к Отем.

Но он тащит меня за собой. Не нужна ему Отем с ее игрушками и приторными улыбками. Он хочет обследовать штатив.

— Морган…

«Готово!»

— Внимание! Марш!

Я все жду, что они вот-вот закончат обследование, потому что явно ничего хорошего из этого не выходит, но они не заканчивают. Тестирование продолжается, бибиканье продолжается, камера не перестает записывать, и снова и снова он не выполняет задания. И специалисты за столиком что-то отмечают у себя не переставая.

 

2

В марте 1726 года пришел приказ: привезти его в Лондон.

Питер проделал длительное путешествие сначала по суше, а потом морем; путешествие, которое трудно было бы вообразить для человека, еще несколько месяцев назад не видевшего ничего, кроме леса. Таким образом ему была оказана честь, доступная немногим, разве что наиболее респектабельным жителям его деревни, — возможность увидеть крупнейший и могущественнейший европейский город. Далее путь его пролегал к центру города, к самому его сердцу — к воротам Сент-Джеймсского дворца. Сент-Джеймс на самом деле не всегда был дворцом: изначально он использовался как приют для прокаженных женщин, но с годами превратился во вполне комфортабельную королевскую резиденцию. Именно здесь Георг предпочитал проводить зимние лондонские месяцы.

К этому времени Питера уже приучили ходить более или менее прямо, а не на четырех конечностях — именно так он передвигался, когда его нашли. Одетый подобающе для королевского двора, мальчик-дикарь с сопровождающими последовал за вооруженным охранником через внутренний дворик, по главной лестнице и затем через комнату гвардейцев в зал, служивший для приема послов. Питер, однако, был столь загадочным послом недоочеловеченной страны, что его решили перевести в Большую гостиную, являющуюся истинным центром придворной жизни. Почти ежедневно аристократы и министры, собравшись здесь, ожидали благосклонного внимания королевской семьи. Кроме того, это было самое лучшее место, где можно было оценить новых посетителей, поэтому именно Большую гостиную использовали для встреч с аристократами, разными необычными людьми, чужестранцами — членами королевских дворов. Правда, такую диковину, как бессловесный мальчик, придворные могли представить себе с трудом.

5 апреля лондонская газета «Вис Леттер» так сообщала о том, как Питера принимали при дворе:

В прошлую пятницу <Питера> представили Его Величеству и знати. Ему, как предполагается, около тринадцати лет, но он при этом не имеет ни малейшего представления о целом ряде вещей. Тем не менее, он уделил больше всего внимания Его Величеству и Принцессе, давшей ему свою перчатку, которую он попытался надеть на руку. Это мальчика, похоже, очень развеселило, так же как и золотые часы, которые он пытался пристроить на уши. Он был одет в синюю одежду; но ему, казалось, тяжело было выносить какую бы то ни было одежду вообще… Как нам стало известно, он будет передан под опеку д-ра Эрбатнота с тем, чтобы врач постарался сделать из дикаря социальное существо и научил его использовать речь.

Некоторым из придворных особенно «повезло» в тот вечер благодаря манере Питера выворачивать карманы окружающих в поисках угощения. Впоследствии предпринимались попытки «предупредить всех леди и джентльменов, желающих встретиться с Дикарем, ничего не носить в карманах во избежание неприятностей в будущем».

«Окультуривание» такого ребенка — задача, требовавшая большого таланта, поэтому король вверил судьбу мальчика в умелые руки доктора Эрбатнота, которого высоко ценил. Нужно было обладать недюжинными способностями, чтобы получить работу при дворе: достаточно сказать, что придворным композитором являлся не кто иной, как Георг Гендель. Питер стал жить в городском доме Эрбатнота, и невозможно было бы придумать лучшего места и времени для погружения впечатлительного мальчика в гущу лондонской жизни. Коллегами Эрбатнота по Королевскому научному обществу были Эдмонд Хэлли и престарелый Исаак Ньютон. Кроме того, Эрбатнот считался одним из лучших лондонских литературных остряков и основал «Клуб бумагомарателей», куда входили его близкие друзья Джонатан Свифт и Александр Поуп. Оба частенько появлялись в радушном докторском доме. Все эти незаурядные персоны, события лондонской жизни — в том числе и драматичное появление Питера — находились под постоянным наблюдательным взором Даниеля Дефо и эссеистов Эдисона и Стила. Мальчик из Черного леса, таким образом, приземлился аккурат в центр интеллектуальной вселенной той эпохи.

16 апреля Джонатан Свифт писал в восхищении своему другу Томасу Тикеллу: «Сегодня я видел дикого мальчика, чье появление стало поводом для доброй половины наших разговоров в последние две недели. Он живет на попечении доктора Эрбатнота, но Король и двор настолько заинтересовались им, что Принцесса до сих пор хотела бы получить его себе». Королевская невестка принцесса Каролина с самого начала воспылала такими чувствами к молчаливому безответному мальчику (это именно ее часы Питер пытался нацепить на уши, и именно ее черное бархатное платье с бриллиантами так ему понравилось), что она просила у короля разрешения ввести мальчика в круг ее приближенных. И в самом деле, перспектива увидеть мальчика-дикаря приводила в состояние возбужденного интереса всех придворных дам, о чем также в весьма едких выражениях писал Свифт:

Это столь юное существо стало поводом для разочарования придворных дам, собравшихся в гостиной, которые ожидали покушения на свою честь и невинность. Так и есть, он попытался поцеловать юную леди В-ль — ей сразу стал завидовать весь круг приближенных: как же, ведь в нем — сама Природа, в своей высшей красоте…

Его Величество не остался равнодушен к тому впечатлению, которое произвела «сама Природа» на жену его первого министра Уолпола. Король решил, что его юного подопечного совершенно необходимо цивилизовать. Первый шаг навстречу цивилизации был хорошо отработан империей в процессе колонизации иностранных земель: 5 июля в саду доктора Эрбатнота Дикого Питера крестили.

— Давай! — кричу я. — Все готово!

Еще разок, на всякий случай, проверяю рукой температуру воды. Мы уже все перепробовали: играть с ним в ванне, читать книжки про купание, самим мыться на его глазах, чтобы он убедился, что ничего страшного в этом нет, и что-то еще… Не сработало ничего. Он это ненавидит, он этого боится, и у нас получается искупать его только вдвоем. Приходится просто сгребать его в охапку и делать все как можно быстрее.

Дверь ванной открывается, Дженнифер вносит Моргана. Он извивается вокруг ее тела, цепляясь за одежду.

— Ну вот, Морган, сейчас будешь чистенький.

— Ну пойдем, дружок, — говорит она ему. — Давай же. Отпусти ты мамину рубашку. Давай-давай-давай.

Он хнычет и смотрит вверх со страхом.

— Все хорошо, все в порядке. Сейчас будешь чистый-чистый. Мы быстренько.

— Все в порядке, малыш, все в порядке.

Морган переходит от мамы ко мне и теперь цепляется уже за меня. Над его голеньким телом журчит вода, и он начинает хныкать громче, пряча голову у меня на плече.

— Сейчас-сейчас, Морган, — я держу его голову, направляя воду на волосы. — Надо только смочить твои волосики. Вот так.

Дженнифер выдавливает немного детского шампуня. «Шам-пунь-чик, шам-пунь-чик», — напевает она. Мыльная пена стекает по его лицу.

— А-а-аааааа! — Морган кричит и молотит руками. Он уперся в угол ванной ногами и упрямо держит там оборону; мы вываливаемся из ванной на Дженнифер, стоящую чуть поодаль, а она пытается втолкнуть нашу расползающуюся массу обратно.

— Тс-с-сс, Морган, успокойся.

— Сейчас, малыш, только быстренько прополощем, и все…

Он всхлипывает, одновременно пытается меня оттолкнуть и прижимается ко мне, а я продолжаю его крепко удерживать — другого пути все равно нет.

А через пять минут он в дикой радости прыгает на нашей кровати, как на трамплине, тряся мокрыми волосами, и поет, подражая Большой Птице из детской телепередачи: «Джи! Эйч! Ай! Джей! Кей!»

Он уже забыл про свои страдания в ванной.

К нам домой никогда не приходил ни один госслужащий, поэтому неудивительно, что к этому визиту мы приводили в порядок себя и весь дом — так, будто нас всех непременно закуют в кандалы, угляди она пыль под кроватями.

— Скажи, так когда она… — я на секунду останавливаю движение веника. — Опять забыл ее имя…

Дженнифер споласкивает тарелки:

— Минди.

— Когда она снова будет у нас?

— Да прямо сейчас, — отвечает Дженнифер, взглянув на часы.

— Ага, — я ускоряю темп подметания, — Так я и думал.

«И-идьа! А-аху!» — раздаются вопли Моргана с заднего двора.

Он сидит на плечах у Марка, подпрыгивая и подгоняя его.

«А-а-ахха!»

Марк замечает меня через стекло, поднимает глаза на Моргана и пожимает плечами с выражением принужденного веселья.

Дженнифер заканчивает с тарелками и начинает укладывать в шкаф груды своих подрамников и холстов; я же хватаю потускневший старый серебряный чайник — фамильную вещь ее бабушки, — втискиваю в него цветы и пытаюсь все это красиво расположить в гостиной. Вода у меня проливается на стол. И тут раздается звонок. Я торопливо запихиваю в карман отвалившиеся лепестки и вытираю воду рукавом.

— Откроешь дверь, дорогой? — кричит Дженнифер.

— М-м-мм…

— Пекос Билл!

— Сейчас открою.

Минди и Морган входят одновременно — она с улицы, он с заднего дворика, — и я оказываюсь между ними, совершенно не готовый к этому.

— Здравствуйте, я — Минди, — она пожимает руку Дженнифер, затем мне. Рукава у меня мокрые. — Мы виделись на прошлой неделе на тестировании.

— Помню-помню, — улыбаюсь я. — Здравствуйте.

Между нами пушечным ядром пролетает Морган. «Йе-е-ехоо!»

— А вот и он! — щебечет она и присаживается на корточки. — Привет, Морган! Здравствуй!

Он галлопирует по комнате, полностью игнорируя ее.

— Он играл во дворе, оседлав дядю Марка, — объясняет Дженнифер.

— Дядя Марк — это что-то вроде няни?

— Йо-х-хоо!

— Ну да, — киваю я, хотя слова «няня» и «бэби-ситтер» не очень соответствуют той роли, которую играет Марк, не слишком удачливый художник, у которого в этюднике теперь непременно лежат детские салфетки и коробочка сока.

— Скажите, Морган с ним хорошо контактирует?

— О, у них чудесные отношения. Морган знает Марка с рождения.

Практически так оно и есть. В день, когда Морган должен был появиться на свет, Марк отпросился с работы (работал он в магазине для художников) и отправился в клинику — там-то и начался его настоящий рабочий день. Вылезать на свет Божий Морган не хотел. Это тянулось и тянулось, вечер перешел в ночь, и мы уговорили Марка пойти домой хоть немного поспать. Однако и дальше дело было плохо: данные наблюдения за состоянием плода становились все более тревожными, мы с доктором ждали, ребенок никак не мог родиться, и Дженнифер ничего не могла поделать, а я думал: вот сейчас мне придется увидеть своими глазами смерть моего сына, даже еще не рожденного сына, а я не смогу ей об этом сказать — ведь ей надо продолжать тужиться… Впрочем, к часу ночи ее перевели в операционную и стали готовить к кесареву сечению.

Поздним утром, когда Марк снова оказался в клинике, Дженнифер и Морган были живы-здоровы и счастливо спали. А я свернулся калачиком в кресле в вестибюле. Когда я открыл глаза — увидел небо, деревья за окном. И услышал пение птиц.

Больше всего Питеру нравились солнце и свежий воздух. Сент-Джеймсский дворец окружали прекрасные сады, где можно было вдоволь полазить. Позднее в том же году, как обычно, придворная жизнь переместилась в Кенсингтонский дворец, и Питер полюбил прогулки, во время которых он мог порезвиться на деревьях и дорожках обширного парка, окружавшего дворец. Здесь, на просторе, мальчика-дикаря показывали публике; возможно, и слишком много показывали, поскольку парк был любимым местечком для прогулок продажных женщин. Мальчику, однако, не было дела до женского внимания; да по правде сказать, ему практически не было дела ни до чего, что происходило вокруг. И уж точно — нисколько его не занимало то впечатление, которое производило на людей его лазание по деревьям.

Между тем, присутствие Питера в парке нарушало спокойствие добропорядочных граждан. В те годы среди богатых леди было модно держать обезьянок и прочую экзотическую живность; но наблюдать дикого ребенка — это было совсем другое дело. Один француз-аристократ, по имени Сесар де Соссюр, писал своей семье домой:

Я был поражен его внешностью. Я заметил, что одежда стесняет его движения. Шляпу на голове он носить не желал, а сбрасывал ее на землю. Взгляд у него был измученный, не останавливающийся ни на одном предмете, а выглядел он так дико и странно, что я вообще не могу подобрать слов, чтобы описать впечатление от него. Он напугал меня.

Возможно, Питер и выглядел угрожающе, но на самом деле едва ли представлял опасность для других людей, чье присутствие вообще редко удостаивал вниманием. А вот присматривать за ним нужно было очень пристально. В первый раз, когда его взяли на прогулку в Сент-Джеймсский парк, радость от воссоединения с лесом настолько переполнила его, что он вырвался от своих сопровождающих и, забравшись на самое высокое дерево, снова отказался слезать вниз.

За всем этим с возрастающим вниманием следили лондонские интеллектуалы. Еще за несколько недель до прибытия Питер стал темой для статей в столичных газетах; теперь же он был везде. Один лондонский аптекарь оперативно опубликовал памфлет с описанием мальчика и рассуждениями, откуда же он взялся. Автор предположил, что мальчик смог пережить зиму в лесу благодаря помощи медведя. «Медведи дольше всех животных кормят детенышей грудью и заботятся о потомстве любых живых существ, — рассуждал он. — По этой причине медведь мог ухаживать за ребенком вполне естественно». В статье аптекаря, однако, больше внимания уделялось не Питеру, а рекламе чудодейственного лосьона «для излечения от секретной болезни… сопровождающейся болью при мочеиспускании», а также особому «химическому» средству с гарантированным действием: «На бумажке, вставленной в бутылочку, написано, что использование средства не сопровождается зудом».

В общем, этому аптекарю удалось интуитивно определить, что же будет занимать умы многих сограждан в ближайшие месяцы. Газета «Эдинбург Ивнинг Курант» рассуждала о «мальчике, ставшем одной из самых больших диковин мира со времен Адама… Как он обеспечивал себя в условиях такого одиночества — это в настоящее время предмет обсуждения многих ученых». Даниель Дефо отозвался собственной статьей про Питера, озаглавленной «Заметки о незамутненной природе». Для автора «Робинзона Крузо» тема самообеспечения одиночки в отсутствие цивилизации не была чуждой. Другие предпочитали выставлять историю мальчика-дикаря как повод для сатиры: за насмешливым памфлетом «Самое чудесное чудо, когда-либо удивлявшее английскую нацию» неизбежно последовала контрсатира под названием «Наигрубейшая ошибка». Первая статья изобиловала указаниями на анонимных членов королевского двора, и автор выразил готовность раскрыть их настоящие имена, если только «кто-либо выдаст автору компенсацию в размере 900 миллионов фунтов». Следующую работу автор обещал назвать «Диссертацией о мочеиспускании».

Джонатан Свифт, лично познакомившись с мальчиком, анонимно выпустил собственную сатиру «Дождя быть не может, но он идет». Среди прочих шуток наподобие «Теперь появится новая секта травоедов, члены которой ринутся в поля вслед за ним» автор рассуждал и о том, что «радость он выражает ржанием… а это более благородный способ, нежели смех». Возможно, предположил Свифт, «он послужит посредником между нами и другими животными». Автора настолько захватила загадка дикости Питера, что он вскоре снова вернулся к этой теме: на этот раз он описал разумных ржущих лошадей и необузданных человеческих существ в сатирической истории, которая была послана издателю анонимно в том же году. Своих людей-животных Свифт назвал Йеху, а историю — «Путешествия Гулливера».

Любопытно, что единственным писателем, хранящим молчание, был сам доктор Эрбатнот. В общем, это и не удивительно — ведь он своими собственными руками взращивал дикого мальчика. Сначала даже простое одевание его было нелегкой задачей. Питер не мог вынести ни головного убора, ни почти никакой одежды, хотя при этом, как и обычный ребенок, очаровывался красивыми нарядами: он любил мягкую ткань и все блестящее. Вскоре, однако, обнаружилось, что дикий мальчик из леса по доброй воле носит костюм из зеленой ткани. Он даже стал гордиться этим нарядом и носить его постоянно.

А всего важнее было то, что Эрбатноту удалось кое-чего добиться в обучении мальчика речи — хотя Питер от этих занятий явно не получал никакой радости. Не помогали и диктуемые тем веком способы педагогического воздействия: периодически сечь ученика ремнем, дабы «держать его в трепете». Все же, при необходимой помощи, Питера можно было заставить повторить буквы, свое имя, несколько односложных слов. Надо отметить, что он при этом не пользовался языком, как все люди, — для выражения своих нужд и желаний. Слова «выдавливались» из него, а дальнейшие попытки вовлечь себя в разговор он игнорировал. Он был дружелюбен, мог подражать, явно не страдал снижением слуха; он просто не хотел разговаривать.

— Морган! Морган? — допытывается специалист. — Какая у тебя любимая игрушка?

Он убегает в спальню. Оттуда доносятся слова — ни к кому не обращенные, похожие на запоздало пришедшую в голову мысль: «Элм — старый пастух…».

Минди поворачивается к нам:

— Что ж, давайте я понаблюдаю за ним в его домашнем окружении, — она обводит рукой комнату, — и за его взаимодействием с вами. А потом мы… Ух ты, какие у вас чудесные старинные книги!

Она кивает в сторону пианино; на крышке сложена угрожающая развалиться пирамида из древних викторианских томов. Они выглядят так, словно принадлежат библиотеке Родерика Ашера. В середине, корешком к нам — том под названием «Обретенные манускрипты чудака».

— Да уж, заросли мы хламом, — отвечаю я, взглянув на пианино и груду книг на нем. — Боюсь, что через годик мы просто провалимся в подвал под грузом всего этого.

Морган возвращается в комнату, перемешивая в руках колоду арифметических карт. Он любит раскладывать и перераскладывать карточки. Мы все время покупаем ему новые; в каждое наше посещение супермаркета или книжного он просто сгребает их с полки, разрывает упаковку — и они наши.

— Семь, — решительно объявляет он, взяв одну карточку. Ухватившись за мою руку, указывает ею на подушки старого уютного кресла.

— Хочешь, чтобы я посидел здесь с тобой?

Я усаживаюсь, а он устраивается у меня на коленях, продолжая исследовать карточки с цифрами.

— Морган, — спрашивает она, — что это у тебя? На что ты смотришь?

— Четыре.

— Что это? — она настаивает. — Это карточка?

— Четыре, — снова шепчет он.

Я опускаю взгляд на карточку:

«3 + 1»

Поднимаю глаза, но Дженнифер уже показывает Минди комнату Моргана.

— Ты умница, — шепчу я ему на ухо, взлохмачивая его волосы.

Мне нравится представлять, что в один прекрасный день мы вдвоем сможем освоить разные веселые трюки с человеческим мышлением, — и тогда, словно выдавая острый удар в яростном споре, покажем, что математика не такая уж безукоризненно точная наука:

Пусть х = у.

Тогда х 2 = ху.

Следовательно, х 2 — у 2 = ху — у 2 .

Тогда (х + у) (х — у) = х (х — у).

Из этого следует: х + у = у.

То есть 2у = у.

Таким образом, 2 = 1.

— Четыр-ре, — повторяет он и убирает карточку в стопку.

Морган лежит на коврике в своей комнате, подняв ноги вверх под прямым углом к туловищу, и рассматривает стикеры с названиями музыкальных инструментов. Мы наблюдаем за происходящим, сидя на его кровати.

— Тебе нравится музыка, Морган?

— Музыка.

Он отлепляет стикер от основы.

— Туба, — добавляет он рассеянно.

— Правильно! — Минди излучает радость. — Это туба. Нравится тебе туба? Она делает бум-бум-бум.

Мы с Дженнифер переглядываемся, Морган тем временем вылетает из комнаты, а Минди спешит за ним. «Бум?» — беззвучно повторяю я. Дженнифер пожимает плечами и закатывает глаза. Требуется несколько минут, чтобы до меня дошло: ах, да, она же тестирует его. Когда мы появляемся в гостиной, Морган скачет вокруг в нетерпении — ожидает, когда же загрузится его компьютер.

— Равнобедренный треугольник! — Морган проносится мимо нас. — Ромб!

Он как раз проходит через геометрический этап. Легко вспрыгивает на диван, карабкается на его валики, со спинки спрыгивает вниз, потом снова на пол и рикошетом — на вращающийся стул. Здесь он начинает раскачиваться, виртуозно сохраняя равновесие.

— Мы думали покрыть весь дом гимнастическими матами, — признаюсь я.

— И часто он так, по мебели лазает? Как в данный момент?

— Ну, как сказать… Вроде бы не особенно. Он повсюду карабкается. Просто любит лазить и прыгать.

— Ва-а-а! — вопит Морган. Вытаскивает из-под пианино подставку для ног и забирается на нее. Тканевая обивка уже порвана от такой его гимнастики; под ней видно старую, выцветшую. Морган ловко спрыгивает со скамеечки: скок!

— А моторных проблем нет никаких? Неловкости, неуклюжести? А эпилепсии?

— Да что вы, нет. Все с ним в порядке.

В порядке… для нас в порядке. Но мы всегда чувствовали себя так, будто наша вполне обычная родительская гордость получала подтверждение и одобрение со стороны всего внешнего мира. Еще малышом, в Сан-Франциско, он был таким хорошеньким, что его выделил из толпы рекламный фотограф, работавший для фирмы «GAP». Были ли мы рады возможности поучаствовать в фоторекламе? Нет, мы сразу отнеслись к этому очень настороженно и уж точно нисколько не были обольщены такой возможностью. Что-то тревожное было в самой идее — сделать нашего ребенка моделью, пусть даже для пижамок с зайчиками… Но в то же время беспокоиться вроде было и не о чем. Дженнифер поехала с ним в студию, но фотосессия все никак не могла начаться. Морган улыбался, следуя собственным побуждениям, — и не улыбался, когда его просили об этом. Ему хотелось потрогать оборудование; сам фотограф при этом его нисколько не интересовал. Морган не растягивал рот в улыбке, не смотрел в объектив «на птичку», не обращал внимания на игрушки и погремушки, которыми изо всех сил трясли перед ним ассистенты. Фотограф и его команда были озадачены.

«Уж простите, — сказала им Дженнифер, когда ей деликатно указали на дверь, — ему не очень интересно среди людей».

 

3

А, собственно, что это значит — быть человеком?

В XVIII столетии вопрос этот был вполне актуальным и конкретным: в течение долгих лет копились рассказы путешественников о людях других рас, о странных землях и традициях, о вновь открытых видах обезьян, отдаленно напоминающих человека. Были истории и про одноногих людей, и про страны с хвостатыми жителями, и про южноамериканскую расу с глазами на груди — обо всем этом рассказывали моряки. С развитием английской науки изучение, упорядочивание и поиск имен всему этому полчищу земных созданий набирали мощь, что породило серьезную дискуссию среди философов — кто является, а кто не является человеческим существом.

В то время, когда Дикий Питер прибыл в Лондон, базовые биологические понятия в науке еще не устоялись; еще трудно было определить границы между различными формами жизни. Учащиеся Королевской Академии лишь недавно начали опровергать сообщения про некое китайское растение, из созревших и лопнувших стручков которого «вылуплялись» крохотные ягнята. В самой Англии устойчиво сохранялась похожая история о казарках. Эти невероятные птицы, как считалось, начинали свою жизнь как моллюски, а затем, попадая на берег, вырастали в деревья с плодами наподобие раковин. Отец английской ботаники Джон Геральд описывал, что происходит дальше:

Когда эта идеальной формы раковина раскрывается, то первой появляется вышеупомянутая нить или струна, затем — ноги птицы; и постепенно, по мере ее роста, раковина раскрывается все больше, во всю длину, и висит уже едва-едва. За короткое время она достигает полной зрелости и падает затем в море, где обретает форму и вырастает в птицу.

Начиная жизнь в воде, пуская корни как дерево, она оканчивает дни как птица: звучит немыслимо, однако в эту историю верили — настолько, что считали употребление казарки в Великий пост приемлемым, поскольку она более рыба, чем птица.

Кто мог уверенно сказать — в том ненадежном мире, полном странных метаморфоз, — где кончается царство животных и начинается человеческое? Первый вопрос, возникавший у всех при столкновении с Диким Питером, звучал так: кто же он? Но со временем вопрос принял гораздо более тревожную, волнующую форму:

Что он за зверь?

Поскольку он был вопиюще необразован, то в конце концов было принято решение отдать его в школу. Обыкновенный местный учитель для подопечного королевской семьи, конечно, не подходил, и Питеру пришлось идти в Харроу Скул. Видимо, принятие в Харроу дикого ребенка не показалось несообразным другим ученикам (в дальнейшем ее окончили лорд Байрон и Уинстон Черчилль). Мальчик-дикарь, который еще несколько месяцев назад прыгал по деревьям, должен был теперь получить блестящее образование. Его отправили в пригород Лондона, в пансион для учащихся, который содержала миссис Кинг.

3 июня 1727 года «Бритиш Джорнел» напечатал скорбное сообщение:

Скорбите, Йеху, — Ведь на этом месте Покоится слава нашей Нации. Тот, кто попал к нам прямо от Адама И никогда не знал покаяния, Но дожил безбедно до пятнадцати И даже (о чудо!) успел побыть при Дворе!..

Удручающе скорый конец для мальчика, который так долго выживал без благ цивилизации; смерть вместо прогулок по увитым плющом холмам Харроу спустя какие-то несколько месяцев после того, как он был увековечен в «Путешествиях Гулливера». Но, пожалуй, никто не мог бы быть удивлен таким поворотом событий сильнее самого Питера… поскольку он вовсе не умер.

Спустя неделю после появления «сильно преувеличенных» сообщений о смерти Питера король Георг, снова отправившись в свой любимый Ганновер, свалился с опасной болезнью. В считанные дни он умер, и Дикий Питер остался без единственного человека, которого мог бы назвать отцом. Отношения Георга с его собственным сыном, принцем Уэльским, никогда не были хорошими; за целые годы они едва ли перебросились парой слов. Теперь, когда отец умер, сын короновался под именем Георга Второго. Неудивительно, что новый король не поддерживал все эти утомительные чудачества и игры своего отца. Мало того, что обучение Питера в Харроу не давало особых успехов; теперь мальчик, пребывавший в счастливом неведении, оказался не нужен и при дворе.

К счастью, у Питера по-прежнему оставался преданный друг в этом мире — Каролина, принцесса, ставшая ныне королевой. Она дала распоряжение своей служанке, Алисе Титчборн, позаботиться о мальчике. За заботу о Питере Алиса получала 30 фунтов из королевской казны — немалые в те времена деньги. Опекать дикаря было делом хлопотным, и чуждое окружение в этом отнюдь не помогало; мальчик жил в городе, но было ясно, что городская жизнь — не для него. Миссис Титчборн повезла своего подопечного на ферму к родственнику, в деревню Беркхамстед, подальше от Лондона. Снова, как и когда-то, Питер мог бегать по сельским угодьям.

Питер был счастлив на ферме Джеймса Фенна; деревенские жители могли наблюдать, как он с восторгом носится, что-то напевая. Природа здесь была ближе; яркое солнце, бодрящая ночная прохлада, чередование времен года — все это приносило истинную радость молодому дикарю. В записях одного свидетеля мы читаем следующее: «Весна его совершенно воодушевила; он пел целыми днями, а в ясную погоду — до полуночи. Он очень радовался созерцанию луны и звезд; иногда он выходил под лучи солнца, поворачивая лицо к светилу в напряженном ожидании; любил он выходить и звездными ночами, если не было холодно». Плохая погода его явно очень расстраивала; задолго до ее наступления он начинал беспокойно выть.

Самой большой любовью Питера было, однако, сидение у камина в фермерском доме. Огонь очаровывал его: даже в знойные дни он с радостью вносил в дом дрова, охапку за охапкой, пока его не останавливали. Тогда он тащил к камину и расставлял пять-шесть стульев, а затем переставлял их снова и снова. Наконец он перепрыгивал со стула на стул, рассматривая огонь с разных углов, и эта игра ему никогда не надоедала.

Если члены семьи фермера уставали от забав юноши, они использовали одну безошибочно работавшую уловку: молоко и хлеб. Для Питера эти продукты прочно связывались со временем отхода ко сну: если ему предлагали их даже посреди дня, он непременно поднимался в свою спальню. Накормить Питера было делом нехлопотным: главной особенностью его питания было то, что он ел немного и самую простую еду, больше всего радуясь сырым капустным листьям и луковицам, и потреблял при этом неимоверное количество жидкости. На такой диете тело молодого дикаря стало почти сверхъестественно крепким, так что местные мальчишки пялились на него, но дразнить не решались. К счастью для них, рассердить его было трудно; однако же, если провокации становились уж слишком настойчивы, он догонял обидчиков и с ужасным рычанием колотил их. Задиры быстро выучились не повторять подобных экспериментов.

Угрозы и давление на него не действовали; его невозможно было заставить сделать что-то. Казалось, простых просьб он просто не слышал. А вот оставленный в покое, Питер мог неожиданно присоединиться к членам семейства и тогда выполнял работу за троих. Представления его о фермерском труде несколько отличались от представлений других работников. Одна из часто повторяемых историй про Питера гласила:

Как-то раз хозяин взял Питера в помощники, чтобы нагрузить телегу навозом. Хозяину пришлось отойти в дом, и Питер остался один заканчивать работу. Он, однако, по-своему рассудив о полезности своего труда, не увидел причин, почему бы ему теперь не освободить от навоза телегу, которую он только что наполнял. Вернувшись, хозяин увидел телегу уже почти полностью опорожненной.

Объяснить Питеру его ошибку было не менее бесполезной затеей, чем упрашивать его сделать что-то. Слышать-то он слышал, но не слушал. Слух у него при этом был очень хороший: Питер был без ума от музыки, мог подолгу, пока буквально не сваливался от усталости, хлопать и притопывать ногами; а в дальнейшем он мог подстраиваться под звуки музыки, пока не воспроизводил их точно.

Последним жителем Беркхамстеда, известным своей загадочностью и непостижимостью, вероятно, был Генри Экстель, местный богач, уморивший себя голодом в 1625 году. Но со временем именно Питер стал неотъемлемой беркхамстедской достопримечательностью: все знали, кто он такой. Не стало Джеймса Фенна, как и королевы, пославшей сюда мальчика, а Питер оставался. Брат Джеймса Томас Фенн, работавший на другой ферме в этой же деревне, принял заботу о Питере на себя, и жизнь снова потекла своим чередом, почти как раньше. Мелькали годы; независимо от сезона полдня и полночи он проводил на дворе с песнями, обращенными к небу, и неизменным оставалось прозвище, которым называли местные жители это странное и невинное создание: Мальчик-дикарь.

И хотя при дворе он больше не появлялся, там он тоже оставил о себе память. Пребывание Питера в Кенсингтонском дворце совпало с появлением там Вильяма Кента. Парадная лестница дворца, сооруженная Кристофером Реном, нуждалась в реконструкции, и Кенту было предложено за эту работу 500 фунтов. Он искусно превратил стены и потолок в портретную галерею придворных всех времен, обессмертив наиболее видных королевских друзей и палачей, которые теперь смотрели на поднимающихся посетителей поверх разукрашенных перил.

Работа Кента во дворце сохранилась до наших дней. Среди портретов пышно разодетых дам, аристократов, пажей мы находим и его — да-да, его самого, лохматого, непричесанного Питера в блестящем костюме любимого зеленого цвета. Он, правда, одинок и в этой толпе: взгляд отведен куда-то в сторону, в безмолвие.

На самом деле Питер никогда не выпадал из поля зрения публики; есть еще по крайней мере два его взрослых портрета, один из которых висел какое-то время в популярной галерее диковин на Флит-стрит. Ученые долгие годы вновь и вновь обращались к размышлениям об этом случае. Дикарь, загадочным образом сочетавший в себе сообразительность и отрешенность, ставил в тупик философов со времени своего первого появления в Лондоне. Дефо, написавший очерк о Питере в 1726 году, терялся в догадках — как мог думать мальчик, не использующий речь: «Слова для нас — это средство мышления; мы не можем постигнуть вещи кроме как через их имена».

Рассуждая далее, Дефо поднял вопрос о том, был ли Питер, благодаря своему странному состоянию, более счастливым, чем остальные жители Лондона:

Я признаю, что он, действуя как человек и в то же время не имея ни гордости, ни амбиций, ни алчности, ни единого злого умысла, ни неуправляемых страстей, ни необузданных желаний, — бесконечно счастливее, чем тысячи его хорошо информированных и более интеллектуальных товарищей-британцев, которые ежедневно бесятся от зависти… Не была ли в том особая благосклонность Природы, наградившей его чем-то другим и сохранившей его душу закрытой для всего этого, так что он стал счастливейшим из Расы Разумных во всем мире?

Восторги Дефо не казались современникам преувеличением. «Человек рожден свободным, и везде он закован в цепи», — сокрушался Жан-Жак Руссо в «Общественном договоре» в 1762 году. Эта линия рассуждений спустя десятилетия получила отклик в романтическом направлении. Для Руссо Питер был истинным архетипом благородного дикаря, представляющим человечность в ее незамутненном состоянии.

По физиологическим меркам Питер был безусловно человеком. Однако молодой шведский ученый Карл Линней, один из создателей современной зоологии, счел, что Питера надо отнести к отдельной категории. Линней, имевший критический склад ума, много путешествовал; он отправился в Арктику, чтобы исследовать растения Лапландии, а затем, разоблачив местную «семиголовую гидру» как фальсификацию, был вынужден уехать в Гамбург. После всех этих приключений, в 1735 году, он опубликовал прогрессивный труд «Systema Naturae». Гений молодого ученого позволил отнести каждое природное существо последовательно к определенному царству, типу, отряду и роду — эта инновация до нынешнего дня остается организующим принципом и за пределами зоологии. Создавая эту систему, он понимал, что знаменитого мальчика нельзя проигнорировать, и потому Линней наградил Питера собственным обозначением — Juvenis Hannoveranus, Юноша Ганноверский. Более того, Питер оказался одновременно представителем нового вида: Homo ferns. Человек Дикий.

А потом он исчез.

Случилось это через двадцать четыре года после его появления в приемной семье Феннов, и по прошествии стольких лет вряд ли кто помнил, до чего же диким он был в юности и как был склонен к побегам. И вот в 1751 году что-то пробудилось в сорокаоднолетнем «Мальчике-дикаре». Поскольку он всегда любил шататься по окрестностям, то сначала его пропажи не заметили. Но потом часы отсутствия обернулись днями, а дни — неделями. Стало ясно, что Питер, вечный ребенок, без слов и без копейки денег сбежал.

Много позже какого-то неряшливого мужчину задержали в Норвиче для допроса. Ни кто он, ни что он делал в этом городе, он сообщить не смог. Власти заключили, что подобранный малый — шпион, и заточили его в подземную камеру городской тюрьмы на холме Сент-Эндрюс Хилл, где каменные стены были столь плотно пригнаны друг к другу, что «лезвие ножа невозможно было просунуть в шов». Отсюда было не убежать, но арестованный все равно молчал.

21 октября в здание стали проникать дым и огонь: в близлежащем квартале возник пожар. Заключенные и охранники быстро оказались на улице, но одного узника спасать было чрезвычайно трудно.

«Джентельменз Мэгэзин» с восхищением писал о нем на следующей неделе: «<Заключенного> с трудом вывели, и похоже, он больше удивлялся огню, чем осознавал исходящую от него опасность, и мог бы погибнуть, как лошадь в загоревшейся конюшне». Сравнение с животным оказалось, впрочем, вполне уместным. «По своему поведению, — продолжал автор, — и по тяге к речи он более напоминал орангутанга, нежели человека».

Шотландский судья Джеймс Барнетт, более известный как лорд Монбоддо, много размышлял о людях и орангутангах. Монбоддо прославился своим эксцентричным настойчивым следованием древним грекам и римлянам: «Наша эпоха — упадническая, — объяснял он, — а вот их время было героическим и достойным подражания». Он придавал большое значение таким правилам, как ежедневное купание, потребление большого количества воды, пребывание на свежем воздухе, а также умасливание тела для придания коже блеска. Язвительные соотечественники считали сладко пахнущего судью несколько чокнутым.

При этом Монбоддо был популярен в высшем обществе: во время визитов в Лондон он легко общался с литераторами, регулярно приглашал философа Дэвида Юма и экономиста Адама Смита на ужины в свой эдинбургский дом. Возвращаясь в родовое сельское имение, Монбоддо менял официальный наряд на одежду фермера (окружающие находили это неприличным). Именно здесь его посещали Сэмюэл Джонсон и вездесущий Босуэлл. «Поместье Монбоддо, — вспоминал Босуэлл, — жалкое, дикое и голое, с бедняцким домом». Однако сам Монбоддо, встречавший гостей в крестьянской одежде, нисколько не стыдился своего жилища.

«В подобных домах жили наши предки, а ведь они были людьми получше нас», — объяснял он Джонсону.

«Нет-нет, сударь, — парировал Джонсон, — мы, современные люди, так же сильны, как они, но только гораздо мудрее».

Босуэлл собирался пригласить их обоих на свои цветники. Но вместо этого Монбоддо пригласил гостей на простой деревенский обед. Джонсон и Босуэлл сочли нарочитую безыскусность хозяина дома слегка комичной, но Монбоддо относился к собственному фермерству весьма серьезно: только здесь возможно истинное соприкосновение с природой, необходимое для понимания человека в его подлинном состоянии. Джонсон и Монбоддо вскоре втянулись в застольный спор: чья жизнь лучше — скажем, владельца магазина в Лондоне или нецивилизованного дикаря? Джонсон, естественно, был за лондонца. Монбоддо, как всегда, защищал благородного непорочного дикаря.

Так что нет ничего удивительного в том, что пожилой судья-шотландец как-то раз, в июне 1782 года, прогуливался в окрестностях Беркхамстеда и добрался до фермы Феннов. Монбоддо в течение долгих лет собирал сведения об одичавших детях: он был убежден, что именно в них кроется ключ к пониманию благородного первобытного состояния человека. И, наконец, ему попался самый знаменитый ребенок-дикарь из всех.

Питер был теперь далеко не ребенок — это был бородатый дядька лет, по-видимому, около семидесяти, к тому же пристрастившийся с годами к джину. Его привели на встречу с Монбоддо, и металлический ярлычок на кожаном ошейнике слегка позвякивал. Такую табличку Фенны сделали для Питера давно, после того достопамятного приключения в Норвиче. На ней было выбито:

Питер, Мальчик-дикарь

Ферма Бродвей, Беркхамстед

После его вызволения из Норвича паб неподалеку от тюрьмы поторопился взять название «Мальчик-дикарь».

При далеко не молодом уже возрасте дикарь поразил судью своим «свежим, здоровым взглядом». И голос у Homo Ferus звучал почти так же, как и более пятидесяти лет назад, когда он появился на этой ферме.

— Кто ты?

— Дикарь.

— Где тебя нашли?

— Ганновер.

— Кто твой отец?

— Король Георг.

— Как твое имя?

Ответить на этот вопрос ему было чуть труднее; в произносимом имени повисла пауза.

— Пи-тер.

Монбоддо показал на собаку:

— Кто это?

— Гав-гав.

Затем был задан вопрос об имени имеющейся в семье лошади.

— Кукау.

Это был всегдашний ответ Питера на такой вопрос, даже если на ферме не было лошади с таким именем. Это было его собственное словечко. Дальше Дикаря попросили сосчитать до двадцати, и он сделал это на пальцах совершенно точно, но сопровождал счет собственными названиями цифр. «Однако вслед за другим человеком, — дивился Монбоддо, — он повторяет „один, два, три“ и все остальные цифры очень внятно».

— Да он все понимает, о чем говорят окружающие, — уверяла Монбоддо хозяйка дома. Любит песни и все время радостно позвякивает своим ярлычком на ошейнике, когда играет музыка. Он даже умеет петь, в странной грубоватой манере. Тут же Дикаря уговорили исполнить популярную песенку в честь приехавшего сеньора:

Из всех девчонок нашего городка — Рыжих, черненьких, светловолосых, прекрасных, Пляшущих и резвящихся — Нет ни одной такой, как Нэнси Доусон…

После того как песня кончилась и список коротких вопросов иссяк, пожилой «Мальчик-дикарь» не вымолвил больше ни слова.

Озадаченный увиденным Монбоддо направлялся домой. Он отъехал от фермы уже на несколько миль, когда внезапно ему в голову пришел последний, так и не заданный вопрос. Он поскакал обратно на ферму, где попросил узнать, «открывалось ли Питеру когда-либо присутствие Высшего Существа?»

— Нет, — ответили ему.

Монбоддо рассуждал о простом существовании Мальчика-дикаря, в котором нет места Богу, во втором томе своей шеститомной работы по естественной философии, затейливо озаглавленной «Античная метафизика». В том же году новый том вышел в свет, и большая часть первой главы была посвящена случаю Питера. Он является, теоретизировал Монбоддо, «живым примером состояния природности… Я думаю, что в таком состоянии должна прожить то или иное время каждая нация в мире». В этом состоянии чистой природности человек немногим отличается от животного, поскольку, продолжал он, человек был животным. Опасно разрывать великую цепь бытия. Но Монбоддо пошел дальше в своих рассуждениях: мало того что человек был животным, но ныне он опустился ниже животных. Монбоддо утверждал, что недавно найденные африканские орангутанги были «звеном в этой последовательности». Он цитировал репортажи путешественников о некоторых из этих обезьян, которые вторгались в человеческие поселения, захватывая женщин, которые потом рожали от них детей. Что, по мнению Монбоддо, неопровержимо доказывало, что орангутанги — это люди, только волосатые и не владеющие речью. Человек просто-напросто отдалился от своих разумных, хоть и бессловесных собратьев-приматов, и Дикий Питер стал для Монбоддо живым тому подтверждением — недостающим звеном.

Хорошего приема книга не получила. Рассуждения казались настолько смехотворными, выходящими за рамки логики и здравого смысла, что были скорее не агрессивно отвергнуты, а осмеяны. Карикатурное впечатление усугублялось настойчивыми заявлениями Монбоддо о наличии хвостатых людей: когда-то у людей были хвосты, да и поныне в некоторых отдаленных землях такие люди остались. «Хвостатые люди существуют, — уверял Монбоддо. — Многие, я знаю, не поверят в это по тем же соображениям, по которым не верят, что орангутанг — это человек».

Карикатуры с изображением хвостатых людей отныне преследовали Монбоддо, а Сэмюэл Джонсон отпустил такое элегантное замечание: «У многих людей бывают какие-то странные представления, но они их скрывают. Если у человека есть хвостик — он будет его прятать; Монбоддо же отстаивает свой хвост не менее рьяно, чем если бы это делала белка». Проблема состояла в том, что теория Монбоддо не могла объяснить, каким образом вид мог со временем эволюционировать. Что еще хуже, автор насытил свою работу байками про русалок, собакоголовых людей, про других фантастических существ, описанных классическими авторами. Почитание греков и римлян привело его к нелепым заблуждениям.

В моменты наибольшей «параноидальности» Монбоддо подозревал, что повитухи втайне отрезают младенцам хвостики, чтобы скрыть истинную близость обезьяны к человеку. А Мальчик-дикарь, уверял он в письме к другу, который также посещал Питера, призван «обогатить идеи о нашем виде знанием более истинным, чем можно почерпнуть из всех современных книг, вместе взятых». Убежденный в своей правоте, Монбоддо умер в 1799 году, а мир остался ждать прихода Дарвина.

Если в Британии Монбоддо был осмеян, то в континентальной Европе он нашел одного последователя, серьезно подошедшего к его работе о Питере и орангутангах. К 1782 году Иоганн Блюменбах, тогда еще тридцатилетний, уже в течение нескольких лет был профессором медицины в Университете Геттингена, бывшей альма-матер Монбоддо. Но если о Монбоддо постепенно забывали, то репутация Блюменбаха с годами росла, и его учебники по физиологии пользовались большой популярностью. Он приезжал в Лондон, и принц-регент настолько впечатлился выдающимся доктором, что предложил Блюменбаху должность семейного королевского врача в Ганновере — должность, которую раньше занимал доктор Эрбатнот. Как и его предшественник, Блюменбах был поражен случаем загадочного Мальчика-дикаря из Гамельна.

Блюменбах вступил в дискуссию в 1811 году, спустя целых восемьдесят пять лет после появления первой статьи о Питере, выпустив в свет немецкоязычную книжечку в Геттингене. К тому времени Питер стал уже историей: и он сам, и все знавшие его люди давно отошли в мир иной. Тем не менее, расследование Блюменбаха имело существеннейшее преимущество перед попытками, предпринимаемыми Монбоддо и столь именитыми предшественниками, как Дефо, Свифт, Руссо, Линней. Во всех их спорах отправной точкой было появление Питера при королевском дворе в Лондоне; никому не приходило в голову отправиться на континент и поискать истину в Гамельне.

Копаясь в городских архивах, доктор обнаружил отчет бургомистра Северина, человека, первым принявшего Питера на попечение. Блюменбах узнал, что городская верхушка пришла к следующему заключению: подопечный является сыном вдовца по имени Крюгер из соседней деревушки Люхтринген. Непостижимо странный ребенок этого человека — явно не идиот, но и точно не совсем нормальный — убежал в лес в 1723 году и ушел далеко от дома. «В следующем году его нашли в совсем другом месте, — писал Блюменбах. — А отец его тем временем снова женился». Мачеха быстренько вышвырнула младшего Крюгера из дома — как сообщалось, не за то, что он что-то натворил, а наоборот — за то, что он кое-чего не делал.

Мальчик отказывался говорить.

 

4

На нашем обеденном столе раскрыта пухлая папка, полная бумаг. Мы начали примерно полчаса назад и только теперь дошли до результатов тестирования, продравшись через бесконечные «изучите этот документ», «заполните эту форму», «сохраните это руководство для дальнейших действий». Последний раз с подобным ворохом бумаг приходилось иметь дело, когда мы получали заем на покупку жилья. Однако в этот раз перед нами не банкиры. Минди — специалист по раннему вмешательству, Мэри Джо — логопед.

— Прежде всего, — Мэри Джо открывает папку, в то время как мы с Дженнифер просматриваем последний бумажный бланк, который надо подписать, — ни один пункт не дает права сделать окончательные выводы. Мы пытаемся определить паттерн, тенденции в поведении и в навыках, которые затем соединяем вместе.

Мы послушно киваем. Не будем, не будем делать окончательных выводов на основании отдельных пунктов. Подписываю бланк, обещающий быть важным.

— Вот история развития. Сразу сообщите мне, если какие-то факты окажутся неверными…

Она начинает цитировать по памяти с первой страницы, а я одновременно просматриваю текст.

— У Пола в детстве подозревали нарушение слуха. Поэтому избирательное реагирование Моргана на звуки и слова, а также ограниченное использование языка сначала связывались с этой же причиной. Родители отмечают нормальное развитие ребенка во всех отношениях, за исключением коммуникации.

— Пол, — говорит Дженнифер.

— Что?

Минди протягивает нам новую пачку бумаг. «А вот результаты тестирования», — она переворачивает страницу.

Результаты представлены отдельно по разным областям развития: когнитивное, социальное, эмоциональное, оценка сенсорной адаптации и так далее. Знаете, до того как стать родителем, вы вряд ли даже задумывались: пользуетесь ли вы словами для того, чтобы о чем-нибудь попросить? откликаетесь ли на свое имя? можете ли отличить квадрат от круга? когда кто-нибудь играет рядом с вами, присоединитесь ли вы к нему? можете ли вы завязать шнурки?.. Ох ты, Господи. Как же мы сами когда-то научились всей этой ерунде? Как мы все, живущие на Земле, это помним? Как же приматы доросли от тыкания палками в муравейники до всех этих умений?

— В настоящий момент, — говорит Минди, — Морган демонстрирует исключительные для трехлетнего ребенка когнитивные навыки. Он умеет то, чему обычно научаются дети в сорок восемь и в шестьдесят месяцев, и даже в более старшем возрасте…

Он считает. Читает. Думает. Знает.

— Однако вот за пределами области познавательного развития, в социальном плане, в области сенсорики, в восприятии коммуникации и выразительной коммуникации мы видим совсем иную картину. Общение в диаде — на уровне от девяти до двенадцати месяцев, то есть отставание на восемнадцать месяцев…

Девять месяцев? Листаю страницы: 1 процент; 1 процент; 3 процента; 1 процент.

Как это понимать?

— Эти баллы являются процентилями, они позволяют сравнить его с другими трехлетними детьми, — терпеливо объясняет нам Минди. — Это не то же самое, что проценты. Процентили означают, что…

Я перестаю слушать, уставившись на цифры.

Да знаю я, что такое процентили. Знаю, что они означают.

* * *

Несколько недель результаты тестирования пролежали на обеденном столе. Я даже не заглянул в них снова. Наконец я собрал все бумаги и решил расчистить для них место в старом деревянном шкафу, в ящики которого мы всегда небрежно складировали толстые конверты с фотографиями. Перебираю наши домашние снимки: Морган, одетый в пижаму, стучит в барабаны; Морган в костюме тигра; Морган сидит в своей красной машине; вот он поливает сам себя из зеленого садового шланга; поет что-то, играя на пианино. Вкладываю снимки в зеленый прозрачный фотоальбомчик, который я обычно беру в поездки.

Дженнифер, проходя мимо, останавливается около меня.

— Мне вот эта нравится, та, что наверху, — говорит она и идет дальше, в кухню. На фотографии я щекочу хихикающего от удовольствия Моргана.

— Мне тоже, — я вкладываю ее в альбом. — Не знаю. Надо ли мне уезжать?

Она достает сахар, приступая к выпечке:

— Дорогой, сейчас уже такси приедет.

— Чувствую, не годится сейчас мне отправляться в исследовательскую поездку. Я имею в виду, из-за всего этого.

— Ты же спланировал ее еще несколько месяцев назад. Мы ведь тогда не знали.

— Да.

Она вытирает руки и обнимает меня, перегнувшись через стул.

— Надо ехать. Серьезно. Здесь Марк, в конце концов. Мы справимся. Только неделя.

Я смотрю на мой единственный рюкзачок, ожидающий у двери. Он набит одеждой и моими записями и готов уже к бессонному рейсу из Портланда.

— Знаю, — говорю я наконец. — Ты права.

В дом врывается Морган, вслед за ним входит и Марк.

— Как погуляли?

— Кормили уток в парке, — рассказывает Марк. — А потом он попытался к ним в пруду присоединиться.

— Ого!

Морган забирается ко мне на колени и рассматривает блестящие страницы фотоальбома. Затем ведет мой палец к одной из фотографий.

— Это ты, Морган. Ты здесь разворачиваешь свой подарок на день рождения.

Он ведет мой палец к другому снимку.

— Здесь тоже ты! Морган и папа читают книгу.

Он, как отпущенная пружина, срывается с моих колен и прыгает на стул у компьютера, где на «паузе» остановлена игра. Вернув ее к жизни нажатием мышки, он сосредотачивается на ней. Но вдруг отвлекается — надо сдвинуть стул в одну сторону, потом в другую, потом снова обратно. Я наблюдаю, как он подтаскивает один стул, потом еще один от обеденного стола к своему компьютеру, а для полной гармонии добавляет маленькую подставку для ног. Все это он выстраивает в линию перед компьютером и начинает в восторге прыгать туда-сюда, с одного стула на другой, не прекращая заниматься своей игрой.

С улицы раздается неизбежный сигнал такси. Я обнимаю его и пытаюсь, ухватив за подбородок, повернуть его голову:

— Морган… Морган?

Он пялится в экран.

— Морган. Посмотри на папу, дружок. Морган… Мор-ган?

Взгляд скользит надо мной.

— Ты мой мальчишка. Ты мой маленький мужичок. Я тебя люблю.

Он приваливается ко мне без слов и, удовлетворившись, продолжает играть. Когда я выхожу за дверь, он по-прежнему весь в своем компьютере. Моего ухода он не замечает.

— Билет туда и обратно до Беркхамстеда, пожалуйста.

— Что, простите? — переспрашивает кассирша.

— Туда… — стоп, стоп. Я забыл, где нахожусь. — Билет до Беркхамстеда с возвращением сегодня.

— Восемь фунтов десять.

Я достаю деньги, и вместе с кошельком из кармана на свет извлекается множество бумажек, обретенных мною этим утром: билеты на метро, написанный на клочке адрес и время встречи, входной билет в Кенсингтонский дворец, где я проигнорировал советы аудиогида и, обгоняя толпы туристов и пробегая одну барочную комнату за другой, надолго остановился у портрета на лестнице.

— Ваши фунт девяносто, — она протягивает мне билет и монеты. — Следующий поезд в час ноль три.

Пытаюсь уложить все обратно в карманы.

— Спасибо, — я забираю свою «Гардиан» с самолетными конфетками и начинаю протискиваться к поезду по коридору, выложенному белым кафелем. В Викторианские времена станция Юстон была великолепна, с массивной дорической аркой на входе; все это было снесено в 1960-е годы ради современной бетонной конструкции. Прогресс.

Поезд не спеша вывозит меня за пределы Лондона, лениво погромыхивая по эстакадам добрых сорок минут. Но вот, наконец, он неторопливо едет дальше, оставив меня на маленькой платформе. Идти пешком от станции — не менее получаса, так что я закидываю рюкзак за плечи и отправляюсь в путь.

Солнце припекает, мартовский ветерок дует через живые изгороди, редкие машины проезжают мимо меня по «неправильной» стороне дороги. Где-то далеко позади грохочет железная дорога Лондон-Бирмингем. Дорога начинает спускаться вниз, и я роюсь в рюкзаке: нет, воды у меня нет. Ну и ладно — буду дальше шаркать по галечной дорожке. Городские строения постепенно редеют, над дорожкой склоняются деревья.

Знак на старом доме впереди, на очередном повороте дороги, гласит: «Монтагью Пьяное». Я внимательно прислушиваюсь, ожидая услышать, как кто-то наигрывает что-нибудь из Элтона Джона или другие популярные мелодии, — но нет, ничего. В доме не раздается ни звука, движения тоже нет. Только ветер. Так-так, я сейчас в Норт-Черч, Северной церкви — маленькой деревушке, отделившейся от Беркхамстеда. Тихое место, особенно в среду после полудня. Я останавливаюсь и оглядываюсь. Как же это место выглядело тогда?

Впереди за поворотом я наконец вижу то, что мне нужно. Этот путь деревенские жители проделывают уже тысячу лет. Перехожу улицу от паба «Джордж и Дракон» и иду вниз к церковному двору по тропинке, петляющей среди распускающихся нарциссов: тропа кружит, то поднимаясь на возвышение, то опускаясь в низину, а вокруг — только трава и покосившиеся старые могильные камни.

Я пробую толкнуть массивную деревянную дверь. Заперто. Стучу — ничего. Стучу снова, затем бреду назад, все время глядя вверх на каменную громаду церкви, возвышающуюся надо мной.

— Э-эй! — кричу я. Ветер шелестит в нарциссах. — Эге-ге-е-ей!!!

Ошибся дверью, наверное. Я обхожу церковь кругом, любуясь великолепными массивными стенами, возведенными в хертфордширском стиле из квадратных каменных блоков. Точно такие же стены были, наверное, у той темницы, где некогда держали Дикаря. Более поздняя часть старой церкви относится к XV веку, более старая — к XI. Когда-то, подумал я, и эта древняя часть была новой; один Бог теперь знает, сколько времени простоял здесь храм — предшественник этого.

Трудно представить, но боковая дверь выглядит еще старее, чем первая.

— Ау!.. Ваше Преподобие! Вы тут?..

Нет, я здесь явно один.

Он должен жить неподалеку — или обычно священники живут непосредственно в церкви? Обнадеживающая мысль: скорее всего, он в доме рядом. Однако соседний дом оказался школой, закрытой на весенние каникулы; так-так, а вот следующее строение — деревянное, скромное, небольшое. Явно жилище божьего человека!

— Ау, Ваше преподобие! — Я заглядываю в грязное оконце.

Да нет, это всего лишь сарай.

— Вы ищете преподобного Харта?

Оглядываюсь; женщина в соседнем дворе развешивает белье.

— Да-да, его.

— Тогда вам надо вон туда, — она показывает в сторону церковного двора.

— Конечно-конечно. Спасибо.

Я иду обратно через ряды могил и — ага! — замечаю мужчину на тропинке. Взглядываю на часы: я еще не опоздал, очень хорошо, а не то — вдруг человеку духовного звания пришлось бы меня ждать! — корчиться мне тогда на адской сковороде лишний часок.

Мы подаем друг другу руки. Я ожидал встретить в этой глуши согбенного старика, но он выглядит как мой ровесник и как две капли воды похож на британского актера Тимоти Сполла.

— Итак, вы ищете Мальчика-дикаря, — говорит он.

Он листает кладбищенский гроссбух, разместив его на кафедре. В нефе неосвященной церкви холодно и темно; немного света проникает лишь через узорчатые окна.

— Сейчас посмотрим, 1785-й, 85-й… — палец преподобного скользит по строчкам. — Ага, вот и он. «Питер, по прозванию Мальчик-дикарь. Похоронен 27 февраля 1785 года. Хм-м…»

— Что-то не так?

— Пять дней спустя после смерти. А хоронят обычно в течение двух дней…

— Странно.

— Парень необычный, с какой стороны ни взгляни. А плита его памяти у вас за спиной.

Он указывает на южную стену нефа, самую старую часть церкви, стенам которой уже тысяча лет. Медная табличка, привинченная к камню двести лет назад, едва различима в темноте:

Памяти ПИТЕРА, известного по прозванию Мальчик-дикарь, который был найден диким в лесу Хертсвольд около Ганновера в 1725 году; тогда ему было примерно двенадцать лет. В следующем году он был привезен в Англию по приказу королевы Каролины и препоручен искуснейшим мастерам. Когда же была подтверждена его неспособность говорить и обучаться, Ее Величество обеспечила ему достойное проживание на ферме в этом приходе, где он и дожил до конца своих невинных дней. Скончался 22 февраля 1785 года, в возрасте приблизительно семидесяти двух лет.

Я смотрю на пол под табличкой.

— Похоронен он именно здесь? — киваю я на плиты пола.

— Вы разве еще не видели могилу?

— Нет. Не трудно будет ее найти?

Преподобный Харт приглашает меня идти за ним и указывает на тяжелую боковую дверь, через которую прихожане выходят, покидая службу:

— Вот сюда.

Дорожка, ведущая в церковь, за долгие годы настолько глубоко врезалась в землю, что посетитель шел как в траншее. Так что мой взгляд сразу упирается в покрытый мхом старый камень за разросшимся кустарником.

Питер

Мальчик-дикарь

1785

Я долго-долго пялюсь на эти слова. Наконец-то я его нашел.

— Через час библиотека закрывается. Принимаем последние читательские требования.

В животе у меня урчит. Ничего не ел, кроме купленного несколько часов назад на станции шоколадного батончика. Но надо сосредоточиться: скоро закрытие. М-да, зал редких изданий Британской библиотеки — не самое уютное место: нет ни ручек, ни сумок для переноски книг, ни воды, нет ничего: только вы и книги. Озираюсь вокруг: ряды и ряды полированных столов и ламп, за которыми ученые мужи внимательно изучают бесценные тома. Кроме меня, никто не поднимает головы.

У меня у самого немалая стопка книг: от статей Поупа и Дефо и толстых томов «Джентельменз Мэгэзин» до увесистых томов Монбоддо с его злополучной эволюционной теорией. Все упрятано здесь. Есть еще несколько современных книг, которые пока мало меня беспокоят. Наугад беру одну из них: антрополог Вернер Старк. Здесь есть краткая глава, посвященная детям-дикарям, но книга была написана тогда, когда Старк давно уже стал пенсионером, и создает впечатление бессвязной старческой болтовни. Я готов уже отложить книжку обратно в стопку, но тут мое внимание привлекает некое словосочетание.

Я читаю предложение снова, потом еще раз.

— Двадцать минут до закрытия, — звучит объявление.

Я ведь никогда не понимал, почему мне так захотелось написать про Дикого Питера. Заинтересовался я этой темой незадолго до двухлетия Моргана. Питер казался любопытным, незаслуженно забытым случаем, о котором за двести лет так никто и не написал книгу. Еще до всех этих специалистов, до обследования Моргана, до постановки диагноза, когда мы всего этого и вообразить не могли, — сквозь толщу времени меня преследовал молчаливый мальчик, а тем временем рядом со мной был мой одиночка, мой собственный малыш. Как? Как я мог этого не заметить? Что-то тянуло меня к Питеру, что-то настолько очевидное и явное, что было мимоходом отмечено Старком в его книге: Ранний случай аутизма.