Даже не ошибка

Коллинз Пол

Вторая часть

Свалившийся с неба

 

 

5

Когда я прилетел в Вену из Лондона, в городе случилось резкое похолодание; пока я добрался до города из аэропорта, морозный утренний туман, оставив белый налет инея на деревьях, сменился крупными снежными хлопьями. Сидя в трамвае, с грохотом проезжающем мимо оперного театра Штаатсопер, я слушаю завывание ветра за окном.

— Вам нравится это здание? — спрашивает сидящая напротив пожилая женщина, указывая на здание Оперы. Я вглядываюсь в него; подобно всем другим зданиям, возведенным поблизости от Кертнер-Ринг, этот колосс призван свидетельствовать об австрийском богатстве. Вы можете прекрасно воспроизвести центральную часть Вены, если сконструируете ее из кусочков «Лего» кремового цвета. Только Опера немного отличается; ее старинные своды скрадываются «ячеистым» современным остеклением.

— Я думаю, это уродство, — фыркает она. — Оставили бы они старинные здания в покое.

Я киваю в ответ и вглядываюсь в других пассажиров трамвая. Все заняты своими делами: кто слушает что-то в наушниках, кто глядит в окно. А вот сам трамвай — неизменен. Только оденьте этих студентов и пенсионеров чуть по-другому — и можете легко представить, как здесь все было несколько десятилетий назад. Внутри трамвая полированное дерево и блестящий металл, наподобие старых школьных парт; то же самое, что и лет семьдесят назад. Тот же металлический скрежет колес о рельсы, тот же кружащийся снег и бесконечный парад монументальных зданий за окном, тот же усыпляющий список длиннющих названий остановок, произносимых кондуктором: «Карлсплатц», «Марияхильферштрассе»… «Фолькстеатр»…

Мои веки тяжелеют.

«Лерхенфельдерштрассе»…

Я вскакиваю с сиденья, сгребаю свои вещи и нажимаю на кнопку открывания дверей. Холодный воздух врывается внутрь, когда я выхожу. Я вытираю глаза перчатками, а ветер тем временем морозит мне щеки. Трамвай грохочет дальше, и я остаюсь один.

— Бурггассе… — я верчу в руках клочок бумаги. Трудно разобрать торопливые записи, сделанные в тот момент, когда план моего путешествия резко изменился и от преследования одного загадочного ребенка я перешел к поиску целого племени непостижимых для понимания детей. — Бурггассе, дом 88.

Я иду вверх по улице, минуя вход в метро; из него заманчиво тянет теплом, но я продолжаю свой путь, съежившись еще сильнее. В католической стране в воскресенье все тихо и закрыто: магазин фортепиано, в витрине которого выставлена механическая начинка инструмента, старомодные букинистические и антикварные лавки. Я останавливаюсь и еще раз проверяю адрес. Да-да, Бурггассе, 88.

Скромное старинное трехэтажное строение без лифта, не выделяющееся среди других; пара маленьких медных табличек сообщает, какие офисы находятся наверху. Первый этаж — пыльная лавка старьевщика, ее выходящее на улицу окошко открывает унылую диораму со старыми подносами, подковами, стеклянной медицинской посудой. В другом окне — старые музыкальные пластинки: груды пожелтевших от времени новинок и вальсов Штрауса. Я прислоняюсь к темному стеклу, силясь прочитать название верхней пластинки в большой стопке. «Ja, Ja, der Wein ist Gut».

Рядом лежат пластинки музыкальной серии для детей «Вьенер Киндер», им явно несколько десятков лет. Я поворачиваюсь к пустой улице и смотрю вверх на здание. Каково было подниматься по его лестницам, а потом спускаться обратно, когда здесь находилась детская клиника? В 1930-е годы кое-кто из австрийских детей мог слушать пластинки «Вьенер Киндер» в этом самом доме, собирая вокруг себя толпы докторов, нянечек, практикантов. Приехать сюда было легко: тогда, так же как и ныне, Вена располагала самой разветвленной в Европе трамвайной сетью. Но по пути в это место, в какие-нибудь морозные дни наподобие сегодняшнего, некоторые из детей не просто глазели из окна трамвая на здание Парламента или Ратушу. Нет, кое-кому важнее были гораздо более серьезные и волнующие занятия. Например, запомнить схему венских трамваев.

Один из первых случаев — Фриц В. Мальчику показали картинки — муху и бабочку — и спросили: «Чем они отличаются?»

«Потому что по-другому называется».

Еще разок?

«Потому что, — объяснил мальчик, — бабочка засыпана, засыпана снегом».

Другой вопрос: в чем разница между деревом и стеклом?

«Потому что стекло стеклянное, а дерево деревянное».

Корова и теленок чем отличаются?

«Ламмерламмерламмер…»

Он не смотрел на них, не отвечал на вопрос.

«…ламмерламмерламмерламмер…»

Попробуем снова: кто из них крупнее?

«Корова я хочу сейчас ручку».

Шестилетний Фриц поступил в Университетскую детскую клинику Вены осенью 1939 года, от учителей он уже получил ярлык необучаемого. Клиника на Бурггассе, 88 была для него таким же местом, как и другие: здесь, под опекой сестры Викторины Зак, он был включен в повседневные занятия и игры и находился под пристальным оком молодых докторов, которые тогда еще не были светилами европейской педиатрии.

Но как же можно было обследовать Фрица? На имя он не откликался; практически вообще не отвечал ни на какие просьбы. Задашь вопрос — а он в ответ произносит случайные слова, прозвучавшие в этом вопросе, бессмысленно и невозмутимо, растягивая их каким-то карикатурно низким, взрослым голосом, или просто монотонно повторяет услышанное. Он никогда не смотрел в глаза людям, которые к нему обращались; вообще, казалось, люди вокруг мало его занимали, а его слова были обращены куда-то в пустоту. Бегал он очень неловко, визжал, прыгал на кровати; когда ему давали карандаш и бумагу, он мог съесть и то и другое без остатка.

При всем при этом он здорово умел считать дроби.

Как это возможно? Этот вопрос не давал покоя одному врачу, молодому практиканту по имени Ганс Аспергер. Подобные мальчики стекались в клинику в странном изобилии… да-да, почти всегда мальчики. Совершенно поглощенные какими-то случайными мелочами, запоминающие схемы трамвайных линий и календари, навязчиво собирающие кусочки ниток или коробки от спичек, они не играли с другими детьми, но могли бесконечно выстраивать игрушки на полу в безупречно прямые линии. Эти мальчики умели читать гораздо лучше ровесников, но не разговаривали; блестяще считали, но одеться или помыться самостоятельно не могли. Из-за своей рассеянности, изумлялся Аспергер, они «беспомощны в практических вопросах, как выживший из ума профессор».

Один такой мальчик, писал доктор, вел себя так, «как будто только что свалился с неба».

* * *

От клиники до Университета совсем недалеко. Выхожу из трамвая и вытягиваю шею. Снежные хлопья так и валят в лицо, пока я разглядываю большое здание на противоположной стороне улицы. Оно укрыто лесами: рабочие счищают со стен коричневый налет городской жизни, из-под которого проступает белейший камень — настолько белый, что можно забыть про время и тлен, про многие поколения людей, прошедшие через это здание за десятки лет. Порыв ветра пробивается через пальто, пока я перехожу Варингер Штрассе; под лесами стоят студентка (она похлопывает варежками, чтобы согреть руки) и какая-то парочка, укрывающаяся от снега. Университет — это цельный комплекс зданий, огораживающих центральный двор: получается единая структура, не то что нынешние беспорядочно разбросанные кампусы. Монолитное строение с несколькими входами-выходами.

Дверь открывается в мрачный сводчатый вестибюль, ведущий в уютный двор, но я застреваю на входе. Наверное, они все проходили через это место. Этот вестибюль — просто квинтэссенция венской культуры; место, где попадающий снаружи свет растекается во всех направлениях. И все они проходили, по странному стечению обстоятельств, через этот холл для того, чтобы осветить любопытные случаи, с которыми столкнулись в университетской клинике. Незнакомый Аспергеру коллега, живший в другой части света, тоже хотел пролить свет на эту проблему: еще один венский выпускник в далеком Балтиморе размышлял над теми же симптомами, что и Аспергер, — здесь, в клинике около университета.

«С 1938 года, — так начиналось его сообщение, — наше внимание привлекли несколько детей, чье состояние столь разительно отличается от всех описанных, что каждый из этих случаев требует — и, я надеюсь, обязательно получит — детальнейшее рассмотрение».

Это вступление к вышедшей в 1943 году статье доктора Лео Каннера «Аутистические нарушения аффективного контакта», первой на английском языке. В ней сообщалось о состоянии, которое было выявлено у пациентов клиники Университета Джона Хопкинса, где Каннер работал после эмиграции из Вены в 1922 году. Каннер описал одиннадцать случаев: это были мальчики, казавшиеся потерянными и глухими, неспособные нормально двигаться и разговаривать, погруженные в повторяющиеся действия и раскладывание предметов. Они не могли правильно употреблять простые местоимения: перестановки «я» и «ты» были их общей чертой — а с другой стороны, они были гиперлексичны, без конца листали книги. Описывая мальчика по имени Дональд, Каннер изумлялся тому, что все особенности ребенка тут же бросались в глаза: «Приглашение войти в комнату было проигнорировано, но предоставленный себе — он вошел с готовностью. Внутри он даже не удостоил взглядом троих врачей… но незамедлительно уселся за стол и взялся за бумаги и книги».

Каннер ввел слово аутизм для описания этого состояния, и его статья положила начало исследованиям аутизма. А в это время в его старой венской школе незнакомый с ним Ганс Аспергер представил диссертацию, посвященную этому же нарушению. Вот ведь какой каприз истории: полное отсутствие коммуникации между воюющими странами привело к тому, что два ученых совершили открытия одновременно и независимо друг от друга. Невероятно, но и слово для описания этого состояния они также нашли одно и то же.

«Аутист всегда сам по себе (от греческого autos) и не становится членом более крупного сообщества», — объяснял Аспергер в своей диссертации 1943 года. Как и Каннер, Аспергер слышал от родителей и учителей одинаковые определения: он как будто в своем собственном мире. И так же как Каннер, Аспергер, часто встречая таких мальчиков, стал опознавать их «шестым чувством»: «Узнав аутичного индивидуума однажды, можно затем узнавать и других таких детей мгновенно… по тому, как они входят в кабинет во время первого посещения, по их поведению в начале приема и по первым произнесенным словам».

Человеческое взаимодействие, доступное для всех нас на инстинктивном уровне, без прикладывания заметных усилий, для них оказывалось недостижимым. С самых первых, базовых моментов установления контакта — когда их приветствуют, но ответа не получают, — эти дети воспринимались как аутсайдеры. Невозможность встретиться взглядом с другим человеком, нервное потряхивание руками, однообразная ходульная речь, бешеное реагирование на любую фрустрацию, неспособность уловить важнейшие социальные правила, бесконечные повторения одних и тех же слов и фраз… Взятую по отдельности, каждую из этих черт еще можно было бы назвать «причудой», «эксцентричностью», «особенностью», но когда все эти черты встречались в совокупности вновь и вновь, то становилось ясно: за ними стоит нечто большее.

«Уже со второго года жизни, — сообщал Аспергер о своих наблюдениях, — мы находим эти характерные черты, которые остаются безошибочно узнаваемыми и постоянными в течение всего жизненного пути». Это состояние, делавшее таких детей столь разительно отличными от всех других людей, выходило далеко за рамки банальностей, которым обучали медиков, и известных способов лечения. При этом кое в чем подопечные Аспергера достигали почти невероятной искусности. Если судить только по способности отвечать на простые вопросы или самостоятельно есть, то их можно было бы принять за умственно отсталых; но при этом по крайней мере один из них еще в дошкольном возрасте извлекал кубические корни, другой помнил огромное количество информации про ракеты. А вот на просьбу назвать свое имя они ответить не могли.

Аспергер впервые почувствовал связь между своими пациентами и известным феноменом, носящим название «синдром саванта» — пожалуй, самым загадочным из когнитивных нарушений. Способность производить вычисления с длиннющими числами, определять день недели хоть за века от сегодняшнего дня, виртуозно исполнять музыку, оставаясь при этом во всем остальном на уровне имбецильности, — эта загадка продолжала удивлять людей. В своей венской клинике Аспергер обнаружил существование многочисленной группы подобных детей, в которой встречаются и такие «экстравагантные» экземпляры.

Наказываемые учителями и дразнимые другими детьми, талантливые аутисты хотя бы могли погрузиться в мир собственных познавательных интересов. Другие же дети, не обладающие особыми способностями и имеющие, помимо «инакости», еще и умственную отсталость, оказывались не столь везучими. Но и те и другие ежедневно сталкивались с одним и тем же мучительным нелогичным миром, который мало того что был непонятным — еще и ненавидел их за их непонятливость. «На детской площадке или по дороге в школу аутичный ребенок часто оказывается в центре глумливой орды маленьких сорванцов. Он может быть доведен до состояния слепой ярости или беспомощного плача, — предупреждал Аспергер. — Но и в том и в другом случае он беззащитен».

Если отношение со стороны детей было плохим, то со стороны взрослых — еще хуже. Нацистская евгеника превращалась в геноцид, клиники и приюты «очищали от дефективных», и Аспергер столкнулся с совершенно реальной возможностью, что его пациенты будут убиты практически у него на глазах. И покуда каннеровская работа становилась все более известной, в Университетскую детскую клинику Вены в 1944 году попала бомба союзников. Аспергер выжил. Но его документация, его отделение, его невероятно талантливая помощница сестра Виктория — все погибло.

Неуверенно звоню в дверной звонок и ожидаю на темной лестничной площадке. Со скрипом открывается дверь, а за ней — ярко освещенная комната, в которой стоит молодая женщина; должно быть, она, как и я, только что пришла из университетского городка.

— Ja, — говорит она по-немецки, но тут же определяет мою национальность. — Входите.

И вот я вхожу в приемную доктора Фрейда.

— Пальто можете повесить в шкаф, — показывает она, — и проходите в дом через эту дверь.

Сегодня весь день я пытаюсь ходить по стопам Фрейда; утром завтракал в кафе (вниз по этой же улице), в которое он заходил каждое утро. Я был там практически один. Спросив у официантки, где он обычно сидел («Ich weiss nicht», пожала она плечами), я сел у окошка, рассудив, что это подходящее место для наблюдательного человека.

Здесь тоже, кроме меня, никого нет; этот музей явно не людное место. На самом деле это квартира: Фрейд провел большую часть жизни на третьем этаже старого, без лифта, дома, запрятанного в глубине улицы. Чтобы добраться до нужной двери, вы должны пройти через передние ворота, пересечь дворик, миновать другие квартиры, в которых и ныне живут люди, забраться по лестнице наверх, и только тогда вы увидите табличку: «д-р Фрейд». Все так, как будто он все еще живет здесь, а вы пришли к нему на назначенный после обеда сеанс.

Прохаживаюсь по дому Фрейда и наконец попадаю в комнату для ожидания, где по стенам развешаны дипломы в рамках. Кушетки по-викториански респектабельны, хотя и выглядят слегка гнетуще в полумраке. В такой комнате слышишь тиканье старинных часов в футляре — даже если никаких часов рядом нет. Я стою у окна, выходящего во двор, заложив руки за спину, и нетерпеливо раскачиваюсь с пятки на носок. Пожалуй, он все-таки не придет.

Следов Каннера и Аспергера в нынешней Вене не осталось, но есть следы их более знаменитых университетских коллег; это как раз одно из мест, где сохранилось интеллектуальное прошлое города: коридоры и ступеньки, по которым можно пройти и сейчас, хранят шаги докторов и пациентов прежних лет. В этих самых комнатах гестаповцы рылись в вещах Фрейда; и именно эти комнаты он был вынужден покинуть в поисках убежища в 1938 году, вместе с большей частью городской интеллигенции, превратившейся в беженцев. Кто-то уезжал ненадолго; среди тех, кто остался в городе, был самопровозглашенный протеже, которому суждено было совершить прорыв в исследованиях аутизма. Фрейд об этом никогда не узнал.

* * *

Поразительная картинка: вы можете до сих пор найти ее в старых изданиях его книги. На ней — маленькая девочка по имени Лори, с головой погрузившаяся в вырисовывание синусоидных линий на бетонных краях клумбы, которые получаются у нее с изумительной точностью. Такая у нее навязчивость. На другой фотографии показано остроумное решение девочки для узора, проходящего через угол клумбы:

Бетонные клумбы находились около Ортогенической школы при Чикагском университете. А в самой Школе работал Бруно Беттельгейм, венский врач, достигший профессиональных вершин, наблюдая за аутичными детьми — такими как Лори. Беттельгейм, казалось, выплыл из небытия на волне эмиграции еврейских интеллектуалов военных лет, но при этом, так же как и его коллеги Каннер и Аспергер, он мог гордиться целым рядом полученных степеней и клиническим обучением в Вене. Университет в Чикаго был только счастлив предоставить ему отделение, полное неизлечимых случаев: никто не знал, что делать с такими девочками, как Лори. Она поступила в Ортогеническую школу в семилетнем возрасте, крайне истощенная, «абсолютно пассивная» и не сказавшая за четыре года ни единого слова. Она не могла самостоятельно есть и одеваться, а ее одежда была испачкана рвотой.

Ее случай был далеко не единственный. Была еще девочка, целыми днями сидевшая на кровати, раскачиваясь взад-вперед в йогической позе, закрывая глаза и уши руками и отшатываясь от любого физического контакта. Следующим был мальчик-киборг, соорудивший вокруг ножек своей кровати фантастическую конструкцию из картона, проволоки и ленточек — «автомобильную машину», которая поддерживала его жизнь: карбюратор — дыхание, двигатель — пищеварение. Излюбленной темой его рисунков были люди с телами из электрических проводов.

Что объединяло этих детей, объяснял Беттельгейм, так это «единственный доступный им способ утвердить свою независимость: отрицание значимости внешнего мира путем аутистического отвержения». И было что-то еще общее у этих несчастных ребят — Лори, Марсии и Джея, — что позволило Беттельгейму положить эти три клинических случая в основу книги «Пустая крепость», вышедшей в 1967 году. В книге описывается, как он сам и его сотрудники кропотливо вытаскивали каждого ребенка из его защитной аутистической скорлупы, созданной, по мнению автора, патологическим сочетанием невнимательных родителей и первичного шока раннего детства. У одного аутичного ребенка болезнь корнями уходила в травматическое переживание, когда родители холодной ночью оставили окно в спальне открытым.

Лори — это стало ясно после того, как она начала делать одной из своих кукол клизмы — была травматизирована клизмами, которые ей ставили при запорах. Внимательная фрейдистская расшифровка непостижимых ребусов, продуцируемых этими загадочными детьми (так, интерес Марсии к погоде интерпретировался как связанный с угрозой «мы ее съедим»), должна была потихоньку возвращать их обратно в мир.

Перво-наперво, предположил Беттельгейм, нужно изъять детей из их домов. Когда Лори была украдена своими безрассудными родителями и помещена в государственную больницу, девочка вернулась к совершенно вегетативному состоянию. Беттельгейм писал, как мучительно было ее навестить; он объяснял ей, что хочет, чтобы она осталась с ним. И откуда-то из глубин своего молчания «она повернула голову, посмотрела на меня понимающими глазами и положила руку мне на колено». Но дальше Беттельгейму пришлось сказать, что он не может взять Лори из больницы, куда ее поместили родители. «Она медленно убрала руку, и хотя я оставался на месте — больше не было ни проблеска ответа или узнавания». Беттельгейм — бывший узник концлагерей Дахау и Бухенвальд — размышлял о том, что реакции, виденные им в свое время среди узников, не сильно отличались от поведения этих детей.

«Герой нашего времени» — провозгласил заголовок статьи в «Нью Репаблик»; «Нью-Йоркер» приветствовал «впечатляющие успехи» Беттельгейма и сетовал на патологические семьи, ставшие «эффективной машиной дегуманизации — этакие маленькие концентрационные лагеря, о которых никому не известно». Вскоре имя Беттельгейма мелькало повсюду. Выдержки из его работы опубликовал журнал «Нью-Йорк Таймс Мэгэзин», сам доктор появлялся в телешоу «Сегодня». Фактически именно он представил в популярных СМИ это экзотическое нарушение; на теме мистически отрешенных детей, пострадавших от неведомой первичной травмы, стало буйно расцветать искусство. Вскоре после выхода книги музыкальная группа «Зе Ху» создала рок-оперу «Томми» — о мальчике, превратившемся вследствие детской травмы в глубоко аутичного идиота-гения, глухого и бессловесного мастера игры в пинбол. И именно в книге Беттельгейма впервые высказано рискованное предположение, что «дети-волки» были аутичными — слишком странными для родителей, которые не могли с ними справиться, но при этом достаточно сообразительными, чтобы выжить в диких условиях.

Беттельгейм стал одним из самых известных здравствующих психологов, достойнейшим наследником славы своего учителя Фрейда. Его труды были взяты на вооружение социальными работниками, уверенными, что аутистов необходимо изолировать от «матерей-холодильников», разрушительно влияющих на своих детей. Семьи разбивались, детей помещали в приюты — для их собственного блага, разумеется. Однако в построениях Беттельгейма существовали серьезные неувязки. Во-первых, большинство домов и семей ничуть не напоминали Дахау. Более того, у многих аутичных детей были вполне нормальные братья или сестры. Как же их-то матери-садистки не превратили в аутистов?

— Простите, кото… — обращаюсь я к прохожему и тут же поправляюсь. — Wie spat ist…

— Почти пять, — отвечает он мне по-английски.

— Спасибо.

Солнце начинает садиться, а снег продолжает осыпать хлопьями парк Зигмунда Фрейда. За спортивной площадкой проглядывают университетское здание и плавно скользящий трамвай. Все-таки университет устроен замечательно компактно. Многого не потребовалось бы. Один лист бумаги, марка авиапочты. Один-единственный запрос в этот кампус… а может, и этого бы не понадобилось: беспристрастный исследователь в Ортогенической школе обнаружил бы, что опубликованные там клинические случаи не совсем похожи на здешних детей. И наоборот: здесь не сочли бы чудодейственными те исцеления, которые сделали Беттельгейма знаменитым; само существование некоторых из них вызвало бы вопросы. А через полуоткрытую дверь наблюдатель мог бы заметить, как «доктор Б.» бьет и наказывает своих пациентов. А если покопаться в его записях подробнее, МОЖНО было бы обнаружить кое-что еще.

Беттельгейм не был врачом.

 

6

Они просто не знают, что с ним делать.

Дженнифер показывает на табличку у стола — «Развитие речи», что-то объясняет секретарше, держащей планшет с бумагой.

— Не знаю почему, но нас записали в «развитие речи».

Я наклоняюсь к Моргану, сидящему за заваленным игрушками столом в вестибюле. Он играет с набором блоков и гвоздиков.

— Треугольник, — говорю я ему. — Видишь, кусочек треугольный.

Он и так это знает и пренебрежительно отталкивает мою руку.

Я оглядываюсь вокруг. Голова все еще кружится из-за сдвига во времени после перелета. Здание, в котором размещается отдел программы раннего вмешательства, в былые времена было стариковским приютом, занимавшим целый этаж: лифтов нет, но туалеты в большом количестве. Наверное, те старики здесь же и умирали.

Две ангелоподобные девочки четырех лет осторожно выглядывают в вестибюль. Брюс подкатывает на инвалидном кресле следом за ними, на коленях у него папка с заголовком: «Коллинз».

— Кэтлин, можешь взять Моргана за руку?

Робкая четырехлетка тянется к маленькой ладони Моргана, но он убирает руку.

— Эшли, а ты возьмешь за другую?

Он убирает и эту руку.

На какой-то момент мы все усаживаемся вокруг него на покрытый линолеумом пол вестибюля: я, Дженнифер, две сконфуженные девочки, учитель в инвалидной коляске.

— Эшли, Кэтлин, — говорит Брюс, — а возьмите обе Моргана за руки и идите с ним в класс.

Они пробуют: результат тот же. Они беспомощно смотрят на учителя.

И тут Морган поворачивается к Дженнифер и берет ее за руку. «Пойдем», — говорит он ни на кого не глядя.

Поднимаю глаза на Брюса:

— Здорово! Я такого слова от него и не слышал.

— Ну что ж… — он улыбается. — Неплохо для начала занятий.

Морган прохаживается по классу, исследуя его: стопка чашек, ящик с песком, маленькая игрушечная кухня.

— О’кей. — Брюс съезжает с коляски на пол, его безвольные ноги на какое-то мгновение опасно повисают в воздухе. — Давайте садиться в круг.

Девчушки послушно усаживаются напротив него.

— Песок, — докладывает Морган из другого угла комнаты.

— Садись, Морган. Подходи сюда и садись. Подходи сюда и садись.

Морган, игнорируя его, рассматривает чашку.

— Чашка, — говорит он, хотя Брюс его не слышит.

— …сюда и садись.

Ни-че-го.

— Дженнифер, может, вы тогда возьмете его на колени и сядете в круг?

Она усаживает Моргана, и это получается легко; покуда кто-то из нас сидит вместе с ним, он будет счастлив сидеть.

— Хорошо. Кэтлин, скажи, что на этой картинке? — он поднимает карточку с нарисованным ковбоем.

Она трясет головой.

— Кэтлин, я знаю, тебе это известно. Я видел, ты с этим справлялась. Что на карточке?

— Ков-бой, — она практически прошептывает.

— Скажи так, чтобы я услышал.

— Ковбой.

— Замеча…

Морган вырывает картинку из рук учителя.

— Ага! Понравилась картинка, Морган? Можешь дать мне карточку? Дай мне карточку, Морган.

Не дает. Тогда Брюс забирает ее обратно:

— Теперь картинка у меня, Морган.

Морган соскальзывает с маминых колен, тянется за карточкой с ковбоем, и Брюс протягивает ее Моргану.

— А теперь карточка у тебя.

…И тут же хватает ее обратно:

— А теперь я взял карточку. У кого карточка?

Морган тянется за ней, даже не глядя на Брюса, но тот держит картинку над головой.

— Карточка у меня, а вот, — он опускает картинку к тянущейся руке, — теперь у тебя карточка. У кого карточка, Морган?

У кого карточка?

У кого карточка?

У ко…

…Опять хватает обратно.

— Теперь у меня, Морган. Прочитай…

Слезы.

Морган взрывается плачем и молотит руками и ногами. Его маленькие ботинки разлетаются в стороны: о Господи, он же сейчас выбьет зубы девочке. Но нет, Морган хватается за ногу Брюса и начинает карабкаться за карточкой.

Я не выдерживаю.

— Морган… — я сгребаю его в охапку, рыдающего. — Морган, Морган, все нормально, все в порядке, все хорошо, малыш…

Приходится держать его к себе спиной: он орет, пинается, молотит ногами воздух — сиди он лицом ко мне, попадал бы мне по ребрам. Я глажу его по волосам, не даю ему встать: все хорошо, малыш, хоро…

Девочки уставились на нас во все глаза.

«Давайте вы пока поиграете», — говорит им Брюс, и они послушно следуют его предложению. Он поворачивается к нам, пожимая плечами.

— Думаю, этот класс не подходит для него.

Теперь Моргана держит Дженнифер, целуя и вытирая ему лицо.

— То есть?

— Ну… По тестам выходило, что он находится в верхней части кривой, среди самых «высоких» аутистов, но видимо, он скорее в середине… — его рука очерчивает в воздухе воображаемую кривую.

Я чувствую, как внутри закипает. Истерика Моргана имела причину. Он вообще-то ведь счастливый. Счастливый, когда его оставляют в покое, позволяют ему делать то, что он хочет. Это внешний мир не такой — люди из внешнего мира .Делай то, делай это. Ему не понятен смысл этого; вот он и кричит и сучит ногами.

— Во всяком случае, он сейчас не готов к структурированным групповым ситуациям. Ему пока нужно индивидуальное инструктирование, чтобы приучить его отвечать на команды и коммуницировать с помощью слов. До тех пор пока он не будет готов, групповые занятия не имеют смысла. Ну может быть, разве что играть…

У Моргана слезы все еще катятся по щекам, однако он уже посматривает на игру девочек с цветными обручами и, кажется, готов к ним приблизиться. Он смотрит на них; они смотрят на него.

— Видите, подражание поведению других у него есть, это хорошо. И параллельная игра; он не играет вместе с девочками, но рад поиграть рядом с ними, это неплохо для начала. Но во время структурированного группового занятия, где приходится вести целую группу учеников, — там этого не происходит. Пока не происходит.

— Так значит ему надо в класс для аутистов.

— Да… наверное. Но туда берут начиная с трех с половиной лет.

— А ему только-только три.

— М-да…

— И что нам делать полгода?

— Не знаю. Мне надо посмотреть, какие еще для него есть варианты.

Морган между тем снова увлекается карточками и начинает запихивать их куда-то под парту.

— Он карточками очень интересуется, — объясняю я.

— Ага, — Брюс поворачивается к нему. — Морган, можешь положить карточки сверху, на парту? На парту.

Кажется, безумие возвращается к Моргану.

— Нам надо идти, — Дженнифер кивает на девочек. — Можете заняться ими.

— Хорошо. Я поговорю с моим руководителем и перезвоню вам завтра.

— Пошли, — я отрываю Моргана от парты. — Едем домой.

Дома нас поджидает коробка. Каждый день на нашем крыльце появляется коробка с книгами, доставляемыми срочной почтой: «Аутизм», «Мышление в картинках», «Понимание других», «Психическая слепота», «Руководство по синдрому Аспергера», «Наше путешествие в аутизм». Это все копится на обеденном столе, рядом с растущей кипой бумаг из образовательных и медицинских учреждений.

Морган берет одну из книг и исследует ее гладкий, без единой морщинки корешок, трется о него щекой, одеждой; затем вытягивает шею и начинает скользить глазами по всем страницам сверху вниз — так, как если бы носил бифокальные очки. Хм… Интересно, но это вовсе не «Мерк мэнуэл» — знакомый ему медицинский справочник. Он швыряет книгу на пол и карабкается ко мне на колени, чтобы схватить со стола свою картонную книжку на спиральках. Он листает ее, вертит в руках, сует пальцы в колечки спирали.

— Элм — старый пастух, — говорит он. Затем он повторяет эту фразу еще и еще раз. Это все из фильма, который ему нравится: оттуда всплывают слова, фразы, порой целые диалоги. «Элм-ста-лы па-сту». Иногда — за сотни, тысячи повторений — он добавляет или убирает слоги: слова таким образом полностью превращаются в абстрактные фонемы, стихи, содержание которых знает исключительно он.

Морган обнимает меня. На обеденном столе разбросаны скрепленные распечатки текстов — выкопанные из Интернета медицинские статьи, страницы веб-сайтов. Сначала, как всегда, на тебя сваливается бесполезный информационный поток: группы для аутистов в Австралии, в Индии, в России; школы для аутистов; судебные тяжбы из-за прививок. Книги и видео об аутизме. Лекарства от аутизма. Иски против лекарств от аутизма. Везде — одно и то же окончание: покупайте! продается! требуйте! кто-то должен за это платить!

…баллов…

…дцать баллов.

— Прости. Что ты говоришь? — поднимаю глаза из-за стола.

— У меня сегодня сто двадцать баллов, — говорит она, проходя через комнату.

— Ясно.

У Дженнифер своя система ведения домашнего хозяйства. У нее вообще все систематизировано. Но система баллов — самая важная. Каждую вещь надо положить на место, каждую — вымыть или убрать: за это — балл. Некоторые более тяжелые дела, предполагающие значительные затраты сил (подкрасить наши обшарпанные полы, например) вознаграждаются несколькими баллами дополнительно. А сгибаться над стиркой бесчисленных вещей — это уже просто «золотое дно» баллов. Но чаще всего заниматься приходится просто наведением порядка. Кусочки пазлов, кроссворды… какие-то загадочные листы чертежной бумаги с нарисованными треугольниками — все расположены и раскрашены каждый раз по-своему, не так, как на соседнем листе. С тех пор как мы живем вместе, она перестала этим заниматься, но я успел спасти один лист из мусорного ведра. Этому листу уже несколько лет, и я до сих пор не понимаю смысла нарисованного на нем.

— Ты слышишь? — спрашивает Дженнифер.

— Что?

— Марк придет нескоро — он ведь думает, что мы ближайшие два часа в школе.

— А Морган у нас уже одет на улицу… Эй, Морган, пойдешь в библиотеку с папой? В библиотеку? С папой? На улицу, в библиотеку?

Он спрыгивает с моих колен и исследует обивку стула.

— На улицу, — я тяну его за руку. — Морган?

Воздух холодный и хрустящий; Морган тут же останавливается и молча вытягивает руки, изображая телом букву Т. Это его сигнал: просьба взять его на руки. Я поднимаю Моргана на плечи, и мы идем так один квартал до библиотеки, прежде чем я опускаю его снова на землю. Здание — «усеченный» Палладио, кирпичное строение, выполненное в классическом колониальном стиле и похожее на здания банков в маленьких городках. Только вместо хранилища драгоценностей в подвале устроен зал детских книг. Морган скачет, размахивая рукавами, и с восторженной улыбкой крутится и смотрит вокруг.

— О-о-о!

— Тс-с-с. Не так громко. Это ведь библиотека, Морган.

— Только ты! — начинает он кричать, затем замолкает. Подбирает со стола книгу и случайно прочитывает слово, никогда не виденное раньше.

— С-у-д-н-о. Судно.

— Здорово! А…

— Только ты!

И он быстро бежит по ковру в зал, где взрослые работают на компьютерах.

— Ты не увидисменя-a! Ты не увидисменя! Ты! Не!

Я бросаюсь вслед за ним.

— Морган, давай почитаем…

Во все стороны разлетаются руки и ноги.

— Ты! Не!

Все вокруг поднимают глаза, смотрят на меня, смотрят на нас. Он удирает от меня.

— Тс-с-ссс… — я настигаю его около стола справок. — Морган, иди сюда, к папе. — Но он на меня не смотрит. Он вообще ни на кого не смотрит.

— Ты! Не! — вопит он.

Это фраза из песни «Битлз». У него все фразы — откуда-нибудь: из телевизора, компьютерных игр, книг, песен. Он, словно сорока, подбирает осколки речи, обрывки разговоров; и в конце концов свивает из этого материала гнездо — уютное для него и непостижимо странное для других.

— Морган, иди к папе…

Он улыбается куда-то в никуда:

— Не увидис меня!

Морган сам по себе не дойдет до слов: это мы должны донести слова до него. Я покупаю в супермаркете пачки пустых карточек ярких цветов, а еще коробку для карточек — обычно в таких хранят кулинарные рецепты. Дома я украшаю коробку блестящими стикерами с жучками, птицами, цветами и составляю из стикеров-букв заголовок:

Коробка для слов Моргана!

Я хочу, чтобы его коробка была вместительной, чтобы мы могли указывать на предметы карточками со словами или выкладывать на полу последовательности слов — целые предложения, фразы. Как тут не вспомнить гуингмов из «Путешествий Гулливера», которые не использовали слова, а таскали с собой огромные кули со всякой всячиной: всегда можно вынуть и показать нужный предмет.

Начинаю я со слова «грудь». Записываю его маркером на одной из карточек. Следующее слово — «попкорн». Это, пожалуй, две из наиболее часто выражаемых Морганом просьб в течение дня, и именно эти слова наиболее «острые» в нашем словаре. Он их никогда не скажет — каким бы напряженным ни было его требование. Он будет показывать на попкорн моей рукой, будет цепляться за руку Дженнифер и шлепать ею по ее груди, но… слова из себя не выдавит.

Дженнифер посреди гостиной вновь и вновь требует от него:

— Скажи, Морган. Скажи «грудь».

Он лишь цепляется за ее руку и еще настойчивее нажимает рукой на грудь.

— Морган, пососать грудь. Скажи «грудь», — Дженнифер поворачивается ко мне. — А ты, папа, можешь сказать «грудь»?

— Грудь! — объявляю я триумфально.

— Умница, папа!

— Мама, а ты можешь сказать «грудь»?

— Грудь! — говорит она.

— Молодец, мама! — поворачиваюсь к Моргану. — А ты, Морган, скажешь «грудь»?

Он уходит, недовольный. Скорее останется голодным, чем произнесет требуемое.

Вот поэтому-то эти два слова — самые первые на наших карточках.

— А ты хочешь все писать заглавными буквами? — спрашивает Дженнифер, пока я пишу.

— Наверно. А это имеет значение?

— Но девяносто процентов букв в предложении — маленькие.

Я вообще про это не думал.

— Да, верно, — я комкаю карточки и принимаюсь писать снова.

Морган посреди комнаты головокружительно вертится; но вот, запнувшись, он подходит ко мне — посмотреть, как я пишу. Он хочет маркер и одновременно хочет стопку белых карточек; еще он хочет ту самую карточку, которую я в данный момент надписываю.

— Подожди, дружок, — я отвожу его руку. — Вот теперь держи.

попкорн

Он с сомнением взглядывает на карточку, потом смотрит на то, как я надписываю следующую. После дюжины карточек он наконец-то перестает выхватывать их у меня недописанными и берет в тот самый момент, когда я поднимаю маркер. Он складывает их в колоду. На самом деле он начал их складывать по-своему сразу же, когда карточек было только две, придирчиво осматривая их и определяя: вот эта сверху, а эта — внизу. То же самое повторяется с каждой новой карточкой. Так продолжается все время, пока я заполняю не одну сотню таких карточек и останавливаюсь просто от изнеможения — хотя я уверен, что есть еще сотни слов, которые он знает зрительно.

Морган вьется вокруг Дженнифер, его руки все теребят и теребят толстую кипу ярких карточек: верхняя карточка пристально изучается и затем отправляется вниз. Он совершает это снова, и снова, и снова, в сосредоточенном молчании. Дженнифер начинает задремывать; пошевелиться она не может — он так уютно к ней прижался.

— Хочешь, я побуду дежурной мебелью?

— Ну. Если можешь.

Я чуть-чуть сдвигаю Моргана вперед, так что Дженнифер может отойти, а я — занять ее место, но он начинает бить меня руками.

— Ничего-ничего, — говорю я ей. — Как будто это по-прежнему ты.

Мы меняемся местами, я сижу рядом с ним и наблюдаю. Он читает карточку, держит ее над следующей карточкой наподобие щита, разбирая по одной букве нового слова, а затем отправляет освоенную карточку в низ пачки. Я видел, что он и книги читает так же: медленно переворачивает страницы, разбирая вертикальные ряды букв. Карточки и буквы для него — не слова или предложения: это всего лишь бесконечная цепочка букв, закодированная бегущая строка.

Он продолжает заниматься карточками, без перерыва. Два часа. Вряд ли какой взрослый смог бы пялиться в карточки каталога непрерывно в течение двух часов, не говоря уж о трехлетних детях. И как раз в тот момент, когда я уже готов сдаться, — а к этому времени моя рука, к которой привалился Морган, онемела практически до паралича, — он прерывает молчание.

— З-у-б-н-а-я-п-а-с-т-а. Зубная-пата.

— Морган! Вот здо…

— О-б-л-а-к-о. Облако.

И я, слишком ошеломленный, чтобы его хвалить и подбадривать, слушаю, как он громко вслух читает все карточки — несколько сотен. Он не смотрит на меня, не улыбается, но ясно читает их все, к моей радости. У меня получилось.

Поздно уже, больше десяти. Когда я веду его в ванную чистить зубы, он все держит ярко-зеленую карточку. И когда я веду его к маме — пососать грудь — и потом в постель, он все сжимает ее и, держа карточку рядом с материнской грудью, вглядывается в буквы. Глаза у него слипаются, но вдруг с волнением открываются.

— Т-е-нь. Тень.

Он выскакивает из постели и бегает по дому, повторяя слово, в поисках остальных карточек. Найдя, издает восторженный вопль, и уж затем засыпает.

 

7

Перед Салли и Энн стоят коробка и корзинка. Салли кладет шарик в корзинку. Потом уходит из комнаты. Пока ее нет, Энн вытаскивает из корзины шарик и кладет его в коробку. Где будет искать свой шарик Салли, вернувшись?

Ответ прост: Салли заглянет в корзинку, поскольку не знает о перемещении шарика. Умозаключение, доступное уже трехлетке: обычные дети этого возраста доходили до него в многочисленных тестах. Так же, кстати, как трехлетние дети с синдромом Дауна. Задача несложная. Только вот… аутичным детям недоступная. «Салли ищет в коробке», — отвечают они (в том случае, если вы вообще можете добиться от них ответа).

Задача про Салли и Энн — классическая демонстрация определяющей характеристики аутистов: у них не сформирована модель психического. Аутичные дети в большинстве своем не ощущают разницы между собственной душой и душой других людей и не дорастают до понимания, что другой человек имеет свои мысли и видение. Кроме того, они не следуют взгляду или указательному жесту другого человека: ведь если люди не могут думать или видеть нечто отличное от их собственных мыслей и точки зрения, то и в указании никакого смысла нет.

Возможно, самое лаконичное выражение этого парадокса пришло — совершенно неожиданно — от физика. Вольфганг Паули посмеивался над своими коллегами, физиками-теоретиками, не соглашавшимися с ним: «Это даже не ошибка». Желая выставить своих оппонентов глупцами, он называл поставленные ими вопросы столь беспочвенными, что и ответы на них оказывались неуместными. Язвительное замечание Паули можно было бы приложить и к аутистам. Они не отвечают ожидаемым образом на социальные сигналы и запросы… а ведь по-настоящему неправильно ответить может только тот, кто находится по крайней мере в той же системе ожиданий, что и окружающие. Аутист «работает» над другой проблемой, с другим набором параметров; его реакции — нечто иное, чем просто «ошибочные» или «неправильные» реакции. Если мы с вами живем в мире, где есть «ты» и «я», то в мире аутичного ребенка есть только «я». Стоит проанализировать речь аутичного ребенка — и оказывается, в ней может отсутствовать целый класс глаголов из повседневного детского словаря — таких как «быть уверенным», «думать», «знать»… всех этих слов просто нет. Эти понятия не существуют.

«Он знал, что такое додекаэдр, но смысл таких общепринятых слов, как „думать“ или „полагать“, был ему недоступен», — отмечено в одном клиническом случае.

Для ребенка, не понимающего, что у другого человека есть свои мотивы, отличные от его собственных, пропадает еще одно понятие: обман. Они не видят обмана, даже самого очевидного.

На самоубийство Бруно Беттельгейма в 1990 году газеты вовремя отреагировали уважительными некрологами. Статья в «Таймс», вполне типичная, вышла под заголовком: «Бруно Беттельгейм, психоаналитик с огромным влиянием, умер в возрасте восьмидесяти шести лет». В статье отмечалось, что Беттельгейм был «одним из немногих представителей своей профессии, кто достиг международной известности». Спустя две недели газета напечатала сердечный отзыв под заголовком: «Вспоминая Бруно Беттельгейма, друга детей и защитника образования». Не все, однако, как это вскоре выяснилось, оплакивали безгрешного доктора. К ноябрю газетные заголовки гласили: «Обвинения в насилии преследуют наследников доктора Беттельгейма», а письмо бывшего пациента было опубликовано под суровым заглавием «Беттельгейм стал тем самым злом, которое так ненавидел».

«У него была мания величия, — писал этот пациент, — а его отделение копировало нацистскую среду, к которой он был, по всеобщему мнению, абсолютно нетерпим».

Поначалу одинокие, голоса сомневающихся слились постепенно в мощный поток, стремительно смешивающий с грязью жизнь и работу доктора. Другие бывшие пациенты стали сообщать о насилии; убитые горем сотрудники также прервали годы молчания и высказались о его лженауке. В книгах Беттельгейма нашли плагиат, в его данных — мошенничество. Выяснилось, что скрытный «доктор» вообще-то не имел звания врача, а его подготовка сводилась к трем курсам по психологии. Занятия его в Вене оказались гораздо более прозаическими — он был торговцем-старьевщиком, а вовсе не фрейдовским протеже. Харизма Беттельгейма удерживала всякого от наведения справок о нем, и, поскольку его фальшивая венская репутация вытеснялась совершенно реальной и бесспорной американской, никому и в голову не приходило о чем-то спрашивать.

К теориям Беттельгейма ко времени его смерти профессиональное сообщество относилось недоверчиво. И тут события закономерно совершили полный оборот. Вскоре после смерти Беттельгейма появился очень близкий ему голос. В 1991 году Юта Фрит, одна из разработчиков задачек про Салли и Энн, вернула к жизни забытую диссертацию Ганса Аспергера, переведя ее на английский. Ни Беттельгейм, ни Каннер не ссылались в своих работах на бывшего товарища по альма-матер, и только с выходом этого запоздавшего перевода англоязычные читатели стали понимать, что аутизм — это целый спектр всегдашних аутсайдеров, причем некоторые из них достигают такого уровня адаптации, что едва ли представляют себе, что были или остаются аутичными. Аутисты — скорее не несчастные жертвы, настаивал Аспергер, а талантливые эксцентрики, живущие среди нас, пусть и в собственном мире. Встречаются среди них и выдающиеся; многие не имеют близких и друзей. Аспергер с изумлением отмечал, что некоторые из ранее наблюдавшихся им пациентов «расцвели», став математиками, инженерами, химиками, музыкантами. Они были, поражался он, «как правило, людьми высокоспециализированных академических профессий, нередко достигали весьма высоких позиций, с предпочтением абстрактного содержания».

Вот мальчик — «с отчетливо аутистическим поведением», еще дошкольником вычислявший кубические корни. В студенческом возрасте он обнаружил математическую ошибку в одном из вычислений Ньютона. Дорос до профессора астрономии.

Концентрация на одном-единственном интересе делала их идеально подходящими для их работы: у некоторых вообще мало что еще было в жизни. Нужные навыки они получали где угодно, но не в школе. Учителя оценивали их как непослушных или тупых, или непослушных и тупых одновременно. Тестирование также мало помогало: ребенку, не реагирующему на прямую инструкцию, трудно дать ответ на экзаменационный вопрос. Один мальчик, вспоминал Аспергер, спасался от жестокой школьной действительности в магазинчике часовщика неподалеку. Часовщик — хозяин целой коллекции замысловатых механизмов — подружился с мальчиком за разговорами на философские темы. Кто знает, возможно, он признал в мальчишке сходство с самим собой. Откуда-то же появился этот странный типаж, тихонько существовавший себе в разных обществах…

Слабый проблеск ответа ждал меня вновь в Британии, за старой дубовой дверью.

— Пройдете внутренний двор, — объясняет мне пожилой швейцар. — Вон в том здании, через дверь с задней стороны, повернете налево на Невиль-Корт.

— Хорошо.

— Не направо. Налево. Пойдете налево.

— Хо… да. Налево, — выхожу побыстрее из каморки швейцара.

— Поверну налево.

Я прохожу по четырехугольному двору, не наступая на ухоженные газоны. Средневековые здания возвышаются со всех сторон, так что человек здесь невольно ощущает себя маленьким и ничтожным. Тринити-колледж — это старинная часть Кембриджского университета: люди, когда-то восхищавшиеся его древней историей, ныне уже сами — древняя история. Первое, о чем думаешь здесь, садясь за парту: сколько же должно быть лет этому дереву! Непонятно, как в подобном месте можно заниматься размышлениями на какие-то другие темы.

Войдя в монументальное каменное здание, я начинаю искать ту дверь, о которой говорил швейцар. Не вижу. Или… но нет, это не может быть она. Неужели сюда? Крохотная дверь в боковой стене — точно декорация к романам Толкиена. Высотой примерно пять футов, обшитая листами массивного кованого железа, точно вход в какую-то темницу. Нет, сюда меня направить не могли! Но никакой другой двери нет.

Я оглядываюсь — вокруг никого. Происходящее напоминает какой-то бессмысленный сон. Поворачиваю тяжелую железную ручку и просовываю голову внутрь. Приходится сильно согнуться, протискиваясь через этот магический портал, который мог бы привести, например, на рыцарский турнир. Однако здесь всего лишь такой же четырехугольный внутренний двор, как предыдущий. Никого не видно… да посещает ли вообще кто-нибудь этот колледж? А когда я нахожу наконец лестницу, ведущую в офис доктора Саймона Бэрон-Коэна, каждая ее ступенька стонет каким-то своим, совершенно человеческим голосом. Его труды по неврологии я изучал во время полета; в течение двух десятилетий, покуда Бэрон-Коэн участвовал в создании теста Салли и Анны, его курс оживленно читался в этом тихом здании.

Я стучу — никакого ответа. Свет выключен. Смотрю на часы и устраиваюсь у окна напротив. От мертвой тишины в здании начинается звон в ушах. Выглядываю через створку окна во двор в тщетных поисках студентов. А ведь именно здешние студенты — в те годы, когда Бэрон-Коэн совместно с Ютой Фрит работал над проблематикой задачек про Салли и Энн — помогали доктору своими любопытными рассуждениями на тему происхождения аутизма.

Этот вопрос буквально преследовал ученых с самого начала. Беттельгейм, конечно, осуждал родителей. Аспергер также смотрел в сторону семьи, хоть и с другой точки зрения. Важнейшее наблюдение из диссертации Аспергера, надолго затерявшейся после бомбардировки союзников, не получало должного признания в течение десятилетий: «Мы могли разглядеть „в зародыше“ сходные черты у родителей и родственников в каждом конкретном случае…». Что же мы можем тогда заметить в семье аутичного ребенка, в которой часто встречается «тень» аутизма? Именно семья в большой степени формирует и их особенности, и их таланты. Можно ли предположить, что стремление к одиночеству, глубокая сосредоточенность, очарование логическими системами у членов таких семей будут сопровождаться неуклюжестью в сфере социальных взаимодействий?

«Для такого когнитивного профиля подходящее занятие — это работа инженера», — таков вывод Бэрон-Коэна.

Когда обследовали одну тысячу британских родителей аутичных детей, выяснилось, что профессия инженера среди их отцов встречается вдвое чаще, чем в целом в популяции. Наука и бухгалтерия — работы для одиночек, требующие глубокой сосредоточенности и абстрактности, — встречались еще чаще по сравнению со средним национальным уровнем, а художников было почти вчетверо больше «нормальной» частоты. Когда же Бэрон-Коэн и другие исследователи сузили свое внимание, сосредоточив его на высшем эшелоне академических талантов (стали проводить исследования здесь, в Кембридже), то обнаружилось, что в семьях изучавших науку студентов аутизм встречается в шесть раз чаще, чем в семьях изучавших литературу.

По результатам исследований Бэрон-Коэна аутизм стали называть «синдромом чокнутых компьютерщиков». Компьютерное программирование — наиболее распространенная профессия для таких чудаков. Но тут стоит вспомнить, что программирование — это практически подраздел математики. Так что легко представить себе, почему математические факультеты в шутку называют программами трудоустройства для аутистов. Математика — прибежище чистой воды чудаков: свой особенный мир, абсолютное выражение абстрактной логики. Один из поразительных случаев Бэрон-Коэна — блестящий математик Д. Б., два брата у которого тоже талантливые математики. Четвертый брат в этой семье — глубокий аутист, а их отец — преподаватель физики. Д. Б. — человек вполне социально успешный, он даже женился… конечно, на женщине-математике. При этом Д. Б. столь равнодушен к тонкостям социального взаимодействия, что «покуда ему не сказали, что это не очень уместно, он повсюду бегал — по коридорам, по улицам, даже в тех случаях, когда не спешил, просто потому, что так ему казалось эффективнее».

Некоторые аутисты очень любят Мистера Спока из фильма «Стар Трек» — его затруднения отражают их собственные: обитатель другого мира со своей неординарной логикой все время попадает в тупик в нашем мире. Такие эксцентричные личности, однако, в математике встречались всегда, и число их не менее постоянно, чем значение числа π. На одной комической литографии XIX века под названием «Математическая абстракция» витающий в облаках профессор, усевшись между столиком для завтрака и плитой, внимательно смотрит на яйцо в своей руке, а часы между тем варятся в кастрюле. Этот сюжет вряд ли можно назвать сильным преувеличением, если вспомнить характер величайшего британского математического таланта, сэра Вильяма Роуэна Гамильтона: тот работал в своей столовой, сверху донизу заваленной черновиками, — и иногда только неохотно отрывался, когда родные приносили ему свиную отбивную. Когда в 1865 году он умер, столовую открыли и, по отчету одного коллеги, «останки ученого были вывезены и исследованы, а среди страниц рукописей были обнаружены фарфоровые тарелки с окаменевшей едой в таком количестве, что хватило бы на целую кухню».

Однако именно такое пренебрежение к воздействиям внешнего мира, как однажды объяснил Гамильтон, и делало возможной его работу: «Единственная принципиальная разница между умом обычного человека и умом сэра Исаака Ньютона состоит в его способности более продолжительное время применять свой ум».

Какая-то особая привлекательность есть в таких людях; я всегда был неравнодушен к Джону Франшэму, математику XVIII столетия, который в подростковом возрасте потратил 25 фунтов наследства на пони — «не для того, чтобы ездить на нем, а чтобы получить друга», в результате чего его врач заключил, что молодой человек «выжил из ума». Франшэм изобрел игру «в наперсток», в которую играл непрерывно — покуда не поймал мячик 666 666 раз. Он писал работы по философии, однако перед простыми делами был бессилен: однажды он захотел послать письмо с просьбой о деньгах и впал в ступор из-за того, что никогда ранее не сгибал бумагу. Письмо это он так никогда и не отправил.

Дождь барабанит в окно у меня над ухом, а я все вычерчиваю узоры в так и не понадобившемся мне блокноте. Я по-прежнему один. Собираюсь посмотреть, когда поедет следующий экспресс обратно в Лондон, но тут на лестнице раздается грохот — будто кто-то падает со ступеней — и появляется взволнованная женщина.

— Пол Коллинз? Это вы — Пол Коллинз?

— Да-да?

— Идите быстрее, — мы уже спешим с нею по ступенькам вниз. — Профессор Бэрон-Коэн встретит вас дома.

На выходе из четырехугольного двора ждет такси. Оно везет нас через город и дальше, мимо чудесных частных домов; наконец, меня высаживают во дворике, полном ярких пластиковых игрушек. На какой-то странный момент мне кажется, что это будто бы мой дворик. Дом, однако, незнакомый; помощница исчезает, и вот я оглядываюсь: на стене — отполированная фигура из дерева, на полке — емкости с высушенными бобами, рядом — столик для завтрака.

— Вам сахар положить в чай? — спрашивает хозяин из кухни.

Я все оглядываюсь, по-прежнему чувствуя себя несколько смущенно.

— Один кусочек, пожалуйста. Спасибо.

— Извините, не смог вас встретить раньше. У меня сын приболел, и вот… — он жестом указывает на свой «домашний арест».

— Да что вы, все в порядке. У меня самого трехлетний сынишка… Так что я прекрасно понимаю.

— А, тогда конечно.

Бэрон-Коэн, вероятно, был довольно молод — аспирантского возраста, — когда пришел к открытию этих знаменитых «шариков и корзинок». Он занимается подобными исследованиями уже порядка двадцати лет, но и поныне он — яркий и «ершистый» ученый. Бэрон-Коэн подливает в чай молока и ставит чашки на столик.

— Итак, — начинаю я, — меня очень интересует выявленная связь между специальностями инженера и математика и…

— Мы рассматриваем инженерное дело в русле тенденции к систематизации, которая так характерна для аутистов и членов их семей. Систематизация является необходимой частью множества занятий — например, работы инженера.

Сюда же относятся делопроизводители и бухгалтеры, любители пазлов и музыканты. Один одаренный в отношении теоретической физики аутист терпеливо объяснял Бэрон-Коэну и его коллегам: «У меня ум — как цифровой компьютер. В нем есть только два положения: включено или выключено. Информация может быть правдой или ложью. У других людей — как аналоговый компьютер, с постепенно изменяющимся напряжением, работающий с неоднозначной логикой». Сюда же можно отнести и отца этого молодого человека, составившего полный список своей огромной коллекции музыкальных записей… а также стихов.

За дверью слышны звуки.

— О, это, наверное, они, — говорит Бэрон-Коэн. — Придется мне сегодня как-то жонглировать назначенными встречами. Давайте я вас представлю.

Гости — две женщины: телевизионный продюсер и доктор Фиона Скотт, руководитель обширного обзорного исследования аутизма среди британских школьников.

— Пока мы еще в начале работы, — объясняет мне Бэрон-Коэн, когда все усаживаются за стол. — А наша задача — задокументировать аутизм.

— Частью которого являемся и мы, — улыбается мне продюсер.

— Попробуем разобраться и с остальным…

Разговор начинает вертеться вокруг того, как следует построить обзор. Выявлять ли только аутичных детей? А что делать с аутичными подростками, взрослыми людьми, стариками? Сосредоточиться ли на аутистах, обладающих талантами и успехами? А как же тогда быть с мало что умеющими умственно отсталыми аутичными людьми, с теми, у кого обнаружены те или иные эмоциональные проблемы, суицидальные тенденции? С глубокими аутистами — такими, которые постоянно ускользают от человеческого контакта, раскачиваясь взад-вперед и хлопая в ладони? А что делать с родительским отчаянием, связанным с такими детьми? А еще с…

Тут даже не понятно, с чего начать.

— Я считаю, — говорит доктор Скотт, сложив руки вместе, — важное значение имеет недостаточность своевременной диагностики. Тяжелый аутизм не останется нераспознанным, а вот другие формы спектра — могут.

— Хм…

— У нас обнаруживается значимая разница между частотой диагностированных случаев аутизма и фактической частотой, — она поворачивается ко мне для объяснения. — И это только здесь, в окрестностях Кембриджа. А уж в более отдаленных районах… — она разводит руками.

— Таким образом, надо обратить внимание на раннее выявление, — вставляет продюсерша, делая пометки в блокноте.

Бэрон-Коэн задумчиво кивает:

— Люди, диагноз которым был поставлен уже во взрослом возрасте, говорили нам об одном и том же. К тому времени узнавание диагноза для них ничего не изменило. Но при этом они всегда добавляли: «Было бы хорошо, если бы я узнал об этом в юности».

Мы с сотрудницей телевидения что есть сил спешим на платформу — нужно успеть на поезд, идущий на вокзал Ватерлоо.

— Вот там можно устроиться, — она улыбается, пересекая проход, а двери вагонов с грохотом закрываются. Затем мы оба погружаемся в свои записи в блокнотах: она набрасывает идеи про телешоу, а я… признаться, я просто уставился в свой листок. Затем механически, пружинка за пружинкой, выдираю страничку.

Стук-стук-стук-стук… Мы медленно набираем скорость. Мужчина напротив меня стучит по клавишам ноутбука. Я оглядываюсь. Час пик, поезд заполнен людьми: кто пьет что-то из бутылочки, покуда мы грохочем по рельсам, кто разговаривает по мобильному телефону, кто играет в компьютерные игры… Многие ли из нас знают, как все это работает? Конечно, мы знаем, что мы делаем: читаем электронные табло на станциях, спешим на поезд, снабженный мощным дизельным мотором, садимся в него и разговариваем через спутник. В то же время кто по-настоящему понимает, как работает компьютеризованное табло с надписями, или этот двигатель, или телефон, или спутник, или машина, вышившая узор на моем сиденье, — как все это работает? Мало кто вообще задумывается об этой «чепухе». Я одет и накормлен, меня везет поезд — во все это вовлечены невероятно сложные процессы, к которым у меня нет решительно никакого интереса. Мы одно из первых поколений, практически равнодушное к устройству тех предметов, с которыми сталкиваемся в течение дня. Несчастные «универсалы», выброшенные в мир, созданный «специалистами». Так жить, конечно, легче всего.

Бросаю взгляд через проход: моя компаньонша по-прежнему пишет про свое шоу в блокноте. «Интересно, а вам известно…?»

— «Знаете, я тоже не понимаю, как устроено телевидение».

Смотрю на вырванный из блокнота листочек, который я бессознательно складываю и вновь разворачиваю. Вытаскиваю ручку из кармана и составляю список занятий ближайших родственников Моргана, начиная с родителей. Наука, искусство, математика — три главных занятия, связанных с аутизмом. И все мы словно носим майки с надписью: «Пни меня!»

мой отец: инженер-механик

отец Дженнифер: музыкант, крупный математик

мой брат: научная степень в области компьютеров

Дженнифер: художник

я

 

8

В 1974 году практически каждый день меня водили то к медсестре, то к директору. С точки зрения соблюдения дисциплины я был большой проблемой; я удирал с занятий в классе для малышей и хлопал ладонями по ушам — главное, чтобы не слышать их всех; и от меня доставалось всякому, кто пытался затащить меня обратно. Такое поведение беспокоило окружающих. Ну а если меня все же помещали обратно на занятие, я не отвечал на их вопросы — вообще, казалось, не слышал их. Это, однако, вызывало у взрослых еще большее беспокойство.

Кабинет медсестры я любил; в отличие от директора, она держала оконные занавески открытыми. Через окно видно было лужайку перед фасадом, флагшток, название школы: «Начальная школа Аппер Фредерик, Нью-Гановер». Солнце падало на металлические шкафы, холодные на ощупь, на линолеум цвета шоколадного молока, на мою любимую стеклянную банку, огромную и старинную, полную ватных шариков. В кабинете было тихо; это мне нравилось. Быть здесь значило находиться подальше и от моего учителя, и от других детей.

Медсестра стояла рядом, когда мне проверяли слух и аудиолог натягивала на мою голову плотные наушники. «Пол, — сказала медсестра, и голос ее казался далеким-далеким через бежевый пластик, — поднимай руку каждый раз, как услышишь здесь звук. Понял?»

Я кивнул.

И стал ждать.

иииииииИИИИИИИИИиииииии

Я поднял руку.

Карточки разложены по полу в комнате Моргана — в каком-то бессмысленном для внешнего наблюдателя, но по-своему четком порядке:

спать собака эскимо пить

Мы находим карточки со словами по всему дому: под диванами, между матрацами, в отверстиях обогревателя. Вчера я обнаружил карточку в его постели, между ногами: «прыгать», — командовала она ему. На оконном стекле, выходящем на улицу, я нашел «улица». Карточка пристроилась в нижнем углу, словно записка руководителя. Туалетное зеркало в его спальне экзистенциально названо «ты».

Ну а прямо сейчас Морган сидит на коленях у Дженнифер и уже долго разговаривает со стопкой алфавитных карточек. В руках у него карточка с буквой Ю на одной стороне и с картинкой носорога на другой.

— Пливет, Маямага, — говорит он.

— Пливет, маленькая Ю, — отвечает сам себе.

— Пливет, Мага.

Затем карточка подбрасывается.

— Пливет, носолог.

— Ой-ей-ей. Не нлавица мне это.

Я сажусь рядом и пересаживаю Моргана к себе на колени, так что Дженнифер может теперь встать и размяться; Морган за этим занятием уже час, и все время с ней.

— Как ты думаешь, о чем он говорит? — спрашивает она.

Морган берет другую карточку из стопки, у него и мысли нет о том, что мы внимательно наблюдаем за ним и за его словами.

— Представления не имею, — признаюсь, наконец, я.

Вскоре, однако, картина немножко проясняется. Вот такой разговор получается у Моргана и буквы Ю:

Буква Ю: «Здравствуйте, Мама и Морган».

Моргай: «Здравствуй, буква Ю».

Ю: «Здравствуй, Морган».

М.: «Здравствуй, носорог. Ой, не нравится мне это».

В этом месте он убирает карточку. А цитирует он стихи из книги под названием «Беги, песик, беги». В ней собачка-девочка примеряет различные шляпки и каждый раз спрашивает: «Привет, как тебе моя шляпка?» — а пес неизменно отвечает: «Не нравится мне это». Эти стихи — его самое любимое место в книге. Вот он и произносит их, переходя к следующей карточке. Целыми часами наш сын одушевляет разговорами буквы алфавита, буквы рады ему, они здороваются с ним и с его мамой. А теперь — он уже сидит на моих коленях — буквы приветствуют и меня: «Плывет, Па».

Надо же, всю жизнь работаю с буквами и словами, но до сих пор они со мною не здоровались.

Я — историк. Это значит, что я нахожу определенные связи между отдельными фрагментами мира и затем экстраполирую эти связи на целый мир. Занимаюсь я этим ежедневно, всю жизнь. Мне никогда не приходило в голову, что я могу отличаться от других людей; мне казалось, все делают как я. Проверка слуха в школе также показала, что все у меня нормально. Более чем нормально: слух у меня был почти сверхъестественно острым. А в школе не знали, что сделать, чтобы я услышал. Но вот в следующем году у меня появился новый учитель — намного симпатичнее, чем старый. И тогда впервые в жизни у меня, как я сейчас вспоминаю, появились друзья. Меня поместили в класс специального образования.

Спустя годы я научился иметь дело с моим избирательным слухом. Разговаривая с человеком лицом к лицу, без посторонних, я слышу все. Но в других случаях мое внимание блуждает: оно начинает фиксировать все другие шумы в комнате. Чаще всего внимание переключается на мои собственные мысли, совершенно не связанные с ситуацией: надо не забыть купить новый наконечник для душа; почему-то не переиздают работу Д’Израели, наверное, он не очень надежен в цитируемых им источниках; как же там было в рекламе старого Канадского клуба, где они поднимаются на ледник и погребают в нем ящик виски, а вам предлагается его найти; и вдруг…

Блаб баб бар гах блаб Пол.

Если между двумя фразами возникает пауза больше чем в несколько секунд, то я практически превращаюсь в глухого. Скорее всего, свое имя при этом я восприму; это привлечет мое внимание, и я подниму глаза:

Блаб баб бар гах блаб Пол.

И тут возможны два выхода. Первый — я «возвращаюсь» обратно, стараясь вспомнить все-все, что недослышал перед словом «Пол». Причем иногда это собранные вместе кусочки слов, которых едва-едва хватает, чтобы восстановить смысл:

Сор, сон, сом, масса, румба, мусор

мусор Пол

Ж-жу, же, уже

уже мусор Пол

Тут, ту, ты

ты уже мусор Пол

И в этот момент я могу достроить высказывание:

Ты уже выносил мусор, Пол?

— Нет… А что, сегодня уже проезжал мусорный грузовик?

Тут, бывает, моя жена озадаченно на меня смотрит и повторяет свой вопрос — совершенно другой по смыслу, но звучащий крайне похоже: «Возьмем Моргана за покупками в торговый молл?» А возможно, если я правильно все понял, наш разговор просто продолжится с этого места. Но мне всегда нужно чуть-чуть времени, чтобы до меня дошло: первый пришедший в голову ответ нуждается в уточнении.

Я далеко не сразу понимаю смысл слов. Поэтому каждый день, десятки раз, порой после каждого нового предложения в наших неторопливых разговорах в гостиной, Дженнифер слышит:

— Прости… Что?

Но не это запомнилось моей матери.

— Ну понимаешь, — говорит она мне по телефону, — ты был недостаточно зрелый.

Я стою, прислонившись к кухонному дверному косяку, прижимая плечом телефон и приглядывая за Морганом в гостиной. Он буквально впился в компьютерный экран, обследуя каждый пиксель изображения.

— Ты был не очень готов к обычному классу, — продолжает мама свои объяснения. — Я же говорю, незрелый. Поэтому тебя поместили в особый класс.

— Для отсталых.

— Специальный класс.

— Со специальным обучением.

— Ну как сказать…

— Это был класс специального образования, — настаиваю я.

— Ну это все просто потому, что ты… был незрелым.

— Мама, мне было шесть лет.

— Ну… да, видишь ли… — она изо всех сил старается быть искренней. — У тебя тогда были эти вспышки.

— Вспышки?

— Ты размахивал руками. И ногами. Это если что-то тебя не устраивало.

Ого. Вот оно что.

Никто у меня не спросил ни разу, из-за чего я топал ногами, или кричал, или молотил вокруг руками. Да скорее всего, я и не смог бы ничего объяснить. Случалось подобное только в школе. Просто я хотел, чтобы все вокруг замолчали. Это все было как-то… чрезмерно, чересчур, ужасно — эти взрывы шума, когда все вокруг разговаривают одновременно, поют одновременно, смотрят на меня одновременно, а при этом моя очередь что-то делать, и почему это все не прекратится? Радиус, который составляли мои молотящие вокруг руки и ноги, определял размер моего пузыря — в этом-то пузыре я мог запереться, словно хомячок в прозрачном пластмассовом шарике.

Это неистовство меня успокаивало.

— Я-то думал, что учился в том классе из-за слуха.

— Н-нет, — моя мать мнется. — Это все из-за этих вспышек. А что такое у тебя со слухом?

— Тебе ничего не говорили?

— Нет.

— Меня продолжали тестировать. Думали, я глухой. Но я все слышал. А дело в фокусе внимания… Не знаю. Я ничего не услышу, если занят работой. Я сосредотачиваюсь на ней, и целые часы могут проходить, а я ничего за это время не услышу. А если со мной кто-то захочет поговорить в это время, то меня надо будет растолкать, словно спящего разбудить. Да-да, точно как спящего.

Короткое, странное молчание — и тут я вдруг слышу откровенный гогот. Я и забыл, что на другом проводе отец — слушает наш разговор, возясь на кухне.

— Ну и чудеса, — бормочет он.

— Что-что?

Отец с грохотом ставит кастрюлю на том конце провода.

— Да ты же только что с точностью описал свою мать!

— Ох, Джек…

— Неужели? — выдавливаю я из себя, хотя знаю, что это так и есть. Я это видел.

— Ну что ж, может тебе и досталась эта часть меня, — мама сдается. — Но за все остальное ответственен отец.

Все остальное. Я вспоминаю чертежный стол отца и его инструменты: дорогие, немецкие, блестят начищенным металлом. Ребенком я наблюдал, как он извлекает из коробки целую фабрику — механические карандаши, или трафареты, или компас, приступает к копированию, вычерчивая линию шоколадного цвета. Для меня было непостижимо, как же он все это держит в голове; всевозможные машины окружали меня, но как человек смог их создать? Многие профессии, казалось мне в детстве, это целые миры, недосягаемые для моего понимания; некоторые из них остались для меня таковыми и поныне.

Билл Гейтс смотрит прямо на меня и улыбается так, что мне становится неуютно. Я поеживаюсь в своем кресле.

Куда ты хочешь пойти сегодня?

Не знаю.

Отрываю, наконец, взгляд от этого бестактного постера, прикрепленного к стене в вестибюле компании «Майкрософт». Я почему-то представлял себе, что в этом месте меня окликнет по имени какая-нибудь ожившая голограмма, а может, бодренький робот-муляж Билла в духе бойскаутского слета. А тут — просто прибитый к стене плакат. Куда ты хочешь пойти сегодня? Я барабаню пальцами по пластиковому стулу. Вот интересно, а куда я уже пришел сегодня? Меня просили приехать, чтобы устроить «встречу с автором» для сотрудников, но меня-то интересует другое: я хочу повстречаться со здешними исследователями аутизма. Я вижу на улице спешащих через площадь мужчин и женщин — они говорят по сотовым телефонам, куда-то тащат спортивные сумки, стучат по своим карманным органайзерам. Тук-тук-тук. Интересно, сколько сигналов пронзает мое тело в данную секунду?

Я успел встретиться с исследовательницей Лили Ченг еще до своего выступления. В конференц-зале, куда меня привели, было все, что только может понадобиться: посторонних никого, температура самая подходящая, доступ к широкополосному Интернету — в любом месте, видеопроектор — готов работать, стулья — удобные. Разве что свет все время выключается.

— Работа «Майкрософта» началась с проекта «Весь мир в комоде» — это было онлайн-сообщество для больных раком, — говорит Лили. — Но для…

Комната погружается в темноту, и она тяжело вздыхает.

— На этот раз моя очередь, — говорю я.

Я размахиваю руками. Ничего. Я машу руками уже стоя, обращаясь с мольбой к флуоресцентным лампам: они нехотя включаются снова.

— Почему-то здесь датчики движения плохие, — изумляется она. — Так вот, кроме «Мира в комоде», у нас еще есть «Разговор с малышом».

— Совместно с Центром аутизма?

— Да, — кивает она и включает монитор. — Именно там мы его создавали и тестировали.

Что ж, это представляется вполне резонным; один из биографов Билла Гейтса высказал предположение, что у него, возможно, синдром Аспергера. Сообщение это натолкнулось на глухое молчание официального Редмонда. Теперь, однако, при Вашингтонском университете открыт Центр аутизма (отсюда рукой подать, только мост пересечь) благодаря многомиллионному пожертвованию от «неназванного руководителя „Майкрософта“».

Лили демонстрирует проект на видео:

— Ну вот и он… Это совсем не то, что «Мир в комоде».

На экране начинается презентация программы «Разговор с малышом». Некоторые аутичные дети не говорят совсем; другие не могут прекратить свои «лекции» — про динозавров, или про поезда, или про звезды, или про преимущества технологии охлаждения. Но при этом они не могут определить, когда их разговор к месту, а когда не к месту; они не считывают сигналов. Никто за них не может сохранить баланс между репликами в разговоре. Но программа «Разговор с малышом» способна именно на это!

С одной стороны экрана появляется распечатка идущего в данный момент разговора с аутичным ребенком или между аутичными детьми, реплики в таком разговоре проходят в основном мимо друг друга. С другой стороны экрана у каждого аутиста высвечивается свой анимационный символ, напоминающий очертаниями персонажей из «Южного Парка». Ведущий в течение разговора все время меняет их размер по определенному принципу: если ребенок говорит чересчур много, то его символ-иконка передвигается в центр, а роту него комически растягивается; ну а если ребенок говорит недостаточно, то его персонаж удаляется куда-то на периферию экрана и начинает клевать носом. Ну а уж если ты все делаешь правильно — то есть умудряешься выработать свой способ нормального человеческого диалога, в котором твои реплики перемежаются с репликами других участников, — тогда твоя иконка просто светится от счастья.

— Это все пока находится на пилотной стадии, — говорит Лили, — но мы продолжаем над этим работать совместно… с Центром… аутизма…

И тут она останавливается, мы оба вскакиваем и начинаем махать руками, чтобы свет снова зажегся.

* * *

Моя собственная лекция проходит в другой аудитории, внизу. На этот раз со светом все в порядке. Но с самого начала выступления я замечаю, что слушатели на меня не смотрят. Только и слышно:

Щелк. Щелк. Щелк-щелк.

Все погружены в свои ноутбуки.

По окончании лекции я поскорее ускользаю из аудитории вместе с потоком людей, вспомнив о запланированном разговоре с одной из участниц в городе, за обедом. Сидя в машине, я смотрю на остающийся позади кампус Редмонда и вспоминаю человека, который стоял у истоков всего этого, — Алана Тьюринга.

Тьюринг был загадочным выпускником Кембриджа, специалистом в области математической логики, заложившим основы современных цифровых компьютерных технологий; в отличие от предшественников, которые разрабатывали одноцелевые механические машины, Тьюринг представил в 1936 году универсальную машину, применяющую бинарную логику для одновременного решения любого количества различных задач. Правда, его статья была не про машины: ведь компьютеры появились лишь спустя десятилетие. В данном случае термин «компьютер» понимается буквально — человек, который вычисляет [30]То compute — вычислять.
. Тьюринг счел, что открыл тайну работы человеческого мозга. Умственные операции были, на некоем фундаментальном уровне, аналогичны числовым программам и подпрограммам.

Тьюринг, можно сказать, спас мир. Запертый в сверхсекретной криптографической лаборатории в Блетчли Парк, он смог во время Второй мировой войны создать теоретическую основу для взлома германской шифровальной машины Энигма и один из первых современных компьютеров для декодирования. Ныне Тьюринг считается одним из основоположников искусственного интеллекта, но он сам убирал из этого выражения слово «искусственный»; он считал, что нашел ключи не только к тому, как мыслят машины, но и к мышлению вообще. Вот и его знаменитый тест: если цифровой компьютер сможет участвовать в беседе столь правдоподобно, что введет в заблуждение человеческое существо, то это будет доказательством разумности машины. Что же здесь «искусственного»?

Его тест, однако, основывался на коммуникации через телеграф, так что досадные мелочи вроде жестов игнорировались; таким образом, этот тест показывает способ мышления людей ненамного лучше, чем шагающий на задних ногах пес может продемонстрировать, как ходят люди. Когда же компьютер пытается распознать слова, смысл фразы рассыпается. Ведь расчет на заранее заготовленный распорядок, в строгом соответствии с предписанной логикой последовательно выстроенных слов, оказывается совершенно ошибочным: человеческий язык, увы, не настолько строг и логичен. Все в языке может привести в замешательство: ирония, подтекст, культурные отсылки — к стихам ли, к определенной книге или названию музыкального ансамбля, а может быть к лозунгу известного телешоу, — все то, что само по себе, в буквальном значении, вне контекста, не будет иметь никакого смысла. Тьюринг изо всех сил старался, да только это оказалось чертовски трудно — подогнать всю жизнь людей под логику правил Буля.

То, что Тьюринг считал компьютеры чем-то вроде человеческих существ, само по себе необычно. Более того, Тьюринг и сам был чудаковатым парнем. Он всегда был сосредоточен исключительно на науке, а общение в школе совершенно его не занимало. В отношении понимания намерений других людей он был до странности наивен; внимание его витало где-то далеко, а глаза не могли сфокусироваться на говорящем человеке. Движения его были неуклюжи, но мысли — точны и скрупулезны. В 1936 году еще никто не мог объяснить странное поведение Тьюринга. Прошли годы, прежде чем непризнанный доктор из венской детской клиники обрел, наконец, известность.

— Так вот, — я наклоняюсь к собеседнице за столиком ресторана (мы ждем, пока принесут заказанное). — Я кое-что не могу понять про «Майкрософт».

— Наверное, что-то важное?

— Да нет, мелочь… Вот представьте, я разговариваю с аудиторией. И с самого начала эти ребята стучат по своим ноутбукам. Буквально с того момента, как я поздоровался. Даже до того, как я раскрыл рот. Не пойму, о чем они могли вести записи в этот момент?

— Вы знаете, они не вели записи, — отвечает она.

— Что вы имеете в виду?

— Они смотрели трансляцию разговора с вами по внутренней сети компании.

Я озадаченно гляжу на расставляемые официантом тарелки.

— Да ведь они сидели в двадцати футах от меня.

— Неважно. Для них так предпочтительнее смотреть на людей.

— Почему?

Она опускает вилку.

— Видите ли, они другие. У них тут есть специальная сотрудница — она нанята на полную рабочую неделю! — и все, что она делает, — это пытается уговорить программистов выехать на какие-нибудь экскурсии. Эти ребята живут «Майкрософтом». Больше они не заняты ничем. Едут на работу в кампус, ночуют в своих квартирах на окраине кампуса, просыпаются и возвращаются в кампус. Больше они ничего не делают. Они и не знают никаких других занятий. Так что у этой женщины немало работы. Она заказывает поездки в разные места, чтобы программисты и математики-теоретики провели вечерок где-нибудь на стороне.

— Интересно было бы на это посмотреть.

— Хм-м. Тут разок пригласили симфонических музыкантов, они играли только для «Майкрософта», для всех этих программистов. Так эти ребята в зале во время концерта никак не могли расстаться со своими телефонами и прочими электронными устройствами… ну и, конечно, музыканты эти больше не приедут.

— Их можно понять.

— Но обратите внимание, программисты-то просто не знали. В самом деле! Они совершенно не представляли, что это может быть недопустимым… — она явно подбирала слова. — Это как если бы… ну, как если бы их надо было учить обращению с живыми человеческими существами. Потому что сами они об этом представления не имеют.

А в самом деле, откуда у нас представление об этом? Представьте, что вы притворяетесь, что понимаете людей, а на самом деле — нет. Понятно, что вам придется очень много «репетировать» в уме: что-то записывать, анализировать каждое социальное действие, пытаться связать это все воедино. И если вы сможете вывести правильные формулы, найти точный способ действий и нужные словечки, принимая других у себя в гостях, — значит, вы смогли к ним приноровиться. И тогда, представьте, вся ваша жизнь превращается в нескончаемый тест Тьюринга.

Когда до них дойдет, что вы — не один из них?