Четыре социологических традиции

Коллинз Рэндалл

2. РАЦИОНАЛЬНАЯ/УТИЛИТАРНАЯ ТРАДИЦИЯ

 

 

Вторая теория, которой мы займемся, тоже имеет долгую историю. Но с течением времени ее важность в социальной мысли значительно колебалась, изменялась ее идентичность, изменялись имена, под которыми она была известна. Сначала в 1700–1800-х годах она была известна как утилитаризм, и ее проповедниками были британские социальные философы. В это время она была тесно связана с экономикой — дисциплиной, делавшей тогда свои первые шаги. В конце 1800-х годов утилитаризм вышел из моды в философии, а экономисты стали более профессиональны и порвали свои прошлые философские связи. Затишье царило вплоть до 1950-х годов, когда социологи начали формулировать позицию, которую они назвали «теорией обмена». В других дисциплинах тоже были движения в этом направлении, в политических науках, в философии, а также среди экономистов, решивших, что их подход может применяться за пределами их собственной области. К 1970–1980-м годам получило распространение движение, ставшее известным как теория «рационального выбора», хотя некоторые называли его теорией «рационального действия». Тот анклав этого движения, который был ориентирован прежде всего на стратегии, получил название теории «публичного выбора». Я буду использовать термин «рациональная/утилитарная» для обозначения всей этой традиции. (Иногда для удобства я буду сокращать это до «утилитарный.)

Строго говоря, рациональная/утилитарная традиция вообще не является социологической. Она пересекается с некоторыми разделами социологии и противостоит другим. Эта традиция была вовлечена в процесс формирования социальных наук как специализированных дисциплин, но в течение столетий она то входила, то выходила из моды. Можно представить себе рациональную/утилитарную традицию как извивающийся поток, текущий через низкую болотистую равнину. Это был весенний ручеек, который образовал само русло реки, который потом обмелел, став только небольшим протоком, текущим параллельно более крупным рекам, но впоследствии, уже в наше время, этот поток начал расширяться, затопляя луга и смывая берега рек, которые были отдельными дисциплинами в предыдущем столетии. Сегодня сторонники теории рационального выбора представляют свое движение как нечто унифицирующее все социальные науки в одну мощную реку, текущую в море. Их оппоненты считают, что это только временный период непогоды, с удвоенной энергией работая над возведением плотины. Вероятно, оба взгляда представляют собой крайности, но трудно отрицать, что рациональный/утилитарный канал снова расширяется и что он преобразует основные части нашего интеллектуального ландшафта.

Некоторые вехи в рациональной/утилитарной традиции

1690

Локк, социальный контракт

1720

Мандевиль, частные пороки

и публичные добродетели

1740

Юм, Хартли, ассоциация идей

1760—1780

Адам Смит, моральная симпатия

Экономика laissez-faire

1800

Бентам, утилитарная правовая

реформа

1860

Д. С. Милль, утилитарная этика

1870—1900

Брэдли, Мур, антиутилитарная этика

Академическая экономика: общее равновесие

Дюркгейм критикует социальный

контракт

1930

Уаллер, рынки секса и брака

1940

Теория игр

1950

Дилемма узника

Даунс: экономическая теория демократии

Марч и Саймон, удовлетворяющий

1960

Хоманс, Блау, теория обмена Олсо,

безбилетник

Рикер, минимальная коалиция для выигрыша

Шеллинг, насильственная коалиция преступные и нелегальные рынки

1970

Распределительная справедливость

Канеман и Тверский

Аномалии выбора

Образовательная инфляция

Расколотый рынок труда

Роулс: теория справедливости

Бьюкенен: публичный выбор

1980

Кук, Уиллер, власть в сетях обмена

Харрисон Уайт, рыночные сети

Аренда государственной протекции

1990

Хечтер, Коулман

Теория солидарности

Оставляя в стороне метафору, мы должны сказать, что у рациональной/утилитарной традиции есть несколько разновидностей. В некоторых аспектах утилитаризм имеет много общего с теорией конфликта: это достаточно абстрактный способ обсуждения поведения индивидов, преследующих свои цели и высчитывающих свои преимущества. В обоих подходах большое место занимают материальный мир, монетарные выигрыши и физические расходы. Конечно, люди интересуются не только деньгами, но существует тенденция интерпретировать все остальные интересы как аналогичные монетарным подсчетам. Эта версия утилитаризма кажется близкой марксизму, что не удивительно, если мы примем во внимание, что оба этих направления были изначально связаны с экономикой. С другой стороны, существуют аспекты современной теории рационального выбора и теории обмена, которые значительно отличаются от теории конфликта. Она не обращает большого внимания на стратификацию и неравенство людей, но описывает мир, в котором люди рационально занимаются обменом друг с другом, имея в виду оптимальные результаты для всех. Этот последний тип теории пытается показать, как возникают нормы и как проходят обмены, имеющие в виду стандарты справедливости. Эта часть традиции в противоположность критическому и бунтовскому тону марксизма кажется созвучной утопическим идеалам первых экономистов, которые считали, что «невидимая рука» рынка делает все верно.

Таким образом, мы видим, что рациональная/утилитарная традиция не просто вторгалась в разные сферы социальной науки, но также вступала с ними в споры. Одна из ее ветвей критически относилась к социальным институтам. Ее представители уподобляли политиков бизнесам, пытающимся сделать прибыль на своих избирателях, а систему образования — монетарной системе в период галлопирующей инфляции. В отличие от марксизма их критика не всегда была левой. Некоторые движения, подобные теории рационального выбора, считаются консервативными: их представители полагали, что политики, транжирящие деньги, должны быть под контролем, чтобы защитить публику. Другие пытались показать, какие инициативы необходимы для контроля над преступностью и для стимуляции заботы родителей о детях. То, что объединяло эту группу теоретиков, вне зависимости от политических позиций ее представителей, была точка зрения реализма без сантиментов в анализе вопросов политических стратегий.

Представители других направлений современной рациональной/ утилитарной теории не особенно озабочены вопросами конфликта стратегий, но пытаются показать, что в принципе возможно объяснить общество рациональными мотивациями индивидов. Они спорят с неутилитаристскими направлениями социологической теории, особенно с теми, которые мы рассмотрим в следующих главах — например, с дюркгеймовской традицией (которая видит в человеческом познании начало не рационально расчетливое, а символическое и связанное с интерпретацией). Утилитаристы выступили с дилеммой, известной как проблема микро-макро: на макроуровне они видят общество как совокупность действий индивидов и противостоят концепции общества как макросущности или структуры, существующей над индивидами. Утилитаристы всегда враждебно относились к объяснениям, которые обращаются к концепции культуры, которая якобы определяет то, что делают люди. Вместо этого утилитаристы пытались понять, что мотивирует индивида, когда он совершает свои действия, исходя из собственного интереса.

По этому поводу опять возникали споры уже в их собственных рядах. Начиная с 1950-х годов открылась новая серия парадоксов: могут ли индивиды максимизировать свои интересы или только удовлетворить их; как возможна социальная кооперация, если у рациональных индивидов есть все мотивы для того, чтобы стать «безбилетниками» (free-riders); дилемма узника, которая противопоставляет интерес одного индивида другому; свидетельства о том, что в реальной жизни люди обычно не совершают рациональных подсчетов. Перед лицом этих проблем современная утилитарная традиция не отступила. Напротив, она стала богаче и изощреннее в разрешении этих вопросов.

Взглянем на все это в перспективе и попробуем проследить развитие утилитарной традиции с ее начала в Англии триста лет тому назад.

 

Изначальный подъем и падение утилитарной философии

В своем первом воплощении утилитарная традиция была либеральным крылом публичной философии. До 1800 года термин «утилитаризм» не употреблялся, но сам этот способ мышления был характерен для британских интеллектуалов со времен Славной революции 1688–1689 года, которая ограничила власть короля и поставила Англию на путь парламентской демократии. Многие базовые идеи утилитарной философии были высказаны Джоном Локком — идеологом Славной революции. За свою оппозицию королю он вынужден был уехать в изгнание, и по возвращении из Голландии с конституционным монархом Уильямом Оранжским Локк привез с собой рукописи своих книг, которые заложили основы нового социального порядка.

Для Локка точкой отсчета всегда был рациональный индивид. У индивида есть определенные фундаментальные права, которые правительство не может отнять, так как правительство — только результат социального контракта индивидов. Владение частной собственностью, созданной собственным трудом — одно из этих фундаментальных прав. Задачи государства минимальны — защита прав и собственности индивида. Можно видеть, как идея о том, что экономика является фундаментальной наукой о людях, вытекает из локковского интереса к труду и собственности. Все прочее, включая правительство и религию, играет вторичную роль.

Локк жил во времена серьезного политического конфликта по поводу права государства навязывать католическую или протестантскую религию, и он был особенно озабочен установлением социального мира за счет отказа от религиозной проблемы. Терпимость к личным верованиям наиболее важна. Вера является личной и не может быть навязана извне. Поэтому Локк противостоял всякой философии, которая утверждала, что идеи являются врожденными или что они приходят не из человеческого опыта. Изначально ум человека подобен листу чистой бумаги и то, что на нем записано, приходит из собственного опыта. Локк — эмпирик в результате своих политических убеждений. Каждый человек формирует свои идеи на основании собственного чувственного опыта. Каждый ощущает свой материальный мир и через ассоциацию различных ощущений строит картину того, что существует. Индивид Локка живет в обыденном, практическом и материальном мире, поскольку только такая перспектива понимания позволяет избежать идеи привилегированной позиции традиций, которые навязываются человеку обществом. Религиозные идеи, или теологии, которые стали причиной войн и насилия между протестантами и католиками, не имеют реального авторитета. Локк считал, что единственная религия, которую человек может рационально принять, может состоять только в нескольких фундаментальных идеях о создателе мира и о человеческой морали, которые могут быть выведены из опыта. Можно сказать, что Локк отрицал силу культурной традиции в формировании системы верований индивида.

Как мы увидим ниже, в этом вопросе утилитаристская традиция постоянно сталкивалась с трудностями. Рациональный индивид строит свои идеи на основании собственного опыта и должен отбросить те из них, которые из него не вытекают. Почему тогда идеи и традиции так часто навязывались людям? Почему тогда начались религиозные войны? Зачем индивидам надо было участвовать в революциях и свержениях деспотической власти короля, если само правительство было создано народом? Другими словами, как могут утилитаристы объяснить то, что они называют ложными идеями и неэффективным поведением? Утилитаристы с трудом различают вопрос о том, что должен делать рациональный индивид, и объяснением того, как люди действуют в реальности. Идет ли в их теории речь об идеале или о реальности? История рациональной/утилитарной традиции обновлялась в попытках разрешить эту проблему.

Британские мыслители следовали эмпиризму Локка более столетия. Однако некоторые из его первых последователей были озабочены тем, что локковское неприятие врожденных идей зашло слишком далеко. Как совместить наличие морали и чувства долга в отношении других людей с тезисом о том, что каждый человек следует только своим собственным физическим ощущениям? Чтобы избежать такого образа эгоистического человека, говорят Шефтсбери и Хатчесон, человек должен обладать врожденным чувством морали, подобно тому, как им должно быть свойственно врожденное чувство прекрасного и безобразного. Другие эмпирицисты опасались, что признание врожденного морального чувства может открыть дверь религиозному догматизму. Они пытались защитить разум от суеверий и внешнего контроля, демонстрируя, что все верования имеют своим источником индивидуальный опыт. На основе того порядка, в котором мы получаем наши ощущения, Дэвид Юм выдвинул принцип о том, что все верования построены на ассоциации идей. Это относится ко всем видам идей — как к идеям о физическом, так и о социальном мире. Единственная причина, по которой мы верим, что завтра встанет солнце, — это то, что мы видели, что оно вставало так много раз до этого. Но кроме нашего привычного верования, нет никакой гарантии, что солнце вновь поднимется. С точки зрения Юма, привычка и обычай управляют разумом, и так как все проходит через разум индивида, привычная ассоциация идей — это «цемент мира».

Можно сказать, что Юм пытался преодолеть амбивалентность локковской философии в вопросе о том, что должен делать рациональный индивид, тем, что он на самом деле делает. Юм выступает на стороне реального. Если индивиды действуют определенным образом, это происходит в результате их привычного опыта, а не оттого, что они верят, что их действия рациональны. Юм тем самым объясняет, почему люди мирятся с социальными институтами, даже если эти институты не дают им никаких благ и не совпадают с их рациональными интересами. Когда институты остаются неизменными длительное время, человек принимает их как само собой разумеющееся. Юм так никогда и не смог дать удовлетворительного ответа на вопрос о том, как вообще могли возникнуть неудовлетворительные институты и как был возможен переход от различных укладов и обычаев к социальным изменениям. Современные утилитаристы должны были ответить на эти вопросы. Если Локк критиковал или призывал к реформе существующих институтов, чтобы приспособить их к правам индивида, то Юм стал консерватором своими попытками объяснить, почему вещи таковы, как они есть. Но Юм отнюдь не был реакционером. Он жил уже после успехов революции Локка и не видел никаких причин для дальнейших преобразований. Радикалом он был только в одном вопросе, не признавая никакой рациональной основы для религии и потому считая, что лучше всего было бы обойтись без нее. Юмовский принцип ассоциации идей скоро дал толчок тому, что мы считаем утилитарной позицией. Дэвид Хартли в 1749 году утверждал, что наш выбор идей продиктован тем, что они ассоциируются с удовольствием или страданием. Это относится также и к нашим эстетическим и моральным идеям. Другими словами, не существует врожденных идей красоты и морали; о них мы тоже узнаем из опыта. Через 10 лет молодой друг Юма по имени Адам Смит написал свою первую книгу «Теория моральных сантиментов». Смит пытался показать, что то, что мы считаем добром, — это то, что доставляет нам удовольствие, а то, что мы считаем злом, — это то, что доставляет нам страдание. Каким образом может существовать какая-то мораль, которая бы выходила за пределы эгоистического опыта изолированных людей? Это происходит потому, что каждый из нас способен поставить себя на месте других людей. Мы симпатизируем их страданиям и удовольствиям и, таким образом, можем представить, что для них хорошо и что плохо. Подобно большинству утилитаристов, Смит не видел никакой серьезной конфликтности между людьми. Эгоистический интерес одного человека в отношении своих страданий и удовольствий не приходит в конфликт с такими же интересами другого человека. Смит был прав, замечая, что иногда между людьми возникает чувство симпатии. Но он не задался вопросом, насколько изменяется масштаб чувства симпатии: так иногда люди распространяют свою симпатию только на узкую группу, а иногда охватывают ею целый класс, нацию или вообще всех людей в мире. Эти социологические вопросы были поставлены только гораздо позже — во время Дюркгейма и за пределами утилитарной традиции.

Есть и другая причина, почему Смит не был слишком озабочен возможными конфликтами между индивидуальными интересами. Смит был наиболее известен своей системой экономики, которую он опубликовал в 1776 году, и в ней он утверждал, что индивиды, следуя своим интересам, приносят пользу всем. Эта экономическая линия присутствовала в утилитарной традиции с самого начала (например, у Локка, защищавшего права частной собственности); Юм также был известным экономистом своего времени. Утилитаристы противились вмешательству государства в экономику и выступали за свободу рынка. По их словам, здесь речь шла не просто об индивидуальных правах. С возрастанием общего экономического богатства положение каждого улучшится. Эта тема уже была озвучена лондонским доктором Бернардом де Мандевилем в 1723 году под лозунгом «частные пороки — общие добродетели». Мандевиль шокировал своих современников заявлением, что тщеславные и легкомысленные потребители предметов роскоши стимулируют производство и полную занятость. Даже воры полезны, так как они дают работу слесарям. Все должно идти к лучшему, если не ограничен свободный поток бизнеса.

Адам Смит систематизировал доктрину laissez-faire в своей серии экономических принципов. Удовольствия и страдания индивида превращаются в экономические блага и затраты. Рациональный индивид пытается максимизировать прибыль по отношению к убыткам (другими словами, ищет прибыль на свою инвестицию в товары и труд). Положение как человека, так и общества в целом улучшается, если этот процесс протекает на свободном рынке. Поскольку в соревновательном рынке законы спроса и предложения гарантируют, что блага будут предоставлены в лучшем качестве и по самым низким расценкам. Все, кто пытается предложить товар низкого качества и по завышенным ценам, будут вытеснены кем то другим. Экономическое соревнование способствует продуктивности, и общество с открытым рынком становится более богатым. Не возникает необходимости мешать людям, которые стремятся к личной выгоде, так как рынок — это огромная «невидимая рука», которая располагает все к лучшему.

Смит никогда не доходил до крайних утверждений о том, что вообще нельзя вмешиваться в поведение людей. Он хорошо понимал, что купцы могут пытаться надуть или что продавцы товаров или труда могут вступить в сговор для создания монополий или поддержания высоких цен, превосходящих соревновательно рыночные. Смит выступал за минимальную регуляцию для запрета монополий и укрепление справедливого ведения бизнеса на открытом рынке. Правительство должно было стать нейтральным референтом и не должно было использовать политическую власть для лицензирования своих собственных монополий. Здесь мы опять видим, что Смит, как и другие утилитаристы, имел в виду своего рода идеальный индивидуализм, который конституирует лучшее общество. В то же время ему казалось, что законы рационального индивидуального поведения — в его случае законы рынка — объясняли, как реально происходят события. Но он неявно признавал, что эти законы действовали только в ситуации, когда общество позволяло им действовать. Было необходимо освободить для них место и устранить некоторые иррациональные образцы социальных институтов, которые препятствовали работе рынка.

Экономика laissez-faire Смита возникла в период подъема индустриальной революции в Англии. Его теория должна была объяснить и дать ориентир в эпоху экономической трансформации. Утилитарное мышление стало весьма популярным. В это время термин «утилитаризм» стали использовать открыто, как название движения социальных реформ. Иеремия Бэнтам, адвокат, повел крестовый поход за правовые реформы, особенно в области криминального права. Его задачей стало устранение чрезмерно строгих наказаний, которые были нормой в английском праве (как и в большинстве других государств) его времени. Повешение как наказание бедняку за то, что украл хлеб, калечение как, например, отрезание ушей нарушителям закона, заключение в тюрьму за невыплату долгов. Бэнтам считал, что все эти формы наказания иррациональны. Пока человек находился в долговой тюрьме, например, он не мог делать никакой полезной работы, чтобы выплатить свой долг и создавать какие-то блага для общества. Не должно быть никакого наказания за действия, которые не наносят никому вреда, как, например, табуирование сексуального поведения. За преступления, подобные краже, которые наносят ущерб жертве, наказание не должно превосходить то, что необходимо для устрашения потенциальных преступников, и не должно навлекать бессмысленных страданий.

Бэнтам пытался заменить такие практики кодом закона на основе подсчета наград и наказаний. Общая цель — поощрять добро и устранять зло. Для этого необходимо найти правильное сочетание санкций и поощрений, которые бы дали наилучший результат. Этот расчет был применен к индивидам, а затем обобщен для всего общества. Критерием стало «наибольшее благо для как можно большего количества людей». Утилитаризм основан на рассмотрении рациональных акций индивидов, которые построены на индивидуальном интересе. Но важно отметить, что утилитаризм не начинается и не заканчивается эгоистическим индивидом. Он пытается балансировать интересы всех индивидов в группе. И в этом не обязательно усматривать противоречие. Бэнтама легче понять на фоне установившейся традиции, утверждающей, что индивиды способны к симпатии, способны поставить себя на место других людей и принять во внимание их наслаждения и страдания, как и свои собственные. В дополнение утилитаризм Бэнтама опирался на популярность экономики Смита, которая показывала, что эгоистические интересы индивидов можно примирить для общего блага. В результате Бэнтам искал эквивалент рыночной «невидимой руки», и ему казалось, что она может быть найдена в лице рационального правового кода.

С 1800 до 1860-х годов утилитаризм был в авангарде либеральных реформ в Англии. Его защитники боролись за расширение политического франчайза и сокращение традиционных привилегий аристократии и Англиканской церкви, поддерживаемой государством. Джон Стюарт Милль, который был одновременно экономистом и утилитарным философом, выдвинул принцип неограниченной свободы слова и защищал права женщин. Тем не менее к концу столетия утилитаризм сошел со сцены. Тому было несколько причин. Отчасти это произошло потому, что он не выдержал собственного успеха. Многие политические и правовые реформы, за которые он боролся, были достигнуты, и новые социальные вопросы, которые возникли, особенно с подъемом трудового движения, шли против традиции экономики laissez-faire и социальной гармонии. Старое движение реформ раскололось на то, что называется Либерализмом с большой буквы — защитников индивидуализма и открытого рынка — и либералов с маленькой буквы — тех, кто выступал за коллективное действие и регуляцию правительства.

Другой причиной упадка утилитаризма было то, что ее дитя, дисциплина экономика, выросла и выехала из отчего дома. Как я говорил в прологе этой книги, экономика как академическая дисциплина была прочно утверждена в 1870-е годы. При этом она стала переходить на все более специальный технический язык, который предоставляла математика. Предельная полезность, техническая концепция, которая поддается формализации в дифференциальной высшей математике, заменила трудовую теорию стоимости, которая использовалась экономистами до Милля. Экономика обособилась от концепций здравого смысла, которые сделали утилитаризм доступным широкой публике. Таким образом, исчез один из главных столпов популярности утилитаризма. Примерно в это же время социология отделилась от экономики и тоже стала академической дисциплиной. Некоторые из первых социологов, такие как Герберт Спенсер в Англии и Уильям Грэхам Самнер в США, отдавали предпочтение старомодному Либерализму laissez-faire. Но более типичным для социологов был либерализм с маленькой буквы или даже умеренный социализм. Такие социологи, как Эмиль Дюркгейм, стремились к коллективной реформе, которая бы предотвращала социальные конфликты и аномический индивидуализм, которые казались ему основными чертами индустриального капитализма. Дюркгейм заложил свои принципы социологии в контексте полемики с утилитаристскими утверждениями, что индивид предшествует обществу, и пытался показать, что моральные связи среди людей более фундаментальны, чем обмены на рынке. Мы пока оставим эту тему в стороне, так как она будет предметом специального обсуждения в третьей главе этой книги.

От утилитаризма осталась только концепция в философии этики, которая отождествляла добро с удовольствием, а зло — со страданием. Эта концепция была раскритикована и отвергнута такими философами, как Брэдли и Мур. Они утверждали, что удовольствие — это вовсе не то, что имеется в виду, когда мы называем нечто добром. Добро — это цель сама по себе, и она является благом вне зависимости от того, желает его кто-то или нет. Иначе как можно было бы говорить о желаниях, которые дурны, или называть добром нечто, что вызывает боль? Утилитаристы ответили бы на это, что нечто, приносящее страдания, является добром, только если оно выступает частью целого, в котором удовольствия перевешивают страдания. Не считаем ли мы высшей степенью добра ситуации, в которых кто-то приносит себя в жертву ради кого-то другого или ради своего идеала, скажем, ради правды, и не стоит при этом за ценой? Религия и искусство не потому хороши, что они приносят удовольствие. Они хороши сами по себе, и если кто-то говорит, что они хороши только из-за приносимого удовольствия, можно быть уверенным, что этот человек по-настоящему не ценит религию и искусство.

Эта критика утилитарной этики была разрушительной. Этические философы отказались от попыток рассчитать индивидуальные удовольствия и страдания и сосредоточились на экспликации использования этических концепций и выражениях языка этики. С точки зрения философов, утилитаризм был иллюстрацией ошибки попытки выведения «долженствования» из «существования», «должен» из «есть». К 1930-м годам логические позитивисты утверждали, что этические концепции лишены смысла, поскольку они не могут быть верифицированы эмпирическими свидетельствами. Утверждение о том, что нечто хорошо или плохо — это неявный императив, форма высказывания «Сделай это!» или «Не делай того!» Такие утверждения носят не логический, а эмоциональный характер. Квалификация в категориях истины и лжи к ним относится не более, чем, скажем, к междометию «Ох!»

Мы далеко отстоим во времени от реформаторов в духе Локка или Бэнтама, которые считали, что мораль должна базироваться на интересах индивидов и что такой подход даст нам критерий для критики и исправления социальных несправедливостей. Утилитарист старого образца не принял бы аргумент, что религия хороша сама по себе. С точки зрения Юма и Милля, религия не может быть хорошей, если она подавляет человека и не имеет основания в эмпирической реальности. Но теперь мыслители были убеждены, что нет способа подсчитать ценности, так как ценности существуют за пределами мира фактов, и не существует общего знаменателя, с помощью которого можно сравнивать различные ценности. Ценности представляют собой только предпосылки, с которых можно начинать. На идейном уровне XX век стал относиться к ценностям как к относительным величинам. Можно только верить и действовать на основании собственных ценностей. Конечно, политические схватки продолжались: за и против социализма и коммунизма, шла борьба с фашизмом, антисемитизмом и расизмом, борьба за гражданские свободы и одновременно за права женщин. Но утилитаризм больше не принимал участия в этих дискуссиях. Место утилитаристов заняли другие социальные философии, которые размышляли о правах групп, а не об удовольствиях индивидов и считали, что некоторые принципы хороши сами по себе. К этому времени утилитаризм был мертв. Сейчас нам предстоит узнать, как и почему он снова возродился к жизни.

 

Индивид возвращается

Мы пропускаем период до 1950-х годов. Первый набросок утилитарной теории начинает кристаллизоваться в социологии, но корни и интересы этой теории отличаются от установок утилитарных философов старого образца и их экономических ориентиров. Фактически социология никогда не была связана с утилитаризмом, по крайней мере, с самого начала, пока она еще не выделилась в отдельную дисциплину. Спенсер и Самнер в какой-то степени обращались к контрактам и рынкам, но ведущие теоретики социологии — Дюркгейм, Вебер, Мид, Парсонс — рассуждали совершенно в другой парадигме и часто начинали именно с того, что, как они считали, было упущено утилитаристами.

Однако в 1950-х годах Джордж Хоманс начал свою критику путей развития социологической теории. Его главной мишенью был структурный функционализм Талкотта Парсонса, который синтезировал основные идеи Дюркгейма с идеями Вебера. В теории Парсонса индивиды делают то, что требуется их ролями в обширной социальной системе. Критерии, на которые ориентируются индивиды, заданы культурой, и их мотивации создаются в процессе социализации. Некоторые индивиды могут отклоняться от этих ролей, но в этом случае такое поведение считается выходом за пределы нормы, и окружающее общество удерживает их в своих границах. Хоманс говорил, что такая социальная система является мифом, теоретической конструкцией, созданной воображением Парсонса. Индивиды — это живые и дышащие реальности социального мира, и все происходящее должно соотноситься с мотивациями конкретных людей.

Хоманс утверждал, что социология не должна зависеть от концепций, сформулированных для абстрактных социальных систем, которых никто никогда не видел, поскольку она уже накопила солидную основу для исследований человеческих взаимодействий. Исследователи пошли на фабрику и обнаружили, что рабочие организованы в неформальные группы. Эти группы, а не приказания начальника, определяли, насколько хорошо они работали. Другие исследователи проводили время с городскими бандами в трущобах больших городов. Антропологи жили в племенных деревнях и наблюдали закономерности взаимодействий и избегания контактов. Изучая и синтезируя результаты этих исследований, Хоманс сформулировал ряд принципов реального поведения людей. Его самый важный принцип, известный как Закон Хоманса, состоит в том, что чем больше индивиды взаимодействуют друг с другом, тем больше они привязываются друг к другу, тем более сходным становится их поведение, и тем больше оно подпадает под общий стандарт. Другими словами, если собрать вместе группу людей и заставить их взаимодействовать, например, заниматься одной и той же работой в одном месте или жить в одной и той же деревне или на одной улице, то она станет согласованной группой. Они разовьют групповую культуру, которой не было до этого, и ее стандарты поведения закрепятся во взаимодействии людей. Рабочая группа на фабрике заставляет индивидов замедлять темп работы, чтобы поддержать общий ритм. Уличная банда заставляет своих членов защищать свою территорию. Закон Хоманса объясняет, как во взаимодействиях возникает феномен группового давления. Однако применение этого принципа сопряжено с важной оговоркой: процесс формирования группы происходит только при условии, если ее члены начинают на равных. Начальник, который спускается на фабрику для того, чтобы дать команду, не является равным. Фактически группа мирится с начальником только до необходимого минимума и избегает взаимодействия с ним. Таким образом, Закон Хоманса работает только на одном и том же уровне власти и не относится к межуровневому взаимодействию внутри системы авторитетов.

Как можно объяснить происходящее здесь на более глубоком уровне? Хоманс полагал, что групповые процессы возникают в результате взаимных услуг. Причина, почему индивиды начинают любить друг друга и таким образом оказывать влияние друг на друга, вероятно, должна состоять в том, что они дают друг другу какоето вознаграждение. Речь идет о фундаментальном вознаграждении социального одобрения. Группа существует благодаря обмену этими вознаграждениями. Лидер группы, самый популярный в ней человек, также является тем лицом, которое больше всего взаимодействует с другими людьми в группе. Он дает наибольшее количество вознаграждений другим и взамен получает престиж лидерства как дополнительное вознаграждение. Этот аргумент также объясняет, почему такой процесс не распространяется на тех, кто удерживает власть. Когда у одного человека есть власть давать приказы, взаимодействие с ним не дает никакого вознаграждения, и поэтому люди избегают интеракций с ним. Оба эти примера иллюстрируют один и тот же принцип: люди моделируют свои взаимодействия на основе того, где они получают наивысшее вознаграждение.

Легко заметить, что Хоманс не только повернул социологическую теорию назад к индивиду, но и акцентировал прежде всего те процессы, в результате которых индивиды совершали обмен друг с другом. Поэтому это направление мысли получило название «теории обмена». Движение в этом направлении может привести нас опять к экономическому способу анализа, так как обмен происходит на рынке. Однако такая связка возникает только через некоторое время, так как Хоманс акцентировал скорее индивидуальную мотивацию, чем рыночный обмен. Хоманс инициировал то, что позже будет названо «дебатами по вопросу о макро-микро», своим утверждением о том, что системы никогда ничего не делают, а делают только индивиды. Его тезис о том, что фундаментальные принципы социологии являются простыми аппликациями психологии, вызвал настоящий фурор. Его оппонентами были не только функционалисты в духе Парсонса, которые отстаивали более высокие уровни существования социальной системы, но также и многие другие социологи, которые считали, что психологические принципы вообще мало о чем нам говорят. Но даже если мы согласимся с тем, что все социальные действия мотивированы вознаграждениями, нам, тем не менее, предстоит ответить на вопрос, почему вознаграждения распределяются среди людей определенным образом. Люди мотивированы вознаграждениями и в диктаторской иерархии, и в маленьких эгалитарных группах. Но откуда различия в этих социальных моделях? Как и во всех других формах социальной организации.

На следующей ступени теории обмена социологи оказались менее заинтересованы редукцией социологии к психологии и акцентировали внимание на социальных моделях обменов. Ведущую роль здесь играл Питер Блау. Блау показал, что обмены происходят в различных частях социального отношения. Что, например, происходит в разговоре, когда людей представляют друг другу. Обычно первый из них начинает с того, что представляет себя важным лицом, похваляясь своей работой, тем, кого он знает, местами, где он бывал. Блау представляет это как попытку поднять свою ценность на рынке бесед и дружб. Вы пытаетесь представить себя приятным собеседником. Позже этот человек пытается приглушить впечатление, делает самоуничижающие ремарки, показывая, что он обычный человек, с которым легко иметь дело. Это фаза приспособления в разговорной сделке: если ты поставишь себя слишком высоко, другой человек, может быть, не сможет дать запрашиваемую цену, и поэтому нужно спуститься на более низкий уровень для того, чтобы совершить сделку.

Этот тип социального взаимодействия — рынок для равных обменов. Что же происходит, если обмены неравные? Результатом будет или то, что два человека решат, что они не могут иметь дело друг с другом и не будут продолжать свои отношения. Или, если они решат продолжать отношения, в них будет доминировать один из них. Блау анализирует любовные отношения как относящиеся ко второй категории. Предположим, что один из участников любит другого больше. Кто будет управлять этим отношением? Им будет тот, кто любит меньше, так как этот человек будет готов порвать отношения, а тот, кто любит больше, будет готов на уступки, чтобы сохранить отношения. Это называется принципом «наименьшей заинтересованности». Эта идея высказывалась и другими: она была сформулирована романистами вроде Стендаля за столетие до Блау, а также социологами, которые изучали свидания и браки. Однако Блау использовал ее в контексте распространенной модели объяснения социального поведения, в эксплицитной теории обмена.

Теоретики социологии обмена также анализировали феномен власти. Были организованы лабораторные эксперименты, в которых индивидам позволялось совершать обмены с определенными людьми в сети (это делалось за счет соединения их компьютеров, через которые они могли обмениваться и набирать в результате очки). Таким образом, были накоплены значительные знания о правилах ведения переговоров в процессе социального обмена: на какой уровень власти можно рассчитывать при определенном соотношении предложений двух участников переговоров и как на это могут повлиять альтернативные обмены, которые участник может совершить с другими людьми внутри той же сети. Эксперименты этого рода были отражены в несколько исследовательских программах, из которых наиболее примечательны «Элементарная теория» Дэвида Уиллера и теория сети обмена, разработанная Карен Кук.

Нужно заметить, что социологическая теория обмена, при всем своем сходстве с утилитарной теорией, стала развиваться в независимом направлении. Утилитарная теория особенно не интересовалась вопросами неравенства и власти, сосредотачиваясь на том, как возможно достичь наивысшего блага для наибольшего количества людей. Социология, напротив, считала наиболее интересным вопросом вопрос об истоках неравенства и власти. Это не означает, однако, что теория обмена дает полную и совершенную теорию всех форм проявления власти. Наиболее типичный анализ обмена власти имеет в виду ситуацию, когда один индивид может предложить нечто, что очень нужно второй стороне. И если второй участник не может дать ему взамен нечто равноценное, то их отношения можно сохранить, только уступая власть тому, кто обладает наибольшими ресурсами. В одном из своих известных исследований Блау показывает, что путь к неформальному лидерству в группе достигается тем, что человек является экспертом, дающим советы новичкам. Лидер получает власть взамен своей экспертизы.

Довольно странно, что до сих пор теория обмена занималась только безобидной технократической моделью власти. В отличие от экономистов социологи, практикующие теорию обмена, не любят упоминать деньги. Они предпочитают говорить о том, что босс на фабрике наделен властью над рабочими, так как его уровень экспертизы выше, хотя честнее было бы сказать, что он наделен властью потому, что он располагает деньгами для оплаты рабочих. Кроме того, следует обратить внимание на то, что теория обмена уделяет практически все внимание только вознаграждающим аспектами обмена. Очень мало исследований было проведено относительно насильственных источников власти, власти, обязанной победоносной силе армии или связанной с приходом к власти революционного движения в результате вооруженного мятежа. Это не означает, однако, что такого рода насильственные ситуации не могут быть проанализированы в контексте модели рациональных индивидов, которые торгуются по поводу своих интересов. Экономист Томас Шеллинг проанализировал насильственные ситуации как игру координации, в которой опасно остаться вне доминирующей коалиции. Индивид сможет сопротивляться насилию, если он способен сформировать крупную альтернативную коалицию. Этот анализ приводит нас к теории так называемого эффекта вагона, или последней капли, когда периоды насильственной стабильности перемежаются внезапными взрывами и переходами лояльности к противоположной стороне. Другое применение экономической теории к насильственной власти, которое мы обсудим ниже, — теория защитной ренты.

В истории рациональной/утилитарной традиции множество раз дается один и тот же урок: наши объяснения должны сосредоточиться не только на поисках индивидами своей выгоды, но и на структурной ситуации, в которой индивиды торгуются друг с другом. Рынки представляют собой только одну из разновидностей ситуации обмена. К этой же категории относятся более ограниченные сети, представленные в лабораторных социологических экспериментах, в которых возможны только некоторые потенциальные звенья обмена. Совсем другой тип структуры социальных сделок возникает, когда власть навязывается насильственным путем. Можно сказать, что важную часть задачи построения теории рационального действия составляют разработки схем различных структурных ситуаций, а также типов сделок, которые для них характерны.

Социологическая теория обмена породила разделы, которые развивались в различных направлениях. Мы обратили внимание на то, как одно из этих направлений концентрировалось на анализе власти в процессе ее возникновения из позитивных обменов. Другое направление, которым мы займемся позже в следующих главах, занималось поиском рынков в различных социальных феноменах. Третье направление исследовало теории равенства и социальной справедливости. Последнее возникает из наблюдений Хоманса и Блау по поводу социального обмена. Обмены осуществляются согласно лежащему в их основе принципу. Если один человек дает нечто другому, то он должен дать ему взамен нечто равноценное. Хоманс делает принцип взаимности частью своей фундаментальной системы объяснения. Люди выказывают недовольство, если взаимность не соблюдается, и чувствуют, что к ним отнеслись несправедливо, если они не получили взамен чего-то равноценного. Эта идея дала импульс для развития целого нового направления исследований: как люди воспринимают социальную справедливость, в чем они видят справедливость отдельных обменов и как они реагируют на нарушения этого принципа.

Примечательно, что это направление дискуссии выводит теорию обмена на мета-уровень, то есть ведет речь уже не об обмене самом по себе, а о фундаментальных правилах, которые им управляют. Но как устанавливается лежащий в основе принцип? Возникает ли он сам в процессе самого обмена? Блау пытался показать, что принципы справедливого обмена возникают в процессе длительных повторяющихся обменов, признавая в то же время, что принцип взаимности должен был существовать изначально и что с него должен был начаться этот процесс. Ирония состоит в том, что теория обмена, которая началась с критики Хомансом парсоновского нормативного подхода к социальному порядку, сама вынуждена была вернуться к тому же самому нормативному принципу для того, чтобы понять механизм работы системы обмена.

 

Социология открывает сексуальный и брачный рынки

Вероятно, главным элементом теории обмена, которая привела к росту популярности рационального и экономического подходов к социальным феноменам, была тенденция к поиску множества социальных рынков. Экономисты занялись социологическими темами довольно поздно. Социологи же находили в обществе системы, близкие рынку, довольно давно. Но как мы увидим, на этих социальных рынках социологи обращали внимание на несколько другие явления.

Одно из самых ранних открытий было сделано социологом Уиллардом Уаллером в 1930-х годах. Проводя свое исследование в старших классах школы, он обратил внимание на процесс, названный им «синдромом ранкирования и свиданий». Он обнаружил, что подростки посвящали большую часть своего времени разговорам о том, кто с кем встречается, и о сложном процессе приглашений на вечеринки, танцы и свидания. У популярных девочек было много приглашений, популярные мальчики тоже могли рассчитывать на то, что любая девушка примет их приглашение. Менее популярные дети волновались, смогут ли они получить желанного партнера и удастся ли им обзавестись партнером вообще. Уаллер сравнивал эту ситуацию с рынком, в котором дети были стратифицированы по тем ресурсам (физическая привлекательность, личные данные, доступность средств на одежду и билеты, социальное происхождение), которые они могут использовать для привлечения партнеров. Но каждый вне зависимости от популярности и уровня должен был сделать стратегический выбор: у некоторых было много вариантов, и им нужно было исключить некоторые из них, у прочих не было большого выбора, и они просто пытались найти какого-то приемлемого партнера. Этот рынок свиданий, отмечает Уаллер, был предварительной версией брачного рынка, который в конце концов выливался в долгосрочные или постоянные обмены. Сам процесс, в результате которого мальчики и девочки узнавали, как они котировались в сравнении с другими партнерами, был своего рода системой сделок. Поэтому это был один из самых эмоционально напряженных периодов в их жизни.

Позже социологи адаптировали идею брачного рынка и использовали ее для объяснения того, почему у людей есть тенденция жениться или выходить замуж за человека своего социального класса (а также сходного уровня образования, этнической группы и т.д.). Это происходит и в современных индивидуалистических обществах, в которых родители больше не принимают участия в выборе партнеров для своих детей и организации их брака. Тем не менее распределение социальных ресурсов, включая классовое происхождение и этнический или расовый престиж, выливается в классовую эндогамию. Здесь мы видим «невидимую руку» рынка, которая пытается воспроизвести стратифицированное общество.

Другая версия теории обмена была предвосхищена социологами семьи и брака. Еще до того, как Блау сформулировал свой принцип власти, который является результатом обмена неравными ресурсами, специалисты по социологии находили подтверждения тому, что баланс власти между мужьями и женами зависел от соотношения их денежных средств. У домохозяек и женщин без собственного дохода было меньше власти относительно мужа. Доля власти женщины зависела от того, как ее доход соотносился с доходом ее мужа. В дополнение у женщин было меньше влияния при наличии большего количества детей, поскольку это понижало ее шансы на независимые ресурсы вне дома. Хотя эта теория домашней власти развилась до женского движения 1970-х годов, она применима и к последующим периодам. Так как степень власти женщины зависит от состояния ее карьеры в сравнении с карьерой ее мужа, феминистское движение должно было мобилизовывать женщин на поиски своей карьеры.

Некоторые социологи, связанные с феминистским движением, критиковали теорию обмена как враждебную женщинам. Они говорили, что обмен является дегуманизирующей формой обсуждения человеческих отношений, что женщина не должна рассматриваться как экономическая собственность и что вся ментальность холодного рационального расчета является выражением мужского подхода и не применима к женскому пониманию этих явлений. Теоретик обмена ответил бы на это, что теория обмена дает только точку отсчета для анализа того, что происходит в отношениях мужчин и женщин. Она не отдает предпочтения ни одной из сторон, но только показывает, что произойдет, если ресурсы распределены определенным образом. Теория обмена не предполагает, что в браке всегда будет господствовать мужчина или что процесс поисков партнера для любви и секса неизбежно инициируется мужчинами. Эта теория только говорит, что власть является результатом неравных ресурсов обмена и что каждая сторона определяет свой собственный путь переговоров в зависимости от своих ресурсов. Теория обмена ясно предсказывает, что тот, у кого больше экономических ресурсов, сможет доминировать на брачном рынке и у него будет больше влияния в доме. Когда эти ресурсы были у мужчин, они доминировали. Соответственно те женщины, которые приобрели большие экономические ресурсы, сегодня приобретают более высокий уровень влияния, выходя замуж.

Изменения в женских моделях карьеры также оказывали влияние на то, как ведутся сексуальные переговоры. Уаллеровское представление «комплекса ранкирования и свиданий» 1930–1940х годов может показаться устаревшим к периоду 1980–1990-х годов. Тогда мальчики приглашали девочек в кино (и платили за билеты), и такое положение вещей было связано с тем, что у мужчин были лучшие возможности зарабатывания денег. Сегодня переговоры носят более эгалитарный и романтический характер, так как молодые люди обоих полов ожидают одних и тех же типов карьеры, и потому равная инициатива исходит с обеих сторон. Смена моделей торговли ресурсами вызывала изменения в отношениях к сексу. В начале XX века сексуальное поведение рассматривалось как чисто мужская сфера. Мужчины разговаривали друг с другом о сексе, хвастали своими сексуальными победами и захаживали к проституткам (или к любовницам в случае богатых людей). Респектабельные женщины избегали открытых разговоров о сексе и придерживались принципа (по крайней мере, на публике), что секс должен подождать до брака. Различия между мужчинами и женщинами в сексуальном поведении фактически не были так велики, как предписывала принятая идеология. Исследования сексуальной активности показывают, что определенная пропорция женщин занималась сексом до брака, хотя и реже чем мужчины и с гораздо меньшим количеством партнеров. С точки зрения теории обмена, женщины охраняли сексуальность как ресурс, который они использовали для брачных переговоров. Так как мужчины контролировали большинство других ресурсов, особенно более высокие должности и большую часть богатства, женщины превратили сексуальную умеренность в компенсирующий ресурс контроля над мужчинами.

В этой перспективе освобождение сексуальные нравов начиная с 1960-х годов было связано с тем, что в руках женщин оказалось больше ресурсов в экономической области и в сфере занятости. Обсуждение секса на публике перестало быть табу. Секс до брака стал гораздо более распространенным и даже открыто принятым явлением. Модели сексуального поведение мужчин и женщин стали сходными, но не идентичными, но теория обмена делает ясное предсказание по этому поводу: когда позиция мужчин и женщин в сфере богатства и занятости становится равной, можно ожидать, что их сексуальное поведение тоже будет сходным. Тот факт, что мужчины и женщины статистически еще не достигли экономического равенства, соответствует отличиям в их сексуальном поведении. Если разбить данные на подгруппы, то мы увидим, что женщины, работа которых обеспечивает их сопоставимыми с мужчинами ресурсами, также руководствуются моделями поведения, сходными с мужскими. Если женщины остаются в положении ограниченной экономической власти, — особенно это относится к женщинам в традиционной роли домохозяек, — то у них остается тенденция к более традиционному сексуальному поведению.

Некоторые критики отвергли теорию обмена как представляющую мужскую точку зрения. Тем не менее эта теория довольно успешно объясняет различия между мужской и женской точками зрения, которые характерны для специфических периодов истории. Примечательно, что теория обмена не постулирует наличия у групп людей культуры, которая исторически независима от социальных обстоятельств. Напротив, она показывает, как эти культуры возникают из различных ситуаций обмена, которые существуют в различные периоды времени. Теория предсказывает, что с изменением структур обмена, соответственно, будет меняться и культура. Теория обмена не принимает ни биологических, ни культурных абсолютов. Возьмем недавний период истории, когда мужчины владели большинством экономических ресурсов на брачном рынке. Будет ли мужчина при такой ситуации особенно расчетлив в своем выборе? Арли Хохшилд утверждает, что скорее наоборот: мужчина, располагающий экономическими ресурсами, не должен искать жену с деньгами. Этот мужчина должен следовать своим эмоциям и влюбляться на основе личных качеств и физической привлекательности. Хохшилд подчеркивает, что существуют свидетельства большей эмоциональности мужчины в сфере любовных отношений. Мужчины влюбляются обычно раньше женщин и не перестают любить даже после того, как женщины-партнеры их разлюбили. С другой стороны, для женщин брак остается гораздо более серьезным предприятием, чем для мужчин, так как все их экономическое будущее и специфическая классовая позиция зависят от него.

Хохшилд называет женщин «экспертами в сфере любви»: они говорят о своих любовных отношениях и потенциальных партнерах гораздо больше, чем мужчины. Но их разговоры о любви не плещутся пассивно на волнах сантиментов. Они подчинены рациональным усилиям удерживать эмоции под контролем для принятия решения о том, какой из мужчин, с их точки зрения, будет хорошим партнером. Хохшилд утверждает поэтому, что репутация женщин как существ более эмоциональных весьма неточно характеризует реальную ситуацию. Женщины больше говорят о своих эмоциях, нежели мужчины, и больше выражают эмоции, но это происходит только потому, что у женщин были социальные стимулы для формирования своих эмоций и для рационального управления ими. Мужчины, напротив, движимы своими эмоциями, особенно в сфере любви, гордости и гнева. Пока мужчины сохраняют социальную доминантность, у них остается меньше стимулов для рефлективного контроля над своими эмоциями. Само по себе наличие эмоций ни рационально, ни иррационально. К сфере рационального относится тот способ, которым люди живут с теми эмоциями, которые у них есть. Женская и мужская культуры эмоций формируются конкретными наборами ресурсов, особенно в сфере сексуальных сделок и брачного рынка определенного периода в истории. Теория обмена предсказывает, что если соотношение рыночных ресурсов изменится в будущем, то изменятся и наши представления о мужской и женской культурах.

 

Три применения социологических рынков: образовательная инфляция, расколотые рынки труда, нелегальные товары

Необходимо заметить, что та форма, в которой социологи развили свои теории рынка, значительно отличается от его экономических моделей. Экономисты разработали математический аппарат, который сосредоточен на цене товаров в отношении друг к другу и на количестве продуктов, которое будет произведено. На другом уровне макроэкономической теории они пытаются объяснить деловой цикл и долгосрочный рост экономической системы. Социологические теории рынка, с другой стороны, обычно не занимались ценами, производством, равновесием и экономическим ростом. Когда Блау анализировал власть, которую приобретает лидер рабочей группы в роли советчика, он не анализирует цену совета в целом во всем обществе. Такой цены не существует, ибо каждая цена, которая принята с точки зрения власти и уважения в рабочей группе, — это специфическая локальная сделка. В целом экономическая теория не занимается вопросами власти: она сосредоточена на крупных переменах спроса и предложения на рынке, которые уничтожают местные различия и делают феномен власти невозможным. В этом смысле модели экономистов и социологов находятся на противоположных концах континуума. Таким же образом уаллеровский анализ поисков подходящего партнера на сексуальном и брачном рынках делает то, что недоступно экономистам: он объясняет, кто будет меняться с кем, а не общий результат, который будет вытекать из суммы всех обменов. На самом деле трудно даже представить себе, что могло бы быть социальным эквивалентом общего равновесия цен браков или общего уровня продуктивности браков.

Можно сформулировать это различие и так: экономика занимается определенными количественными обобщениями того, что производится для обмена, а социологические рыночные модели занимаются моделями социальной структуры, которые конституируют сами обмены. Кроме того, если экономическая теория стремится к идеализированной картине эгалитарной системы обмена, социология фокусируется на неравенствах, которые создаются или поддерживаются обменами.

Кратко обрисуем три примера социальных рыночных систем, с которыми имели дело социологи.

В сегодняшнем обществе образование стало центральным элементом системы стратификации. Социально-классовая позиция определяется в значительной степени уровнем образования. Но здесь обнаруживается парадокс: доступ к образованию улучшился в XX веке, но от этого наше общество не становится более эгалитарным. В начале 1900-х годов образование на уровне старших классов школы получал очень небольшой процент населения. Сейчас большинство людей заканчивают старшие классы, и около половины населения идет в колледж. Аспирантура, профессиональная переподготовка, высшие ученые степени по администрированию бизнеса и т.д. стали настолько же распространены, как когда-то образование на уровне старших классов. Но разрыв между бедными и богатыми не становится меньше (на самом деле он даже расширился с 1970-х), и шансы подняться выше родителей по социальной лестнице вообще едва увеличились: темпы социальной мобильности находятся на том же скромном уровне, как и много лет назад.

Как же можно объяснить парадокс, связанный с тем, что система образования разрослась, в то время как степень стратификации в лучшем случае осталась на прежнем уровне? Социологическое объяснение этого феномена состоит в том, что образование подобно огромному рынку. Люди инвестируют свое время и усилия для получения образования для себя и своих детей. В результате такой инвестиции студенты ожидают награды в виде хорошей работы. Однако то, что «покупается» в результате учебы, это не сами рабочие позиции, а шансы получить работу. Как говорят некоторые социологи, человек получает культурный капитал или, в другой терминологии, образование дает кредит доверия.

Ценность образовательной культуры подобна ценности денег. Чем больше денег находится в циркуляции, тем меньше можно купить с той же самой суммой денег, так как увеличение притока денег поднимает цены. В 1920-х годах диплом высшей школы был ценен, потому что он был только у небольшого процента населения — в то время с ним можно было «купить» хорошую менеджерскую работу. К 1960-м годам дипломом высшей школы располагали столь многие, что с ним можно было получить только рабочую или клерикальную работу низшего уровня. Из-за инфляции образовательной валюты его ценность упала. То же самое недавно случилось и со степенями колледжей. Когда половина молодых людей на рынке обладает степенью, она уже не так ценится на рабочем рынке. Студенты, которые хотят преуспеть, вынуждены идти в колледж на более длительные сроки для получения ученых степеней и профессиональных специализаций. Можно предсказать, что и на более высоком уровне этот процесс будет повторяться. Если в будущем у каждого будет степень доктора, юриста, магистра администрации бизнеса и т.п., то эти степени будут цениться не более, чем работы в сфере обслуживания в ресторанах быстрого питания, и соревнование охватит высшие степени.

Перед нами рыночная теория, которая объясняет, почему стратификация продолжает существовать, даже когда социальные институты расширяются, что, с точки зрения общепринятых культурных идеалов и идеологий, должно вести к сокращению неравенства. Нужно заметить, что здесь социологи вновь используют рыночную модель иначе, чем это делается конвенциональными экономистами. Для экономистов рынок — это идеальная система соревнования, которая ведет к наилучшему исходу для всех. Такова была идея изначальной утилитарной программы, которая вела к первоначальному развитию экономики. Однако, социологи выбрали иные импликации рыночного анализа: такую модификацию этой теории, которая позволила им объяснить, как создаются и как воспроизводятся неравенство и стратификация.

Наиболее существенным положением, вытекающим из классической рыночной экономики, является идея о том, что при наличии совершенной конкуренции неравенства не должно быть. Никто не может получить доход в длительной перспективе (экономист бы сказал — равновесия), так как, если один продавец берет высокую цену за товар, который он продает, то кто-то другой обязательно обратит внимание на эту возможность заработка и придет на этот рынок в качестве конкурента. Это относится в равной степени к рынку труда и к рынку товаров. Если какие-то виды работ дают более высокий доход по сравнению с прочими, то люди оставят виды занятости с меньшей оплатой и пойдут на более высокую зарплату. В конце концов в результате перемещения людей от одной высокооплачиваемой работы к другой все будет стремиться к точке, где каждый вид деятельности оплачивается одинаково.

Это настолько отличается от привычной нам реальности, что мы должны сделать над собой усилие, чтобы избавиться от обыденных предубеждений. Правильно ли, что доктора зарабатывают гораздо больше, чем уборщики мусора? Если бы не было барьеров, препятствующих переходу из одной профессии в другую — и это главный момент теории, — то больше людей устремилось бы в медицинскую профессию, и в результате ее перенасыщения доход врачей опустился бы до среднего уровня. Если бы огромное количество людей вдруг стало докторами и их число значительно бы превзошло потребность в их услугах, то в среднем доктора зарабатывали бы гораздо меньше денег, чем другие люди. В нашем обществе этого не происходит потому, что существуют жесткие барьеры для вхождения в эту профессию. Медицинская профессия организована таким образом, что для большинства людей очень сложно туда проникнуть, и сами барьеры (что включает в себя также инфляцию в медицинском образовании) становятся тем выше, чем больше людей пытаются туда попасть. В мире без таких барьеров в сферах занятости везде будут господствовать конкурентные трудовые рынки, и каждый, имеющий более высокий доход, скоро оказался бы осажденным конкурентами, которые бы опустили его уровень дохода до нормального уровня. В таком обществе единственными типами работы с наивысшим уровнем дохода будут те, которые не особенно привлекательны с точки зрения своих условий и уровня престижа. В этих видах деятельности будет избыток поставщиков, и поэтому заработки в них упадут. Наименее привлекательные профессии будут платить больше для привлечения людей к такой работе. В мире открытых и конкурентных рынков занятости уборщики мусора окажутся среди наиболее высокооплачиваемых профессий. Все это кажется парадоксальным и далеким от того, как реально построен мир. Но мы сможем непосредственно использовать эту теорию рынка, если поймем ее решающий момент: именно барьеры удерживают людей различных специальностей от соревнования за одни и те же виды работ. Неравенство существует из-за барьеров. Если по-настоящему открытый рынок означает равенство, то закрытый рынок, разделенный барьерами занятости, является источником неравенства.

Одной из наиболее влиятельных теорий, разработанных в этой парадигме, является теория разделенного трудового рынка. Разделенный рынок труда существует там, где некоторые работы характеризуются неблагоприятными условиями: многочасовым рабочим днем, отсутствием безопасности рабочего места и прежде всего неадекватной оплатой труда. В то же время другие работы сопряжены с хорошими и безопасными условиями труда, удобными часами и особой оплатой за сверхурочные, стабильностью, защищаемой профсоюзами, и гарантиями занятости (tenure). Эти виды работ, как правило, хорошо оплачиваются. Почему все преимущества сосредоточены в одном секторе, а все недостатки — в другом? Первый тип работ широко открыт для конкуренции: отсутствие профсоюзов и профессиональных ассоциаций в этом секторе означает, что доступ в эту область прост и дополнительные трудовые ресурсы легко проникают в нее и соревнуются с занятыми в ней, позволяя работодателям платить низкие зарплаты и сохранять негодные рабочие условия. К этому сектору относятся работы в маленьких ресторанчиках, в круглосуточных небольших магазинах, в такси, в сфере домохозяйства и обслуги. В другом секторе, например, на мануфактурных предприятиях работы обычно бюрократизированы, курируются профсоюзом и защищены особыми правилами. Этот сектор иногда называют монопольным сектором экономики (строго говоря, это сектор олигополизма, где несколько крупных фирм контролируют большую часть бизнеса). Здесь работодатели достаточно защищены и потому могут позволить себе рабочих, у которых тоже есть работа с протекцией, предоставляемой профсоюзами и профессиональными ассоциациями. Таким образом, с одной стороны, мы видим мелкие конкурентные бизнесы с низким уровнем прибыли и с работниками, которым платят минимальную заработную плату. С другой стороны, крупные хорошо финансируемые и хорошо организованные предприятия с безопасными рыночными позициями, работники которых надежно защищены и относительно неплохо зарабатывают.

Почему находятся рабочие, готовые работать в низкооплачиваемом конкурентном секторе экономики разделенного рынка труда? Эдна Боначич подчеркивает, что демаркационной линией здесь часто служат этнические критерии. В современных Соединенных Штатах низкооплачиваемый конкурентный сектор — это сфера, где обычно работают черные, латиноамериканцы и в последние годы все больше выходцы с Ближнего Востока и из Юго Восточной Азии. Высокооплачиваемые и защищенные позиции на рынке труда заполнены главным образом белыми выходцами из Европы. Можно сказать, что это связано с расовой дискриминацией, но остается вопрос, с чего началась эта дискриминация. Теория Боначич состоит в том, что этническое население приобретает свою социальную идентичность в результате миграции. Некоторые мигранты прибывают со своей родины, где экономический уровень часто гораздо ниже, чем в обществе, в которое они приезжают. Это означает, что люди, приезжающие из бедных стран, готовы принять относительно более низкие заработки по сравнению с теми, кто привык к более высоким жизненным стандартам. Для того, кто вырос в богатой индустриальной стране, малооплачиваемая работа в круглосуточном магазинчике будет означать значительное снижение жизненных стандартов, но для человека, приехавшего из бедной страны третьего мира, она будет означать улучшение этих стандартов. Поэтому исторически модель занятости на самых низкооплачиваемых типах работ в расколотом рынке труда относилась к различным этническим группам. В начале XX века это были недавние иммигранты из Италии и Восточной Европы, где жизненные стандарты были гораздо ниже, чем в Соединенных Штатах. Поэтому они были готовы работать на самых грязных и хуже всего оплачиваемых работах.

Теория расколотого рынка труда Боначич является одновременно теорией этнического антагонизма. Рабочие, которые готовы принять низкую оплату и плохие рабочие условия, кажутся угрозой для тех рабочих, которые требуют более высоких жизненных стандартов и которые, возможно, участвовали в профсоюзном движении для получения контроля над рынком труда. Боначич считает, что этническая дискриминация отнюдь не сводится к цвету кожи и речи с другим акцентом. Это экономический конфликт по поводу уровня зарплаты на рабочем рынке. Расколотый рынок труда начинается с различий в экономических требованиях между различными группами; он также фиксирует этнические различия, так как раскол между двумя рынками труда закрепляет этнические идентификации по обе стороны демаркационной линии. Можно сказать, что дискриминируемые группы — это те, кто изначально были готовы принять низкооплачиваемые и нежелательные работы. Они проникают в рабочий сектор, где их встречают враждебно, и это не дает им возможности отойти от этого сектора.

Теория, подобная теории расколотого рабочего рынка, кажется чуждой оптимистическому тону классических утилитарных мыслителей. Она ближе по духу теории конфликта, и фактически многие теоретики расколотого рынка отождествляют себя именно с этой традицией. Но в то же время переворачивание на голову оптимизма утилитарной традиции вполне совпадает с тенденциями рационального и ориентированного на рынок анализа в социологии последних десятилетий. Вместо восхваления добродетелей открытого рынка этот анализ сосредоточен на демонстрации того, как возникает социальное неравенство и как оно сохраняется благодаря тем барьерам, которые не позволяют социальным группам участвовать в полноценной рыночной конкуренции.

Третьим примером нежелательных социальных условий, которые возникают из искаженного рынка, выступает область преступлений. Это теория рынков нелегальных товаров и услуг. Посмотрим, где возникает организованная преступность. Когда в период сухого закона в Соединенных Штатах употребление алкоголя был нелегальным, возникли криминальные организации, которые контролировали его распределение. Такого же рода криминальные синдикаты возникают там, где противозаконны азартные игры. В последние годы мы видим то же самое: война с наркотиками, распространение героина и других наркотиков стало контролироваться крупными бандами, которые широко применяют в своей деятельности насилие. Во всех этих случаях уровень поддержания запретительных законов шел в ногу с ростом уровня крупной преступной деятельности и насилия.

Как это можно объяснить? Представители общественных наук, используя экономические концепции, показали, что, как и для всех прочих товаров, цена запрещенных товаров определяется законом спроса и предложения. Строгость закона создает трудности со стороны предложения, в то время как спрос остается достаточно неэластичным. С падением предложения цена нелегального товара поднимается. Происходит подъем цен на наркотики или алкоголь, которые могли бы быть достаточно дешевыми на открытом конкурентном рынке. У этого явления может быть несколько дальнейших последствий. Одно из них состоит в том, что продавцы запрещенных товаров добиваются больших прибылей, если они остаются безнаказанными. Но это приводит в свою очередь к притоку новых продавцов на рынок; даже если некоторых из них арестовывают и сажают в тюрьму, то это только освобождает место для других. Существует своего рода скрытый симбиоз между поддержанием законности и уровнем доходности запрещенного бизнеса. В отсутствие системы поддержания закона рынок был бы открытым, что приводило бы к притоку конкурентов и, соответственно, к снижению цен и падению уровня дохода. Таким образом, хотя исполнение закона и составляет опасность для индивидуальных наркодельцов и контрабандистов алкоголя, именно закон представляет собой ту структурную силу, которая пытается ограничить соревнование и удостоверяет высокий уровень дохода.

Та же самая модель объясняет тот факт, что криминальные организации, которые занимаются запрещенными товарами, обычно не чуждаются насилия. На 1920-е годы пришелся пик уровня убийств в среде контрабандистов спиртного и постепенный подъем мафиозных структур. Убийства были связаны главным образом с борьбой конкурирующих банд за установление контроля над территорией. Другими словами, это была борьба за установление монополии. То же самое происходит и в сегодняшнем мире, где насилие распространено в среде конкурирующих банд, пытающихся контролировать наркобизнес. В сфере обычного легального бизнеса использование силы одним из бизнесов для вытеснения конкурентов с рынка маловероятно. Например, сеть кафе быстрого питания не будет предпринимать попыток взорвать динамитом другую сеть. Это происходит потому, что легальные бизнесы защищены и контролируются государством: они могут обратиться в полицию или в суд в поисках защиты. Но запрещенный бизнес по самой своей природе не может иметь прав собственности, защищенных правительством. Криминальные банды возникают как своего рода нелегальное правительство. Конечно, нелегальные бандитские образования также занимаются прямым разбоем: в наркобизнесе вооруженные грабители часто узнают, где происходит сделка или где хранятся наркотики, и совершают нападение. Неконтролируемое условие запрещенного бизнеса — доступность для всех.

Крупные банды, которые начинают свою деятельность как свободные грабители, в какой-то момент вводят правила в запрещенный бизнес. Контролируя территорию, они создают возможность для поставщиков и дилеров действовать достаточно рутинным образом. Конечно, они платят за это: банда или захватывает бизнес, или взимает часть дохода за свою крышу. (В прошлом то же самое происходило и в других нелегальных бизнесах, например, в сфере азартных игр, которые постепенно попали под контроль мафии, требовавшей мзды за свое покровительство.) Организованная преступность предоставляет то, что экономически ориентированные теоретики назвали «защитной арендой», концепцию, которую мы разберем ниже, когда подойдем к анализу рациональной теории государства. Насилие бандитов таким образом — это не просто иррациональный или эмоциональный феномен: оно прямо вытекает из рациональных интересов, связанных с установлением и протекцией рынка запрещенных товаров.

Другое следствие этого ограниченного рынка связано с самим потребителем запрещенных товаров. С ростом цен потребитель вынужден платить больше. Так как потребитель не может жить без товара, он не столько пытается сократить его потребление, сколько добыть достаточно средств для его приобретения. В результате возникает так называемое «вторичное отклонение»: чтобы добыть деньги на наркотики, наркоманы совершают новые преступления, скажем, кражи со взломом или грабежи. Дороговизна запрещенных товаров толкает преступников на совершение насильственных преступных действий, таким образом устанавливает обратную связь между потреблением наркотиков и преступлениями и усиливает стремление общества подавить потребление наркотиков. Это цикл, тяготеющий к самовоспроизведению: попытки устранить проблему только делают ее еще более острой.

Во всех трех этих случаях — инфляции образования, расколотого рынка труда и запрещенных товаров — рациональные интересы индивидов ведут к социальному неравенству и другим нежелательным последствиям. Все это предполагает, что в рыночной модели общества есть нечто парадоксальное. Тот факт, что люди не видят последствий своих действий, указывает на слабость этой теории. Люди выступают против наркотиков, так же как они когдато выступали против алкоголя, не понимая, как их действия усугубляют проблему, которую они пытаются решить. Они винят этнические меньшинства за уменьшении заработков и в ухудшении условий работы и презирают их за грязь и отсутствие цивилизованных стандартов, но не понимают как расколотый рынок труда, который на руку господствующему большинству, ответственен за сами эти различия. Как индивиды мы все пытаемся добиться наилучших возможностей для получения образования, но не замечаем, что в результате одна и та же работа требует от нас все более высокого уровня образования. Во всех этих случаях рациональные действия на уровне индивида ведут к иррациональным последствиям на уровне коллектива.

Неудивительно, что в последние годы теоретики рационалистической традиции уделяют все большее внимание исследованию парадоксов.

 

Парадоксы и пределы рациональности

Изучение рациональности в обществе столкнулось с глубокой теоретической проблемой. Парадоксы и пределы рациональности стали более очевидны как в моделях поведения индивидов, подсчитывающих свой интерес, так и в анализе форм социальных обменов. Изучение парадоксов стало центральной частью традиции рационального выбора. Но это не погасило энтузиазма по поводу самой этой формы анализа. Напротив, изучение парадоксов своим головоломным характером стимулировало интерес исследователей к этой проблематике. Это привело к развитию чистой теории основ рационального действия.

Возникшие парадоксы были двух видов. На уровне индивида существуют пределы способности обрабатывать информацию и принимать рациональные решения. На другом уровне возникает вопрос о том, как рациональные индивиды формируют группы и как возможно коллективное действие.

Первая серия парадоксов иногда называется парадоксами ограниченной рациональности (bounded rationality), и ее результат называется неорационалистической позицией. Главную проблему здесь составляют пределы нашей способности к рациональности. Впервые эта проблема выявилась при исследовании формальных организаций, которые возникли в той области, которую можно назвать административной, или управленческой, наукой. Изучая поведение менеджеров в организациях, Герберт Саймон пришел к выводу, что ключевой проблемой для них является обработка всей поступающей информации и выбор той информации, на основе которой можно действовать. Рациональный менеджер пытается максимизировать доход и минимизировать издержки: разницу между ними составляет прибыль организации. С этим можно согласиться, но что именно должен максимизировать и минимизировать менеджер? Допустим, организация — фабрика или производственный сектор — должна максимизировать производство. Но если на фабрике происходит много несчастных случаев и слишком много рабочих получают травмы, то это замедляет процесс и приводит к дополнительным издержкам, и потому система безопасности также должна достичь своего максимального потенциала. Нужно ли увеличивать скорость производства товаров, если это приводит к перерасходу материалов? Допустим, что контроль расходов также должен стать частью рациональной цели. Список легко можно продолжить. Снижение расходов по заработной плате важно, но не менее важно и сохранение морального климата в коллективе. Качество, количество, своевременность, разрешение возникающих проблем, планирование будущего — все это является частью того комплекса проблем, который должен принять во внимание рациональный менеджер.

В своем исследовании поведения рационального менеджера Саймон приходит к выводу о том, что он не может делать все сразу и даже не пытается все охватить. В классической формулировке Саймона и Джеймса Марча рациональный менеджер не максимизирует, а удовлетворяет. Значение последнего термина следующее. У менеджера есть целая группа проблем, о которых он заботится: производство, качество, количество, скорость, безопасность и т.д. Для каждой из этих областей менеджер устанавливает свой приемлемый уровень. Если процессы идут на этом уровне, то он не должен обращать особого внимания на эти проблемы, и процессы в этом секторе могут идти своим чередом. В каждый период времени менеджер концентрируется на одной их областей, которая является наиболее насущной. Обычно это та область, где возникает больше всего проблем, где процессы выходят за рамки приемлемого уровня. Рациональный менеджер не пытается максимизировать все сразу и находит удовлетворение (принимает удовлетворительный уровень) в каждой области, которая до поры до времени может развиваться рутинным путем, и сосредотачивается на разрешении проблем в наименее удовлетворительных областях.

Этот принцип, указывающий на невозможность максимизации и рациональность удовлетворенности, носит название принципа ограниченной рациональности. Рациональность не может быть универсальной, и есть пределы того, чего могут достичь индивиды. Нерационально действовать в качестве идеального экономического агента, рассматривая каждую возможную альтернативу на рынке, прежде чем начать действовать. При этом все плюсы скоро перевешиваются издержками на обработку всей информации об альтернативах. Гораздо лучше принять решение на относительно ранних стадиях и позже делать поправки, если процессы не идут на удовлетворительном уровне. Это и есть то, что называется неорационалистической позицией.

Марч и Саймон сформулировали принцип удовлетворенности в конце 1950-х годов. С тех пор было раскрыто множество других проблем, относящихся к пределам рациональности. Возьмем базовые принципы теории обмена Блау: человек выбирает самый высокий уровень прибыли, который подсчитывается умножением наград (за вычетом расходов) на вероятность их достижения. Но как это делается в реальной жизни? С одной стороны, как измерить вероятность получения одного положительного результата (скажем, возможность повеселиться на пляже в выходногй день) в сравнении с другим (не идти на пляж и хорошо поработать)? Проблема состоит в том, что реальные люди, в противоположность идеализированным математическим распределениям в уравнениях экономиста, обычно не имеют ясной и достоверной информации о вероятности различных исходов событий.

Другая родственная проблема состоит в том, что большинство вещей, в отношении которых принимаются решения, не может быть измерено деньгами и потому, строго говоря, несравнимо. Как, например, соотнести ценность дня, проведенного на пляже, с душевным покоем оттого, что человек выполнил свою работу? Это проблема общего знаменателя, с помощью которого можно сравнивать различные вещи: даже если одну из них можно перевести в денежный эквивалент (дневная зарплата), можно ли ее сравнить с нематериальными благами (веселье на пляже)? Ситуация осложняется, если следовать модели Блау: каков общий знаменатель, который позволяет умножать вознаграждение на вероятность получения? Вознаграждения и вероятности — разные категории вещей: когда мы умножаем одно на другое, в каких единицах мы должны измерять результат? И являются ли единицы вознаграждений, помноженные на вероятности в одной области (скажем, веселье на пляже), теми же типами единиц, что и вознаграждения, помноженные на награды, в другой области (выполнение своей работы)? Задача такого анализа состоит в том, чтобы показать невозможность для людей делать подобного рода подсчеты в своей социальной жизни вне зависимости от ее рациональности.

Исследователи в ходе изучения принятия решений людьми и совершаемых ими подсчетов обнаружили, что люди вообще не следуют классическим правилам рациональности. Исследование поэтому сосредоточилось на изучении «аномалий» и «эристики» выбора. Итог некоторых самых важных открытий в этой области был подведен психологами Тверским и Канеманом. Например, когда человека просят выбрать между различными ситуациями, учитывающими баланс вознаграждений и рисков различных издержек, он будет склонен выбрать рискованную опцию в том случае, когда вопрос сформулирован как возможность что-то получить, а не как возможность потерять. Публичные программы будут гораздо более приемлемы, если они пообещают нам 90% занятости, а не 10% безработицы. Существует множество таких эвристических моделей выбора. Расходы кажутся людям выше, если им надо вычесть их из того, что у них уже есть, а не из того, что они смогут получить в будущем. Когда речь идет о гипотетическом выборе, расходы будут казаться им более высокими, если они сопряжены с риском для людей, которых они знают лично, а не с рисками для абстрактного человека.

В целом люди не обращают слишком много внимания на статистическую информацию, которую они получают. В отношении будущего они предпочитают иметь дело с информацией, которая соответствует их стереотипам прошлого опыта. Брокеры и азартные игроки, сталкивающиеся с вероятностями в силу своих профессиональных занятий, тем не менее, используют культурные стереотипы, а не чистые расчеты. Даже память подвергается воздействиям этих эвристических стратегий: люди помнят те случаи, которые соответствуют их стереотипам, и забывают случаи, которые их опровергают. Короче говоря, людям не нужен весь массив информации, и они не совершают строгих подсчетов. И это не удивительно с позиций модели удовлетворения, а не максимизации. Люди более охотно выберут медицинскую альтернативу, если им скажут, не сколько жизней было потеряно в результате ее применения, а скольким людям удалось сохранить жизнь. В нас больше развит страх потерь, чем жажда к приобретению. Не удивительно, что в реальной жизни люди скорее смиряются с рутиной, если она не слишком дурна, и будут готовы тратить время на решение проблем, а не на максимизацию выигрыша.

Другая серия парадоксов рационального поведения относится не к сфере мышления людей, а к сфере координации их действий в группе. Это может быть названо проблемой социальной координации, и она связана с проблематизацией возможностей индивидов к формированию общества. Самая известная из этих проблем носит название «проблемы безбилетника». Манкур Олсон сформулировал проблему в 1965 году. Рассмотрим группу явлений, которые называются «социальными благами». Это то, что дается всем, но что невозможно потребить индивидуально без других людей. Наличие свежего воздуха, уборка мусора на улице, контроль над преступностью — примеры такого рода социальных благ. Парадокс безбилетника Олсона звучит так: рациональный индивид не участвует в покрытии расходов на социальные блага, но, тем не менее, пользуется ими. Это публичные блага, и они будут существовать независимо от того, будет человек платить за них или нет. Это похоже на бесплатный автобус, который содержится на добровольные взносы сообщества. (Реальные пример такого рода — это публичное телевидение или радиостанции, которые поддерживаются членскими взносами.) Если я могу ехать на автобусе бесплатно, зачем мне за это платить? Конечно, кто-то должен делать взносы, но в моих рациональных интересах не делать взносов, предоставляя другим возможность расплачиваться.

Почему вообще кто-то делает взносы в пользу публичных благ? Олсон приходит к выводу, что здесь бесполезно апеллировать к индивидуальному интересу. Публичные блага должны быть обеспечены произвольным или даже принудительным решением. Если нам необходим общественный транспорт или чистый воздух, то этого можно достичь принятием законов о сборе налогов или запретами на загрязнение воздуха. Если оставить их делом частного интереса, то этих благ бы не было.

Попутно заметим, что ссылка на то, что люди имеют в виду групповой интерес и что у них есть чувство солидарности с целым, не может служить полноценным решением проблемы безбилетника. Поскольку такой подход неизбежно вызывает новый вопрос: мы хотим знать, как эгоистический человек, помышляющий только о собственном интересе, может прийти к тому, чтобы поставить интересы группы выше своих непосредственных эгоистических интересов. Если мы скажем, что люди в действительности альтруистичны (реалистически мы можем сказать, что только некоторые люди альтруистичны, но не все), то мы выходим за рамки теории, которая основывается на предпосылке рациональных эгоистических индивидов. Теоретической проблемой здесь является возможность вывода групповых интересов из индивидуальных интересов без постулирования каких-то других неэгоистических факторов, подобных альтруизму или солидарности.

«Дилемма узника» является другой версией проблемы безбилетника. Первоначально она возникает в контексте теории игр — метода, получившего хождение в период Второй мировой войны и использовавшегося для анализа стратегических решений. В теории игр каждый деятель может сделать два выбора, и каждый участник знает, что другой может сделать те же самые два выбора. Потери и приобретения каждого зависят от того, как соотносятся их решения. В дилемме узника представим двух подозреваемых в преступлении, находящихся в тюрьме по подозрению в совершении разбойного нападения. Полиция дает каждому из узников один и тот же выбор: если ты признаешься, а твой сообщник не признается, то ты отделаешься мягким наказанием, а сообщник будет сурово наказан по всей строгости закона. Если ты не признаешься, а сообщник признается, то возникнет противоположная ситуация: он выйдет на волю, а ты будешь сурово наказан. Разумеется, если ни один из сообщников не признается, то преступление не сможет быть доказано и обоих отпустят на свободу. Для оказания давления и получения признания полиция не раскрывает четвертую альтернативу: если оба сообщника признаются, то признание перестанет быть особенно ценным, и оба сообщника получат умеренное наказание, где-то посередине между мягким и суровым.

Очевидно, наилучшим исходом была бы ситуация, когда оба узника доверяют друг другу и отказываются от признания. В этом случае оба из них попадут на свободу. Это лучший из возможных миров, и это происходит, когда два человека социально солидарны друг с другом. Но предположим, что они не доверяют друг другу? В этом случае, принимая во внимание стимулы, которые имеются у каждого из них, а также то, что каждый знает, что второй располагает теми же альтернативами, в их интересах признаться, заложить другого и попытаться выйти из ситуации с легким наказанием. Более того, нужно выдать сообщника как можно быстрее, до того, как он настучит на тебя, так как если он признается первым, то признание второго ничего не будет стоить. Стратегические интересы двух людей антитетичны друг другу, и это удерживает их от формирования социальной солидарности, которая была бы для них наиболее благоприятной.

Дилемма узника конгениальна социальному миру, в котором публичные блага были бы наиболее ценными, но в котором в конечном счете индивиды несут потери, делая свои взносы в пользу публичного блага, когда другие этого не делают. Должны быть гарантии того, что другая сторона будет придерживаться заключенного договора, однако мы никак не можем этого знать наверняка, и поэтому человек понимает, что другие будут действовать так, как ты сам. Предположим ли мы, что другой человек эгоистичен или просто недоверчив, результат будет одним и тем же. Рациональные эгоистичные индивиды, сталкивающиеся с другими рациональными эгоистическими индивидами, никогда не принесут никаких жертв в пользу публичного блага, так как для них это будет пустой тратой. Это как раз то, что превращает эту ситуацию в дилемму.

 

Предлагаемые рациональные решения для создания солидарности

В последние годы предпринимались довольно изощренные попытки преодолеть эти проблемы. В конце концов, мы иногда встречаемся со случаями социальной координации. Но можно ли объяснить это с точки зрения рационального индивида? Одним из предложенных путей преодоления проблемы социальной координации были повторные игры. Для этого можно обратиться к теории игры, в которой индивиды играют не одну изолированную игру, а целую серию игр с одними и теми же партнерами. Это ведет к таким долгосрочным моделям, которые могут значительно отличаться от результатов одной игры. Этот подход, связанный с повторными играми, не привел, однако, ни к какому ясному соглашению по поводу того, может ли это считаться общим решением для рационального конструирования социальной координации. Вообще воспроизводит ли такой подход ситуации реальной жизни? То, что позволяет нам говорить именно о дилемме в случае дилеммы узника, — это наличие у узников только одного шанса. Они не могут научиться на первой ошибке и пробовать снова.

Кроме того, остается и другой вопрос: что определяет выигрыш, который предлагается в каждой игре? Действительно, почему правила игры сформулированы именно таким образом и какие правила определяют, что люди должны играть несколько игр? В условиях лаборатории эти правила несложно установить по желанию экспериментатора. Но почему люди в реальном мире создают особые типы игр? Вероятно, существуют более высокие уровни ведения игр для решения вопроса о том, в какого рода игры люди собираются играть.

В современных теориях широко распространенной является попытка различить игры первого порядка от игр второго порядка. Мы постепенно привыкаем к различению первого порядка от второго порядка разных вещей. Например, через несколько параграфов мы займемся безбилетным проездом первого и второго порядков. Возможны даже третьи и четвертые порядки вещей, в результате чего возрастает риск бесконечной регрессии метауровней. Это тоже одна из проблем, которая требует современных нетривиальных подходов. Ее сложность состоит в том, что сами эти решения (повторные игры и метауровни) относятся к решению проблемы индивидов, создающих координацию группы, а не к другой серии парадоксов, относящихся к ограниченной рациональности индивидов. Способны ли индивиды со всеми своими когнитивными ограничениями, а не просто движимые математической рациональностью, вычислить результаты серии игр, относящихся к далекому будущему или расчету различных метаигр? Не приведет ли ограниченная рациональность к разрушению всех этих игр и метауровней — этого необыкновенно разросшегося карточного домика?

В конце 1980-х годов несколько социологов сформулировали альтернативный подход к рациональному конструированию социальной солидарности. Майкл Хехтер и Джеймс Коулман, работая независимо друг от друга, выдвинули теорию, которая решает эту проблему в сходном ключе. Оба начинают с положения о том, что во многих случаях люди нужны друг другу: есть вещи, которые люди могут произвести, только кооперируясь друг с другом — общественная безопасность, защита от преступности, экономическое производство, которое возрастает с разделением труда и так далее. Проблема состоит в том, могут ли они преодолеть взаимное недоверие? В некоторых случаях требуются нормы и солидарность. Но в каком случае люди могут преодолеть проблему безбилетника и создать общественное благо, которое удовлетворяет эту потребность?

С точки зрения Хехтера, ключевым условием здесь является возможность для членов группы наблюдать и применять друг к другу санкции для предотвращения проблемы безбилетника. Например, политическая партия сможет действовать сообща в качестве группы, только если ее члены смогут видеть, что каждый голосует в соответствии с линией партии, присоединяется к манифестациям и борется против общего врага. Солидарность таким образом зависит от коммуникации. Небольшие группы легче достигают солидарности, так как поведение ее членов заметно друг другу. Проблема солидарности становится более острой, когда количество людей в группе возрастает. Некоторые члены группы становятся специалистами по проверке поведения своих членов. Но это приводит ко второй опасности: возможности, что эти специалисты будут злоупотреблять своей властью в своих собственных целях. Возникает старый вопрос: кто охраняет сторожей?

Солидарность предполагает не только наблюдение. Она также требует от индивидуальных членов группы наличия средств, которые могут быть использованы для взаимного контроля. Они должны награждать друг друга за кооперацию и наказывать за отказ кооперироваться. Хехтер считает, что позитивные награды больше способствуют солидарности, чем негативные наказания. Угроза наказания создает предпосылки недоверия и является стимулом для того, чтобы скрывать свое поведение от наблюдения. Таким образом, группы, которые опираются на позитивные награды, создают большую солидарность. Такую систему нелегко поддерживать, так как группа, производящая материальные блага, которыми она награждает своих членов (коллективное хозяйство, где каждому достается больше еды, чем больше люди работают), тем самым увеличивает возможность того, что индивиды могут получить те же самые награды за меньшую работу в другом месте (например, оставляя ферму и уходя на работу в другое место, где выше заработная плата). В целом Хехтер показывает, что солидарность будет наибольшей там, где награды вытекают из внутренних критериев, как, например, в случае социального одобрения и защиты от врага, а не являются чисто внешними, как в случае денежных вознаграждений. Это происходит потому, что внутренние награды гораздо чаще привязаны к специфической группе, тогда как внешние награды приводят к ситуации рыночной торговли, которая создает стимулы для индивидов самим искать лучшей доли.

Коулман дополнительно подчеркивает, что позитивные санкции (награды за выполнение) являются более эффективными, чем негативные санкции (наказания за неисполнение). Поскольку когда происходит слишком много негативных санкций, будут расти расходы на эти санкции. В некоторых случаях индивиды, нарушающие правила, будут сопротивляться контролю и бороться с ним, и в таком случае блюстители порядка будут вынуждены прикладывать больше усилий, возможно, даже в вооруженной форме. Все это приведет к построению формальной организации внутри кооперирующего сообщества, организации, которая специализируется на функциях контроля. Эта организация требует ресурсов, и у нее есть собственные интересы. Так возникает «проблема безбилетников» второго порядка, которая связана с необходимостью контролировать безбилетников первого порядка.

Перспектива устранения или минимизации специализированного формального контроля была бы весьма благоприятна и желательна. Коулман подчеркивает, что это было бы несложно, если бы сообщество состояло из густой сети взаимодействий, которая закрыта для аутсайдеров. В этом случае контроль был бы неформальным, а не формальным. Неформальный контроль обычно не так дорогостоящ и, как правило, предполагает наличие позитивных санкций, а не просто внешний контроль. Люди более естественно будут подчиняться небольшой компактной группе, так как само чувство принадлежности будет выступать в качестве награды. Если же контроль навязывается в безличной форме и включает в себя в основном наказания, то целое удерживается вместе не столько позитивными чувствами взаимной выгоды, сколько страхом быть пойманным.

Эта рациональная теория выбора солидарности нуждается в дополнительном исследовании и проверке. Мы пока не знаем потенциала этой теории в плане предсказания эмпирических различий в уровне солидарности: при каких условиях солидарность наиболее сильна, при каких она едва теплится, разрушается или вообще никогда не возникает. Одна из проблем в доказательстве этой теории состоит в том, что в глазах различных теоретических подходов ряд выделенных условий приобретает разный смысл. Теория Хехтера—Коулмана предсказывает, что солидарность будет наибольшей в небольших группах, закрытых для аутсайдеров и предполагающих частые взаимодействия, через которые индивиды следят друг за другом и обмениваются позитивными вознаграждениями типа личной оценки. Проблема состоит в том, что те же самые составляющие можно обнаружить и в ритуальной теории солидарности, которая возникает в рамках традиции Дюркгейма. В ритуальной теории (как мы увидим в главе 3) ключевыми составляющими для возникновения чувства солидарности являются высокая частота взаимодействий, сосредоточение внимания на группе и общие эмоции.

Можем ли мы проверить, какая из теорий является верной, отделяя специфические факторы, которые выделяет каждая из них? Не окажется ли, что оба типа теории сойдутся на одних и тех же процессах? Если последнее верно, то по иронии судьбы утилитарная традиция и традиция Дюркгейма, которые спорили друг с другом в течении многих лет — Дюркгейм против Спенсера, Хоманс против Парсонса, — в конце концов пришли к общим основаниям. Будущее покажет, случится это или нет.

 

Экономика вторгается в социологию и наоборот

Необычным результатом всего этого внимания к парадоксам рациональности и усилий их разрешить является отход на второй план рыночной модели. Мыслители, которые защищают подход с точки зрения рационального действия, уделяют больше внимания работе нерыночных отношений, чем имитациям чисто экономических отношений. Рациональный агент больше не занимает центрального положения на сцене: перед нами остается только его силуэт, но теперь мы уделяем гораздо больше внимания тому, почему он остается в тени, то есть пределам рациональности и ограниченичениям условиями социальных структур. Конечно, представители социальных наук, которые принадлежат к этой школе мысли, до сих пор рассматривают индивидов как преследующих свои интересы. Но современный рациональный актер больше не делает то, что необходимо для максимизации его интересов, и только иногда проявляет склонность к эгоизму в подлинном смысле этого слова. Эта ситуация очень напоминает проблему лжи: конечно, беспринципные люди лгут, когда они могут, но они могут начать говорить правду в большинстве случаев просто потому, что достаточно трудно последовательно врать.

Таким образом, хотя мы и говорим об экономическом вторжении в социальные науки в последние годы и об экстраполяциях теории рационального выбора, эти термины недостаточно точно отражают то, что реально происходит в сегодняшнем интеллектуальном мире. Экономическая теория не просто используется по всем поводам в голом виде: для использования экономической теории ее нужно было модифицировать. И когда мы говорим о теории рационального выбора в целом как об интеллектуально популярном движении, это отнюдь не означает, что все основано на рациональных расчетах индивида. Напротив, мы находим, что наши теории рациональности должны стать сложными и тонкими для того, чтобы они подходили для объяснения социальных взаимодействий и организаций. Точнее было бы говорить о «головоломках рациональности» или «контроверзах рациональности», так как интеллектуальную привлекательность этого подхода составляют вопросы и подходы, а не сами решения.

В последние годы в центре внимания экономистов находились такие предметы, как семья, преступность, образование и политика, то есть темы, которые традиционно выпадали из круга чисто экономических проблем производства и цен. В то же время многие социологи и специалисты по политическим наукам восприняли многие элементы из экономического способа мышления. Но в этих социальных и экономических дискуссиях произошло множество модификаций, и они перестали быть традиционно экономическими. Чрезвычайно изощренная математическая модель, известная как общая теория равновесия, является теоретическим центром современной экономики. Она представляет собой попытку доказать строгим путем, что существует (по крайней мере в принципе) общее равновесие цен на все товары и услуги и что это равновесие является стабильным и уникальным (оно может происходить только одним образом), и эта ситуация обеспечивает полную задействованность рынка (все продается, и никто не остается без работы).

Это в высшей степени абстрактный идеал рынка. Многие теоретики экономики считают, что общее равновесие даже гипотетически не существует и в любом случае никак не помогает разрешению практических проблем, таких как предсказание уровня инфляции или цен медицинских расходов в будущем году. Теоретические экономисты, тем не менее, продолжают работу над проблемой общего равновесия, поскольку она дает чрезвычайно привлекательный идеал того, как должна работать рыночная система в своем идеальном воплощении. Это сложная математическая задача, требующая гениальных ходов для создания различных возможных решений или для поисков уязвимых мест в этих теориях. Такие подходы вообще характерны для способа функционирования интеллектуального мира. Привлекательные головоломки очаровывают умных людей, и эти головоломки начинают жить своей собственной жизнью, независимо от того, связаны они или нет с другими проблемами, которые пытаются разрешить люди. Преимуществом этой ситуации является то, что когда экономисты приходят в сферу социологии, то инструменты, которые они приносят с собой, — это не только математический набор анализа общего равновесия (или даже частичного равновесия); довольно часто они привносят идеи попроще, которые позволяют иначе взглянуть на явления, но идеи отнюдь не более изощренные, чем конкурирующие идеи практикующих социологов. Другими словами, экономисты за пределами своей собственной сферы дают блуждающий свет. Хотя они привносят некоторые свежие идеи, эти идеи просто другие, но отнюдь не превосходящие по своей сложности теорий социологов.

Интересно отметить, что в то время когда экономисты стали вторгаться в социологию, некоторые социологи стали совершать концептуальные вторжения в противоположном направлении. Когда связь между социологией и экономикой стала привлекать больше внимания, социологи начали задаваться вопросом о реальном функционировании рынка: является ли сам подход, который сосредотачивается на общих тенденций конкурентных условий рынка, наиболее плодотворным способом понимания того, как люди совершают экономические обмены. Большинство людей продают и покупают в одних и тех же магазинах, работают у одних и тех же работодателей, в одних и тех же экономических единицах. Они не занимаются сравнением цен, не меняют слишком часто место своей работы, а если и меняют, то не в слишком широком диапазоне, и поэтому они не испытывают даже толики тех конкурентных возможностей, которые теоретически им предоставлены. Некоторые социологи предположили, что лучшим способом понимания таких ситуаций является их анализ с точки зрения прослеживания их связей как социальных сетей, поскольку они больше походят на местные связи, чем на широкие рынки.

Одна из наиболее далеко идущих идей в этом направлении была высказана Харрисоном Уайтом, который предположил, то, что мы называем рынком, — это сеть производителей, которые наблюдают за деятельностью друг друга. Например, производители одежды наблюдают друг за другом для того, чтобы определить, какие стили одежды хорошо продаются в этом сезоне. Производители не только подражают друг другу, но также и дифференцируются, чтобы то, что они продают, было относительно уникальным. Если производитель успешен в нахождении особой ниши на рынке, ему не нужно соревноваться со всеми другими производителями. В итоге продажные цены не снижаются в результате конкуренции, как это случилось бы, если бы все продавали одно и то же. Таким образом, рынок — это не просто совмещение спроса и предложения; это скорее попытка производителей (поставщиков) понять, как выбрать для продажи такой товар, который сходен с тем, что уже был популярен, но не настолько, чтобы товары вступали в прямую конкуренцию.

Картина рынка, предложенная Уайтом, более динамичная и инновационная по сравнению с традиционным рынком экономистов, и в этом отношении она больше подходит для современного мира. Другое реалистическое преимущество уайтовской теории рынка, основанного на социальных сетях, состоит в том, что она объясняет, почему авангардным элементом рынка обычно является тенденция к более роскошным и дорогим товарам, которая отражает страсть сегодняшнего потребительского общества, неравнодушного к стилю. Она также позволяет объяснить феномен, который всегда остается проблематичным в традиционной экономической теории: откуда берется такое значительное имущественное неравенство в капиталистическом обществе. В традиционной теории соревнование должно снижать уровень дохода к самому нижнему пределу. В модели сетей успешные производители — это те, кто находит, по крайней мере на время, ниши, в которых его продукты являются уникальными и таким образом защищены от конкуренции. И когда конкуренция достигает их ниши, наибольшие богатства переходят к тем, кто быстрее переключился на новый продукт. Неравенство и новшества взаимосвязаны. Поэтому можно ожидать, что наш сегодняшний высокотехнологичный, инновационный и ориентированный на потребителя капитализм не станет более эгалитарным. Социологи используют эту идею для понимания некоторых экономических проблем более эффективно, чем это доступно экономистам.

Харрисон Уайт показывает нам, как рынок может быть организован таким образом, что конкуренция минимизирована и обмен канализирован в относительно узкие цепи. В этом отношении данная модель напоминает теорию разделенного рынка труда, которую мы рассматривали раньше, и оба типа теории помогают объяснить, как рыночные процессы могут приводить к неравенству. Другой модификацией рыночной экономики является так называемый вопрос о «рынке против иерархии». Оливер Уильямсон (экономист, влияние идей которого было наибольшим за пределами его дисциплины) подчеркивал, что уход с рынка иногда бывает рациональным. С точки зрения чистой рыночной теории покупатели и продавцы труда (работодатели и работники) всегда должны быть вольны вступать или избегать отношений обмена, если у них появляется лучшая возможность. Таким образом, работодатели могут покупать самую дешевую рабочую силу, и, наоборот, рабочие могут получать наивысшие зарплаты. Но фактически большинство рынков труда не ведут повседневного торга, а заключают долгосрочные рабочие контракты. Вместо того чтобы постоянно торговаться на открытом рынке, рабочие и их работодатели входят в относительно постоянные иерархии. Некто работает на организацию; зарплата обсуждается во время найма, но когда человек уже нанят на работу, он следует указаниям, а не торгуется по поводу того, сколько будет стоить следование указанию в каждом отдельном случае.

Уильямсон считает, что движение от рынка к иерархии рационально при наличии высоких издержек на трансакции, которые связаны с торговлей. Если необходимо значительное время и усилия для поисков работников, которые хотят и могут делать работу, рационально нанять их на значительный срок. Стоимость трансакций является наивысшей там, где есть потенциал для недоверия и нужно потратить много усилий для проверки на возможный обман другой стороны. В дополнение к этому рационально не руководствоваться рыночными моделями в случаях, когда услуги, которые необходимо приобрести, являются относительно уникальными и только немногие люди могут их поставлять или когда необходима значительная подготовка и координация для производительности работников. Там, где нет этих условий — например, в случае найма разнорабочих для копки траншей на строительном участке, — работа оказывается в сфере повседневного рынка. Там, где есть эти условия, рабочие места уходят с рынка и входят в организационную иерархию.

Джеймс Коулман в своей большой синтетической книге «Основы социальной теории» подчеркивает, что не все рациональные модели обмена являются рынками. Если теория рационального выбора верна, то каждый социальный институт будет результатом рациональных интересов деятелей, которые его сформировали. Это относится к семье, к коллективному поведению толпы, к правительству или к любой другой организации, так же как и к экономическому рынку. Теория рационального выбора гораздо шире экономической теории: последняя является частью первой. Фактически здесь мы возвращаемся к теориям ранних утилитаристов. Хотя экономика, очевидно, являлась одним из их любимых институтов, она была только одним из применений утилитарного подхода.

Коулман утверждает, что фактически главным фактором современного общества является не рынок, а существование огромных организаций. Правительственные учреждения, воинские подразделения, школы и университеты, крупные бизнесы — все это примеры крупных бюрократий. Индивиды работают в этих организациях, но сама организация гораздо сильнее индивидуума. Единственный путь контроля над организацией для индивида — формирование другой организации: объединения потребителей, социальные движения, члены сообществ на основе гендерной, этнической или какой-то другой общности становятся эффективными только тогда, когда они сами становятся организациями. Мы живем в мире организаций. Значительная часть современной экономики состоит из организаций, которые продают и покупают или ссужают, или занимают деньги друг у друга, так же как современная политика состоит из организаций, которые пытаются оказывать влияние друг на друга или преследовать друг друга в суде.

Коулман показывает, почему основывать организации индивидам рационально. (Этот аргумент не слишком отличается от тезиса Уильямсона относительно формирования иерархий из рынка.) Формируя организации, индивиды передают некоторые из своих прав действия организации. Они становятся частью корпоративной акции, следуя ее моделям и инструкциям, а не своим непосредственным целям. Но теперь возникает новая форма рациональности. Организации становятся тем, что Коулман называет «корпоративными актерами». Сама корпорация становится рациональным агентом принятия решений, которая преследует свои собственные интересы, пытаясь максимизировать выгоды и минимизировать расходы. И в этом нет ничего мистического. Корпоративный актер управляется высшими менеджерами компании и совета директоров, но они не действуют больше как простые индивиды, преследующие свои частные интересы. Обычно высшие менеджеры и лидеры подталкивают друг друга к тому, что, как им кажется, отвечает интересам организации. Эта корпоративная идентичность культивируется также западным правом, которое признает корпорацию в качестве законного индивида, фиктивную личность, которая тем не менее располагает правами собственности и может совершать трансакции с другими индивидами в обществе.

Возникает вопрос: являются ли все эти рациональные деятели, корпоративные деятели, благоприятными для нашего общества? Первые утилитаристы, естественно, могли бы положительно ответить на этот вопрос, если бы они приняли идею о том, что корпорация, поднимающаяся над человеческим индивидом, также является индивидом и может действовать рационально. Но Коулман уже живет в эпоху, когда наука столкнулась с множеством парадоксов рационального поведения, и он вынужден ставить вопрос о старых парадоксах на уровне корпоративных деятелей и о возможности возникновения здесь новых парадоксов. Как мы увидим ниже, то, что говорит Коулман, соответствует тенденции современных утилитаристов к обсуждению серьезных проблем с крупными организациями современного мира.

Но сначала нам нужно взглянуть на наиболее мощную из этих крупных организаций — современное государство.

 

Рациональная теория государства

Философ Джон Роулс выступил с наиболее благообразной теорией государства, с точки зрения рационального выбора. Роулс попытался показать, что либеральная политика, которая помогает обездоленным, является рациональной. Если в прошлом существовала расовая или половая дискриминация и если преимущества и минусы социальных классов наследовались от родителей, то сегодня государство должно что-то предпринять для компенсации этих минусов. В системе образования и найма должны существовать специальные социальные программы (affirmative action) или программы, подобные им, которые бы давали преимущество обездоленным группам перед теми группами, которые исторически были привилегированными. С точки зрения истории политических идеологий, это не новая идея, но она могла бы озадачить мыслителя в утилитарной традиции. Утилитаристы всегда рассуждали с точки зрения индивида. Они говорили, что рынок должен быть открыт для всех. Роль правительства не состоит в том, чтобы давать кому-либо преимущества, тем самым вмешиваясь в открытую конкуренцию, но действовать в качестве нейтрального судьи. Утилитарная позиция состояла в утверждении принципа доверия на открытом рынке и идеи невмешательства государства.

Однако Роулс утверждает, что для индивидов рационально выступать за правительственное вмешательство в пользу обездоленных и что эта позиция рациональна для всех, как для обездоленных, так для необездоленных. Он рассуждает следующим образом. Предположим, что человеку предстоит построить государство и выбрать для него конституцию. Он делает это как бы из-под «покрывала невежества»: он не знает своего положения в этом будущем обществе, будет ли он богатым или бедным, черным или белым, мужчиной или женщиной. Из этого нейтрального положения было бы рационально выбрать такую конституцию, которая бы давала дополнительные преимущества обездоленным для того, чтобы их компенсировать и сделать их равными другим. Рационально принять эту конституцию, поскольку каждый может оказаться одним из обездоленных и ему необходимо предохранить себя.

Теория Роулса вызвала много споров относительно правильности его аргумента. Одним из ее главных недостатков было признано игнорирование неорационалистических моделей человеческих рассуждений. Если человек действует в условиях ограниченной рациональности и стремится к удовлетворению, а не к максимизации, невозможно ожидать, что люди будут мыслить глобально и гипотетически о том, какую конституцию они предпочтут из всех возможных. Модель удовлетворенности гласит, что люди примут любую существующую ситуацию, если она отвечает минимальному уровню приемлемости и сосредотачивается в каждый данный момент только на одном предмете. Они не конструируют больших философских моделей из ничего, а модифицируют то, что уже существует, обращаясь к наиболее злободневным вопросам. Это как раз то, что произошло со времен движения за гражданские права в 1960-е годы: только когда раса, пол и другие социальные неравенства стали значительным препятствием, эти проблемы оказались в центре внимания, и у людей нашелся стимул бороться с этими проблемами. Нам вряд ли удастся найти решение всех этих проблем, не создавая новых проблем и спорных установлений, что неудивительно с точки зрения неорационалистического подхода. Люди никогда не начинают фундаментальных преобразований с начальной точки, но выступают только с локальными поправками в ответ на особые ситуации, надеясь, что все вернется к нормальному уровню удовлетворенности. Подход Роулса описывает идеальную рациональность, которая не совпадает с тем, как люди реально действуют.

Это не означает, что многие люди не должны испытывать симпатии в какой-то исторический момент к основной идее программы Роулса — социальным программам для меньшинств и прочим компенсациям за неблагоприятные условия. Но вряд ли их симпатия будет исходить из того же типа рассуждений, которыми руководствовался Роулс. Некоторые люди выступили бы за программу компенсаций, поскольку это отвечает их интересам как членов обездоленной группы. На членов привилегированного большинства, которые ее принимают, оказывает влияние социальное движение, проповедующее альтруизм, а не личный интерес. Успешные социальные движения, которые проповедуют справедливость, рассматривают ее как эмоционально выдержанный идеал, а не как результат подсчета рациональных интересов индивидов. Тот факт, что некоторые люди выступают за либерально-альтруистическую политику, а другие противятся ей, показывает, что объяснения в духе универсальной человеческой рациональности Роулса ничего не говорят о том, почему люди выбрали свою позицию по этому вопросу. Скорее нам надо искать объяснений того, почему люди избирают некоторые социальные движения и сопротивляются другим.

В целом благодушная теория государства Роулса представляет собой скорее исключение. Большинство теорий рационального выбора в политике не предлагает таких прекраснодушных идей. Одна из таких теорий утверждает, например, что государство возникает из необходимости «арендной защиты»: ключ к пониманию государства — контроль за вооруженными силами. Люди платят налоги (или, говоря исторически, какую-то форму дани) правительству как своего рода ренту за жизнь в безопасной зоне. Государство является своего рода землевладельцем не столько в отношении самой земли, сколько в отношении мира на территории, на которой живет человек. Плата государству — это плата за защиту от внутренней преступности и внешних вторжений. Но государство может требовать очень многое за свою защиту, поскольку оно является монополистом (или пытается им быть, удерживая неприятельские армии вдали от своей территории). Монополии не всегда ограничиваются конкуренцией цен в отношении соперников. Гражданин государства обычно не может выбирать, у какого государства покупать протекцию. (Можно заметить, что у этой теории много общего с веберовской конфликтной теорией государства, которая также предполагает, что государство — это монополия вооруженных сил над территорией, но Вебер также добавляет сюда неэкономическую идею о том, что использование силы должно быть легитимным.)

Не так давно в этом ключе исторические социологи предложили свой анализ того, как государства возникали и расширялись. Например, Чарльз Тилли и другие показали, что средневековое государство, по сути, было армией в сочетании с налоговой системой, которая возникала для того, чтобы получать из экономики товары для армии. Здесь я не буду вдаваться в детали этих теорий. В общем говоря, ученые, которые занимаются этими темами, исходят скорее из теории конфликта, чем из рациональной утилитарной традиции. Я упоминаю здесь об этих исследованиях потому, что в целом их аргументы вполне совпадают с идеями о государстве, предоставляющем «арендную протекцию», которые выдвигают представители рационально-утилитарного подхода. Историческая социология весьма полезна и в том, что она показывает, почему монополистическое государство не всегда выжимает до последней капли «арендную протекцию» из своего населения. Теория государства как «арендной протекции» превращает интересы государства в угрозу для экономических интересов обычных граждан. Но если государство находится в военном бизнесе, оно может стать банкротом, если оно будет вести свой бизнес в расточительной или слишком экономной манере. Например, современная геополитическая теория показывает, что государства проигрывают войны, когда они растрачивают свои ресурсы в борьбе со слишком большим количеством противников, рассредоточенных в слишком многих направлениях и слишком далеко от дома. Государство, проигрывающее войну, оказывается не в лучшем положении для взимания «арендной защиты». Подобным же образом расходы на войну и правительственные расходы в целом могут привести к фискальному кризису в государственном бюджете. Большинство великих революций было вызвано (как мы уже видели в нашем обсуждении теории конфликта) тем, что государство не могло платить своим работникам. Так государства, которые жили за счет арендной защиты, погибли, так сказать, из-за своей неэффективности в качестве хранителей мира.

В некотором смысле это утешительное заключение. Даже если государство является военным монополистом, существуют пределы того, что они могут получить от общества. Когда государства переходят эти пределы, они теряют свою власть. Государственный кризис открывает возможность для реформ. Исторически это один из основных путей, каким возникает демократия, когда права граждан институционализируются в противовес посягательствам государства. Все это соответствует неорационалистической модели поведения людей: удовлетворительной, а не максимизирующей, примиряющейся с нормой, пока она может поддерживаться. Даже когда гипотетически существуют лучшие возможности, нужно обращаться к решению проблем, только когда они становятся насущными. Модель демократизации по маршруту «кризис и развал» вполне соответствует неорационалистической концепции индивида, который предпринимает чрезвычайные действия только в случае чрезвычайных ситуаций.

Реалистическая модель политики состоит в том, что люди далеко не всегда готовы предпринимать значительные структурные изменения в государстве. Иногда в случае чрезвычайных ситуаций эти изменения могут направляться в русло демократизации. Но в большинстве случаев политика ведется рутинным образом. При этом интересы политиков и граждан в равной степени ведут к результатам, которые благоприятны только для части населения. Так называемая экономическая теория демократии утверждает, что политики подобны бизнесам: чтобы быть избранными, они инвестируют свои обещания политических действий для того, чтобы привлечь избирателей. Успешные политики дают обещания, которые привлекательны для большего количества людей, чем обещания их соперников. Эта теория, вероятно, подразумевает, что большинство людей получат пользу от правительства. Одно из направлений этой теории, однако, предполагает, что большинство должно быть незначительным и, тем не менее, оно должно победить на выборах. Это теория «минимальной побеждающей коалиции». Например, предположим, что политическая партия одерживает оглушительную победу на выборах. Она получает большую часть голосов, скажем, 80 процентов. Но это означает, что политики и их электорат должны делить плоды победы с достаточно большой группой людей. Если бы побеждающая коалиция была меньше, скажем, 51 процент, она могла бы выиграть, но ей не надо было бы больше делиться с таким большим количеством людей. Теория минимальной побеждающей коалиции утверждает, что серьезная победа партии и уничтожение оппонента не дают полной гармонии. После победы победители начинают раскалываться, бороться друг с другом, пока не будет сформирована меньшая побеждающая коалиция. Рациональный интерес политиков удерживает уровень социальной гармонии на низком уровне даже в случае, когда возможна большая гармония интересов.

 

Новая утилитарная наука о стратегиях

Джеймс Бьюкенен, формулируя позицию «теории публичного выбора», пошел еще дальше, усматривая некоторые негативные последствия в утилитарном взгляде на политику. Бьюкенен замечает, что политики заинтересованы в избрании, и поэтому они будут тратить деньги на то, что понравится избирателям, будь то социальное страхование, медицина, образование, занятость в системе обороны или планы строительства внутри сообществ. В то же время граждане не считают уплату налогов частью своих интересов. Рациональный политик, преследующий свои интересы, разрешает этот конфликт за счет правительства, но оплачивая эти расходы не за счет налогов, а за счет займов, другими словами, за счет дефицита бюджета. Это является рациональным, с точки зрения всех заинтересованных сторон, но только в краткосрочной перспективе. В будущем долг должен быть погашен с возросшим процентом, и чем дольше будет существовать дефицит, тем больше он будет расти. Для рационального политика, мыслящего в настоящем времени, это не будет иметь большого значения. Он или она избраны благодаря тому, что они удовлетворяют избирателя сегодня, и кто-то другой будет оплачивать долги в будущем. Короче говоря, интересы сегодняшнего поколения предпочитаются интересам будущих поколений.

Бьюкенен утверждает, что рациональные интересы политиков и избирателей не могут разрешить эту проблему. Единственный способ учесть интересы будущих поколений — это смена правил игры. Бьюкенен выступает за введение поправки к конституции, которая требует сбалансированного бюджета и запрещает траты за счет его дефицита. Сейчас идут споры по поводу побочных эффектов такой политики (например, относительно необходимости краткосрочной гибкости правительства в случае чрезвычайных ситуаций). Если мы оставим в стороне этот вопрос, можно заметить, что Бьюкенен доводит утилитарную политику до предела и идет еще дальше. Традиционно утилитаристы рассматривали правительство как нейтрального судью, который поддерживает правила игры экономического рынка. Но теперь перед нами теория, согласно которой само правительство выступает в качестве конкурентного рынка, являясь ареной борьбы политиков за голоса избирателей. Согласно Бьюкенену нейтральный судья должен быть поднят на новый уровень: нам необходим метауровень над политикой в форме поправки к конституции, которая будет контролировать правила политической игры.

Здесь мы видим, что Бьюкенен по-своему снова коснулся проблемы, которая всегда оставалась в утилитарной традиции. Это проблема создания судьи или вопрос о том, кто охраняет самих охранников. Мы уже обсуждали проблему перехода эгоистических индивидов к идее социальной солидарности и норм, которые имеют в виду коллективный интерес. С точки зрения поправки к конституции Бьюкенена, что должно мобилизовать людей на голосование за такую поправку? Не возникнет ли здесь у рационального избирателя стимула прокатиться без билета, то есть сохранить существующее положение вещей — тратить за счет дефицита, пока он получает нечто от правительства и не должен за это платить своими налогами? Бьюкенен предлагает своим избирателям перестать быть утилитарными рационалистами на индивидуальном уровне и подняться на более высокий уровень заботы о рациональности коллективного поведения. Но при каких условиях люди перестают думать о своих интересах? В каком случае они переходят на новый уровень и начинают мыслить о себе как о членах коллектива, которые имеют общие интересы? Существует ли какой-то рациональный подсчет, чтобы сравнить свои интересы как индивидов и свои интересы как членов коллектива? Здесь мы опять сталкиваемся с той же проблемой, которая встала перед теорией справедливости Джона Роулса, хотя Роулс был либералом, а Бьюкенена следовало бы назвать консерватором. Для того чтобы мотивировать людей на идеалистические поступки, выходящие за пределы их интересов, необходимо выйти за пределы утилитарных критериев и обратиться непосредственно к альтруистическим эмоционально-насыщенным социальным движениям.

В теории Джеймса Коулмана наиболее острые проблемы современного общества — это проблемы социальной ответственности в отношении коллективных институтов. Вопрос возникает на двух уровнях, но в их основе лежит одна и та же проблема. На одном уровне мы сталкиваемся с проблемой отсутствия ответственности индивидов в отношении других членов группы. Например, родители, которые слишком озабочены своей карьерой или счастьем, чтобы заботиться о своей семье и своих детях. На другом уровне встает проблема корпоративных организаций. Это, например, бизнесы, которые в поисках прибылей не обращают внимания на окружающую среду и характер своего воздействия на людей или правительственные учреждения, которые пытаются сохранить свои бюджеты и рабочие места, вне зависимости от того, что требуется для общества и что оно может себе позволить. Говоря аналитически, это специфические примеры одной и той же проблемы, проблемы эгоистического человека, который навязывает экстернальности (то есть последствия своих действий, которые окружающие вынуждены терпеть) другим и не принимает во внимание их интересов. В первом случае масштаб этих отношений невелик — они касаются только естественных индивидов, родителей и детей в семье. В других случаях это отношения большего масштаба — корпорации как рациональные индивиды.

Коулман предполагает, что стратегия разрешения обоих типов проблем должна быть сходной. Он не предлагает конкретных путей решения, как Роулс или Бьюкенен, оба из которых призывали к созданию нового коллективного интереса или серии правил, которые бы возвышались над конкретным индивидом. Коулман не требует, чтобы люди и корпорации были более альтруистическими. Он пытается обратиться к утилитарным интересам для мотивации социальных актеров в направлении большего благоприятствования другим. Коулману, по-видимому, кажется, что принятие эгоистических мотиваций и работа с ними более реалистичны, чем апелляция к идеалистическим мотивам, которые интерпретируются как более высокий уровень эгоизма.

В случае семьи Коулман утверждает следующее. В некоторые исторические периоды в интересах родителей было вкладывать свою энергию и внимание в обеспечение своим детям возможности вырасти дисциплинированными и полезными членами общества. Родители зависели от своих детей в плане ухода за ними в старости. Жизненный комфорт и социальный статус зависели от наличия детей, которые могли управлять фермой или семейным бизнесом или были достаточно успешны в своей карьере, чтобы их родители могли к ним переехать. Но в современном обществе больший индивидуализм в сфере карьеры, а также страховки и пенсионное обеспечение для пожилых людей привели к тому, что родители получают от детей гораздо меньше. У родителей остается не так много стимулов для того, чтобы заботиться о домашней работе детей и предотвращать их правонарушения. У некоторых родителей нет особых стимулов для того, чтобы не оставлять детей одних и проводить с ними время. В результате родители не особо занимаются социализацией детей и это приводит к экстернальностям, которые навязываются ими обществу: общей неэффективности образования и росту затрат на борьбу с преступностью. В своем известном исследовании Коулман показал, что вовлеченность родителей в образование детей оказывает гораздо большее влияние на успехи детей в школе, чем усилия и программы самих школ. Все это внешние затраты, которые должны нести другие: сообщество должно платить за преступность, плохое образование, отчужденную молодежь, в то время как у отца и матери ребенка есть свои собственные интересы, с точки зрения которых рационально не обращать внимания на ребенка.

Коулман считает, что было бы нереалистичным ожидать возвращения к традиционной семье. Когда ценности больше не определяют поведения людей, проповедь возвращения к традиционным ценностям не может быть особенно эффективной. Единственный реалистический путь к разрешению проблемы — новый метод апелляции к интересам. Коулман предлагает новые системы поощрения для родителей в плане воспитания детей. Например, он полагает, что правительству было бы рационально рассчитывать расходы налогоплательщиков для борьбы с бандами и преступностью и платить за обеспечение бросивших школу детей, а также потерянные доходы от падения экономической продуктивности. Эта сумма в свою очередь станет фондом, который должен использоваться в качестве поощрения, предлагаемого людям, готовым потратить дополнительное время на достойное воспитание детей. Коулман подчеркивает, что социологи могут подсчитать, какие конкретно дети в силу семейных обстоятельств с наибольшей вероятностью могут стать членами банд или испытывать проблемы с успеваемостью. Таким образом, уровень поощрения будет зависеть от степени риска. Коулман считает, что такие финансовые поощрения должны предлагаться любому, кто займется этими детьми: их собственным родителям, родственникам или организациям, готовым позаботиться о детях. Им будут платить в зависимости от их результатов в предотвращении правонарушений, успехов в школе и тому подобных факторов.

На уровне корпораций Коулман предлагает сходные меры. Например, если крупные компании не выказывают социальной ответственности, они могут быть реструктурированы, и поощрения будут поступать тем, кто контролирует их разрушительную деятельность. Например, Коулман предлагает снять легальную неприкосновенность с членов совета директоров — они должны быть лично ответственными за судебные преследования их компаний. Другая возможность — это внедрение в компанию тех, на кого негативно воздействуют экстернальности: в совет директоров надо зачислять соседей корпорации, которые ощущают результаты ее экологической деятельности, потребителей и даже представителей детей, которые не получают адекватного семейного воспитания из-за того, что жизнь их родителей принадлежит корпорации. На данный момент все эти предложения Коулмана достаточно общи и имеют гипотетический характер. Необходимы отдельные исследования для внедрения и разработки деталей его предложений: к каким побочным эффектам они приведут, какие дополнительные проблемы возникнут, как будет задействована система поощрений. Действительно ли предложенные им схемы поощрения приведут к преимуществам, которые он предполагает, и окупятся ли расходы на эти меры.

Важность подхода Коулмана состоит не столько в его конкретных предложениях, сколько в самом образе его мышления по поводу социальных проблем. Он пытается быть реалистом. Он призывает признать, что люди преследуют свои эгоистические интересы, не слишком далеко предвидят последствия своих действий и нередко не имеют стимулов придавать особое значение последствиям своих действий для других. Если мы хотим добиться настоящих изменений в политике, которые окажут реальное влияние, нам нужно учесть, как это повлияет на систему поощрений, на затраты и приобретения для индивидов, которые вовлечены в эту ситуацию. Этот подход кардинально отличается от традиционно-утилитарного подхода, согласно которому свободный рынок является лучшим механизмом для достижения наибольшего блага для наибольшего числа людей. В то же время подход Коулмана не просто повторяет старую леволиберальную традицию, по которой прямое вмешательство государства может разрешить проблемы передачей благ от одной группы другой. Рынок не приведет к утопическому состоянию, как, впрочем, и избегание рынка и его замена государством благосостояния. Мы должны сознавать, что индивиды остаются эгоистичными, независимо от обстоятельств, в которых они оказываются. Поэтому необходимо структурировать их интересы таким образом, чтобы результаты оказались благоприятными для того, что мы пытаемся достичь.

Из всех существующих социальных теорий рационально-утилитарная традиция в ее современном воплощении лучше всего подходит для разработки и внедрения социальных программ. В традиции конфликта с ее интересом к противоборствующим движениям и революционным переворотам есть тенденция сосредотачиваться на злых силах и тех условиях, которые приведут к восстанию против них. Слабость теории конфликта состоит в ее беспомощности в объяснении событий после революции или после взятия власти победоносным социальным движением. Эти теории предполагают, что после того как угнетенные возьмут в свои руки власть, все должно пойти прекрасно. В этом пункте теория конфликта теряет чувство реальности. В своем роде другие направления социологии тоже остаются недостаточно конкретными в отношении социальной теории. Традиция Дюркгейма с ее интересом к условиям возникновения солидарности и ее идеалов не считает людей способными к производству конкретных социальных результатов. Ее победы — символические и эмоциональные, а не практические. Теории микровзаимодействий с их интересом к изменяющимся когнитивным интерпретациям социальной реальности также не особенно хороши для разработки специфических социальных программ. Они или считают, что каким-то образом должны возникнуть социальные убеждения, которые люди найдут удовлетворительными, или предполагают, что люди живут в своем мирке когнитивно сконструированной реальности, подобно отдельным пузырькам в потоке. Несмотря на все свои поражения, современные рациональные утилитаристы тем не менее находятся в авангарде в своих попытках применить социологическое знание для развития программ, у которых есть реальная возможность быть принятыми и быть успешными.

Это не значит, однако, что теоретическая основа рационально-утилитарной теории обязательно является адекватной для этой задачи. В утилитарной традиции существует постоянная проблема, связанная с мотивацией людей к коллективному действию. Может ли апелляция к одним только интересам дать стимулы людям для принятия великих реформ, будь эта апелляция воплощена в правовые коды Бентама, свободе рынка Адама Смита или в схемах новых правил социальной игры, выдвинутых Роулсом, Бьюкененом или Коулманом? Пока теория будет брать в качестве исходной точки изолированного индивида, преследующего свои собственные интересы, в этих предложениях будет оставаться нечто от попытки вытащить себя из воды за волосы. В качестве альтернативы мы могли бы опять опереться на теорию конфликта, которая предполагает, что люди борются за свои интересы слепо и, разрешая одну проблему, создают новую. Другой альтернативой этому является дюркгеймовская традиция социальной солидарности, объясняющая эмоциональные связи между людьми, которые рационально-утилитарная традиция оставляет без внимания. Сейчас мы обратимся к этой альтернативе.