Перевод. Клепцына Г., 1991 г.

Все честные, румяные, темноволосые молодые люди устроены одинаково – самым что ни на есть разумным образом. Любому новому увлечению, будь то работа или женщина, они предаются с величайшим рвением и энтузиазмом. И, получив отпор у кинетики и Кэтти, на удивление быстро утешаются с энергетикой и Этти.

А вот другим молодым людям словно на роду написано обходиться одним, от силы двумя увлечениями: одной работой и одной женщиной. Если оба увлечения налицо, они бегут по жизни бок о бок, как железнодорожные рельсы по насыпи, столь же прочные и столь же несклонные к поэтическим извивам. Пока они вместе, им нет сносу, но стоит одному сбиться с пути – крушение неминуемо. Молодые люди этого сорта нередко отличаются высокой и стройной до прозрачности фигурой, тонким и изрядно смахивающим на череп лицом, запавшими и довольно пронзительными глазами и ртом, то ли страшно нежным, то ли страшно жестким – сразу не разберешь. Встречаются среди этой братии голодранцы, но есть и богачи, и если первые – форменные пугала, то вторые тянут на Линкольна-лесоруба.

У подобных молодых людей частенько обнаруживается призвание к науке, иногда даже к медицине. Исследования – их конек. При определенных интеллектуальных и материальных капиталах им не избежать крупных научных школ, а при определенном интересе к некоторым железистым функциям их ожидают стипендии Лилли и Форда. Впрочем, это теперь; раньше, в незапамятные времена нашей юности, их ждала прямая дорога в Вену.

Перед отъездом в Вену Хамфри Бакстер решил отобедать со знакомой семейной четой. Не смысля ни бельмеса в железистых функциях, сия чета предусмотрительно запаслась тремя билетами в театр. Давали легонькую, сентиментальную комедию, имеющую весьма и весьма отдаленное отношение к железам. Хамфри приготовился терпеть до конца и вытерпел бы, если бы в самом начале первого действия – момент был рассчитан исключительно точно – на сцене не появилась Каролина Коутс. Хамфри рванулся вперед. Порыв его, однако, остался незамеченным, поскольку все зрители в эту минуту тоже, как по команде, рванулись вперед.

Кому– то, наверное, захочется узнать, с чего это зрителям вздумалось попусту тратить жизненную энергию на девушку, которую не называли самой бесталанной актрисой только потому, что за актрису вовсе не считали. Ответ прост: Каролина Коутс была богиней. Кажется, еще Александр Вулкотт писал по этому поводу: «Требовать от нее хорошей игры -все равно что спрашивать у гениальной актрисы, умеет ли она кувыркаться на трапеции. Талант для этой юной особы так же вреден, как содовая для виски, и чем его меньше, тем лучше. Когда на сцену выходит богиня Афродита, никто не ждет, что она будет играть как божественная Сара».

Каролина прикатила в Нью-Йорк прямиком из Беннингтона и по иронии судьбы в тот же год угодила на сцену. Тут-то и выяснилось, что она из тех девушек, – рождаются они раз в сто лет, – которым суждено одурманивать людей не талантом, не красотой, а кое-чем поосновательней, получая за это, соответственно, всеобщую любовь и поклонение. Главным и неотъемлемым достоинством Каролины была молодость. У зрителей она пробуждала самую глубокую, самую живую, самую жгучую и искреннюю радость – чувство необычайно редкое и приятное. В остальном же, если верить авторитетным источникам, девушка она была добрая, воспитанная, честная, простая, милая, веселая и непритязательная да вдобавок благоухала, как цветочная лавка, что даже с богинями случается не часто.

Хамфри изучал этот феномен с вниманием, какого до сих пор удостаивались разве что срезы малоизвестных желез на стекле микроскопа. А выйдя из театра, обратился к своим спутникам: – Не могли бы вы познакомить меня с этой девушкой?

Заметив, что те онемели от удивления, он не стал ждать, ответа, а продолжал без запинки: – Или с кем-нибудь из ее знакомых?

– Что ты, Хамфри, какие знакомые! Она знается с одними аристократами. Аристократы – народ особый, не нам чета. У них даже имена мудреные – сплошь названия небоскребов и деликатесов. Да и увидеть ее кроме театра можно только на яхтах, кортах и тому подобных местах, о чем, кстати, мы бы сроду не догадались, если бы не читали воскресных газет.

Получив такую отповедь, Хамфри и не подумал отчаиваться. Он был убежден, что, перекинув мостик из двух-трех знакомств, можно преодолеть любую пропасть между любыми сословиями. А посему стал всем подряд задавать свой вопрос, предельно четко формулируя цели и задачи, и в результате всего через несколько недель сидел на террасе некоего особняка, глазел на лонг-айлендский пролив (в то время как на него глазели тезки небоскребов и кулинарных шедевров) и беседовал с Каролиной Коутс. С удивлением обнаружив, что она не имеет ни малейшего представления о колоссальном значении новейших достижений в области исследования функций желез внутренней секреции, он охотно взялся растолковать ей, какую прорву здоровья, счастья и благополучия эти достижения сулят человечеству. Вы, конечно, понимаете, что произошло, когда сей тощий, долговязый, неуклюжий субъект в немыслимом пиджачишке возник среди местной лощеной публики и принялся в деталях описывать двадцатитрехлетней богине, какое пагубное влияние оказывают жидкие фекальные массы на вкусовые органы неокрепшего детского организма. Да, вы не ошиблись: она влюбилась, влюбилась по уши, безрассудно и безоглядно, так что и месяца не прошло, а вокруг уже кричали о помолвке.

Небоскребы содрогнулись, кулинарные шедевры, фыркнув особенно злобно, вскипели от негодования. Общественность же вынесла свой приговор: Каролина, бесспорно, кладезь добродетели, но волноваться нестоит – долго это не протянется. Сами посудите, что хорошего может выйти из поездки в Вену к знаменитому Винглебергу?

– Я пробуду там ровно три года, – говорил перед расставанием Хамфри. – И если за три года хоть раз вылезу из лаборатории на сорок восемь часов, то лишь при условии, что она сгорит дотла. А приехать к тебе не смогу и подавно.

– Я попробую освободиться между спектаклями, – Еще не поздно передумать.

– Дорогой, мне тоже не терпится побыстрее сыграть свадьбу. Но нельзя же уходить из театра накануне первого представления, бросив коллег на произвол судьбы. Кроме того…

– Второе представление?

– Да. Вот после него я и попробую приехать.

– Я слышал, эту идиотскую пьесу можно гнать годами.

– Можно загнать и за шесть месяцев. Хамфри; не смей упрекать меня, не смей говорить, что я потеряла голову от успеха.

– Разве я это говорил?

– Не говорил, но думал. А если не думал, тем хуже для тебя. Потому что я ее действительно потеряла. Не совсем, конечно, – самую малость. Но когда я почувствую, что успех захватил меня целиком…

– А как захватывает успех? Вот так или еще крепче?

На этом, едва ли не самом интересном месте их разговор, к сожалению, прервался. Хамфри поднялся на пароход, Каролина вышла на сцену. Выход удался на славу, и теперь, по мнению зрителей, для полного счастья ей не хватало только в кого-нибудь влюбиться. Но минул год, за ним второй, подходил к концу третий, а Каролина по-прежнему хранила верность. Причины были, целых две и обе веские: она обожала Хамфри и обожала себя.

Последнюю минуту последнего года Хамфри встретил на пароходе-пароходе, причаливающем к берегу. Все предыдущие недели он рисовал мысленный портрет Каролины на пристани; а нарисовав, не расставался с ним ни днем, ни ночью, и даже читая правую страницу собственной монографии, не забывал поместить его на левую в качестве иллюстрации. Поскольку дело происходило в двадцатые годы, творение свое он облек в меха и фиалки. Кинув взгляд на пристань, он узрел море мехов и россыпи фиалок, но Каролины среди них не обнаружил.

Он спустился на берег, вышел за ограду. Здесь на него налетели двое и схватили за руки. Он узнал Дика и Стеллу Арчеров, тем самых Арчеров, которые некогда, исхитрившись, первыми познакомили его с Каролиной, вообразив себя с тех пор обладателями феодальных привилегий на его дружбу. Они пожимали ему руки, заглядывали в глаза и растекались в неимоверно радушных и сердечных приветствиях. Хамфри в ответ только крутил головой.

– А где Каролина? – спросил он.

Приветствия сникли как проколотый воздушный шар. Три хмурые личности застыли на холодном ветру в необъятной бесприютности морского вокзала.

– Каролина не придет, – сказала Стелла. Да, теперь никто не стал бы сомневаться, что рот у Хамфри был нежный, страшно нежный.

– Она больна? – спросил он.

– Понимаешь… – начал Дик.

– Здоровехонька, – отчеканила Стелла, – но прийти не сможет. Вот что, Хамфри, забирай-ка свои вещи, и поехали в «Ревестель». Перекусим и не спеша все обсудим.

– Потрясающая мысль, – ответил Хамфри. И они поехали в «Ревестель», где привыкли перекусывать в добрые старые времена. Расположились. Заказали обед, Хамфри сказал: – Может, вы соизволите наконец объяснить, что стряслось?

– Хамфри, – произнесла Стелла, – постарайся понять.

Нет, как ни крути, а рот у Хамфри был все-таки чуть-чуть жестковат.

– Короче, – сказал он.

– Хамфри, друг ты наш старинный, – откликнулся Дик, – ты подумай, мы ведь черт знает сколько лет дружим с тобой и Кэрри.

Хамфри перевел взгляд на Стеллу.

– Кэрри влюбилась, – сказала Стелла. Хамфри закрыл глаза. Задремал, наверное, а то и вовсе умер. Поди разберись, когда у человека не лицо, а сущий череп. Но нет, прошли две долгие минуты, и глаза открылись. Дик опять завел свою волынку.

– Давно? – спросил Хамфри у Стеллы.

– Месяц назад. Мы не успели написать – все решилось в один день.

– Кто он?

– О, отличный малый, – вступил Дик. – Да ты наверняка слышал: его зовут Броуди.

– Алан Броуди, чемпион по теннису, – уточнила Стелла.

– Восьмикратный чемпион страны, – поправил Дик. – Ни одного поражения за последние шесть лет.

– Не обращай внимания, – сказала Стелла. – Это он от волнения, за тебя переживает.

– Алан Броуди, – проговорил Хамфри. – Да, помню. Когда я начал работать у Винглеберга, он совершал турне по Европе. Выступал в Вене. Была еще какая-то история в гостинице. Поклонницы передрались, кажется. У них там это редкость.

– Для поклонников он бог, – подтвердила Стелла.

– Как Кэрри?

– Поверь, Хамфри, он неотразим. И не хуже Кэрри умеет брать людей за живое. Представляешь, какая из них выйдет парочка?

– Она, наверное, сильно изменилась.

– Не сказала бы. Разве что в лучшую сторону – наконец-то обрела свой идеал.

– Ошибаешься, – негромко, без нажима, но с непоколебимой убежденностью проговорил Хамфри, – идеал у нее вовсе не такой.

– Подожди, вот увидишь их вместе…

– Хорошо, я подожду, – ответил Хамфри.

В Нью– Йорке, как ни просите, долго ждать не дадут. У Хамфри была монография, у монографии издатель, а где издатель, там и приглашение в ресторан, да не в какой-нибудь, а непременно в тот, чьи завсегдатаи давно намозолили глаза друг другу и репортерам светской хроники. За соседним столиком Хамфри приметил даму с такими железами, за которые он не глядя выложил бы кругленькую сумму. Неожиданно дама испустила сдавленный писк, и Хамфри услышал фразу, потрясшую его до основания и на всю жизнь сделавшую противником казни на электрическом стуле. Дама просипела: -Смотрите, смотрите – влюбленные!

Хамфри не было нужды оборачиваться. Все лица и так были направлены в ту сторону. Ему оставалось только наблюдать, как тошнотворная гримаса успеха сменяется на них неподдельным и – страшно сказать – почти приятным выражением восхищения. Он наблюдал и делал выводы. «Да, – думал он, – чтобы преобразить такие лица, нужно истинное чудо».

Означенные лица тем временем, как прожектора, накрывшие подозрительный объект, поворачивались одно за другим, провожая Каролину и ее Алана Броуди. Вскоре Хамфри почувствовал, что и сам попал, так сказать, под перекрестный огонь, и догадался, что она близко. Он обернулся. Они встретились.

Встреча прошла на редкость мило, оживленно и весело. Каролина и Броуди подсели за столик Хамфри и издателя; набежали поклонники, принялись поздравлять, а поздравив, тоже не отказывались подсесть за столик. Все болтали наперебой, молчал один Хамфри, от которого, впрочем, красноречия и не ждали.

Хамфри было и впрямь не до разговоров: он думал. Ему требовалось обмозговать одно свое недавнее открытие, заключавшееся в том, что предстоящий брак Каролины – истинное чудо. Он и обмозговывал со всем усердием, на какое способен полубезумный от ревности мужчина. И в определенном смысле, если закрыть глаза на эту вполне понятную слабость, а также на то, что в глубине души он ни на секунду не сомневался в бредовости и фальшивости всей затеи, – в определенном смысле ему удалось убедить себя, что их брак – истинное чудо, а его желание разнести это чудо к чертям собачьим, схватить Каролину в охапку и удрать – не что иное, как варварство и атавизм, которым ни в коем случае нельзя поддаваться.

Каролина, как могла, подогревала его благородные порывы. Ни словом, ни жестом не нарушила она царящей идиллии. Презрев нелепые приличия и потеснив издателя, она пересела поближе к Хамфри. Голос ее дышал нежностью и заботой. Глаза взывали к пониманию. Улыбка и сияющее лицо заверяли, что понимай не понимай, а есть еще на свете вечные, непреходящие ценности. Ну а взгляды, которые она посылала своему возлюбленному, самым недвусмысленным образом указывали, где эти ценности надобно искать. «Ну что ж, – думал Хамфри, – значит, быть посему – чудо есть чудо!» И, примкнув к ораве почитателей, он углубился в созерцание двух влюбленных голубков, и свет, исходивший от их лиц, отражался и на его физиономии, только – что греха таить – несколько кривовато.

А затем разыгрался обычный дивертисмент из репертуара ресторанов, облюбованных знаменитостями. Откуда ни возьмись выскочили нездорового вида молодые люди с фотоаппаратами и вспышками, извлекли Каролину и Алана из-за стола и принялись щелкать сначала в такой позе, а потом в эдакой. Они не ограничились дежурными снимками, а закатили настоящий концерт, что объяснялось отчасти солидностью журнала-заказчика, а отчасти продолжительностью вставных номеров в исполнении антрепренера и посетителей. У профанов от подобных процедур всегда зверски ломит шею, зато ценители получают ни с чем не сравнимое наслаждение.

Когда Каролина опять уселась подле Хамфри, она буквально лучилась наслаждением, улыбками и румянцем. Вот в такие-то радужные, волнующие минутки и срываются с языка фразы, которых говорящий предпочел бы не произносить, а слушатели (если, конечно, они порядочные люди, а не зануды ученые) предпочитают не слышать.

– Ну? – спросила Каролина. – Что ты о нас думаешь?

Вымолвив это, она запнулась, покраснела и стыдливо воззрилась на Хамфри, сообразив, что с такими вопросами не рекомендуется обращаться ни к психоаналитикам, ни тем паче к отвергнутым женихам.

– Думаю, что оба вы хороши, – ответил Хамфри, – и надеюсь, что мы подружимся. Заходи как-нибудь со своим молодым человеком, посидим, побеседуем.

– А ты разве не знаешь, – еще не оправившись от смущения, проговорила Каролина, – в пятницу мы уезжаем. А до пятницы будем так заняты, так заняты.

– Ну а потом?

– Потом – пожалуйста, с удовольствием. Только, извини, не раньше чем через два месяца.

– Ну что ж, я подожду, – сказал Хамфри. Примерно за неделю до того, как Каролина и Алан должны были вернуться из свадебного путешествия, Хамфри, который и выжидая не упускал возможности поразмышлять, позвонил некоему Моргану. Любимое занятие подобных Морганов – этого, к слову сказать, звали Альберт – вытягивать у ученых пресную и неудобоваримую информацию и лепить из нее гладкие, крепкие и необыкновенно аппетитные статейки для еженедельных журналов.

– Морган, – сказал ему Хамфри, – три месяца назад вы клянчили у меня секретные сведения об экспериментах Винглеберга.

Морган не преминул изложить причины, заставившие его отказаться от дальнейших попыток разговорить Хамфри.

– Ага, – сказал Хамфри, – значит, ученых вы считаете сквалыгами. Теперь понятно, почему от ваших статеек разит некомпетентностью. Ну да ладно, я-то во всяком случае не сквалыга и звоню, чтобы доказать это, а заодно сообщить, что получил письмо от Винглеберга. Винглеберг пишет об опытах, поставленных перед моим отъездом. Так вот, секретов не ждите, знаю я ваши штучки: вам только намекни на какой-нибудь завалящий секрет, и вы завтра же тиснете его во всех газетах, да еще буквы выберете покрупней. Но если двадцать взвешенных слов вас устроят…

– Придержите их. Бога ради, – взмолился Морган. – Еду!

Уму непостижимо, что может получиться из двадцати взвешенных слов, если подпустить к ним одного такого Моргана. Не исключено, впрочем, что Хамфри как безупречный ученый просто дал себя облапошить и вместо двадцати слов выложил добрых двадцать пять, а то и тридцать. Так или иначе, статью напечатали, и хотя на крупные буквы поскупились, но места отвели предостаточно, да и полосы выделили не последние, а говорилось на этих полосах об открытии, совершенном неким плешивым низкорослым венским эндокринологом по фамилии Винглеберг и лауреатом премии Джона Хопкинса Хамфри Бакстером. Причем открыли они, оказывается, не что иное как ВБ-282– вещество, вырабатываемое железами и влияющее на старение клеток. А поскольку все мы состоим из клеток и старость никого не минует, то намек, содержавшийся в статье, каждый читатель принял на свой счет и чрезвычайно близко к сердцу.

А тут и Каролина с Аланом подоспели и сразу, ну просто ни секунды не мешкая, нагрянули к Хамфри с визитом. Он принял их как родных, обо всем расспросил, всем поинтересовался, и они не стали таиться – какие у них секреты – и на вопросы его отвечали честно и обстоятельно. По правде говоря, они так боялись лишить Хамфри хотя бы крошечной подробности, что на него самого и посмотреть-то не удосужились. А посмотреть, между прочим, стоило: при некоторых ответах, в особенности при ответах Каролины, рот его, нежный и жесткий, кривился с таким горьким удовлетворением, какое, наверное, появляется у патолога, когда он, глядя в микроскоп, убеждается, что его убийственный диагноз верен до последней буквы и его лучшему другу грозит немедленная операция.

Не подумайте только, что я хочу обвинить наших новоиспеченных супругов в эгоизме. Не прошло и часа, а Каролина уже самоотверженно сменила тему.

– Хамфри, дорогой, – произнесла она, – я слышала, ты стал знаменитым. Это правда?

– Должно быть, правда, если даже ты слышала, – ответил Хамфри. – Великая вещь слава!

– А вечная молодость и всякое такое – это тоже правда?

– Радость моя, – ответил он, – по части вечной молодости ты любого ученого заткнешь за пояс. Когда мы познакомились, тебе было двадцать три, а выглядела ты на восемнадцать. Сейчас тебе двадцать шесть…

– Двадцать семь, Хамфри. На прошлой неделе исполнилось.

– А на вид те же восемнадцать.

– Но ведь не вечно так будет!

– Или взять, к примеру, меня, – подхватил Алан, – сам-то я еще и не думаю сдавать. Но эти ушлые юнцы с западного побережья…

И он тоскливо понурил голову – западное побережье всегда нагоняет тоску на теннисистов.

Хамфри в ответ и ухом не повел. Он уставился на Каролину.

– Конечно, – сказал он, – молодость не вечна. Да и зачем она тебе – вечная? Посмотри на своих неувядающих знакомых: мало того что они холодны, черствы и бессердечны, у них и любви-то хватает только на себя, других они любить не умеют, а значит, и жить не умеют по-настоящему, а раз не живут, то и не стареют.

– Да, да. Хамфри, а вот это твое средство…

– Ах, средство! – Хамфри усмехнулся и покачал головой.

– Выходит, газеты солгали! – воскликнула Каролина. Отчаяние ее растрогало бы и камень.

– Говорил я тебе, что это сплошная липа, – заметил Броуди.

– Газетчики – народ прямолинейный, – сказал Хамфри, – трудностей для них не существует.

– Ах, как нечестно, как нечестно было писать, что ты его открыл, – горевала Каролина.

– Действительно, – согласился Хамфри, – какая наглая ложь. Открыл Винглеберг, я только помогал.

– Открыл все-таки! -вскричала Каролина, и лицо ее опять просветлело.

– Ну, журналистам, положим, я об этом не сообщал, – произнес Хамфри, – они, видно, своим умом дошли.

Голос его вдруг посуровел и зазвенел металлом: – А вас, друзья мои, хочу предупредить: ни одна живая душа не должна знать о нашем разговоре.

– Да! Да, конечно!

– Поняли, Броуди?

– На меня можете положиться.

– Вот и отлично, – проговорил Хамфри. Он помолчал, посидел минутку не двигаясь – похоже, боролся с последними сомнениями. Потом рывком встал и вышел из комнаты.

Каролина и Алан даже не переглянулись. Оба пожирали глазами дверь, за которой исчез Хамфри, ожидая, что он вот-вот появится оттуда с колбой или на худой конец перегонным кубом в руках. Он в самом деле появился, и очень быстро, но в руках, поигрывая, нес не колбу, а самую затрапезную веревочку.

Он послал гостям улыбку, поводил веревочкой по полу, и из дверей – хвост трубой, шерсть дыбом, когти выпущены – вылетел котенок. Хамфри подманил его поближе к Каролине и заставил продемонстрировать два-три прыжка. Затем подхватил и вручил ей.

– Миленький котеночек, – сказала Каролина, – но…

– На прошлой неделе, – заметил Хамфри, – этому котеночку стукнуло пять лет.

Каролина отшвырнула котенка, как гремучую змею.

– Ох уж эти предрассудки, – проворчал Хамфри, снова поднимая его и передавая ей. – Пора, пора от них избавляться. Надеюсь, через несколько лет люди привыкнут наконец к подобным существам.

– Но, Хамфри, – в страшном волнении проговорила Каролина, – это же какое-то чудовище-карлик, Урод!

– Ну почему, – возразил Хамфри, – нормальный котенок, ничем не хуже других.

– Но потом, Хамфри, как же потом? Неужели он будет жить вечно?

Хамфри покачал головой.

– Тогда что же – испарится, рассыплется в прах или…

– Кондрашка хватит, самое вероятное, – ответил Хамфри. – Но не раньше чем через сорок лет блаженной молодости. По человеческим меркам лет через двести. Однако не забывайте, друзья мои…

Он сделал внушительную паузу.

– Что? Что?

– Я уехал в Вену, – очень медленно и очень отчетливо проговорил Хамфри, – ровно три года и четыре месяца назад. Котенку пять лет. Стало быть, открытие принадлежит одному Винглебергу.

– А, понятно. Но, Хамфри, в газетах писали не о животных, а о людях, – настаивала Каролина.

– Верно, в опытах на людях Винглебергу помогал я.

– Но результат? Результат какой?

– Напоминаю еще раз: ни одна живая душа не должна знать, о чем мы тут говорим. Результат положительный. Более или менее.

– Мистер Бакстер, – начал Алан нетерпеливо и вместе с тем деловито, – вы вот говорили, что через несколько лет люди…

– Хамфри, – дружелюбно улыбаясь, проговорил Хамфри.

– Ну да… Хамфри. Но все-таки… когда же?

– Видите ли, – проговорил Хамфри, – это зависит от того, насколько быстро удастся найти сырье для получения экстракта. Или изготовить его искусственно, что представляется мне весьма сомнительным. Словом, никак не меньше тридцати лет. Если повезет, двадцать.

– О-о-о! – протянула Каролина. – А я думала, вы его уже получили.

– Чтобы получить этот препарат, – вскричал Хамфри, – необходимо провести тончайшую операцию, в результате которой оперируемая особь, как назло, погибает. Чертовски хлопотное дело.

– А особь-то какая? – полюбопытствовал Алан.

– Особь-то? Самая распространенная – человек.

– А!

– Как бы то ни было, сырье мы, кажется, нашли, но для проверки его потребуется не один год, а для обеспечения всех желающих – и того больше. Вот в чем трудность, понимаете? Вот почему нужна строжайшая секретность. Вы только представьте, какая каша заварится на земле, если люди узнают, что средство получено, но не для всех, а лишь для избранных.

– Значит, все-таки получено, – не удержалась Каролина.

– Обстоятельства его получения чрезвычайно запутаны, – продолжал Хамфри, – и посвящать вас в них не имеет смысла. Скажу лишь, что добыть удалось три порции.

– Три! – воскликнул Алан, пораженный совпадением этой цифры с числом людей в комнате.

– Одну выпил я сам, – мило улыбнувшись, проговорил Хамфри. – А другие? – вскричала Каролина.

– Зачем же другие? – удивился Хамфри. – И одной за глаза хватает. Не хотелось бы утомлять вас техническими деталями, друзья мои, но, поверьте, это безумно интересно. Полученный экстракт обладает способностью влиять на функции двух самостоятельных желез, не имеющих ничего общего с железой экстрагентом. Так вот…

– Хамфри, дорогой, а две другие порции?

– Одна досталась Винглебергу. Ему шестьдесят восемь лет, внешность как у обезьяны. На ближайшие двести лет и внешность, и возраст застрахованы от изменений.

– О Господи! – простонал Алан.

– Ну а третье-то, третье? – не унималась Каролина.

– А третье, несравненная моя, я привез с собой. Зачем – пояснять, надеюсь, не нужно.

И, проговорив это, Хамфри отпер один из ящиков письменного стола.

– Вот, – объявил он, извлекая на свет божий ничем не примечательный пузырек с бесцветной жидкостью, – жизнь, молодость и любовь; срок действия – двести лет. Или больше: уж за двести-то лет мы наверняка изобретем что-нибудь пооригинальней. И такое сокровище я готов был выбросить в день приезда.

– О, Хамфри, я… что тут скажешь!

– Но я передумал, – продолжал Хамфри, – передумал в тот день, когда увидел вас обоих. И теперь собираюсь вручить его вам, если, конечно, вы не возражаете. Эдакий запоздалый свадебный подарок. Один на двоих. Вот, держите.

Он подал им пузырек и, встретив две протянутые руки, соединил их вместе.

– Поклянитесь еще раз, что никогда не разгласите эту страшную тайну, – попросил он.

– Клянусь, – произнесла Каролина.

– И я клянусь, – прибавил Алан.

– Ну чем не свадебная церемония? – улыбнулся Хамфри, вкладывая пузырек в их сплетенные руки. – Только с виду, разумеется. Ну, берите, берите оба.

– Мы разделим его пополам, – проворковала Каролина.

– Каждому по сто лет! – подхватил Алан.

– Э, нет, нет! Подождите! Так не пойдет! – вмешался Хамфри. – Я, видно, плохо объяснил. Оно и неудивительно: носишься с идеей годами, сживаешься с ней и поневоле забываешь, что другим ее суть совершенно не понятна. Да вот, кстати, хороший пример…

– Ты хочешь сказать, что мы не можем поделить его пополам? – повысив голос, спросила Каролина.

– Увы, родная моя, железы арифметики не признают. Скормив им полпорции эликсира, взамен получишь вовсе не половину двухсотлетней молодости и красоты. Отнюдь! Помнишь нашу первую встречу, дорогая? Я рассказывал тебе о нарушениях железистых функций и их дурном влиянии на человеческую внешность.

– По-моему, ты говорил о каких-то гадких дебилах.

– Вот-вот. Снадобья в этом пузырьке ровно на одну порцию и ни каплей больше. Пьется легко, глотка хватает, вкус своеобразный, но скорей приятный. Вещица вроде бы простая, но шутить с ней опасней, чем с динамитом. Храните как сувенир. Пользы от нее никакой, красоты и того меньше – в общем, свадебный подарок. Но, по крайней мере, оригинально.

– Спасибо, Хамфри. Большое, большое тебе спасибо.

С тем они и отбыли, а придя домой, водрузили занятный подарочек на камин и долго-долго на него любовались. Потом перевели взгляд на каминное зеркало и долго-долго любовались друг на друга. Ах, как бы им хотелось взглянуть сейчас в другое зеркало, побольше и повнушительней, зеркало, именуемое «око общественности», зеркало, перед которым – да что там – внутри которого протекала их образцовая супружеская жизнь.

– Ну-ка, дорогуша, быстренько глотай его, – проговорил Алан. – А я сбегаю за водичкой.

– Нет, нет, Алан, если кому и глотать, то тебе.

– Любимая, да ты посмотри в зеркало. Видишь? Я эгоистичен как никогда. Я не переживу, если ты изменишься.

– Я вижу, Алан, вижу. Я вижу там тебя. И таким ты должен оставаться вечно.

Последовал обмен любезностями. Любезности выходили горячие и задушевные, и чем дальше, тем задушевней и задушевней. Так что про пузырек в конце концов начисто забыли. Но наступило утро, а он по-прежнему стоял на камине.

Но и Алан с Каролиной не желали сдаваться: оба по-прежнему были убеждены, что драгоценная порция должна достаться другому. В доводах их слышалось теперь что-то новое, неуловимое; оба, судя по всему, выкроили за ночь минутку и поразмышляли о них на досуге.

– Алан, я не собираюсь тратить остаток жизни на дурацкие пререкания, – заявила Каролина. – Говорю' тебе абсолютно честно, откровенно и как на духу: пей и не разводи канитель.

– А я тебе в сотый раз так же честно отвечаю: пей сама, я обойдусь. Обошелся же тот тип, не помню фамилию, которого угораздило влюбиться в эту… как ее… богиню.

– Дорогой, подумай о своей прямой подаче!

– При чем тут моя подача? Что ты имеешь против моей подачи?

– Ровным счетом ничего. Подача у тебя – хоть стой, хоть падай. Все специалисты говорят. Но, любовь моя, не забывай, в августе тебе предстоит матч с этим жутким молодым игроком из Калифорнии.

– С этим недомерком? Да я его разделаю в пять минут без всяких обезьяньих желез. Очень странно, дорогая, что ты думаешь иначе.

– Ничего я не думаю, – ответила Каролина, – но…

– Ах, все-таки «но»!

– Но ты на шесть лет старше меня.

– Ну знаешь! Да у любого мужчины перед женщиной не меньше десяти лет форы.

– Это смотря какая женщина. Есть, конечно, такие, которых не смущает, если мужчина ей в отцы годится.

Она придирчиво оглядела его.

– Но тебе седина пойдет, с ней ты сразу станешь представительней.

Алан сокрушенно посмотрел в зеркало. Потом вперился в Каролину.

– Зато о твоей седине мне и подумать страшно. Так что, сама видишь, если даже я соглашусь выпить его ради тебя…

– Ну и пей, пей! – вскричала Каролина, благородство и доброта которой были поистине неописуемы. – Я не желаю, Алан, чтобы ты старел и дряхлел у меня на глазах или даже заболел и… умер. Лучше я сама умру. Да. Лучше умереть, чем дожидаться твоей смерти, а потом остаться одной-одинешеньке.

– Вот и я так думаю, – откликнулся Алан с тем же пылом, но другой интонацией, заставившей Каролину взглянуть на него повнимательней.

– Ты ведь не разлюбишь меня, если я все-таки состарюсь? – спросила она. – Не правда ли? – И, не оставив ему на раздумье ни минуты, прибавила: – Или правда?

– Конечно, правда, о чем разговор.

– Нет, неправда, я вижу. А вот я правда тебя не разлюблю.

– Ах, не разлюбишь, – вскипел Алан, – ну тогда и пей его сама. Пей, пей на здоровье. А меня не трогай, я буду стареть в одиночестве.

– И зачем только Хамфри подарил нам эту гадость! – не выдержала Каролина. – Давай выльем ее в раковину! Прямо сейчас!

– Ты что, обалдела! – завопил Алан, вырывая пузырек у нее из рук. – Единственный флакон в мире! Слышала, что Бакстер сказал: ради его содержимого человек жизнью пожертвовал.

– Да, верно, – пробормотала Каролина, – он ужасно расстроится, если мы его выбросим.

– Расстроится-то черт с ним, – возразил Алан, – подарок жалко, свадебный как-никак.

И пузырек остался на камине, – где же еще и стоять свадебному подарку? – а Каролина с Аланом вернулись к прежней сказочной жизни.

И все бы ничего, но обоих стали посещать мысли о возрасте, да такие настырные, что смахивали уже на навязчивые идеи. Каролина сделалась непомерно строга к косметичкам. Алан часами торчал перед зеркалом; больно было смотреть, как он изучает собственную макушку, выясняя, что там белеется – выгоревший волосок или седой. Каролина видела, чем он занимается, а он – в зеркало – видел, что она видит. Оба видели себя и друг друга, а при таком взгляде на жизнь всегда есть шанс обнаружить что-нибудь интересное. Не берусь описать вечер, когда Алан, к примеру, обнаружил, что свечей на его именинном пироге больше чем полагается… Но и в подобных условиях оба отчаянно старались сохранить оптимизм, и Каролина в этом почти преуспела.

– Ничего, – говорила она, – подумаешь. Зато теперь мы сможем стареть вместе.

– Угу, – отвечал Алан, – эдакие милашки-старикашки! Волосенки седенькие, зубки пластиковые!..

– Ну и пусть пластиковые, – не уступала Каролина, – мы и с пластиковыми будем любить друг друга.

– А как же! Всенепременно! На крылечке! Среди розочек!

Однажды после такого разговора Алан проснулся ночью – час был глухой, неранний – и увидел, что Каролина включила свет, склонилась над ним и внимательно его разглядывает.

– Ну что? Что еще? Чего ты на меня уставилась?

– Ничего, просто захотелось на тебя посмотреть. Любой мужчина, доведись ему продрать глаза среди ночи и увидеть склонившуюся над собой Каролину, вообразил бы, что Господь перенес его в рай – любой, но не Алан, Алан был настроен мрачно и подозрительно. Не иначе как ему померещилось, что она выискивает на его лице разбухшие поры, отвисшие складки, набрякшие веки и еще невесть какие следы надвигающейся старости, а она, бедняжка, даже приличной отговорки не сумела подобрать, потому как занималась именно этим.

– Ты дождешься, ей-богу, что я пойду и выпью эту мерзость, – взревел Алан.

– А я от тебя иного и не ждала, – не осталась в долгу Каролина.

Чувствуете, положеньице: что один ни скажи, другому теперь все боком выходит.

Так вот они и жили и дожили до заключительного дня соревнований в Форест-Хиллз. У Алана на этот день была назначена встреча с юным дарованием из Калифорнии. С первых же минут стало ясно – это и раньше в глаза бросалось, – что юнцу не хватает изящества. Удар был мощнейший, скорости не занимать, а вот изящества не хватает. На реакцию, правда, грех было жаловаться: как Алан ни менял темп, сбить юнца ему не удавалось. Но реакция – это одно, а изящество – совсем другое. «Кой черт меня заклинило на этом изяществе?» – спрашивал себя Алан перед концом первого сета. А к концу последнего уже получил ответ, ясный и четкий, как цифры на табло. Двужильный юнец положил ему руку на плечо, и они вдвоем прошествовали с корта. Рука победителя – тяжелая ноша, особенно для тех, кто вкладывает в игру все силы без остатка.

Так или иначе, но поражение Алан перенес геройски. И оправдания, которые друзья подсовывали ему вечером, отметал недрогнувшей рукой.

– Бросьте, – говорил он, выдавливая кривую улыбку, – этот сукин сын одним ударом просто вышиб меня с корта.

И даже когда Каролина при всем честном народе принялась талдычить про его расшатавшиеся за последнее время нервы, он ни единым движением не выдал бешенства и обиды, клокотавших в его душе.

Ночью, несмотря на нытье и ломоту во всем теле и на то, что Каролина давно спала крепким сном, он долго лежал не смыкая глаз. Наконец встал и тихохонько, на цыпочках, пробрался в гостиную. Снял с камина пузырек, отвинтил крышку и одним залпом выдул все содержимое. Затем подошел к бару и налил в пузырек воды из-под крана. Собрался было завинтить крышку, но передумал, пошарил в баре и вытащил бутылку горькой настойки. Капнул настойки в пузырек и лишь после этого поставил его на камин. Над камином висело зеркало; Алан кинул в него долгий взгляд и расплылся в улыбке.

Надобно вам сказать, что Каролина в это время исполняла роль девушки, обремененной младшей сестрой, добродушной дурочкой. Актриса, игравшая сестру, ударилась в амбиции и уволилась из театра – на ее место срочно искали замену. Один из режиссеров, даже не из злого умысла, что было бы еще простительно, а исключительно по пьяной жалостливости, помянул племянницу какого-то своего дружка. На племянницу пожелали взглянуть поближе, и едва она появилась, все мигом смекнули, что перед ними – законченная полоумная сестрица, ибо представляла она собой не что иное, как длинноногую, большеротую и ясноглазую копию Каролины, а точнее, ее черновик: вместо Каролининой улыбки – рот до ушей, вместо воздушной поступи – походка вперевалочку, а вместо вешних утренних лучей, струящихся с чела Каролины, на физиономии новенькой застыла обалдело-блаженная гримаса, будто судьба что ни день подкидывала ей сюрпризы, один другого занятней.

Все нашли ее неподражаемой, все, включая Каролину, одобрили выбор. Каролина решила даже проследить из-за кулис за ее первым выходом: любопытно все-таки посмотреть, как будет выкручиваться дебютантка. Лица ее она не видела, но и по спине определила, что, дорвавшись до публики, девица засияла как медный грош. Было бы преувеличением сказать, что на Каролину в этот момент снизошло откровение, тем не менее она шагнула вперед и затаив дыхание стала наблюдать, как новенькая, спотыкаясь на каждом слове, бредет по накатанной дорожке своей роли. По традиции в этом месте всегда следовали одобрительные аплодисменты. Теперь же… «Господи, – подумала Каролина, когда девица продефилировала со сцены, – ведь это мои аплодисменты!» Она не ошиблась. Звуки, волной накатывавшие из зала, были куда более взволнованного тона и несли в себе куда больше гудящих полутонов человеческой речи, чем те аплодисменты, которыми зрители расплачиваются за добротную актерскую игру. Такие звуки означают иное, такими звуками зрители признаются актеру в любви. И уж кто-кто, а Каролина знала это назубок. Слава богу, не первый год выслушивала их по вечерам, услышала и в этот вечер, когда спустя некоторое время сама вышла на сцену. Однако теперь – справедливо ли, нет ли – она не досчиталась в них нескольких хлопков, ровно стольких, как подсказывал ее чуткий слух, сколько лишних перепало на долю несуразной девицы.

Возвращаясь в гримерную, она увидела под дверью кучку своих коллег, которые с небывалым почтением внимали режиссеру, откопавшему девицу.

– Ну как, Кэрри? Что ты о ней думаешь? – дружелюбно осведомился режиссер, когда она подошла поближе.

– Недурна, – обронила Каролина.

– Помилуй, Кэрри, – оскорбился тот, – это самая большая сенсация со времен твоего дебюта в Ньюпорте.

Каролина одарила его улыбкой и скрылась в гримерной. Сквозь полуоткрытую дверь до нее донеслась чья-то реплика: – И вы считаете, что из нее может выйти актриса?

– Поверьте, мой юный друг, – ответствовал счастливый первооткрыватель, – я простоял за сценой весь второй акт. И скажу вам честно: что такое эта девчушка, если посмотреть на нее просто, без чванства, вот как я на вас? Фитюлька, замухрышка. Но когда она выходит на сцену… О, друг мой, это сама Молодость! Безумная, дивная, умопомрачительная, нелепая и неприкаянная молодость наших дней. Вы и глазом моргнуть не успеете, а она уже вывернет вашу грешную душу наизнанку. Так что Боже вас упаси, дружище, чему-нибудь ее учить. И черт меня побери, приятель, если вы ее чему-то выучите. За последние пятнадцать лет я поставил столько гениальных спектаклей, сколько иным выскочкам и во сне не снилось, и я помню, что говаривал некогда Вулкотт Гиббс по поводу одной юной особы. «К черту Сару Бернар, – говорил он, – когда на сцену выходит молодость и красота».

Каролина прикрыла дверь.

В этот вечер она летела домой как на крыльях. Ей не терпелось увидеть Алана. Она стремилась к нему, как больной зверек стремится к горькой травке, нутром чуя, что в ней – единственное спасение. Она, можно сказать, даже ощущала аромат того целебного средства, которым владел Алан, терпкий, вяжущий, живительный для ее израненного самолюбия – пронзительный аромат, присущий некоей черте его характера, некоему его качеству, свойству… «Ах, не все ли равно чему, – думала Каролина, поднимаясь на лифте. – Главное, что оно там, в его кошмарной улыбке, в его… – Она спохватилась: – Что это я? У Алана? Кошмарная улыбка? Видно, от сегодняшних волнений я совсем потеряла голову. Ну ничего. Сейчас приду домой и успокоюсь».

Она вошла – дом был пуст. Любой, кто на месте Каролины явился бы домой на ночь глядя, рассчитывая обрести покой и утешение и обретя пустые стены, наверняка расценил бы подобный казус как оскорбление и гнусность, и Каролина не была исключением, хотя должна была бы уже привыкнуть к манере Алана исчезать на время ее спектакля и возвращаться после его окончания. С недавних пор он наладился исчезать чуть ли не каждый вечер, и Каролину это ни капельки не волновало. А вот сегодня взволновало и даже оскорбило.

Она побрела в соседнюю комнату, полюбовалась на большущую фотографию Алана и решила, что его улыбка ей не нравится. «Солидности маловато», – подумала она. Посмотрела в зеркало и – не без труда – смастерила собственную улыбку. Эта понравилась ей еще меньше, но по прямо противоположной причине. «Все, голубушка, – сказала себе двадцатисемилетняя страдалица, – пора подвести итог: ты состарилась». Она стерла с лица улыбку и в упор глянула на себя; в квартире было тихо, и в этой тишине ей вдруг необыкновенно явственно послышался неумолимый и разрушительный бег времени.

Минута шла за минутой, и каждую минуту клеточки ее кожи увядали и отмирали, каждую минуту волосы ее тускнели, съеживались и отпадали, как корни засохшего дерева. Бесчисленные канальцы и нескончаемые нити туннелей, прорезавших внутренние органы, засорялись, как русла заброшенных рек. А железы, эти всемогущие железы, начинали захлебываться, ветшать, барахлить и разваливаться. И брак ее, представлялось ей, тоже начинает разваливаться; Алан уходит, а вместе с ним уходит и жизнь.

Взгляд ее остановился на пузырьке. Она сняла его с камина, отвинтила крышку и осушила до дна. Затем, сохраняя поразительное спокойствие и самообладание, отправилась в ванную, налила в него воды и добавила хинина для горечи. Поставила пузырек на место и, встретившись глазами со своим отражением, наградила его таким соленым и забористым эпитетом, что просто в голове не укладывалось, как его могли выговорить столь прелестные уста.

Когда Алан пожаловал наконец домой, она обрушила на него не попреки и расспросы, а нежности и ласки, тем более жаркие, что подогревало их воспоминание о недавнем чудовищном предательстве и мысль о предстоящем бегстве в страну вечной весны, куда ему дорога была заказана.

Можно было бы ожидать, что эти переживания, затянувшиеся на несколько недель, составят идеальную компанию для покаянных нежностей Алана, однако не все наши ожидания, как известно, имеют обыкновение сбываться. Единственное неудобство, причиняемое Алану кое-какими незначительными изменениями в пузырьке, заключалось, по правде говоря, в том, что он вдруг оказался женат на стареющей женщине – положение, в котором любой мужчина чувствует себя едва ли не жиголо.

Но время, доставлявшее им столько забот, – шло себе да шло, и Каролина с Аланом, оба под надежной защитой вечной молодости, стали различать друг у друга, как сквозь увеличительное стекло, все больше и больше неотвратимых примет разрушения. Алан чувствовал себя несправедливо обиженным. Ему казалось, что Каролина могла бы побеспокоиться и по крайней мере запастись младшей сестрой. Заглянув однажды вечером в театр, он обнаружил, что о чем другом, а об этом она как раз побеспокоилась.

Вскоре Алан начал опять выигрывать соревнования и результаты выдавал не менее обнадеживающие, чем раньше. Знатоки в один голос утверждали, что он с лихвой возместил былой азарт и агрессивность, и самонадеянно заверяли, что в будущем году он непременно отыграет утерянное лидерство.

Тем временем Хамфри, хорошо усвоивший, что для эксперимента нужны терпение и усидчивость, сидел и терпеливо ждал. Непонятно, правда, как он мог при этом догадаться, что снадобье его отведают оба? Отвечу коротко: а никак. Ему было совершенно безразлично, выпьют они его вдвоем, поодиночке или вообще не притронутся. Он знал другое: крепкая семья переварит любую порцию, а дрянную подкосит и крошечный пузырек – и, как видите, оказался прав.

Однажды поздним вечером звонок на его двери торопливо продребезжал три или четыре раза. Хамфри недоуменно поднял брови и пошел открывать. За дверью стояла Каролина. Шляпка, волосы, платье-все было как обычно, все на месте, ну а в целом впечатление складывалось такое, будто она не останавливаясь бежала до самого его дома. Хамфри улыбнулся ей своей кошмарной улыбкой и без слов провел прямо в гостиную, где она сначала уселась, потом вскочила, потом походила, а потом наконец повернулась к нему.

– Я ушла от Алана, – объявила она.

– Бывает, – ответил Хамфри.

– Из-за тебя ушла, – продолжала Каролина. – То есть не совсем, конечно, из-за тебя, скорей из-за твоего мерзкого эликсира. Ах, Хамфри, ты не представляешь, какая я подлая, низкая и гадкая тварь, какая я ужасная предательница и изменница!

– Ну, это уж чересчур, – проговорил Хамфри. – Ты, видимо, хочешь сообщить, что выпила снадобье?

– Да. Тайком от него.

– И что же он сказал, когда ты ему призналась?

– Я ему не призналась, Хамфри. Не смогла. Мало того, я налила туда воды, добавила хинина и…

– Хинина? Зачем?

– Но оно ведь было горьким.

– Ага, понятно. А потом?

– Потом все стало еще хуже. Я так мучилась, Хамфри, так мучилась, просто передать нельзя. Чего только я не придумывала, на какие нежности не пускалась, лишь бы исправить дело. Но разве его исправишь! Мне даже кажется… – Ну, ну?

– Мне кажется, я его совсем испортила, окончательно и бесповоротно. Понимаешь, я начала за ним следить: нельзя не следить за человеком, который стареет у тебя на глазах. Но когда вот так следишь за кем-то, поневоле обнаруживаешь массу недостатков. А он… он наверняка догадывался, потому что… в общем, последнее время его будто подменили. Но это моя вина, не думай, целиком моя, ведь это я его разлюбила. А возможно, и не любила никогда.

И она зарыдала – самый лучший выход в данной ситуации.

– Может, тебе и вечная молодость уже не нужна? – спросил Хамфри.

– Зачем мне молодость, если я никого не смогу любить!

– А про себя ты разве забыла?

– Жестоко так говорить, Хамфри, очень жестоко.

Даже если это правда.

– Что поделаешь, – произнес Хамфри, – одиночество всегда жестоко. Такова уж цена скромной порции бессмертия. И платить ее придется и тебе, и мне, и, разумеется, старине Винглебергу. Мы – существа особой породы и жить должны по особым законам. Отныне всегда будем мы, – он очертил в воздухе круг, – и весь остальной мир.

Оба притихли и долго сидели вдвоем внутри воображаемого круга, отделяющего их от остального мира. Ощущения, испытываемые ими при этом, были, по правде сказать, не лишены приятности.

– Когда-то, – заговорил наконец Хамфри, – у нас находились иные причины для уединения.

– О Хамфри, если бы ты… Но я такая скверная. Я тебя обманула. А потом еще и его обманула.

– Да, первый поступок – явная ошибка. Его необходимо исправить.

– Но как же быть со вторым? И исправлять поздно, и оставлять нельзя.

– Согласен, оставлять не годится. Значит, ты уверяешь, что снадобье было горьким? А может, ты и здесь ошиблась?

– Нет, нет, что ты! Оно было страшно горьким.

– Любопытный факт, – промолвил Хамфри, – наводит, как говорится, на размышления. Дело в том, что я не добавлял в воду ничего, кроме соли.