Переходя от судебной процедуры к наказанию, приходится до некоторой степени менять набор привлекаемых источников и способ их анализа. Нижеследующие главы сгруппированы тематически: в четырех первых (главы 9–12) внимание будет сосредоточено на телесных наказаниях, в праве и в практике, в основном на основании составленной нами базы данных по местным судебным делам. В главе 13 начинается рассмотрение смертной казни и определяются ритуалы, применяемые при наказании за уголовные преступления, караемые смертью. Здесь также основным источником остаются судебные дела. В последних главах (главы 14–18) речь пойдет о смертной казни за наиболее тяжкие преступления: измену, ересь, колдовство, злоупотребления должностных лиц, – что потребовало разнообразия в методах и источниках. Помня об имплицитной сравнительной модели «спектаклей страдания» М. Фуко, много внимания мы уделили символической нагрузке и ритуалу важнейших казней. В судебных протоколах практически совсем нет описаний казней. Отечественных повествований также мало, и они часто написаны в форме тенденциозных квазилитературных исторических хроник, что совсем не может заменить судебного протокола. Такие источники потребовали критического прочтения. От конца XVII века остались мемуарные рассказы, и русских, и иностранных авторов, о мятежах и казнях; они могут быть ценными источниками, если установлены позиция автора и источники его сведений об описываемых событиях.
Исследование наказаний за бунты открывает новый угол зрения на уголовное право, поскольку восставшие часто оправдывали свои насильственные действия тем, что они были «законно» направлены от имени царя против «изменников», а не против государя. Во время мятежей мы часто встречаемся не только с наказанием восставших государством, но и с тем, как сами восставшие осуществляли то, что с их точки зрения было справедливой и оправданной карой. В кульминационные моменты городских восстаний XVII века между толпой и монархом происходили драматические сцены, от которых мороз идет по коже. Исследование смертной казни за самые тяжкие преступления в этих главах не претендует на то, чтобы стать хроникой всех случаев ее применения и всех восстаний; задача состоит в анализе ритуалов наказания в рамках представлений Московской Руси о справедливости и законности, а также в привлечении широких европейских параллелей.
Глава 9. Телесные наказания до 1648 года
Около 1649 года якутский воевода попросил указаний Сибирского приказа относительно дела об убийстве: русский промышленный человек застрелил тунгусского (эвенкского) князца. В своих показаниях убийца утверждал, что это была самозащита; родственники погибшего требовали выдачи им ответчика, чтобы повесить или убить его. Между тем «тунгусы учинили меж собою шатость» и убили на соболиных промыслах одиннадцать русских. В ответ на это сообщение Сибирский приказ постановил, что виновный должен быть наказан, как наказывают русских людей: «Перед [сыном убитого]… бити на козле кнутом нещадно и посадить его до нашего указа в тюрьму». Сибирский приказ поручал воеводе разъяснить тунгусскому сообществу, что если бы кто-то «на то убойство умышляли и сделали так с умышленья, и им бы за то умышленное дело довелося та же учинити смерть без пощады, а за безхитростное дело нашим руским людем довелось чинить наказанье, а не смертная казнь… Да и промеж их, тунгусов, не умышленные смертные убойства бывают, и убойцов они из роду в род не выдают же». Таким образом, центральный приказ утверждал монополию на насилие за государством, предписывал провести публичное действо – телесное наказание на людях и применял закон так, как он был писан, с одним опущением: указ не требовал внести компенсацию деньгами или людьми семье убитого, хотя закон предписывал именно это. Приведенный случай демонстрирует многие свойства телесного наказания в Московском царстве: его связь с государственным интересом, его публичность, гибкое применение права.
Зачем наказывать?
В самом общем смысле государства наказывают за преступления, потому что такова их функция: их роль состоит в контроле над насилием. Только суверенное государство – через правительство и его агентов – имеет право наносить ущерб телу гражданина. Каждый социум сам определяет нормы определения преступлений и формы наказаний и других применений санкционированного государством насилия. Чтобы обеспечить себе долговременную жизнеспособность, государствам необходимо устанавливать режимы наказаний, приемлемые для общества.
Что до того, как общество воспринимало наказания, то, при отсутствии русских источников, стоит прибегнуть к компаративному рассмотрению этого вопроса. В Европе того времени размышления о применении санкционированного государством насилия мы находим и в политических трактатах, и в листовках и вердиктах, и в проповедях и других нарративных источниках. На основании подобных текстов Карл Вегерт продемонстрировал, что в раннее Новое время в германских землях публичные наказания функционировали как вид социального дисциплинирования; при этом население одобряло их в той мере, в какой они производили стабилизирующий эффект. Наказание ужаснейших преступлений – убийства, грабежа, колдовства, детоубийства – может быть понято как момент искупления, когда злые духи, овладевшие преступником, уничтожаются, а гнев Бога на греховное действие умиряется. По выражению немецкого историка Рихарда ван Дюльмена, наказания оправдывали целями «искупления, возмещения и устрашения… Наказание должно было быть столь же свирепым, сколь тяжелый ущерб был нанесен преступлением». При помощи наказаний государству удавалось поддерживать законный порядок, жертвам – получать удовлетворение, а обществу – возвращаться в равновесие. Тексты, трактовавшие социальные отклонения, приучали сообщества к тому, что телесное наказание и смертная казнь нужны для поддержания стабильности на местах; формы наказания соответствовали местным представлениям о справедливости. Согласно Вегерту, уголовное право, устанавливаемое государством, «черпало оправдание своего существования в обществе: законы, противоречащие социальным нормам, не выживают».
Обращаясь к пенитенциарной практике Московского государства, полезно иметь в виду обрисованную перспективу. С одной стороны, использование телесного наказания в России, как и в Европе, демонстрирует притязания государства на социальный контроль. Судебник 1497 года, например, не позволял преступнику избежать наказания, если его имущества было недостаточно, чтобы покрыть его долги и судебные пошлины или заплатить возмещение истцам; задача государства по дисциплинированию насильственной преступности ставилась выше, чем интересы семьи или общины. Ту же тенденцию проводили и нормы, запрещавшие полюбовные соглашения по преступлениям, каравшимся смертью, даже если община желала сохранить жизнь преступнику, чтобы он мог выплатить компенсацию. С другой стороны, наказание могло служить собственным интересам общины, избавляя ее от воров, убийц и других правонарушителей.
Затруднительно эмпирически показать, что сообщества Московского государства принимали систему наказаний, установленную государством, так как отсутствуют нарративные источники. Из молчания текстов о бурных толпах, протестующих против порок и казней (столь обыкновенных в Европе раннего Нового времени), можно сделать вывод о социальной допустимости таких наказаний. Тот факт, что возмущения возникали, когда государственное принуждение казалось людям чрезмерным, дает понять, что население принимало лишь определенный уровень санкционированного государством насилия. То, что люди всех социальных статусов по всей империи искали удовлетворения в уголовном суде, может свидетельствовать о том, что уголовное правосудие отвечало ожиданиям населения. Подобным образом то, что судьи и общины достигали согласия в решениях, даже в делах об убийстве, показывает, что система позволяла добиться правосудия. В этом отношении значима норма Судебника 1589 года, согласно которой из сообщества исключались (им было отказано в «чести») только «тати, разбойники, зажигалщики и ведомые лихие люди», поскольку они являются «лихими людьми»: это свидетельствует о совпадении представлений государства и народа о преступлениях, сопряженных с нанесением большого ущерба. Учитывая, что известных в округе преступников власть не могла поставить перед судом без содействия рекрутируемых из местного населения команд, стражников и приставов, толпа, глядевшая на экзекуцию, вполне могла одобрять наказание людей, отбросивших моральные обязательства перед членами своих маленьких, как обычно в Московской державе, общин, городских или сельских. Конечно, санкционированное государством насилие проводилось в жизнь хотя и принудительно, но в контексте взаимодействия между населением и государством.
Наказания в праве до 1649 года
В период до 1649 года процесс внедрения телесного наказания и смертной казни в русские сборники законов был очень постепенным. Широко бытовавшая в рукописной традиции вплоть до XVI века Русская Правда представляла собой так называемую двойственную правовую систему, состояла в основном из штрафов-компенсаций и не предусматривала телесных наказаний. Хотя восточные славяне после христианизации и подвергались воздействию римского права через посредство византийских светских и канонических законов, они приспособили эти законодательные памятники к своим представлениям, заменив денежным возмещением многие жестокие санкции (побивание камнями, членовредительство, обезглавливание). Подобная жестокость не встречается в нормах московского права до XVII века.
Что же касается церковного права, то в новгородских и псковских сборниках конца XIV–XV века, которые, возможно, оказали влияние на правовую систему Москвы, сохраняется, как и в Русской Правде, предпочтение компенсации потерпевшим за ущерб или увечье, тогда как телесные наказания применялись в случаях наиболее тяжких преступлений. Псковская Судная грамота, например, упоминает телесное наказание только за поджог, конокрадство, измену, кражу из Крома (кремля) и при третьей поимке за кражу, применяя при этом жестокие нормы византийского права (Прохирон). Точно так же и в сорока двух статьях Новгородской Судной грамоты (1470-е) телесные наказания упоминаются лишь однажды. Летописи повествуют о многих случаях, когда русские князья раннего периода отказывались от телесных наказаний, вплоть до нежелания Ивана III применить смертную казнь к еретикам в 1503 году.
Хотя Новгородская и Псковская судные грамоты не предполагали значительного применения телесных наказаний для ограждения государственного интереса, они все же распространяли принципы тройственной правовой системы, утверждая прерогативу города (а в случае Новгорода – вновь назначенного из Москвы наместника) на сбор компенсаций и штрафов в пользу судьи за тяжкие преступления. С конца XIV века уголовное право Московского княжества также агрессивно утверждало судебные прерогативы князя, но при этом оставалось умеренным в отношении телесных наказаний и смертной казни. По ранним уставным грамотам и Судебнику 1497 года такие преступления, как нанесение ран, убийство и бесчестье, наказывались штрафами в пользу потерпевшего и великого князя и платой за судебные издержки; телесные наказания предназначались для уголовных преступлений. «Запись о душегубстве» середины XV века предписывает и пени в пользу великокняжеской администрации, и телесные наказания. Судебник 1497 года предусматривает смертную казнь только за тягчайшие преступления, причем использует их список, уже встречавшийся в псковской Судной грамоте (убийство своего землевладельца, похищение церковного имущества, похищение человека, измена, поджог, профессиональная преступность, возможно, шпионство и убийство).
Неоднозначность и бедность терминологии телесных наказаний также наводит на мысль об их сравнительно незначительном месте в праве. «Запись о душегубстве», например, различает преступления, по которым взыскиваются штрафы («пенное дело») и по которым предполагаются наказания («поличное»), но в дальнейшем в московских правовых памятниках мы не находим такого же или подобного терминологического различения. Московское право не перенимает даже ту минимальную детализацию, какая встречается в псковской Судной грамоте рубежа XIV–XV веков. В ней степени телесных наказаний устанавливаются предписанием судьям «казнити по… вине»; поскольку глагол «казнити» с X века использовался для обозначения и телесного наказания, и смертной казни, здесь последняя определяется выражением «живота не дати» (то есть лишить жизни). Московские сборники законов XV века, напротив, не предлагают никаких рекомендаций по степени суровости наказания, и только Судебник 1497 года различает смертную казнь и телесное наказание, используя фразу «казнить смертною казнью». Этот же кодекс с большей ясностью определяет «торговую казнь», говоря, что она состоит в битье кнутом. И все же двусмысленность в употреблении слова «казнить» сохранялась и далее в московских судебниках.
Подытоживая, можно сказать, что до середины XVI века московские судебники предусматривали телесное наказание и смертную казнь только для наиболее тяжких преступлений. Восточнославянское и раннемосковское право отвергало бóльшую часть пенальных стандартов римского права, как оно передавалось в сборниках церковного права. Принятие инквизиционного процесса и пытки к XVI веку в определенной степени отражает воздействие того возрождения римского права, которое происходило в Европе, однако свирепые членовредительные наказания, присущие римскому праву, не были переняты до XVII века. До этого времени наказание тела уравновешивалось другими санкциями.
В губных грамотах середины XVI века находят наиболее прямое отражение возрожденные стандарты римского права в области преследования уголовных преступлений – убийства и повторных воровства и грабежа. В них широко предписывались пытки и битье кнутом, а также вводилось определение «казнити без милости» в отношении телесного наказания; тем самым устанавливались градации интенсивности в порке. Согласно губным грамотам, телесное наказание применялось и к сообщникам преступления, позволяя губным старостам подвергать битью кнутом и смертной казни и виновных преступников, и тех, кто их укрывал. Наличие криминальной репутации и вещественных улик требовало казни, но в то же время, как мы говорили выше, применение пыток ограничивалось ступенчатой процедурой.
Государство также довольно рано сформулировало задачу контроля над должностными лицами; к середине XVI века к ним уже применялись телесные наказания. В то время как Судебник 1497 года только запрещал судьям совершать злоупотребления, Судебники XVI века уже содержали угрозу наказания за это кнутом. Судебник 1550 года, в котором телесные наказания предусмотрены примерно в четверти из его 100 статей, особое внимание уделял взаимодополняющим задачам наказания за коррупцию и защиты достоинства суда: битье кнутом на торговой площади ожидало лжесвидетелей (ст. 99), такое же наказание или заключение в тюрьму – того, кто ложно обвинит судью в злоупотреблениях (ст. 6, 8–11, 33, 34, 42) или станет бить челом «не по делу» (ст. 7). Но помимо этого в Судебнике сохранялась традиция компенсаций и гибкость в вопросах о нанесении легких увечий: размер возмещения зависел от социального статуса пострадавшего и от тяжести повреждения; закон разрешал и полюбовное разрешение споров. Отдельные указы до конца XVI века грозили телесным наказанием за преступления, подрывающие государственный интерес, в частности за уклонение от военной службы.
В законодательстве первой половины XVII века телесные наказания продолжали использоваться при тяжких преступлениях, но в то же время в Разбойном приказе разрабатывали более детализированные стандарты применения и смертной казни. В законе 1625 года только умышленное убийство объявлялось достойным смерти; убийство, совершенное без заранее обдуманного намерения и сговора, в частности во время драки или по «пьяномум делу», каралось суровым телесным наказанием, обычно битьем кнутом, а в случае если инцидент произошел между крепостными, убийца с семьей выдавался хозяину убитого крестьянина в возмещение. Последующее законодательство уточняло нормы компенсации за долги убитого и ввело денежный штраф вместо физического обмена крестьянами. Кроме того, в мае 1637 года Разбойный приказ несколько изменил порядок применения телесных наказаний, когда казнь беременных женщин, приговоренных к смерти, была отсрочена на срок в шесть недель после родов. Таким образом, в течение первой половины XVII века законодательство России развило систему градаций в наказаниях, увеличив применение телесных наказаний и смертной казни за преступления, существенно подрывавшие государственные интересы или направленные против местных сообществ.
Телесное наказание
Как правило, телесное наказание по-московски состояло в битье кнутом, внушавшем ужас. Европейские путешественники завороженно и с отвращением смотрели на это мучение. В хрестоматийном описании Адама Олеария жертву обнажили до пояса, и помощник палача взвалил его себе на спину. Как только его крепко привязали веревкой, палач принялся за дело. Он «отступал позади грешника на добрых три шага назад и стегал изо всей своей силы длинным толстым кнутом так, что после каждого удара кровь обильно лилась. В конце кнута привязаны три ремешка, длиною с палец, из твердой недубленой лосиной кожи; они режут, как ножи. Несколько человек таким образом (ввиду того что преступление их велико) были забиты кнутом до смерти. Служитель судьи стоял тут же, читая по ярлыку, сколько ударов должен был каждый получить; когда означенное число ударов оказывалось исполненным, он rричал: „Полно!”, то есть достаточно… Спины их не сохранили целой кожи даже с палец шириною».
Помимо описанного Олеарием способа кнутом могли бить «на козле» (деревянной конструкции-подставке) – это выражение впервые встречается около 1630-х годов. Не сохранилось описаний этого предмета, но предполагается, что наказываемого привязывали к подставке, а не к человеку.
Наказания происходили публично, причем прямо заявлялась цель отбить у зрителей охоту нарушать закон, а возможно, имелось в виду и ритуальное искупление по отношению к пострадавшему от преступления сообществу. Обе цели могли быть достигнуты благодаря проведению наказания на месте преступления, что было давней традицией. Например, когда в 1648 году воронежские дети боярские и казаки отказались подчиняться воеводе, он получил приказ выбрать троих или четверых старших («лучших») казаков и бить их батогами перед приказной избой. С более зловещим намеком в Устюге в 1648 году и в Москве в 1662 году восставших вешали вблизи мест, где произошел бунт. В то время как со стороны государства это было демонстрацией того, какое поведение недопустимо, местные сообщества также могли приветствовать выставление преступника напоказ – как для его опознания (по словам одного историка, выставление перед народом во время наказания было формой «охраны порядка»), так и чтобы получить удовлетворение от того, что девиантность поведения искуплена и вычищена.
Демонстрация наказания, несомненно, была одной из задач обычной правоохранительной практики Московского государства – бичевания преступника, водимого по торгу. В первом упоминании такого обычая в Судебнике 1497 года нет указания на движение (наказание могло производиться и стационарно), но с 1620-х годов источники говорят уже о наказании «по торгом», что предполагает наличие процессии. Практика наказания на городской площади известна в Европе в Средние века и раннее Новое время. Джейсон Кой, разбирая дела о преступлениях в Ульме в XVI веке, отметил распространенность мобильного бичевания, причем оно часто дополнялось изгнанием из города (санкция, не применявшаяся в Московской Руси): преступников «били, проводя по улицам города от ратуши до одних из городских ворот». Пол Гриффитс, изучая приговоры о преступлениях в Норвиче в раннее Новое время, обнаружил, что для совершаемых публично наказаний, в том числе для «порки в движении от одного края рынка до другого», «обычно назначалось время, когда на рынки приходило больше всего народу и привозилось больше всего грузов; так коррекция антисоциальных актов оказывалась ловко привязана к еженедельному распорядку». Исследователь отмечает, что маршруты этих бичеваний часто совпадали с путями «основных торжественных шествий»; при этом могли делаться остановки у пабов и других значимых мест города, чтобы преступника могло увидеть как можно больше народу. В Лондоне в XVIII веке, согласно Роберту Шумейкеру, маршруты бичеваний часто начинались или заканчивались вблизи места преступления.
Унизительность таких наказаний и в Европе, и в Московском государстве часто усугублялась действиями, подчеркивающими стыд совершенного преступления. В Европе преступников выставляли напоказ у позорного столба или в клетке или же при порке им надевали на шею украденные предметы или то, что их символизировало. Возле места стационарного наказания нередко прибивали объявления с описанием преступления. Иностранцы сообщают подобное и о Московском государстве. Олеарий рассказывает, что «каждому из продавцов табаку [что было противозаконным. – Примеч. авт.] была повешена на шею бумажка с табаком, а торговцам водкою – бутылки». Жак Маржерет повествует, что чиновников, принявших взятку, «секут, водя по городу, подвесив… на шею кошель, полный денег (если он принял деньги)», и вообще «имеют обыкновение вешать им [преступникам] на шею любую другую вещь, будь то меха, жемчуг или что бы то ни было другое, вплоть до соленой рыбы, когда секут их». Не следует недооценивать значения публичности таких действий: Пол Гриффитс доказывает, что в большинстве малых городов экзекуции происходили редко, поэтому подобные карательные представления были для государства основным способом демонстрировать свою власть.
Судьи Московского государства в полной мере использовали возможности публичного унижения, сопряженного с проведением наказываемого по оживленному центру города. Зачастую они специально оговаривали в своих вердиктах, что экзекуция должна быть назначена на «торговые дни». Тобольские воеводы в 1640-е годы использовали символику такой географии: по их приговорам преступников должны были сечь, эскортируя «по торгом в проводку»; иногда они и удлиняли этот путь. Два бухарских купца («тоболсково бухаретина Мирбаки Абдиева люди»), осужденные за похищение вещей и денег в июне 1640 года, были «биты по рядом и по татарским юртам в проводку кнутом»; тем же путем должны были провести двух татарок, обвиненных в вооруженном нападении и сексуальном преступлении (май 1641 года). Осужденный в Тобольске за воровство в июне 1642 года «ссыльный опальный человек» был «бит по рядом и по торгом и под горою у судов в проводку кнутом».
По законам Московского государства могли применяться еще несколько видов наказания: публичное избиение должников («правеж») – это ближайшая аналогия западному выставлению в колодках или у позорного столба. В начале XVII века появился новый вид порки – избиение палками («батогами»), при котором кожа оставалась целее, чем при битье кнутом. «Прутья толщиной в палец», по описанию наемного французского офицера Жака Маржерета, писавшего около 1606 года, батоги били больнее, если жертву колотили без рубашки. Хотя, когда батоги попали в судебники, было велено их применять «без пощады», но на практике они были более мягким наказанием. В деле 1689 года, например, в приговоре специально указано, что избиение «нещадно» батогами – это милость по сравнению с наказанием кнутом «на козле».
Публичность телесного наказания также служила унижению жертвы, даже несмотря на то что в России не было столь устоявшегося дискурса стыда применительно к телесному наказанию и палачам, как в Европе. В тяжбах о бесчестье, например, указание на то, что некто раньше подвергался телесному наказанию, редко выступало оскорблением. Иностранцы, получившие практическое знакомство с Московией, были этим шокированы. В первой половине XVII века Олеарий уверенно утверждал: «В прежние времена, после вынесенного преступниками наказания [кнутом], все опять смотрели на них как на людей столь же честных, как и все остальные; с ними имели сношения и общение, гуляли, ели и пили с ними, как хотели. Теперь, однако, как будто считают этих людей несколько опозоренными». Но остальные иностранцы с этим не согласны: во второй половине того же столетия Якоб Рейтенфельс с удивлением отмечал, что даже боярин был бит кнутом за изнасилование; а Джон Перри, писавший в первое десятилетие XVIII века, наблюдал ту же картину: «Быть битым батогами или кнутом, хотя бы это делалось рукой обыкновенного палача, все-таки у них не считается позором. В России вещь очень обыкновенная и часто встречающаяся, что после такого наказания допускают людей к местам почетным». Тем не менее публичные наказания в России все же были в определенной мере сопряжены с позором: «торговой казнью», по выражению летописи XVI века, можно было «соромотить». Об этом также свидетельствует рассматриваемое ниже уважение к социальному статусу, проявлявшееся при назначении наказаний. На языке телесных наказаний зрителям передавалась весьма разнообразная информация.
Градации наказаний: рецидивизм и социальная дифференциация
Наказания за воровство и разбой в московском праве, как и в византийском, а также в европейском «общем праве», распределялись по шкале из трех ступеней. Двинская уставная грамота 1397–1398 годов рекомендовала денежное возмещение за первую кражу; при повторном аресте виновный продавался в холопство; при третьем – его вешали. Псковская судная грамота предлагала телесное наказание (не уточняя какое) за первые два случая воровства и смертную казнь – за третий. Судебники 1497 и 1550 годов укорачивали эту лестницу до двух ступеней: битье кнутом за первую кражу, лишение жизни – за вторую. Но в губных грамотах середины XVI века Разбойный приказ вернулся к трехступенчатой системе: битье кнутом за первую кражу, членовредительство (отсечение руки), тюремное заключение и ссылка – за вторую и казнь – за третью. Эту градацию Разбойный приказ сохранил и в своих указных книгах начала XVII века (ссылки см. в приложении).
В губных грамотах за злоупотребления должностных лиц предписывалось телесное наказание независимо от их социального статуса, но в других случаях законы свидетельствуют о де-факто существовавших послаблениях для высших чинов. По Судебнику 1550 года, например, за взятки и лишние судебные пошлины или за злоупотребления при выполнении своих обязанностей судей и судебных чиновников наказывали штрафом, «великой опалой» или же дело оставлялось до царского указа. Но за те же нарушения служащие низшего порядка получали порку. За взятки и другие злоупотребления дьякам полагалось тюремное заключение, а подьячим и низшим чиновникам – битье кнутом на торгу, а также часто штраф и тюрьма. Точно так же размеры денежного возмещения за бесчестье градуировались в зависимости от социального статуса потерпевшего. Судебное дело 1599/1600 года показывает действие принципа социальной дифференциации наказаний на практике. Когда обнаружилось, что князь М.Р. Трубецкой и его дьяк собирали судебные пошлины без указа, они были подвергнуты опале «за посулы», но вот подьячему досталось телесное наказание. Подобные установления продолжали действовать и в XVII веке, а область их применения в конце концов была ограничена уголовными преступлениями. Согласно одной норме, если дворянина и его людей обвинят в уголовном преступлении, то пытать сначала следует людей. Только если они оговорят господина, можно переходить к его пытке. По боярскому приговору 1628 года, если господин даст поручную запись по беглому преступнику, но не поставит его на суд, то он может дать одного из своих крестьян или холопов на пытку вместо себя для выяснения, где скрывается беглец. Однако приговор 1627 года показывает, что социальная дифференциация наказаний не была абсолютной. Воевода Устюга Великого запрашивал Москву, можно ли применять телесное наказание за распутную жизнь к человеку, который является выбранным местной общиной судьей («земским судейкой»). Приказ подтвердил, что судейку можно бить батогами. То, что телесное наказание в норме относилось к низшим социальным слоям, очевидно из определения 1647 года, по которому денежный штраф заменялся беспощадным битьем батогами, если провинившийся был по бедности не в состоянии платить. Таким образом, накануне принятия Соборного уложения в русском уголовном праве предусматривалось применение телесного наказания и смертной казни за широкий спектр наиболее тяжких и уголовных преступлений, а также за злоупотребления должностных лиц. Но в нем было место и для градуированных наказаний, и для послаблений представителям высших слоев; мало ограничивалась свобода судей в определении степени суровости санкций. Другими словами, закон позволял судьям проявлять гибкость даже в вопросе наказания.
Практика телесных наказаний до 1648 года
Редкие сохранившиеся дела XVI века демонстрируют умеренность в применении телесных наказаний. Интересен случай 1503 года, когда крестьянин был признан виновным в умышленном поджоге. Хотя по Судебнику 1497 года он должен был быть казнен, его приговорили только к выплате штрафа и возмещению убытков. Подобным образом, хотя Судебник 1497 года предусматривал смертную казнь за убийство, а норм варьирования приговора в зависимости от характера умысла еще не существовало, в деле 1525 года о смерти в драке великокняжеские судьи взыскали только возмещение убытков и судебных расходов. В запутанном деле 1547 года, включающем ложное обвинение, бегство холопов и воровство, результатом стало лишь возвращение холопа владельцу и возмещение ущерба, хотя по Судебнику 1497 года за первую кражу следовало подвергать виновного битью кнутом. В главе 7 было показано, что и процессы по убийствам нередко заканчивались иначе, чем предписывал закон.
Судьи следовали его общему смыслу, а не букве. В деле 1503 года о краже («татьбе») сена ответчик признался, что его уже раньше находили виновным в воровстве и били за это кнутом. Тогда судья приговорил его к наказанию «по Судебнику», не уточняя деталей. Если бы была применена мера Судебника 1497 года о второй краже, то этот человек был бы казнен. В одном случае за коррупцию грозили телесным наказанием, при том что Судебник 1550 года предписывал взимать за это штраф: Разбойный приказ предупреждал чиновника, расследовавшего в 1572 году в Коломенском уезде дело о разбое, грабеже и убийстве 22 человек, что если он будет «розбойникам наровити», «обыскивати непрямо», «посулы и поминки имати», то ему «от государя быти в великой опале и в казни». В деле 1623 года телесное наказание было применено для защиты государевой чести, когда оскольский стрелец в разговоре упомянул «государя» без имени, отчества и титула. Такое наказание соответствовало мерам, установленным по Судебнику 1550 года за злоупотребления должностных лиц (битье кнутом «без пощады по торгом» и заключение в тюрьму). И наоборот, за ложный извет в измене служилый иноземец был «бит батоги» со снятой рубашкой («рознастав», «разболокши») «нещадно» и брошен на неделю в тюрьму, хотя вообще-то за ложное обвинение причиталась смертная казнь. Еще большая снисходительность проявлена в деле 1636 года, когда казаки и посадские люди Царева-Борисова, всего 100 человек, жаловались на городского «приказного», что он заставляет их работать на него, избивает и «чинит налоги». Ответ был на удивление мягким: приказному было только велено не угнетать людей.
Описанные случаи заставляют заподозрить, что даже когда судьи определяли наказание за убийства и тяжкие преступления, они всякий раз толковали закон по-своему. Так, например, в деле 1613 года крестьянина, неумышленно убившего другого, судья приговорил «казнити торговою казнью, по торгом бити кнутом, а бив кнутом, по государеву указу и по Судебнику отсечи рука». Также ему было велено выплатить компенсацию семье погибшего и судебные пошлины, а также собрать поруки в том, что в дальнейшем он не будет нарушать законы. Неясно, на какую именно норму опирался в данном случае судья, поскольку ни в одном из предшествующих Судебников (1497, 1550, 1589, 1606 годов) за убийство не предписывается членовредительство; возможно, неудивительно, что в конце концов судья отменил отсечение руки, объявив царскую милость («для царского венца и многолетного здоровья»).
С такой же гибкостью белозерский воевода вынес в 1620 году свой приговор по делу посадского человека его города, зарезанного крестьянином Кирилло-Белозерского монастыря. Очевидно, еще даже до соответствующего указа 1625 года воевода счел убийство неумышленным и приговорил виновного к битью кнутом на торгу. В указе 1625 года состояние опьянения названо среди возможных оправданий непреднамеренного убийства; вероятно, именно эту норму применили судьи Сибирского приказа, решая дело 1643–1644 годов, в котором холоп сибирского казака убил свою жену. Под пыткой тот признал вину, «а для чего зарезал, того не помнит, потому что был пьян без памяти». Приговор состоял в беспощадном битье кнутом на торгу и заключении в тюрьму «до государева указа». В данном случае норма о компенсации за потерю работника была неприменима, так как убийство совершилось в рамках одного домохозяйства. Напротив, эта клаузула указа 1625 года была применена в деле 1647 года: крестьянин ливенского сына боярского убил двоюродного брата последнего; по решению разрядного судьи И.А. Гавренева убийца в качестве компенсации был отдан брату погибшего с «женою, и з детьми, и са всеми животами», а с прежнего владельца взыскали («доправили») штраф – «пенные деньги».
В дополнение к преступлениям, находившимся в ведении губных изб, большое количество (24) из группы примерно 70 вершеных уголовных дел, изученных нами, связано с интересами государства – в широком понимании, от измены до уклонения от военной службы. Это не должно вызывать удивления, поскольку после Смуты Московское государство вступало в целый ряд военных конфликтов со Швецией и Речью Посполитой, чтобы отвоевать потерянные территории. Безопасность границ вызывала в 1620–1630-х годах исключительную озабоченность. В нескольких случаях бегства за рубеж нарушители подвергались наказаниям от ссылки в Сибирь до повешения; за сообщение ложных сведений пограничным воеводам в двух случаях, в 1622 и 1627 годах, виновных били кнутом.
Приговоры о телесных наказаниях раздавались щедрой рукой при сборах ратных людей. За неявку на службу пороли даже дворян. Так, двух жильцов (довольно высокий московский чин) в 1615 году в Коломне за это приговорили к нещадному битью батогами; в 1622 году в Воронеже из двух детей боярских распорядились одного «бить батоги больно», а другого – «бити батоги гораздо, чтоб стоило кнутья», «чтоб, на то смотря, неповадно было иным так воровать». В 1633 году было указано бить кнутом на торгу дворян и детей боярских «белян и галичан» из Галича, которые не явились на службу, но воевода, не сумевший их поймать и привести, рисковал только тремя днями в тюрьме или «великой опалой» – и тут мы видим смягчение наказания по мере роста социального статуса. В таком же духе действовали во время и после Смоленской войны (1632–1634). К примеру, в 1634 году было указано бить кнутом на торгу дворян и детей боярских, не явившихся на службу; ржевского воеводу князя Василия Федоровича Морткина, который должен был собирать по городам и приводить их к месту службы, велено было бить батогами за отсутствие рвения и неудачу в этом мероприятии. Для человека такого высокого статуса это было тяжелым наказанием. Городовому воеводе, который был послан на смену Морткину, правительство грозило «великой опалой» и «казнью» (телесным наказанием), если он не выполнит этого задания.
Наказание крестьян, не выполнявших трудовые повинности, связанные с обороной, и не сдававших провиант для армии, тоже относили к делу военной службы. Широкий спектр нарушений, подрывавших интересы фиска, также предполагал телесное наказание. Таковы неуплата таможенных пошлин, порубки в царских заповедных лесах, уклонение от исполнения обязанностей целовальника, попытки крепостного налогоплательщика выдать себя за слугу высокопоставленного лица. В деле, содержащем первое упоминание батогов в рассмотренном нами материале, группа крестьян Чердынского уезда была приговорена в 1614 году к нещадному битью батогами и к месячному заключению в тюрьме за то, что целая деревня отказывалась выполнять государственные повинности. В то же время пермскому воеводе Льву Ильичу Волкову, если бы выявилась его вина в «поноровке» чердынцам (их уезд также находился в его ведении), грозила потеря должности, взыскание жалованья за два года и «великая опала». Таким образом, в рамках борьбы с государственными преступлениями продолжала действовать общая модель: применение телесных наказаний для представителей низших классов и серьезные санкции, но при сохранении личной неприкосновенности для должностных лиц.
М.А. Липинский подготовил публикацию росписи, которая содержит решения по 158 делам, завершившимся телесным наказанием в Тобольске с 1639 по 1643 год. Она дает прекрасную иллюстрацию того, как закон применялся на практике. Статьи росписи лапидарны, но все же называют и преступление, и социальный статус истца и ответчика, и назначенное наказание. Эти дела были решены коллегией из двух воевод (кн. Петр Иванович Пронский и Федор Иванович Ловчиков) и двух дьяков (Иван Трофимов и Андрей Галкин). Дела включают правонарушения, злоупотребления должностных лиц, оскорбления суда, колдовство и даже обвинения в измене. Поскольку судебники не давали четкого руководства в отношении многих видов преступлений, судьи руководствовались собственным суждением, принимая во внимание такие факторы, как положение в обществе, чин, тяжесть преступления, его повторность, ни разу не ссылаясь на примененную норму закона.
Чаще всего тобольские судьи прибегали к кнуту – примерно в половине приговоров (82 из 167 индивидуальных вердиктов в 158 делах). В 35 случаях использовались батоги. В 33 случаях был взыскан только штраф – это было и главным наказанием за необъявление и неуплату пошлин за домашнее винокурение (раздел 2 публикации). В 15 случаях приговор предусматривал тюремное заключение сроком от одного до нескольких дней. Еще два разбирательства закончились высылкой из города. Назначая битье кнутом, судьи часто уточняли уровень жестокости: в 18 случаях порку следовало проводить «на козле», но чаще всего кнутом виновного били, проводя по площади. Батоги применялись как милость вместо кнута, но и ими часто били «без пощады». К битью кнутом и батогами судьи приговаривали мужчин и женщин, татар и русских, крестьян и детей боярских, проводя различия скорее по тяжести преступления, чем по гендеру, этничности или социальному статусу. Так, например, жена одного тобольского пешего казака была бита кнутом на торгу за то, что бросила мужа, а жена другого – «по рядом в проводку» за проституцию.
Примерно в 40 случаях под защиту было взято достоинство суда: подьячие, которые допустили прописку в царском титуле, были «биты батоги нещадно вместо кнута». Ложное объявление «слова и дела» (Судебник 1550 года предписывал смертную казнь за клевету) влекло за собой разнообразные жестокие наказания: нещадное битье батогами гулящего человека, битье кнутом на козле тобольского пешего казака (который утверждал, что «говорил с хмелю»), крестьянина и холопа. За «невежество» – он назвал суд «шемяковским» (то есть коррумпированным) – батогами был бит половник тобольского сына боярского; а двое пятидесятников пеших казаков были на день посажены в тюрьму «за то, что оне с служивыми со многими людми приходили к съезжей избе с болшим шумом и били челом Государю о карауле невежливо».
Как мы уже отмечали, высокопоставленные чиновники, как правило, получали менее суровые наказания за нетяжкие преступления. Например, тобольский сын боярский был приговорен к однодневному заключению в тюрьму за то, что отпускал подчиненных со службы «для своей бездельной корысти». Группа из более чем тридцати начальных и служилых людей – «литва, и конные казаки, и новокрещены, и юртовские служилые татаровя» были на сутки «посыланы в тюрьму» за то, что вернулись с задания «без прикащиковы отписи». Но и люди в высоких чинах подвергались телесному наказанию, если их деяния подрывали государственную власть или казенный интерес. Так, тобольский сын боярский и двое служилых людей были биты батогами за то, что приняли взятку – «посул» у женщины, чтобы не брать ее под стражу за противозаконную торговлю табаком; на атамане пеших казаков, двух его подчиненных и целовальнике из тобольских посадских людей были доправлены деньги полученного ими «посула» и было велено бить их кнутом «по рядом», но по заступничеству архиепископа телесное наказание было заменено штрафом. Подобные решения по делам о взятках соответствовали Судебнику 1550 года.
Тобольские судьи также приговаривали детей боярских и других служилых людей к телесным наказаниям, если их вина была связана с военной службой. За бегство со службы четверо татар были биты батогами, а стрелец и пеший казак – кнутом «по торгом в проводку». В некоторых случаях наказывали людей невысокого статуса, служивших при тюрьме. Три тюремных сторожа, которые выпускали тюремных сидельцев без ведома начальства, были биты кнутом на козле; та же участь постигла целовальника, потакавшего заключенным в их игре в зернь. Жестоким наказаниям подвергались сексуальные преступления. Хотя изнасилование традиционно относилось к области церковного права, в Московском царстве насильников судили в светских судах, скорее всего, потому, что их преступление включало в себя физическое нападение. Петровское законодательство формально закрепило эту практику. Тобольские судьи рассматривали это как серьезное преступление. Тобольский сын боярский, силой похитивший и изнасиловавший татарку, поплатился батогами; трое холопов за изнасилование холопки были биты кнутом; служилого же человека кетского острога за изнасилование дворовой девушки били «на козле по торгом кнутом».
Несколько убийств тобольские судьи сочли недостаточно тяжкими для смертной казни. Они назначили телесное наказание и штраф, но и только; другие виды компенсации применялись редко. Крестьянин, убивший другого крестьянина (1640), должен был заплатить поголовные деньги – налог за мертвое тело – и был «бит по рядом и по торгом в проводку кнутом»; кроме того, его отдали на поруки. Согласно указу 1625 года, его и его семью следовало отдать господину убитого крестьянина в качестве возмещения, но вердикт не содержит ничего похожего. Аналогичное решение встречаем и по еще одному убийству крестьянина крестьянином (1641). Тобольские судьи выносили несколько более мягкие приговоры по делам о правонарушениях и воровстве, чем предписывалось судебниками XVI века. В случае грабежа двумя «гулящими людьми» третьего они в соответствии с буквой закона приговорили виновных к порке на торгу. Но когда речь зашла о повторной краже, преступники – архиепископский кузнец, который оказался рецидивистом, и «гулящий человек» – не претерпели всей строгости предусмотренного законами XVI века наказания (смертная казнь по Судебнику 1550 года, битье кнутом, калечение или смерть по губным грамотам). Вместо этого их пытали, а затем били кнутом «по рядом в проводку», гулящего человека отдали на поруки, а кузнеца посадили в тюрьму «для того, что он в прежних воровствах в татбе ж был».
Тобольские судьи не останавливались перед применением кнута при наказании более мелких нарушений, как-то: за драку в тюрьме, игру в зернь, «насильства, обиды и тесноту», нанесенные ясачным татарам. Битье кнутом на торгу или «по рядам» постигало замешанных в торговле табаком и его курении независимо от общественного положения: источник описывает подобные случаи со стрельцами, посадскими, казаками, торговыми людьми, мужчинами и женщинами. В одном случае за незаконную продажу табака двух человек били не только «по торгом и по рядом в проводку», но и «перед приказом [то есть съезжей избой] на козле», возможно, потому что они были кабальными людьми самих судей – воеводы П.И. Пронского и дьяка А. Галкина. За преступления и обстоятельства, которые они сочли менее серьезными, те же судьи, однако, приговаривали к батогам, в том числе за кражу лодки и ловлю осетра (это была государственная монополия) и за хранение краденого (что должно было наказываться кнутом или, согласно одной из губных грамот, даже казнью).
С умеренностью в Тобольске решали и такие тяжкие преступления, как церковная кража и колдовство. Вознесенский пономарь, взятый под стражу за кражу из Троицкой церкви, был подвергнут пытке и брошен на месяц в тюрьму; затем, после битья кнутом «по рядом в проводку», его отпустили на поруки – все это несмотря на предписание о смертной казни за такое преступление со времени Судебника 1497 года. Точно так же и за потенциально караемое смертью колдовство судьи назначали меньшие наказания: вдова, обвиненная в порче холопа Строгановых, отделалась пыткой и ссылкой в Тару; гулящий человек поплатился битьем кнутом на торгу и по рядам за то, что держал «воровское волшебное писмо».
И наоборот, наказания, присужденные тобольскими судьями за бесчестье и нанесение легких увечий, были строже, чем штрафы, допускаемые Судебниками 1550 и 1589 годов. Площадной подьячий напал на подьячего съезжей избы, когда тот начал «неявленово пит[ь]я досматривать и питухов переписывать», избил его и «изодрал» однорядку, «и тем [судей] воевод князя Петра Ивановича Пронского с товарищи обезчестил». Смутьяна били кнутом в проводку по рядам и взыскали с него штраф за бесчестье подьячего и возмещение за однорядку. Этот приговор, вынесенный в ноябре 1641 года, сочетающий телесное наказание и штраф, вычисленный на основе годового оклада потерпевшего, предвосхищает нормы Соборного уложения.
В целом в коллекции тобольских приговоров, вынесенных в ограниченный несколькими годами период работы одного состава судей, с большой резкостью проявляются те же тенденции к гибкости в применении телесных наказаний, которые просматриваются, хотя и менее концентрированно, при более широком географическом охвате рассматриваемых источников. То, что тобольские судьи так часто прибегали к кнуту, было оправдано законом, который к тому времени практически не упоминал других наказаний. Судьи дифференцированно выносили санкции, часто вынося приговоры более мягкие по сравнению с писаным законом. Даже на таком расстоянии от Москвы (до Тобольска по дороге около 2300 км) суд почтительно применял нормы Разбойного приказа, хотя и допуская при этом гибкость.
Очевидно, что физическое насилие было одним из инструментов, которыми управлялось Московское государство. Но нужно помнить, что часть рассмотренных в этой главе источников – это законы, только грозящие насильственными санкциями, а в предыдущих главах было приведено немало соображений, в соответствии с которыми судьи на местах воздерживались от применения полной силы законов (как показывает и приведенный в этой главе пример тобольского суда). Но государство продолжало опираться на насилие (и, возможно, на сдерживающий эффект угроз насилием), по мере того как в течение XVII века оно сталкивалось с новыми вызовами. Наверное, даже если бы в ряде городов в 1648 году не случилось восстаний, государство для утверждения своей власти все равно издало бы такой масштабный кодекс, как Соборное уложение 1649 года. Преследуя главные цели – кодификацию социальной дисциплины (закрепощение и другие социальные ограничения) и установление судебной процедуры – Уложение наполнено телесными наказаниями и смертными казнями.
Глава 10. Телесные наказания в 1649–1698 годах
История телесных наказаний в русском праве второй половины XVII века – это часть общей истории расширяющейся империи и бюрократического государства. В эти полстолетия государство постоянно наращивало военное реформирование, территориальную экспансию и мобилизацию ресурсов, закрепощая крестьян, запрещая посадским людям менять свой статус, принуждая все больше людей к службе. Все это требовало увеличения бюрократии, чтобы контролировать различные социальные группы, начиная с горожан, изнывавших под тяжестью обложения, и покоренных народов, не отказавшихся от сопротивления, и заканчивая дворянами и детьми боярскими, не желавшими служить в полках «нового строя». В то же время церковь и государство встретились с яростным сопротивлением проводимому конфессионализационному проекту церковной реформы. Уложение 1649 года и последующее законодательство резко ужесточили систему наказаний в части нанесения вреда телу в стремлении провести в жизнь этот грандиозный проект социального дисциплинирования; впрочем, расширение империи производило компенсирующее действие и в какой-то степени смягчало жестокость и насилие.
Соборное уложение 1649 года
История создания Соборного уложения полна драматических моментов. Весной и летом 1648 года во время восстаний в Москве и других городах, направленных против чрезмерных налогов и злоупотреблений правительства, к царю хлынул поток коллективных челобитных, содержавших, помимо прочего, жалобы на недостатки правовой системы: произвол, беспорядочность законов и возможность крупным землевладельцам и «сильным людям» (обладающим хорошими связями) манипулировать судом и вообще правовой системой. В ответ царь Алексей Михайлович и его окружение создали в июле 1648 года комиссию для составления нового свода законов. Они созвали представителей сословий – собрание, известное как Земский собор (термин, придуманный историками XIX века), чтобы подготовить и принять новый кодекс.
Скорость, с которой комиссия справилась с работой, позволяет предположить, что составление свода было начато еще раньше. По оценке Р. Хелли, в Уложение вошли указные книги примерно десяти из существовавших четырех десятков приказов, в частности, что существенно для уголовного права, указная книга Разбойного приказа. Комиссия также использовала право других стран, частично доступное благодаря православной церкви, которая и сама тогда занималась кодификацией: в 1653 году была издана исправленная Кормчая книга (Номоканон), не уступавшая Уложению размером и размахом. Объем Соборного уложения был огромен: 967 статей против 100 статей Судебника 1550 года, то есть почти в десять раз больше.
В то время как в прежние столетия в законах и в сфере реального правоприменения наиболее жестокие санкции византийского права отвергались, в Уложении и в последующем законодательстве они были восприняты. Ричард Хелли назвал этот свод, с его широким применением пытки и кнута и новой главой о смертной казни (гл. 22), «совершенно бесчеловечным уголовным законом». Он и ряд других исследователей определили, что источником такого ужесточения наказаний было византийское и литовское право. После установления в 1589 году патриаршества в России, приведшего в Москву образованных греков, и с притоком с 1620-х годов настроенного на реформу украинского и белорусского духовенства в Русском государстве получили распространение византийские законодательные памятники. Византийское право проникало и посредством Литовского статута 1588 года, система наказаний в котором испытала воздействие Прохирона (свод византийского уголовного права, известный на Руси как «Закон градский», то есть Константинополя). Статут 1588 года был известен в московских приказах в переводе на русский с 1630-х годов. Он послужил источником норм Уложения, регулировавших области военной и политической деятельности, ранее не детализованные в русском законодательстве: о проезжих грамотах для путешествий за границу (гл. 6), о поведении воинских людей в походе (гл. 7), законы о подделке документов (гл. 4, 6) и в особенности об угрозах государству (гл. 1–3). В первых трех главах Уложения впервые сформулировано понятие государственного преступления, а церковь, персона и жилище царя вычленены в качестве сакрального пространства, как и само его (царя) присутствие (см. гл. 15). Силу государственной власти также энергично обеспечивали суровые санкции, предусмотренные в своде для наказания за злоупотребления должностных лиц, особенно судей и судебного персонала, а также расширение правовой защиты судов, судебных служащих и процедур. За убийство, совершенное в суде или в ходе судебных процедур, было даже велено казнить смертью. Важным нововведением был запрет под угрозой наказания подавать челобитные напрямую царю, минуя положенные судебные инстанции (воевод или центральные приказы); при этом предусматривалось заключение в тюрьму за подачу царю или патриарху челобитных во время церковной службы, ибо в церкви, учит Уложение, «подобает… стояти и молитися со страхом, а не земная мыслити». Эти два запрета обращаться напрямую к царю отражают неизменную дихотомию государственной власти, которая в Уложении изображается одновременно персонализированной, основанной на праведности молящегося правителя, и абстрактной, где царь выступает во главе рациональной судебной иерархии.
Такое более четко артикулированное государственное право обеспечивалось щедрым назначением телесных наказаний, сдерживаемым, как и раньше, разграничением различных степеней вины. Законодатели пользовались, по определению Р. Хелли, «ранжированными санкциями», ориентируясь на обстоятельства преступления. Так, например, Уложение оставило в силе закон 1625 года о различии умышленных и неумышленных убийств и ограничило телесные наказания за ущерб, нанесенный по неосторожности. К примеру, если человек нанес повреждение беременной женщине и она умерла, его следовало бить кнутом или казнить, даже если нападавший не имел предварительно такого умысла. Но такие неумышленные убийства, как если убежавшая лошадь затоптала кого-то до смерти или пуля пролетела мимо цели и попала в человека, не подлежали наказанию. Сохранялась и библейская норма, позволявшая убить вора, залезшего в дом. В других статьях также принимался во внимание контекст преступления: если холоп убил или ранил кого-то, защищая своего господина, убийство не вменялось ему в вину. С другой стороны, наказывалось и осуществление преступления, и подстрекательство к нему, например в случае сговора холопов убить господина или подстрекательства к бунту или убийству.
Обе главы Уложения, посвященные уголовному праву, и определения наказаний, рассеянные по остальному тексту, показывают стремление государства к установлению более прочного контроля над обществом. Особенно сурова глава о смертной казни, не имеющая аналогов в предшествующем законодательстве, поскольку значительная ее часть отведена семейному праву, традиционно регулируемому каноническими нормами с их жестокими санкциями, восходящими к римскому праву. Здесь вводятся смертная казнь для детей, убивших родителя, брата или сестру; закапывание заживо жен, убивших своих мужей; сожжение для мусульманина, если он обратит православного в ислам. Ограждается власть родителей над детьми: родитель, убивший ребенка, подвергается тюремному заключению и публичному покаянию, но не телесному наказанию. 21-я глава, посвященная разбою и грабежу, добавила к уже существовавшим в законах санкциям тюремные сроки и членовредительные наказания.
После Смутного времени (1598–1613) церковь и государство взяли курс на более интенсивное социальное дисциплинирование, что выразилось в указах против курения табака, народных гуляний, сборищ для кабацкого питья, кулачных боев и тому подобного. В 1648 году, например, специальным указом были запрещены «народные игрища и увеселения, в которых принимали участие скоморохи». В Соборном уложении было дополнено это законодательство о нравственности; так, русский человек, поступив в услужение к иноземцу, не крещенному в православие, подвергался телесному наказанию, а за сводничество и отравление (преступление, родственное колдовству) полагалась смертная казнь. Наконец, теперь вводились телесные наказания за бесчестье, тогда как раньше в этой области применялись только денежные штрафы.
Наряду с дифференцированным подходом к наказаниям и специальным вниманием к таким вопросам, как умысел, несчастный случай и небрежность, Уложение усиливало принуждение, обеспечивавшее достоинство царя и его инструменты управления и борьбы с уголовными преступлениями и преступлениями против нравственности. Но чрезмерная детализация и несклонность к обобщениям, характерные для кодекса, ограничивали возможность судей руководствоваться его положениями при применении силы. Поэтому судьи продолжали следовать собственным представлениям, но уже в духе новых, более строгих законов.
Уголовное законодательство после Соборного уложения
Уложение 1649 года стало стандартом, сохранявшим свою силу и в XVIII веке. Но сразу же после издания его стали дополнять целой чередой указов, появлявшихся в ответ на вызовы, столь многочисленные во второй половине XVII века. С формированием полков «нового строя», куда рекрутировали представителей податных классов и провинциальных детей боярских, усиливалось бегство со службы. С укреплением крепостного режима увеличивалось бегство крестьян. Восстания на социальной и экономической почве вспыхивали в 1648, 1662 и особенно в 1670–1671 годах, когда движение под руководством Степана Разина полностью оправдало определение, данное этому периоду, – «бунташный век» (в этом отношении сопоставимый с подъемом социальных движений по всей Европе XVII века). Сильное сопротивление вызвали проводимые государством в духе Контрреформации церковные реформы богослужебных книг, литургии и церковной жизни.
После 1649 года государство, сталкиваясь с таким сопротивлением, грозило все более жестокими наказаниями. Закрепощение, этот наиболее решительный шаг государства по мобилизации ресурсов, создало огромное напряжение в судебной системе. Начиная с Тринадцатилетней войны (1654–1667) и вплоть до 1680-х годов один за другим появлялись указы, посвященные проблеме беглых крестьян. Например, по указу 1661 года приказчики в вотчинах и поместьях освобождались от наказания за прием беглых, если могли доказать, что действовали по приказу землевладельца; за то же нарушение приказные люди дворцовых сел могли избежать наказания при условии, если они владели землей и отдавали вместо беглого одного из собственных крестьян. Но если приказчик принимал беглых без ведома владельца, он подлежал нещадному наказанию кнутом. Выполнение указа оказалось трудной задачей, а конфликт различных интересов настолько осложнил контроль над закрепощением, что некоторые из этих санкций были смягчены в 1680-е годы. Январский указ 1683 года фактически признал дефицит крестьянских рук, заменив возмещение человеком на денежную компенсацию за беглого; а в наказе от марта 1683 года уже не было распоряжения сыщикам бить кнутом старост и приказчиков за прием беглых.
За бегство с военной службы государство теперь угрожало еще более серьезными последствиями. По указу 1654 года, например, кнутом били даже таких высоких московских чинов, как стольники и стряпчие, если те уклонялись от службы во все более модернизирующейся армии. Многочисленные указы угрожали кнутом и даже виселицей дворянам и детям боярским, если те отказывались служить, а чиновникам, которые их не наказывали, – «опалой и ссылкой». В вину вменялось и подстрекательство к уклонению от службы, и укрывательство уклоняющихся: согласно указу 1661 года владимирскому воеводе, было приказано учинить «заказ крепкой под смертною казнью», чтобы никто не укрывал бежавших со службы служилых людей. Как гласил указ 1655 года, во время похода ратных людей, которые стали бы «села и деревни жечь и людей побивать и в полон имать», а также разорять местность, было велено вешать на месте.
Служилые люди недворянского происхождения по-прежнему подвергались телесным наказаниям в военных условиях: «даточным людям» (крепостным крестьянам, отданным их владельцами на военную службу) грозило жестокое наказанье за бегство из армии; если же при этом они еще и что-нибудь украли, то таких в 1654 году велено было казнить; в 1656 году было велено беспощадно бить батогами посадских людей, которые отказались делать плотницкую работу для военных нужд. По указу 1679 года, если землевладелец или приказчик с ведома хозяина примет беглых даточных людей, то деревни, где найдут беглецов, будут отписаны на государя; если это случится без ведома землевладельца, то только приказчик понесет наказание: будет нещадно бит кнутом и сослан. Те, кто не объявит по инстанциям о таких беглецах, пришедших в Москву, сами будут записаны в солдаты. Законы выделяли градации вины и социального статуса, но в изобилии содержали угрозы телесного наказания.
С введением новых форм налогообложения земельные описания сделались камнем преткновения между интересами государства и населения. Жестокие телесные наказания независимо от социального статуса угрожали тем, кто чинил помехи описанию, проводимому в 1670–1680-х годах: «детем боярским, и козаком, и помещиковым и вотчинниковым людем и крестьяном» велено было учинить торговую казнь, «в торговые дни бить кнутом на козле и в проводку нещадно, чтоб впредь иным так делать было неповадно». За этим в 1681 и 1686 годах последовали указы о том, что и сами землевладельцы могли подвергаться телесному наказанию за противодействие писцам. В типичной для государственного строительства манере издавались законы о наказании за разбазаривание природных ресурсов: телесное наказание и даже смертная казнь защищали государственные леса, ценность которых все увеличивалась с конца XVII века и в течение петровского периода – как для судостроения и строительства, так и в качестве топлива. По указу 1678 года, землевладельцы, совершившие порубки в заповедных засечных лесах, карались штрафом, а их люди и крестьяне подлежали битью кнутом в торговые дни, «чтоб на то смотря, иным также неповадно было»; если за то же нарушение ловили повторно, следовала смертная казнь. Засечные головы и дозорщики за покрывательство таких нарушений и неналожение наказаний сами подлежали снятию с должности, двойному штрафу и конфискации вотчин и поместий.
Обеспокоенность бегством крепостных крестьян и ратных людей вылилась в настороженное отношение к мобильности как таковой. В раннее Новое время в России, как и в современных ей странах Европы, индивид за пределами своего родного сообщества считался подозрительным. Хотя термин, которым всегда обозначали людей без определенного социального статуса, – «гулящие люди» дословно означал «бродяги», складывается ощущение, что во второй половине XVII века он приобрел буквальное значение: законы, один за другим, принуждали местные сообщества регистрировать чужаков и сообщать о них властям, а тем, кто укрывал пришельцев, грозили наказанием. Особую озабоченность вызывала Москва, полный суеты мегаполис, с легкостью поглощавший приезжих, были ли они невинными торговцами, крестьянами на промыслах или, напротив, заядлыми преступниками и беглыми крепостными. Так, например, за особо тяжкие преступления и за поджог в Москве в 1654 году было указано немедленно казнить смертью, не сносясь с вышестоящими инстанциями. Указ завершается следующим объявлением: «Впредь всяких людей пришлых никаким людем на Москве у себя на дворех, не объявя и не записав в приказех, держать не велено». Пространный указ 1692 года (со ссылками на более ранние указы 1690/91 и 1691/92 годов) посвящен проблеме приема «пришлых и гулящих» дворовладельцами и слободами, часто с недействительными поручными записями; при попустительстве хозяев и выборных властей те ведут всяческую преступную деятельность в Москве. Не донесшие на подобных преступников и не содействовавшие их выдаче наказывались уплатой штрафа и даже телесным наказанием, ссылкой и конфискацией имущества. Подобным же образом по указу 1695 года чины городского управления должны были вести запись всех приезжающих в Москву; а у кого объявятся незаписанные люди, тем быть в «жестоком наказанье» «да на них же доправлена будет пеня»; самим же незарегистрированным чужакам обещано жестокое наказанье и ссылка, чтобы были «всякие люди на Москве в приказех в ведомости».
Также в типичной манере «полицейских государств» раннего Нового времени Москва грозила тяжкими санкциями, регулируя повседневную жизнь и активно вмешиваясь в личную, как видно уже по Соборному уложению. Усиливаются наказания за незаконную продажу алкоголя: указом 1654 года незаконное домашнее производство и продажа подобных напитков наказывались штрафом, нещадным битьем кнутом в торговые дни и заключением в тюрьму на пять или шесть дней «смотря по человеку» (то есть по его социальному статусу). Указная грамота пермскому воеводе запрещала несанкционированную продажу вина под страхом смертной казни, наказания и ссылки. Так, служилым людям грозила конфискация земель, их людям и крестьянам – отсечение руки и ссылка в Сибирь, торговым людям, дворцовым и монастырским крестьянам – телесное наказание, конфискация и ссылка в Сибирь.
Некоторые из этих суровых норм засвидетельствованы на практике, часто как показательные наказания. В 1626 году тобольскому воеводе было приказано подвергнуть наказанию за убийство управляющего дворцовым имением всю деревню. Он должен был казнить зачинщика, бить кнутом и сослать остальных причастных к убийству, а всю деревню – подвергнуть штрафу. Такой способ коллективного, но дифференцированного наказания был в широком ходу в течение Тринадцатилетней войны 1654–1667 годов. Например, указ 1659 года о борьбе с разбойными бандами, грабившими по дорогам и в деревнях в Коломенском и Каширском уездах, предписывал два уровня наказания: «пущих заводчиков по человеку в городе» повесить («чтоб, на то смотря, неповадно было иным воровать»), а остальных «воров» нещадно бить кнутом. Подобное же распоряжение встречаем в июне 1656 года: шляхетские крестьяне Минского уезда собирались в шайки и занимались разбоем; 56 человек было поймано, но из них 30 сумели бежать, а 24 или 26 человек остались в минской тюрьме. Из последних было велено повесить 20 «пущих воров» независимо от индивидуальной вины. Показательное коллективное наказание фигурирует и в указе 1655 года о наказании беглых холопов. Если боярский холоп подобьет других бежать с ним, то, если их было двадцать или тридцать, следовало повесить от четырех до шести человек, а остальных бить кнутом; если бежало пять – десять человек, то все равно нужно было повесить двух или трех или хотя бы одного человека.
По Новоуказным статьям 1669 года уровень санкционированного государством насилия, что неудивительно, был поднят еще выше. В них были расширены две главы Соборного уложения, трактовавшие уголовное право, причем теперь эксплицитно приводились византийские нормы об обезглавливании (ст. 79). По сравнению с Уложением Новоуказные статьи смещали наказания от тюремного заключения к более широкому применению членовредительства, а также демонстрировали более строгий подход к определению умысла. Например, если человек, «побранясь во пьянстве», в тот же день подстережет своего противника и убьет его, то за это положена смертная казнь как за предумышленное убийство (ст. 81); если, ненамеренно убив человека, кто-то затем ограбит труп, то его следует высечь кнутом и отсечь левую руку и правую ногу (ст. 82). И напротив, из римского права Новоуказные статьи заимствовали определенные смягчающие элементы, такие как представление, что при детском возрасте (до 7 лет) и слабоумии убийство не вменяется в вину (ст. 79, 108). Явные ссылки в Статьях на византийские «градские законы» показывают, что во второй половине XVII века Московское царство находило в римском уголовном праве ту силу судебного принуждения, в которой оно нуждалось для все более интенсивного воплощения своего проекта государственного строительства. Другой вопрос, насколько государство в лице своих агентов могло проводить в жизнь такие наказания.
Дифференциация наказаний в зависимости от социального статуса
На первый взгляд система наказаний XVII века не оставляла места для социально дифференцированных наказаний. Государство было готово карать всех и вся, лишь бы добиться своих целей: сбора налогов, осуществления военных преобразований, контроля над государственным аппаратом, закрепощения, действия уголовного законодательства. Но на деле социальный статус продолжал сказываться на том, как именно каждый данный индивид был подвержен наказаниям, хотя, конечно, полного освобождения от телесных наказаний не имела ни одна социальная группа. Это кажущееся противоречие может быть разрешено при взгляде на ключевой аспект московских представлений о правосудии. Соборное уложение провозглашало правосудие для всех: «Чтобы Московского государства всяких чинов людем, от болшаго и до меншаго чину, суд и росправа была во всяких делех всем ровна», – и только в одном месте свод едва намекает на право царя отходить от буквы закона, объявляя помилование. Но не следует думать, что эта декларация означала современную концепцию равенства перед правосудием. Скорее здесь подразумевается, что все подданные царя могли рассчитывать со стороны государства на правосудие, но при этом доступ к царю для каждого определялся коллективными социальными маркерами: принадлежностью к тому или иному классу общества, религией, этническим происхождением или сочетанием перечисленного. Джейн Бербанк назвала это российским «имперским правовым режимом», Джордж Вейкхардт – социально дифференцированной формой «надлежащих законных процедур»; Валери Кивельсон показала, как реализовывалась подобная политика во взаимоотношениях с коренными народами Сибири.
Итак, Уложение 1649 года требовало, чтобы суд производился по закону, но сам закон был дифференцирован. Как и в предшествующем законодательстве, в Уложении активно утверждается существующая социальная иерархия, наиболее явно – в разделах, посвященных бесчестью, где теперь в дополнение к существовавшим уже в XVI веке штрафам вводятся телесные наказания. Их применяли к представителям низших социальных групп: непривилегированным торговым людям, служилым «по прибору» и посадским людям, к крестьянам и холопам, – если случалось обесчестить человека намного более высокого общественного положения. Телесное наказание для представителей относительно высокопоставленных групп (московских – но не думных – чинов, московских и городовых дворян и детей боярских, гостей) было предусмотрено, только если они бесчестили лицо, находящееся на самой верхушке общества – патриарха; оскорбившие царя, естественно, были повинны смерти. В остальных случаях, когда бесчестье наносили равные по положению, будь то крестьяне, дворяне или бояре, за это причиталось только денежное возмещение.
И другие нормы Уложения давали бóльшую защиту занимающим высшие ступени в обществе. В статье, указывавшей бить батогами за подачу челобитной прямо царю, оговаривалось, что, если нарушитель «почестнее», то его следует только посадить на неделю в тюрьму. Сходным образом носители высших придворных чинов, которые и в XVII веке в значительной степени переходили по наследству внутри нескольких кланов элиты, располагали защитой от телесных наказаний. Например, если судья брал взятку и выносил неправый приговор, он должен был возместить ущерб истцу и заплатить судебные пошлины – то и другое в тройном размере, лишиться должности и подвергнуться торговой казни. Если же судья имел думный чин, то помимо взыскания денег у него лишь «отнимали честь».
Для должностных лиц в невысоких чинах наказания за коррупцию стали жестче: теперь даже дьяки не освобождались от порки. Если дьяк и подьячий затягивали дело, то первому грозили батоги, а второму – уже кнут, при этом с обоих челобитчику причиталось возмещение за волокиту – «проесть». Вологодского воеводу в 1669 году предупреждали: за поноровку тем, кто незаконно «держит корчемное питье», с него взыщут штраф и наложат «великую опалу»; но, если в том же провинится дьяк приказной избы, то подвергнется торговой казни.
Тем не менее в Соборном уложении были оставлены в силе телесные наказания для высокопоставленных людей за тяжкие преступления. «Знатных» (то есть имеющих высокий чин) людей, а также городовых детей боярских и торговых людей можно было пытать, если в обыске (опросе местных жителей) про них скажут, «что они лихие люди»; если с пытки выяснится их вина, они должны быть казнены. Подобным же образом, если хозяин «научит» своего человека избить или покалечить кого-то, и хозяина, и холопа предписывается бить кнутом «по торгом и вкинуть их в тюрьму всех на месяц». С хозяина к тому же взыскивается «бесчестье вдвое» в пользу обиженного. Если по указу 1678 года землевладельцы, препятствующие работе межевщиков, подвергались штрафу (впрочем, если они не могли заплатить, их велено было бить батогами), то при повторном обращении к этому вопросу в 1686 году за то же нарушение было велено бить кнутом в торговые дни на козле и в проводку всех ослушников, включая и детей боярских. Даже воеводам грозило «жестокое [телесное] наказанье» за упущения по службе. Таким образом, в XVII веке тяжесть преступления пересиливала ранг в обществе и достоинство, сопряженное с государственной службой.
Практика телесных наказаний, 1649–1698 годы
Поскольку Соборное уложение широко распространилось в печатном виде, судьи и их помощники были лучше, чем раньше, обеспечены правовыми ориентирами; однако при чрезмерной детализации некоторые вопросы остались не освещены. Кроме того, множество указов, рассмотренных здесь благодаря тому, что они доступны в публикациях, совершенно не обязательно получили одинаковое распространение в свое время. Разные приказы выпускали указные грамоты подчиненным им воеводам; даже если тот или иной указ доводился до всех воевод, на местах его вполне могли, переписав в записные книги, просто забыть. Несомненно, в этих архивных фолиантах до сих пор прячутся и указы, еще не обнаруженные историками. Таким образом, то, что выглядит юридическими несоответствиями, было присуще самой природе системы: судьи следовали законам в той мере, в которой они и их дьяки эти законы знали, но их решения неизбежно оказывались различными.
Целый ряд вершеных дел об убийствах 1680-х годов показывает, что судьи и их знатоки права – дьяки и подьячие – принимали во внимание множество разных соображений. Например, судьи Разряда разобрали дело из полка князя Г.Г. Ромодановского. Иноземец на русской службе майор Яган Лоренц Линенбек признался в неумышленном убийстве ножом в ходе ссоры другого иноземца-офицера, своего шурина, в мае 1679 года. В соответствии с законом о непредумышленном убийстве, вместо смертной казни его приговорили к ссылке с семьей «в сибирские городы», и в апреле 1680 года Линенбеки были отправлены на пересылку в Москву. Чтобы избежать ссылки, Линенбек просил крестить его со всей семьей в православие, и белгородский митрополит передал его просьбу патриарху. Очевидно, это было совершено в мае 1680 года, поскольку тогда же царь помиловал Линенбека и восстановил его на прежней службе с предупреждением: «Естьли в какой большой вине объявитца, и ему пощады не будет».
В деле 1684 года об убийстве якутский воевода сначала приговорил человека к казни, но затем его отговорили от такого решения. Генерал и воевода Матвей Осипович Кровков нашел ответчика виновным в убийстве брата, хотя тот дал показания, что защищал себя и мать от нападения погибшего. Воевода первоначально не поверил этой истории и вынес смертный приговор со ссылкой на нормы Уложения и «градских законов» об убийстве брата. Но на месте казни мать обвиняемого била челом о его помиловании, причем подтвердила и версию о самозащите. В результате дальнейшего разбирательства (и, может быть, взятки?) Кровков изменил приговор на битье кнутом и отдачу на поруки. Это наказание соответствует санкциям, установленным за непредумышленное убийство, но тяжелее, чем при самозащите, где вообще не полагалось наказания. Возможно, такое решение отражает оставшиеся у судьи сомнения по поводу версии защиты. Нормы Соборного уложения о непредумышленном убийстве нашли применение в деле от мая 1654 года: во время сбора дворянских сотен на Девичьем поле холоп князя Ивана Ромодановского выстрелил из пищали и случайно убил человека. За это его велели «бить кнутом по торгом нещадно, чтоб на то смотря иным неповадно было так воровать, в сотнях ис пищалей стрелять».
Непреднамеренные убийства иногда случались при обстоятельствах, не предусмотренных законом. В июне 1692 года белозерский воевода Гаврила Аксаков разобрал дело о смерти крестьянки от побоев мужа, после которых она «лежала недели с две и умре». В июле Аксаков вынес приговор: крестьянина бить кнутом и «собрать по нем поручную запись, что ему впредь никаким воровством не воровать и людей до смерти не побивать». По неясным причинам окончилось весьма милостивым приговором и дело о краже 1677 года. Служилый мордвин бил челом на другого мордвина в краже меда (ценного по тем временам товара). Дошло до пытки, и ответчик и его сообщник признались в похищении и в оговоре и были признаны виновными. По законам 1649 и 1669 годов за первую кражу полагалось по меньшей мере членовредительное наказание и битье кнутом, а затем, по Уложению – ссылка и тюремное заключение, а по Новоуказным статьям – отдача на поруки; но в данном случае приговор состоял в битье батогами и «чистой поруке». Мотивы судьи смягчить приговор (может быть, взятка или заступничество общины) не раскрываются, но смягчение было немалым.
На протяжении столетия судьи проводили в жизнь нормы законов о неподчинении ратных людей приказам так, как считали нужным. В августе 1661 года смоленский воевода доносил в Москву, что он подверг наказанию восьмерых жильцов (сравнительно высокий московский чин) за бегство со службы: их били батогами и разжаловали служить в детях боярских по тем городам, где числились их отцы. Тяжелее оказалось наказание, наложенное за более серьезное нарушение в июне 1662 года. В длинной отписке воеводы князя Б.А. Репнина о постоянной в то время проблеме бегства ратных людей со службы из Великого Новгорода в леса – от 10 до 20 и больше человек ежедневно – рассказывается между прочим, как солдаты отказались подчиняться сыщикам, посланным собирать их на службу, одного из них «лаяли», а сопровождавших его троих стрельцов били и гонялись за ними «с топоры и с ослопьем». Сыщики не могли никого отыскать, как отмечает боярин, «потому что те беглые солдаты живут по лесом, а норовят тем солдатом они ж сыщики, потому что они одни новгородцы – друзья и хлебояжцы [то есть клиенты]». Тех, кого удалось поймать, воевода велел бить «кнутьем, чтоб на то смотря бегать иным неповадно». Все эти наказания соответствуют Соборному уложению в том, что касается военной службы, а также последующим указам, усиливавшим телесные наказания в военное время.
Иногда наказания на практике оказывались суровее, чем по закону. В мае 1682 года стрелецкий полковник, притеснявший своих подчиненных (он бил их, брал взятки, вымогал деньги и принуждал работать на себя), был приговорен к лишению чина и должности, конфискации земель, возмещению ущерба стрельцам-челобитчикам и битью батогами. В 1687 году ротмистр рейтарского строя был бит батогами «перед всем полком» за то, что бесчестил своего полковника, а также за «непослушание» и пьянство. Если бы речь шла только о бесчестье, при том что истец и ответчик недалеко отстояли друг от друга по чину, дело должно было ограничиться денежным возмещением, но тут на кону стоял грандиозный проект создания дисциплинированной армии, и оскорбление начальника и неподчинение ему тянуло на телесное наказание.
Судьи достаточно свободно применяли ужесточенные санкции Соборного уложения в области судебной и приказной процедуры и защиты достоинства суда. Как и раньше, подьячий, допустивший ошибку в документе, подвергался тяжкому наказанию, часто телесному и зависевшему от его социального положения. Например, в 1663 году губные староста и дьяк из Орла привезли в Москву отписку, дьяк прочел ее вслух перед Разбойным приказом, а в ней оказалась прописка в царском титуле. Губной староста за это попал на неделю в тюрьму, а дьяка, «сняв рубашку», били «батоги нещадно», но все же он избежал кнута. Сочетание тюрьмы для начальника и батогов для дьяка или подьячего применялось в аналогичных случаях в 1666, 1677 и 1685 годах. В 1685 году салтовский приказчик, приславший в Разряд отчетные документы, в которых подписался воеводой и с «вичем», хотя и то и другое было ему не по чину, был только посажен в тюрьму на один день. Даже когда дело доходило до батогов, реальные приговоры были мягче, чем того требовал закон.
Более строгие санкции применялись, когда речь шла о государственном достоинстве или доходе. За беспорядки в присутствии царя, в его резиденции и даже на территории Кремля колотили даже людей высокого социального статуса. Например, в январе 1644 года одного стольника били батогами «в одной рубашке» нещадно за то, что он говорил «скверные небылишные позорные слова» про мать и сестер другого стольника, когда царь возвращался из церкви во дворец. Это было очень сурово: даже по Соборному уложению за бесчестье и беспорядки во дворце полагался только штраф. В октябре 1674 года один стряпчий «прошиб» другому стряпчему голову кирпичом на государевом дворе в присутствии царя. За это провинившегося били батогами вместо кнута нещадно и взыскали в пользу потерпевшего бесчестье вчетверо. Уложение между тем требовало только двойного возмещения и шестинедельного тюремного заключения за пролитие крови в царском доме. За попытки обойти государственную винную монополию санкции были ужесточены с битья кнутом по Соборному уложению до повешения по мартовскому закону 1655 года. Шестеро солдат в Смоленске в июле 1655 года пренебрегли этим суровым предупреждением, когда раскрылась их незаконная торговля вином, в чем они и признались на расспросе и после пытки. Заводчика велено было повесить, остальных, а также одного пойманного покупателя – бить кнутом перед приказом и «по торгом».
Иногда здравый смысл подсказывал судьям смягчать приговоры. В конце XVII века доступ в Кремль был ограничен, а за нарушение режима введены драконовские наказания. Например, в марте 1680 года слуга одного дворянина был схвачен, когда проезжал по территории Кремля на лошади; при этом он сопротивлялся аресту и «махался» от стрельцов «плетью и одного стрельца зашиб». В расспросе он сказал, что его хозяин пошел в Кремль через Троицкие ворота пешком, а коня велел ему отвести в конюшни; «поехал дворцом» он «не знаючи», то есть не понимая, что его статус не позволял ему не только ехать верхом, но даже и входить в царскую резиденцию. Разрядные судьи избавили его от кнута, которого он, видимо, по их мнению, заслуживал, но велели бить нещадно батогами, а затем отдать его господину.
Знание местных обстоятельств также побуждало к гибкости в определении санкций. Так, в Добром двое детей боярских, Алексей Шахов и Иван Кузнецов, дали 28 июня 1691 года показания перед воеводой Тимофеем Григорьевичем Аргамаковым о принятых ими пришлых людях по подозрению в том, что это беглые крепостные. Шахов отрицал, что приписываемый ему пришлый человек жил у него, но тот сам показал, что Шахов принял его на свою поместную землю, не доложив властям. Кузнецов утверждал, что его «пришлый неявленный человек» – не беглый, а его свойственник, который переселился к нему жить «вовсе». Воевода Аргамаков, ознакомившись с последними распоряжениями о беглых, выписанными для него подьячими, приговорил обоих землевладельцев к битью батогами за то, что держали людей, не объявив о них властям.
Суровы были наказания в области морального дисциплинирования. В частности, об азартных играх в Уложении 1649 года говорится только как о стимуле для совершения преступлений: проигрыш в карты и зернь побуждает резать, грабить и срывать шапки. Судьям было велено при разборе таких дел применять уголовное законодательство. Так, к генералу и воеводе М.О. Кровкову в Якутске в 1684 году привели площадного подьячего, обвиненного в игре в зернь, пьянстве и бражничестве и в оплате соответствующих расходов за счет «площадных денег», получаемых им за работу. Привели его двое поручителей, которым пришлось бы отвечать за эти суммы. Подьячий в расспросе сказал, что в дни, о которых шла речь в обвинении (29 и 30 июня), он был так пьян, что не помнит, играл ли в зернь; а «откупных денег не пропивывал и не проигрывал», так как они хранятся в ящике в приказной избе. Кровков велел взыскать деньги с подьячего (таким образом, поручители освобождались от ответственности), а самого его бить батогами вместо кнута – импровизированное наказание за зернь, ведь растрата не была доказана.
Как и с азартными играми, законодательство не содержало прямых норм относительно сексуальных вольностей, а только косвенное упоминание в статьях о детоубийстве; на практике судьи применяли в таких случаях телесные наказания. Например, в Якутске в начале августа 1684 года к воеводе Кровкову привели тобольского митрополичьего сына боярского и жену местного подьячего, про которых сказали, что они живут «блудным грехом». Те отрицали, отрицала и еще одна женщина, вовлеченная в историю. Несмотря на это, воевода им не поверил и велел женщин бить батогами, «чтобы впредь иным неповадно было так делать», а про сына боярского «и его непостоянство» – писать к Тобольскому митрополиту, по-видимому, чтобы тот вызвал провинившегося и наставил в нравственной жизни. Всех троих отдали на поруки, «чтоб им впредь не дуровать, за бледнею не ходить». Таким образом, судья вынес более мягкий приговор, чем предусмотренное Соборным уложением битье кнутом за сводничество, а также передал дело церкви, традиционно являвшейся контролирующей инстанцией для преступлений против нравственности.
Тяжбы по делам о бесчестье иллюстрируют весь спектр характеристик судебного процесса, которые встречались нам в этой главе: дифференциация санкций по социальному статусу, смягчение реальных приговоров по сравнению с писаной нормой, тяжкие телесные наказания для тех, кто вставал на пути важнейших государственных функций. В стандартной практике большинство процессов о бесчестье либо происходило между одинаковыми по социальному статусу людьми, либо истец бил челом на кого-то, кто стоял ниже него в иерархии, а власть присуждала требуемое законом возмещение. Так, в марте 1683 года один сын боярский заплатил бесчестье другому; в июне 1684 года – солдат солдату. В случаях, когда низший наносил бесчестье человеку, сильно возвышавшемуся над ним на социальной лестнице, и нормы предусматривали телесное наказание, приговоры часто оказывались мягче, чем санкции Уложения. В частности, в феврале 1666 года посадский человек, занимавший в Суздале выборную должность земского старосты, был бит батогами и заключен на неделю в тюрьму за оскорбление воеводы и неподчинение ему. При наказании по закону срок в тюрьме был бы вдвое больше и поработать должен был кнут.
Особая разновидность дел о бесчестье заключалась в том, что представители высшего слоя имели право апеллировать прямо к царю, если, по их мнению, он пренебрег их родовой и личной честью при назначении их на службу. Эта практика, получившая название местничества, возникла в первой трети XVI века, когда увеличилась социальная дифференциация в рамках элиты: старые боярские роды, восходившие к XIV веку, разделились к этому времени на множество семейных линий, а многочисленные князья Рюрикова дома, потомки правителей Киевской Руси, в основном из княжеств северо-востока, пополнили московский великокняжеский двор, нарушив сложившуюся иерархию престижа. Анализ соответствующих дел XVI–XVII веков показывает, что, несмотря на местнические споры, государству удавалось достичь своих целей: с одной стороны, практически ни один из тех, кто бил челом о «месте» против другой семьи, не выиграл своего дела, что способствовало поддержанию социального статус-кво. С другой стороны, крайне малое количество дел закончилось успешно. Цари из династии Романовых так манипулировали системой, чтобы не нарушался ход военных кампаний: они постоянно объявляли, что назначения будут производиться «без мест»; отвергали местнические челобитья как безосновательные, отменяли назначение обеих сторон или обещали рассмотреть вопрос в будущем. Такие стратегии также позволяли местникам сохранить лицо. В противном случае, если те упорно отстаивали свой статус, их постигало суровое наказание, часто включавшее символические элементы.
Местничество приводило к тому, что высшие служилые люди вступали в конфронтацию с самим царем, который крайне отрицательно воспринимал отказы своих бюрократов от назначений. Предстоящие службы объявлялись им на аудиенциях; в некоторых случаях их статусные претензии приводили Алексея Михайловича в такой гнев, что он лично накладывал на них жестокие санкции за неподчинение. Источники часто изображают это очень наглядно: царь «кручинился» (серчал) на служилого человека. Например, в 1655 году князь Никита Львов так «государя на гнев привел», бив челом о месте, хотя поход был объявлен без мест, что царь обозвал его просьбу «безумной», а поведение – «страдничьей виной» и приговорил было его к конфискации земель и к ссылке (очевидно, с потерей придворного чина и переводом в простые дети боярские). Затем царь все-таки смилостивился, как обычно и случалось в случае гнева на приближенных, но за вину велел бить Львова кнутом перед Разрядным шатром, чтобы его товарищи могли это видеть, – и это было крайне унизительное телесное наказание. В том же 1655 году, в июне, голову свияжских мурз и татар Михаила Наумова за отказ от назначения велено было бить батогами; но тот, выслушав приговор, все равно не принял назначения, причем «с невежеством», заявив, что «хоть-де государь велит ему голову отсечь, а со князем Юрьем Борятинским ему в посылке не бывать». Этим Наумов так разгневал царя, что тот велел бить его кнутом и сослать на Лену в казачью службу, а земли – конфисковать. К этому приговору уже не вышло помилования. В сходном деле декабря 1684 года одного из придворных чинов Ивана Меньшого Дашкова за произнесение во дворце «невежливых слов» велено было заключить в тюрьму. Тюремное заключение было наказанием за оскорбление царского дворца, но реализовать это удалось не сразу, потому что Дашков упрямо уклонялся от ареста. По-видимому, эта отсрочка так разгневала царей, что они велели бить его батогами и «написать с городом по Алексину». В части батогов он все же был помилован, но разжалование осталось в силе.
Подобные разбирательства могли доходить и до смертной казни даже для людей высокого статуса. Так, летом 1684 года цари Иоанн и Петр Алексеевичи и царевна Софья, подобно своему отцу, ответили праведным гневом на упорство челобитчика. Дворянин Степан Осипов сын Сухотин имел дерзость просить о пересмотре уже решенного ими дела о бесчестье. Первоначально за ложный донос он «довелся было смертной казни», но отделался штрафом за бесчестье. Однако в сентябре, «забыв страх Божий и презрев ту их государскую премногую и превысокую милость», вновь бил челом об отмене приговора. В ответ на это он получил уже царскую ярость и был приговорен к смерти, «чтоб на то смотря неповадно было иным впредь так воровать и их государские указы таить и ложно им великим государем бить челом». И лишь в последний момент во время казни на Красной площади в начале октября ему было объявлено помилование. Наконец, если тот или иной приближенный царя оказывался особенно упрям, его подвергали формальному обряду унижения: вместо телесного наказания проигравший должен был униженно умолять соперника, признанного выше него по статусу. В то же время ритуал был рассчитан и на восстановление равновесия между сторонами конфликта. Приведенные случаи показывают, какие варианты наказания имелись в распоряжении судей по таким делам, а также спектр реально примененных по тем или иным соображениям санкций.
Итак, существовала рассчитанная иерархия наказаний – от символического до весьма болезненного насилия, но это не означало, что хотя бы какая-то социальная или другая группа была освобождена от телесных наказаний. По мере того как государство расширяло применение телесного наказания в XVII веке, подданным московского царя, какого бы чина и состояния они ни были, все больше угрожало именно наказание кнутом. Можно предположить, что широкое применение телесных наказаний в России свидетельствовало о ее присоединении к европейской культуре «зрелища страдания» (spectacles of suffering) – управления при помощи демонстративной жестокости. Тем не менее своей деятельностью судьи вновь и вновь демонстрируют смешение формального, единообразного права и гибких судебных решений. И это еще не все. В то время как государство все в большей степени грозило населению телесными наказаниями, другие соображения толкали систему в противоположную сторону. С ростом империи росло и искушение использовать осужденных как рабочую силу на службе государства. Оно отказывалось от применения смертной казни за исключением лишь самых серьезных случаев, а взамен прибегало к членовредительству, причем не столько ради наказания, сколько для того, чтобы помечать ссыльных и контролировать их все возрастающий контингент.
Глава 11. По направлению к системе ссылки
Устрашающий указ 1663 года провозглашал: «Татям, разбойникам и убийцам, которые… довелись смертныя казни, указал Великий Государь отсечь обе ноги да по левой руке, а смертию их не казнить, и учиня им казнь, те отсеченные ноги и руки на больших дорогах прибивать к деревьям, и у тех же ног их и рук написать вины их и приклеить… чтоб всяких чинов люди то их воровство ведали».
Такое членовредительство, по сути четвертование, настолько превосходило жестокостью обычное телесное наказание, что уже три года спустя оно было отменено. С этим контрастирует законодательство 1691 года, изменившее многовековую традицию ступенчатого наказания за кражу и установившее, что три, а не две кражи, еще не наказываются смертью: «Которые воры… учнут виниться в трех татьбах, а в разбоях и в убийствах виниться не учнут, и им чинить наказанье – бить кнутом и, запятнав, ссылать в Сибирские городы, а смертью их за три татьбы не казнить». В то же время Сэмюэль Коллинс, личный врач Алексея Михайловича, несколько лет в 1660-е годы проживший в Москве, писал о применении смертной казни в России: «В субботу на Страстной неделе он [царь] посещает некоторые тюрьмы, рассматривает преступления колодников и некоторых освобождает. Недавно был выпущен один англичанин, сидевший в тюрьме за делание фальшивой монеты. Смертью здесь наказывают очень немногих, а большую часть преступников секут кнутом: и это наказание хуже смертной казни». Эти три различных источника дают понять, что в уголовном праве происходило некоторое движение от смертной казни («смертной казнью здесь наказывают очень немногих») к ссылке, с помощью которой власть демонстрировала свою власть, по сути заставляя преступника работать на себя.
Ступени рецидивизма
В системе ступенчатого наказания за кражу и грабеж схематически отражается эволюция положений уголовного права о ссылке и телесном наказании. Как показано в главе 9, в XVII веке наказания за уголовные преступления сложились в своего рода трехступенчатую лестницу (см. приложение), подобную той, которая в течение столетий применялась в европейском общем праве; изменения приживались медленно. Указ 1637 года эту лестницу удлинил: было добавлено различие между небольшими и средними преступлениями и предложение не казнить за совершение трех краж. Но составители Соборного уложения не приняли ни этой терминологии, ни увеличения ступеней лестницы. Тем не менее в Соборном уложении к наказаниям за кражу и грабеж была добавлена ссылка. После битья кнутом и отрезания уха преступника следовало посадить в тюрьму на 2–4 года в зависимости от тяжести преступления, а затем отправить в ссылку. Отсутствие уха должно было служить для опознания преступника как такового в ссылке (см. указания на источники в приложении).
Указы, появившиеся после Соборного уложения, в отношении смертной казни и ссылки демонстрируют противоречивый курс. Так, указ 1653 года повелевал, чтобы приговоренным к смерти ворам и разбойникам сохраняли жизнь и, бив кнутом и урезав палец на левой руке, ссылали на пограничье. Выбор левой руки для членовредительства мог быть связан со зловещими предрассудками относительно левой стороны или с представлением, что бóльшая часть работы выполняется рукой правой. Повторное преступление уже в ссылке предусматривало для таких людей смертную казнь, а искалеченная рука удостоверяла их преступное прошлое. С другой стороны, указом 1659 года предписывалась смертная казнь уже за первый разбой на неспокойной средней Волге; с этим контрастирует указ 1661 года о подделке монеты, который заменял смертную казнь на калечение ужасного масштаба (см. приложение). Новоуказные статьи 1669 года сохраняли трехступенчатую лестницу наказаний, но отказывались от тюремного заключения и ссылки, которые предусматривало Соборное уложение 1649 года. Членовредительство для идентификации преступников было сохранено. Тех, кто был виновен в одной-двух кражах или в одном грабеже (если они не были замешаны в других преступлениях), положено было отсылать домой на поруки, пометив их отрезанием пальца. В ссылку отправляли только тех, кто не имел фиксированного места проживания. В дальнейшем законодательство в основном следовало Соборному уложению, отправляя преступников в ссылку вместо смертной казни, но колебалось относительно того, оставлять ли какие-либо знаки на их теле. Продолжая движение в сторону отказа от смертной казни, указ 22 марта 1683 года заменил смертную казнь за «изменные слова» на битье кнутом и ссылку без калечения, а указ от мая 1691 года заменил смертную казнь для воров ссылкой и клеймением. Первое действительное продление лестницы рецидивизма было осуществлено в сентябре 1691 года: к смерти теперь приговаривали, когда человек совершал четвертую кражу, к ссылке – только за третью. За умышленное убийство, политические преступления и повторные преступления, разумеется, оставалась в силе смертная казнь. Например, в январском указе 1692 года специально оговаривалось, что, если ссыльный с отметками на теле, свидетельствующими о его уголовном прошлом, будет пойман на преступлении, наказываемом смертной казнью, его и следует казнить (ссылки см. в приложении).
Ссылка как наказание
В Новое время Российская империя печально прославилась тем, что Джордж Кеннан в 1891 году назвал «Сибирь и ссылка». Необходимость для России ссылки как судебного наказания приобрела широкую известность благодаря поколениям русских революционеров от декабристов до Владимира Ильича Ульянова, псевдоним которого Ленин, как говорят, был произведен от сибирской реки Лены. Наследником этой традиции стала обширная советская структура ГУЛАГа. Но в XVII веке эта «система» только начинала формироваться.
Историки прослеживают истоки наказания изгнанием в Русской Правде, а летописи XVI века полны упоминаний о ссылке представителей элиты. Заключение в монастыре, которое мы разбирали в главе 3, было общепринятым способом избавления от политических противников, не прибегая к их убийству, и может рассматриваться как форма ссылки. Как мы подробнее покажем в главе 14, бояре ссылали своих противников во время придворной борьбы 1530–1540-х годов; Иван Грозный ссылал бояр и митрополитов; Борис Годунов рассылал своих соперников – Романовых – по монастырям и дальним уголкам империи. В то же время церковь направляла провинившихся священнослужителей, религиозных диссидентов и виновных в преступлениях против нравственности в монастыри на покаяние, что для некоторых перерастало в пожизненное заключение. Даже землевладельцы, и светские, и церковные, могли применять своего рода ссылку: по губному наказу селам Кирилло-Белозерского монастыря, за первую кражу виновного, наказав кнутом, следовало «выбить вон», то есть изгнать из монастырских земель; то же распоряжение находим и в уставной грамоте землям боярина Дмитрия Ивановича Годунова. Европейские города раннего Нового времени обыкновенно изгоняли уголовных преступников за пределы своей территории; но территория России была велика, и ссыльные оставались в ее пределах, продолжая служить государству на далекой периферии.
В качестве судебного наказания ссылка не упоминается в законодательных памятниках до позднего XVI века: ее нет ни в Двинской (1397–1398) и Белозерской (1488) уставных грамотах, ни в церковном праве до Стоглава (1551) включительно, ни в Судебниках 1497, 1550, 1589 и 1606 годов, ни в губных грамотах или указных книгах разбойного приказа XVI века. Когда она появляется в 1582 году, это происходит без связи с уголовными преступлениями. В то время как разворачивалась территориальная экспансия на степь, тех, кто подавал ложные жалобы, лгал в суде или клеветал, били кнутом на торгу и ссылали служить казачью службу «в украинные городы – Севск или Курск». Начиная с 1590-х годов государство насильственно переселяло крестьянские общины в Сибирь для несения службы и обработки земли. В 1620-е годы этот миграционный поток пополнился ссыльными людьми, осужденными за неуголовные преступления. Эндрю Гентес описывает такую практику как «политику экономического рационализма». Ко времени Смуты ссылка была уже настолько в ходу, что упоминается в «приговоре» Первого ополчения в июне 1611 года: было решено «смертною казнью без земского и всей Земли приговору… не казнити и по городом не ссылати».
Практика правоприменения в 1620-е годы полна случаев, когда осужденных за серьезные преступления отправляли в ссылку на службу или принудительные работы. Несколько эпизодов связаны с людьми, которых на западной границе заподозрили в шпионаже. Так, одного путивльского посадского человека, обвиненного в лазутчестве, в 1621 году сослали в Сибирь и «устроили в посадские люди или в какую службу пригодится»; холопа, сбегавшего за литовский рубеж, сослали в 1623 году «в Сибирь на житье, во что пригодится». Наконец, ссылка стала альтернативой смертной казни в 1638 году, когда царь, по заступничеству патриарха, помиловал группу осужденных преступников. Создание в 1637 году Сибирского приказа отражает ускорение темпа заселения Сибири ссыльными.
Соборное уложение предусматривает наказание ссылкой за широкий спектр неуголовных преступлений: такая судьба ждала подьячего, если он во второй раз уклонялся от записи судного дела «в книгу», чтобы присвоить положенные с тяжущихся пошлины; сообщников человека, вторгшегося в частный дом для убийства (самого убийцу следовало казнить); посадских людей, переходивших в закладчики, чтобы избежать обложения (это повторение нормы 1642 года); нелегальных продавцов спиртного в корчмах, если их поймают за этим «вчетвертые»; тех, кого более трех раз арестовывали за продажу табака. Во всех этих случаях нормы предписывают, чтобы ссыльных назначали в работу: «ис тюрмы выимая, его посылати в кайдалах работати всякое изделье, где государь укажет». Впрочем, Соборное уложение добавляет ссылку к наказаниям за преступления губной компетенции – насильственные преступления, за которые предусматривалось и членовредительство.
Нанесение увечий применялось выборочно и только к самым серьезным преступникам из ссыльных. Например, в 1653 и 1657 годах такие меры грозили применить к ворам и разбойникам, без социальной конкретизации. Что касается запрета незаконной продажи спиртного в 1660-е годы, отсечением руки наказывали только крестьян и холопов, но не более высокие чины. В 1655 году, когда царь грозил ссылкой ратным людям за пожог хлеба в полях, речь о членовредительстве не шла, как и в законах о ссылке за укрывательство беглых и раскольников. В других случаях применения ссылки членовредительство также не фигурирует, как, в частности, в 1681 году о наказании людей, какого бы чина они ни были, за вмешательство в работу землеописателей; в 1683 году о наказании ушедших от хозяев холопов, если те не хотят их брать обратно; тех, кто распространяет «причинные к смуте» слова; здоровых людей, попрошайничающих под видом калек; живущих в Москве без регистрации; стрельцов, бежавших со службы из Азова. Уголовных преступников перед отправкой в ссылку калечили.
Ссылка как труд и колонизация
Ссылка обещала обеспечить государство тем, в чем оно так отчаянно нуждалось: рабочей силой для заселения и освоения территорий. По мере того как под контроль России попадали новые земли на востоке и юге, государству становилось все труднее посылать войскам и администрации провиант из центральных областей; из ссыльных и насильственно переселенных крестьян верстались служилые люди и земледельцы, которым предстояло их кормить, но численность этого населения в XVII веке была еще сравнительно невелика. Хотя уже в 1668 году реформатор Андрей Виниус предложил обеспечивать постройку нового Каспийского флота и набор гребцов на его галеры за счет ссыльных (из числа преступников и военнопленных мусульман), ссылка начала использоваться в качестве источника рабочей силы лишь в конце 1690-х годов, когда Петр I направил на заселение недавно завоеванного им Азовского порта осужденных преступников. В 1696 году он приказал посылать в Азов на принудительные работы всех бежавших со службы и всех приговоренных к ссылке вместе с семьями (членовредительство в указе не упомянуто). Брайан Бек проследил историю титанических усилий по постройке доков, зданий и инфраструктуры во враждебной природной среде. (Сам термин «каторга» для обозначения принудительных работ возник в 1701 году в связи с азовским строительством.) В 1699 году Петр указал, что «которые колодники… из мастеровых и из посадских людей, а к смертной казни они… не надлежат», таких следует ссылать в Азов, но специально оговорил, что «холостых не ссылать». Насколько новый порт в Азове нуждался в опытных мастерах, настолько там была не нужна беспокойная молодежь. По подсчетам Бека, за десятилетие в Азов было сослано около 3000 осужденных и военнопленных; однако амбициозный проект обернулся полным провалом, население постоянно сокращалось из-за болезней, голода и массового бегства. Город пришлось бы оставить, если бы его не вернули османам в 1711 году. Опыт Азова демонстрирует ряд логистических проблем при заселении окраин империи ссыльными, предназначенными служить рабочей силой.
По мере роста империи ссыльные отправлялись по всем возможным направлениям. Во второй половине XVI века, когда ссылали прежде всего политических деятелей, попавших в опалу, ссыльных принимали города и монастыри центра (Ярославль, Углич) и Севера, пермские и вятские земли. В XVII веке основным направлением стала Сибирь: Томск, Уфа и Тобольск, «дальние сибирские города» и места «на Лене». Но существовали и другие направления: города южного рубежа от Белгорода до Киева; Казань и поволжские города вплоть до Астрахани; Двина и дальние северные места, такие как Пустоозеро, Холмогоры, Кольский острог; Северный Кавказ – Терки. Указ 1683 года, например, требовал, что если землевладелец не желал брать обратно беглого холопа, то того следовало сослать «в Сибирские, и в Низовые, и в Украйные дальные городы, и в Уфимские пригороды».
Куда бы ни направлялись ссыльные, их доставка представляла серьезные трудности для государственных учреждений с точки зрения логистики. На каждом этапе пересылки необходимые средства приходилось запрашивать у местных властей. Некоторые ранние указы определяли нормы содержания преступников по пути в Сибирь: алтын денег и поденный корм (1632). Наем подвод для пути в Сибирь никогда не был простым делом. В указе 1696 года было объявлено, что платить за это из Сибирского приказа не годится, потому что в летнее время, когда едут ссыльные, в нем нет необходимых денежных доходов (ясачная мягкая рухлядь поступала зимой). Поэтому впредь предписывалось прогонные и кормовые деньги на ссыльных до Верхотурья платить из того приказа, где их судили. Кроме того, верхотурскому воеводе было велено «для тех ссыльных людей… построить двор со стоячим тыном и поставить в нем сколько изб пристойно». Местное население жаловалось на тяготы, сопровождающие отправку ссыльных: например, в сентябре 1682 года сольвычегодские и яренские крестьяне и посадские люди били челом, прося освободить их от поставки судов под ссыльных. Пойдя навстречу их просьбам, Москва поменяла маршрут ссыльных на Камский речной путь.
Ряд дел, относящихся к 1680-м годам, демонстрирует сложность логистической ситуации. В 1685 году переяславль-рязанский крепостной был приговорен к вечной ссылке на Терек (на Кавказе) за какое-то (неназванное) преступление. Путь его лежал из Переяславля через Нижний Новгород и Астрахань на Терек. В транспортировке принимали участие Стрелецкий приказ (начавший дело и руководивший доставкой приговоренного в Нижний) и Новгородская четверть (в которой дело было решено и которая взяла на себя оставшуюся дорогу). Подобным же образом в 1687 году посадский человек с Кольского полуострова был осужден в Москве за злоупотребления: он украл хлебные запасы и деньги таможенной казны и оскорбил целовальника. В приговоре, направлявшем его в ссылку в Пустозерск, подробно расписан предстоящий ему маршрут: Москва – Переславль-Залесский – Ярославль – Вологда – Тотьма – Устюг Великий – Двина – Кевроль – Мезень и, наконец, Пустозерск, всего более 1600 км до Белого моря. В указе 1692 года Стрелецкому приказу описаны трудности конвоирования ссыльных, которых следовало везти в ножных кандалах и наручниках «с великим береженьем». Нерадивых провожатых, если порученные им ссыльные бежали в пути, следовало самих, бив кнутом, сослать в те города, куда они везли осужденных; их жен и детей нужно было доставить к ним туда. Во всех этих случаях требовалось приложение сил сразу нескольких приказов и местных сообществ, расположенных по дороге.
Путешествие было настолько тяжелым, что Ф.Г. Сафронов оценивает долю достигших места назначения от направленных в Восточную Сибирь только в 70–75 %. По пути люди могли заболеть и остаться на полпути на излечение, умереть или бежать. Кроме того, кого-то могли задержать воеводы для выполнения тех или иных работ. По прибытии ссыльные требовали надзора. Какие трудности это подразумевало, видно из наказа туринскому воеводе (октябрь 1673 года). Его информировали о территориальном размещении различных групп ссыльных в Сибири. В 1671/72 и 1672/73 годах в Тобольск (ок. 2250 км от Москвы) были сосланы запорожские казаки, которые затем были распределены по разным городам и записаны в пешую казачью службу. Но в октябре 1673 года одна из этих групп бежала из Тобольска; вследствие этого прежние распоряжения были пересмотрены, и оставшихся запорожцев было велено изъять со службы и держать скованными в тюрьме. Другие группы ссыльных (астраханцы и воронежцы), считавшиеся более достойными доверия, должны были быть отданы на поруки, а по кому порук не будет, тех «начальным людям… беречь и пересматривать понедельно, чтоб они никуда не ушли и были все в лицах». Если кто-то из них заслужил репутацию преступника, того следовало «метати в тюрьму ж». Специальное указание туринский воевода получил о сыске любых беглых ссыльных во вверенной ему области, а по поимке – об отправке их в Тобольск, где тамошнему воеводе велено бить их кнутом и ссылать в «дальние Сибирские городы». Воеводы должны были пересмотреть и переписать всех ссыльных с 1661/62 года и убедиться, что они остаются на назначенных им местах.
Две указные грамоты воеводам сибирских городов демонстрируют напряженность, присущую этой системе. Иркутскому воеводе было велено напомнить ссыльным, что многие из них еще живут на свете только благодаря царской милости, заменившей им казнь изгнанием, что им даны земли, угодья и ссуды. За это они должны «показать» «смирное житие», как те, кто «себя и жен и детей своих своею работою питают, и… на дачи служилым людем всякие подати платят без всякой противности». В то же время воевода не должен был посылать ссыльных за пределы города, «и к Москве отнюд не отпускать… и из пашенных в служивые и ни в какие чины и в посад не верстать». Ссыльных, живущих «по християнской должности воздержно», воеводе следовало поставить надзирать за другими и иметь к ним «всякую ласку». В то же самое время тюменскому воеводе в Западной Сибири пришлось столкнуться с переизбытком ссыльных. Он доносил, что в его распоряжении нет ни достаточно земли, ни служебных должностей, чтобы верстать новоприбывающих ссыльных, и что многие из них живут преступной жизнью и их невозможно контролировать. Сибирский приказ на это только порекомендовал усилить меры надзора и следить, чтобы всякий ссыльный жил «на указном своем месте» и выполнял свою работу; с этой целью следовало мобилизовать старост, приказчиков и жителей Тюмени, слобод, деревень и острожков на надзор за ссыльными. Если ссыльный откажется работать, его следует заклеймить «розожженным железом» на видном месте и сказать, «чтоб… жил смирно» под страхом смертной казни за дальнейшее неповиновение.
Только наиболее высокопоставленным изгнанникам предоставлялись относительно комфортабельные условия, возможность держать прислугу и получать достаточно провизии. Таких людей часто ссылали в города исторического центра России и не верстали в службу. Так поступили, например, с группой бояр и их родственников, подвергшихся репрессиям по делу казненного полководца Михаила Борисовича Шеина (см. главу 15). Ссылка их была недолгой: Прозоровский и Измайлов были помилованы, и первому разрешили вернуться в Москву в начале сентября 1634 года, а второму – в начале октября. В сентябре 1689 года князь Василий Васильевич Голицын с сыном Алексеем (оба – с женами и детьми) были сосланы в Яренск (в бассейне Северной Двины). Хотя Голицын так и умер в ссылке, ему было предоставлено щедрое ежедневное довольствие из пустозерских таможенных доходов; тщательно расписаны были подводы и провожатые, с которыми Голицыных отправляли в ссылку. Условия для целого ряда менее высокопоставленных лиц, сосланных в 1689 году за связи с опальной царевной Софьей и Шакловитыми, были гораздо строже. Большинство отправилось в сибирские города, некоторые – на Волгу, одна женщина-мирянка и подьячий – в Каргополь, несколько священнослужителей – в монастырские тюрьмы. Высокородные лица, замешанные в заговор Циклера в 1697 году, были переведены в провинцию с понижением в службе: боярин Матвей Пушкин сослан в Енисейск (3200 км от Москвы), а боярин Федор Соковнин – в «дальние его деревни» – оба за измену их сыновей. Сыновей казненного окольничего Алексея Соковнина разжаловали и отправили служить в Севск (ок. 540 км по земле на юго-запад от Москвы).
В отношении же незнатных ссыльных проводилась политика, поощрявшая переселение в Сибирь целых семей. Новоуказные статьи 1669 года возбраняли посылать человека в ссылку без жены; указ 1680 года более точно определял, какие члены семьи должны были следовать в Сибирь за осужденным: это были жена и дети до трех лет; по-видимому, старшие дети должны были оставаться с родственниками. Указ 1682 года уже подтверждает, что сопровождать ссыльного его семья может, только если они жили вместе, а не отдельно. Впрочем, для колонизационного движения ссылка была ненадежным источником. В мае 1679 года в отписке в Якутск енисейские воеводы расписали движение группы ссыльных, посланных из Тобольска в Якутск через Енисейск и Илимск. Енисейские воеводы только что отправили тех дальше, но сообщали, что состав группы претерпел изменения. По дороге двое мужчин заболели и должны были остановиться вместе с семьями, один в Тобольске, другой – в Енисейске. Женщина, путешествовавшая самостоятельно, вышла замуж за ссыльного из этой партии и присоединилась к ней. Один человек, определенный в казачью службу, умер по дороге между Тобольском и Енисейском; еще один записался в Тобольске в посад. На восток двигались все новые рабочие руки, но число их таяло по дороге, и часто они не доходили до запланированных пунктов назначения.
Едва ли можно сказать, что система ссылки в XVII веке надежно обеспечивала государство рабочей силой и поселенцами для колонизуемых территорий. Более того, на огромных просторах Сибири было особенно трудно контролировать ссыльных. Неудивительно, что государство стало наносить специальные метки на тела ссыльных, чтобы идентифицировать тех из них, кто был виновен в совершении наиболее серьезных преступлений, и иметь возможность следить за ними.
Членовредительные наказания и клеймение
В качестве судебной санкции членовредительство появлялось в некоторых светских и церковных законодательных памятниках и до середины XVII века, но если и применялось на практике, то исключительно редко. Широко известны случаи ослепления друг друга князьями московского дома в династической войне середины XV века, но эти инциденты выходили за пределы судебной сферы. В законодательстве членовредительство, как правило, не встречается до 1649 года: его нет ни в Белозерской уставной грамоте 1488 года, ни в Судебниках 1497, 1550, 1589 и 1606 годов; Судебник 1589 года эксплицитно запрещал его применение. В губных грамотах, однако, в качестве отражения римского права появляется отсечение руки за вторую кражу; а по указу 1637 года, который, впрочем, так и не был проведен в жизнь, предписывалось клеймить уголовных преступников: отпечатывать буквы или слова каленым железом на лице таким образом, чтобы можно было прочитать, какое преступление человек совершил. Разбойникам – «р» на правой щеке, «з» на лбу, «б» на левой щеке, «татям» (ворам) – соответственно «т», «а» и «т».
По-видимому, норма губных грамот об отсечении руки оказала влияние на разбор дел по серьезным преступлениям в первой половине XVII века, поскольку на нее есть ссылки в делах 1613 и 1644 годов. В Соборном уложении мы видим уже более систематическое введение членовредительства, которое использовалось как санкция, направленная на лишение трудоспособности, или как способ идентификации преступника. В некоторых случаях это принимало форму талиона: наказанию подвергалась та часть тела, при помощи которой было совершено преступление. Так, за обнажение оружия или нанесение раны в присутствии царя или за кражу из царского дворца полагалось отсечение руки (не сказано, левой или правой); отсекалась и рука, похитившая коня у служилого человека во время похода. Общий принцип такого талиона был сформулирован в клаузуле: каждый, кто нанесет другому телесное увечье, должен быть изувечен таким же образом. В других статьях Уложения отсечение различных частей тела было связано со ссылкой в качестве идентифицирующего признака. За первую кражу или разбой отрезалось левое ухо, за вторую кражу – правое. В Соборном уложении прямо говорится, что если кто-то явится с одним или двумя отрезанными ушами и без подорожной, его следует арестовать как беглого ссыльного и «ведомого вора». Если человека более трех раз ловили за продажей табака, по Уложению его следовало изувечить особо свирепым образом: бить кнутом и вырезать ноздри, а затем сослать. Практика отвечала предписаниям закона. Так, в одном деле 1653 года наказание полностью соответствовало нормам Уложения, включая и тюремное заключение перед ссылкой. Джон Кип с полным основанием назвал 1663 год «пиком» жестокости судебных наказаний. В отличие от Соборного уложения и указов 1650-х годов, по которым уши и пальцы отрезали для идентификации, в 1660-е годы стали увечить для большего ограничения физических возможностей. Указ 1660 года приговаривал крестьян за незаконную продажу вина к отсечению рук и ссылке в Сибирь. В этом случае осужденного калечили настолько, что он терял работоспособность. В указе 1661 года о подделке монеты была разработана ужасающая ступенчатая шкала увечащих наказаний, включавшая отсечение ног, левой руки или пальцев в качестве замены смертной казни. Страшный указ 1663 года, процитированный в начале этой главы, почти сравнялся по жестокости с четвертованием; то же самое можно сказать и о многих наказаниях участников Медного бунта 1662 года, когда одних увечили, а других клеймили буквой «б» (то есть «бунтовщик») на левой щеке (см. главу 16). Такое обращение к семиотическим возможностям вместо членовредительства возвращает нас к недействовавшему указу 1637 года и предвосхищает практику клеймения, появившуюся в 1690-е годы.
Новоуказные статьи 1669 года, которые были составлены в период социальных потрясений и роста недовольства, претерпели некоторые изменения во время московского восстания 1662 года и окончательно были сформулированы во время восстания Степана Разина 1669–1671 годов, изменили членовредительные нормы Соборного уложения в сторону более решительного лишения физических возможностей. Например, если за первую кражу Уложение назначало отрезание левого уха, то Новоуказные статьи – «двух пальцев меньших у левой руки». За второе преступление теперь полагалось отсечение левой руки у запястья вместо «второго», то есть правого уха по Уложению. Затем преступнику следовало выдать письмо, позволявшее ему вернуться домой и жить там «безпенно». Но если такой искалеченный человек попадался на новых преступлениях, его надо было увечить дальше – отрезать руку и ногу. За такое тяжкое преступление, как похищение церковной утвари, каравшееся по Уложению смертью, Статьи 1669 года устанавливали у уличенного в первый раз отсечение левой руки и правой ноги (ссылки см. в приложении).
После 1660-х годов московские законодатели несколько смягчили всю эту свирепость. Уже в 1666 году безжалостный указ 1663 года был отменен. Впоследствии членовредительные наказания для ссыльных были и вовсе законодательно упразднены: те, кто винился в тяжких преступлениях и по норме 1669 года должен был лишаться рук и ног, теперь ссылался в Сибирь в целости (сентябрь 1679 года), а отсечение руки, ноги и двух пальцев, полагавшееся тем, кто совершил одну или две кражи, в 1680 году было заменено вечной ссылкой в Сибирь. Но указ 1682 года, наоборот, усилил наказание 1669 года за первый случай преступления: теперь отсечению подлежали не только два «меньших» пальца левой руки, но и левое ухо, дальше следовали битье кнутом и вечная ссылка в Сибирь. Указ 30 марта 1683 года ограничил, но не упразднил членовредительство. В нем постановлялось, что вместо пальцев отрезать следует уши. Хотя эти законы оформлялись как царский указ и боярский приговор, противоречия в них заставляют думать, что здесь мы встречаемся с несогласованной работой нескольких приказов.
И все же общая тенденция состояла во все большем применении на теле такого рода отметок, которые не лишали преступника работоспособности. В законодательстве место калечащих наказаний стало занимать клеймение ссыльных и преступников. Упоминания о нем мы находим в более ранних наказаниях, совершенных в 1637 и 1662 годы, но именно в 1690-е годы подобная практика действительно стартовала. Например, в майском указе 1691 года было отменено отрезание пальцев и ушей осужденным, которые по закону «довелись смертные казни», но были помилованы и приговорены к вечной ссылке. Вместо этого их должны были клеймить каленым железом литерой «в» («вор») на левой щеке. Указ открыто объясняет, что клеймо позволит опознать их, если они сбегут из ссылки. Январским указом 1692 года было предписано, что если кто-то из сосланных вместо смертной казни еще не заклеймен, его следует подвергнуть этой процедуре. Точно так же и люди, сосланные за менее серьезные преступления, если уже в ссылке их уличали в преступлении, караемом смертью, должны были пройти клеймение. Согласно этому же указу, если клейменый ссыльный сбежит, его следует поймать, повторно заклеймить уже литерой «р» («разбойник») на другой (правой) щеке и доставить обратно на место ссылки; если он бежит еще раз, то этих двух клейм будет достаточно для смертного приговора, даже если никаких преступлений он при этом не совершал. Этот указ демонстрирует значение, которое приобрело клеймение лица в 1690-е годы: оно удостоверяло вину человека в преступлении, караемом смертью, и конкретизировало уровень рецидивизма. Отголосок такого применения находим в июльском указе 1698 года к иркутскому воеводе. Ему было велено беспощадно казнить всякого клейменого ссыльного, совершил ли он заслуживающее этого преступление или любое другое преступление, потому что преступник уже однажды был помилован царем: это видно, как указано в документе, уже из того, что он был заклеймен (ссылки см. в приложении).
Помимо использования литер российские власти прибегали и к другим способам клеймения. Одно клеймо, упоминаемое с 1660-х годов, имело форму орла, подобно таможенным штемпелям для облагаемых налогами товаров. В 1701 году солдат, сосланный за неподобающее солдату («не годен») разгульное поведение – зернь, карты, пьянство, – подал прошение, чтобы ему было позволено вернуться. Он признавал, что его было велено «заорлить» во время ссылки в города Поволжья. Более прямолинейный подход, при котором легче отслеживать направление движения ссыльных в Сибирь, встречается в указах конца 1690-х годов: преступников следовало клеймить названием города, куда их сослали. Например, согласно указу 1698 года тюменскому воеводе, он должен был ставить на спину всем ссыльным, которых уличили в преступлениях, клеймо в виде слова «Тюмень». Для этого ему прислали образец, который следовало увеличить вдвое. Как упомянуто в указе 1698 года в Иркутск, такие же образцы были разосланы и в другие сибирские города (см. приложение).
Изобразительные символы и названия городов для мечения ссыльных использовались не только в России. В Европе раннего Нового времени самоуправляющиеся города часто клеймили преступников своей городской эмблемой, а затем изгоняли их. Например, по замечанию ван Дюльмена, «часто применялся знак виселицы или герб города, в случае Франкфурта – орел». В ряде случаев франкфуртское правосудие клеймило преступника буквой «F», люцернское – буквой «L». Во Франции в XVI–XVII веков могли клеймить знаком лилии, в Амстердаме – тремя крестами городской печати. Государства раннего Нового времени использовали клеймение для контроля и информирования.
Ссылка, преступление и членовредительные наказания
Эта печальная череда жестокого калечения и клеймения отражает процесс ужесточения позитивного права. Но в реальной практике бóльшая часть приговоров к ссылке не сопровождалась нанесением подобных увечий. Нами было изучено около 34 дел, по которым были приняты решения о ссылке; членовредительство или клеймение обозначено только в примерно десяти случаях. Кого же выделяли такими ужасными телесными отметинами?
Как было показано выше, социальный статус и тип преступления определяли, применялось ли физическое маркирование. Социальный ранг не должен был приниматься во внимание в уголовных делах, но при других типах преступлений на практике калечили, как правило, только простой народ. Например, указ 1660 года о незаконной продаже алкоголя предписывал широкий круг наказаний от конфискации имений для дворян и детей боярских до телесного наказания и ссылки для социальных групп, связанных с торговлей или службой на дворцовых и церковных землях. Но частновладельческих крестьян и холопов за те же преступления следовало калечить и ссылать. Приговор ратным людям, схваченным при подавлении Медного бунта 1662 года, демонстрирует такую же дискриминацию. Служилые люди высоких рангов: «дворяне, и жильцы, и дети боярские, и рейтары», которые «не пытаны», должны были быть сосланы в Астрахань «в дети боярские без наказанья» и без клеймения, а тех из них, кто происходил из «Понизовых городов», следовало сослать в Сибирь. Из людей в меньших чинах следовало выбрать двадцать наиболее виновных и бить их кнутом, а затем их с остальными (но без перечисленных выше более знатных), «запятнав» на левой щеке буквой «б» (то есть «бунтовщик»), сослать «ково куды пристойней, и быть им в тех городех в пашне», «а понизовых городов в Астрахань не ссылать». Совершенно очевидно, что пытка, телесное наказание и клеймение пятнали честь человека, и более знатные военные чины были избавлены от такого унижения.
Законы, связывавшие применение членовредительных наказаний (в установленном ступенчатом порядке) с насильственными преступлениями, соблюдались и на практике. В 1666 году одного крестьянина приговорили к битью кнутом, ссылке в Астрахань и отрезанию правого уха (левого он уже успел лишиться) за грабеж и разбой на большой дороге. За одну кражу два крестьянина в 1671 году были приговорены к битью кнутом и отсечению двух «меньших» пальцев на левой руке повыше первого сустава, при этом без ссылки – это соответствовало Новоуказным статьям 1669 года. Приговор следовал им и в деле 1676 года о похищении путивльским посадским человеком таможенных доходов и икон: ему отсекли руку и ногу. В другом деле того же года белевский посадский человек был в первый раз арестован за кражу, но местный суд запросил разъяснений центрального приказа: следует ли помимо битья кнутом и ссылки отрезать левое ухо по Соборному уложению или два пальца по Новоуказным статьям. Приказ выбрал последнее. В итоге, правда, ответчикам удалось отвести калечение и битье кнутом, но ссылка осталась в силе.
Членовредительство продолжало применяться до конца века, даже при том, что все большее распространение приобретало клеймение. Например, в 1689 году в донесении соликамского (на Урале) воеводы упомянуто, что за один разбой (без смертоубийства) человек был наказан по закону 1669 года – отсечением левой руки и правой ноги, от чего, к сожалению, и скончался; по-видимому, власти этого отдаленного пункта не знали об указе 1682 года, который заменял это наказание на нечто менее опасное для жизни – отсечение левого уха и двух пальцев. По обвинению в убийстве холопа патриарший крестьянин был в 1695 году приговорен по Новоуказным статьям к вечной ссылке на Белгородскую черту после битья кнутом на козле и урезания левого уха. По статьям 1669 года, если это было умышленное убийство, он должен был быть казнен, а если неумышленное – бит кнутом; возможно, судья имел в виду майский указ 1691 года, в котором смертная казнь безоговорочно заменялась ссылкой. К концу XVII века судьи старались применять ссылку, где только возможно.
Калечащие наказания за другие преступления могли символизировать социальное положение преступников, а иногда – сами преступления. Так, заклейменные литерой «б» в 1662 году опознавались как бунтовщики невысокого социального статуса. Членовредительство часто служило обозначением преступления: например, стрелец и посадский человек, виновные в том, что в 1662 году читали вслух подметное письмо и подбивали людей присоединиться к восстанию в Москве, лишились за это языков (а вдобавок и обеих ног). Хотя урезание языка редко встречается в кодификации, оно, обладая особой символической силой, регулярно применялось для наказания за подстрекательство против властей. Так, в частности, посадский человек был сослан в Великий Новгород с урезанным языком за «непристойные речи» про царицу Марию Ильиничну; подобным же образом в 1667 году Аввакум и члены его раскольнического кружка были приговорены к ссылке и урезанию языка, чтобы воспрепятствовать им проповедовать свою ересь (в части калечения Аввакум был в итоге помилован). Трое стрелецких начальных людей, приговоренных к казни за участие в заговоре Шакловитого в 1689 году, были в последний момент помилованы с заменой наказания на битье кнутом, ссылку в Сибирь и урезание языка, что символизировало их участие в распространении злых слов и идей. Остальные осужденные по этому делу были сосланы без нанесения увечий. Работный человек, виновный в высказываниях против Петра I, был приговорен в 1697 году к урезанию языка, а также к нещадному битью кнутом и ссылке в монастырь. Впрочем, большинство наказанных отправлялось в ссылку без увечий и клейма. Большая часть приговоров не включала лишения человека части его тела, даже если закон позволял сделать это.
Клеймение и членовредительство в наказании преступников, как и ссылка, применялись не только в России. Нанесение клейма, наколок, шрамов и другие соматические модификации – все это давние способы наказания и идентификации наказанных. Во времена Античности в греко-римском мире на кожу преступников и беглых рабов чернилами накалывались слова или выжигались клейма со знаком их проступка. Для демонстрации преступления словом отрезались языки, для демонстрации кражи – руки. Подобные метки «означали крайнюю степень диффамации»: в Европе раннего Нового времени людям, отмеченным клеймом, запрещалось приносить присягу; они подвергались постоянному унижению. Как отмечает ван Дюльмен, «клейменый человек никогда уже не сможет найти „честную“ работу». В других культурах, например в Японии, в ту же эпоху нанесение татуировок преступникам превратилось в особую семиотическую систему.
К XVII веку подобные практики в европейских странах – современниках Московской Руси – уже понемногу отмирали. По наблюдениям Дж. Коя, муниципальный суд Ульма в XVI веке угрожал членовредительством тем, кого изгонял из города, но редко приводил угрозы в исполнение. В том же русле находится приведенный У. Рублак запрет на клеймение людей в имперском законе 1551 года и ее наблюдение, что все же эта практика продолжалась, хотя и редко. Ван Дюльмен соглашается с этим: «Это применялось не так часто, как мы можем подумать… Подобным наказаниям подвергались в основном представители низших слоев общества». В середине XVI века во Франции в судебной практике начался переход от членовредительства к клеймению, а клеймение лица стало уступать место прижиганию на плече. Но в польских городах магдебургского права клеймение продолжало применяться, особенно к тем, кого изгоняли из города. Даже до XVIII века клеймение и в меньшей степени членовредительство время от времени упоминаются в европейских странах, но область их применения, как правило, сокращалась по мере того, как с усилением в Европе чувствительности ухудшалось отношение к подобным жестокостям и развивались другие виды наказания, такие как тюремное заключение. Но в России, где ссыльные жили в пограничных землях огромной империи, клеймение служило задачам государства по их идентификации и контролю над ними, а сворачивание практики членовредительных наказаний обеспечивало сохранение их трудоспособности.
Глава 12. Петр I и наказание
В 1718 году Петр Первый обрушил свой гнев на преступников на улицах Петербурга: «Бывает много беглых солдат и матрозов и прочих воров, которые себе квартир не имеют, от которых бывает воровство и смертное убивство, а больше живут на кабаках и в торговых банях, на рынках, и в харчевнях… того ради объявляем всем, кому о том ведать надлежит, чтоб никто без явнаго свидетельства никаких бы гулящих людей в домы к себе и в вышеупомянутые места, как пробьют зорю, ночевать не пускали, и в работу… без поручных записей отнюдь не наймовали… и за то тем людям учинено будет наказание, биты будут кнутом и сосланы на каторгу… А ежели… будут кричать караул, и кто в то время тут случится или оной крик услышит: оным людям, которые будут кричать караул, чинить вспоможение… ежели по свидетельству на оных показано будет, что от них неспомогательства явится какое смертное убийство или иное какое злобство, от чего Боже сохрани, и тогда оные, которые драку видели и тот их крик слышали, повинны отвечать, якоже сами убийцы и злодеи».
Петровские законы часто звучали дидактично и эмоционально. «От чего Боже сохрани», – думает он. Как правитель Петр без колебаний карал тех, кто совершал преступления против его народа и государства.
Историки критически восприняли петровское наследие в области судебных наказаний. Некоторые из них утверждали, что административные и судебные реформы начала XVIII века привели к формированию практики доносительства и зверской жестокости. Поскольку в Европе общественное мнение склонилось в XVIII веке к осуждению телесных наказаний, их сохранение в России выглядит в глазах современников и историков нашего времени как проявление отсталости. В этой главе рассматривается, как реформы по созданию «регулярного полицейского государства» сказались на практике телесных наказаний. Для этого мы привлекли корпус из семидесяти пяти дел, уже анализировавшихся в связи с рассмотрением процедуры судопроизводства в главе 8. Эти дела относятся к периоду с 1699 по 1727 год и происходят из разных частей страны. Однако наиболее значительная группа из 55 дел, по большинству из которых было вынесено решение, – из суда Арзамасского уезда и других средневолжских судов. Разбор этих случаев показывает, что в наказании большинства преступлений петровские судьи были не более и не менее свирепыми, чем судьи предшествовавшего периода. Если Петр за что и заслуживает репутацию изувера, то за то, как он карал наиболее тяжкие преступления, о чем речь пойдет в главе 18. Поскольку Соборное уложение оставалось действующим судебным кодексом, система присуждения наказаний в большинстве случаев вполне ожидаемо повторяла практику московского периода.
Петровские юридические воззрения на наказание
В ходе петровских реформ уголовному законодательству было уделено особое внимание, однако в том, что касается форм наказаний, поменялось не так уж много. Артикул воинский 1715 года на первый взгляд ужесточает систему наказаний. Были введены новые типы телесных наказаний и смертной казни: расстрел расстрельной командой, прогон сквозь строй (технически не являясь смертной казнью, эта мера применялась к военным преступникам: рекрутам-дезертирам, участникам драк, – а также за серьезные правонарушения в вопросах веры), а также подвешивание за ребра. Будучи заимствованы из европейской практики, они вводили публичные ритуалы покаяния за определенные виды преступлений. Однако ни эти новые виды наказаний, ни покаяния не применялись в светской юридической практике. Встречаются даже случаи смягчения наказания, как в указе 1723 года, изменившем меру наказания за фальшивомонетчество. Теперь фальшивомонетчикам не вливали расплавленный металл в горло, а просто отрубали голову «для скорой смерти».
В дополнение к этому в Артикуле воинском осталось много старых идей и практик. Так, сохраняется представление, что наказание отвращает от совершения преступлений (арт. 24, 137); различные наказания предусмотрены за убийство намеренное, непредумышленное и по неосторожности или вследствие несчастного случая (арт. 158–159); оправдывается убийство при самозащите, но повышены требования по доказательству самозащиты (арт. 157). Артикул следует Новоуказным статьям 1669 года в смягчении наказаний при детском возрасте и умственной неполноценности (арт. 195) и продолжает заданную ими тенденцию (в отличие от Соборного уложения) наказывать более строго преступления, совершенные в состоянии опьянения (арт. 43). В этом памятнике эксплицитно обсуждаются практики, до этого явно не артикулированные: судьям позволяется проявлять гибкость при определении наказания в зависимости от преступления и «состояния» (социального статуса) обвиняемого (арт. 145, 154, 164, 167–170, 176, 202–203) и умеренность – в жестокости четвертования и пытки (арт. 124). Поднимаются новые вопросы, например о трудности доказать изнасилование и о мере ответственности мужчины за нежелательную беременность (арт. 167–168, 176); вводятся такие общие понятия, как «преступление» и «преступник» (арт. 189–190). Хотя Артикул воинский не применялся в гражданских судах, его текст свидетельствует о более высоком уровне правовых знаний в судах начала XVIII века.
В других указах начала XVIII века в области наказаний также поддерживаются тенденции XVII века. С одной стороны, список преступлений, караемых смертью, расширялся, особенно за счет деяний, наносящих ущерб государственным доходам. С другой стороны, активное осуществление проектов государственного строительства требовало рабочей силы, и в силу этого вместо смертной казни продолжала использоваться ссылка даже за самые тяжкие преступления. П.С. Ромашкин даже утверждает, что Петр I де-факто отменил смертную казнь за исключением государственных преступлений, видя в этом проявление милосердия. Он приводит анекдот, согласно которому Петр, во время одного разговора в 1715 году, был потрясен, когда ему сообщили о широком применении смертной казни в «Каролине» Карла V (1532): «Полно, правда ли? Я думал бы, чтоб сей Великий Государь более явил разума и проницания в сем случае. Естьли же правда, то может быть, он думал, что в его Государстве более лишняго народа, нежели в Моем. На безпорядки и преступления надлежит конечно налагать наказания, однакож и сберегать жизнь подданных сколько возможно».
При том что условия жизни в ссылке и на принудительных работах были тяжелы, а народ изнывал под растущими обложением и рекрутскими наборами, Петра Великого едва ли можно назвать гуманистом, и попытка Ромашкина представить его в таком свете говорит скорее о выдаче желаемого за действительное в духе позднесталинской эпохи, когда он писал (1947). Но чем бы ни руководствовался Петр, под его началом было проведено серьезное ограничение смертной казни.
Продолжалось и увеличение ступеней рецидивизма: по указу 1703 года количество случаев такого серьезного преступления, как разбой, не караемых смертью, было доведено до десяти (что поистине удивительно), правда, только если при этом не было совершено убийств. Схваченные за повторный разбой подлежали битью кнутом, клеймению на щеке и ссылке в вечную каторгу. Подобным же образом государство в своем стремлении привлечь рабочие руки рядом указов освобождало от смертной казни и за традиционные уголовные преступления (кража и разбой). Например, указы 1703, 1704 и 1705 годов предписывали казнь только для тех, кто «явится в измене и в бунте, и в смертных умышленных убивствах, или кто кого каким смертным питием или отравою уморит»; за все иные «воровства» следовала ссылка на каторгу (ссылки см. в приложении).
Даже столкнувшись с массовым бегством со службы, петровские законодатели время от времени смягчались, когда потребность в трудовых ресурсах становилась особенно острой. По закону 1700 года беглых солдат наказывали повешением, но в 1705 году эта норма была модифицирована: вешать следовало лишь каждого третьего перед всем полком, а остальных – наказывать кнутом и отправлять в вечную каторгу. Указ 1711 года позволил беглым «драгунам и солдатам, рекрутам и матросам и всякого чина служилым людям» вернуться в свои подразделения без наказания, даже если, находясь в бегах, они совершали преступления, достойные не только наказания, но даже смертной казни. Но не явившихся в течение полугода ждала казнь смертью «без всякого милосердия». В 1712 и 1715 годах издавались указы, грозившие смертью за бегство со службы, но такая суровость была вскоре оставлена: по указу 1717 года было установлено, что рекрут, бежавший в первый год службы, должен быть трижды прогнан сквозь строй; за повторное бегство или если он бежит, уже отслужив год, полагалось битье кнутом, вырывание ноздрей перед всем полком и ссылка на вечную каторгу на галеры. Эти наказания не назовешь легкими, но они позволяли избежать смертной казни и сохранить человеку трудоспособность.
В сферах, не связанных с войной, законодательство начала XVIII века также уменьшало наказания в целях привлечения трудовых ресурсов. В указе от 7 марта 1721 года объявлялось помилование даже убийцам, явившимся с повинной: вместо казни их прогоняли сквозь строй и отправляли в каторгу на 10 лет. В том же году уголовное законодательство отказалось от «десяти разбоев» 1703 года, но установило больше ступеней рецидивизма, чем первоначальные три (как в XV веке): можно было совершить три кражи и два разбоя, прежде чем быть приговоренным к смерти (см. приложение). В продолжение правления Петра порог для наказания смертью за уголовные преступления был существенно повышен в пользу ссылки и каторги. Смертная казнь сохранялась для убийства, рецидива тяжких уголовных преступлений и политических преступлений (см. главу 18).
Стыд и социальные иерархии наказаний
Благодаря некоторым из реформ начала XVIII века в России было введено новое, европейское отношение к телесному наказанию, основанное на более индивидуализированном представлении о чести. Как показано в главах 9 и 10, фактическое освобождение от телесных наказаний привилегированных социальных слоев (духовенства и поместного дворянства) пропитывало законодательные памятники XVII столетия. Это продолжалось и в петровскую эпоху. Например, согласно наказу астраханскому воеводе 1700 года, ему разрешалось применять пытку ко всем подозреваемым русским и к «иноземцом черным людям», но к элите нерусских народов («мурзам») – только «в великом государственном деле и в большой измене». В наказе 1705 года головам, направленным на истребление корчемства, содержится требование, чтобы на знатных людей окончательное наказание не накладывалось без резолюции высших судов. Как и раньше, более знатные люди и должностные лица платили штрафы за то, за что низшие классы подвергались телесным наказаниям. Так, по указу 1715 года о своевременной сдаче с мест окладных книг, дьякам и подьячим за нерадение полагалось нещадное битье батогами, тогда как с губернаторов и судей взыскивался штраф. «Устав воинский» освобождал от пытки различные категории людей: беременных женщин, стариков старше 70 лет, недорослей и, что важно, «шляхту, служителей высоких чинов». Подобным же образом, в 1719 году Петр I объявил, что «знатные», если будут подавать челобитные ему напрямую, минуя положенные инстанции, лишатся «чина и имения», тогда как «из нижняго чина и подлые» получат за это же жестокое телесное наказание.
Впрочем, как и раньше, за ущерб государственному интересу в законах обильно предусматривались телесные наказания и для высших чинов. Губернаторам, не выславшим в срок в армию рекрутов, в 1711 году было объявлено, что за неисправление они будут «наказаны яко изменники и предатели отечества». Телесное наказание угрожало, по апрельскому указу 1715 года, и землевладельцам, укрывающим беглых крестьян или не доносящим на них, а также ландратам, допустившим в своем управлении такое укрывательство. В 1720 году Петр I приговорил бывшего воеводу, двух офицеров, адмиралтейского подьячего, а также нескольких мастеровых за порубку заповедных лесов к битью кнутом, клеймению и ссылке, а некоторых велел прогнать сквозь строй «шпицрутенами, морскими кошками и леньками». В Артикуле воинском 1715 года и Генеральном регламенте 1720 года также обильно рассыпаны телесные наказания для всех чинов.
Новое петровское понятие «политической смерти», или «ошельмования», вводило европейский дискурс стыда; оно включало наказание унижением взамен физической смерти для знатных людей, виновных в тяжких преступлениях. «Политическая смерть» появляется в законах около 1710 года; в 1714 году она заключалась в том, что виновный лишался имущества и был «из числа добрых людей извержен»; а по Артикулу воинскому, претерпевший политическую смерть или побывавший «в руках палаческих» не мог быть терпим в армии, особенно с учетом пояснения, что «солдаты и офицеры в великих преступлениях, как и прочие злодеи, могут быть пытаны». Генеральный регламент 1720 года в явной форме запрещал тем, кто был «в публичном наказании» или ошельмован, находиться на царской службе, свидетельствовать в суде, подавать челобитья в побоях, грабеже или ранении (право на судебную защиту не отнималось у претерпевших публичное наказание без шельмования) и находиться в «обществе добрых людей». Допустившие такого человека в свою «компанию» сами должны были лишаться чинов и отправляться на «галерную работу». Генеральный регламент так объясняет эти строгости: «Никакое воздаяние так людей не приводит к добру, как любление чести, равным же образом никакая так казнь не страшит, как лишение оной».
Выделяя высшие классы, «политическая смерть» стояла в ряду мер, направленных на создание дворянства европейского типа. В указах и самой терминологии эта цель выражена эксплицитно. Вводится коллективное обозначение «шляхетство», заимствованное из польского, постепенно замененное на «дворянство», а вместе с ним, с целью создать новое коллективное самосознание, – новые формы этикета и покрои платья. Усиление требований к военной службе давало представителям элиты общий жизненный опыт. Документом о создании нового дворянства стала Табель о рангах: она вводила представление о наследственном благородном статусе, которым награждали тех, кто службой достигал высших чинов, и устанавливала определяющую роль стыда, объявляя, что «те, которые за тяжкие преступления отставлены [то есть помилованы от повешения. – Примеч. авт.], публично на площади наказаны, или хотя только обнажены [для бичевания. – Примеч. авт.], или пытаны были», лишаются своего ранга. Знатность определялась Табелью предписанием соответствующего статусу уровня роскоши: «Понеже такожде знатность и достоинство чина какой особы часто тем умаляется, когда убор и прочий поступок тем не сходствует… того ради… каждый такой наряд, экипаж и ливрею имел, как чин и характер его требует».
Во многих петровских указах телесное наказание ассоциируется с позором. В частности, указ 15 марта 1721 года разрешал бить кнутом офицеров и солдат, приговоренных к вечной ссылке и каторге, но запрещал делать это с теми, кто получил лишь ограниченный срок. Взамен их следовало прогнать сквозь строй шпицрутенами, ибо, если их бить кнутом, то, когда «оные свободятся, то за таким пороком, что были в катских руках, невозможно их в прежнюю употреблять службу». В том же духе указ 1722 года побуждал «офицеров, и дворян, и прочих чинов людей», «которые за вины были в публичных наказаниях и в галерных и прочих работах на урочные годы, и которые в оные ж работы и навечно посланы, а знаков на них никаких не положено, свобожены в домы», добиваться «публичного прощения». К концу XVIII века подобные представления уже укоренились; знатный преступник, приговоренный к телесному наказанию, сначала лишался чинов и дворянства и лишь затем получал кнут.
Ссылка и клеймение
На другом полюсе социального спектра в законодательстве начала XVIII века происходило расширение роли ссылки и нанесения телесных отметин в отношении некоторых категорий преступников с целью обеспечить рабочей силой новые порты и строительство каналов, ткацкие и оружейные заводы и рудники. Женщин ссылали на текстильные мануфактуры, слабосильных – на работу в монастыри. Спрос на труд был повсеместным; это хорошо видно по указу 1722 года, по которому старообрядцев («раскольщиков») теперь следовало ссылать не в Сибирь, «ибо там и без них раскольщиков много», а в Рогервик (совр. Палдиски на Балтийском море) для сооружения новой гавани.
По мере того как росла система ссылки и каторги, развивались и стратегии маркировки преступников. Как показано в главе 11, к концу 1690-х годов применялись клейма с очертаниями орла, такие слова, как «вор» и «тать», и даже названия сибирских городов. Указ 1703 года просто говорит «запятнать в щеку», не конкретизируя, какая щека и какое клеймо; указ 1704 года упоминает «новые пятна». И в дальнейшем используется терминология прижигания кожи каленым железом, но в некоторых описаниях появляются и пороховые наколки. Клеймо обезображивало, но не лишало трудоспособности; оно выделяло человека, совершившего тяжкое преступление. То, что клеймение служило семиотической системой, хорошо видно по изложению Ивана Посошкова. Он рекомендовал «наказание весьма жестокое учинить» дающим ложные показания, а затем «знак не токмо на руке, но и на лице положить такой, чтоб он всем людем знатен был, что он лжесвидетель, и никто б ему не верил». Сходным образом преступника, явившегося с повинной, он советует заклеймить на щеке и на руке, «чтоб всяк мог ево знать, еже был он самой явной вор и покаялся».
Изуродование путем вырывания ноздрей вместо клеймения (или вместе с ним) пополнило арсенал членовредительств, принятых в московскую эпоху. Этот способ, известный в византийском праве, был предусмотрен Соборным уложением за продажу и курение табака, но случаи его применения не фиксируются до петровского времени. Корб сообщает, что некоторые стрельцы, схваченные после восстания 1698 года, избежали смертной казни из-за их юности – вместо этого их сослали, отрезав уши и ноздри. Похожим образом, по указу 1705 года преступники, достойные смертной казни, кроме убийц и бунтовщиков, освобождались от умерщвления, но отправлялись на вечную каторгу – с вырезанными ноздрями; если же их отправляли на каторгу на фиксированный срок, то ноздри таким осужденным не вырезались – им только ставили клеймо в виде буквы «веди» (от «вор»).
Урезание ноздрей в петровское время сделалось излюбленным способом нанесения телесных отметин. В комбинации со ссылкой таким наказанием грозили в 1718 году тем, кто рубил корабельные леса. Указ 23 февраля 1720 года заменял отсечение пальцев, предусмотренное Артикулом воинским за ложную присягу, на вырезание ноздрей; Генеральный регламент назначает вырезание ноздрей с последующей ссылкой за прием взяток, составление ложных рапортов и кражу официальных бумаг. Артикул воинский содержал также ряд членовредительных наказаний в духе талиона, но они редко применялись для наказания гражданских преступников.
Много внимания в петровских указах уделялось задаче сделать наносимый дефект постоянным; подчеркивалась необходимость (в 1705 году) натирать выжженное клеймо порохом, «чтобы те пятна… были знатны по смерть их». Особенно свирепый закон 15 ноября 1723 года предписывал, что ноздри следует вырезать до кости, чтобы кожа не отросла и не скрыла этого знака. Такие законы явно преследовали цель контролировать перемещения осужденных. Если арестовывали человека с клеймом и без ноздрей, его преступное прошлое легко читалось на его лице. К сожалению, амнистии ноября 1721, 1725 и 1726 годов не позволяли ссыльным, имеющим клеймо или вырванные ноздри, вернуться в европейскую Россию; их освобождали, но оставляли жить в Сибири. Столь неполные амнистии могут отражать неспособность государства защитить отмеченных таким образом людей от ареста; или в них могло выразиться отвращение к их внешнему виду. Несомненно, такие меры позволяли подданным Русского государства, жившим вне зоны ссылки, избежать наглядного знакомства с жестокостью его правоохранительных практик. Между тем тогда же, в XVII и XVIII веках, правительства европейских стран упраздняли подобные практики, руководствуясь гуманистическими и сентиментальными идеями, а то, что в России и в XIX веке продолжало применяться обезображивание тела преступника, стало одним из факторов ее восприятия европейцами как «отсталой». После Петра I русские законодатели сделали несколько робких шагов в сторону ослабления жестокости. Уже в 1728 году была подвергнута сомнению правомерность применения пытки и в конечном счете телесных наказаний к несовершеннолетним; в 1757 году отменены клеймение и вырывание ноздрей у женщин, потому что «женска пола колодницы… побегов и воровства чинить не могут», в отличие от мужчин. В конце концов в 1785 году русское дворянство и горожане были освобождены от телесных наказаний.
И все же Россия продолжала делать ставку на систему ссылки, и это заставляло ее разрабатывать пути контроля над закоренелыми преступниками. Поэтому клеймение продолжалось весь XVIII век, развиваясь в семиотическом плане. Так, в 1762 году букву «в» («вор») поставили на лице фальшивомонетчика, в 1780 году – «у» на лбу убийцы; в 1782 году – «л» на правой руке «лжеца», чиновника, совершившего служебное преступление. В 1794 году по двум рукам должны были быть поставлены первые буквы в словах «вор и сочинитель фальшивых ассигнаций». Новое Уложение о наказаниях 1845 года вводило новые клейма: «КАТ» для обозначения каторжного, «Б» – бродяги, «СК» – ссыльно-каторжного, «СП» – ссыльнопоселенца. Практика нанесения телесных отметок лишь постепенно начала подходить к концу с первой половины XIX века под воздействием споров в среде бюрократии, интеллигенции и во врачебном сообществе о ее этичности и полезности. Вырывание ноздрей было запрещено в 1817 году, клеймение же продолжалось до 1863 года.
Практика членовредительных наказаний в России первоначально была крайне грубой: отсечение рук и ног в 1660-х годах, а к концу столетия – оставляющее человека трудоспособным отрезание пальцев и ушей. На рубеже XVII–XVIII веков произошел следующий семиотический скачок: обезображивание лица, чтобы в носителе таких знаков всегда и везде можно было опознать преступника, и нанесение клейм в виде букв, чтобы можно было «прочитать» его преступление; знаком могло служить и вырезание ноздрей. Эта зверски жестокая семиотическая система отвечала задаче контроля над наиболее опасными ссыльными. Работа судей в петровское время, в частности арзамасских, трудившихся стабильной группой, демонстрирует компетентное и последовательное применение уголовного права с минимальным обращением к нанесению телесных отметин.
Практика правоприменения в Арзамасе: заключение мировых
Как и в московский период, в уголовной судебной практике петровской эпохи стандартным путем решения уголовных исков было достижение мировой, даже несмотря на то что формально законом для уголовной сферы это не разрешалось. Одним из мотивов для полюбовного соглашения было получение компенсации; другим, по предположению Ю.В. Готье, который в своем исследовании послепетровского местного управления обнаружил, что более половины дел после 1727 года закончилось миром, был страх тяжущихся перед судебной волокитой, когда процесс бесконечно растягивался и поглощал огромные суммы денег. Идя на мировую, стороны могли оставаться «более хозяевами в своем деле». Анекдот, передаваемый австрийским дипломатом И. – Г. Корбом, хорошо иллюстрирует сложности, которые были с этим сопряжены. Немецкий офицер Урбан ввязался в пьяную ссору с каким-то русским и, защищаясь, выстрелил в него из пистолета так, что пуля скользнула по голове нападавшего. Когда оба протрезвели, они заключили полюбовную сделку и Урбан расплатился с раненым. Но Петр I, услышав о происшедшем, объявил это уголовным преступлением, «которое не может быть устранено соглашениями частных лиц». Урбан несколько месяцев просидел в тюрьме, приговоренный к битью кнутом, от которого, впрочем, по ходатайству австрийского посла он был освобожден. Ему пришлось, однако, заплатить крупный штраф, в котором Корб видит взятку дьяку и подьячим. «В Московском царстве никто не может быть охранен от этих гарпий!» – горячился дипломат.
Настойчивость Петра отражала его желание, чтобы судьи вели дела в соответствии с законом. Но петровские судьи руководствовались собственными суждениями и допускали мировые даже для преступлений, связанных с очень тяжким насилием. В уголовном деле 1701 года, например, две группы рейтар Белгородского разряда заключили мировую по грабежу на большой дороге, где в схватке дошло даже до убийства. Насилие другого рода, бытовое, рассматривалось в деле об убийстве в Керенском уезде в 1714 году. Один крестьянин «в ночи… сошел к соседу своему… купить рыбы на домовную свою нужду», где этот сосед с сыновьями, пьяные, как утверждалось, убили покупателя. Его вдова, однако, заключила с обвиняемыми мировую и, «не хотя костью мужа своего вредить, отдала в судьбу Божию». Она не упоминает никакого возмещения (подозреваем, что оно имело место); суд также не взыскивал пени на имя царя. В данном случае спонтанной агрессии полюбовное соглашение кажется более естественным, чем в случае разбоя на большой дороге.
Но, даже позволяя заключать мировые, судьи чаще, чем в допетровское время, пользовались правом государства наказывать. Как признавали сами стороны, великий государь волен в наказании преступлений. В 1718 году, например, один ясачный крестьянин объявил 14 июня в Керенске ландрату Андрею Юрьевичу Чихачеву, что на его брата напали и тяжело ранили при разъезде с торга в селе Шацкого уезда. В тот же день ландрат осмотрел раны и допросил ответчика, тоже ясачного крестьянина, который показал, что потерпевший его матерно обругал и из-за этого они подрались. Раненый признался, что оба были пьяны и не помнит деталей. 28 июня стороны достигли мировой с тем, чтобы ответчик заплатил судебные пошлины. Ландрат тем не менее распорядился наказать обвиняемого: тот был нещадно бит перед канцелярией батогами вместо кнута, поскольку признал, что «шибнул» пострадавшего.
В сходном случае один мордвин бил челом 24 января 1724 года об убийстве своего отца Дорофея. Следствие показало, что обвиняемый Петр Матвеев с товарищем, встретив Дорофея в кабаке, стали с ним пить, а затем, купив еще вина, вместе поехали домой и продолжали пить по дороге. Потом, когда Дорофей отказался делиться остатками вина, у них началась драка, в которой, по признанию Матвеева, он был убит. Товарищ Матвеева поехал домой, а сам он отвез тело и спрятал в роще, после чего на санях погибшего отправился к себе; по дороге он заснул, и лошадь привезла его, всего в кровавых следах, в дом убитого. Очнувшись, Матвеев увидел, что окружен соседями убитого, и тут же повинился в убийстве. В начале февраля он повторил свои показания под пыткой, состоявшей в 35 ударах кнутом; затем сын погибшего Дорофея и Матвеев обратились к арзамасским судьям майорам и асессорам Михаилу Тимофеевичу Кишкину и Федору Васильевичу Засецкому с просьбой о заключении мировой. Судьи отнеслись к делу как к случаю непредумышленного убийства и распорядились выписать из законов именно об этом; они приговорили Матвеева к битью кнутом. Он был выпущен на поруки («с роспискою»). Признав полюбовную сделку, судьи взыскали пошлины, не соответствовавшие «поголовным деньгам» за мертвое тело, и не назначили ни компенсации семье погибшего, ни штрафа, положенного по закону.
По-видимому, судьи считали мировые соглашения по неумышленным убийствам обычным делом. Похоже, что именно так произошло два десятилетия спустя, когда добросовестный судья допустил такое урегулирование дела. В 1740 году два крестьянина под Устюжной Железнопольской на Пасху (в апреле) вступили в пьяную ссору друг с другом, и один в итоге был убит. Обвиняемый утверждал, что совершил убийство «без умыслу, в пьянстве», и суд распорядился сделать на этот случай выписки из Соборного уложения (предусматривалось битье кнутом). Но помещики пострадавшего и ответчика договорились о мировой. В своем приговоре судья исчерпывающе разобрал законодательство о распределении судебных пошлин при мировом соглашении от Соборного уложения до начала XVIII века, а определяя убийце наказание в 30 ударов кнутом, он эксплицитно сослался на норму Уложения о неумышленном убийстве. На запрет того же Уложения заключать мировые по уголовным делам ссылки не последовало. Петровские судьи мирили местных жителей, но даже при мировых часто налагалось телесное наказание.
Практика правоприменения в Арзамасе: пытка и наказание
Применение пытки в петровское время соответствовало практике московского периода: судьи оправдывали тех, кто перенес несколько пыточных заходов; следовали правилам о правдоподобном основании; адресатом пытки назначали основного подозреваемого, а не широкий их круг; пытки повторялись через короткие интервалы в несколько недель или до месяца, а в некоторых случаях ответчику давали и больше времени на восстановление. Они пытали женщин наравне с мужчинами; пытку применяли при расследовании убийств и лишь при самых тяжких случаях воровства. Хотя внешняя форма не изменилась, складывается впечатление, что осуществлялся более пристальный контроль над применением пытки, чем в допетровской России.
Существенно изменилось оформление бумаг. Судьи более последовательно включали в протокол цитаты из Соборного уложения, обосновывавшие применение пытки, прежде чем приступить к ней. В одном деле 1719 года, например, судья приказал своим помощникам «о розыску в застенке выписать из указу». В петровское время также более систематическим стал учет количества ударов, что в московский период делалось редко и в основном только в делах о наиболее тяжких преступлениях. К середине 1720-х годов фиксируются и имена судейских чиновников или иных лиц, наблюдавших за пыткой. Когда дело доходило до третьей пытки, чаще, чем раньше, использовался огонь (в Московском царстве пытка огнем встречалась главным образом в делах о наиболее тяжких преступлениях (см. главу 6). Но до третьей пытки у петровских судей дело доходило редко.
Судья Яков Гаврилович Чертков, например, однажды в Арзамасе в 1719 году сумел быстро решить дело, обойдясь только одним пыточным заходом. Это было сексуальное преступление, к которому отнеслись так же серьезно, как к уголовному. В июле 1719 года Василий Михайлов, крепостной «человек» подполковника князя Василия Ивановича Гагарина, привел в Арзамас столяра Петра Иевлева, который жил в доме князя для участия в церковном строении. Иевлев сознался, что был беглым кабальным холопом и что, работая у Гагарина, «осквернил блудом» «содомским грехом» трех мальчиков в возрасте пяти и шести лет и двух девочек. Он написал своему господину повинное письмо, благодаря которому его и привели в суд. В допросе перед стольником Иваном Лаврентьевичем Симанским «с товарищи» столяр подтвердил свое признание; кроме того, он признался в растлении еще семи мальчиков в трех домах, где он нанимался учить грамоте. Он особо отрицал, что руководствовался в своих поступках ересью. До 20 сентября Симанский обратился за руководством к нижегородскому губернатору, подчеркнув отрицание подсудимым ереси. Ответ в деле не сохранился; оно возобновляется в июле 1720 года, когда судья-стольник Я.Г. Чертков приказал перейти к пытке. Для начала он велел выписать из Уложения обоснование пытки для признавшихся в преступлении и для крестьян, приведенных своими господами. Затем он распорядился дать Иевлеву сравнительно много (50) ударов кнутом. Столяр подтвердил свои прежние показания и добавил, что в юности, будучи в Москве, изнасиловал многих женщин, спаивая их допьяна. Чертков распорядился сделать новые выписки из законов, и его канцелярист нашел единственное место в Соборном уложении, где речь шла о сексуальных преступлениях (где наказанием служило битье кнутом). Он нашел бы больше материала в Артикуле воинском или – о содомии – в каноническом праве, но их он не цитирует. Полагаясь на собственные ощущения, Чертков 11 августа приговорил обвиняемого к нещадному битью кнутом на козле публично перед жителями Арзамаса, «дабы впредь такова скверного блудного воровства и побегу чинить было неповадно».
Во впечатляющем деле об убийстве Черткову тоже не понадобилось пытать трижды, он добился признания раньше. Дело об Андрее и Татьяне, любовниках, обвиненных в убийстве ее мужа, началось с расспроса, в котором Андрей повинился, но Татьяна отрицала всякую причастность. Однако первая же пытка мужчины открыла все неприглядные подробности. Любовники напали на мужа, когда он, пьяный, спал; жена уселась ему на грудь, а ее сообщник задушил его поясом, который она ему дала. Под пыткой Андрей также рассказал о других преступниках и их деятельности в округе, о чем Чертков тут же известил соседние власти. После этого любовники были приведены в застенок, но Татьяна продолжала запираться, и тогда Чертков велел пытать их обоих. Андрей повторил свою историю, но объявил свои прежние показания на третьих лиц поклепом. Татьяна же после двадцати ударов кнутом также созналась во всем. Теперь у Черткова больше не было свидетелей, не осталось вовлеченных третьих сторон и не было нужды затягивать процесс. После двух пыточных заходов судья приговорил обоих к смерти; способ казни мужчины не оговорен, но для женщины было предназначено погребение заживо. Он распорядился, чтобы казнь была совершена в Арзамасе «при торгу», а приговор с описанием преступления должен был быть прибит «при оной смертной казни в пристойном месте», чтобы «оной… Татьяны вину ее смертную публично всенародно ведали и чтоб иным женам мужьев своих до смерти давить впредь было неповадно». В приговоре цитируется Соборное уложение: по-видимому, суду не было известно об указе 1689 года об отмене наказания закапыванием или он не счел нужным его исполнять.
В другом арзамасском процессе также ограничились двумя пытками и продемонстрировали столь же профессиональное решение дела. 2 сентября 1722 года Петр Кирилов, арзамасский крестьянин, пришел к другому человеку, чтобы получить свой долг, а после этого его нашли зарезанным и ограбленным. Вскоре он умер от ран, но успел рассказать, кто на него напал. Обвиняемый утверждал, что Кирилов сам первый напал и это была самозащита. Стремясь добиться признания и не имея больше свидетелей, судьи распорядились о пытке. 7 сентября под пыткой обвиняемый, получив 15 ударов кнутом, не изменил своих показаний; то же повторилось и 1 ноября, когда ему дали уже 25 ударов. Затем судьи приказали сделать выписки из Уложения и Новоуказных статей о самозащите и ненамеренном убийстве. 21 декабря триумвират из воеводы Челищева, а также майоров и асессоров Кишкина и Засецкого принял версию ответчика, признав убийство непредумышленным, и приговорил его к битью кнутом перед канцелярией. Примечательно, что приговор детально пересказывает показания обвиняемого, дважды подтвержденные им на пытке.
Петровские судьи серьезно относились к свидетельствам, полученным на пытке. Время от времени они оправдывали ответчиков, сумевших выдержать ее мучения. В 1722 году Чертков начал разбирательство, продолженное осенью того же года триумвиратом Челищева, Кишкина и Засецкого. Дело началось с челобитья с обвинением новокрещенки Анисьи в отравлении своего мужа. Пытаясь свалить вину на других, на первом расспросе Анисья утверждала, что была подговорена своей теткой и снохой, и первая дала ей мышьяка. В допросе обе женщины энергично отрицали свое участие и вообще применение яда, говоря, что Анисья на них «клеплет». Поскольку в его распоряжении не было медицинского персонала, чтобы определить причину смерти, Чертков решил добиться правды пыткой. По его приказу были сделаны выписки из Соборного уложения, обосновывавшие применение пытки к Анисье, поскольку она была обвинена несколькими людьми. В первый раз, еще в апреле, Анисью в застенке только расспрашивали, и она повторила свою историю. При тех же обстоятельствах ее предполагаемые сообщницы также держались своих первых показаний. Затем 25 мая ответчицу пытали, дав ей 10 ударов кнутом. После этого она отказалась от своих слов и призналась, что ее муж умер своей смертью, а про яд она придумала. Поскольку эти показания противоречили ее прошлым словам, судьи подвергли ее пытке еще два раза по 15 ударов (19 и 28 сентября). Она оба раза подтвердила последнюю версию. В итоге судьи приняли свидетельство этих трех пыток и, по-видимому, согласились с утверждением о естественной смерти человека. Процитировав Уложение, они вынесли решение, что, поскольку обвиняемая выдержала три пытки, не изменив показаний, ее нужно освободить без наказания, как и оклеветанных ею из мести «сообщниц».
В нерешенном деле середины 1720-х годов встречаем образцы новых петровских форм делопроизводства: нумерованные «пункты», новое обращение к верховной власти («Отец Отечества») и протоколирование пыток. Дело касалось ссоры о собственности. В своем челобитье один крестьянин доносил, что люди из его деревни ездили в лес для рубки дров и подверглись там нападению крестьян из соседней деревни, претендовавших на эти же угодья. В схватке один человек был убит. Майоры и асессоры Кишкин и Засецкий приказали привести одного из обвиненных в нападении, Сергея Семенова, который в расспросе признался, что он один, без сообщников, убил, но для самообороны. Стремясь проверить показания и установить наличие сообщников, судья велел его пытать. 17 марта, получив 30 ударов кнутом, Семенов «сказал те ж речи»; 23 марта он был бит 27 раз и повторил все то же. При каждой пытке записывались имена присутствовавших свидетелей: «староста Залесных станов» и старосты «ведомства Приказу большого дворца».
Пытке подвергали и мужчин, и женщин, но очень немногие ответчики были из дворян – только двое во всех изученных нами делах. Эти два дела делятся поровну в ответе на вопрос, могло ли благородное рождение уберечь от пытки. В колоритном деле 1720-х годов Андрей Лопатин был обвинен в убийстве десяти своих крестьян (и мужчин и женщин) и получил смертный приговор без упоминания пытки. Но когда он сказал за собой «слово и дело», чтобы избежать наказания, его подвергли трем пыткам и били кнутом за ложное объявление. С другой стороны, шацкий помещик Афанасий Никифоров избежал не только пытки, но и наказания и был оправдан. Он был мастером манипулировать судом. Обвиненный в убийстве своей дворовой девушки, в апреле 1717 года он был допрошен и заключен в тюрьму, но, как меланхолично отмечено в деле, ему удалось освободиться «ис-под короула, не учиня указу» уже в июле без поручителей. «Чего для» это произошло, следовало допросить подьячего, «у которого дело было». Вероятно, не обошлось без взятки. В январе 1723 года Никифоров был арестован снова, но уже в феврале устроил свое освобождение. Ему удавалось еще двадцать лет уклоняться от правосудия, пока наконец в 1745 году дело не было снова открыто благодаря челобитчикам-крестьянам, возмущенным, что он до сих пор на свободе. Судьи, приняв дело, применили какую-то причудливую логику: было решено, что, хотя ему не выносили приговора за убийство, Никифоров должен получить прощение по амнистиям 1725 и 1726 годов. Оставалось еще несколько обвинений, но и здесь помещик был помилован по причине своего слабого здоровья: оказалось, что он полностью вышел из строя, «руками и ногами не владеет» и «весьма болен». И Никифоров был освобожден по расписке, так и не получив никакого приговора.
Практика правоприменения в Арзамасе. Независимое суждение
Как показывают некоторые из рассмотренных случаев, пытка помогала судьям решать дела на месте, не обращаясь к высшим инстанциям. Они применяли для этого обычные телесные наказания. Так, в деле, начатом 7 октября 1719 года, арзамасский ландрат Степан Афанасьевич Нестеров слушал вопрос о краже («татьбе»): одного крестьянина поймали с ворованным кафтаном и женской шубой. На допросе он показал, что, возвращаясь домой из торговой поездки, остановился в кабаке и напился там пьян. В таком состоянии он и украл в соседней деревне кафтан и шубу. В соответствии со статьей Соборного уложения о пытке преступников, пойманных с поличным, Нестеров 9 октября велел его пытать, причем дано ему было 30 ударов кнутом. Тут он подтвердил и свое признание, и отсутствие у него сообщников и преступного прошлого. Дело тянулось до 5 августа 1720 года, когда судьей уже был Я.Г. Чертков. Ему представили выписки и из Уложения, и из Новоуказных статей 1669 года о первой краже, наказания по которым несколько различались (см. приложение). Затем Чертков составил свой собственный вариант наказания, отказавшись от членовредительства, тюремного заключения, ссылки и назначения компенсации, требуемых Уложением. Вместо этого он приговорил обвиняемого к битью кнутом, «водя по торгом нещадно, чтоб на то смотря, другим неповадно так было воровать», и отпустить «дав ему по указу [то есть Уложению] письмо». Свое решение он обосновал указанием на признание обвиняемого в расспросе и на пытке, а также тем фактом, что за десять месяцев его тюремного заключения против него не было выдвинуто новых обвинений. Вердикт Черткова соответствует духу, но отнюдь не букве закона.
Демонстрируя такую же независимость мысли, в феврале 1716 года Матвей Лукьянович Ермолов, шацкий ландрат, решил дело о конской краже. Двое бандитов напали на человека, поехавшего на лошади на реку за водой, и лошадь отняли. Потерпевший прибежал в свое село, поднял тревогу, и крестьяне, собравшись, догнали и схватили похитителей, а затем вместе с лошадью привели в Шацк. Руководствуясь соответствующей выпиской из Уложения, Ермолов распорядился провести допрос (на котором один из приводных людей сознался в грабеже) и пытку, на которой тот не изменил своих показаний. Поэтому, после того как он отсидел в тюрьме требуемый Уложением срок, чтобы против него могли быть выдвинуты другие обвинения, Ермолов приговорил его к битью кнутом за первую кражу, следуя Уложению, но без применения требований о членовредительстве, тюремному заключению и ссылке. В 1727 году арзамасские судьи снова применили закон по-своему. 20 февраля 1727 года крестьянина Федора Степанова привел в Арзамас другой крестьянин того же землевладельца, потому что тот вернулся из Москвы, куда ездил по найму отвозить хлеб, и привез мертвое тело своего спутника. Сначала он утверждал, что на дороге тот был убит неведомыми воровскими людьми, но затем на допросе признался, что сам убил его в пьяной драке из-за денег. Сделав выписки из Соборного уложения, майор и асессор Засецкий подверг Степанова трем пыткам, на которых он уже не менял показаний. 24 марта Засецкий постановил «за неумышленное смертное убийство» обвиняемому «наказание кнутом учинить» «при народном собрании публично… чтоб смотря на то другим того чинить было неповадно». Асессор обосновывал приговор указанием на расспрос, три пытки, Уложение и Новоуказные статьи. После наказания Степанов был отпущен на поруки, что соответствовало последнему кодексу. На деле стоят разом подписи судьи, секретаря Ивана Карпова и подканцеляриста Степана Савастьянова. Для подобных местных преступников довольно было и простого битья кнутом.
В деле о побеге из тюрьмы 1729 года мы сталкиваемся с редким случаем использования в судебном приговоре батогов. Колодник, содержавшийся в тюрьме нижегородского Дудина монастыря, извещал на 18 человек-сидельцев, что они замыслили побег. Их допросили, и они признали, что хотели бежать «напролом», то есть напав на сторожей, когда их выпустят за водой «или с парашею». Возможно, из-за того, что они все-таки не совершили побега, было приказано «учинить им на публичном месте наказание – вместо кнута батоги бить нещадно, чтоб на то смотря, другим чинить было неповадно». В других случаях регулярно применялся кнут, часто «нещадно». Так, в деле 1719 года Чертков приговорил человека к битью кнутом, «водя по торгом нещадно», вердикт, обычный в московский период, но редкий в петровское время.
Инструкции воеводам 1719 и 1721 годов требовали, чтобы все смертные дела отсылались «к своему надлежащему надворному суду» (то есть в следующую инстанцию; см. приложение), но в Арзамасе эти распоряжения поначалу не действовали. Там судьи уверенно применяли и приводили в действие нормы законов в духе судебной автономии. Судья Я.Г. Чертков, в частности, вынес особенно много приговоров в 1719–1722 годах. В одном деле он вынес приговоры, ранжированные в соответствии с тяжестью преступления. В мае 1717 года на поле недалеко от Арзамаса было найдено тело «девки», которая оказалась беглой дворовой Стефанидой. В начале июня ландрат Чертков допросил извозчика Леонтия и посадскую женщину Федору по обвинению в том, что они заманили девушку для занятий проституцией. Федора энергично опровергала эту напраслину и признавалась только в том, что наняла извозчика, чтобы отвез Стефаниду в деревню к родным. Леонтий же сознался, что взял деньги за извоз, но, будучи пьян и «убоясь, хто бы-де ево… с тою девкою не поимал, ухватя за горло, удавил ее до смерти», а труп выбросил на поле. Его показания освободили Федору от обвинения в сводничестве. Услышав это признание, Чертков распорядился Леонтия «роспрашивать накрепко и пытать». На трех пытках в 53, 27 и 32 удара кнутом, проходивших между июнем 1717 и сентябрем 1719 года, извозчик говорил «те ж речи». Таким образом, Чертков мог считать дело против Федоры закрытым. Он приказал подготовить выписки об убийстве из Уложения и в феврале 1721 года вынес окончательный вердикт: в нем излагается ход розыскного процесса (допрос и три пытки), приводятся ссылки на релевантные нормы законов (Уложение, гл. 21, ст. 72), оправдана Федора, а Леонтий приговорен к смерти через повешение. Ссылка как наказание за убийство действительно не подходила; но Чертков не стал списываться с инстанциями по поводу своего приговора.
Одно дело 1720 года также демонстрирует существование на местном уровне автономии. В сентябре 1718 года дворянка объявила о том, что ее свекор был обнаружен мертвым после того, как посещал семью, с которой у него «были многие соседские деревенские ссоры». Она обвинила крестьянина Опарина и «пришлого человека», принадлежащих этой семье. Арзамасский ландрат Нестеров начал расследование, в ходе которого Опарин показал, что двое крестьян подговорили его принять участие в убийстве. Нестеров велел привести их и пытать, но они упорно все отрицали; в итоге Опарину пришлось признаться, что он их оговорил и совершил убийство один. К этому времени в должность уже вступил следующий судья – Чертков. Он распорядился пытать Опарина еще три раза, чтобы проверить его отказ от первоначальных показаний. После этого он вынес решение. «Слушав сего разыскного подлинного дела и выписки [из законов]», Чертков приговорил Опарина к повешению за преднамеренное убийство дворянина; остальных обвиняемых он отпустил на поруки, так как показания Опарина их оправдали. Чертков ссылался на релевантное законодательство, включая нормы Соборного уложения об убийстве, отказе от показаний на пытке и о затягивании судебного процесса (гл. 21, ст. 72, 100 и 30). Приговор завершается приказом продолжить расследование относительно других замешанных в деле лиц. После того как приговор был прочтен вслух, Опарин был казнен «того ж часа», а на виселице был повешен текст о его преступлении «во объявление всенародное». Мы вновь видим, что дело было проведено профессионально, но только без сообщения вышестоящей инстанции.
Когда арзамасские судьи обращались к вышестоящим судам, это происходило по разным причинам (в 1719 и 1724 годах, когда потребовалась консультация Воронежского надворного суда Нижегородской губернской канцелярии). Но лишь в 1728 году мы встречаем сообщение смертного приговора высшей инстанции – по делу, начатому в 1724 году. Один драгун был приговорен к отсечению головы за умышленное убийство, а поскольку дело было окончено уже после издания новой инструкции воеводам, которая подтверждала необходимость отправлять наверх смертные приговоры, то его послали для проверки в Нижегородский надворный суд. Но принятого там решения в бумагах уже нет.
В делах о преступлениях, не относившихся к категории наиболее тяжких, но за которые полагалась смертная казнь, арзамасские судьи определяли такое наказание, которое подходило к преступлению. По большей части это было повешение, как, например, в деле об убийстве, совершенном во время кражи, и в трех постановлениях об умышленных убийствах. Встречаются и особо свирепые способы умерщвления (отсечение головы, закапывание заживо), но они восходят к практике предшествовавшего периода. Ход одного дела, начатого в 1715 году, показывает, как Надворный суд боролся со стереотипами вынесения приговоров. В Елатьме крестьянину Денису Дементьеву было предъявлено обвинение в бегстве и по меньшей мере четырех разбоях и пяти кражах. Это дело сочли настолько серьезным, что его направили на допрос в Тамбов в губернскую канцелярию. Там его подвергли пытке, первой в течение его процесса, и он признался и в разбое, и в кражах. К февралю 1720 года застаем его уже переведенным в Воронежский надворный суд. Дело двигалось не споро. 14 ноября 1721 года Дементьева пытали – он повторил прежние показания. 18 декабря состоялась вторая воронежская пытка, а в апреле он подал челобитную, где жаловался, что «от прежних нестерпимых пыток весьма от скорби лежу болен и помираю голодною смертью», а пыток этих в любом случае уже было три. В деле были собраны выписки из Соборного уложения о казни за три кражи и из указа 1721 года, по которому за три кражи только вырезали ноздри и отправляли на галеры, но за три разбоя – казнили (см. приложение). В деле сохранился только черновик приговора; писец написал, а затем вычеркнул битье кнутом, вырезание ноздрей и ссылку; оставив приговор, согласно которому Дементьев должен был быть казнен отсечением головы, что соответствовало Уложению 1649 года и указу 1721 года.
В деле 1738 года мы сталкиваемся с использованием судебного прецедента. Воеводской канцелярией Устюжны Железнопольской было решено дело молодого крестьянина, пытавшегося уклониться от рекрутского набора. Он выхватил нож и зарезал сборщика рекрутов. Канцеляристы проявили достаточные познания, приведя нормы Уложения о неумышленном убийстве в сопоставлении с более новыми законоположениями о сопротивлении при наборе рекрут. Соответствующие указы, в основном посвященные бегству и нанесению себе увечий, предполагали наказания от проведения сквозь строй, битья кнутом и ссылки до повешения, в зависимости от обстоятельств. Судья, взвесив все альтернативы, выбрал смертную казнь, поскольку обвиняемый убил, сопротивляясь силой. Приговор был утвержден новгородским губернатором и приведен в исполнение в Устюжне.
В отличие от московского периода, «помилование» в изученных нами арзамасских делах встречается достаточно редко. Может быть, дело в сохранности источников, а может – в личных склонностях судей Черткова, Челищева и других. В то же время помилование не исчезло вовсе из российского правосудия. Российские правители XVIII века продолжали играть роль милостивых патерналистских самодержцев вне судебных инстанций, жалуя земли, почести, медали и титулы. Петр Великий, к примеру, театрально обставил объявление «прощения» беглым солдатам и «всякого чина служилым людям», если они вернулись на службу: тогда им обещано освобождение от всякого наказания; он щедро обещал милость тем, кто донесет о политическом преступлении. Подобно своим предшественникам, Петр и последовавшие за ним императрицы охотно объявляли амнистии по таким случаям, как, например, военные победы, выздоровление Петра, восшествие на престол Екатерины I. Последняя обещала прощение добровольно сознавшимся фальшивомонетчикам. Петр I даже распорядился в августе 1720 года сделать перед Сенатской канцелярией специальное место для объявления прощений преступникам. Арзамасские судьи примерно с 1714 и до 1720-х годов, естественно, избегали таких пышных деклараций, когда штамповали аккуратные дела в тетрадях с нумерованными вопросными пунктами, приводили обширные выдержки из законов и подробные приговоры, в которых излагалась вся судебная процедура и юридическое обоснование решений. Они ухитрялись удерживаться на тонкой грани (вообще характерной, как уже упоминалось, для российского судопроизводства раннего Нового времени) компромисса между формальным и личным во имя правосудия, отвечающего и требованиям закона, и нуждам населения.
Тенденция избрания ссылки вместо казни по уголовным делам в эти годы в Арзамасе проявлялась мало. Большинство обвиненных в убийствах подвергались битью кнутом. Преднамеренное убийство без дальних слов каралось смертью с соблюдением минимальных церемоний. При неумышленном убийстве допускались мировые соглашения. Реформы XVIII века улучшили систему ведения и хранения протоколов и, по-видимому (судя по работе арзамасского суда), побудили судей больше следовать закону в определении наказаний и помилований, но не уменьшили неформальной составляющей российской правовой культуры. Судьи допускали мировые и смягчали приговоры, следуя собственным представлениям. Но, как отмечалось выше в главе 8, в последующее время правительственная политика подорвала эти добрые начала и нарушила баланс в традиционном смешении формальных и неформальных элементов судопроизводства. России еще предстояло дожить до реформ Екатерины II, c принесенными ими улучшениями, и реформ 1860-х годов, с их решительным шагом к созданию более функциональной судебной системы, лишь предвосхищенной петровскими судьями.
Глава 13. Смертная казнь: форма и ритуал
Страшнее кнута и батогов, страшнее ссылки и клеймения была смертная казнь. В России, так же как и в других странах, государство и общество считали некоторые преступления настолько чудовищными, что совершивший их заслуживал, чтобы его лишили жизни. Смертная казнь лежала в основе суверенитета и была центральным институтом для легитимности правителя как защитника социума и единственного обладателя средств насилия. Правители сочетали насилие с другими стратегиями управления – пополнением элиты, идеологией, игнорированием тех или иных явлений, но при этом использовали насилие с большой осторожностью, особенно высшую меру наказания. Ее легитимность устанавливалась не только гарантиями закона, но и не в последнюю очередь ритуалами, которые совершались во время казни. То, каким образом они совершались, отведенные для них пространства, способы предания смерти, сопровождающие ритуал, – все это «демонстрирует суверенитет».
В Европе раннего Нового времени «зрелища страдания» – проникнутые христианской риторикой покаяния жертвы и очищающей силы мучения, включающие в себя зверские пытки и умерщвления, часто многих преступников одновременно, проводившиеся, подобно театральным представлениям, в общественных местах перед толпами зрителей – транслируют своеобразный образ власти европейских правителей. От Лондона и Амстердама до маленьких немецких и швейцарских городков используемый при проведении публичных казней символический язык подчеркивал авторитет суда, справедливость приговора и праведность наказания. В германских землях, например, представление с объявлением судебного вердикта и самой казни было расписано до мелочей. Поскольку решение при инквизиционном процессе принималось за закрытыми дверями, произнесение приговора становилось публичным действом суда. Провозглашение вердикта, проходившее на городской площади в присутствии магистратов и коллегии суда, представляло собой то, что Джон Лангбейн называет театральной реинсценировкой судебного процесса. Зачитывалось обвинительное заключение, выступали с защитительными и обвинительными речами ораторы, и судьи удалялись для совещания. Постановка завершалась формальным зачитыванием вердикта с приведением цитат из законов. В некоторых юрисдикциях судья, произнося приговор, ритуально преломлял свой жезл.
Затем следовали детально разработанные приготовления к казни. Сооружались эшафоты и зрительские трибуны, солдаты оцепляли виселицы на случай, если толпа станет неуправляемой. Прибывали городские магистраты; священники, утешавшие осужденных в последние дни перед казнью, сопровождали их на эшафот. Осужденного побуждали исповедаться и покаяться, если он еще этого не сделал, чтобы его смерть стала «доброй смертью» и тем самым подтвердила легитимность всей процедуры. Для этой цели перед самой казнью осужденные подвергались пыткам в присутствии готовых исповедать и отпустить им грехи священников.
Мучения преступника воздействовали на глазеющие массы на многих уровнях. Эффект мог быть устрашающим, сдерживающим, но они могли и приносить облегчение. Ричард Эванс напоминает нам, что, учитывая, насколько раннемодерное государство полагалось на местные сообщества в деле выслеживания и поимки преступников, и зрители казни, и официальные лица обычно так или иначе участвовали в привлечении злодея к ответственности. Для местных жителей казнь зачастую становилась праздничным моментом радости за благочестиво кающегося преступника или торжества по поводу счастливого искупления содеянного зла. Эванс называет такие торжества «церемониями изгнания и восстановления». Карл Вегерт развивает следующую идею: называя представления о справедливости в Германии раннего Нового времени симбиотическим «сочетанием ориентированного на природу обычая и адаптированных христианских представлений», он доказывает, что мучительные наказания активизировали силы самой природы, чтобы очистить общину от зла, выпущенного на волю при совершении преступления. Казнь огнем и водой, переламывание костей («источника жизни»), повешение и выставление тела, пока его не разложат стихии, – все это служило духовной победе над злыми духами. Эстер Коэн идет далее, высказывая предположение, что в средневековой Европе католики считали боль очищающей: вспомним, какой акцент в средневековом католицизме делается на Страстях Христовых и святых мучениках. Подвергание преступника мучительным пыткам, а затем ужасающей казни означало не просто акт мщения или запугивания как метода управления; оно также символически очищало приговоренного и стирало совершенное им зло. При такой ассоциации со злыми духами, неудивительно, что палачи и их орудия стигматизировались.
К XVIII веку подобные представления в Европе были не столь частыми, но более разработанными: «Полный ритуал казни, с его тщательно расписанными процессией и церемониалом у эшафота, был феноменом позднего XVII и XVIII века». В то время как раннемодерные государства осваивали подобные демонстрации перед публикой в качестве стратегии социального контроля, другие стратегии также находили применение: более интенсивные системы бюрократии, права и правоохраны; народное просвещение, тюрьмы и психиатрическая изоляция; улучшенные способы коммуникации с обществом, в котором все шире распространялась грамотность. Общественное мнение элит приобретало все более гуманистическое направление и отвергало физическое насилие; Мишель Фуко сказал бы, что индивиды интериоризировали новые «дискурсы» конформизма, которые были эффективнее, чем более прямолинейная практика насилия.
Этот безрадостный в духе Фуко взгляд на роль публичного насилия в раннемодерных государствах дает нам в руки мощную компаративную модель. На первый взгляд можно было бы принять, что Россия московского периода, учитывая стереотипы о ее «деспотизме» и «жестокости», следовала в том же русле. Как уже обсуждалось в главе 10, сборники законов в течение XVII века грозили все большим применением насилия в рамках судебных санкций; здесь же мы рассмотрим то, как государство использовало символический язык власти и принуждение, когда карало смертью.
Виды смертной казни
Русские источники того времени невыносимо лаконично сообщают о том, как, собственно, производилась смертная казнь. Возможно, уточнения тогда были и не нужны. Эстер Коэн утверждает, что способы умерщвления «от Скандинавии до Испании» были настолько прочно укоренены в народной культуре, что сообщества инстинктивно знали, что делать. Определенные виды преступлений (особенно ужаснейшие из них), как и преступники определенного рода, заслуживали определенного наказания. Россия в целом следует схеме, которую исследовательница рисует применительно к позднесредневековой Европе.
Казни за уголовные преступления служили образцом для казней за наитягчайшие преступления (измена, ересь, колдовство – см. главы 14–16), но совершались при этом более упрощенно. Среди них одной из наиболее распространенных было повешение. Хотя само вздергивание может показаться слишком прямолинейным, это действие могло иметь и символическое значение. В Германии раннего Нового времени, например, виселицу положено было строить от начала до конца из «чистого дуба, без узлов и гвоздей, а тело нужно оставлять висеть, пока оно не разложится, поглощенное стихиями и птицами»; в Швейцарии один судья предписывал, чтобы использовали «новую веревку». Подобных инструкций о сооружении виселиц в Московии мы не находим, а в судебных делах нет указаний, что такие материи кого-то особенно беспокоили. Но судя по тому, что повешения проводились в местах наибольшего скопления народа, власти, по-видимому, исходили из представления, что такая казнь оказывала эмоциональное воздействие на людей. В редких случаях, когда судебники и указы оговаривают способ казни, они, как правило, называют именно повешение; иностранные путешественники, начиная с раннего XVI века, говорят о том же. Так, Герберштейн писал: «Другие казни применяются ими к преступникам редко, разве что они совершили что-нибудь слишком ужасное».
Практика правоприменения показывает, что повешение было общеупотребительным и не ограничивалось рамками той или иной социальной группы. В указах повешение встречается применительно к «русским людям и иноземцам», ко всем, кто «объявится в воровстве», к беглым холопам и к «ратным всяких чинов людям». Это подтверждают и решенные дела. В 1621 году в Брянске был повешен холоп, ложно обвинивший другого человека и пытавшийся бежать за границу; та же участь постигла крестьянина, бежавшего за границу и ранившего в ходе этого двух человек. Дело от мая 1684 года из Якутска посвящено человеку, которому некоторое время удавалось выпутываться из неприятностей. В 1681/82 году Кузька Михайлов, гулящий человек, нанятый казаком, чтобы заменить его на службе, попал под следствие за ложное объявление «слова и дела» против местного пятидесятника. Кузька признался, что это он на пятидесятника «взвел напрасно», потому что тот «учинил ему досаду, бил его батоги не по делу». За это «затейное воровство» Кузька был бит кнутом «на козле и в проводку». После этого он опять нанялся на службу за казака, но по дороге сбежал, подделав себе отпускную, и хотел «завести бунт». Он был пойман и под пытками во всем сознался, а якутский воевода князь Иван Приклонский «за его, Кузкины, многие прежние и нынешние воровства, и за побег с… служеб, и за бунт, и за составные воровские писма… велел его, Кузку, повесить».
Женщин, однако, как правило, не вешали ни в Европе, ни в России, хотя в русских законах нигде нет явного запрета это делать. В тех случаях, когда в законах или в приговорах определен вид казни для женщины, это оказывается либо отсечение головы, либо другие способы, отличные от повешения. Григорий Котошихин, перечисляя способы казней женщин за разные преступления, не упоминает повешения. Ряд историков считают, что подобный подход получил развитие из соображений благопристойности. Сэр Уильям Блэкстон объяснял применительно к английским законам: «Приличия, подобающие женскому полу, возбраняют публичное обнажение и уродование женского тела». В тех редких случаях, когда женщин отправляли на виселицу, как в средневековой Франции, служители завязывали юбку вокруг ног казнимой, чтобы соблюсти благопристойность. Но Эстер Коэн утверждает, что в запрете вешать женщин скромность не играла никакой роли; ведь, в конце концов, в средневековой Европе вполне можно было водить обнаженную женщину процессией по городу для бичевания. Скорее, как доказывает исследовательница, население либо воспринимало преступления, обычно ассоциируемые с женщинами, настолько ужасающими (как детоубийство, колдовство), либо считало женщин настолько могущественными и опасными, что требовался более окончательный вид смерти, чтобы злые духи, воплощенные в преступницах и их деяниях, не пережили казнь и не вернулись из мертвых. Трудно сказать, были ли распространены в России подобные народные верования, но закон следовал тем же запретам.
Поэтому в России в раннее Новое время, как и в Европе, женщин сжигали или закапывали – такими способами обеспечивалось полное уничтожение преступницы, ее тела и ее духовной составляющей. Женщины (как и мужчины), найденные виновными в преступлении против религии (см. главу 15), обрекались на сожжение. Жена, убившая своего мужа (а в некоторых случаях – и за колдовство и детоубийство), подлежала особо жестокому погребению заживо. Ее помещали в землю стоя и закапывали до шеи, так что ее ждала медленная смерть от голода и истощения. По закону такой приговор не мог быть смягчен никаким помилованием, даже если родственники погибшего мужчины просили за злодейку. С другой стороны, мужа, убившего свою жену, просто вешали или отрубали ему голову как за убийство. В практике подобного правоприменения известен случай погребения заживо жены курского посадского человека, которая в 1637 году призналась под пыткой, что подговорила двух человек на убийство мужа. В законах такая мера впервые встречается в Соборном уложении 1649 года. Закапывание было подтверждено в 1663 году и в Новоуказных статьях 1669 года. Хотя указ 1689 года отменил такую меру, заменив отсечением головы, погребение заживо продолжало использоваться и в XVIII веке.
В качестве судебной санкции такое погребение было поистине ужасным. Джон Перри, инженер на русской службе, строивший каналы с 1698 по 1712 год, так описывал его: «Жену заживо стоймя закапывали в землю, так что только одна голова оставалась на поверхности земли. Тут приставлялась стража, чтоб наблюдать за тем, чтоб никто не высвободил несчастную, пока она не умрет голодной смертью. Зрелище это весьма обыкновенно в этой стране, и мне известно, что осужденные таким образом нередко оставались в этом положении дней 7 или 8».
Якоб Рейтенфельс, писавший в начале 1670-х, стал свидетелем такой казни двух женщин, закопанных друг подле друга: «Днем священники читали молитвы и утешения, зажегши вокруг этих живых покойниц восковые свечи, на ночь ожидала другая стража». Позднейшие авторы говорят о том, что стража не позволяла прохожим давать еду и питье зарытым в землю женщинам, но разрешала бросать монеты, которые шли на покупку свечей или на последующие похороны. Иногда этих женщин миловали, выкапывали и позволяли им уйти в монастырь: так произошло и с героинями рассказа Рейтенфельса. Но обычно они все-таки гибли – особенно быстро зимой, как нам напоминает Коллинс, или, как часто бывало, в течение более длительного времени. Сергеевский упоминает случаи, когда жертвы продержались в земле 12 и даже 23 дня.
Чрезвычайный характер этого наказания можно объяснить двумя причинами. Во-первых, женщин таким образом предавали на смерть стихиям, в данном случае – земле. Во-вторых, оно соответствовало тяжести преступления. Здесь приходят на помощь европейские аналогии. В раннее Новое время английское законодательство приравнивало мужеубийство к измене: «Если же жена убьет мужа, это по закону считается гораздо более тяжким преступлением, ведь она не только преступает установления человеческого общежития и супружеской любви, но и восстает против законной власти мужа над собой. И поэтому закон определяет ее преступление как разновидность измены и приговаривает ее к тому же наказанию, что и за убийство короля». Такую женщину англичанин Джон Уинг в 1632 году назвал «домашним повстанцем, изменником в семье».
В Англии таких «домашних изменников» сжигали, привязав к столбу (тогда как изменников-мужчин четвертовали); в Московском государстве – зарывали в землю. Откуда именно в Россию было принесено это наказание, остается неясным. В восточнославянских законодательных памятниках, начиная с Русской Правды, нет таких прецедентов, нет их и в византийских светских законах, оказавших сильное влияние на право Московского царства в XVIII веке. Но вообще погребение заживо для наказания женщин в той или иной форме применялось со времен классической древности. В эпоху Античности так поступали с весталками, нарушившими обет целомудрия; более релевантным как источник влияния на Русское государство может быть упоминание соответствующей казни во Франции XVI века и в «Каролине» 1532 года. Там, впрочем, процедура была несколько отлична: женщин погружали в землю в открытом гробу, но обычно облегчали их страдания, убивая их, прежде чем полностью засыпать могилу. У Шекспира попадаются намеки на процедуру, аналогичную московской. Но остается загадкой, каким образом возникла конкретная форма погребения заживо, принятая в Московском царстве.
Помимо случая 1637 года такое наказание встречается еще несколько раз в XVII веке. Например, в 1676 году женщину, закопанную за убийство мужа, вырыли из земли и отправили в ссылку в подчиненный Кирилло-Белозерскому Воскресенский женский монастырь. Знаменитый идеолог старообрядчества Аввакум сообщает, что его жену вместе с детьми закопали заживо (1670-е); в 1677 году женщину зарыли за убийство мужа, но спустя несколько дней по заступничеству игуменьи и сестер близлежащего монастыря ее освободили и разрешили постричься в нем. В 1682 году двух женщин осудили за серию преступлений: обеих за убийство мужа, а одну – еще и за убийство при побеге из тюрьмы. Их закопали на три дня, а затем помиловали и позволили постричься в Тихвинском монастыре.
Несмотря на отмену в 1689 году, погребение женщин заживо в качестве наказания продолжалось: это еще одно свидетельство, что знание законов в стране и в XVIII веке не было повсеместным. Иоганн-Георг Корб передает слова Петра I о том, что за преступление, которое «так велико», подобное крайнее наказание является «заслуженным возмездием». В одном арзамасском деле 1720 года женщину вместе с любовником нашли виновной в преднамеренном убийстве мужа. Ее приговорили к погребению заживо в Арзамасе «в пристойном месте» «при торгу»; ее сообщнику также была определена смерть, но способ ее не указан. В деле нет ни малейших указаний, чтобы судье было известно об указе 1689 года, отменяющем такой способ казни; возможно, он следовал Соборному уложению, нормы которого, в соответствии с указом 1714 года, имели в уголовном праве преимущество перед позднейшими указами. Такое же закапывание было применено в 1730 году в Брянске; там крестьянке удалось продержаться в земле с 21 августа по 22 сентября. Еще в 1752 году в одном приговоре указывали, что, хотя по Уложению 1649 года мужеубийцу нужно закопать в землю, но по силе указов Елизаветы Петровны 1744 и 1745 годов, требующих пересмотра смертных приговоров, «смертной казни чинить ей не подлежит». В этом случае преступница была наказана вечной ссылкой в Сибирь.
Наиболее распространенной формой казни в московской Руси историки считают обезглавливание. Его долго применяли при казнях за политические преступления: вспомним смерть И.В. Вельяминова, сына московского тысяцкого, в 1379 году; смерть восставших новгородских посадников в 1471 году; многочисленные примеры в период Опричнины и в XVII веке. С 1660-х годов отсечение головы часто упоминается как наказание за уголовные преступления. Григорий Котошихин, бежавший за границу около 1666 года, например, указывает на повешение и обезглавливание как на два наиболее распространенных вида казни; доктор Сэмюэль Коллинс, служивший при московском дворе в 1660-е годы, отмечает, что «до последних лет повешение не было в употреблении», приписывая это народным суевериям, возбраняющим подобную практику. В 1666 году вышел указ, в котором различие между обезглавливанием и повешением проводится не по социальному статусу, а по совершенным преступлениям: воров и разбойников предписано вешать, а убийцам отрубать голову. Воздействию византийского права можно приписать более частую встречаемость в законах отсечения головы: Новоуказные статьи 1669 года цитируют византийские светские законы, назначая смерть «мечем» за умышленное убийство. Этому примеру следуют и указ 1689 года, и Артикул воинский 1715 года.
В Западной Европе отсечение головы служило, как правило, социальному различению. По указанию ван Дюльмена, это считалось более почетной смертью, после которой допускалось христианское погребение; согласно Вегерту, оно вызывало символическую ассоциацию с самопожертвованием и, таким образом, представляло собой искупительный ритуал; Д. Гарланд же отмечает, что оно было связано с воинским наследием дворянства. Российские исследователи Н.Д. Сергеевский и В.А. Рогов утверждают то же самое применительно к Московскому государству, но не приводят в подтверждение надежных источников. Как мы покажем в последующих главах, огромное большинство казненных преступников могли рассчитывать на христианское погребение независимо от вида казни. Что касается связи высокого социального статуса с отсечением головы, то ни в одном русском источнике московского времени не проводится подобного теоретического различения. До 1660-х годов в некоторых случаях мы видим, что отсечение головы связано с уровнем служилых людей по отечеству и выше. В 1648 году, например, одного сына боярского за убийство отца, даже несмотря на то что тот простил его на смертном одре, приговорили к лишению головы; та же казнь постигла другого сына боярского за убийство равного ему.
Возможно, не следует видеть простое совпадение в том, что после провозглашения Новоуказными статьями 1669 года обезглавливания как казни за убийство мы встречаем его применение к представителям всех социальных групп. В 1674 году, например, молодого наемного рабочего в Кадоме за убийство татарской женщины в разбое приговорили к отсечению головы, причем со специальной ссылкой на «градские законы» и «новоуказные статьи». В июне 1683 года за изнасилование, ограбление и убийство женщины отрубили головы трем чердынским (недалеко от Перми) посадским людям; лишился головы и крестьянин за убийство двух других крестьян в драке в 1686 году.
В эпоху Петра I отсечение головы применялось и за уголовные, и за политические преступления. Сохранился рассказ о том, как Петр сожалел о фрейлине Марии Гамильтон, которую казнили отсечением головы за убийство трех незаконнорожденных детей, но, по его словам, он не мог спасти ее, не нарушив божеских и государственных законов. В первые десятилетия XVIII века российские суды приговаривали к обезглавливанию людей всех состояний: и беглого солдата за убийство и кражу в марте 1723 года, и крестьянина за убийство в 1724 году; дворянина за убийство нескольких своих крестьян в 1729 году; арзамасского посадского человека за инцест. Вынося приговор по последнему делу, Сенат постановил, что отсечением головы должно наказывать все случаи этого отвратительного преступления.
Итак, судебная практика по уголовным делам в целом ограничивалась двумя видами смертной казни: повешением и отрубанием головы. Другие способы – посажение на кол, колесование, четвертование – применялись только к наитягчайшим преступлениям. В то же время погребение женщин заживо – со стражей, священниками, свечами – свидетельствует, что обряд смертной казни не был лишен торжественности и сакральных оттенков. Насколько разработанными и зрелищными были такие ритуалы – вот любопытный для изучения вопрос.
Ритуалы казни
Ни в одном источнике того времени не содержится явных указаний, каков должен быть ритуал смертной казни, а имеющиеся описания обычно исходят от приезжих иностранцев, рассказывавших о нашумевших политических процессах. О казнях по уголовным делам в местных судах можно составить только общее впечатление по намекам, рассеянным в различных источниках. В них выявляется несколько аспектов ритуала: публичность (действо происходило на глазах у людей), символизм (способ казни соотносился с наказываемым преступлением), сакральность (имелось определенное участие служителей культа). Благодаря этим элементам конституировалась политическая легитимность совершаемого акта, а приговоренному помогали умереть доброй смертью, обеспеченной покаянием, отпущением грехов и причащением; эти же элементы можно понять как действия, очищающие сообщество от пятна преступления или преступника. Но в то же время в московских источниках представлены казни, совершаемые с минимальной театральностью и минимальной показной жестокостью. Ритуал, по-видимому, находился в противоречии с эффективностью и скоростью.
Типичная казнь в местном суде за уголовное преступление начиналась с приговора, требовавшего публичности для достижения эксплицитно выраженной цели удержать от повторения преступного действия: «Чтобы… иным таким, на то смотря, неповадно было так делать». Эта фраза встречается в Соборном уложении несколько раз. Соответственно, местные власти собирали толпу. Как мы уже видели в случае с телесными наказаниями, вердикт часто содержал требование совершить казнь в «торговый день», чтобы как можно больше людей могли ее увидеть. В 1670 году воронежский воевода получил приказ собрать народ на площади у съезжей избы и поставить там помост для казни. Кроме того, он должен был прочитать осужденному «сказку» с перечислением его преступлений перед казнью, так, чтобы всем это стало известно. Когда Иван IV казнил видного приказного деятеля дьяка И.М. Висковатого в 1570 году, согласно позднейшей описи судебных дел, его «вины» были ему прочитаны; в практике правоприменения один из ранних подобных случаев датируется январем 1622 года, когда, по донесению воеводы, он повесил человека, «сказав ему его воровство и измену». В смертном приговоре 1637 года в Курске эта практика представлена в подробностях: из Разрядного приказа воеводе поручили, чтобы он «у казни велел сказать всем людем вслух, чтоб всякие служилые, и жилетцкие, и уездные люди жили смирно, розбою б, и убивство, и татьбы, и иново б никакова воровства меж ими не было, а которые люди учнут воровать: розбивать, и красть, и людей побивать, или иным каким воровством воровать, и тем быть кажненым такою ж смертною казнью. И они б, всякие люди, то наш указ и боярской приговор ведали и, на такую смертную казнь смотря, ото всяково дурна остерегались».
К петровскому времени публичные объявления распространились уже за пределы собственно места казни. В 1699 году, например, в смертный приговор выборным земским и таможенным служащим, виновным в даче и приеме взяток, было включено предписание «объявить во все городы и села и волости» «земским и таможенным и кабацким бурмистром и мирским людем», что за подобное лихоимство им также «быть в смертной казни без пощады». В пространном приговоре 1726 года, согласно которому двух комиссаров и подьячего повесили за взяточничество, судья дал указание не только прибить вердикт к виселице, но и «напечатав, разослать… во все губернии и провинции… и велеть о том для всенародного известия публиковать, и, как в городах, и в знатных селах и деревнях прибить листы». Момент совершения казни давал государству возможность для особенно широкого транслирования своих законов.
Места для совершения казни были тщательно подобраны: это городские площади в торговый день – для максимальной публичности; места за городскими стенами – чтобы отделить город от скверны, присущей как преступнику, так и процессу наказания; городские ворота – чтобы внушить трепет каждому, кто будет проходить под ними; или места, символически связанные с наказываемым преступлением. В Москве XV–XVI веков казни происходили в различных местах, например «на Москве на реце, пониже мосту» в 1492 году. В 1547 году человека казнили «на лугу за Москвою рекою против города», а в 1555 году много народу было казнено «на Пожаре… по рву, где ныне храмы стоят, от Фроловского мосту до Никольского». В феврале 1685 года место «торговой казни» было именным указом перенесено от пространства перед Московским судным приказом в Кремле на площадь «за Спасскими воротами в Китае… против рядов», другими словами, в общем, на то же место, которое упомянуто в описаниях казней 1555 года, на современной Красной площади. Таким образом, казни совершались возле Лобного места, круглой платформы, использовавшейся для провозглашения правительственных объявлений и религиозных церемоний.
В законах часто подчеркивалось, что казни должны происходить в символически заряженных точках, связанных с преступлением. Уже в 1537 году дети боярские князя Андрея Старицкого были повешены вдоль Новгородской дороги, по которой они шли с ним к Новгороду, что было расценено как заговор и измена. Губные грамоты второй половины XVI века указывали, что вора-рецидивиста («ведомый лихой») следует «повесити в тех местах, где которого татя поимают с татбою»; в 1615 году князь Д.М. Пожарский получил приказ повестить литовских лазутчиков вдоль дороги, ведущей в Великое княжество Литовское; в 1631 году псковскому воеводе было велено вешать каждого, кого поймают за незаконной продажей соли за рубеж, на том самом месте, где его поймают или где он торговал. Новоуказные статьи 1669 года возбраняют преступников «на пустых местах… вершить». Точно так же и в петровских указах предписывалось «воров» «вешать в тех же местах, где будут пойманы и воровали и станы держали».
Законы и юридическая практика прямо увязывают наказание с преступлением и в других аспектах. По Соборному уложению, например, тот, кто передвинул межу, должен быть наказан у межи, а солдат, перебежавший к противнику, – повешен на виду вражеских войск. В интересном якутском деле 1649 года русского промышленного человека, убившего тунгусского князца, приговорили к битью кнутом перед сыном погибшего. В указе 1699 года о пожарной безопасности в Москве было требование, чтобы всякого, кто начинает грабить дома, вместо того чтобы помогать тушить огонь, «бить кнутом, водя по пожару [то есть пожарищу. – Примеч. авт.], безо всякие пощады». В 1682 году вятский воевода в отписке в Новгородскую четверть, которой он был подчинен, сообщал, что приказал повесить пойманных убийц «по дорогам, хто с которой стороны пришол». В 1689 году соликамский воевода писал царям Ивану и Петру и царевне Софье, что повесил «вора» Федьку Неволина на берегу Камы, на которой тот совершил свои преступления. В 1696 году двух убийц (оба – крестьяне) повесили «на болшой Новгородской дороге». В петровском законе 1705 года встречаются и элементы устрашения, и символического выбора места казни: пойманные беглые солдаты должны быть наказаны перед полком, из которого они бежали; при этом полк должен быть выстроен «с ружьем и знамены и с барабаны»: одного из трех беглых по жребию повесить, остальных бить кнутом и отправить в ссылку.
Представление о том, что казни высвобождали негативную духовную энергию, можно реконструировать по запретам казнить во время, отведенное важным событиям религиозной жизни. Указ 25 апреля 1559 года запрещал совершать казни и телесные наказания в дни «Большой понахиды»; указом 1653 года дозволялось казнить во все дни, кроме воскресенья; указы 1690-х годов подобным образом запрещали «казни и [телесные] наказанья» «до четыредесятницы» (40 дней) после смерти члена царствующего дома.
Даже по изученным нами судным делам, при всей их лаконичности, видно, что смертной казни придавалось определенное духовное значение. В них упоминаются, в частности, шествия к месту казни, которые могли напоминать крестные ходы. В некоторых источниках говорится о пути приговоренного пешком к месту наказания; тех, кто прославился своими преступлениями, часто везли в повозке, может быть, чтобы дать зрителям лучший обзор, а, возможно, как устанавливала правовая теория в Англии того время, потому что осужденный был недостоин «ступать на лицо земли». Есть сведения, что обычай предписывал облачать осужденного в хламиду: в одном источнике описываются 12 приговоренных к казни за участие в восстании в Великом Устюге в 1648 году, одетых в «смертное платье». Им могли давать в руки свечи для обозначения священного пламени, как мы видим в редком случае 1636 года: группу осужденных за разбой провели от тюрьмы до виселицы со свечами в руках. О том же свидетельствует и Джильс Флетчер, в 1580-е годы находившийся в России: «Преступника везут на место казни со связанными руками и с зажженной восковой свечой, которую он держит между пальцами». Это подтверждает и И. – Г. Корб, добавляя такую деталь о казни стрельцов за бунт 1698 года: некоторые из них «по обычаю страны опускали на глаза и на лицо саван». Его полное драматизма описание стрелецкой казни Петра I увековечено В.И. Суриковым в знаменитом полотне 1881 года.
Перед смертью приговоренным предоставлялось церковное утешение, хотя Олеарий и утверждает обратное: «Имеются известные лица: например, те, кто нарушил присягу, кто совершил убийство и покаялся или же совершил еще иные крупные грехи, – которым причастие не дается даже вплоть до смертного одра их». И в законах, и на практике общераспространенным было ожидание последнего ободрения и таинств: в летописях XVI века специально обращено внимание на то, что, когда во время боярских усобиц казнили Кубенского и двух Воронцовых, при них не было их духовников; в указе 1637 года о казни беременной женщины сказано, что перед смертью ее следует исповедать и причастить.
Соборное уложение более формально подходит к установлению религиозного утешения перед смертью: в соответствующей новелле предписано, чтобы «воры и разбойники», приговоренные к смерти, в течение шести недель содержались в «избе… для покаяния». Более жестокий указ 1653 года о ссыльных, уже один раз помилованных от смерти, также содержал элементы сакральности: таких рецидивистов следовало казнить «без пощады» в любой день недели, кроме воскресенья, без причастия и покаяния в «избе», если только приговоренный специально об этом не попросит. Если преступник дал показания на других, казнь может быть отложена, но не более чем на неделю; в противном случае ее надо осуществлять немедленно. И последующее законодательство старалось поддерживать баланс между необходимостью религиозного утешения и быстротой казни. Как и в указе 1653 года, в Новоуказных статьях 1669 года на покаяние смертника отводилась только одна неделя, после чего он мог получить причастие и через три дня быть казнен. При смягчающих обстоятельствах Статьи 1669 года допускали максимально отложить казнь на месяц, но вообще требовали совершать ее немедленно («вскоре»), не списываясь с Москвой для утверждения приговора. Кроме того, в них описано, что на эшафот приговоренного сопровождают судьи, а не священники, и среди целей этого сопровождения нет специально религиозных. Им предписывалось перед преданием смерти накрепко расспросить казнимого о сообщниках, «чтоб не лгали, а сказывали б правду, помня страх Божий, и души свои от грехов свобождали». В указе 1683 года подтверждалась максимальная месячная отсрочка казни, введенная Новоуказными статьями 1669 года. Петровские законы, имея дело с повсеместной проблемой беглых людей, призывали к скорой казни на месте.
Законы продолжали требовать духовного наставления перед казнью, хотя и не прямо на эшафоте. На Соборе 1666–1667 годов восточные патриархи энергично критиковали патриарха Никона за запрет преподавать последние таинства осужденным на смерть и постановили, что таких преступников за день-два до казни должен посещать священник для исповеди, причастия и духовного увещания. Церковные статьи 1669 года утвердили это решение. Инструкция поповским старостам 26 декабря 1697 года предписывает, что, если осужденные на смерть мужчины и женщины станут просить об исповеди, то священникам следует исповедовать их и, если сочтут возможным, причащать. Майское добавление 1722 года к «Духовному регламенту» Петра Великого (1721) провозглашало, что одной из главнейших обязанностей священника является «осужденных и ведомых на смерть подкреплять и милостиею Божиею обнадеживать»; указ октября того же года требовал, чтобы полицеймейстерские канцелярии определили содержание священнику для исполнения такого пастырского служения по исповедованию и причащению осужденных. Представление, что священники должны увещевать смертников, сохраняло свое действие на протяжении всего XVIII века.
Описанные нормы проводились в жизнь и на практике. Когда в 1637 году в Курске жена посадского человека и двое мужчин были приговорены к смерти за убийство, в вердикте было особо указано, что перед казнью их должен посетить священник. В двух делах 1647 года таким же образом смертные приговоры за колдовство и за гадание содержали требование, чтобы к приговоренным привели священника (в одном случае упомянуто и причастие) перед казнью сожжением. В деле об убийстве 1648 года оговорено, что перед казнью нужно позвать священника; то же видим и в деле о колдовстве 1676 года. В приговоре по делу 1729 года, в котором дворянина казнили за убийство нескольких его крепостных, также предусмотрено участие священника. То, что казнимых, независимо от преступления, не отлучали от таинств, позволяло хоронить их по церковному обряду.
В отличие от разработанного спектакля, в который превращалась казнь в Западной Европе, в России сверх сказанного не предусматривались какие-либо дополнительные ритуалы. В очень редких случаях перед лишением жизни применялись избиения, подобные пыточным: таково битье кнутом перед казнью за третью кражу в некоторых губных грамотах XVI века, такова торговая казнь двух стрельцов в Брянске перед их повешением за убийство, «чтоб впредь иным неповадно было так воровать». Но, как правило, дополнительные пытки не требовались и не применялись.
В русском изобразительном искусстве казни нашли крайне ограниченное выражение – существует только несколько летописных миниатюр. Никто из иностранцев, таких как Олеарий и Мейерберг, возвращавшихся из России с позднее гравированными многочисленными зарисовками политических и церковных событий, не оставил рисунков казней до Корба, ставшего свидетелем экстраординарной расправы Петра I над стрельцами. В Европе, напротив, повсюду ходили иллюстрированные листки на английском, французском, голландском и немецком с изображениями и комментариями на злобу дня о разнообразных событиях, включая и многие казни. Их политический дискурс отличался живой манерой и как критическим настроем, так и оправданием свирепых наказаний и казней. Отсутствие изображений и описаний казней, совершавшихся в Московском государстве (до 1671 года – Разин и в 1698 году – стрельцы), при этом только подтверждает то, на что указывают источники: казни всех преступников, кроме наизлейших, производились оперативно и с минимальным церемониалом.
Российские законы требовали, чтобы казнь была совершена быстро, а рассмотренные нами ритуальные элементы не могли бы дать существенной задержки. Задержки возникали, если приходилось долго искать палача или ждать базарного дня (обычно выпадавшего на пятницу, но иногда случавшегося и чаще), но не от приготовлений к сложной постановке и не от сбора официальных лиц, который не практиковался. Агенты власти быстро проводили в жизнь свои приговоры или приказы, полученные из центра, даже в случае с экзекуциями, не связанными со смертью. Так, в 1622 году крапивенский воевода получил приказ из Разряда бить провинившихся кнутом «тотчас»; в 1630 году подобным же образом ряжскому воеводе было велено тотчас исполнить приказ, а иначе быть ему от царя «в великой опале без всякия пощады», если из-за его нерасторопности государеву делу «учинится мотчанье [задержка. – Примеч. авт.]». В двух делах 1669 года телесное наказание было произведено в самый день вынесения приговора: в одном случае били батогами сына боярского, уклонявшегося от службы; в другом – торговца, по незнанию упаковывавшего товары в выброшенные приказные отписки.
В таком же духе в срочном порядке производились и смертные казни. Как мы видели в главе 7, указы XVI и XVII веков активно поощряли чиновников по уголовной части казнить без консультаций с центром; те так и поступали. В 1635 году курский воевода получил указ казнить троих ответчиков по делу об убийстве. Он ответил, что, послав священника причастить их, велел привести приговор в исполнение 3 марта, то есть через неделю после получения приказа. В сходном случае в 1648 году по делу, уже цитированному выше, о человеке, обезглавленном за убийство отца, приказ был получен в апреле, а воевода донес, что казнь совершили 11 апреля, то есть менее чем через две недели. Напротив, в июле 1628 года Разряд запрашивал брянского воеводу с некоторой резкостью, почему приговоренные еще в марте «по ся места не вершены»; в это время они еще сидели в тюрьме.
После 1649 года суды старались предоставлять требуемое законом время на покаяние, но не всегда полностью. В приговоре, вынесенном в 1650 году, были оговорены шесть недель покаяния для ливенского сына боярского за убийство, и ливенский воевода подтвердил, что этот срок был ему дан. В другом деле, решенном в 1650 году, козловский воевода получил приказ казнить двух преступников, уже три года сидевших в тюрьме. Хотя приказ ничего не говорит о времени их покаяния, воевода мог иметь в виду именно это, когда отложил казнь более чем на месяц (получение приказа – 29 июня, казнь – 2 августа). Не исключено, что у него просто были другие срочные дела. В другом подобном случае он допустил примерно такую же задержку (29 июня – 31 июля) между получением приказа и телесным наказанием двух преступников, которым покаяние с отводимым на него временем не требовалось.
Майское дело 1639 года хорошо передает атмосферу эффективного выполнения приказов. Губной староста Василий Шапилов донес, что 15 мая ему пришел приказ казнить четырех человек, которые «убили до смерти боярина своего», «в торговый день на площади смертною казнью». По рассказу старосты, в день казни, когда первого из приговоренных «к плахе привели», другой заключенный, отличавшийся непокорством, крикнул из тюрьмы за ним и за собой «государево дело». Шапилов остановил казнь и тут же подверг обоих расспросу и пытке; установив, что «государева дела» ни за кем из них нет, в тот же день велел продолжить казнь по первоначальному плану. Дело говорит о приговоре и его исполнении в мае, без какого бы то ни было намека на срок для покаяния. Не видно, чтобы следовали положению о покаянии и в 1677 году в долго длившемся в Кадоме деле об убийстве наемным работником татарской женщины; оно было закрыто приезжим «сыскных дел стольником», который 30 ноября 1677 года вынес вердикт, и уже на следующий день «детине» отрубили голову. Приговор следовал норме Новоуказных статей 1669 года о казни «мечем» за убийство, но не следовал норме того же кодекса о неделе с небольшим на духовную подготовку.
Казнь была особенно быстрой при наитягчайших преступлениях. В 1662 и 1671 годах бунтовщиков казнили прямо в день приговора. Осужденные в 1684 году раскольники были казнены через две недели. В одном случае женщине огласили приговор 11 января, а казнили ее 29-го, в другом – приказ о смертной казни был получен в Муроме 14 февраля, а сама казнь последовала 26-го, после трех дней, отведенных на покаяние. В 1676 году в приговоре осужденной за ведовство было оговорено, что к ней должны привести священника. Тем не менее приказ был послан из Москвы 29 октября, а казнь совершена 3 ноября. Практика совершения казней при Петре также отличалась оперативностью. Анисимов пришел к выводу, что «покаянная изба» выходит из употребления в XVIII веке и что большинство казней совершалось в течение одного-двух дней. Крайне малая доля приговоров, вынесенных на местах, содержала условие о сроке для покаяния. Например, в июле 1720 года крестьянин, по предварительному умыслу убивший своего помещика, был повешен «того же часа», «как ему смертоубийце… указ всенародно сказан» председательствующим судьей. Сходный случай позднее в том же году: в один день был объявлен приговор и крестьянина, виновного в убийстве и грабеже, повесили «при многих всякого чина людях… в Арзамасе за посадом близ каменного убогих дому» (зимнего морга, где хранили трупы, пока их было невозможно похоронить). Здесь нет никаких упоминаний о духовной поддержке осужденным. Подобная практика продолжалась и в послепетровское время: в 1738 году человека, вина которого состояла в намеренном убийстве человека, который должен был забрать его в рекруты, повесили «того же дня» без упоминания о духовном ободрении.
Приведенные казусы дают основание считать, что в России смертная казнь по уголовным делам проводилась с минимальным ритуалом. Особенно хорошо типичная сцена представлена в двух следующих случаях. В 1650 году воевода доносил из Ливен о выполнении приказа о казни сына боярского за убийство. После шести недель в «покаяльной избе» убийцу вывели и прочли ему приговор «при многих людях у сьезжей избы и на площади» «и казнен смертью, голова отсечена за убивства… чтоб на то смотря, иныя люди к таким злым убойствам не приставали». В инструкциях иркутскому воеводе 1698 года также намечена типичная сцена: ссыльных, которые своим преступлением «заслужили смертную казнь», он должен был вешать, «вычтя им вины их при многих людях», «и в страх иным с виселиц их не снимать», «чтоб тем страх большой на таких злодеев навесть». Перед смертью следовало дать им «время по обычаю на покаяние их». Церемония протекала быстро и экономно, чтобы отвращать от преступлений больше своей скоростью, чем религиозным ритуалом.
Существовало несколько соображений, по которым скорость следовало предпочесть ритуалу или покаянию. Во-первых, как доказывал в 1724 году Иван Посошков, скорый суд есть лучшее предупреждение преступлений: «Аще такой краткостной суд будет ворам и разбойникам, то им страшнее жестоких смертей будет». Во-вторых, воеводы сами боялись наказания за бездействие – вспомним о внушении 1630 года ряжскому воеводе, чтобы выполнял приказ, «не мешкая ни часу», иначе окажется «в великой опале». Наконец, и того ритуала, что проводился при стандартной казни, вполне хватало, чтобы донести необходимую информацию и до собравшейся толпы, и до самого преступника. Кажется, ни судебная культура, ни церковные ритуалы не направляли оформление казни к развитию более сложных постановок, по крайней мере в том, что касалось уголовных преступлений.
Заключительный этап ритуала был связан с обращением с трупом казненного. Исповедавшиеся и причастившиеся могли быть погребены по христианскому обряду – таковых из казненных было большинство. В деле 1610 года Сибирский приказ распорядился, чтобы березовские воеводы велели снять тела шестерых человек, повешенных за измену, и отдать родственникам для погребения. В 1696 году новоторжский воевода должен был снять тела двух повешенных преступников и отдать родственникам или, если таковых не имеется, положить трупы в «убогий дом». В инструкции поповским старостам патриарха Адриана в 1697 году разрешалось тела причастившихся преступников класть в «убогом дому», а самоубийц предписывалось «класть в лесу или на поле». В большинстве рассмотренных дел о казнях за уголовные преступления о том, что делать с трупом, ничего не говорится. В этом отличие от посмертной судьбы совершивших наиболее тяжкие преступления, чьи останки часто подвергались осквернению, их бросали собакам, сжигали до пепла и иными способами лишали достойного погребения (см. главы 14–18).
Процитированная выше инструкция 1698 года, в которой среди прочего предписывалось оставлять трупы казненных на виселице, раскрывает еще один аспект ритуала казни, состоявший в стремлении не только навести страх, но и добиться полного разрушения тела. Подобное выставление казненных было распространено в Европе, как применительно к Германии раннего Нового времени отмечает Дж. Кой: «Тело оставляли на виселице, пока оно не разложится и не упадет: ужасное зрелище!» Такой образ действий регулярно применялся при наказании тягчайших преступлений; его распространение на уголовные дела отражает тенденцию к ужесточению наказаний, примером которой может служить указ 1663 года о выставлении на всеобщее обозрение отсеченных конечностей преступника. Стандартно оставляли висеть политических преступников: так, вид развешанных тел восставших 1662 года вызвал сочувственное замечание одного прохожего, за что тот был арестован; в 1698 году Петр I велел оставить тела стрельцов висеть в течение нескольких месяцев по городу и перед окнами монастыря, где была заключена царевна Софья.
В уголовных делах такая практика фиксируется достаточно поздно, что, впрочем, не значит, что ее не было раньше. В 1696 году новоторжскому воеводе выговорили за то, что он два месяца, несмотря на приказ, не снимал трупы двух повешенных: его заподозрили, что он сделал это для получения взяток с окрестных жителей. В 1698 году Корб рассказывает, что две женщины, убившие мужа одной из них при помощи нанятых разбойников, были признаны виновными. Их сообщники-мужчины были повешены, а женщины зарыты в землю. Когда – через 3 дня и 6 дней – они умерли, их выкопали и повесили вниз головой рядом с их уже повешенными сообщниками. Корб не сообщает, как долго продолжалось это свирепое зрелище. Сходным образом неоднократно выходили указы об оставлении тел повешенных для обозрения: в 1705 году в отношении беглых солдат; в 1726 году – недобросовестных таможенных чиновников.
Возможно, наиболее театральным моментом при совершении казни по уголовным делам в Московском государстве были отмены смертного приговора при вынесении вердикта или прямо у подножия виселицы. Подобное вмешательство от имени царской милости реализовывало роль самодержца как великодушного патриархального правителя. Известный случай такого помилования произошел с будущим царем Василием Шуйским, который, приговоренный за измену Лжедмитрием I, был прощен, когда его голова уже лежала на плахе. Как впоследствии заметил один наблюдатель, Лжедмитрию пришлось потом горько пожалеть о своей милости. Такие драматические неожиданности встречаются в самых разнообразных делах, связанных с людьми всех социальных категорий; они часто содержат смягчающие обстоятельства, объясняющие помилование. Например, в 1646 году Разряд сообщил белгородскому воеводе о своем решении по делу станичного головы, обвиненного в убийстве стрельца. Воевода должен был собрать в торговый день на площади многолюдную толпу и прочесть перед ней смертный приговор. После этого он должен был немедленно объявить милость в память родителей царя Алексея Михайловича и заменить смерть на битье кнутом. В деле отмечено, что осужденному было предписано заплатить долги убитого им человека. Видимо, помилование и объясняется этим элементом мирового соглашения.
Такие помилования происходили не только при оглашении приговора, но и когда топор уже был занесен. В 1650 году вердикт предписывал разыграть такую сцену: Разряд велел козловскому воеводе собрать толпу и привести осужденного за убийство к месту казни. Там ему должен был быть зачитан смертный приговор и его должны были «к плахе класть». Но тут же его нужно было поднять и объявить милость: беспощадное битье кнутом на торгу вместо смертной казни. Здесь причиной смягчения были сомнения в виновности человека; судья, по-видимому, считал, что убийство произошло неумышленно. Другой вердикт, присланный из Москвы (1683), предписывал местному воеводе такую же последовательность действий: привести осужденных к казни, сказать им их вину, положить на плаху, снять с плахи и «дать им вместо смерти живот». Здесь помилование обосновано поминовением Федора Алексеевича и челобитьем протопопа кремлевского Благовещенского собора Никиты Васильева. Таким же образом в ноябрьском деле 1699 года приговор за коррупцию веневским земским старостам и таможенным и кабацким бурмистрам состоял в том, чтобы объявить им смертный приговор, положить на плаху, «и от плахи подняв, бить вместо смерти кнутом без пощады и сослать в ссылку в Азов на вечное житье… и быть им на каторгах в работе».
Данные о смертных казнях по уголовных делам говорят о том, что сакральные и ритуальные элементы применялись лишь в небольших дозах. Осужденным давалась духовная поддержка. Собирали людей, и перед ними и перед осужденным оглашались совершенные им преступления. Власть не всегда предоставляла смертникам полный срок, отведенный на покаяние; в источниках нет указаний на организацию зрелищных ритуалов. Должностные лица на местах явно были осведомлены, какую опасность для них представляет «учинить государеву делу поруху» задержкой, и поэтому предпочитали выполнение приказов изобретению сложных ритуалов.
И, быть может, именно в этом заключался ужас, производимый казнями в Московском государстве. То обстоятельство, что судья мог вынести приговор и привести его в исполнение в течение одного дня, или недели, или нескольких недель, могло вызвать тот «террор» в государстве, которого западноевропейские страны добивались посредством усложненного ритуала «зрелища страдания». Принимая во внимание, что контроль государства над обществом пространной империи осуществлялся при помощи немногочисленной бюрократии, возможно, скорые и жестокие удары царского праведного меча правосудия лучше всего передавали могущество государства и были лучшим средством для обеспечения выполнения воеводами своих обязанностей. Но для преступников высшего разряда – изменников, ведьм, еретиков и раскольников – судьи Русского государства в течение XVII века устраивали все более жестокие казни со все более усложнявшимся ритуалом, разом претворяя в жизнь легитимность государства и демонстрируя благоволение царя в деле очищения сообщества от злодеев и злобных духов.
Глава 14. Наказание тягчайших преступлений в долгом XVI веке
В 1379 году один из знатнейших московских бояр Иван Васильевич Вельяминов был казнен за измену: «Мечем потят бысть на Кучкове поле у города у Москвы повелением великого князя Дмитреа Ивановича. И бе множество народа стояще, и мнози прослезиша о нем и опечалишася о благородстве его и о величествии его». В 1474 году боярин князь Даниил Холмский дал клятвенную запись о верной службе, в которой признал, что «осподарь мой князь велики и его дети надо мною по моей вине в казни волен». Около 1589 года английский дипломат Джильс Флетчер передал историю, которую ему рассказали об Иване IV, впоследствии известном как «Грозный»: тот приказал схватить за «поборы и взятки» одного дьяка, который между прочим «принял жареного гуся, начиненного деньгами. Его вывели на торговую площадь в Москве, где царь… спросил у палачей своих, кто из них умеет разрезать гуся, и приказал одному из них сначала отрубить у дьяка ноги по половину икр, потом руки выше локтя… и, наконец, отсечь голову, дабы он совершенно походил на жареного гуся».
Эти три цитаты позволяют нам переключиться от изучения смертной казни за уголовные преступления к высшей мере наказания за наиболее тяжкие проступки; вместе с тематикой мы должны несколько изменить и методику аргументации. Теперь необходимо будет делать больший упор на интерпретацию данных, так как меняется и характер источниковой базы. От долгого XVI века (от Ивана III [правил в 1462–1505 годах] до конца Смутного времени, примерно 1598–1613 годы) судебные дела не сохранились; имеется некоторое количество документальных источников: поручные и клятвенные записи, опись царского архива, – но бóльшую часть сведений мы черпаем из нарративных памятников, летописей и записок путешественников. Использование летописей представляет определенную проблему, они полны литературных топосов и политических тенденций, но в то же время в них можно увидеть следы подлинной судебной процедуры и организации наказаний. Как уже отмечалось, к описаниям путешествий необходимо подходить критически, однако в какой-то части они представляют собой свидетельства очевидцев и могут открыть некоторые неизвестные моменты. В этой главе мы постараемся показать, что в течение всего долгого XVI века насилие, практиковавшееся при Иване Грозном и во время Смуты, было скорее исключением, лишь подтверждавшим правило: в обычные времена и смертная казнь, и различные виды телесных наказаний, сколь бы ужасающими они ни были сами по себе, применялись в соответствии с принятыми правовыми нормами и установленным порядком в качестве легитимного насилия, спорадически смягчаемого проявлениями милости.
Наитягчайшие преступления в долгом XVI веке
Когда заходит речь о XVI веке, прежде всего вспоминают Ивана Грозного (годы правления 1533–1584), хотя он сам и его насильственный стиль правления были исключением. Пока Грозный не взял власть в свои руки (а это произошло лишь в начале 1560-х годов), правители расправлялись с наитягчайшими преступлениями с помощью судебных процедур и карали их наказаниями разной степени тяжести. Как все правители, великие князья московские (титул «царь» был принят только в 1547 году) решительно выносили приговоры за то, что в их представлении было изменой, в том числе смертные, если считали это подходящим наказанием. Фрагмент из летописи XVI века, который приведен выше, описывает обезглавливание 1379 года. Сообщение более ранней летописи весьма лаконично («на Кучкове потяша на Москве Ивана Васильевича»), но в приведенной цитате добавлены подробности: его казнили «повелением великого князя», присутствовало «множество народа». Эти детали отражают представление XVI века о том, что значит казнить по закону (по приказу правителя) и как надо проводить казнь (должно присутствовать множество людей).
С конца XV века в источниках появляются упоминания о проходящих по всем правилам судах по делам о наитягчайших преступлениях. Дела еретиков разбирали на соборах при участии великого князя, митрополита, епископов и других иерархов. Сохранившиеся протоколы («судные списки») фиксируют обвинительный процесс и отсутствие пыток, хотя Д. Голдфранк отметил, что и к пытке порой прибегали. Приговоры таких государственно-церковных соборов часто объясняли отсылками к «канонам святых отцов» и византийскому праву (градскому закону). В светских судах следствие и суд тоже велись согласно установленной процедуре. В летописях сообщения о наказаниях за наитягчайшие преступления часто предваряются словом «сыскав», то есть «проведя расследование». Подозреваемых могли отправить в Москву на прием к великому князю или его приближенным, и тогда приговор издавался от имени великого князя. Во вставках XVI века в более раннюю летопись упоминается должная процедура для легитимизации казни 1490-х годов, когда шла политическая борьба между сыном и внуком Ивана III: «Сведав то и обыскав князь великий Иоанн Васильевичь злую их мысль, и велел изменников казнити». Летопись рассказывает, как Иван III допрашивал представителей мятежной новгородской верхушки в 1471 году и так же, лишь после допроса, покарал вятских мятежников в 1489 году. В 1510 году Василий III вызвал мятежных псковитян на свой двор на суд. Мы читаем, как Иван IV заставил бояр допросить князя Семена Ростовского о его попытке бежать в Великое княжество Литовское в 1554 году и как царь советовался с боярами перед вынесением приговора: «По его [Ростовского] делом и по его словом осудил его казнити смертию».
В 1530–1540-х годах начались боярские столкновения, которые проходили жестоко и даже с убийствами: шла борьба за власть и за родство через брак с Иваном IV. Несколько бояр были убиты – безрассудный шаг в политике, где все определяли отношения кланов и могла разгореться бесконечная вендетта. Подобное насилие – знак того, что система вышла из-под контроля. Равновесие вернулось только после умиротворяющих пожалований (боярских чинов и связанных с ними окладов, кто-то породнился с правящей семьей и пр.), когда наступило совершеннолетие Ивана. Рассказывая об этих хаотичных десятилетиях, летописи с трудом поддерживают иллюзию развертывания божественного плана (они намекают, что бояре были убиты по приказу правителя или регента) или же списывают все на дьявольский соблазн. Летописи осуждают бояр за самосуд, аресты, избиения или убийства противников «без великого князя веления» или «своим самовольством», согласно существовавшим правилам, которые временщики нарушали. В 1538 году бояр обвиняли в том, что из них «всяк своим [т. е. об интересах своих семей. – Примеч. авт.] печется, а не государьскым, ни земьсским [sic! – Примеч. авт.]». Одного боярина порицали за неучастие в советах царя, что подчеркивало центральное значение думы и права давать правителю совет. Один летописец оставил зловещую запись: «И начаша баяря меж себя держати советы, и бысть мятеж велик на Москве». Авторы летописей считали, что государственное насилие должно реализовываться только через предписанную процедуру и по законам великого князя.
Действительно, за междоусобными спорами 1530–1540-х годов судебное расследование политических преступлений продолжало работать. Проходили суды, и велось следствие по политическим делам. Сохранились данные о показаниях в процессах против бояр, расследованиях бегства в Литву, суде по обвинению в «слове и деле» и церковно-государственных судах над еретиками. В интересном, но спорном источнике описано, как Иван Грозный лично допрашивал русских, вышедших из крымского плена. Царь следовал нормам проведения розыска: сначала устный допрос, затем допрос перед инструментами пытки, затем угроза пытать, затем допрос под пыткой. К сожалению, источник не датирован, и происхождение его неизвестно. Михаил Кром показал, что до совершеннолетия царя бояре и канцелярия вели работу судов от имени правителя.
Измену и ересь карали по-разному, в зависимости от общественного положения и степени вины. Вот как, например, поступили с новгородскими противниками Москвы в 1471 году: зачинщиков казнили, но менее важных участников переселили в центральные районы или посадили в тюрьму. В деле об измене 1491 года некоторых обвиненных казнили, других отправили в заключение. В 1504/05 году еретиков сжигали. Когда в 1537 году арестовали князя Андрея Старицкого, он и его семья были заключены под стражу, его бояре – приговорены к смерти (затем биты кнутом, помилованы и заключены в тюрьму), а дети боярские – повешены. Д. Голдфранк утверждал, что в течение XVI века наказания за ересь изменились от казни к тюремному заключению. Так в 1553–1554 годах обошлись с Матвеем Башкиным, старцем Артемием, дьяком Иваном Висковатым и др.
Даже в период до совершеннолетия Ивана Грозного (1530–1540-е), в период шокирующих убийств бояр, группы противников избегали жестокости, отправляя соперников в тюрьму или в монастырскую ссылку. Заключение – испытанный метод, которым пользовались средневековые правители всей Европы, в том числе, например, короли франков. В Московском государстве смещенных церковных иерархов часто отправляли в ссылку в монастыри, а не казнили: в 1480 году в ссылку отправили новгородского архиепископа Феофила, в 1538 году – митрополита Даниила, а в 1542 году – митрополита Иоасафа. Сестру князя Ивана Овчины-Оболенского насильно постригли в монастырь в 1538 году, а многие бояре попали в тюрьму в Кремле или отправились в ссылку в Белоозеро – некоторые там и скончались, а кое-кто вернулся, когда погода при дворе изменилась. Подобным же образом неугодные Москве татарские князья попадали в заключение в Кирилло-Белозерский монастырь и выходили оттуда, когда оказывались полезными для налаживания отношений с Казанью. В 1534 году князь Иван Михайлович Воротынский, напрямую вовлеченный в побег двух бояр в Великое княжество Литовское, был не казнен, а посажен под замок. Через год он скончался там же, в заключении. В 1554 году князя Семена Лобанова-Ростовского, который признался в попытке бежать к польскому королю «от убожества и от малаумьства», приговорили к смерти, затем простили и сослали в Белоозеро. Все эти способы ограничивали санкционированное государством насилие.
Запрет на убийство родственников правителя объясняет самые яркие примеры узаконенного насилия этого периода. Вместо того чтобы убивать возможных соперников, правящая элита сажала по тюрьмам дядьев и кузенов правителя. Так начали поступать в 1490-е годы, а в неустойчивые годы регентского правления при юном Иване IV это стало системой. Эти пленники погибали в «великой нуже», по словам летописей, их могли задавить тяжелыми железными оковами или уморить голодом, но все же это позволяло избежать убийства. Однако с семейного древа срезалось слишком много ветвей, что привело в следующем поколении к политическому кризису.
Подобным образом и высокопоставленные придворные, боровшиеся за власть или признанные виновными в измене, часто избегали смерти. Два князя Патрикеевы не были казнены, а только пострижены в 1499 году. Когда в 1511 году Василий III арестовал своего брата Семена за попытку бежать в Великое княжество Литовское, то простил его и только заменил его удел и свиту на новые земли и новых людей. Когда в 1538 году умерла княгиня-регент Елена, знатный боярин князь Иван Овчина-Оболенский был посажен в тюрьму (где и умер), а не был казнен. В 1547 году за попытку бежать арестовали князя Ивана Ивановича Турунтая-Пронского, но вмешался митрополит, и князю простили «неразумие» и отпустили на поруки. Мы уже говорили, что и с князя Воротынского, и с князя Лобанова-Ростовского сняли смертный приговор за попытку бежать в Литву в 1534 и 1554 годах; вместо этого их посадили под стражу. Милость смиряла возмущение, которое могло подняться после казней подобных вельмож.
Важным способом минимизации насилия было принесение клятв и одновременная порука. Известно множество случаев доказанной или предполагаемой измены знатных бояр (побег в Литву, переписка с польским королем), когда великий князь прощал их, не наказывал и только требовал присягнуть в верности. Эти клятвы содержали предупреждения о последствиях их нарушения, что подчеркивало, что ситуация находится в правовом поле. Сохранилось двадцать крестоцеловальных записей конца XV и XVI века; все они угрожают божественной карой: нарушивший слово навечно потеряет милость Бога, Богородицы, святых митрополитов Петра и Алексея и других многочисленных чудотворцев и прочих святых. Большинство текстов угрожает и земной карой, как мы видели в начале главы. Приносящий присягу признает право великого князя подвергнуть наказанию его тело: «Великий князь в казни волен». Примечательно, что при упоминании соблюдения запрета на телесные наказания членов правящей семьи этот пункт пропущен всего в четырех случаях, когда клятву приносил близкий родственник правителя.
В.А. Рогов уверенно утверждал, что «политика казней» и телесных наказаний в России с середины XV века и до 1530-х годов «была в целом типичной для феодального средневековья… в деятельности государственной власти нельзя обнаружить перманентной необузданной жестокости и изощренного изуверства. Карательной политике присущи элементы здравого смысла, политического такта и большая доля терпимости». Рогов делает вывод: современники в Европе назначали смертный приговор намного чаще, чем московские власти. О том же свидетельствуют и рассказы иностранцев, посещавших Россию до начала Опричнины (1564–1572). Заинтригованные русской законодательной системой и внимательные к откровенному деспотизму царя, они очень подробно описывают порки кнутом, но почти ни слова не говорят о казнях. Отсутствие данных – слабое основание для выводов, но одно из объяснений гласит, что в Русском государстве XVI века казни проводились настолько просто, что не привлекали к себе внимания.
Исполнение казней происходило по порядку, который мы видели в наказаниях по уголовным делам. Казнили в основном через повешение и обезглавливание, используя некоторые символы. В 1488 году новгородские «изменники» были повешены и обезглавлены. В 1537 году тридцать детей боярских, присоединившихся к князю Андрею Старицкому, были вздернуты на виселицах вдоль новгородской дороги, по которой они бежали вместе с князем. Некоторых высокопоставленных людей, в том числе мятежных глав Новгорода 1471 года, обезглавливали. Очевидно, не пустым оборотом речи были слова, которые произносили представители высшей знати, поручаясь за равного: они обещали не только заплатить штраф в случае, если их подопечный совершит проступок, но соглашались и на то, что в наказание можно взять «наши… головы во [его] головы место».
В казнях обвиненных в преступлении против религии, то есть еретиков и колдунов, использовали стихии природы, которые должны были очистить общество от их порока. Некоторых еретиков топили (трех сбросили с моста в Новгороде в 1375 году), ведьм тоже часто топили в воде. Совершивших политическое преступление сжигали редко, но известны сожжения изменников в 1493 году, еретиков в 1505 году и поджигателей и мятежников в 1547 году. Сохранилось несколько упоминаний даже более жестоких казней: в 1491 году – четвертование, в 1547 году – посажение на кол; в обоих случаях казнили государственных изменников. Зафиксированы даже унизительные зрелища. В 1490 году наказание еретиков жидовствующих, особенно в Новгороде, строилось по католическим образцам, например по казни чешского мыслителя Яна Гуса 1430 года: приговоренных провели по городу, надев на них одежду задом наперед и посадив их на лошадей спиной вперед. На головах у еретиков были конические шляпы, заполненные соломой и смолой, которые потом подожгли. Карая за совершение наитягчайших преступлений против религии и государства, московское уголовное право XVI века использовало наказания разной степени суровости.
Опричнина
Опричнина Ивана Грозного (1564–1572) – очень странное государство в государстве. Его люди, опричники, проводили множество рейдов и пролили много крови под предлогом искоренения измены. Это были не казни по решению суда, а внезапные нападения, в ходе которых страдали те, кто подвернулся под руку. Если рассматривать Опричнину в контексте судебной культуры до и после Ивана IV, станет очевидно: это было отклонение от нормы.
Опричнина оставила сотни жертв. Синодики (поминальные списки погибших, составленные по приказу Грозного) составлялись без учета хронологии, но по ним можно оценить размах бойни. Гораздо труднее понять, от чего умирали жертвы. Источники вызывают много вопросов: несколько документов и дипломатических отчетов; некоторое количество летописей, написанных спустя несколько десятилетий, в начале, а то и в конце XVII века. Большая часть сведений известна из отчетов иностранцев. Все эти источники, по словам Х. Грэма, склонны к сенсациям, плагиату и пересказу сплетен. Грэм называет их авторов защитниками своих собственных интересов.
Поэтому лишь с большой осторожностью можно пользоваться рассказами трех немецкоязычных иностранцев, проживших в Москве хотя бы часть того периода, о котором они рассказывают. Таубе и Крузе, ливонские дворяне, служили опричными дипломатами в 1567–1571 годах, затем попытались поднять неосуществленное восстание против царя и бежали примерно в 1572 году. Ранний период Опричнины они описывают по слухам. Генрих фон Штаден, которого Грэм называет «бессовестным оппортунистом», наемник и мелкая сошка в среде опричников, жил в России примерно до 1576 года. Альберт Шлихтинг служил переводчиком у придворного врача Ивана Грозного с мая 1568 года по октябрь 1570 года, но он не видел своими глазами ни разграбления Новгорода, ни других событий, зловещие описания которых мы находим в его записках. Иностранцы намеренно писали о России в несколько сенсационном духе, чтобы заманить читателей и привлечь на свою сторону благосклонность покровителей, поэтому мы имеем дело с настоящей проблемой литературных преувеличений. «История» князя Андрея Курбского приводит много ужасающих подробностей из истории опричнины, но это весьма спорный источник. По всей видимости, она была составлена в 1573 году в Великом княжестве Литовском, то есть спустя девять лет после того, как Курбский уехал из России (1564), поэтому в лучшем случае автор пересказывает слухи. В разных деталях текст часто противоречит другим источникам, например в том, как именно умер тот или иной человек, причем версия Курбского всегда более ужасающая и зловещая.
Трагический пафос и спорная достоверность большинства источников затрудняют анализ истинных событий Опричнины. Если охватить историю этого периода с высоты птичьего полета, можно заметить параллельные процессы: с одной стороны, в делах по наитягчайшим преступлениям не прекращалось применение обычной судебной процедуры, с другой – нарушались все мыслимые правила и законы. В 1560-х годах часто начинались расследования по обвинениям в изменах знатных бояр и их родственников. С ростом ожесточения в Ливонской войне (1558–1583) великий князь литовский активно подбивал московских бояр перейти на его сторону, и часть бояр, чьи предки вышли из Литвы или оставили там родовые земли, серьезно рассматривали эту возможность. Измена была реальностью: проводились следствия и суды, выявлялось предательство, следовали наказания и помилования.
В 1561 году в сговоре с Литвой заподозрили трех военачальников; после расследования их посадили в тюрьму на год. В том же году князя В.М. Глинского (потомка старинного литовского княжеского рода) заподозрили в желании сбежать в Литву (за что его отца заточили в 1533 году) и заставили дать по себе поруку. Глинский умер в 1564 или 1565 году и не стал одной из жертв опричнины. В 1562 году под подозрением в измене оказалась группа знатных бояр и других важных лиц. Боярина князя И.Д. Бельского задержали с охранными грамотами польского короля на въезд в Великое княжество Литовское. Началось следствие, вмешались бояре и митрополит, и Бельского отпустили на поруки, а трое его не столь важных сообщников получили телесные наказания. Бельский пережил Опричнину, но погиб при нападении крымцев и пожаре 1571 года. За измену покарали и двух братьев Воротынских. В 1562 году их обвинили в намерении бежать и признали виновными после расследования. Их собственность конфисковали, и обоих посадили в тюрьму. Князя Александра Ивановича Воротынского выпустили в апреле 1563 года, и в конце 1564 года он принял постриг и вскоре скончался. Его брата Михаила держали в ссылке в Белоозере, пока не помиловали весной 1566 года и не выпустили на поруки. В 1573 году его казнили на волне насилия после Опричнины.
В 1562 году расследовали попытку побега в Великое княжество Литовское князя Дмитрия Курлятева; его с женой и детьми вынудили принять постриг. В «Истории» Курбского говорится, что через несколько лет все члены семьи были задушены, но эти данные не находят подтверждения в других источниках. В том же 1562 году под подозрение в изменнических сношениях с Литовским княжеством попал Иван Большой Шереметев. В конце 1563 года вместе со своим братом Никитой он был арестован по подозрению в измене. В марте 1564 года Ивана помиловали и отпустили на поруки. Он оставался боярином до 1571 года, когда принял постриг, возможно, не по своей воле.
Даже после установления опричнины в конце декабря 1564 года высокопоставленные бояре и военачальники, заподозренные в измене, становились предметом расследования, их судили, а затем или карали, или отпускали на поруки. После этого многие избежали смерти в Опричнину. Среди них были двое заподозренных в измене и отпущенных на поруки в 1565 году: князь В.С. Серебряный служил боярином до своей смерти в 1568 году, а князь И.П. Охлябинин вступил в ряды опричников. В последний год Опричнины, после татарского нашествия на Москву 1571 года, князь И.Ф. Мстиславский был отпущен на поруки после обвинения в сговоре с крымскими татарами. Но его не казнили, и он жил свободно до ареста в период придворной борьбы 1591 года. Но часть отпущенных на поруки в ранние годы Опричнины спустя некоторое время погибли. Например, в марте 1565 года попал под подозрение и был отпущен на поруки Иван Петрович Яковлев. В июле 1571 года его казнили после татарского нападения на Москву. В том же 1565 году боярин Лев Андреевич Салтыков и его сыновья были взяты на поруки в связи с подозрением в измене. Салтыков был опричником, но все же попал в опалу, был насильно пострижен и казнен около 1571 года. Еще один случай: в 1566 году на поруки взяли Захария Ивановича Очина-Плещеева, и в конце концов он погиб в Опричнину – мы встречаем его имя в синодике.
Продолжались и суды, и казни. Летом 1564 года при побеге был схвачен князь П.И. Горенский-Оболенский, его пытали и повесили. В 1567 году поймали литовского лазутчика, который распространял среди бояр письма, склоняющие к измене. Провели расследование, и шпиона казнили – посадили на кол. В том же 1567 году в дипломатической переписке с Великим княжеством Литовским и с Крымом Иван IV пояснял, что казнил князя В.Ф. Рыбина и Ивана Карамышева за «великую измену». Историки же считают, что их казнили за критику опричного разгула в 1566 году. В наказе послам в Литву царь подчеркивал, что прошел законный судебный процесс: «Про тех государь сыскал, что они мыслили над государем и над государскою землею лихо, и государь, сыскав, по их вине и казнити их велел».
Таким образом, даже в разгар опричнины суды проводили расследования, допросы, выносили приговоры, казнили и миловали. Старые установки на сдержанность в наказании действовали и в годы опричнины, хотя их было недостаточно, чтобы сдержать насилие. Например, по древнему обычаю митрополиты удалялись в монастыри, когда их протесты против опричного насилия оставались не услышаны. Митрополит Афанасий (назначенный в марте 1564 года) ушел в мае 1566 года. На его место назначили митрополита Филиппа, который постоянно протестовал перед царем и оставил митрополичий престол ради монастыря в июле 1568 года. В ответ Грозный созвал собор, сместивший Филиппа в ноябре 1568 года, а в декабре 1569 года бывший митрополит был убит. Однако есть примеры милости и прощения. Двоюродный брат Ивана IV князь Владимир Андреевич Старицкий попал в опалу в 1563 году; три года спустя его простили и пожаловали новый двор в Москве.
Когда примерно в 1564 году Иван Грозный стал одержим страхом боярской измены, он мог использовать против бояр законные судебные процедуры – его правительство прибегало к такой схеме действий. Царь решил иначе. В разгар опричнины (1568–1571) царь – или клевреты, действовавшие от его имени, – забыл о всяких границах. Судебные процедуры игнорировались или превращались в фарс. Генрих фон Штаден описал, как в 1568 году опричники убивали бояр в домах и на улицах без суда и оставляли тела с записками, объяснявшими «преступление» убитых. В летописях описано прибытие Грозного в Новгород в 1570 году: царь выразил свое неудовольствие и приступил к казням – без суда.
В некоторых случаях судебные процедуры подгонялись под желания царя, чтобы придать делу видимость законности. Когда в 1563 году князь Владимир Старицкий попал в опалу, его приговорили следствие и церковный собор. Князя обвинили в измене, сослали в его имение, а его мать заставили принять постриг. Мы уже говорили, что в 1568 году митрополита Филиппа приговорила комиссия бояр, а в 1570 году церковный собор подтвердил ее приговор. Подобным образом в 1570 году прошел длинный судебный «сыск» с применением пыток по обвинению в измене города Новгорода и его архиепископа Пимена. В приговоре перечислялись разные наказания в зависимости от вины (казнь, тюрьма, «а до ково дело не дошло, и те свобождены»), что составляет разительный контраст с рассказами о творившемся там хаосе и тысячах убийств.
Порой опричнина нарушала судебную процедуру. Таубе и Крузе рассказывают о падении князя Владимира Андреевича Старицкого и в том числе описывают фарсовый процесс: повару Старицкого дали взятку, чтобы он обвинил князя в попытке отравить царя. Обвинителя подвергли пытке-профанации, на которой он подтвердил обвинение, а затем, как на обычном суде, состоялась очная ставка князя и повара. Согласно отчетам иностранцев, князь понял, что по сути он уже приговорен, и принял яд. А Шлихтинг описывает постановочный суд над боярином И.П. Федоровым в 1568 году, когда Грозный приказал Федорову переодеться в царское платье и сидеть на троне, как судья. По рассказу, Иван поклонился ему, а затем приказал убить на месте, собственноручно приступив к казни.
Разгром Новгорода в 1570 году показал, что склонность царя к насилию вышла за всякие рамки. В московских летописях описано, как людей били, пытали, сбрасывали с мостов и заталкивали под воду, если они всплывали. Город был опустошен, имущество жителей уничтожено, ценности конфискованы. Отчеты иностранцев – Шлихтинга, Таубе и Крузе – еще более зловещи. Они описывали, как царь протыкал людей копьем, разрубал на части. Они утверждали, что после погрома в городе начался голод и дошло до каннибализма. Спустя несколько лет очевидцы сообщали датскому послу Якобу Ульфельдту, что трупов было так много, что они запрудили реку и вызвали наводнение. Организованная бойня продолжилась и после завоевания Новгорода – массовыми казнями в Москве. Иностранцы описывали, как на рыночной площади в Китай-городе подготовили специальное место – Поганую лужу: стрельцы окружили площадь и готовили колы, плахи и котлы с кипящей водой. Когда прибыли царь и его сын Иван, в военном платье, в сопровождении сотен людей, Иван призвал горожан собраться и смотреть. Он начал с того, что огласил помилование примерно для половины из трехсот обвиненных – их отпустили на поруки. Помилование – обычная часть судебного процесса; жестокие приспособления и массовая казнь, последовавшие за милостью, были новшеством. А.А. Зимин писал: «То, что произошло в Москве 25 июля [1570 года], по своей жестокости и садистской изощренности превосходило все случавшееся ранее». Оставшихся арестованных обвинили в измене и без какого-либо суда и даже без взятия каких-либо показаний приговорили. Имитируя должную процедуру, дьяк В.Я. Щелкалов зачитал обвиненным их «вины», и начались казни. Основной удар пришелся по руководителям приказного аппарата: Ивану Висковатому, Никите Фуникову, Василию Степанову, Г.Ф. Шапкину. Мрачные рассказы, в основном отчеты иностранцев, сообщают, что обвиненных подвергли настолько ужасным казням, что не хватает слов: нагого Висковатого привязали к перекладинам и разрубили на куски. Фуникова истязали, обливая его то кипящей, то ледяной водой. В тот день за несколько часов были казнены от 115 до 130 человек.
Россия не знала ничего подобного опричному насилию. Русские источники конца XVI века рисуют далеко не столь мрачную картину, что мы находим в отчетах иностранцев, но и они отнюдь не благостны. Например, новгородские летописи конца XVI века описывают, как в 1571 году на дьяка натравили медведя. В Пискаревском летописце, составленном в начале XVII века, тоже есть устрашающие рассказы: здесь мы читаем, как отравили князя Владимира Старицкого, как Фуникова сварили в кипящей воде, Висковатого разрубили на куски, а головы казненных бояр отправили в 1572–1573 годах напоказ в дома других бояр. Но самые ужасные истории приводятся в отчетах иностранцев и «Истории» Курбского – рассказы о насилии, которое, пожалуй, никогда не встречалось в московской политике ни до, ни после. Эти тексты написаны в риторическом стиле, причем авторы обращали особое внимание на покалеченные тела и сексуальные бесчинства. Именно здесь упоминается четвертование – казнь, о которой прежде в России практически и не слышали. Шлихтинг описал, как мужчину четвертовали: его конечности оторвали от тела пятнадцать палачей, а царь наблюдал за этим процессом. Людей травили ядом и сажали на кол, на них натравливали медведей, многих бросали в реку, заталкивали под лед. Иных поджаривали на сковородах, пытали, загоняя иголки под ногти, или сжигали на раскаленных углях. Других взрывали на порохе в бочках или избах. Шлихтинг описывал, как царь Иван заставил князя Дмитрия Овчину-Оболенского выпить огромные кубки медовухи, а затем приказал убить его в винном погребе.
Иностранные нарративные источники отдельно останавливаются на осквернении тел и выставлении их напоказ. Шлихтинг сообщает, что, когда в 1565 году убийцы обезглавили князя С.В. Лобанова-Ростовского, они затолкали его тело под лед, но голову положили в мешок и привезли царю, который покрыл ее насмешками. Несколько источников описывают, как людей убивали в их домах, а тела вешали там же, чтобы члены семьи и соседи ходили мимо них. Отмечено и сексуальное насилие. Шлихтинг, Таубе и Крузе пишут, что царь лично сексуально унижал и насиловал женщин, как и его люди и сын Иван.
И иностранцы, и Курбский в «Истории» писали, что царь лично творил много насилия. Курбский описал, как царь сам убил Шаховского в 1563 году в Невеле. Таубе и Крузе – как в 1567 году он своими руками посадил человека на кол, приказал разрезать тело и оставить его на виду у всех. Они же писали, как в 1570 году царь придумывал новые казни для некоторых подсудимых. У Шлихтинга описано, как Грозный радовался, наблюдая за четвертованием, получал удовольствие, когда до него долетала кровь казнимого. У него же читаем, как царь протыкал людей насквозь пикой или стрелял в них из лука, как однажды вылил на человека кипящее мыло, а когда тот отшатнулся, убил его, как царь с сыном собственноручно зарезали множество людей, причем это не один раз. Спустя поколение даже всегда осмотрительный Джильс Флетчер пересказывал пугающую историю (мы приводили ее в начале главы) о том, как Иван лично руководил четвертованием человека, будто тот был жареным гусем.
Насилие, которое приписывают Ивану IV, не знало примеров в московском судопроизводстве и литературе. Царь демонстрирует больше кровожадности, чем мы видим в описаниях пыток в Европе раннего Нового времени, в этих «зрелищах страданий» – в конце концов, в Европе это была часть узаконенной процедуры. Отчеты о злоупотреблениях опричнины следует читать весьма критично. Иностранцы, рассказывавшие европейцам об Иване, были склонны сильно сгущать краски и придумывать страшные истории, чтобы заинтересовать читателей; их тексты следует анализировать в контексте современных штампов в рассказах о насилии. Но даже если иностранцы сочиняли сенсационные истории о видах пытки, точно известно, что погибли сотни, тысячи людей. Нарушались табу: некогда неприкосновенные категории людей, родственники царя и митрополит, были убиты, не говоря уже о многочисленных представителях высокородных кланов, чьи отцы и деды при совершении серьезного проступка, скорее всего, должны были бы всего лишь присягнуть на верность. Это первое массовое насилие в истории России. Даже если принять лишь половину из описанных происшествий, насилие Грозного не знало прецедентов.
Опричные казни были поистине ужасны, но по какой причине царь и его люди прибегали к таким ужасам, непонятно. По этому вопросу существует много разногласий. Попытки увидеть в опричнине рациональное установление, а причины насилия – в социально-классовых конфликтах или политике, неубедительны, потому что в творимом насилии не было системы. По этой причине некоторые исследователи говорили об иррациональности царя, обусловленной разными факторами – от физиологических, физических страданий, до психологических, паранойи или безумия. Другой подход гласит, что насилие Ивана можно рационально объяснить мистическим, иррациональным путем: это было «священное насилие», сам царь считал себя дланью Божией, действующей в последние времена. Это объяснение связывает царя и размышления об апокалипсисе, которые мы встречаем в письменных и некоторых изобразительных источниках, созданных при московском дворе. Отрывки из Книги Откровения входили в исторические и богословские труды, написанные при митрополите Макарии (1542–1563). В те годы в Кремле на фресках и иконах часто изображали апокалиптические темы, причем нередко с помощью изощренных символов.
Связь между часто загадочным и склонным к насилию поведением царя и этими эзотерическими идеями постулируется через литературные труды, которые приписывают Грозному (его духовная и письма, атрибуция которых порой вызывает вопросы), и через символические, религиозные и мистические коннотации действий и орудий опричников. Так, А.Л. Юрганов и А.А. Булычев проводят параллель между излюбленными видами казни Грозного (утоплением, разрубанием тел на куски, скармливанием людей собакам или медведям) и народными представлениями о праведном возмездии. Булычев изучил больше материала, чем Юрганов, и опирается на разнообразные источники – от текстов Древнего мира до Ветхого и Нового Заветов и народной традиции, записанной в России в начале XX века. Булычев показывает, что вода и дикие животные часто ассоциировались с дьяволами и злыми духами. Уничтожение тела, чтобы его нельзя было похоронить по христианскому обряду, придавало жертве статус «заложного покойника» – неупокоенного мертвеца. Другие исследователи видели в опричнине квазикарнавальную попытку создать антиобщество и с его помощью покарать зло отмщающим мечом Христа.
Если не углубляться, можно увидеть в разгуле опричнины христианское апокалиптическое возмездие хотя бы потому, что размышления о последних временах присутствуют почти во всех богословских трудах того времени. В этих сочинениях много жестокости, потому что они основаны на Книге Откровения. Но восприятие апокалиптики в России того времени совсем не было прямолинейным: примечательно, что во времена Грозного в изображениях Апокалипсиса не было насилия. Знаменитая икона «Благословенно воинство небесного царя… (Церковь воинствующая)» показывает не Армагеддон, а триумф Христа и сонма святых воинов. Другие иконы говорили об эсхатологии с позиций учительного богословия, прибегая к сложному символизму и эзотерике, как квадриптих середины XVI века, который митрополит Макарий защищал перед критиками, недовольными редкой и спорной иконографией. Сергей Богатырев утверждал, что фрески и царское знамя, изготовленные в конце 1550-х и в начале 1560-х годов, показывают переход к «открытой демонстрации апокалиптического насилия», но что этот переход главным образом совершается в текстах, в холодящих кровь выдержках из Откровения, вышитых на знамени трудночитаемой церемониальной вязью. Само изображение не было ни живым, ни жестоким, особенно если сравнить его с апокалиптическими гравюрами Альбрехта Дюрера и других художников Северной Европы, примеры которых приводит сам Богатырев. Фрески и иконы с изображением Страшного суда показывают страдания грешников в аду, но эти картинки напоминают карикатурные наброски – в сравнении с кровью, которая льется на современных произведениях европейского религиозного искусства. Можно возразить, что в отсутствие реалистичных изображений насилия малейшие изменения в иконографии шокировали молящихся, но мы не знаем, что они думали в действительности. Лишь в XVII веке изображения Апокалипсиса начали показывать насилие более реалистично, а в светской живописи это произошло лишь в XIX веке с появлением социального реализма. Другими словами, триумф Апокалипсиса, изображения которого Иван Грозный мог видеть при дворе Макария, ничем не напоминает жестокость, которую приписывают опричным расправам.
Несомненно, насилие, творимое царем, было символично. Изначально любая жесткость, исходящая от фигуры, облеченной суверенитетом, имеет священный и жертвенный характер. Монарх занимает исключительную позицию, обладая правом убивать ради сохранения общественной стабильности. В древних обществах ритуальные жертвы (будь то животные или люди), приносимые носителями суверенитета (будь то жрецы или цари), канализировали насилие. В современных обществах эту роль приняли на себя судебные системы и установленное законом наказание. Но монарх обязан избегать чрезмерности. Его насилие – на войне, в сложных ритуалах принесения в жертву животных или людей; в смертной казни – должно быть умеренным и упорядоченным и действовать с целью защитить общество, а не обескровить его. Это – истинная связь между властью правителя и насилием. Жестокость Ивана IV вышла далеко за эти рамки. Да, его дела принимали формы, которые в народе опознавались как очистительные (огонь, вода, расчленение). Но еще они были унизительны, носили садистский характер и, что главное, творились беспорядочно. Царь не просто искал изменников и преступников, он убивал направо и налево. Такое поведение не только нарушает христианское представление об ангелах отмщения; теоретически оно дестабилизирует общество, приводя к тому же итогу, о котором писал Джорджо Агамбен в рассуждениях о массовом насилии XX века: исключение становилось пугающей нормой. Даже Д.С. Лихачев и А.М. Панченко, помещавшие опричнину в контекст уникального «юмора», свойственного самодержцам, признавали, что затянувшаяся шутка перестает быть смешной и переходит в свою противоположность, в данном случае – в невероятную жестокость. Если бы царем руководило ощущение апокалиптического предназначения, он мог бы обратиться к церковным и светским судам. Если его и вдохновляли на убийства апокалиптические размышления того времени, он разил, не разбирая правых и виноватых. Его жестокость не была священной ни в христианском, ни в теоретическом смысле, она была иррациональной, а может быть, и безумной.
Но для нас важно, что насилие опричников намного превосходило нормы судебной практики XVI века. Даже Булычев признает, что правовая практика не включала многих символических видов казни, применяемых царем (например, казнь через натравливание животного), и тем более не прибегала к неумеренной жестокости. Даже в период Опричнины бояре и чиновники проводили суды и расследования, миловали и отпускали на поруки, назначали телесные наказания и законную казнь. Опричнина закончилась, система осталась.
От Годунова до Смутного времени
Возможно, лучшим показателем того, что насилие опричнины не представляло собой норму, является то, что в период правления Федора Иоанновича и Бориса Годунова (1584–1604) судебное преследование и наказание за особо тяжкие преступления вернулось к образцам эпохи до 1560-х годов. В.А. Рогов утверждает, что именно из-за ужасов опричнины элиты стремились восстановить порядок судопроизводства и избежать перегибов. Когда в документах, подтверждавших восшествие на престол Бориса Годунова в 1598 году, утверждалось, что цель его правления – «да судиши люди твоя правдою… судом истинным» и поддерживать «правду и множество мира», эти традиционные общие фразы отвечали тревогам того времени.
Нарративные источники о правлении Бориса Годунова – свидетельства иностранцев и летописей – проникнуты антигодуновскими настроениями, распространявшимися всеми властями, пришедшими ему на смену в хаосе Смутного времени, главным образом в сочинениях, исходящих из лагеря Лжедмитрия I (1604–1606), царя Василия Шуйского (1606–1610; летопись «Иное сказание») и Романовых (пришли к власти в 1613 году; «Новый летописец» и другие источники). Спустя одно поколение после смерти Годунова широко распространились обвинения его в убийстве царевича Дмитрия и сведения о его беззастенчивых амбициях, подхваченные и получившие свое развитие в будущем в произведениях поэтов, историков и композиторов. Таким образом, тем удивительнее, что современные источники – даже враждебные – почти единодушно хвалят Годунова за его владение «искусством управления». В биографическом наброске князя И.М. Катырева-Ростовского, например, Годунов восхваляется за ум, щедрость к бедным, строительство укреплений и лишь после этого подвергнут осуждению за «ко властолюбию несытное желание». Исаак Масса, язвительно порицавший Бориса и его «более жестокую» жену за постоянное стремление к власти путем интриг, в итоге хвалит Годунова за то, что он «издал добрые законы и привилегии», за улучшение безопасности на городских улицах и прежде всего за восстановление закона и порядка: «Он был великим врагом тех, которые брали взятки и подарки».
Даже Жак Маржерет и Конрад Буссов, которые в своих повествованиях отдавали предпочтение самозванцу (Лжедмитрию I), оценивали правление Бориса как милосердное до самых последних лет его царствования, когда страх перед самозваным Дмитрием не обнаружил его жестокость. Маржерет утверждал, что «до прихода Дмитрия в Россию он не казнил публично и десяти человек, кроме каких-то воров, которых собралось числом до пятисот». Некоторые современники утверждают, что, став царем, Борис дал клятву не прибегать к смертной казни пять лет. Такого документа не существует, но сама идея соответствует общей оценке Годунова, примером которой могут служить слова Буссова: «Этот самый Борис Федорович Годунов исполнял свои обязанности столь разумно и ревностно, что почти все дивились и говорили, что на всей Руси нет равного ему по разумности, поскольку он многие неисправные дела привел в полный порядок, многие злоупотребления пресек, многим вдовам и сиротам помог добиться справедливости».
Источники не оставляют без внимания тот факт, что Борис Годунов наказывал своих противников. Во времена правления Федора Иоанновича (1584–1598), когда Годунов доминировал среди бояр, и во время его собственного царствования (1598–1605) велась серьезная борьба между боярскими партиями. Но в 1580–1590-е годы клика Годунова вела традиционную придворную политику – бояр не убивали по ночам, как во времена несовершеннолетия Ивана, или массово, как во времена Опричнины. Годунов скорее прибегал к проверенной временем стратегии «политической смерти», как это было зафиксировано очевидцем Джильсом Флетчером. Он описывал, как цари «препятствовали возвышению этих [знатных] домов и возвращению себе прежнего значения»: «…многим из наследников не дозволяется вступать в брак, дабы род прекратился вместе с ними. Иных отправляют в Сибирь, в Казань и в Астрахань, под предлогом службы, и там умерщвляют или же сажают в темницу. Некоторых заключают в монастыри, где они постригаются в монахи, под видом обета, данного добровольно и по собственному желанию… Как эти, так и другие подобные им средства, придуманные царем Иваном Васильевичем, доселе еще употребляются Годуновыми».
Действительно, Годунов на самом деле насильно постриг в монахи Федора Никитича Романова и под сфабрикованными предлогами сослал Романовых и других своих соперников; он послал их в качестве воевод на отдаленные посты, что выводило их из числа влиятельной кремлевской элиты. Он отказался дать разрешение на вступление в брак отпрыску семейства Мстиславских. Такие несмертельные методы предотвращали кровавое насилие в политической борьбе.
Современные историки также приходят к заключению о том, что придворная политика времен Бориса отличалась стабильностью и общей снисходительностью. А.П. Павлов, самый кропотливый исследователь правления Бориса, доказывает, что самыми кровавыми были первые шесть-семь лет после смерти Ивана IV в 1584 году, когда боярские кланы боролись за власть. Шуйские, многие из которых были сосланы или умерли при подозрительных обстоятельствах, проиграли больше других. В годы своего царствования (1598–1604) Годунов поддерживал равновесие путем традиционной стратегии распределения благ внутри элиты. Также, следуя традиции, он увеличил численность бояр, включив в их число не только представителей своего обширного клана и сторонников, но также членов соперничающих семейств, таких как Романовы и Бельские. Павлов заключает, что Борис Годунов «не прибегал, подобно Грозному, к широкому террору против знати. Прямым опалам и репрессиям при нем подверглось относительно небольшое число бояр и дворян. За весь период его нахождения у власти не состоялось ни одной публичной боярской казни». Судебная и административная процедуры вернулись к обычным образцам. В 1589 году был составлен кодекс законов для северных земель на основе Судебника 1550 года; продолжали составляться разрядные книги; кремлевские приказы выпускали многочисленные указы относительно земли, налогообложения, холопов и крепостного права. Судебные дела не сохранились, но в описях документов в кремлевских архивах перечислены многочисленные суды, в том числе над государственными чиновниками.
После смерти Бориса Годунова в 1605 году Россия оказалась в водовороте династического кризиса, социальных беспорядков и иностранного вторжения, в период, известный как Смутное время. Иностранное вторжение, восстания казаков, крестьянские бунты, череда самозваных претендентов на престол и борющиеся за власть боярские клики – все это создало ситуацию, когда бушевало безудержное насилие. В.А. Рогов отмечает, что она ознаменовалась упадком законности: «Смутное время разрушило сложившееся представление о каре и уголовном наказании как категориях, исходящих от центральной власти. Старое понятие о наказании потеряло смысл, поскольку карательные функции сосредоточились не только в руках центральной власти, но и у всех противоборствующих сторон, в том числе интервентов и лжецарей. Предшествовавшая этому градация наказаний была разрушена».
Ч. Даннинг утверждает, что этот длительный период хаоса подготовил русских к большему насилию впоследствии, а Л. Энгельстайн возражает, что насилие Смутного времени было орудием в руках «слабого государства», а не стабильного. Она утверждает, дополняя представленную здесь интерпретацию, что после этого периода чрезмерного насилия укрепляющаяся при Романовых стабильность позволила умерить применение легитимного насилия.
Почти все дошедшие до нас источники о насилии в Смутное время тенденциозны и содержат различные преувеличения – очернение той или другой стороны, представление в более устрашающем виде наказаний, преувеличение статистики потерь до, как выражается Р.Г. Скрынников, «примерных цифр», порой превышающих реальные в пять раз. Тем не менее имело место значительное кровопролитие, убийства на поле брани и разорения сел и деревень. Это была война и гражданская смута, кризис суверенной власти. Мало что из этого имело отношение к легитимному насилию, решениям суда и наказаниям, принятым законной властью в соответствии с установленной процедурой.
Например, следует исключить из судебного порядка наказание пленных после битвы с обеих сторон. Пока война еще продолжалась и ее исход не был ясен, казнь пленных солдат имела смысл – это сокращало вражеские силы и запугивало противника. Имеется много печальных примеров: в январе 1605 года войска царя Бориса Годунова при Добрыничах незамедлительно расправились со всеми пленными, кроме поляков, которых они держали как почетных пленников. Согласно Исааку Массе, одному из немногих авторов, упоминающих подобные казни, в 1606 и 1607 годах войска царя Василия Шуйского топили своих пленников после сражений при Гремячем и на реке Вырке и после осады Москвы; на протяжении его правления пленных без промедления казнили.
Насилие, совершенное самозванцем «царевичем Петром» в Путивле в 1606 году, соответствовало казачьим традициям, которые вновь проявятся в ходе восстания Степана Разина (см. главу 16). Как отмечал летописец, Лжепетр «многие крови пролил» во время ежедневных массовых казней. Враждебные ему источники содержат обвинения в «дьявольских» наказаниях: вдобавок к сбрасыванию с башен и мостов мужчин четвертовали, вешали вниз головой и расстреливали; они также дают понять, что женщин – членов семей жертв – насиловали и обращали в рабство. Среди служилых людей, лояльных Москве, память об этом факте хранилась долго.
Р.Г. Скрынников пытается изобразить казни царевича Петра как законный «процесс», проводимый «царем» при поддержке Боярской думы, как при традиционном московском судебном процессе. Но он демонстрирует, что казни проводились в казацком «демократическом» духе: казни происходили на публичных площадях; время от времени созывалась толпа, чтобы выкрикивать свое одобрение или неодобрение по поводу определенной жертвы. Это придавало этому действу легитимность и создавало коллективную ответственность. Ученые проводили параллели между этим насилием и насилием, совершенным Иваном IV. Они указывают на разнообразие ужасающих казней, приписываемых Ивану и различным самозванцам, в том числе отдачу на растерзание медведям. Они отмечают схожесть между тем фактом, что Иван IV спрашивал у созванной толпы одобрения для казней, и казацкими зрелищами «участия». Эти параллели соблазнительны, но труднообъяснимы. Казакам не было нужды обучаться этой тактике у Ивана IV; в течение XVI века она использовалась членами казачьих общин за пределами Московского государства. Тем не менее историки справедливо отмечают, что устная традиция об Иване IV, применяющем «очищающее» и легитимное насилие, зажила собственной жизнью, независимо от ее исторической достоверности. Мы не можем сказать, насколько широко были распространены подобные фольклорные традиции среди казаков южнорусских пограничных земель на протяжении XVII века или в среде населения, присоединившегося к их насильственным действиям, но они могли способствовать оправданию применения коллективного насилия.
В эпоху Смутного времени правители расправлялись с предателями незамедлительно. Исаак Масса описывает, как Борис Годунов незаконным путем пытал и топил всех, «кто произнес имя Димитрия»: людей «губили, не выслушав». В то время как Лжедмитрий I, будучи царем, как хорошо известно, простил князя Василия Шуйского за заговор против него. Шуйский, сам став царем, в 1606 году приказал посадить на кол атамана, распространявшего письма в пользу самозванца; в 1607 году за то же самое он приказал обезглавить священника. Гонец, посланный из восставшего города, умер под пыткой огнем в 1607 году. Даже когда законные власти, какими бы недолговечными они ни были, наказывали тех, кого они считали для себя величайшей угрозой, их правосудие было в большей степени произвольным, чем соответствующим установленному порядку. Например, Лжедмитрий I был убит группировкой, организованной Василием Шуйским в мае 1606 года. Его тело приволокли на Красную площадь и выставили напоказ; современники Жак Маржерет и Петр Петрей передают версию, согласно которой его похороненное тело настолько прогневило землю, что страну охватил не соответствующий этому времени года губительный мороз. Поэтому его выкопали, тело сожгли, а прах развеяли. К этому не имела отношения никакая судебная процедура. Следовавшие друг за другом самозванцы убивали соперников и страдали от рук своих же людей. Например, Лжедмитрий II казнил «казачьего царевича» в 1607 году и двух других самозванцев летом 1608 года; он сам был убит одним из своих телохранителей, Петром Урусовым, в декабре 1610 года.
Ни царь Василий Шуйский, ни царь Михаил Романов в начале своего правления не соблюдали процедуры, применяя судебное насилие против соперников. В 1606 году предводитель восстания Иван Болотников и самозванец «царевич Петр» сдались войску Шуйского в Туле и были привезены в Москву. Конрад Буссов передает, что Шуйский принял их капитуляцию и пообещал разрешить Болотникову служить ему, а затем вероломно нарушил свое слово. Он тайно отправил Болотникова в Каргополь, где был отдан приказ о его убийстве. С «царевичем Петром» (настоящее имя – Илейка Муромец) обошлись в несколько более соответствующем должной процедуре порядке. После нескольких месяцев допросов, пыток и тюрьмы его публично повесили на Серпуховской дороге за пределами Москвы. В одной летописи сообщается, что Шуйский созвал совет, чтобы осудить его («по совету всей земли») и повсеместно распространил признание самозванца. Очевидец, немец Элиас Геркман, описал эту казнь: Лжепетра привезли к плахе, установленной за пределами Москвы. Перед смертью он обратился к толпе, отказавшись от своего признания и назвавшись истинным сыном Федора Иоанновича. Палач повесил его на веревке, слишком толстой для того, чтобы достаточно туго ее затянуть, и осужденный был жив, пока палач не прикончил его ударом по голове. При царе Михаиле Романове подобная же публичная казнь стала уделом бунтаря Ивана Заруцкого, арестованного в июне 1614 года недалеко от Астрахани с царицей Мариной (женой Лжедмитрия I) и ее сыном, «воренком». Доставив в Москву, Заруцкого посадили на кол, а мальчика повесили, но не сохранилось никаких упоминаний суда. В Пискаревском летописце просто сообщается, что «государь повеле» казнить их всех. Эти сообщения настолько же неоднозначны и лаконичны, как и летописи XVI века, но они позволяют предположить, что в разгар войны Шуйский и Михаил Романов не соблюдали принятые процедуры. Это, в конце концов, не должно вызывать удивления.
Тем не менее верховенство закона оставалось идеалом. В своем стремлении к трону некоторые лидеры – Василий Шуйский, польский король Сигизмунд, главы народного ополчения – подписывали соглашения, обещая править по закону. Весной 1606 года, когда князь Василий Шуйский поспешно захватил престол, он объявил, что ему «всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими, смерти не предати и вотчин и дворов и животов у братьи их и у жен и у детей не отъимати, будет которые с ними в мысли не были». Более поздняя романовская версия, запечатленная в «Новом летописце», изображает бояр возражающими относительно того, что Шуйский не должен давать таких обещаний, поскольку они не соответствуют московской традиции; подобные утверждения вписывались в претензии Романовых на самовластие в противовес обещанному здесь соблюдению традиции совета. Польский король Сигизмунд давал подобные же обещания от собственного имени и от имени своего сына как кандидатов на российский трон в феврале и августе 1610 года: он соглашался наказывать и лишать собственности и титулов только в соответствии с виной, доказанной, «осудивъши первей справедливее з бояры и з думными людми»; он также согласился не наказывать невиновных родственников и не конфисковывать землю без суда и обещал советоваться с боярами во всех вопросах.
В июне 1611 года лидеры ополчения, осаждавшие поляков в Москве, – князь Д.Т. Трубецкой, Иван Заруцкий и П.П. Ляпунов – обещали еще большее. Как и прочие, они клялись не казнить и не ссылать никого без вины и без приговора, но уточняли, что он должен быть принят «всей землей». Они также поклялись, что судебный процесс будет соблюдаться для всех, обвиненных в измене, и что не будет допущена месть доносчиков, «хто кого убьет без земского приговору, и того самого казнити смертью». Кто именно представлял собой «всю землю» как судебную инстанцию, не уточнялось, но их представления об упорядоченном судебном процессе однозначны. Котошихин утверждал, что Михаил Романов также соглашался на подобные ограничения в 1613 году, но это единственное подобное свидетельство.
Хотя для историков было искушением истолковать эти соглашения как «конституционные» ограничения власти самодержца, большинство исследователей соглашаются в том, что они не порывали с доромановской традицией. Правители Московского государства традиционно определяли судебную сферу как такую, в которой государь действовал в согласии с боярами. Судебники 1497 и 1550 годов начинаются с провозглашения того, что государь «с детми своими и с бояры» принял судебник. В «Судебнике» 1550 года бояре ассоциируются с законотворчеством, когда это необходимо: «А которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева докладу и со всех боар приговору вершается, и те дела в сем Судебнике приписывати». Это были не конституционные права, а традиционные ожидания совета. Обещая советоваться с боярами или «землей» в осуществлении правосудия, Шуйский, король Сигизмунд и лидеры ополчения не были новаторами. Они поддерживали традицию, отмежевываясь от разнузданного насилия последних лет и находясь в поиске мерила легитимности. Их стремление прекратить убийства, месть и уничтожение собственности дает представление о том, каким экстраординарным было насилие Смутного времени.
«Слово и дело»
В.А. Рогов утверждает, что наследием Смутного времени было стремление вернуться к «законности», что стало доминирующей темой исторических трудов, написанных после Смутного времени, – Авраамия Палицына, Ивана Тимофеева и других. В десятилетия, последовавшие за Смутным временем, Романовы полностью выполнили эти ожидания, не казнив почти никого из бояр во время придворных политических разногласий в течение всего столетия. Даже их попытки преследовать противников соответствовали общественным настроениям и привели к стабилизации государства.
Тщательное расследование Романовыми дел о «слове и деле государевом» – случаев, связанных с оскорблением величества, – с первого взгляда может показаться абсурдным. Воеводам было приказано арестовывать, допрашивать и наказывать за любой намек на неуважение к царю; были возбуждены и расследованы сотни таких дел, но настоящая измена открывалась редко. Чаще изменнические «слова» произносились по неосмотрительности в пьяном угаре. Но Романовы получили гораздо большую выгоду от этих преследований, чем просто отвращение других от подобного поведения. Ангела Рустемайер утверждает, что инициатива в рамках этой системы не спускалась сверху, а поднималась из глубин общества. Подданные царя из всех слоев общества восприняли представление о царской чести и с готовностью выдавали тех, кого они подозревали в изменнических взглядах; их самоидентификация с государством сохранялась на всем протяжении XVII–XVIII веков. Воеводы вели эти дела с пристрастием (см. главу 6), но наказывали за это известными способами – при помощи градуированных наказаний в соответствии со степенью вины. Таким образом, согласно Рустемайер, преследования за «слово и дело» произвели стабилизирующий эффект, подтвердив народное согласие с условиями самодержавия и предоставив правителям возможность продемонстрировать умеренное и благодетельное осуществление власти. Рустемайер даже утверждает, что «относительная стабильность» российского государства раннего Нового времени была связана с «мобилизацией большей части общества на защиту царского достоинства».
Исследование М. Лэпменом 209 дел до 1649 года, в рамках которых известны наказания в случаях «слова и дела», подтверждает выводы Рустемайер о том, что дела об оскорблении величества не предусматривали чрезмерных наказаний. Лэпмен обнаружил, что примерно четверть исследованных им дел вообще не привели к телесным наказаниям; примерно в 60 % случаев наказание представляло собой не более чем битье батогами и короткое тюремное заключение. Только в 5 % случаев виновных приговаривали к смерти, и из этих одиннадцати ответчиков только пять были в итоге казнены, а шесть помилованы. Самые суровые наказания применялись к людям, признанным виновными в особо тяжких видах измены – заговоре, бегстве к врагу или бунте, оскорбительных высказываниях высокопоставленных чиновников о государе, даже колдовстве. Неутомимое преследование Романовыми нарушений «слова и дела» считалось признаком утверждения после Смутного времени более жестокого и склонного к насилию государства. Но Рустемайер и Лэпмен продемонстрировали, что санкционированное государством насилие в ходе этих преследований применялось осторожно, и что Романовы вступили в XVII век при поддержке общественного консенсуса, неизбежно вовлекавшего их в «неавтократический компромисс» ради поддержания стабильности.
С конца XV по начало XVII века Московское государство без колебаний защищалось от предполагаемой угрозы, в виде ли восстания, перехода к врагу, колдовства или ереси. Несмотря на краткость, летописные источники дают представление о судебной культуре, в рамках которой применялась смертная казнь, когда она считалась заслуженной, или проявлялось милосердие, когда это считалось подобающим. Только в моменты политического хаоса – несовершеннолетия Ивана IV, Опричнины и Смутного времени, периоды, когда законная и/или стабильная власть отсутствовала, – встречаются произвольное насилие и убийства.
Вопрос, привело или нет Смутное время к увеличению жестоких наказаний в законах XVII века – тут можно также сослаться на влияние византийского церковного права и литовских статутов, – сводится в конечном счете к тому, как применялось насилие. М. Гейер напоминает, что насилие является «неизбежным и парадоксальным следствием поиска безопасности и ее предпосылки, социальной гармонии». К. Шмидт также отмечает, что «насколько тиранической является власть в отсутствие законности, настолько же беспомощна законность в отсутствие исполнительной власти». Государство XVII века использовало насилие как одну из нескольких стратегий по утверждению контроля и применяло его осознанно и взвешенно. Для наказания особо тяжких преступлений государство использовало жестокую пытку, чтобы добиться признания вины; оно выносило приговоры в зависимости от преступления; оно прибегало к смертной казни для тех, кто больше всех угрожал государству. Оно обращалось к насилию по-разному в отношении разных преступлений: казнь членов боярской элиты, проигравших в придворной борьбе, была простой и неброской. Казнь колдунов и раскольников была устрашающей, направленной на их полное уничтожение.
Глава 15. Заговоры, колдовство, ереси
Когда в 1689 году за измену казнили Федора Шакловитого, он ничего не сказал «к оправданию своему», пока зачитывали приговор. Но стрелец, которого казнили в тот же день, произнес последнее слово перед смертью. «Оброська Петров зело прямодушно учинил; ибо к той казни шедши, дерзновенно при своем прошении перед всем народом голосно со слезами о тех воровских своих винах чистое покаяние свое приносил, объявя подлинно, что поистине он такой поносной смерти достоин, и чтобы другие, на его смерть смотря, явно казнились и впредь от такого погибельного случая и от действия себя оберегали». Напротив, в 1677 году два приговоренных раскольника не стали обращаться к толпе, а бросились головой вперед в сруб, предназначенный для их сожжения. В этих виньетках обрисовывается типичный «пейзаж» этой главы: казни за определенные наитягчайшие преступления и сопровождающий их ритуал.
XVII век справедливо называют «бунташным веком». Московской власти постоянно приходилось утверждать свой авторитет: церковь и государство объединяли усилия в преследованиях колдовства и религиозных отступников; воеводы искали «слово и дело» против государя; а когда в 1680-х годах шли споры о престолонаследии, бояре-соперники бросались обвинениями в «измене» в зависимости от переменчивых обстоятельств. Законы, устанавливающие наказания за эти преступления, отражают высокие ставки в игре: обвинение придерживалось установленных процедур и определяло разные наказания в зависимости от степени вины, но демонстрировало крайнюю жестокость при допросах и казнях. В этой главе мы рассмотрим наказание за три вида государственных преступлений: подозрение придворного в измене, колдовство и ересь. Мы покажем, как проходил суд по этим преступлениям и какая назначалась кара, но сначала выясним, как закон определял наитягчайшие преступления.
Наитягчайшие преступления в XVII веке
Начиная с XV века московские суды карали за преступления, считавшиеся наитягчайшими, – предательство, колдовство и ереси. Термин «измена» издавна использовался в летописях и к середине XVI века появился в документах, но своды законов содержали лишь краткое перечисление деяний, караемых смертью. Только в Соборном уложении 1649 года, следуя примеру иностранных кодексов, власти попытались определить, что же есть преступление против государства. Г.Г. Тельберг видел в этом факте желание стабилизировать ситуацию после суровых испытаний периода Ивана Грозного, Смутного времени и городских восстаний середины XVII века, а Ричард Хелли – утверждение авторитарной власти. Однако Уложение не установило системы: оно не ввело ни собирательного понятия со значением «государственное или политическое преступление», ни опорных принципов, по которым какой-либо поступок можно было бы приписать к ним, а лишь описало отдельные преступления.
Тельберг понимал государственное преступление узко – как создание опасности для светской власти. Он опирался на вторую главу Уложения, где перечислены угрозы в адрес царя, попытки свергнуть правителя или устроить государственный переворот, массовые восстания и заговоры («скоп и заговор») и даже угроза духовному благополучию правителя (то есть колдовство против царя тоже было политическим преступлением). Не надо забывать, что вторую главу дополняла третья, согласно которой смертью каралось убийство человека в присутствии царя, во дворце или в суде и меньшими наказаниями – оскорбления, физическое насилие и воровство в этих местах. Кроме того, определение Тельберга следует расширить, включив деяния, указанные в первой главе Уложения, касающейся преступлений против веры и церкви: богохульство, прерывание литургии и убийство в церкви караются смертью, а за меньшие нарушения в церкви назначаются телесные наказания. Поэтому большинство ученых считают серьезное расхождение в вопросах веры преступлением против государства, и судебная практика подтверждает более широкое понимание термина. Церковь и государство сотрудничали, преследуя инакомыслие и раскол, ереси, черную магию и колдовство. Например, когда патриарх Никон был смещен за противоборство с царем, государство продолжило яростно преследовать староверов, которых называло раскольниками, как за ересь, так и за неподчинение властям.
Мало того что в Уложении нет систематического определения того, что же составляет преступление против государства, – не существовало и особого органа для следствия по этим делам. Иногда считается, что ими занимался Приказ тайных дел, но его функции были гораздо шире, а главной задачей и вовсе было управление царскими имениями. И.Я. Гурлянд указал на то, что в Приказе тайных дел было слишком мало людей, чтобы заниматься еще и расследованием преступлений. Поэтому он сотрудничал с другими приказами, когда приходилось вести следствие по государственному преступлению, заинтересовавшему царя, как было с делами патриарха Никона и Степана Разина. В XVII веке наитягчайшие преступления расследовались разными органами, включая Разрядный, Посольский, патриаршие и другие приказы в зависимости от преступления и общественного положения обвиняемого. Н.Б. Голикова добавляет к этому, что со времен Алексея Михайловича для расследования собирали особые комиссии, например при расследовании городских восстаний и стрелецких бунтов.
До Петра Великого главным отличительным признаком государственных преступлений можно считать своеобразную процедуру ведения дела. Тельберг отмечал, что Уложение предусматривает особое ведение дел по политическим преступлениям, позволяя царю решить дело по своему разумению («по разсмотрению»), если не было свидетелей или материальных улик, что часто бывало при обвинениях в колдовстве или в посягательстве на особу царя. Поскольку в таких делах прибегали к пыткам, их решение редко зависело только от рассудительности царя, но сама возможность его вмешательства крайне важна. В конце концов, политическое дело отличалось от уголовного не институтами и не предписаниями закона, а жестокостью допросов и суровостью наказаний, положенных за измену, колдовство, черную магию и другие предполагаемые опасности для государства.
Политические казни
Когда Романовы пришли к власти в 1613 году, между группировками бояр на несколько десятилетий установился мир, чему, несомненно, были рады родовитые семейства, еще помнившие опричнину и Смутное время. Пол Бушкович отмечал, что за все время правления Алексея Михайловича не казнили ни одного боярина, а Роберт Крамми насчитал всего пять боярских казней за весь XVII век. Эти единичные казни были произведены по обвинению в измене, и по ним хорошо видно расхождение между установленным протоколом и насилием по произволу, не столь явное в расследовании ересей, колдовства и бунтов. Напряженная открытая борьба между придворными боярами то приводила к законному следствию, то переходила в кровопролитие.
Казнь воеводы Михаила Борисовича Шеина в 1634 году осталась единственной казнью боярина в первой половине XVII века, и ее нельзя полностью объяснить борьбой боярских партий, хотя некоторые ученые придерживаются такого мнения. Другие утверждают, что Шеин, капитулировавший с войском перед польским королем во время катастрофической смоленской кампании 1632–1634 годов, послужил козлом отпущения после унизительного поражения. Отпущенный королем с честью и с большей частью войска в феврале 1634 года, Шеин был встречен в Москве как предатель и подвергнут боярскому суду. 18 мая 1634 года Шеин, второй воевода Артемий Васильевич Измайлов и сын Измайлова Василий были приговорены к смерти и конфискации имущества, а еще несколько человек получили не столь суровые приговоры. Протоколы суда не сохранились, но длинный вердикт и порядок казни выглядят вполне традиционно.
28 мая в Приказе сыскных дел осужденным зачитали сокращенный приговор, затем их отвезли на Красную площадь в сопровождении двух думных людей и двух дьяков; исповедники не упоминаются. «На пожаре», месте, которое иногда упоминается в описаниях казней на Красной площади, дьяк вслух зачитал очень длинный обвинительный акт, затем приговоренным отрубили головы. Что сделали с телами, нигде не указано. Немецкий ученый А. Олеарий, пребывавший в России с августа по декабрь 1634 года, утверждает, что казненных обманули: им дали понять, что в последний момент их помилуют, однако никакой милости не последовало. Тот же Олеарий описал, как сына Шеина, приговоренного к ссылке, засекли кнутом.
В то же время удар, нанесенный этими казнями соответствующей боярской партии, был смягчен проявлениями милости. Младшие воеводы Смоленской кампании были прощены: князю Семену Прозоровскому и Ивану Михайловичу Шеину сообщили, что они заслуживают смерти, но благодаря заступничеству родственников царя их прощают и приговаривают всего лишь к ссылке и конфискации земель. Князя Михаила Белосельского тоже простили, потому что во время кампании он страдал от болезней. Его приговорили только к ссылке и конфискации, но в конце концов оставили дома под арестом, поскольку он по-прежнему болел и был уже при смерти. Еще четырех человек сослали, двух посадили под стражу и двух дьяков отпустили. Иван Михайлович Шеин умер по дороге в ссылку, а к сентябрю сосланные Прозоровский и Тимофей Измайлов получили помилование и дозволение вернуться. Подобное сочетание тщательно вымеренного насилия и великодушия характерно для политической борьбы бояр начиная с XVI века.
Эти казни были проведены скромно и без сценических эффектов, возможно, из уважения к высокому статусу осужденных или же потому, что придворная политика считалась делом семейным. В их проведении за основу были взяты опорные элементы ритуала казни за уголовные преступления. Собравшаяся толпа и чтение приговора легитимизировали казнь, но мы не встречаем указаний на то, что приговоренные получили церковное утешение. Позднее казни бояр в подобных обстоятельствах проходили так же скромно. Когда в начале 1670-х годов вокруг второй жены Алексея Михайловича Натальи Нарышкиной укрепился род Матвеевых, начались споры о престолонаследии. Наследник Алексея Михайловича Федор, правивший с 1676 по 1682 год, был человеком слабого здоровья. За ним в очереди к трону стояли еще два потенциальных наследника, в то время еще совсем дети – Иван, сын Алексея Михайловича от первой жены Марии Милославской, и Петр, сын Нарышкиной. Когда Федор Алексеевич скончался, соперничество Милославских и Нарышкиных вылилось в восстание стрельцов (о нем речь пойдет в главах 16 и 17) и смертельную вражду между боярами.
В мае 1682 года верх одержали Милославские, хотя формально Иван и Петр делили трон под опекой своей старшей сестры царевны Софьи Алексеевны, дочери Алексея Михайловича от первого брака. Летом 1682 года князь Иван Андреевич Хованский, глава московских стрельцов, поссорился с кругом Милославских. Не он возглавлял Стрелецкий приказ во время майского восстания, но он захватил власть сразу после волнений и закрепил ее за собой. В летние месяцы стрельцы полностью контролировали город, так что, когда в августе царский двор отправился в ежегодное паломничество в Троице-Сергиев монастырь, все решили остаться за его крепкими стенами. Открытый конфликт между Милославскими и Хованскими разразился 17 сентября, когда Хованского и его сына Алексея обвинили в измене. Сторонник Милославских Сильвестр Медведев пишет, что Хованский был бесстыдным человеком, симпатизировал раскольникам, и даже намекает, что князь пытался подстроить гибель Софьи; официальный вердикт обвинил Хованского во взяточничестве, неподчинении и измене. Но ученые согласны в том, что обвинения были вымышлены, а казнь была очередным шагом Милославских к укреплению своей власти.
По всей видимости, Хованских осудили на закрытом боярском суде, а законные процедуры оформили задним числом. Правительница Софья вызвала Хованского с сыном в Троице-Сергиев монастырь под предлогом грядущего дипломатического приема. Ее войска захватили Хованских на пути в монастырь. Один источник сообщает, что Хованский взял с собой семьдесят человек; по данным датского дипломата фон Горна – сто пятьдесят, а Софья отправила против него четыре тысячи. Отца и сына связали, посадили на лошадь и привезли в монастырь. В документах Разрядного приказа говорится, что Хованских приговорили к смерти после должным образом проведенного разбирательства, при явных против них уликах, и даже есть традиционная формула «цари указали и бояре приговорили» (в данном случае дополнительно названа и правительница Софья), но нет данных о проведенном следствии и судебном рассмотрении, «без всякого розыска, как бы надлежало», как писал спустя несколько десятилетий настроенный в пользу Нарышкиных Андрей Матвеев. В доказательство был приложен анонимный донос от 2 сентября, утверждавший, что Хованские плели заговор против царей. Хованским не дали возможности пройти устный допрос и даже допрос под пыткой, тем более не разрешили очную ставку с обвинителями, хотя князь Иван настаивал на ней даже во время чтения смертного приговора.
В этом случае отступления от процедуры особенно заметны, потому что разбирательство проводилось в необычном месте. Когда арестованных привезли к монастырю, начальник караула князь Михаил Иванович Лыков выполнил приказ остановиться перед воротами. Бояре вышли за стены и расселись на скамьях, чтобы выслушать уже вынесенный приговор. Хованским не разрешили войти в монастырь, увидеть судью или встретиться с царями-соправителями и с правительницей-царевной. Думный дьяк Федор Шакловитый сразу же зачитал приговор: обезглавить за измену. Что и было исполнено немедленно, в стороне от «большой московской дороги». Сильвестр Медведев, желавший преподнести эту казнь как законную и проведенную по всем правилам, писал, что при чтении приговора и на казни присутствовало много бояр и собралась толпа. На самом деле Милославские все сделали как можно тише, вероятно, чтобы не возмутить сторонников Хованских.
Примерно так же и с теми же целями казнили в 1689 году самого Шакловитого. Политический расклад изменился, Нарышкины взяли верх над Софьей и Милославскими. Летом 1689 года Петр был в выигрышном положении. Он превратил свои детские потешные полки в независимое войско, а в январе 1689 года его женили, чтобы продемонстрировать зрелость юноши и, соответственно, поднять вопрос о престолонаследии. В то же время провальная крымская кампания лишила Софью и В.В. Голицына поддержки в обществе, а планы царевны короноваться самой вызвали в нем беспокойство. В конце лета 1689 года Софья попыталась поднять московских стрельцов против Петра, и он скрылся в Троице-Сергиевом монастыре. Оттуда он обратился к московской знати. В течение нескольких недель царила напряженная обстановка, и постепенно царевна утратила почти всех сторонников: один за другим бояре сбегали из Москвы и переходили на сторону Петра. Наконец от Софьи отвернулись стрельцы, что позволило избежать массового кровопролития.
Вытеснив сестру, Петр не оспаривал царский титул своего сводного брата и соправителя Ивана, по матери Милославского. Но он уничтожил сторонников Софьи. Князя В.В. Голицына арестовали и отравили вместе с семьей в ссылку, возложив на него вину за провал крымской кампании и обвинив в том, что он правил вместе с Софьей в обход царей. Однако обвинения в измене не последовало, вероятно, благодаря вмешательству его родственника, близкого Петру князя Бориса Голицына. Другие сторонники В.В. Голицына также были сосланы, а сводную сестру Петр заключил в монастырь до конца ее дней. Не сохранилось судных списков для этих приговоров, поэтому они больше напоминают опалу, в которую попадали бояре XVI века; источником осуждения были бояре, коллективно действовавшие от имени суверена.
Вину за несостоявшееся восстание возложили на главу Стрелецкого приказа Ф.Л. Шакловитого. Его обвинили в том, что он замышлял убить Петра и его мать, чтобы возвести на царство Софью; Пол Бушкович считает его «козлом отпущения за Софью и Голицына». 7 сентября Шакловитого и двух его приспешников допросили и пытали в Троице-Сергиевом монастыре, а 11 сентября всех троих обезглавили около монастыря. Кара постигла и многих их сторонников: спустя месяц к смерти приговорили Сильвестра Медведева – за советы Шакловитому и за планы коронации царевны, но казнь отложили до февраля 1691 года, когда его подвергли церковному суду за ересь и колдовство. Вместе с Шакловитым собирались казнить еще четырех стрельцов, но их простили на плахе, заменив приговор на кнут и вечную ссылку в Сибирь (а трем из них, кроме того, вырезали языки). Еще около сорока стрельцов и монастырских слуг, связанных с Медведевым, были сосланы и биты кнутом или батогами.
Материалы дела Шакловитого опубликованы в четырех увесистых томах, но в них мы находим протоколы допросов и приговоры, описания казни там нет. Пропуск заполняют свидетельства очевидцев. Андрей Матвеев сообщает, что Шакловитого казнили около монастыря на площади, что смотрит на большую московскую дорогу. Перед смертью Шакловитый не произнес ни слова, пока думный дьяк под наблюдением боярина зачитывал вердикт. За ними собралась толпа, и другой приговоренный, как мы уже указывали, каялся, заливаясь слезами.
Возможно, высокое общественное положение жертв 1634, 1682 и 1689 годов удержало правительство от организации громких публичных казней. Всех казнили почти немедленно после вынесения приговора. В случае с Хованскими сымитировали должную процедуру, а дела Шеина и Шакловитого были завершены после быстрого допроса и скорого приговора. Вероятно, московские правители не были уверены в реакции общества и стремились сохранить видимость стабильности, поэтому не имело смысла усиливать театрализацию этих казней. Такова была моральная экономика придворной политики: конфликт прятали за фасадом стабильности. Когда же речь шла о каре за угрозу духовной жизни государства и общества, которую представляли собой еретики, повстанцы и колдуны, сознательно выбиралась совсем другая стратегия – публичность наказания.
Наказание за колдовство
Колдовство – будь то практика или владение магическими книгами, травами или зельями – преследовалось и каралось как нематериальное покушение на божественные основы самого общества. Среди восточных славян колдовство всегда считалось тяжким преступлением. Со времен Киевской Руси церковные законы осуждали колдовство и ведовство, назначая за них наказание от штрафов до сожжения. В 1227 году в Новгороде сожгли четырех колдунов за магические практики, а в 1411 году в Пскове на костре казнили двенадцать ведьм.
В Московской Руси суд над ведьмами вершили вместе церковь и государство. В 1551 году Стоглав связал колдовство с ересью, объявив, что колдуны, гадатели, астрологи и все другие, кто обращается к злоумышленным духам, будут отлучены от церкви и попадут «в опалу» от царя. Статью Уложения, карающую смертью злой умысел против здоровья царя, трактовали как говорящую о колдовстве. Григорий Котошихин писал, что Разбойный приказ расследовал случаи колдовства, черной магии и владения запрещенными книгами; за эти преступления мужчин сжигали, а женщин обезглавливали. Российский конфессионализационный проект середины XVII века включал в том числе указы против ведовства; в некоторых из них ведьм ставили в один ряд с ворами, грабителями и разбойниками, а в других колдовство рассматривалось как разврат и ересь. Наказание было страшным: по указу 1653 года ведьмы и их приспособления для предсказаний и сглаза должны быть сожжены, а дома снесены; в указе 1689 года повторились сожжение и обезглавливание за колдовство.
Обвинение в колдовстве часто появлялось в следствиях по другим уголовным делам. Правящая династия особенно внимательно относилась к этой опасности. Валери Кивельсон показала, что, когда при дворе было неспокойно или когда крестьян хватали за «непригожие слова» о самодержце, немедленно появлялось подозрение в колдовстве. Даже на протяжении «долгого» XVI века, от которого не сохранились судебные дела о колдовстве, мы встречаем много таких случаев. В присягах на верность правителю звучало обещание не использовать колдовство против царя. Знаменитый конфликт Ивана III с женой Софьей Палеолог в 1497 году вырос из страха, что она замышляла отравить его страшными зельями; нескольких женщин заподозрили в том, что они изготовили для нее ядовитое питье – их утопили ночью в Москве-реке. Соломонию Сабурову, отвергнутую жену Василия III, обвинили в том, что она обратилась к колдунам, чтобы забеременеть. Сохранились слухи, что Борис Годунов подозревал своих соперников Романовых в использовании колдовства против него. С другой стороны, ходили сплетни, что Лжедмитрий I околдовывал Русь даже после смерти, насылая мороз и голод. В 1643 году мужчину приговорили к смерти в огне за то, что он сглазил невесту царя Евдокию Лукьянову, а в 1676 году Милославские придумали обвинить в колдовстве своего главного соперника А.С. Матвеева. Такие же обвинения возникли в разгар кризиса престолонаследия 1682 года, когда Матвеев, Иван Михайлович Нарышкин и придворные европейские врачи были обвинены в использовании колдовства с целью навредить наследникам престола.
Судебная практика XVII века показывает одержимость Кремля поиском колдунов в своих рядах. В главе 6 мы рассматривали случай 1638 года, когда две придворные белошвейки обвинили друг друга в попытках околдовать царицу. Обвинения множились, пока в дело не оказались вовлечены около десяти женщин. Они пережили несколько испытаний пыткой и допросами, но ни одна не была признана виновной настолько, чтобы заслужить смерть, большинство из них отправилось в ссылку. Р. Згута подробно разбирает и другие случаи поисков колдунов в Кремле: в 1635 году служанку с мужем сослали в Казань вместе с женщиной, обвиненной в колдовстве, и ее мужем, а в 1640-х годах было следствие по делу мужчины, который в тюрьме хвастался, что собирался околдовать царицу.
Даже когда царская семья не была замешана в дело напрямую, обвинение в колдовстве оставалось очень тяжелым. В. Кивельсон, И. Левин и другие доказали, что в большинстве дел о колдовстве речь шла о неудачном лечении, а не о договоре с дьяволом, о чем чаще тревожилось западное христианство. Возможно, по этой причине массовая охота за ведьмами, бушевавшая в Европе весь XVI век, практически обошла Россию стороной. С единичными случаями разбирались как с уголовными преступлениями, когда соседи обвиняли соседей, а родня – родню в сглазе и причинении смерти, болезни, бесплодия и т. п.
Что касается приговоров, лишь малая часть обвиненных ведьм были казнены. В. Кивельсон, обработавшая больше двухсот случаев, считает, что казнили десять процентов. Р. Згута дал такую же оценку для сорока семи дел; оба исследователя работали с материалом XVII века. Оставшиеся 90 % заканчивались, так же как другие уголовные дела, разными наказаниями в зависимости от тяжести вины.
Ведьм в Москве казнили так же, как в Европе, – сожжением, опираясь на библейское изречение (Ин. 15:16): «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». Огонь полностью уничтожал силу злого духа, воплощенную в ведьме. В остальном эти казни совершались по тому же шаблону, что кары за обычную уголовщину. Например, в 1647 году шацкому воеводе было приказано казнить мужа и жену, которых признали виновными в колдовстве. Он должен был пригласить к ним священника и приказать причаститься должным образом, хотя в указе не уточняется, какой срок был отведен осужденным на покаяние. Затем он должен был отвезти их на городскую площадь, объявить им и собравшейся толпе их святотатственные преступления и сжечь их в срубе, «оболокши соломою». В 1676 году сокольский воевода получил схожее распоряжение: казнить пушкаря с женой за отравление людей волшебными корнями: им должны были предоставить священника и затем казнить в торговый день перед толпой, сжечь вместе со злыми корнями и травами. Воевода получил приказ 29 октября и провел казнь шесть дней спустя, 3 ноября. Заметим, что в обоих случаях приговоренным дозволили духовное утешение, и, если бы от их тел не остался один пепел, их, возможно, похоронили бы по-христиански. Отлучение от церкви было редким и позорным наказанием.
Указы середины XVII века требовали, чтобы сжигались и предметы черной магии, и колдуны, которые ими пользовались. В 1628 году, когда в Нижнем Новгороде у монастырского дьякона нашли книги для гаданий, книги сожгли, а дьякона по меньшей мере год держали в заключении в монастыре, отлучив от таинств. Адам Олеарий рассказывает о случае, когда русские обвинили двух иноземцев в колдовстве на том основании, что у них были скелет и череп, не понимая, что иностранцы пользовались ими для нужд ремесла: один был врач, а второй – художник. Олеарий сообщает, что люди эти отделались порицанием, «а скелет перетащили через Москву-реку и сожгли».
Не всех осужденных и приговоренных колдунов сжигали. В 1656 году в городе Лухе разгорелась уникальная охота на ведьм: четверых обвиненных в колдовстве мужчин обезглавили, а осужденную женщину заживо закопали в землю. В других случаях наказание могло принимать формы необычных телесных увечий: например, в 1648 году белевский помещик сдал властям своего крестьянина с уликой – заклинанием, написанным на бумажке. Крестьянин показал, что ни разу его не использовал, но все равно его признали виновным в колдовстве. Приговор: «воровское письмо» сжечь у него на спине, а затем высечь его кнутом, «чтоб вперед неповадно было таким воровским заговором учитца и писать». В подобном деле 1694 года осужденного приговорили к такой же каре.
Эти казни, как и в случае других преступлений, могли быть отменены по милости царя. Так в 1647 году смертный приговор мужчине, который советовался с ворожеей, был заменен на сечение кнутом на рыночной площади. Саму же гадалку, пережившую три сеанса пытки, казнили, невзирая на преклонные годы. В 1689 году стольник Андрей Ильич Безобразов, замешанный в деле Федора Шакловитого, был обвинен в том, что среди своих крестьян искал целителей, чтобы околдовать царя Петра и его мать. Суд закончился несколькими приговорами: в день казни 8 января 1690 года Безобразова обезглавили на Красной площади, а два целителя были признаны виновными в колдовстве и сожжены вместе с мешками своих трав и зелий «на Болоте», через реку от Кремля. Жену Безобразова приговорили к пострижению в монахини за то, что не донесла о заговоре мужа, а четверо людей Безобразова были биты кнутом и сосланы в Сибирь. Один заговорщик, Ивашка Щербачев, был театрально помилован на месте казни (приговор заменили на кнут и ссылку в Сибирь), а еще трех второстепенных участников помиловали, отменив приговор к ссылке.
Куда строже колдовство преследовали в XVIII веке, когда Петр I ввел европейскую идею сатанизма. Артикул воинский 1715 года, опираясь на шведские военные законы, включил «черную магию» и сожительство с дьяволом в первую главу – их полагалось карать смертью через сожжение или через прогон сквозь строй. В XVIII веке Церковь активно преследовала колдовство, но постепенно закон начал видеть в нем мошенничество и суеверие, а не преступление против религии. В екатерининское время колдовство уже не судили как уголовное преступление. Напротив, в XVII веке колдовство заслуживало более публичного и жестокого способа казни, чем уголовные преступления. То же касается религиозного отступничества.
Раскол в церкви
Подобно колдовству, преступления против Церкви, в том числе ересь и сектантство, считались преступлениями против государства. Начиная с законов XV века светские судебники карали «церковную татьбу» смертной казнью. Своды светского законодательства включали и другие преступления против религии: и Соборное уложение, и Артикул воинский 1715 года отдают первенство (глава 1) богохульству, ереси и другим оскорблениям веры и церкви и предписывают казнь сожжением за богохульство и обращение православных в ислам. На протяжении всего XVI века церковные суды работали рука об руку со светскими чиновниками над наказанием еретиков, хотя, как доказывал Д. Голдфранк, ссылке в монастырь и другим способам церковного покаяния отдавали предпочтение перед казнью. В XVII веке распространение религиозных конфликтов из-за староверов (раскольников) спровоцировало ужесточение процедуры и наказаний.
Преследование раскольников шло иначе, чем обвинения в колдовстве. С обвиненными в колдовстве жестоко обращались с самого начала, но чиновники всегда надеялись, что отступник осознает ошибочность своего выбора. В 1650-е и 1660-е годы множилось число тех, кто отверг никоновские реформы, и сначала Церковь оставляла преследование в своих судах, прибегая только к устному допросу и избегая пыток. Церковный собор 1666 года показывает, что с отступниками обходились как с заблудшими братьями, а не как с преступниками. В 1666 году собор допрашивал важных противников: вятского епископа Александра, Ивана Неронова, Аввакума и его окружение, Никиту Добрынина и многих других; это был устный допрос, часто переходивший в яростные дебаты. Кое-кто, прежде всего Аввакум и его близкие последователи, упорствовал, но многие обвиненные раскаялись и приняли православие. Наказание им выбрали мягкое, в самом суровом случае – ссылка в монастырь под духовный надзор. Стоявших на своем предали анафеме и покарали. Но заключительные документы собора, принятые на втором году его заседаний (1667), сильно изменили картину законодательства. Собор не только предал раскольников анафеме, но и назначил им телесные наказания и разбирательство в светском суде. Жестокость укрепила уверенность староверов в приближении апокалипсиса и усилила их сопротивление. Собор 1667 года обозначил «точку невозврата» к старому представлению о русском православии как о единой общине.
После 1667 года государство все сильнее втягивалось в преследование религиозного инакомыслия. Хотя Р. Крамми характеризует гонения на староверов при Алексее Михайловиче (правил в 1645–1676 годах) как «случайные и неуверенные», в последние годы его правления преследование ужесточилось. Это хорошо видно по переписке 1672 года, когда нижегородский митрополит Филарет просил светские власти участвовать в охоте на староверов, поскольку у него не хватало сил принуждения; он отдельно оговорил, что арестованных следует судить в светских судах, как предписано в постановлениях собора 1667 года. После собора 1666–1667 годов правительственные силы вмешивались активнее отчасти потому, что главным объектом преследования стали общины раскольников, поселившиеся в приграничных землях, куда часто сбегали преступники-уголовники. Георг Михельс показал, как занятие Палеостровского монастыря староверами в 1680-е годы и их самосожжение проходило под руководством преступных банд, лишь прикрывавшихся религиозными лозунгами. Также и осада Соловецкого монастыря, шедшая с 1666 года, началась с того, что монастырь отверг никоновские книги, реформы и подчинение центру, но, когда осада в январе 1676 года была прекращена, с точки зрения государства речь пошла уже о вооруженной измене. Практически все повстанцы, а их было более двухсот, были казнены после допросов, причем проводивший их командующий получил прямой приказ использовать пытку. В 1670–1680-е годы силы государства участвовали и во все более лихорадочном поиске и рассеивании общин староверов, которые прибегали к ужасной практике самосожжения. На эти десятилетия пришелся пик самосожжений, и, хотя постепенно сами раскольники стали от них отказываться, изредка такие случаи повторялись и позднее.
На расширение раскола Церковь и государство ответили порицаниями, например «Уветом духовным» 1682 года, но все же сохранялся смешанный подход. Тем, кто учил антиправославным идеям, назначалось телесное наказание, а не смерть, виновных отправляли в монастырь на покаяние или сажали под стражу, в зависимости от глубины раскаяния. Тех, кто укрывал раскольников, следовало отправлять в ссылку. В марте 1684 года иностранный путешественник оценил такой подход следующим образом: Ю.Г. Спарвенфельд писал, что «многие сотни были сожжены заживо, а так это не помогло, то других обезглавили, поскольку русские больше всего боятся видеть кровь… но поскольку увидели, что это мало помогает, к этому больше не прибегают, а посылают их в монастыри на хлеб и воду».
Самосожжения приводили свидетелей в ужас, и в 1684 году вышел специальный указ, подошедший к ним и расколу с драконовской жестокостью. Смерть ожидала тех, кто людей «приводит к тому, чтоб они сами себя жгли», и всех, кто «детей… в совершенных и малых летах перекрещивали и прежнее святое крещение нарицали неправым… хотя они церкви Божией и покорение принесут». Очень подробно описывалось преследование убежденных староверов, таких, которые, по определению указа, «еретик и раскольник… во всяком плевосеянии на святую церковь, и в церковь Божию не приходят, и в домы свои ни с какою потребою священников не пускают, и на исповедь к священником не приходят, и Святых Таин не причащаются». Такие люди «меж христиан чинят соблазн и мятеж». Этих людей следовало допросить с применением пытки о том, откуда они набрались подобных мыслей. Тех, на кого они донесли, следовало допрашивать на очной ставке, пока не будет выявлен весь круг «раскольщиков». Целью этих мероприятий все же оставалось возвращение еретика в лоно Церкви, если это еще было возможно. С теми, кто покается, архиепископ должен был провести беседу и освободить их под поруку, если их раскаяние было искренним. Существовала некоторая иерархия наказания: желавшим перекреститься следовали телесные наказания и передача местным иерархам на обучение. Тех, кто под пыткой трижды отказался оставить старую веру и раскаяться или же чье раскаяние было ложным, надлежало казнить сожжением.
Более мягкие наказания назначались тем, кто мог быть обманут еретическими учениями: «Которые простолюдины, не ведущи Божественнаго писания, разговаривали о вере… а по розыску явится и о церкви хотя что малая противность». Их следовало покарать в соответствии со степенью вины и освободить на поруки. Так же и тех, кто «от неразумия или в малых летех стоят в упрямстве только в новоисправных книгах… или в крестном знамени или во святей молитве», следовало наказать телесно, отпустить на поруки и под надзор их исповедников и общин, чтобы в дальнейшем они сохраняли добрую веру. Закон предписывал телесные наказания тем, кто укрывал схизматиков: более суровые тем, кто знал об их отступничестве, более мягкие тем, кто не знал. Указ 1684 года заканчивался необычным повелением, появлявшимся впервые: имущество всех, сосланных по обвинению в староверии, должно быть продано «по оценке с большою наддачею для того, что по таким сыскным делам… государския денежные казны исходит не малое число». Значит, даже при драконовских наказаниях для лидеров сопротивления Церковь и государство сохраняли надежду вернуть заблудшую душу и для этого использовали целый спектр методов преследования и наказания.
Еще до собора 1666–1667 годов несколько случаев показали, что Церковь стремилась возродить грешника, но и наказывала, когда было нужно. В 1650–1960-е годы опросили несколько противоборствующих священников, они были прощены или легко наказаны в надежде на будущее раскаяние, например одного священника объявили безумным за сомнения в новых книгах. Несколько ранних дел раскольников показали мудрость такой политики. Например, Ивана Неронова в первый раз судили на церковном соборе в 1656 году за отступничество и отправили в монастырь каяться, однако он сбежал и продолжал проповедовать старую веру. В 1666 году его судили на соборе, где он раскаялся и был прощен. Неронов умер в 1670 году в милости у властей. Преследования не столь высокопоставленных глав раскола часто проходили суровее. В 1657 году в Ростове расследование по делу обвиненного в расколе Силы Богданова развивалось от устного допроса в суде митрополита до пытки в светских судах Москвы. Ни Богданов, ни еще двое обвиненных не отреклись от своих убеждений: Сила называл царя и патриарха Никона антихристами. Но никого из них не приговорили к смерти, наказание было для всех одно: пожизненная ссылка в монастырь.
Схожий принцип – использовать принуждение лишь там, где необходимо, и настолько, насколько необходимо, – виден в гонениях на последователей монаха-аскета Капитона весной 1666 года. В лесу около Переславля-Залесского их выследил отряд стрельцов, разрушил их поселение, но лишь после того как маленькая группа, называвшая царя «антихристом», предпочла самосожжение. Ведший следствие глава Вологды опросил выживших и доложил, что не стал заковывать в цепи отрекшихся от ереси, но отказавшихся отречься разослал в цепях по местным монастырям, чтобы они посещали церковные службы, трудились и вернулись к истинной вере. Семьи крестьян, присоединившиеся к лесной общине раскольников, были сосланы в Казань в стрелецкую службу. Только обвиненные лидеры движения по распоряжению Приказа тайных дел были подвергнуты пытке (кнутом и огнем). Монах Вавило упорствовал в ереси, и его приговорили к смерти, обвинив не только в непочтении к Церкви и ее иерархам, но и во введении христиан в заблуждение: «И от тех твоих неистовых слов в пустыне многие люди померли без исповеди и не причастясь пречистых Божиих таин». Монах Леонид отрекся от ереси, списав свои заблуждения на «простоту», но и его повелели казнить огнем за то, что обращал других в свою веру. Остальных, простых членов секты, допросили, пытали и отправили по монастырям, чтобы вернулись к истинной вере.
Постепенно Церковь оставила надежду вернуть в свое лоно самых упрямых. Несколько отступников, отрекшихся от ереси на соборе 1666 года, вернулись в раскол уже к 1680-м годам. Например, Никита Добрынин Пустосвят был судим несколько раз за противоборство реформам Никона, и его лишили сана в 1660 году. Пустосвята судили на соборе 1666 года, он раскаялся, но мы снова встречаем его среди раскольников в июле 1682 года, когда он вел публичный диспут с патриархом и царевной Софьей. Царевна объявила его верования тем, «чего и в мысль взять невозможно», «гнилыми» и «поносными» словами», его самого – еретиком и вынесла смертный приговор. Добрынина быстро казнили. В отличие от него Аввакум так и не отрекся от раскола и уже в 1653 году был сослан в Сибирь. В 1664 году он вернулся в Москву, но отказался отречься и отправился в новую ссылку. Даже в ссылке он упорствовал в своих убеждениях, а в мае 1666 года отказался покаяться на соборе. В 1667 году вызванные на новые заседания собора Аввакум, Никифор, Лазарь и Епифаний были судимы в Боярской думе. Один источник сообщает, что в ходе этого разбирательства Аввакум претерпел пытку – семьдесят ударов кнутом. В августе всех четверых приговорили к ссылке на Пустоозеро, причем у Лазаря и Епифания урезали языки, чтобы не дать им проповедовать (Аввакуму язык оставили по милости царя). И в ссылке не оставившие свои убеждения Аввакум и другие сосланные на Пустоозеро староверы были приговорены к казни на костре в 1681 году.
Общественное положение защищало староверов лишь условно. Жена важного боярина Феодосия Морозова, упорная противница реформ, неоднократно подвергалась гонениям в 1660-е и 1670-е годы и не желала отречься. Личные связи с царем Алексеем Михайловичем спасли ее от казни, но не от ссылки и смерти в заключении. Другие высокородные женщины, поддержавшие раскол, тоже отказались отречься и умерли в заключении, в том числе сестра Морозовой Евдокия и Елена Хрущева.
В духе указов 1667 и 1684 годов и до конца века жесточайшее наказание ожидало самых упорных раскольников. В 1671 году подьячего обвинили в составлении еретических книг, пытали и приговорили к обезглавливанию, а в 1677 и 1683 годах в светских судах разбирали дело старца Варлаама. Новгородский воевода отправил его в Москву, где его несколько раз допрашивали, видимо, без пыток, но все же Варлаам отказался отречься. Его приговорили к казни в родном городе, в Клину, если он не отречется в последнюю минуту. Варлаам держался своей веры и был сожжен 24 октября 1683 года.
В 1682–1683 годах пытку применили в новгородском деле, начатом по инициативе митрополита. Речь шла о создании раскольничьих книг. Несколько человек на допросе показали на Якова Калашникова. Его допросили в церковном суде и, посоветовавшись с Москвой, передали в светский суд Новгородского приказа в Москве. Там он не раскаялся, но сознался, что придерживается старой веры. В бумагах по его делу нет указаний на пытку. Цари, правительница Софья и Боярская дума приговорили его к смерти через сожжение, однако в приговоре было указано, что на месте казни следует сначала пытать Калашникова, чтобы узнать о других отступниках. Его вернули в родной город Дмитров, подвергли предписанной пытке кнутом и встряской на дыбе, а потом сожгли. Яков не выдал никакой новой информации. Также в 1683 году в Пскове церковный суд начался с устного допроса двух горожан, заподозренных в расколе. Затем их передали светской власти для пытки. Они не только получили сто ударов, но и подверглись пытке огнем и дыбой. Воевода отправил доклад в Москву, и одного горожанина было приказано сжечь, а второго, отрекшегося от ереси, заключить в монастырь на покаяние. Вся жестокость законов 1684 года видна в деле, датирующемся концом того же 1684 года, когда за принадлежность к расколу женщину сослали на Кольский полуостров. Среди обвинений в ее адрес был отказ посещать православные службы, богохульство, оскорбление священников и религиозных предметов. Женщину пытали: двадцать пять ударов и три встряски, но она не отреклась. Ее приговорили к сожжению перед людьми, «чтоб иным не повадно было таких неистовых богохулных речей говорить».
Другое дело началось как расследование измены: 19 сентября 1687 года донской казак Кузьма Козой подвергся допросу с пыткой перед князем В.В. Голицыным и другими высокопоставленными боярами, но показания быстро выявили, что Козой – старовер. Под пыткой битьем, встрясками и огнем он выдал других раскольников, а также своих учителей. 25 сентября, почти умирая от пыток, он отрекся от своих заблуждений и попросил исповедаться перед смертью. Но 30 сентября допрос продолжился, хотя на этот раз пытка не отмечена в источниках. Это дело привело к розыску новых обвиненных в расколе, в том числе бывшего атамана донских казаков и еще пятерых человек. Все они были допрошены с пыткой и в мае казнены в Москве.
Преследование религиозных отступников показывает, что Церковь и государство предпочитали сохранять жизнь обвиненных. В 1689 году глава Пскова получил из Москвы приказ не пытать подсудимого, «буде он подлинно от расколу возвратился». Раскаяние, прощение и возвращение в свой круг – вот чего желала Церковь. Но упорствующих еретиков ожидала смертная казнь, и в нее вкладывали особый смысл.
Ритуалы казни за преступление против веры
Казнь за преступление, в котором не обошлось без злого духа (колдовство, религиозное отступничество), обставлялась более драматичными ритуалами, нежели казнь за уголовное преступление. В приговоры схизматиков обычно включали наказ собрать людей, чтобы зрелище отвратило их от ереси. В 1671 году подьячего признали виновным в составлении еретических книг и приговорили к обезглавливанию «в торговой день при многих людях, сказав ему вину ево». В приговоре, вынесенном Никите Пустосвяту в июле 1682 года, также указывалось, что его смерть должна стать примером, который отвратит остальных. Пустосвята обезглавили на Красной площади. Однако же в указе, повелевавшем казнить схизматиков публично, оговаривалось, что сжигать еретические книги следует тайно. Сохранилось несколько описаний того, как ведьму или еретика привозили на место казни в телеге, вероятно, чтобы осужденного увидело как можно больше людей. Упоминаются казни на Красной площади и на берегу Москвы-реки напротив Кремля – «на Болоте».
Хотя в законах предусмотрено время, которое следовало дать подсудимому для раскаяния, но о нем редко идет речь в делах о духовных преступлениях. Исключение – дело 1672 года, когда муромскому воеводе повелели сжечь старца польского происхождения, обвиненного в проповеди антиправославных учений. Однако же если бы после объявления приговора старец отрекся и запросил исповедника, правитель должен был отправить к нему священника и отложить казнь на три дня. Старик отрекся от ереси, и правитель дал ему три дня, а потом отправил на костер. Иногда власти, наоборот, поступали жестче, чем требовал закон. Так, в 1643 году колдуна велено было сначала четвертовать, а потом бросить в огонь: его обвинили в том, что он околдовал невесту царя. Как мы уже говорили, в 1682–1683 годах раскольника Якова Калашникова пытали перед казнью, чтобы заставить его выдать других староверов.
Большинство колдунов и еретиков казнили в огне, хотя исторически с преступлениями против веры было связано и утопление, а некоторых виновных обезглавливали. Кроме уже приведенных выше дел 1671 и 1682 годов, в 1684 году немецкий путешественник Георг-Адам Шлейссингер записал, что не проходит и дня, чтобы не рубили головы староверам, и что он своими глазами видел казнь старика, который отверг предложение Софьи Алексеевны помиловать его в обмен на отречение от старой веры. Но чаще всего применялось сожжение, причем не на костре: осужденного сажали в сруб, набитый и обложенный сеном. Сохранилось описание 1677 года Йоханна Фриша: «По московскому обычаю, сделанный из дерева, соломы и других горючих материалов». По всей видимости, осужденный залезал в клетку через отверстие сверху или прыгал, как мы писали в начале главы. В 1680 году путешественник Яков Рейтенфельс отметил, что осужденных за ересь «заключают в небольшие деревянные домики и сжигают живыми и выглядывающими оттуда». Ю.Г. Спарвенфельд, посетивший Россию в 1685 году, писал, что видел по меньшей мере две такие казни. Суровый символизм – огонь уничтожал злых духов, воплощенных в осужденном.
Был ли принят на Руси европейский обычай, по которому осужденных на смерть в огне из милосердия убивали до того, как их полностью поглотит пламя? Мы не можем дать определенный ответ. Л. Ропер пишет, что «в конце XVII века в Аугсбурге большинство ведьм осуждали на “милосердную” и почетную казнь мечом, что по крайней мере избавляло их от прикосновения палача. Тем не менее их тела сжигали на людном месте, чтобы все могли наблюдать за казнью». Б. Ливак и другие исследователи нашли свидетельства в пользу того, что убийство осужденной ведьмы перед сожжением (удавкой или мечом) практиковалось в Испании, Италии, Франции, Шотландии, Германии и Швеции. От Московского государства сохранилось несколько описаний казней, и в них нет упоминаний о предварительном убийстве колдунов.
Как и в Европе, на Руси казни за преступления против религии должны были уничтожить даже малейшие следы еретика, чтобы не осталось реликвий для его почитателей и чтобы избавиться от злых духов. Например, в октябре 1683 года клинский воевода сообщил, что сжег еретика и, как было приказано, «пепел ево розметали и затоптали». В то время как тела казненных за измену светской власти часто оскверняли и (или) выставляли напоказ для унижений; ведьм и еретиков следовало превратить в пыль и развеять по ветру.
Этой же логики придерживались и староверы в своих гарях. Совершая эсхатологический выбор в пользу смерти, а не плена у сил «антихриста», они превращали приготовленный для их сожжения государством сруб в свой личный благословенный огненный гроб. Перед сожжением они запирались в маленьких деревянных зданиях (в церквях, домах, амбарах, банях), которые свидетели называют так же, как избушку для сожжения приговоренных еретиков («сруб» или «струб»). В эти домики члены общины приносили сено и смолу, то есть готовили их так же, как палачи – срубы. В некоторых случаях староверы готовили здание, обложив со всех сторон снопами или даже «порохом, и соломой, и сеном сухим».
В Европе раннего Нового времени ожидание «доброй смерти» побуждало записывать поведение и «последние слова» осужденного на виселице или на костре и распространять рассказы об этом. Возможно, это встречалось и в России, но до сих пор обнаружено очень мало данных о таком обычае. Например, в 1606 году «лжецаревич Петр» красноречиво говорил перед толпой, пока палач не положил конец его речам. В другом случае Новоуказные статьи 1669 года призывают судей допрашивать осужденного на виселице, чтобы получить больше информации. При расследовании дел староверов в делах часто фигурируют инструкции воеводам отмечать, обращался ли еретик или еретичка к толпе, и, если да, записывать, что они говорили. Вероятно, в этом сказалась надежда государства выявить других отступников, надежда Церкви получить отречение или в целом представление о том, что перед казнью человек должен высказаться. В описаниях некоторых казней еретиков упоминаются речи. В старообрядческих текстах говорится, что 1 апреля 1682 года, когда сжигали Аввакума и его соратников, Аввакум сотворил крестное знамение двумя перстами и начал проповедовать, мало того, он утешал одного из горящих с ним страдальцев, а люди, глядя на это, снимали шапки. Вероятно, этот легендарный рассказ отражает представление о том, как должны вести себя мученики в огне.
Когда в 1683 году в Клину казнили старца Варлаама, воеводе было открыто приказано дать ему последний шанс раскаяться перед смертью. Московский подьячий, отправленный в Клин следить за соблюдением процедуры, добавляет: когда осужденного вели на место казни, ему дали икону, но он не молился на нее, не попрощался с собравшимися людьми, но повернулся и молился в направлении востока. Подьячий сообщает, что при смерти Варлаам ничего не говорил. Казнь проповедника-мистика Квирина Кульмана, последователя Якоба Беме, в мае 1689 года добавляет несколько деталей. После длительного допроса, включавшего пытки кнутом и огнем, Квирин и его соотечественник Кондратий Нордерман были признаны виновными в ереси. Сочувствовавший им очевидец сообщает: заключенным обещали, что их освободят на следующее утро, а вместо этого их привели на большую площадь, где уже была готова маленькая хижина, заполненная соломой и бочонками смолы. Для них не позвали священников. Оба начали молиться, и последние слова Кульмана были обращены к Господу. Их завели в хижину и запалили огонь, и после этого они не сказали ни слова. Другой источник уточняет, что «богохульные книги и письма» Кульмана были сожжены вместе с ним.
Сцены казней колдунов и еретиков позволяют нам вполглаза увидеть ритуалы публичной смерти. Приговоренные были осуждены на ужасную гибель, а порой еще и на дополнительные пытки. Может быть, ему или ей позволяли в последние минуты обратиться к толпе или к Создателю. По крайней мере один источник позволяет считать, что им давали помолиться перед иконой, когда они приближались к плахе. Вероятно, наблюдавшие за ними чиновники и народ надеялись, что осужденный примет смерть хорошо, с достоинством и раскаянием и тем самым оправдает казнь в глазах общества. Сам момент кары был полон и надежды на раскаяние, и отчаянного желания уничтожить порок, что отражает постоянный поиск баланса между насилием и милосердием, к которому стремилось государство. В это бурное столетие государству приходилось реагировать на происходящее таким образом, чтобы это служило возвышению его легитимизирующей идеологии, в то время как население легко обращалось к насилию в борьбе с несправедливостью. У этого насилия, и судебного, и народного, был свой язык, свои правила и границы, которые очерчивались и проверялись в ходе столкновений «бунташного века».
Глава 16. Бунт и мятеж
Между геркулесовых столпов казацко-крестьянских восстаний 1606 и 1670 годов, со вспышками городских бунтов 1648, 1662 и 1682 годов, XVII век дал подданным русского царя множество веских причин для проявления недовольства. Правительство, проводившее энергичную политику государственного строительства, окончательно кодифицировало крепостное право в 1649 году и затем проводило постоянные кампании по розыску беглых. Власть Русского государства все сильнее распространялась на сопротивлявшиеся контролю центра пограничные земли; войны на западной и южной границах, ведшиеся в 1630-х, 1650–1660-х и 1670–1680-х годах, истощали ресурсы и способствовали росту налогового и бюрократического давления на население. С изрядной регулярностью подвергавшиеся «насильствам» сообщества подавали челобитные об улучшении своего положения, а когда их доводили до крайности – восставали. Их поведение во время мятежа часто повторяло стандартные юридические процедуры, и это дает значимую перспективу для рассмотрения российской правовой культуры. Государство, со своей стороны, должно было прилагать усилия, чтобы соблюдать законный порядок посреди волнений «бунташного века».
Наказания за городские восстания и бунты
Во второй половине XVII века в Москве и других городах произошел всплеск насилия, спровоцированный злоупотреблениями чиновников и разорительными налогами. Однако беспорядки разворачивались в русле принятой в Московском царстве идеологии легитимизма. Добродетельные подданные должны были указывать царю на творимую в его стране несправедливость, а от царя, в свою очередь, ожидали, что он, как праведный владыка, защитит своих людей от угнетения. Культура и практика обращений с жалобами была так прочно легитимизирована, что это дало В. Кивельсон основание написать: люди имели законное право обращаться к власти со все усиливающейся прогрессией протеста – «совет, прошение, возмущение, бунт». Б. Дэвис подчеркивает, что жители Московского государства, даже доведенные до крайностей бунта и убийств, мобилизовывали эту идеологию, чтобы предстать в источниках как «вся община» («весь город», «весь мир»), а не восставшие индивиды. Обращаясь напрямую к царю, они били челом с должной скромностью и почтением, вынуждая государство дать им ответ. В ответе государства проявляется амбивалентность «законности» в такие моменты: власть считала себя вправе наказывать бунтовщиков, объявляя их изменниками, но при этом имплицитно признавала, что мятеж имел моральное оправдание, осуществляя наказание в ограниченном объеме; восстановить стабильность было важнее, чем наказать всех причастных.
В 1648 году в Москве и ряде других городов произошли бунты из-за чрезмерных податей, в особенности налога на соль, и из-за злоупотреблений клики боярина Б.И. Морозова. В Москве волнения разразились 1–2 июня, их спровоцировал отказ царя принять челобитные об этих нарушениях. К беспорядкам присоединились даже некоторые стрельцы и дети боярские, раздраженные невыплатой жалованья и притеснениями начальников. 12 дней толпа предавалась погромам в Кремле и в городе, требуя голов виновных чиновников и грабя дома скомпрометированных думных чинов, бюрократов и богатых купцов. 2 июня, «прискакав и прибежав с неистовством», восставшие ворвались в дом Назария Чистого, гостя и думного дьяка, ненавистного из-за введенного по его инициативе соляного налога; его забили до смерти, а нагое тело бросили на мусорную кучу, где оно лежало два дня, пока слуги не решились забрать его. 3 июня начался пожар, в котором выгорело полгорода, погибло множество людей и имущества. Волна насилия улеглась только после того, как жаждавшая крови коррумпированных чиновников – Плещеева, Траханиотова и Морозова – толпа была удовлетворена, о чем речь пойдет в следующей главе.
Уголовное преследование восставших 1648 года было в общем спущено на тормозах. В. Кивельсон замечает: «Само государство, в удивительном признании собственной несправедливости и обоснованности действий бунтовщиков, обошлось практически без возмездия мятежникам». Шведский резидент Поммеренинг упоминал об «обещании его царского величества» не наказывать восставших, названном С.В. Бахрушиным «амнистией». Москва уж точно не была покрыта виселицами с оставленными на них трупами. По сообщению Поммеренинга, 35 человек были высечены, а «несколько сот» стрельцов сосланы по сфабрикованным обвинениям в продаже водки, табака и участии в азартных играх, чтобы не вызвать возмущения в городе упоминанием бунтов. Государство также наградило деньгами, землей и крестьянами детей боярских и стрельцов, оставшихся ему верными. Власть была в большей степени заинтересована в водворении спокойствия, чем в максимальном наказании всех причастных.
После того как непосредственная опасность миновала, стали наказывать для предотвращения дальнейших волнений. В январе 1649 года, например, было проведено два разбирательства о чрезмерно вольных разговорах. Кабальный слуга боярина Н.И. Романова Савва Корепин был уличен в том, что в разговорах с 8 по 18 января предсказывал новые восстания. Уже 19-го его вместе с многочисленными свидетелями допросили и поставили «с очей на очи»; 19 и 20 января Корепина в два захода пытали, первый раз он получил 33 удара кнутом, второй – 16, оба раза с огнем. После второй пытки Корепин так ослабел, что понадобилось вызвать ему духовника. 29 января бояре приговорили его к смерти, и в тот же день он был обезглавлен. Второй человек, замешанный в недозволенных разговорах, был приговорен к ссылке и урезанию языка, что было также произведено 29 января; сопровождалось ли это какой-то выразительной церемонией, источники не сообщают. Таким образом, по следам московского бунта были применены различные наказания от смертной казни до сечения кнутом и членовредительства, но не было массовых казней. Государственная судебная система де-факто признала моральную экономику низов, проявив умеренность в наказаниях, но и толпа, по-видимому, также понимала, что неизбежно воспоследует какое-то наказание, но вместе с ним – и удовлетворение некоторых требований.
Всплески насилия, вызванные теми же причинами, что и в Москве, произошли в 1648 году еще в нескольких городах; известия о московских событиях тоже часто стимулировали восстания. В этих случаях ответ государства также отличался умеренностью. Первым возмутился Козлов на южном пограничье. Служилые люди по меньшей мере дважды в 1647 году били челом на прославившегося злоупотреблениями воеводу Романа Боборыкина, но удовлетворены эти петиции были лишь в минимальной степени; в итоге целые группы козловских детей боярских в мае и июне 1648 года двинулись в Москву, чтобы лично подать челобитную на Боборыкина. Делегация козловцев, прибывшая 1 июня, стала свидетелем соляного бунта. Вернувшись 11 июня, своими рассказами они вызвали немедленное восстание и выгнали воеводу и его сторонников из города. Мятежники освободили заключенных из тюрьмы, разграбили лавки и дома богачей, однако убийств они не совершали. Волнения перекинулись в деревни, где было зафиксировано одно убийство, и продолжались до конца июля, когда из Москвы пришли стрельцы вместе с воеводой и сыщиком Е.И. Бутурлиным. Они усмирили восставших, в основном местных казаков, и Бутурлин начал расследование. Арестовали 84 человека, но телесному наказанию из них подверглись лишь немногие: одного стрельца били батогами, боярского холопа – кнутом, десятерых стрельцов, замешанных в убийстве, – били кнутом вместо казни. Трех зачинщиков, которые вызвали бунт рассказами о московском восстании, повесили. Ответив такими суровыми, но не чрезмерными наказаниями, власть предотвратила новый виток мятежа во взрывоопасных условиях пограничья; бунтовщиков могло ожидать и гораздо более жестокое наказание.
Восстание 1648 года в Курске также было спровоцировано экономическими притеснениями, отвергнутыми властью петициями и известиями о московских событиях. Весной 1648 года московский сыщик Константин Теглев приехал туда для поиска крестьян и служилых людей, покинувших своих господ или свою службу, дав на себя кабальные записи. Теглев действовал по силе нового закона, запрещавшего такой переход. Делегация от местного монастыря, где собралось много таких закладчиков, отправилась в Москву с челобитьем на сыщика; когда в июле она вернулась с новостями о московском восстании, крестьяне, посадские и служилые люди (стрельцы и казаки) собрались к съезжей избе, требуя выдать им Теглева. Продержав ее в осаде четыре часа, 5 июля толпа пошла на приступ и, схватив, убила Теглева и еще одного чиновника. Воевода с остальными чиновниками бежал в соборную церковь за убежищем, а волнения в городе продолжались еще два дня. 7 июня воеводе удалось вновь взять город под свой контроль.
И снова, столкнувшись с убийствами и беспорядками, государство ответило строгим расследованием, судебным разбирательством и суровым, но ограниченным по масштабу наказанием. В августе приехавший для сыска В.В. Бутурлин допросил 1055 человек, применив пытки с огнем, заключение в тюрьму и очные ставки. Пятеро зачинщиков – четыре крестьянина и один стрелец – были повешены у дорог, ведущих из города, в назидание остальным. 43 человека, в том числе две женщины, были биты кнутом и отправлены в ссылку. Множество людей было отдано на поруки; одного священника и монахиню доставили в столицу для дальнейшего разбирательства и затем сослали по монастырям. Большинство горожан, примкнувших к бунту, избежали наказания. Подобной реакцией власть молчаливо признавала справедливость претензий населения, несмотря даже на то, что, как и в других городах, эскалация насилия привела к убийствам.
Восстание в Устюге Великом развивалось по сходному с курским сценарию. Уже зрело возмущение тяжким налоговым гнетом, когда приезд из Москвы сборщика податей Анисима Михайлова весной 1648 года довел город до точки кипения. Рассказы прибывшего 8 июля купца о восстании в Москве мобилизовали недовольных, и 9 июля вспыхнуло возмущение, направленное против Михайлова, воеводы и его приказных, включая подьячих, против которых в прошлые годы уже инициировались дела о коррупции. Как и в других городах, толпа прокатилась по улицам в поисках своих обидчиков. Михайлов был схвачен и убит на своем дворе, а его тело брошено в реку; двое подьячих спаслись из города бегством. Впоследствии один из них поведал, что, услышав, как колокольни одна за одной начинают бить набат, догадался, что толпа движется в направлении его дома. Он бежал за реку и несколько дней скрывался в лесу.
В ходе розыска, начатого в сентябре 1648 года, расспросу подверглось 4817 человек из 31 волости и стана. Более 100 человек пытали, столь сурово, что пятеро умерли в тюрьме. Из уличенных предводителей бунта четверо были казнены в декабре 1648 года, как и в Курске, в максимально публичных и имеющих символическое значение местах. Одного повесили у слияния Сухоны и Юга, другого на берегу Сухоны, третьего – у главной дороги, ведущей в город. Четвертого повесили у места, где толпа бросила тело Анисима Михайлова в реку. Еще 12 человек были приговорены к смерти, приведены к виселице, где им объявили помилование и замену казни ссылкой. В общей сложности наказанию и ссылке за участие в волнениях подверглось более пятидесяти семей горожан и тридцати стрельцов. Опять мы видим, что санкции были суровыми, но распространялись лишь на малую часть бунтовщиков, а казнили совсем немногих. Обозревая эти и другие волнения в провинциальных городах в 1648 году, Д.А. Ляпин отмечает и другие жесты примирения со стороны государства, как созыв Земского собора и указания воеводам в 1649 и 1651 годах управлять по закону, не угнетать население и не совершать в его отношении злоупотреблений.
Н.Н. Покровский подобным же образом назвал примирительным ответ государства на волнения 1648 года в Томске. Развитие событий там шло по уже знакомому сценарию: взбунтовавшиеся жители составили челобитную от всего населения города на притеснявшего их воеводу, было проведено расследование, наказали лишь немногих. Покровский объясняет подобную реакцию Москвы тремя причинами: боязнью новых восстаний, умелым применением общиной обыкновения обращаться к власти с челобитными и признанием государством права на такие петиции. Другим примером сдержанности государства в наказании восставших были события 1650 года в Новгороде и Пскове, где население начало протестовать против резкого роста цен на хлеб в связи с выплатой «сумм за перебежчиков» как части мирного урегулирования со Швецией. Оба города даже в середине XVII века еще сохраняли некоторую автономию, в рамках которой с воеводами сосуществовали выборные должности земских старост. В Пскове недовольство вырвалось на поверхность в феврале 1650 года и вылилось в фактический переход власти от воеводы к старостам. Город выдержал трехмесячную осаду (июнь – август) царскими войсками. В Новгороде восстание началось в середине марта; дом воеводы был захвачен, а дворы богатой верхушки – разграблены. В обоих городах пострадало значительное количество имущества, но убийств было мало. В июле псковские старосты судили как изменников 10 детей боярских и казнили их по обвинению в контактах с осаждавшими.
В Новгороде восстание было быстро подавлено уже в апреле, возможно, потому что там оно не нашло такой широкой поддержки у населения, как в Пскове. Большая часть новгородских восставших была отпущена на поруки. Но замирить Псков правительственным силам удалось, лишь прибегнув к серьезным уступкам. Делегация во главе с коломенским епископом Рафаилом, отправленная в Псков в июле, обещала амнистию в обмен на выдачу главарей восстания. Получив в этом отказ, государство в августе предложило уже полную амнистию без выдачи предводителей. 24 августа, после долгих переговоров с епископом Рафаилом, большинство псковичей целовало крест царю, и восставшие выпустили содержавшихся в заключении воеводу и детей боярских. Невзирая на обещанную амнистию, осенью Москва уже проводила расследование, арестовав главных зачинщиков и отправив их на суд в Новгород. В итоге несколько заводчиков было повешено, несколько подверглось ссылке, но массовых преследований не произошло.
Таким образом, в 1648–1650 годах в этих многочисленных восстаниях правительство встретило волну насилия, которое не подрывало основу государственной власти. При всей жестокости бунтовщики в городах последовательно действовали в рамках риторики легитимности: они смиренно обращались к царю, чтобы он защитил их от обид, и рассчитывали на его покровительство. Действуя в рамках заданной роли, царское правительство в ответ посылало следователей, которые проводили обширные расспросы и осуществляли скорое, но умеренное наказание, в котором его право на применение насилия уравновешивалось уважением к представлениям подданных о правосудии. Бунтующие города умиротворялись, восстанавливалась стабильность, а применение силы сочеталось с готовностью идти на компромисс.
Это не означает, что царскому правительству было присуще милосердие в принципе. Если ему удавалось принять меры до того, как восстание становилось достаточно массовым, чтобы обратиться к царю с законной петицией, власть действовала жестко, что и произошло в 1662 году. 25 июля в Москве началось волнение из-за обесценивания медных денег, возмутительного количества фальшивомонетчиков и, как и в прошлый раз, злоупотреблений представителей власти. На этот раз правительство смогло подавить беспорядки и прекратить грабежи всего за один день. События развивались в Москве (где были прибиты подметные письма и начались погромы) и в Коломенском, где в своей загородной резиденции на Москве-реке находился царь. Разгневанная толпа, пришедшая из Москвы, с шумом обступила царя, имея в виду традиционное право обращаться с просьбами к самодержцу, один человек предъявил Алексею Михайловичу одно из подметных писем и потребовал наказания нечестных чиновников. Царь со спокойствием и твердостью отпустил собравшихся, по словам Патрика Гордона, впоследствии генерала: «Царь и кое-кто из бояр порицали их за то, что пришли в таком беспорядке и количестве». Несколько позднее в тот же день пополненная подошедшими из Москвы людьми толпа вернулась в еще большем раздражении, с угрозами и требованиями выдать бояр, но к этому моменту уже подтянулись войска. Они рассеяли толпу, похватав многих, а других загнав в реку, где немало народу утонуло. Гордон сообщает характерную деталь: при известии о беспорядках все население Немецкой слободы (иностранные наемники и купцы, чувствовавшие себя обязанными царю) вооружилось и поспешило «кто на лошадях, кто пешком» на защиту монарха. Котошихин, писавший четыре года спустя, излагает так: «Царь, видя их злой умысл, что пришли не по добро и говорят невежливо, з грозами», «закричал и велел» собравшимся ратным людям «тех людей бити, и рубити до смерти, и живых ловити». Яростная реакция самодержца отвечает модели «праведного гнева» патриархального властителя. Угрожая царю взять дело в свои руки, обращаясь к нему в сильном раздражении, восставшие рисковали потерять свою нравственную правоту, и в данном случае способность государства вооруженной рукой подавить бунт быстрее, чем в 1648 году или, позднее, в 1682 году, решила их судьбу.
В 1662 году расследование было начато немедленно; были отданы приказы «пытать всякими пытками розными и жестокими накрепко». К.В. Базилевич, несомненно, прав, когда утверждает, что первые наказания были рассчитаны на то, чтобы запугать население: в самый день восстания царь приказал командующим казнить «10 или 20» человек из московских бунтовщиков; в указе 26 июля было предписано «тех воров… вершить около Москвы по всем дорогам». Без долгого разбирательства князь А.Н. Трубецкой в тот день повесил десять человек на Лубянской площади, а еще десять – вдоль Москвы-реки «у Болота», на двух местах, где началось восстание. Когда расследование было завершено, крестьянина, который приехал из подмосковного села, велели «повесить по Гжельской дороге», ведущей к его дому; Кузьму Нагаева, стрельца, подстрекавшего толпу, и Лучку Житкого, крестьянина, вручившего царю письмо, фактически четвертовали: у них были отсечены левые руки, обе ноги и языки (похоже, что с намерением лишить жизни, так как указано, что Нагаев умер от нанесенных увечий 12 августа; выжил ли Житкой – неизвестно). Вспомним, что на следующий год был издан устрашающий указ, предусматривавший практически четвертование за преступления, подпадающие под смертную казнь.
Другим бунтовщикам 1662 года отсекали ногу или руку, что очевидно означало, что им было решено оставить жизнь. Например, одного человека приговорили к отсечению руки, другого – руки и ноги; по исполнении приговора их было велено отпустить домой до выздоровления. Чаще всего искалеченных затем отправляли в ссылку; кроме того, ссыльным из простого народа ставили клеймо на щеку в виде буквы «б» (то есть «бунтовщик»). Х. – Д. Лёве отмечал жестокость, с которой проводился розыск; по оценке Буганова, было допрошено более 1700 человек в трех местах (Москва, Коломенское и Николо-Угрешский монастырь под Москвой); допросы продолжались до сентября. Пыткам было подвергнуто только 196 человек (7,6 % арестованных), но мучили их сильно. В среднем каждый получил по 25 ударов кнутом, но некоторые – намного больше. В общей сложности за мятеж, грабежи и неподобающее обращение к монарху, вместившиеся в один-единственный день, последовали показательная казнь 22 человек, казнь или почти смертельные увечья еще нескольких и ссылка почти полутора тысяч участников восстания из Москвы. Применение насилия было скорым, отличалось большей жестокостью и бóльшим количеством вовлеченных, чем ранее, и это было знаком того, что в событиях 1662 года оправданность действий толпы не перевесила морального авторитета царя. В данном случае, как и во многих других, суверенное право царя наказывать за противодействие возобладало над народными представлениями о справедливости. Но чрезвычайные события, такие как в 1648 и 1682 годах, показывают, что и государство, когда его прижимали к стенке, должно было поддерживать такую моральную экономику.
17 апреля 1682 года царь Федор Алексеевич умер, не оставив наследника, и вскоре Москва оказалась парализована восстанием стрельцов и солдат, чье недовольство первоначально было вызвано угнетением командиров, а затем партия Милославских, выступавшая за передачу трона брату Федора 16-летнему Ивану, рожденному от первого брака Алексея Михайловича с Марией Милославской, а не 10-летнему Петру, сыну царя от второго брака с Натальей Нарышкиной, направила это недовольство в свою пользу. Три дня, с 15 по 17 мая, продолжались бесчинства стрельцов; были убиты десятки ненавистных им полковников, коррумпированных чиновников и сторонников Нарышкиных. Когда волна насилия более или менее сошла на нет, сводные братья Иван и Петр, оба провозглашенные царями, стали править совместно под надзором своей сестры Софьи (из Милославских). Но де-факто Москвой управляли стрельцы; они отправляли в ссылку близких к Нарышкиным людей, проводили казни преступников. Сильвестр Медведев, сторонник Милославских, высмеивает их: «Стрелцы всюду… к государем приступали смело и дерзостно, и, бутто великия люди, и в бояры мешалися, и ставили всех чинов людей ни во что». Он также указывает, что все управление прекратилось, так как большинство приказных бежали и не являлись на службу.
Партия Милославских аккуратно принялась укреплять свою власть и, как и их предшественники в 1648 году, уклонялась от масштабных экзекуций. Вместо этого она устроила своего рода игру в кошки-мышки, понемногу смещая баланс сил в свою пользу. Даже во время беспорядков и до начала сентября царевна Софья награждала своих верных сторонников и умиротворяла стрельцов денежной раздачей, средства на которую были почерпнуты за счет чрезвычайных налогов на церковные и частные земли. Практически сразу после прекращения кровопролития стрельцы принялись укреплять свое положение, потребовав в конце июня, чтобы на Красной площади был воздвигнут столп с приделанными к нему досками, на которых был бы вырезан текст грамоты, объявляющей законными произведенные стрельцами убийства. Кроме того, они запросили повышение жалованья. Хотя Сильвестр Медведев впоследствии написал, что их челобитная «глупости и неразумия полной», Софья удовлетворила запросы стрельцов о жалованье, колонне и оправдании их действий.
С укреплением положения Милославских изменился и баланс сил. Когда царская семья 20 августа отправилась из Москвы в ежегодный летний паломнический «поход», взволнованные стрельцы просили царей вернуться и отрицали за собой намерение возобновить восстание. В начале сентября правительство сделало смелый шаг и выслало четыре стрелецких полка в Киев с целью раздробить силы бунтовщиков. Но только 17 сентября Милославские решились предпринять действия против своих соперников, включая князей И.А. и А.И. Хованских (см. главу 15) и их помощника Бориса Одинцова. В записной книге Разрядного приказа, составленной год спустя, говорится, что «в ыные месетцы до году была же осторожность во всех полкех; и пущих завотчиков казнили, а иных, пытав, сослали в силки». Действительно, многих арестовали, и в середине октября двух стрельцов казнили на Красной площади «за воровство и за смертное убивство; за многие непристойные слова и за смуту». Другие представители партии и клана Хованских, включая жену князя Ивана Андреевича и его второго сына Ивана, избежали смерти, но были подвергнуты аресту и ссылке. В декабре 1682 года правительница Софья издала указ, грозивший казнью без пощады всякому, кто станет подстрекать к мятежу.
В то же время правительство и стрельцы вели переговоры об урегулировании противоречий; в ход шла испытанная модель «милость в ответ на челобитную». После казни Хованских перепуганные стрельцы стали просить патриарха о заступничестве перед царями и определении условий капитуляции. К 22 сентября Милославские чувствовали себя уже достаточно уверенно, чтобы освободить тех, кого восставшие держали в заключении. Уже 25 сентября группы солдат и стрельцов подавали сказки с обещанием верности царям, а 3 октября 20 выборных от стрелецких приказов прибыли к Троице-Сергиеву монастырю (около 80 км от Москвы; цари-соправители расположились там для безопасности) с повинной, умоляя о прощении. Цари ответили милостиво, на условиях, одновременно гарантировавших стрельцам защиту от злоупотреблений властей и угрожавших «казнью без пощады», если они вдруг в будущем затеют бунтовать.
Вслед за тем Милославские вернули на службу некоторых из ненавистных стрельцам полковников, хотя и с заповедью не чинить насильств подчиненным. 28 октября, перед возвращением царей в Москву, стрельцы попросили уничтожить их столп. Колонна и доски с надписями были снесены, а постамент передвинут в Земский приказ. Когда все это было исполнено, цари со свитой торжественной процессией 3 ноября вступили в Кремль.
И здесь, как и после восстания 1648 года, меры правительства были направлены прежде всего на восстановление порядка: наказывали немногих, награждали многих, правительство вновь обретало утерянный моральный авторитет и начинало двигаться дальше. А. Рустемайер отмечает, что при наказании участников этих многочисленных городских восстаний государство упустило возможность укрепить свою власть при помощи актов публичной коммеморации. Сопоставляя Московское царство с монархией Габсбургов, где «поминальные литургии» оформляли память о восстаниях в благоприятном для власти духе, она указывает, что в России никто не предпринимал действительных усилий по навязыванию интерпретации происшедших событий, а конструирование исторической памяти было отдано народным повествованиям, часто сочувствовавшим повстанцам. Трудно сказать, как это могло выглядеть. Народная память, несомненно, давала преимущество моральной экономике масс, а коммеморативная практика государства, надо думать, должна была быть, естественно, более сложной и не только защищать право государства сопротивляться грубой силе, но и отражать патерналистскую заботу о нуждах подданных.
Восстание Степана Разина
Поскольку городские восстания разворачивались в соответствии с риторикой подачи прошений и советов, они ставили московское правительство перед более неоднозначными дилеммами, чем казацко-крестьянское восстание 1670–1671 годов под предводительством Степана Разина. Это было массовое вооруженное восстание, и подавление его обернулось настоящей открытой войной. Насилие с обеих сторон было страшным. Хотя П. Аврич утверждал, что «репрессии своей жестокостью далеко превзошли расправы, чинимые восставшими», можно обосновать и противоположное заключение. На огромной территории бунтовщики убивали царских чиновников, купцов, помещиков и священнослужителей, жгли села и деревни. Но даже в такой наэлектризованной обстановке военных действий каждая из сторон придерживалась своей моральной экономики. Для государства это означало следовать существующим шаблонам уголовной юстиции: розыскной процесс, ведение протоколов, дифференцированные наказания, массовые помилования и показательные в своей свирепости казни для наиболее опасных бунтовщиков. При этом все проводилось интенсивнее, чем обычно: ускоренные разбирательства, ужесточенные пытки, более суровые виды казней, – но государство тем не менее подавило массовое восстание таким образом, что образцовые наказания уравновешивались восстановлением стабильности.
Полковые и городовые воеводы, боровшиеся с восстанием, получали приказы соблюдать все аспекты судебной процедуры. Прекрасным примером этого является наказная память воеводе И.В. Бутурлину (9 октября 1670 года): если кто-то из восставших казаков станет «бити челом и вины свои принесет», воевода должен был выговорить им за «воровство и измену», но от имени царя, который не желает «над ними, православными християны, кроворозлитья», объявить прощение. Бутурлину следовало потребовать у них выдачи главарей и расспрашивать тех «накрепко», «пытать и огнем жечь»; найденных виновными воевода должен был казнить, не ожидая одобрения царя, «сказав им вины их, при многих людех… чтоб, на то смотря, впредь иным вором неповадно было так воровать и к измене и воровству приставать». Далее, Бутурлину было велено людей, которых мятежники «наговаривали к измене и к воровству» и которые теперь царю «в винах своих добьют челом», привести к присяге и «отпустить их в домы свои» без наказания и без разорения их жилищ. В другом подобном приказе, посланном в сентябре 1670 года воеводе Г.Г. Ромодановскому, ему велено «пущих завотчиков» «казнить смертью, хто какие смерти по нашему великого государя указу и по Соборному Уложению достойны». Верным Москве украинским и донским казакам было эксплицитно указано судить виновных «по вашим войсковым правам»; различные документы удостоверяют, что они так и поступали. Приказы были ясны: прежде чем казнить, воеводам следовало расследовать дело («сыскивать»). Здесь, как в микрокосме, проявляется традиционная судебная процедура.
В условиях военного времени все происходило по ускоренной процедуре. Подобно Бутурлину, и ряд других воевод получили указания казнить зачинщиков без ссылки с Москвой. В сентябре 1670 года Г.Г. Ромодановскому было дано позволение казнить полковника Дзиньковского, примкнувшего к повстанцам; воеводе посоветовали больше не ждать одобрения Москвы для казни таких изменников. Аналогичное разрешение Разряд дал и козловскому воеводе в ноябре 1670 года. Подобное скорое наказание процветало на всем театре военных действий. В отписке, составленной в конце сентября или начале октября, воевода Ю.А. Долгоруков подтверждал получение приказа присылать в центр с вестями очевидцев и отписки с расспросными речами, а «у самых пущих воров и завотчиков велеть руки и ноги сечь и вешать в тех городех и уездех, где хто воровал, по приметным местем». В соответствии с этими указаниями он доносил, что восставшие взяли Темников и убили там правительственных чиновников, а его войска захватили многих «воровских казаков», про которых по расспросам выяснилась их вина. Таковых воевода велел казнить отсечением головы, а не повешением, что говорит об определенной свободе действий в наказаниях. Воеводы постоянно писали в Москву о поимке мятежников, расследовании их вин при помощи опросов местных жителей, допросов и пыток, казнях главарей. Менее виновных подвергали телесному наказанию, иногда с членовредительством. Иные воеводы отписывали о том, как они казнили «заводчиков», согласно приказам, не списываясь с Москвой. Часто командирам правительственных сил оказывали помощь местные жители, выдававшие зачинщиков и главарей в надежде на смягчение своей собственной участи.
Власть требовала проведения перед казнью расследования. Так, Долгоруков в ноябре 1670 года донес, что провел расследование и казнил мятежников, приведенных его подчиненными, – 12 крестьян и казаков из Курмыша. Полковой воевода Ф.И. Леонтьев сообщал в октябре 1670 года, что захватил множество казаков и провел над ними расследование; после расспроса и пытки они признались в том, что убили в Алатыре воеводу и дворян. Некоторых он велел обезглавить в лагере повстанцев, а некоторых – повестить в Алатыре и у других городов на «приметных местах». Воеводы относились к соблюдению процедуры всерьез. Полковой воевода Даниил Барятинский сообщал в отписке 5 ноября 1670 года, что в Козмодемьянске он еще не установил, кому «верить мочно», потому что «про измену и про убивство воевоцкое [еще] не розыскивано». Уже 17 ноября он мог донести, что «против воров и изменников кузьмодемьянскими священники и грацкими жители и всяких чинов людьми ссыскивал» и по этому сыску «бито кнутом нещадно 400 человек», из них изувечено 100, «пущих воров и завотчиков казнено смертью 60 человек»; 450 русских приведено к «вере», а 505 человек черемисы – к шерти (присяге). Тотемский воевода отписывал, что захватил в середине декабря 1670 года атамана Илюшку Иванова и «против… Соборного уложенья и градцких законов греческих царей вершен… повешен по словесному челобитью тотемского земского старосты… и всех тотьмян». Тамбовский воевода в июне 1671 года запрашивал инструкции, что делать с тюремными сидельцами, которым он во время осады Тамбова восставшими обещал прощение и свободу. Из Москвы порекомендовали передать дела по тяжким уголовным преступлениям в Разбойный приказ, а для заключенных «в малых исцовых искех» провести состязательный суд «безволокитно». В конце 1671 года в Усерд был прислан сыщик для расследования действий восставших; в результате его деятельности по меньшей мере 10 человек было казнено и еще несколько бито кнутом.
Неуклонное следование установленной процедуре предписывалось настолько строго, что в начале 1671 года, на исходе восстания, смоленской шляхте было запрещено брать жителей восставших областей в «полон» и уводить к себе в холопство; обнаруженных у них пленников вернули на места жительства в Поволжье. В духе тех же распоряжений было проведено расследование о принятии в Астрахани царским свояком боярином И.Б. Милославским восставших в свое домохозяйство в качестве холопов. Добросовестное соблюдение процедуры проявляется и в других аспектах. После того как Кадом был отбит у восставших, назначенный вместо воеводы офицер рапортовал, что большую часть документов в приказной избе бунтовщики уничтожили, но что там сохранился экземпляр Соборного уложения. Керенский воевода писал в феврале 1671 года, что воровские казаки уничтожили в приказной избе Уложение и другие важные документы, без чего «росправы чинить… не по чему». Многие обращались в Москву за дополнительными инструкциями, прежде чем решить то или иное дело или судьбу социальной группы, поскольку это не покрывалось их наличными наказами. Воевода Нарбеков в ноябре 1670 года сообщал, что не имеет инструкций, как поступать со священниками и монахами, если те окажутся «завотчиками» и «в воровстве». В марте 1671 года козловский воевода просил распоряжений, как наказывать арестованных жен мятежников; кадомский воевода жаловался на отсутствие наказа о том, как решать иски в преступлениях во время восстания одних кадомцев против других; темниковский воевода сообщал о том, что местные жители бьют челом о решении их дел «по Соборному Уложенью».
Воеводы доносили о вынесении ими приговоров от телесного наказания до смертной казни, в зависимости от вины. В росписи восставших, подвергнутых наказаниям на Ветлуге с декабря 1670 года, указано, что в одном селе 4 человека были повешены, а 11 – биты кнутом и подвергнуты членовредительству. В другом селе пятеро были повешены, один человек бит кнутом и изувечен; еще в одном – 54 человека биты кнутом. После взятия Астрахани осенью 1672 года проводились десятки процессов, итогом которых стали наказания от казни и ссылки до освобождения на поруки. Кадомский воевода также прислал в феврале 1671 года росписной список о произведенных им повешениях, битье кнутом и отсечении пальцев у найденных виновными по сыску, расспросу и пытке. В одном случае крестьянин был избавлен от смерти, потому что его помещик свидетельствовал, что тот служил у восставших поневоле и при этом его, помещика, «от смерти отнял» и «ухоронил».
После подавления бунта царские воеводы, как им и было приказано, щедро жаловали милость. Городовые и полковые воеводы слали в Москву списки из десятков и сотен имен русских, черкас, татар, мордвы и других, приносивших присягу верности. В ноябре 1670 года, например, князь Барятинский, приведя к шерти несколько человек пленных чувашей, послал их «для уговору иных чюваш и черемисы», чтобы они сдавались. В итоге к воеводе явились и принесли присягу еще 549 чувашей. В то же время он подверг казни более 20 чувашей и по меньшей мере двух русских, а еще несколько были биты кнутом. По сообщению князя Долгорукова, он «привел к вере» (присяге) и отпустил без наказания более 5000 крестьян в Нижегородском уезде.
Такое широкое помилование было одновременно прозорливым и прагматичным ходом. В духе господствующей идеологии оно демонстрировало царское благоволение и было направлено на восстановление доверия к власти. В документах подобные массовые прощения объясняются тем, что люди были обмануты «того вора Стеньки Разина» «воровской прелести». С прагматической точки зрения, восстание было настолько обширным, что государство физически не могло подвергнуть каре каждого участника. Более того, оно не желало рисковать новой вспышкой, опасность которой была очевидна в ноябре 1670 года. Касимовский городовой воевода доносил, что рассылал эмиссаров по уезду, призывая сдаваться на царскую милость, но касимовский полковой воевода, вопреки его просьбе повременить с активными действиями, пока те ведут агитацию, велел повесить четырех кадомских крестьян-бунтовщиков. Кадомцы пришли от этого в такую ярость, что убили также четырех эмиссаров воеводы.
Соблюдение законной процедуры и широкое амнистирование, однако, не должны затенять тот факт, что ход событий был наполнен насилием. Русские командующие сами описывали сцены жестокости в битвах. Князь Ю.Н. Барятинский такими словами рассказывает о бое при Усть-Уренской слободе 12 ноября 1670 года, когда «секли их, воров, конные и пешие, так что на поле и в обозе и в улицах в трупу нельзе было конному проехать, и пролилось крови столько, как от дождя большие ручьи протекли». «Завотчиков» князь велел обезглавить («посечь»), а большинство из 323 пленных – отпустить, «приведчи их ко кресту». Проходя по восставшим территориям, воеводы подвергали их разрушениям. Так, отряд воеводы Я.Т. Хитрово, преследуя казаков в шацкое село Сасово в октябре 1670 года, разогнал многих по лесам, многих положил в бою; «пущих изменников» воевода велел повесить, а само село ратные люди «выжгли». Затем остальных сасовских крестьян привели «к вере» с приказом, «чтоб ани свою братью… сыскав, наговаривали, чтоб ани принесли… к тебе, великому государю, вины свои… и во всем бы на твою великого государя милость были надежны». Воевода Ф.И. Леонтьев захватил в Нижегородском уезде в ноябре 1670 года некоторое число восставших; 20 человек он предал казни после расспроса и пытки с огнем, а укрепления, построенные ими, и села и деревни крестьян, «которые воровали и к воровским казакам приставали», «велел разорить и выжечь». Но он же принял сдачу по меньшей мере четырех сел, где «привел к вере» почти 1200 человек.
По замыслу правительства, насилие должно было служить показательным целям. Так, в конце ноября 1670 года украинскому гетману Д.И. Многогрешному были посланы выписки из отписок князя Ю.А. Долгорукова о его победах над восставшими, где подробно освещен кровавый марш его армии вниз по Волге с конца сентября, отмеченный групповыми казнями предводителей после каждой битвы. Как обычно, целью было сделать неповадно другим (в наказных памятях воеводам постоянно встречается обычная фраза: «Чтоб на то смотря, впредь иным ворам неповадно было так воровать»), но видно и намерение управлять посредством устрашения. Например, в сентябре 1670 года князю Г.Г. Ромодановскому было приказано казнить всех пойманных «завотчиков», «чтоб то дело было на страх многим людям».
Показательная казнь в любопытной форме произошла зимой 1670–1671 годов. Казацкий предводитель Илюшка Иванов был схвачен 11 декабря и на следующий день повешен в Тотьме. Воевода близлежащего Галича, узнав об этом, потребовал, чтобы тело казненного было доставлено к нему для убеждения людей в том, что Иванов действительно «изыман и казнен». Получив тело, несомненно, замороженное, 25 декабря воевода сообщил, что «товарыщи» покойного опознали труп: «И я, холоп твой, того вора Илюшкино мертвое тело велел на торговой площади повесить и в торговые дни велел всему народу объявлять, чтоб в народе впредь смятения не было, и письмо над ним, написав вину ево, велел прибить на столбу». Услышав об этом, другой воевода запросил это тело себе для той же цели, и 15 января оно было отправлено в Ветлужскую волость.
Правительственная армия находилась в постоянном движении, и казни были простыми и лишенными театральности; важно было выиграть время. Но они оказывали желаемое воздействие. Восставших вешали и четвертовали на самых видных местах. В документе ноября 1670 года о ходе сражений в районе Северского Донца упомянуты десятки повешенных (некоторые за ногу), несколько четвертованных, обезглавливание «матери названой» С. Разина и другие повешенные вдоль Донца и разных дорог. «Старица», собравшая отряд восставших, была арестована в Темникове в декабре 1670 года; ее обвинили в ереси и колдовстве. Под пыткой она утверждала, что учила казацкого атамана ведовству. Ее осудили и приговорили к сожжению в «струбе» вместе со ее «воровскими письмами и кореньями».
Анонимный английский рассказ 1672 года, принадлежащий современнику, но не обязательно очевидцу событий, рисует жуткую картину «сурового суда» воеводы Долгорукова в Арзамасе: «Место сие являло зрелище ужасное и напоминало собой преддверие ада. Вокруг были возведены виселицы, и на каждой висело человек 40, а то и 50. В другом месте валялись в крови обезглавленные тела. Тут и там торчали колы с посаженными на них мятежниками, из которых немалое число было живо и на третий день, и еще слышны были их стоны. За три месяца по суду, после расспроса свидетелей, палачи предали смерти одиннадцать тысяч человек».
Указанное в этом повествовании число в 11 тысяч убитых, возможно, было преувеличенным, но последняя ремарка подтверждает то, что выяснили мы: наказания накладывались в соответствии с установленной процедурой, «по суду, после расспроса свидетелей». Царские войска сознательно применяли жестокое насилие для наказания, для устрашения и для отвращения других, но применяли его не по произволу.
Восставшие были жестоки в равной мере. Авторы практически всех иностранных сообщений сочувствовали царской стороне, а часто находились и на правительственной службе; неудивительно, что они подчеркивают бесчеловечность восставших; то же делают и официальные документы. Но казаки Разина, подобно восставшим казакам в эпоху Смуты и вообще по казачьему обыкновению, выработанному жизнью в евразийской степи, использовали насилие для того, чтобы внушать ужас. Во время разинского восстания насилие было направлено против тех, в чью пользу оборачивалось установление крепостного права и высоких налогов на крестьян и казаков на рубеже Дикого поля. Виновными в этом оказывались царские воеводы, стрельцы, иноземные войска; чиновники, хранившие окладные, писцовые и кабальные книги и документы; богатые купцы; землевладельцы всех родов, как светские, так и церковные. Сам Разин обосновывал социальное движение риторикой наивного монархизма: якобы он борется не против царя, а против крамольных московских бояр и алчных местных землевладельцев. Разин утверждал, что царь захвачен злыми советниками, а церковь осквернена нечестивыми епископами, сместившими законного патриарха Никона (тот, наполовину мордвин, происходил со средней Волги). Чтобы быть более убедительным, Разин использовал стратегию самозванства, утверждая, что сопровождает к Москве царского сына Алексея, чудом спасенного от заговора злых бояр, и самого Никона. Вместе с собой он возил лжецаревича и Лженикона, показывая их на роскошно убранных ладьях. На самом деле царевич Алексей Алексеевич умер в возрасте 16 лет в январе 1670 года, как Москва неустанно разъясняла в прокламациях, направленных в Волжский регион, а патриарх Никон продолжал содержаться в монастырском заключении.
Движение Разина быстро трансформировалось из обычного казацкого похода «за зипунами» (1667–1669) в социальное восстание, по мере того как он шел вверх по Волге и Дону летом и осенью 1670 года. Крестьяне активно присоединялись, иногда даже до прибытия в их уезд казацких отрядов, которые могли бы их организовать. Исследователи говорят о двух параллельных восстаниях: казацком и крестьянском. Обычно к восставшим примыкали те города, которые были совсем недавно основаны, часто путем насильственного перемещения населения, и в которых тяжелее всего ощущался гнет службы и фискальных повинностей. Ярость казаков обращалась против воевод и бывших при них приказных, а также против офицеров (многие из которых были иноземцами) и войск, оставшихся верными царю; население охотилось за местными чиновниками, светскими и церковными землевладельцами и за их приказчиками и управляющими. В ноябре 1670 года, например, казаки и возмутившиеся крестьяне схватили «приказных» нескольких землевладельцев, но те сумели освободиться и даже организовать сопротивление восставшим. Почти во всех городах, захваченных повстанцами, были убиты воеводы и служащие съезжих изб: в Астрахани, Черном Яру, Царицыне, Корсуне, Алатыре, Острогожске, Ольшанске, Пензе, Козмодемьянске, Инсаре, Мурашкине, Саранске, Верхнем и Нижнем Ломове, Курмыше и др.
Жестокости, творимые восставшими, во многом копировали государственную судебную процедуру. Много жертв уносили кровопролитные сражения, но, когда бунтовщики переходили к наказанию своих противников, применялись уже знакомые нам процедуры и ритуалы. Использовались общие виды пытки – кнут и огонь; имитация смертной казни, когда человека клали на плаху, а затем объявляли прощение. Так один раз произошло в 1670 году с темниковским подьячим и дважды – со священником. Другой подьячий – член посольства, захваченного повстанцами, был приведен к виселице, но помилован по ходатайству полоняников, которых он вез домой в Россию.
Бунтовщики отрубали своим жертвам головы, вешали их вверх ногами, так же как и царские войска. Такое повешение постигло двух сыновей убитого астраханского воеводы в июле 1670 года. Восставшие использовали и свои специфические формы экзекуции. Для казаков, вся жизнь которых была связана с рекой, типичным методом предания смерти было утопление. Один иностранец рассказывает, что связанной жертве, прежде чем бросить ее в воду, завязывали натянутую рубаху над головой и наполняли ее песком. Иногда в жару битвы они метали людей в воду и кололи копьями, чтобы те скорее утонули. В своих казнях повстанцы стремились к максимальной публичности и символическому эффекту. Практиковалось сбрасывание с «раската» (своего рода дефенестрация), как и в Смутное время. Тогда, например, путивльский игумен Дионисий умолял людей сохранять верность царю Василию Шуйскому, но царевич Петр велел сбросить его с городской башни. В разинское время наиболее ненавистных воевод (как, например, князя И.С. Прозоровского в Астрахани в 1670 году) также сбрасывали со стен, как бы символически изгоняя их из города. Другого воеводу сожгли вместе с семьей и приказными, когда они укрылись в алатырском соборе. Здесь очищение города было выполнено огнем. Других воевод просто топили или зарубали мечами.
Казаки также следовали своим особым обычаям сурового правосудия. В некоторых случаях для решения судьбы царских чиновников они собирали жителей на «круг» – типично казацкую форму управления посредством выражения одобрения или неодобрения собранием. В сентябре 1670 года в Острогожске «градцкие люди» объявили воеводу и подьячего «недобрыми», то есть чинившими злоупотребления, и те были убиты. Вместо воеводского управления бунтовщики устанавливали власть «круга» из горожан; так произошло, например, в Курмыше в ноябре 1670 года. Практиковался и казацкий обычай раздела добычи. Иностранный офицер Людвиг Фабрициус, захваченный в Астрахани и вынужденный присоединиться к казакам, должен был принять, как ни противно ему это было, свою долю награбленного. При расследовании после подавления восстания получение доли добычи («дуванов») рассматривалось как доказательство причастности к бунту.
В казни митрополита Иосифа в Астрахани в мае 1671 года выявляется поразительный символический дискурс, связанный с силой писаного слова. Казаки с июня 1670 года позволяли митрополиту и смещенному воеводе князю Семену Львову жить в Астрахани на свободе, но не доверяли им (по слухам, возможно, ложным, те переписывались с лояльной царю частью Войска Донского). Мятежники отрубили Львову голову, а митрополита Иосифа схватили, хотя до этого несколько месяцев терпели его противодействие. В итоге смелые обличения и апелляции к царским грамотам рассердили казаков, и те предали святителя смерти.
В течение всего восстания обе стороны рассылали прокламации и письма, где призывали поддержать их сторону или пытались дискредитировать противников, а также обращались к окрестным жителям. Сам вид этих документов и их произнесение при народе создавали моменты особой важности для восставших и равным образом для населения. По закону они считались воплощениями царя: осквернение грамот царя наказывалось столь же сурово, как и бесчестящие речи о нем самом. Соответственно, к ним относились с таким почтением, как будто слышали голос самого царя; при чтении официальных документов часто возникали инциденты. Повстанцы зачастую старались порвать правительственные прокламации – и не дать их зачитать: так произошло в Нижегородском уезде в октябре 1670 года, когда мятежникам попались эмиссары воеводы Долгорукова. В похожую историю попал священник, приведенный, как он сам рассказывал в октябре 1670 года, в лагерь бунтовщиков, где его пригласили присоединиться к восстанию. В ответ он велел прочесть грамоту, полученную им в Москве, и призвал своих «детей духовных» (прихожан) противостоять «ворам». Казаки и крестьяне отказались подчиниться указу, и тогда он, в соответствии со своими инструкциями, проклял их. Они возмутились и хотели убить его, но ночью священник сумел бежать.
Повстанцы также полагались на силу устных призывов своего харизматического лидера Степана Разина, распространявшихся в письмах, которые официальные власти называли «прелестными». Разин призывал жителей тех или иных территорий присоединяться к его борьбе против злых бояр, которую он вел во имя христианского Бога или мусульманского Аллаха в зависимости от того, кто был адресатом послания. Мятежники зачитывали эти письма публично – в сентябре 1670 года, например, в Острогожске после убийства воеводы и подьячего, а в ноябре – в Галичском уезде, где сочувствовавшие восстанию «попы… воровские письма… чли всем вслух по многие дни». Правительственные войска прилагали специальные усилия, чтобы изъять такие прокламации на отвоеванной территории, и отсылали их в Москву.
Одной из главных целей восставших при захвате городов были архивы. Г. Михельс отмечает отличие жестокостей в восстании Разина от в большей степени проникнутых религиозным духом «обрядов насилия» в Европе в эпоху Реформации: в Московском государстве взбунтовавшиеся крестьяне не практиковали ритуализованного насилия ни над телами землевладельцев и церковников, ни над объектами религиозного культа. Вместо этого убивали они сравнительно немногих, заботясь об уничтожении государственной и вотчинной документации. Нет сомнения, что они стремились стереть информацию о кабальных записях, холопстве, долгах, земельных сделках и т. п. Но, принимая во внимание, сколь великое опасение демонстрировали и восставшие, и царские войска перед документами противоположного лагеря, соблазнительно сделать заключение о силе воздействия воплощенного в письменах голоса власти. Не случайно судебные протоколы и приговоры в России зачитывались вслух; во время восстаний вердикты зачинщикам беспорядков и зачитывались, и прибивались на видном месте (приговор Разину занимает несколько страниц). В таком публичном оглашении как бы проявлялось присутствие самого царя.
Воздействие слов, исходящих от правительства, наложило решающий отпечаток на историю убийства астраханского митрополита Иосифа. Астрахань попала под власть мятежников в июне 1670 года. При этом совершилось большое кровопролитие, но митрополита щадили до поры, пока его судьбу не определили имевшиеся у него документы. В конце 1670 года Иосиф получил царские воззвания, адресованные лично ему, астраханцам и восставшим, в которых содержалось указание, чтобы митрополит прочел их перед всеми и призвал всех сдаваться на милость царя. Иосиф приказал изготовить по меньшей мере три списка и один из них, адресованный командирам повстанцев, им и отослать. Те отказались принять письмо. Тогда Иосиф созвал горожан и велел ключарю читать. После чтения бунтовщики подняли крик и забрали грамоту у ключаря (он успел дочитать ее до конца). На это митрополит с гневом «говорил им… со обличением многим и называл их еретиками и изменниками», а те ответили оскорблениями и угрожали ему смертью, но в итоге только унесли грамоту. На следующий день мятежники схватили ключаря Федора и пытали его, чтобы выяснить, где еще есть списки царской грамоты, и три списка у митрополита конфисковали.
Через несколько месяцев, в апреле 1671 года, на пасхальной неделе у митрополита с бунтовщиками произошло еще одно горячее столкновение, на этот раз на базаре, где на увещевания Иосифа покориться (без чтения грамот) приближающейся царской армии восставшие ответили матерной бранью. На следующий день, в Великую субботу, на двор к митрополиту несколько раз приезжали казацкие есаулы, требуя выдачи царских грамот; в ответ Иосиф хотел читать эти грамоты в соборной церкви, и «воры тех государевых грамот не слушали и пошли из церкви в свой круг». Сварливый митрополит последовал за казаками в сопровождении духовенства и велел прочесть на кругу две царские грамоты, одну «к ворам», другую – «к нему, святителю». На чтение воззваний собрание ответило криком и угрозами ареста и смерти митрополиту; тот отвечал призывами горожанам схватить казаков и посадить их в тюрьму. Казаки забрали одну грамоту, но ту, которая была адресована лично ему, архиерей отказался отдавать. В этот святой день столкновение закончилось вничью; Иосиф вернулся в собор и спрятал грамоту там.
Через неделю после пасхи бунтовщики схватили и пытали митрополичьего ключаря и других приближенных, желая выведать, где спрятаны грамоты и их списки. В итоге ключарь был убит, но грамот не выдал. Вслед за тем от митрополита потребовали, чтобы он подписал бумагу о верности Разину, на что тот ответил отказом. 11 мая казаки прервали богослужение, которое вел митрополит, и потребовали, чтобы он пришел к ним в круг. Как и раньше, Иосиф последовал за казаками в их собрание, и там восставшие на этот раз перешли черту, у которой прежде останавливались: они подвергли митрополита насмешкам, схватили его и увели на пытку и, как оказалось, на смерть. В течение всей этой истории авторитет Иосифа многократно увеличивался благодаря тому, что он воплощал в себе голос царя; физическое присутствие документа и зачитывание его вслух в той устной культуре приводили присутствующих в страх. Упорство Иосифа в том, чтобы провозглашать слова царя, решило его судьбу.
В обращении с митрополитом восставшие пытались соблюсти определенные казацкие традиции: они собрали круг для обсуждения вопроса, арестовывать его или нет. Но это оказалось пустой формальностью. Казак, протестовавший против убийства Иосифа, сам был убит на месте. Поражает дерзость, проявленная в казни архиерея, который оказался высшим церковным иерархом из убитых восставшими. Рассказ двух соборных священников, бывших очевидцами последних дней Иосифа и находившихся в это время рядом с ним, полон горьких деталей. Когда митрополит понял, что казаки уже не отступятся, он постарался оберечь достоинство своего священного сана: к ужасу сопровождавших его церковников, он сам стал снимать священные облачения и крест. Оставшись в одной простой «ряске», он пошел на ужасающие пытки: его растянули прямо над огнем. Бунтовщики стремились выпытать у него, где тот держит письма и сокровища. После пытки мятежники сбросили митрополита с раската, и он разбился насмерть. Сочувствующие очевидцы отмечают, что когда тело святителя упало, «и в то время велик стук и страх был» и даже «воры в кругу вси устрашилися и замолчали, и с треть часа стояли, повеся головы». Вскоре после гибели предстоятеля повстанцы собрали оставшихся соборных священников и заставили их дать запись о лояльности; в страхе, «поневоле» те подписали ее. Мы видим, что в письмах и грамотах воплощались их авторы, а их чтение такими харизматическими фигурами, как митрополит Иосиф, вызывало к жизни образ царя и делало носителя произносимых слов чрезмерно угрожающим.
Шокирующая казнь астраханского митрополита, похоже, не возымела того действия, на которое рассчитывали бунтовщики. Она не принесла ни радости, ни улучшения их все слабеющих позиций в Астрахани. Казни могут приводить и к отчуждению жителей, а не только к уверенности в своих силах или к распространению страха. Представители московской власти заботились о том, чтобы их казни восставших производили эффект в духе двух последних результатов. В пылу подавления восстания проходили массовые уничтожения сопротивляющихся с целью вселить в население страх. Но когда военные действия утихли, некоторых вожаков бунта и на местах, и в Москве казнили с большей обстоятельностью. В сентябре 1670 года, например, священник и несколько зачинщиков из Острогожска были присланы на суд в Москву. 3 октября их приговорили и «вершили» четвертованием. В записи об этом кратко сказано, что некоторых казнили «у Болота», а иных – «за Яускими вороты по Володимерской дороге». Сохранился приговор, зачитанный перед экзекуцией; в нем осужденным многозначительно сообщено, что другие их сообщники в это же время и таким же образом казнены в Поволжье. Проводя казни в столице, государство демонстрировало политическому классу и иностранцам свою способность подавить восстание. А для самого опасного врага, вождя восстания Степана Разина, была подготовлена казнь с еще большим театральным эффектом.
Глава 17. Моральная экономика: зрелища и жертвы
Когда после двух лет кровавого восстания его предводителя Степана Разина в 1671 году привезли в Москву, очевидец-англичанин так описал это зрелище: «Сегодня его привели на место казни, где был объявлен смертный приговор после того, как был зачитан длинный свиток о всех его злодействах с 1663 года; тогда его подвели к плахе, расположенной на открытой площади возле замка, и там ему отсекли руки, ноги, а затем и голову; затем их насадили на пять шестов, а туловище оставили на земле на съедение собакам: достойная смерть за такие злодеяния».
В 1682 году, когда толпы стрельцов, жаждущих крови, ворвались в Кремль, инициатором насилия, наоборот, выступает народ: «Баярина Артемона Сергеевича Матвеева взяли от самого государя и, выветчи, скинули на землю с Краснова крыльца и, подхватя на копья, изрубили бердыши; баярина князь Григорья Григорьевича Ромодановского сыскали у патриарха и, выветчи перед приказы на площадь, изрубили бердыши и искололи копьи; баярина князь Михаила Юрьевича Долгорукова, ухватя в проходных сенех, изрубили на Красном крыльце».
В этой главе мы исследуем две противоположные стороны насилия: показательную жестокость санкционированных государством казней и бесцеремонное правосудие толпы. Ибо каждая из этих разновидностей не только демонстрирует юридические практики и принципы, общие для них обеих, но и обнаруживает самые основы легитимности государства.
Показательные казни
Московское государство превращало казни самых опасных преступников в устрашающие представления. Эти представления по скорости и эффективности исполнения можно сравнить с казнями за уголовные преступления, однако они были более жестокими и собирали больше публики. Несмотря на то что по своему характеру они были менее театрализованными, чем подобные казни в Европе, они демонстрировали устрашающую власть царя карать и его умение бережно охранять свой народ от беды. Три казни государственных изменников середины XVII столетия показывают, как Московское государство использовало в своих интересах эту жестокость, наделенную символическим значением.
Самозванец Тимошка Анкудинов встретил смерть на плахе в Москве в 1653 году. Сначала он называл себя знатным русским боярином, позднее сыном или даже внуком царя Василия Шуйского, не имевшего выживших сыновей. Анкудинов прожил насыщенную, полную приключений жизнь: в 1643 году, будучи обвиненным в казнокрадстве и убийстве жены, он бежал из России и отправился искать счастья и покровительства при дворах государей Польши, Молдавии, Валахии, Константинополя, Рима, у гетмана Хмельницкого и в Швеции, а также в других местах. Его соотечественник Константин Конюховский был арестован в 1652 году в Ревеле (Эстония), а сам Тимошка – в 1653 году в Гольштейне. В Москву Конюховского доставила карикатурная процессия. Закованный в цепи, он шествовал впереди длинной процессии, на нем был железный ошейник, к которому пристегнули тяжелую цепь, закрепленную другим концом на железном обруче, служившем ему поясом. Его руки были связаны за спиной, и к ним, а также к его ошейнику были привязаны толстые веревки, которые волочились по земле позади него. Рядом с ним шла вооруженная охрана и ехал на белой лошади подьячий, выкрикивавший: «Смотрите, православные! Вот изменник нашего государя, великого князя, его царского величества! Вот лиходей и предатель земли Русской, нашего любезного отечества! Вот поганый богоотступник, сделавшийся язычником! Вот мерзкий и злой еретик!» Люди толпились вдоль улиц и следовали за процессией. Конюховского доставили в Посольский приказ, где он был подвергнут жестокому допросу и пыткам, включая битье кнутом на дыбе со встрясками, прижигание огнем и раскаленными клещами. В конце концов его заперли в Чудовом монастыре в Кремле, обещая прощение в случае признания, что в результате и произошло.
Менее чем через год поймали и самозванца Тимошку. По прибытии в Москву Тимошка Анкудинов до конца не выходил из роли царевича Шуйского. Когда его привели на пытку, он заявил, что будет говорить только в присутствии знатнейших бояр. Два дня пыток не возымели никакого результата, и поэтому на третий его привели на Красную площадь, где было приготовлено пять колес на шестах. После оглашения приговора его четвертовали: раздели почти донага, отрубили по локоть правую руку и левую ногу по колено, затем то же самое сделали с левой рукой и правой ногой, потом и с головой. Эти пять частей его тела были подняты на колеса и оставлены там на сутки, а туловище бросили на растерзание псам. На следующий день его останки собрали, сняли колеса с шестов и отвезли все в помойную яму за городом. Анкудинов был предан анафеме и похоронен без благословения. Конюховского доставили посмотреть на казнь, а затем отрубили ему три пальца на левой руке и отправили в ссылку. Олеарий записал, что в день казни польского дипломата провели рядом с ее местом, чтобы он сообщил в Польшу и Европу об убийстве «мнимого Шуйского».
Подобная казнь-представление устрашала население иначе, нежели в Западной Европе: все было сделано быстро, казнен был только один человек, место казни не было специально оформлено и, судя по источникам, не было трибун для городских властей и других властей предержащих. Однако цели правительства были достигнуты: некоторые иностранные дипломаты в Москве могли засвидетельствовать перед Европой стабильную ситуацию в России, а русская общественность узнала о поимке преступного изменника. После такой позорной смерти Анкудинова народ разочаровался в нем, оглашение приговора узаконило властное правосудие, а выставление напоказ фрагментов его тела поставило самозванца вне закона. Эта казнь ужасала своей жестокостью (хотя была не более жестокой, чем подобные в Европе) и скоростью.
Она отличалась особой жестокостью, потому что четвертование, то есть отрывание конечностей и головы, редко практиковалось в Московском государстве и случаи его применения касались любой измены. Летописи сообщают о случае 1491/92 года, когда из шестерых мужчин «за измену» некоторых четвертовали, а некоторых обезглавили. В записках иностранцев упоминаются случаи четвертования во времена Опричнины, а в 1629 году такое наказание было назначено за «измену», которой назвали убийство крепостным своего господина. Сразу после казни Анкудинова, в июне 1654 года, четвертовали еще одного изменника. Об этом событии в письме со Смоленской войны сообщал сам царь Алексей Михайлович. Он написал, что на границе был задержан смоленский дворянин Василий Михайлов сын Неелов, который признался на допросе, что направлялся к польскому королю с информацией о русских войсках. Царь, прибывший на место событий в это время, самолично «изменника Васку Неелова велели четвертовать», однако описание этой казни в письме не приводится. Как было отмечено выше, наказание такого рода стало чаще назначаться в ответ на Медный бунт 1662 года и после него. Так, четвертованию подвергались участники восстания Разина в 1670–1671 годы. Очевидно, что этот вид наказания применялся только к людям низших сословий: в XVII веке пятеро мужчин из боярских родов или равного с ними статуса – Шеин, двое Хованских, Безобразов и Шакловитый – были обезглавлены, а не четвертованы (см. главу 15).
Казни Степана Разина в 1671 году и другого самозванца в 1674 году (Ивашко Воробьев, подросток, схваченный в неспокойной области между Доном и Волгой, выдававший себя за царевича Симеона Алексеевича) стали расширенной версией обряда, который был совершен над Анкудиновым в 1653 году. Использовались знакомые составляющие – быстрая пытка, унизительное шествие, оглашение вердикта, прилюдное четвертование и выставление напоказ частей тела. В делах 1670-х годов уровень зрелищной составляющей стал более высоким. Лаконичный комментарий в русских документах о том, что Разина «приговорили казнить злою смертью – четвертовать перед всеми людьми на площади», можно дополнить свидетельствами иностранцев, а также длинным приговором, который ему зачитали. Европейские наблюдатели отмечали не только жестокость казни, но также и эмоциональное поведение осужденного. Еще более интересно, что сохранилось официальное описание казни Воробьева в 1674 году, единственное в своем роде для допетровской эпохи.
Казаки, лояльные Москве, выследили Степана Разина на Дону, а атаман Корнилий Яковлев доставил его по Дону и Волге в столицу в апреле 1671 года в сопровождении хорошо вооруженной охраны, предоставленной Алексеем Михайловичем. И Разин, и самозванец Ивашко (в 1674) были встречены за городом и привезены в Москву в составе процессии на телеге, «чтобы всякому видно было». Один русский, наблюдавший за процессией с участием Разина, пишет: «Везли ево… по Тверской улице на телеге, зделанном рундуке, стоячи, распетлен накресть, окована руки и ноги, а над главою ево была против лица ево повешена петля». В телеге также «сидели з бердышами многие стрельцы». Брат Разина Фрол был привязан железной цепью к телеге и шел сбоку нее. В описаниях отсутствуют сведения о том, несли ли они свечи и был ли на месте казни священник.
Один английский современник отмечает, что, когда Разин был посажен в телегу у ворот Москвы, «с мятежника сорвали бывший на нем до того шелковый кафтан» и «обрядили в лохмотья». В 1674 году самозванец Воробьев был одет в черный сермяжный кафтан, белые чулки и солдатские бахилы. Ни в том, ни в другом случае нет указания на особую одежду для казни. Каждого преступника сопровождали сотни вооруженных охранников, казацкие полки и стрельцы «з знамены». Вдоль улиц толпились любопытные. Нет сведений о том, что говорил Разин, а Воробьев в 1674 году ехал на телеге в сопровождении четырех вооруженных стрельцов, которые вообще запрещали ему говорить.
Разина жестоко пытали прямо 2 июня, и, по слухам, он ничего не сказал и стойко перенес мучения. Царь Алексей Михайлович самолично подготовил вопросы для судей-бояр по трем темам: о взятии Астрахани, о патриархе Никоне и о контактах Разина с иноземными государями. Пытка Воробьева в 1674 году описывается как «небольшая», и говорится, что он быстро признал свою вину. Всем придворным чинам было приказано посетить это мероприятие, после чего ими был составлен отчет, который немедленно был представлен царю. Он вынес смертный приговор, и Воробьева в тот же день казнили. В 1671 году Разина также осудили прямо в день первой пытки, однако до казни еще четыре дня допрашивали.
В каждом случае на Красной площади делались приготовления для казни. Для демонстрации частей тел Разина и его брата были вбиты колья, а в случае с самозванцем – сооружен помост для оглашения приговора. Несколько иностранных свидетельств о казни Разина сообщают, что иностранцев специально приглашали наблюдать за ней. Рейтенфельс отмечал, что народ сдерживали три ряда солдат и только иностранцам было позволено находиться вблизи места казни. Современная этим событиям немецкая газета даже утверждала, что они стояли так близко, что были «забрызганы кровью», хотя, вероятнее всего, это выдумка.
Обе казни предварялись оглашением длинного приговора, который обосновывал отправление государственного правосудия. В русских источниках нет описания осужденных, а свидетельства иностранцев в этом отношении расходятся. В сообщении неизвестного англичанина сказано, что Разин обратился лицом к близлежащей церкви, трижды поклонился на три стороны собравшемуся народу, говоря «прости», и был четвертован, не издав ни единого стона. Рейтенфельс также сообщает, что он перекрестился и отдался под топор. Однако, идя в разрез с этими сообщениями о «хорошей смерти», Марций говорит о том, что Разин никак не готовился к смерти и движения его выражали гнев и ненависть. Одна немецкая газета сгустила краски и приписала ему дерзкое восклицание: «Вы думаете, что убили Разина, но настоящего вы не поймали, и есть еще много Разиных, которые отомстят за мою смерть». Ни в одном из описаний не упоминается церковный совет, участие которого предусматривалось уголовным правом, о чем знали и иностранцы, которые указывали, что государство, очевидно, предполагало перед казнью преступника отлучить от Церкви.
Фрол Разин, брат Степана, избежал казни, заявив, что у него есть дополнительная информация об измене (то есть он апеллировал к принципу «о слове и деле»). Его в конце концов тоже казнили в мае 1676 года. И Степана Разина, и самозванца четвертовали. По свидетельству одного русского наблюдателя, «выедя из Земского приказу, на пожаре на площади казнили, четвертовали». Пять отрубленных частей их тел были выставлены на кольях. По сведениям источников, части тела Разина были перенесены «на Болото» и выставлены для всеобщего обозрения, по данным одного наблюдателя, «з год», а по данным другого – пока они совсем не разложились. Так или иначе, их можно было видеть в течение двух лет. В 1674 году, согласно вердикту Воробьева, части его тела нужно было перенести «на Болото» через три дня, чтобы присоединить их к разинским. Туловище Разина было брошено псам, а Воробьева захоронено в овраге за городом. Отсутствие информации об исповеди и соборовании вкупе с подобным расчленением тел и последующим их выставлением на всеобщее обозрение свидетельствует о том, что эти мужчины умерли, будучи отлученными от Церкви.
Казни 1653 и 1674 годов были столь же зрелищными, сколь и другие, рассмотренные ранее казни в Московском государстве. Судебный процесс был проведен с ужасающей скоростью, а процедура казни – открыто и в самом центре столицы, что было глубоко символично. По пути следования жертв и в месте казни собрались толпы народа, перед которыми приговоренные к смерти предстали в цепях на телегах, «украшенных» вселявшими ужас орудиями наказания, тела казненных были расчленены и выставлены на всеобщее обозрение более чем на год. Эта была сознательная и безжалостная демонстрация изгнания преступника из общества.
Однако не только государство располагало правом использовать насилие для восстановления справедливости. В случаях когда население Московского государства считало, что правительство вышло за рамки дозволенного и требовалось личное вмешательство царя, он призывался, дабы действовать согласно нормам моральной экономики, которая лежала в основе патерналистской идеологии Московского государства. Толпа, движимая чувством справедливости, применяла насилие открыто и с символическим значением, что влекло за собой кровавые жертвы и душераздирающие страдания.
Символическое значение насилия и моральная экономика
Московские восстания XVII столетия разворачивались как ритуальное действо с участием правителя и народа, которое демонстрировало и проверяло на прочность законность царской власти. Каким бы могущественным ни считался царь, законность его власти зиждилась на представлениях народа о его благочестии, справедливости, милости к бедным и умении слышать свой народ. В мирное время царь обращался за советом к духовенству и боярам, люди подавали челобитные, прося его «смиловаться»; и обычно царское правительство было довольно отзывчивым, а люди – покорными, так что обходилось без насилия. Вспышки насилия происходили тогда, когда нарушения принимали беспрецедентный характер, налоговое бремя и повинности становились невыносимыми, а правительство оставалось глухим к чаяниям народа. В таких случаях царю приходилось общаться с народом напрямую, принимая на себя роль посредника и судьи, поскольку толпа взывала к традиционному праву о царской милости и прямому общению с государем как отцом народа. Реакция царя была доброжелательной, он несколько раз выходил к толпе, ругал и хвалил людей и шел на уступки по мере развития событий в каждом случае.
Такого рода действо имело место в 1662 году во время Медного бунта, когда толпа, пришедшая из Москвы в Коломенское, царскую загородную резиденцию, требовала облегчить непосильное бремя и предъявила царю список чиновников и купцов-взяточников, имитируя псевдозаконную процедуру челобития. Толпа, по сообщению Патрика Гордона, который был там и, вероятно, непосредственно наблюдал за происходящим, очевидным образом нарушила практику прошения царя о милости, поскольку шумела и проявляла нетерпение при приближении к царю Алексею Михайловичу, когда он «вышел из церкви и сел на коня». Московский посадский человек Лучко Житкой вручил ему письмо, которое было скромно завернуто в его шапку. (Этот же мотив встречается и в сатирической «Повести о Шемякином суде», где ловкий крестьянин так показывает свою шапку судье, что тому кажется, будто в нее завернута взятка.) Котошихин даже сообщает, что «и те люди говорили царю и держали его за платье за пугвицы: „чему де верить?“ и царь обещался им Богом и дал им на своем слове руку, и один человек ис тех людей с царем бил по рукам». Царь в ответ «их уговаривал тихим обычаем, чтоб они возвратилися и шли назад к Москве, а он, царь, кой час отслушает обедни будет к Москве, и в том деле учинит сыск и указ». Ни в одном другом источнике нет такой примечательной детали о простолюдине, который схватил царя за пуговицу, тряс за руку и усомнился в его словах. С идеологической точки зрения этот образ показывает, сколь тесной была связь царя с народом. Это был не единственный случай личной встречи царя со своим народом во время политического кризиса. За четырнадцать лет до этого, в 1648 году, толпа также пришла к Алексею Михайловичу прямо в Кремль, когда он шел на церковную службу и обратно; в 1682 году она дошла до личных покоев царя. И во всех этих случаях он находился под защитой харизмы правящей семьи. Толпы народа также не трогали женщин царского рода: в 1648 году восставшие пощадили свояченицу царя; в 1662 году царь советовал боярам прятаться на женской половине, очевидно считавшейся самым безопасным местом; в 1682 году мать и сестры молодого царя снова оказались лицом к лицу с толпой, но их не тронули. Особое положение царя охраняло его и его ближайших родственников, однако обязывало его держать ответ и идти на любые, даже самые тяжелые уступки.
Впервые на такие уступки пришлось пойти в жаркие дни 2–5 июня 1648 года. Получив 1 июня отказ в подаче царю челобитной за городом, на следующий день разъяренная толпа устремилась в Кремль, требуя личной встречи с царем и ни с кем другим. Люди были возмущены коррумпированностью клики Бориса Ивановича Морозова, свояка Алексея Михайловича, а также его бывшего «гофмейстера и воспитателя» (по словам Олеария). Как это было характерно для политики Московского государства, клика Морозова держалась на родственных связях: Петр Траханиотов, глава Пушкарского приказа, был женат на сестре Морозова, Леонтий Плещеев, глава московского Земского приказа – на сестре Траханиотова, а сам царь и Борис Морозов женились на сестрах Милославских. Толпа требовала выдать всех троих – Морозова, Траханиотова и Плещеева.
Повторные челобитные против Леонтия Плещеева с обвинениями его в коррупции и злоупотреблении властью, а именно в арестах и пытках невинных и вымогательствах, не влекли для него наказания, поскольку он находился под покровительством Морозова. Требуя выдачи Плещеева, 2 июня толпа ворвалась в Кремль и окружила царя, когда он шел из дворца в церковь, а затем по пути обратно. Когда толпа разрослась до «нескольких тысяч», Алексей Михайлович, находившийся уже за трапезой, отправил бояр успокоить недовольных, однако это им не удалось, а один из них был даже ранен. Тогда царь самолично вышел на Красное крыльцо перед Соборной площадью для встречи с толпой. Та требовала выдачи Плещеева. Алексей Михайлович пообещал провести расследование и наказать виновных бояр и попросил для этого один день. (Один иностранный наблюдатель предполагает, что царь пытался спасти жизнь Плещеева такой отсрочкой.) Народ разошелся, однако погромы и грабежи продолжались до следующего утра. В собственном доме был схвачен и убит думный дьяк Назарий Чистой. На следующее утро, 3 июня 1648 года, толпа пришла к Кремлю во второй раз, снова требуя выдачи Плещеева. Несмотря на то что ворота были заперты, угроза была серьезной, и царь выдал Плещеева.
При этом царь соблюл видимость законности: Алексей Михайлович выпустил Плещеева в сопровождении нескольких стрельцов, священника и палача, словно Плещеева на Красной площади ожидала казнь в соответствии с нормой закона. Однако люди набросились на Плещеева и «притащили его на торговую площадь, где его избили, не оставив живого места, а потом топорами рассекли его, как рыбу, на много кусков, которые, сорвав с них остатки одежды, они разбросали и оставили лежать». Позднее в тот же день, после того как в городе начались поджоги, его голова была оторвана от тела и брошена в костер, та же участь постигла и прочие останки.
Выдача Плещеева толпе не была частью жестоких бесчинств, бушевавших в те сутки. Она была совершена в соответствии с правилами, известными толпе и царю, но не иностранным свидетелям этих событий. Шведский наблюдатель, к примеру, записал, что царь «выдал Плещеева… уступая требованию толпы, но неохотно и против своего желания», и это, несомненно, было именно так. Однако, как бы ни хотел Алексей Михайлович избежать этого, он помнил о взятых на себя обязательствах и пошел на уступки в этом кровавом спектакле, выдав Плещеева толпе «головою», как сказано в русских источниках. «Выдать головой» обозначало юридический акт предоставления кого-то в чье-то полное распоряжение. Это выражение использовалось, когда убийца крепостного передавался хозяину последнего в качестве компенсации, или если кто-то продавался в рабство, или если боярина подвергали ритуалу поругания. Более того, при описании этого восстания и последующих русские источники подчеркивают, что толпа действовала «миром», то есть сообща. Прибегая к власти коллектива, собравшегося, чтобы требовать восстановления справедливости, толпа превращала это взаимодействие с властью из акта бесконтрольной жестокости в неофициальные справедливые переговоры.
Смерть Плещеева на второй день не положила конец кровавому ритуальному взаимодействию между царем и народом: толпа продолжала требовать выдачи Траханиотова и Морозова. Царь попросил об отсрочке еще в два дня, и на фоне пожаров, вспыхнувших по всему городу после полудня второго дня, 3 июня, попытался спасти Траханиотова, отправив его «в ссылку» на воеводство в незначительный город. Траханиотов уехал в ночь на 4 июня, но ситуация настолько обострилась, что царь вызвал его обратно. Царский посланец настиг его возле Троицкого монастыря, где он стал просить убежища. Монахи, боясь разгневанной толпы, смогли лишь исповедать и причастить его и отправили обратно в Москву.
Царь снова согласился отдать своего боярина толпе, однако на этот раз ему в большей степени удалось соблюсти видимость законности. Царь объявил, что Траханиотов приговорен к обезглавливанию за измену и за поджоги 3 июня (которые ему приписали слухи). Толпа сопроводила приговоренного на Красную площадь, где 5 июня палач обезглавил Траханиотова. Его голова «лежала целый день на его груди для зрелища», как напоминание о прежних демонстрациях частей тел подобных бунтовщиков, которые ранее проводились судами. Один русский источник расценивает это как казнь, по-настоящему санкционированную властью, говоря просто, что Траханиотова «казнили». Однако другой русский источник видит в этом лишь жестокость толпы: «На Земском дворе от черных людей убиен бысть». Итак, уже дважды царь Алексей Михайлович жертвовал своими людьми ради усмирения толпы.
Ритуальное действо, однако, на этом не завершилось, оно продолжалось до тех пор, пока не была решена участь Бориса Ивановича Морозова. Начало было положено 2 июня, когда толпа разгромила его дом, а 5 июня стала требовать его выдачи вместе с Траханиотовым. Перед царем Алексеем Михайловичем встал мучительный выбор, о чем сообщает шведский резидент Поммеренинг: «Его царское величество, говорят, просил их лучше убить его, чем Морозова…» На третий день, 5 июня, в то время как толпа требовала выдачи Траханиотова и Морозова, царь трижды посылал патриарха и своего духовника вместе с несколькими боярами просить за Морозова, но все было тщетно. Наконец появился и сам Алексей Михайлович «с непокрытой, обнаженной головой и со слезами на глазах», умоляя толпу пощадить дорогого ему человека. Толпа начинала терять терпение: по словам шведского наблюдателя, «они готовы были и его царское величество до тех пор считать изменником», пока их требования относительно Морозова не будут удовлетворены. Согласно нескольким источниками, царь самолично принес клятву, целуя крест или икону (здесь источники расходятся) в руках патриарха, и обещал отстранить Морозова от должностей и отправить в изгнание. Только после этого толпа согласилась с его условиями и прекратила мятеж. Морозов был тайно выслан из Кремля ранним утром 12 июня, «и таким образом дано было удовлетворение желаниями народа». Царь получил мир, принеся в жертву жизни двух своих ближайших приспешников, и смог уберечь от гнева толпы только третьего из них.
Насилие в 1648 году в Москве было преисполнено символизма: толпа, ворвавшаяся в Кремль и обратившаяся непосредственно к царю, опиралась на общераспространенное представление о том, что царь несет ответственность перед народом. Сожжение тела Плещеева можно рассматривать как ритуал очищения огнем, разграбление боярских домов – как акт общественного остракизма. Поразительная покорность царя требованиям пожертвовать собственными людьми являлась актом моральной экономики патриархального царизма. Повторение этого ритуального действа в 1682 году подтверждает тот факт, что это не было отдельным случаем бессмысленной жестокости.
В 1682 году ситуация обострилась в тревожные дни после смерти царя Федора Алексеевича (скончался 27 апреля), когда началась борьба за власть между придворными кланами Милославских и Нарышкиных, представительницами которых были первая и вторая жены Алексея Михайловича. Сначала удача улыбнулась Нарышкиными, и царем был провозглашен девятилетний Петр, однако затем поддержку получили Милославские и слабоумный пятнадцатилетний Иван, интересы которого представляла его сестра Софья. В 1648 году беспорядки во многом стали возможны благодаря отсутствию охраны в Кремле, что было показателем веры в личную неприкосновенность царя. Даже к 1680-м годам постоянная охрана не появилась, и эту обязанность выполняли различные ведомства под надзором Приказа тайных дел. В 1682 году вооруженные стрельцы вошли в Кремль, преодолев лишь небольшое сопротивление. Датский дипломат фон Горн сообщал, что, по проверенным слухам, охрана сама открыла стрельцам ворота, а находившийся в то время во дворце Андрей Артамонович Матвеев – что приказ запереть ворота поступил слишком поздно. Рассказы современников страшно походили на описание событий 1648 года. Все сообщали, что четыре полка стрельцов, а по данным одного источника, еще и 4 тысячи солдат вошли в Кремль хорошо вооруженными под барабанный бой и со знаменами. Одни говорят, что те вошли ровным строем, другие – что в беспорядке. Немецкий купец Бутенант записал, что стрельцы предъявили список из сорока бояр и чиновников, которых, по их мнению, нужно было казнить. Согласно более позднему отчету Разрядного приказа, их было двадцать и все они были стрелецкими командирами или сторонниками клана Нарышкиных. Разгул насилия продолжался три дня, как и в 1648 году.
Когда стрельцы первый раз ворвались в Кремль 15 мая 1682 года, они заперли ворота, чтобы задержать таким образом бояр, которых хотели призвать к ответу. Стрельцы прибыли как раз в тот момент, когда бояре собрались во дворце, поскольку были предупреждены о времени начала думского заседания. До этого в течение нескольких месяцев разные полки безуспешно жаловались на своих полковников за их злоупотребления и взяточничество, и, как сообщал голландский резидент Келлер в апреле 1682 года, обратили свой гнев против бояр, которые покровительствовали этим полковникам. Датский посол фон Горн описывает, как стрельцы посылали представителей в Боярскую думу с жалобами на своих офицеров и, когда их требования не были услышаны, подняли клич «спасем Ивана Алексеевича». Их призыв основывался на слухах, которые приписывают соперникам Нарышкиных, о том, что те задумали навредить царевичу Ивану Алексеевичу и, возможно, даже отравили недавно почившего царя Федора Алексеевича. Восстание по такому случаю выглядело оправданным, поскольку речь шла о защите царской персоны.
Как и в 1648 году, представители власти вышли на Красное крыльцо, чтобы говорить с толпой: среди них были бояре, патриарх и, что важно, несколько женщин из царской семьи. В числе последних были две дочери Михаила Федоровича, семь дочерей Алексея Михайловича от обеих жен, вдовствующая царица Наталья Кирилловна Нарышкина, ее мать, а также недавно овдовевшая жена царя Федора Алексеевича Марфа Матвеевна Апраксина. Сведения о том, кто конкретно выходил умиротворять толпу, разнятся. В отчете Разрядного приказа конца 1683 года перечислены четверо бояр (князья М.А. Черкасский и И.А. Хованский, затем П.В. Большой Шереметев и князь В.В. Голицын). По версии Медведева, изложенной вскоре после событий, там был только патриарх, а Летопись 1691 года называет кроме патриарха еще и князя И.А. Хованского и Петра Михайловича Салтыкова. Однако стрельцы хотели видеть царевича Ивана Алексеевича. Кремлевские женщины смело предъявили им пятнадцатилетнего Ивана и девятилетнего Петра. Немец Бутенант слышал, что царевичей вывели Софья Алексеевна и Марфа Апраксина, а Летопись 1691 года – что Наталья Нарышкина. Сильвестр Медведев, настроенный в пользу Милославских, добавляет к этому списку царевну Софью Алексеевну и патриарха. За ними последовали бояре и официальные лица, однако со стрельцами говорила именно Наталья Нарышкина. Присутствовавший при этом Матвеев удивлялся, насколько беззастенчиво толпа спросила царевича Ивана о том, не причинил ли ему кто вреда.
Несмотря на то что стрельцы увидели Ивана и Петра живыми и невредимыми, а также поговорили с разными боярами и патриархом, они не успокоились. Что-то послужило поводом для их дальнейшего раздражения, хотя они и прежде, несомненно, имели намерение прибегнуть к жестокости. Немецкий купец Бутенант сообщает, что стрельцы ударили в набат, чтобы собрать остальных. Большинство источников едины в том, что толпу разозлила высокомерность бояр. Это восстание было более жестоким, чем в 1648 году: в поисках своих жертв стрельцы прочесали Кремлевский дворец. Как и в 1648 году, они не тронули фигуры, наделенные харизмой: государей, духовных лиц и женщин. Стрельцы могли страшно напугать Ивана, Петра, патриарха и женщин царского рода во время встреч с ними, но не причинили им физического вреда. Медведев даже живописует, как патриарх заставил стрельцов покинуть свой дворец и собор, заявив им: «Ей! Несть у меня в доме никаких изменников».
Рассвирепевшая толпа жаждала крови. Стрельцы ворвались на крыльцо и прямо на глазах у Натальи Нарышкиной и Петра схватили и убили А.С. Матвеева, в доме которого та воспитывалась. Они носились по дворцу и церквям, отыскивая бояр и чиновников, прятавшихся под алтарями, в чуланах, или застигали их врасплох, а затем бросали на острия бердышей и копий на глазах у застывшей от ужаса толпы. В тот день они убили по крайней мере девять человек, большинство во дворце и в Кремле, но некоторых и в московских приказах и домах. Среди жертв были брат Натальи Нарышкиной, стрелецкий полковник, бояре А.С. Матвеев, князь Г.Г. Ромодановский, князь Ю.А. Долгоруков с сыном Михаилом, думный дьяк Ларион Иванов с сыном и Федор Салтыков, сын боярина Петра Салтыкова. В последних двух случаях стрельцы ошиблись и с извинениями вернули тела убитых сыновей отцам, не надругавшись над ними. В тот вечер дома трех ненавистных чиновников – князя Ю.А. Долгорукова, Ивана Максимовича Языкова и думного дьяка Лариона Иванова – были разграблены, что было символом общественного остракизма.
Насилие продолжалось еще два дня, что также напоминало о событиях 1648 года. Во вторник 16 мая стрельцы вернулись во дворец, чтобы требовать выдачи старшего Нарышкина, Кирилла Полуэктовича, его сына Ивана и иностранного доктора Даниила фон Гадена, обвиняя его в отравлении царя Федора Алексеевича. Царица Наталья Нарышкина умоляла подождать один день для проведения расследования и, по некоторым источникам, вместе с ней со стрельцами встречались Петр, Иоанн и царевны. В разрядной записке, составленной в конце 1683 года, утверждалось, что «великий государь указал им их выдать – думнаго дьяка Аверкея Кирилова, дохтура Яна да Степанова сына». Однако в других источниках перечисляются иные люди, начиная от сына фон Гадена и еще одного иностранного доктора Иоганна Гутменша, которых тоже схватили вместе с еще одним Нарышкиным, двумя стрелецкими полковниками и прочими. В отношении старшего Нарышкина стрельцы согласились с просьбой женщин повременить, так же как и в 1648 году.
Стрельцы вернулись за своими главными жертвами, Нарышкиными и доктором Даниилом, 17 мая, то есть на третий день, как и в 1648 году. Они пообещали, что смерть этих двоих положит конец кровопролитию. И снова кремлевские женщины стали просить о пощаде. Бутенант описывает, как две вдовствующие царицы, Наталья Нарышкина и Марфа Апраксина, а также царевна Софья встали на колени, прося о милости. Им удалось отложить на день выдачу старшего Нарышкина, Кирилла Полуэктовича, но не Ивана Нарышкина и доктора Даниила. Последовала душераздирающая сцена. Согласно русской летописи, написанной церковным человеком около 1691 года, все женщины царской семьи стали молить о пощаде. Однако, когда они поняли тщетность своих усилий, был осуществлен ужасающий ритуал. Дочери царя от брака с Милославской ушли, пятясь к дверям и трижды поклонившись стрельцам, и оставили их наедине с Нарышкиными, царицей Натальей, ее матерью Анной и Петром. Рыдая, Наталья вернулась во дворец и вывела своего брата, которого они с матерью передали на верную смерть, «яко агня на заколение».
Как и в 1648 году, требовалась ритуальная жертва, и Наталья Нарышкина, регентша при своем малолетнем сыне Петре (Иван тоже стал царем 26 мая), принесла в жертву своего брата, чтобы прекратить восстание. И действительно, после этого восстание стало затихать. Один только Андрей Матвеев не считал это актом добровольного жертвования жизнью боярина. В его рассказе о лично пережитых им событиях 1682 года, написанном в 1720-х годах, Нарышкины идеализируются. В основе такого отношения – личные мотивы: потеряв отца в первые дни восстания, Андрей Матвеев оказался под защитой Натальи Нарышкиной и несколько дней спустя тайно в чужой одежде был выведен из Кремля придворным шутом. Он укрылся в одном из отдаленных поместий царицы и рос под ее покровительством, а затем сделал дипломатическую карьеру при Петре. Вспоминая о событиях 1682 года, Матвеев сообщает, что Иван Нарышкин смело готовился к смерти, спокойно исповедался и причастился. Затем Наталья Нарышкина и Софья Алексеевна вручили ему икону Богородицы и пошли вместе с ним навстречу ревущей толпе и морю копий. Не смущаясь святой иконы, толпа ринулась к нему, схватила и поволокла прочь. Для Матвеева это был акт хаоса и насилия, а не принесение ритуальной жертвы. Однако каким бы хаотичным и жестоким ни было это мгновение, это был также и ритуал, с помощью которого государь выполнял свою ужасающую обязанность по восстановлению социальной стабильности через убийство.
На следующий день женщины добились милости от восставших, как и в 1648 году Алексей Михайлович для Бориса Морозова. Вмешавшись в конфликт, чтобы просить о милости, они исполнили роль, отведенную им идеологией Московского государства, и 18 мая спасли жизнь престарелому Кириллу Полуэктовичу Нарышкину. Это было на следующий день после того, как стрельцы заявили о прекращении кровопролития. Современник так описал эту сцену: царевна Софья Алексеевна, из Милославских, говорила со стрельцами, а Нарышкин трижды пал ниц перед мятежниками. Стрельцы согласились на постриг Кирилла Полуэктовича и помещение его в Кирилло-Белозерский монастырь. Трех его малолетних сыновей тоже пощадили. Постриг был совершен на следующий день, и всех четырех Нарышкиных отправили в ссылку по разным местам.
Жестокость толпы в 1682 году явила собой ту же ужасающую смесь кровожадной анархии и особого ритуала, как и в 1648 году. Все источники едины в описании ужасной судьбы жертв. Схваченные на месте были приведены на дворцовое (Красное) крыльцо и брошены на острия бердышей и копий, подобно тому как казаки Разина расправлялись со своими жертвами, сбрасывая их с высоты. В 1682 году несчастных, брошенных в толпу, разрывали живьем на куски, топтали, срывали с них одежду. Тела и части тел большинства убитых, как с Соборной площади, так и из других частей Кремля и города, были воздеты на пики и принесены на Лобное место на Красной площади для всеобщего обозрения и дальнейшего поругания. Некоторые тела были разорваны на столь мелкие фрагменты или же «все тело смесиша, яко кал», что узнать человека уже было невозможно. Один случай был уж совсем вопиющим: 15 мая престарелого, прикованного к постели князя Юрия Долгорукова вытащили из дома на двор и убили, а труп протащили по улицам. Его тело оставалось под открытым небом всю ночь, поскольку никто не осмеливался хоронить жертвы гнева толпы. Вернувшись на следующий день, стрельцы продолжили осквернение тела неимоверным образом: они вскрыли труп и отдали внутренности на съедение псам. Говорили, что некоторые из них смазали свои сапоги трупным жиром.
Стрельцы использовали разные способы, чтобы узаконить свою жестокость. Пытаясь вовлечь всех прочих людей в происходящее, их лидеры демонстрировали воздетое на копье тело (или его часть) убитого ими чиновника и кричали толпе: «Любо ли?», а толпа отвечала одобрением. Матвеев сообщает, что стрельцы принуждали зрителей «шапками махать и то „любо“ гласно с ними же кричать. Буде же кто… от жалости сердечной умалчивал или вздыхал, люто от них биты». Некоторые исследователи видят в этом параллель с действиями Ивана Грозного, когда в 1570 году тот просил толпу одобрить казнь Висковатого и других. Во время восстания Разина казаки также испрашивали у народа согласия на казнь чиновников. Летопись 1691 года сообщает о том, что толпа подражала их действиям: «На площади же над мертвыми телесы, кто ни прииде, ругашеся и не умилися никто, яко зверие дивни, зле терзающе телеса их перед народом, на копия вонзиша, подымаху овии главу, инии же руце и нозе отсеченные кажуще народу, рекуще сице: „Любо ли?”… и тии страха ради вси рекуще с великим шумом: „Любо!”»
Стрельцы также устраивали карнавальную пародию на законные процедуры. Например, по Красной площади пронесли тела в карикатурной процессии и, подобно глашатаям во время казней 1653 года (глава 16), по сообщению Медведева, «глупии люди досаду являюще, яко честь творяще, вопияху гласы великими: „Се боярин Артемон Сергеевичь! се боярин Ромодановской! се Долгорукой! се думной едет! дайте дорогу!”» Когда они вывели Ивана Нарышкина из пыточной камеры Константиновой башни, они не воспользовались ее воротами для прохода на Красную площадь, а вышли через ворота Спасской башни, через которые проходили религиозные процессии с участием царя.
Еще одним способом демонстрации «законности» действий стрельцов было их отношение к грабежам. Как и в 1648 году, они клялись друг другу не грабить и наказывали тех, кто нарушал клятву. Во время разграбления дома Кирилла Полуэктовича Нарышкина они, по слухам, обнаружили царские короны и платье, а потом, собрав подобные находки в Кремле, продавали их задешево своим сообщникам в течение нескольких недель. Таким образом, если грабеж и происходил, то он воспринимался толпой как символическое изгнание, однако стрельцы стремились сохранять дисциплину в своих рядах. Более того, выбрав Красную площадь в качестве места для предъявления и поругания своих жертв, они имитировали официальные казни самозванцев и предателей, таких как Степан Разин.
В большинстве случаев схваченную жертву убивали на месте, однако одну из главных, иностранного доктора фон Гадена, поймали в Немецкой слободе и доставили в Кремль, чтобы продержать под арестом до казни. Затем его и Ивана Нарышкина подвергли суду-фарсу. Нарышкина истязали в течение шести часов в пыточной камере Константиновой башни, где помещался Разбойный приказ, а затем четвертовали на Красной площади, как это делали с обычными преступниками. Как и в случае со Степаном Разиным, голова, руки и ноги были насажены на копья, его голову носили туда-сюда по мосту через реку, а туловище разрезали на куски и многократно поднимали перед толпой. Подобная участь на Красной площади ожидала в тот день и доктора фон Гадена.
Убийства и осквернения тел, совершавшиеся стрельцами в Кремле и на Красной площади, сопровождались постоянным и зловещим боем их полковых барабанов, гулом колокола Набатной башни и даже церковным звоном. Русские летописи сообщают, что это делалось с целью созвать больше стрельцов, но по другим сведениям – для устрашения. Немецкий купец Бутенант сообщал: «Когда приводили кого-то, кто должен был умереть, в Кремле (замке – Schloß) в ознаменование этого били во все барабаны, которые стояли друг подле друга числом более 200, а также звонили в набат, и продолжалось это, пока убитого не вытащат из Кремля и не бросят на базаре, или большом рынке».
В свою очередь, русские свидетели этих событий отмечали о жертвах стрельцов, что «как их рубили… в те поры били в набат у Спаских ворот». Медведев обратил внимание на барабанный бой, а Матвеев говорил, что били «не умолкая»: «О, какой тогда лютый страх, ужас и трепет… нанесеся». Нет данных о подобном звуковом сопровождении применительно к 1648 году или во время казней 1653 и 1670-х годов. В данном случае стрельцы использовали его, чтобы их действия выглядели законными и получившими всеобщее одобрение, то есть касавшимися всех и каждого.
Еще один любопытный случай манипулирования атрибутами судопроизводства имел место в конце 1682 года, когда солдаты полка Бохина вошли в Кремль, встали перед дворцом и установили плахи с топорами для отрубания головы. Некоторые из них легли, приготовившись к казни. Думный дьяк Федор Шакловитый вышел, чтобы узнать, за какое преступление они несут такое наказание, на что те отвечали, что их оклеветали, обвинив в подготовке к бунту, и они требуют проведения расследования для восстановления своего доброго имени. Их простили и отпустили.
Зло, с точки зрения людей того времени, имело сверхъестественную природу. Даже самые образованные из наших свидетелей – Сильвестр Медведев и Андрей Матвеев – считали эти события проявлением вселенского хаоса. Медведев, называя его «попущением гнева Божия», писал, что «воздвижеся буря ветрена велия, и облаки мрачны ношахуся», а Матвеев, восстанавливая ход событий десятилетия спустя, отмечал, что сначала день «вельми светлым, тихим и зело ведренным был; но когда кровопролитие оным боярам от того их тиранского мучительства началося, внезапу такая очень мрачная буря и тьма свирепая встала, без тучи, ветром жестоким». Страх перед ведовством был распространенным явлением, как в случае слухов о том, что Нарышкины отравили покойного царя Федора Алексеевича или что Матвеев практиковал колдовство. Этот страх также выражался и в отчаянном желании найти и убить врачей-иностранцев. Странная находка в разграбленном доме думного дьяка Лариона Иванова подпитывала эти страхи.
В его доме восставшие обнаружили рыб огромных размеров: «заморские рыбы, имущия многия плески, от них же яко усы долги и тонки яко власы». Это были каракатицы. Стрельцам рыбы не понравились: они посчитали этих странных существ ядовитыми и сочли, что с их помощью Иванов намеревался отравить царя и всех стрельцов. Один из стрельцов даже попытался доказать это, скормив кусок каракатицы бродячей собаке, предварительно положив туда мышьяку. Собака сдохла, что подтвердило распространенные опасения. Даже когда греческие купцы, привозившие «каракадиц» в Россию, выступили с заверениями в их безвредности и сообщили, что те считались в Средиземноморье деликатесом, им никто не поверил. Слух был развеян только тогда, когда другую собаку накормили кусками каракатицы, на этот раз без яда, и она осталась жива.
Эти причудливые существа стали символом боярской измены и средством унижения жертв. Две каракатицы, воздетые стрельцами на копья, были выставлены на мосту через Москва-реку и две – возле тела Лариона Иванова с вывеской, «яко теми змиями хотяху изменницы преводити царский род и стрельцов». По словам очевидца, голову Ивана Нарышкина носили по улицам вместе с «морскими рыбами о семи хвостах и о пяти». В других случаях мертвечина использовалось для унижения жертв: рядом с телом князя Ю.А. Долгорукова, убитого дома и оставленного лежать на улице в навозной куче, стрельцы положили «со страны полоть ветчины, з другие рыбу осетра». Матвеев сообщает, что они набили рот мертвого Долгорукова соленой рыбой, как будто он ел ее.
Эти поражающие своей жестокостью действа, исполненные первобытного символизма, преследовали ту же цель, что судебная система, а именно – поддержание или восстановление социальной стабильности. Уродливо-комические унижения ставили врагов толпы вне закона, приравнивая их к пугающим силам магии и неизведанного. Очищение от зла, олицетворением которого были ненавистные представители власти, происходило с помощью огня или путем отрывания конечностей, после чего зло бесследно исчезало. Жестокость толпы одновременно и охраняла, и отражала представления Московского государства о справедливости и практике отправления правосудия.
В 1648 году эти события олицетворяли представления толпы о моральной экономике. Восставшие заявляли, что они охраняют царя, и считали свои действия законной формой правосудия, даже если речь шла только о его карнавальном пародировании. Они выставляли тела своих жертв на Лобном месте на Красной площади (часто использовавшемся для казней), даже если убийство совершалось в момент обнаружения жертвы. Они давали царской семье отсрочку на день, но требовали выполнения своих условий на третий день, срок, исполненный христианского символизма. Во время каждого восстания, как в 1648 году, так и в 1682-м они были милостивы к самым старшим и младшим в роду. Убийства и грабежи домов элиты имели для них как символическое, так и практическое значение, поскольку вели к очищению символического пространства города и удалению вредных элементов. Такого рода жестокость, преисполненная символического значения, не была присуща только Московскому государству. Исследователи социальных теорий и философы уже отмечали жестокость толпы как один из факторов стабилизации общества. Например, Михаил Бахтин предполагал, что когда восставшая толпа отрывала конечности тел ненавистных политиков, она, фигурально выражаясь, расчленяла политическое тело. В трактовке Эдварда Мьюра идея Бахтина получает дальнейшее развитие: поскольку люди верили, что «разные социальные группы зародились в разных частях божественного тела», то осквернение ненавистных социальных групп должно было покончить с коррупцией и нарушениями, которые они совершили.
Однако самый замечательный аспект этих событий – это взаимодействие между правителем и его народом. Смерти Плещеева и Траханиотова в 1648 году и Ивана Нарышкина в 1682 году подтверждают теорию Рене Жирара, Джорджо Агамбена и других, считающих, что суверенные государства и их правители обязаны (и наделены правом) убивать ради сохранения политического тела. Принесение в жертву Плещеева, Траханиотова и Нарышкина в 1648 и 1682 годах в Кремле руками суверенных правителей углубляет наше понимание идеологии о легитимации власти Московского государства. В таких крайних случаях ради общественного блага патриархальная роль правителя как защитника народа от несправедливости требовала от него принесения людских жертв, вне зависимости от того, сколь непредставительным, неразумным и ненасытным было это самопровозглашенное общество в тот момент. Его статус суверена помещал его в «исключительное пространство» и давал ему право приносить кого-то в жертву ради объединения и укрепления общества, а легитимность его власти зависела от того, как он исполняет свои властные обязательства.
Подобное кровопролитие, совершенно неприемлемое в наши дни, было нужным и дозволенным с точки зрения моральной экономики Московского государства XVII столетия. Правила игры были известны и правителю, и народу: общество обращалось как одно целое, «миром», к царю, который был обязан защитить его. У самого царя не было защиты в виде полиции. Отметим, что в 1662 году ему удалось избежать выдачи бояр благодаря быстрому прибытию войск и добровольцев из жителей Немецкой слободы. Сама идеология Московского государства не предполагала наличия полиции для охраны царя: считалось, что он должен взаимодействовать со своим народом напрямую. Когда подача челобитных царю переросла в восстания 1648 и 1682 годов, единственным способом прекратить грабежи, поджоги и убийства было восстановление идеального равновесия в отношениях между обществом и царем. По сути для этого требовалась ритуальная жертва.
Это была точка отсчета той политической системы. От царя требовалось участие в совершении актов общественного насилия, он действовал в своем суверенном пространстве, где было позволено действовать только ему одному, принося жертву ради восстановления стабильности. С точки зрения идеологии православного самодержавия он действовал как благочестивый царь. Так глубока была эта идеология. Между насилием, самодержавием и идеологией в Московском государстве существует глубинная связь: именно потому что царь был добрым, благочестивым и великодушным, не тираном и не деспотом, он должен был удовлетворять чаяния своего народа, даже если ради этого ему приходилось убивать.
Глава 18. Петр Великий и зрелища страдания
«Четырехугольный столб из белого камня… с железными спицами по сторонам, на которых взоткнуты головы казненных; на вершине столба находился четырехугольный камень в локоть вышиной, на нем положены трупы казенных». Подобный столб, описанный габсбургским резидентом Отто Плейером в 1718 году, стоял на Красной площади по крайней мере с 1697 года; еще один поставили в Санкт-Петербурге перед Петропавловской крепостью. Там с 1718 по 1724 год висела отрубленная голова бывшего шурина Петра Великого, Авраама Федоровича Лопухина, которую все еще можно было видеть, когда в 1721 году на обозрение вдобавок было выставлено тело князя М.П. Гагарина. Эти ужасные конструкции были демонтированы и заменены другими, за пределами городских ворот, только в 1727 году, уже после окончания царствований Петра и его жены Екатерины.
Поставив в 1698 году перед собой задачу наказать стрельцов, а затем на протяжении всего своего правления устраивая казни, Петр решил изменить правила публичного насилия. Он трансформировал концепции политической власти и легитимности в России; Петр – более не благочестивый царь, имеющий моральное обязательство прислушиваться к праведным мольбам своего народа. Не благочестие, а гражданские достижения и военные победы обосновывали правление Петра. На место представлений об общине праведников Петр поместил светскую идеологию абсолютизма и регулярного полицейского государства. Вместо того чтобы вести свой народ к спасению, он пообещал улучшить жизнь здесь и сейчас.
Петр ни за что бы не стал терпеть переговоры с кровожадными толпами и ритуальные жертвы, на которые были вынуждены идти его отец и мать. Утвердив правительство как безличную бюрократию, а не наследственную корпорацию, он разрешил народу обращаться к нему с челобитными, касающимися только таких преступлений, как измена, бунт и лихоимство чиновников. Вспомним, что его отец, Алексей Михайлович, встречался лицом к лицу с разгневанной толпой три раза в 1648 году и не пострадал. Кремль не защищала сильная дворцовая охрана, поскольку, согласно допетровской идеологии, царь в ней не нуждался. Петр Великий не полагался на подобную харизму в деле собственной защиты, а создал в конце 1680-х годов дворцовую гвардию из людей, состоявших в его знаменитых «потешных полках» (будущих Семеновском и Преображенском). Петр считал, что ему нужна для охраны полиция, и этот факт отражает, насколько в ином свете он представлял себе свою суверенную власть.
С точки зрения идеологии Петр Великий предъявлял более серьезные претензии на абсолютную власть, чем его предшественники. Позаимствовав максиму европейской абсолютистской мысли «ибо Его Величество есть самовластный Монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен; но силу и власть имеет свои Государства и земли, яко Христианский Государь, по своей воли и благомнению управлять», Петр претендовал на власть, не ограниченную традициями христианского благочестия. Законы его времени отражали безличное представление о государстве, воплощенное в понятии «государственного интереса». Имплицитно подразумевавшееся в законах с 1497 года, оно было сформулировано в указе 1714 года («многие говорят… не разсуждая того, что все то, что вред и убыток Государству приключить может, суть преступления») и в военной присяге в Артикуле воинском 1715 года («и ежели что вражеское и предосудительное против персоны его величества, или его войск, такожде его государства, людей или интересу государственного что услышу или увижу, то обещаюсь…»). Добавив лихоимство чиновников как «третий пункт» к вопросам, с которыми можно обращаться к государю (в дополнение к первым «двум пунктам» угрозы здоровью монарха и бунта и измены), он не только утверждал безличную судебную иерархию, но также подчеркивал «государственный интерес». Различая преступления против «государственного интереса» и «партикулярные прегрешения», от которых страдали только частные лица, петровский закон еще больше утверждал безличность государства. В то же время сохранялся теократический фундамент государственной легитимации, и особо тяжкие преступления против религии продолжали преследоваться как государственные преступления. Ритуалы казни за преступления против государства создавали возможность продемонстрировать такую всеохватную государственную власть. В этой главе завершается изучение роли смертной казни путем анализа наказаний за наитягчайшие преступления в XVIII веке; в ней не рассматриваются все возможные случаи в мельчайших деталях судебной процедуры, а проверяется парадигма Фуко о «зрелищах страдания» на российских реалиях.
Еще до своего путешествия в Европу Петр усилил жестокость и театральность публичных казней, возможно, на основе информации, полученной им от некоторых европейских офицеров (в том числе Брюса, Гордона и Лефорта), с которыми он подружился в юношеские годы. Например, Петр руководил двумя жестокими казнями в 1690-е годы, незадолго до того как отправился в великое посольство в Европу. Суды по таким важным делам осуществляли боярские комиссии, но Петр проявил личную заинтересованность, как в случае с Якобом Янсеном, перебежавшим с русской службы к туркам в ходе Азовского похода в 1696 году. После жестоких допросов в сентябре того года Янсена приговорили к колесованию, причем это был первый случай, когда такой вид казни упоминался в русской практике. В приговоре было указано, чтобы его кости были сломаны на колесе, затем его должны были обезглавить и водрузить его голову на колесо; части тела должны были отправить в мертвецкую для нищих, преступников и брошенных трупов («убогий дом») – обезличивающая и позорная смерть.
Еще ужаснее был случай думного дворянина и бывшего стрелецкого полковника Ивана Циклера в феврале – марте 1697 года, признанного виновным в заговоре против царя. Судебный процесс, проходивший в Преображенском приказе под руководством боярина Льва Кирилловича Нарышкина, дяди царя Петра, был жестоким: многочисленные пытки привели к новым разоблачениям и в конце концов к смертным приговорам для шести человек. Казнь самых важных – Циклера и окольничего А.П. Соковнина – была беспрецедентной по публичности и жестокости: объявления были опубликованы за два дня, чтобы собрать большую толпу. Приговор царя Петра, утвержденный боярами, был вынесен в Преображенском приказе 4 марта. В тот же день приговоренных четвертовали, а головы отвезли на Красную площадь и выставили напоказ на специально построенном каменном столбе с железными табличками, на которых были написаны их преступления. В современном этому событию рассказе Джона Перри отмечено, что они там оставались «до тех пор, пока наконец с прекращением морозов, зловоние стало до такой степени противно жителям, что туловища эти приказано было убрать и бросить в общую яму, вместе с телами мошенников и воров». Описание их преступлений должны были читать вслух в столице и всех крупных городах. Казнь включала чрезвычайно многозначительный акт символического насилия. Поскольку большинство осужденных вместе с Циклером и Соковниным были стрельцами, их заговор был связан с возглавляемыми Милославским стрелецкими бунтами 1682 и 1689 годов. Поэтому Петр приказал выкопать тело Ивана Михайловича Милославского и положить его у плах, на которых были обезглавлены Циклер и Соковнин, так что их кровь капала на лицо трупа. Затем он приказал изрубить тело Милославского на куски и закопать их под инструментами пыток. Год спустя, когда он, находясь в Европе, получил известия о стрелецком бунте в Москве, Петр заявил, что «семя Ивана Михайловича растет».
Это был не единственный случай, когда Петр наказывал труп: имеются свидетельства о том, что он приказал повесить мертвые тела двух женщин, которых казнили за убийство их мужей, похоронив заживо, и в указе 1716 года, запрещающем дуэли, был приказано вешать рядом с победителем тело убитого дуэлянта. Согласно закону начала XVIII века, трупы самоубийц также подвергались поруганию: их протаскивали по улицам. Когда Петр спешно вернулся из Европы, получив весть о стрелецком бунте 1698 года, он использовал увиденное там, чтобы еще в большей степени усовершенствовать зрелища кары.
В июне 1698 года четыре стрелецких полка по наущению заточенной в монастырь царевны Софьи Алексеевны или от ее имени воспользовались тем, что Петр путешествовал в Европе, и восстали; пока Петр в спешке ехал назад, генералы А.С. Шеин и Патрик Гордон разбили их и успели пытать и казнить многих (к большому неудовольствию Петра). Когда Петр вернулся в конце августа, он руководил интенсивно проводившимися пытками и судами в Преображенском приказе. В этом случае, в отличие от умеренной реакции на бунты и восстания 1648, 1662, 1682 и 1689 годов, стремились наказать всех участников. Возмездие преобладало над стремлением к социальной стабильности. В общей сложности 799 человек были допрошены и казнены (еще 269 были выпороты, заклеймены и отправлены в ссылку) с 30 сентября по 21 октября 1698 года. Как написал очевидец, Й. – Г. Корб, это были «дни» казней.
Почти все виды пыток и казней, примененные Петром против стрельцов, практиковались уголовной юстицией Московского царства. Две женщины были похоронены заживо, примерно 660 мужчин были повешены и около 130 обезглавлены. Некоторые наказания были новыми: несколько человек были колесованы, и в ходе казней Петр ввел новшество – обезглавливание мечом вместо традиционного топора. Тем не менее масштаб, жестокость и публичность наказания были беспрецедентными.
Это были массовые зрелища. Каждый «день» казнили до 200 человек: группами, распределенными по городу, в местах, связанных с осужденными (у стрелецких полковых канцелярий или напротив епархиальной тиунской избы при казни священников, например), или там, где рассчитывали произвести наибольший эффект на публику (у всех городских ворот или вешая на городских стенах) или унизить соперницу Петра Софью (перед ее окнами в Новодевичьем монастыре). Тела были выставлены на всеобщий показ в течение всей зимы; когда их сняли весной 1699 года, на двенадцати главных дорогах, ведущих из города, было вырыто двенадцать могил, и тела были захоронены массово. Над каждой был столб с табличками, на котором были описаны преступления этих людей, и колья для демонстрации отрубленных голов.
Как и с ритуалами казни Циклера в 1697 году, публичность имела первостепенное значение. Например, на первый «день» казней, 30 сентября, Петр лично разослал приглашения, доставленные молодым племянником Лефорта, членам европейского дипломатического корпуса. Царь велел собрать народ и обращался к толпе во время казней. В другой из «дней» Петр возглавил гротескное подобие религиозной процессии, проследовавшей через город. После того как в пригородном Преображенском (где стоял одноименный полк) на глазах других осужденных пяти человекам отрубили головы, Петр вместе со свитой и иностранными дипломатами сопроводил 196 осужденных (которые ехали по двое в деревянных повозках) к московским городским воротам. Там они остановились, в то время как Петр, верхом на коне, «одетый в польскую зеленую шубу» призывал толпу слушать, как стрельцам вычитывали их преступления. Затем меньшими группами другие осужденные были проведены процессией к нескольким местам, где были поставлены виселицы. В тот вечер Петр, пребывавший, по сообщениям, в хорошем настроении, развлекал иностранных дипломатов на банкете. Подобным же образом во время казни 235 человек, состоявшейся 10 октября, Корб наблюдал за тем, как «царь, представители иноземных государей, московские бояре и большая толпа немцев были зрителями сей ужасной трагедии».
Эти казни, бесспорно, были тем, что исследователи европейского раннего Нового времени называют «театром ужаса». Хотя казни в Московском царстве 1670–1680-х годов включали в себя подобные элементы, они никогда не были настолько театрализованными. Когда Петр вернулся из Европы в 1698 году, он усилил зрелищность казней за наитягчайшие преступления, главным образом за лихоимство чиновников. Возможно, благодаря своим европейским советникам, Петр привез определенный образец из Европы, поскольку он, безусловно, был свидетелем подобных зрелищ. В Амстердаме 4 декабря 1697 года Петра пригласили вместе с членами городского совета посмотреть групповую казнь: двоих убийц обезглавили, троих преступников повесили и нескольких других избили и заклеймили. В «Книге церемоний города Амстердама» записано: «Царь или великий князь московский Петр Алексеевич присутствовал при этой печальной церемонии, помещаясь на трибуне городской ратуши. Он оставался все время, пока длилась процедура, свесившись из среднего окна и внимательно наблюдая казнь. Ему около 26 лет от роду, он очень высокого роста». Относительно того, что Петр наблюдал всю церемонию, не дрогнув, М.М. Богословский отмечает: «Это – все та же черта характера Петра, которую приходилось отмечать по поводу посылки топора в виде подарка Ромодановскому». Речь идет о старом князе Федоре Юрьевиче Ромодановском, которого Петр выбрал для руководства судами, пытками, допросами и наказаниями в 1698 году и который использовал этот топор на свое усмотрение.
Заимствование Петром такой пугающей демонстрации насилия из Европы позволяет с некоторой иронией взглянуть на его знаменитое «окно в Европу». Мы видим, что он открыл Россию не только для европейского Просвещения, политического плюрализма, процветания, социальной мобильности, книгопечатания и политического инакомыслия, прославляемых как западные устои. Он также увидел, как государства активно использовали символизм для демонстрации власти. Отказавшись от участия в ежегодном цикле религиозных ритуалов (празднике Крещения Господня, Вербного воскресения и других обрядов) после смерти своей матери в 1694 году, Петр активно заимствовал светские символы власти. Окружив свою элиту статуями Марса и Минервы, Петр с их помощью насаждал новый европейский дискурс легитимности, основанный на завоеваниях, мудрости и прогрессе. Он ввел европейскую одежду, архитектуру и светское искусство, чтобы преобразовать видимый мир и повседневную жизнь элиты. Ричард Уортман утверждает, что «триумфальный въезд» заменил коронационный ритуал как «определяющую церемонию его правления», но зрелища наказаний выполняли ту же функцию. По иронии Россия, столь часто называемая европейцами «грубым и варварским царством», переняла из Европы не только Просвещение, но и практики насилия.
Как уже отмечалось, в качестве наказания за наитягчайшие преступления, в особенности коррупцию чиновников, Петр ввел жестокие виды казней, такие как колесование и сажание на кол; в его времена колесование стало использоваться для наказания за обычные преступления. Ритуалы начала XVIII века усиливали театральность: в их рамках осужденных на виселицу сопровождали священники; следуя западной традиции, они усилили публичность, собирая огромные толпы зрителей. Законы отражали характерные для Московского царства задачи удержать от преступления путем устрашения: Артикул воинский 1715 года рекомендовал своевременные казни на местах, чтобы вызывать «страх» у наблюдателей, в то время как в Генеральном регламенте 1720 года провозглашалось, что во всех присутствиях «надлежит публичному месту быть, где в указное время все наказанье на теле и лишение живота чинено быть имеет, дабы всяк, смотря на то, от таких погрешений и преступлений себя мог охранять». Мрачные символы ставшего крайне настойчивым государства распространились по всей стране: когда чума опустошила юг в 1718 году, было приказано, чтобы по всей пострадавшей области были воздвигнуты виселицы, что угрожало немедленным повешением всем, кто не соблюдал карантин.
Во времена правления Петра были созданы отдельные учреждения для преследования за особо тяжкие преступления: Преображенский приказ в Москве был привлечен к расследованию политических дел не позднее 1696 года; в ходе расследования бунта 1698 года он стал чем-то вроде сверхприказа, получив полномочия вовлекать местных воевод в преследование за совершение особо тяжких преступлений. Позже подобная канцелярия для расследования политических преступлений была создана в Санкт-Петербурге (Тайная канцелярия), как и многочисленные комиссии по расследованию чиновничьего лихоимства и других дел.
Несмотря на то что, как уже отмечалось, смертная казнь за обычные преступления применялась реже, уступая место принудительному труду и ссылке, суды продолжали инсценировать драмы со смертельным исходом для изменников и коррумпированных чиновников. Более того, П.С. Ромашкин утверждает, что Петр фактически упразднил смертную казнь, за исключением подобных особо тяжких преступлений. Публичные казни стали настолько драматичными, что на это обратили внимание чужеземцы. Путешественники более ранних времен – Герберштейн, Флетчер, Маржерет, Олеарий, Коллинз и другие – не упоминали публичные казни до тех пор, пока произошедшие в середине столетия городские бунты и казнь Разина в 1671 году не дали им предмет для описания. Путешественники в Россию Петра Великого без труда находили случаи санкционированного государством насилия и описывали их в мрачных подробностях.
Вскоре после стрелецкой казни в 1698 году была организована другая зрелищная казнь. В июне 1700 года Григорий Талицкий был обвинен в ереси и измене. Под пыткой он признался, что ему было апокалиптическое видение о Петре как антихристе и что он замышлял его убийство. Доверенный советник Петра в религиозных делах Стефан Яворский не смог заставить Талицкого публично покаяться, и в ноябре 1701 года суд огласил различные приговоры в зависимости от степени вины: Талицкого, двух мирян и трех лишенных сана священников приговорили к смерти (а их жен – к ссылке в Сибирь). Еще восьмерых приговорили к битью кнутом и ссылке, а лишенного сана епископа – к ссылке в Соловецкий монастырь. Способ казни трех священников не был определен, но для Талицкого и двух других он был ужасен. Их должны были коптить, то есть подвесить над огнем, перед тем как четвертовать. В одном описании говорится, что их коптили восемь часов, а потом их тела и весь эшафот были преданы огню, что было глубоко символической очистительной казнью. Никакие казни предателей и инакомыслящих XVII века не сравнятся с этой.
Ужасающее насилие применялось к предателям, даже среди родственников самого царя. Судебное преследование сына Петра Алексея за измену хорошо известно. С февраля 1718 года, после того как Алексея вернули из Вены, куда он сбежал, всех причастных систематически допрашивали, в том числе первую жену Петра и мать Алексея, заточенную в монастырь Евдокию Лопухину. Пыткам были подвергнуты ее брат Авраам Федорович (он перенес три пытки и признался, что замышлял заговор против Петра), ее духовники, женская свита и предполагаемый любовник Семен Глебов. 5 марта суд вынес приговоры разной суровости: Авраама Лопухина отправили в Санкт-Петербург для дальнейшего расследования; четверо мужчин, включая Глебова, были приговорены к смертной казни; еще двадцать восемь человек, в том числе две служанки, были приговорены к телесным наказаниям. Саму Евдокию сослали в далекий монастырь на севере.
15 марта 1718 года огромная толпа – по словам Вебера, там было «от двухсот до трехсот тысяч душ» – собралась на Красной площади ради трех казней. Они состоялись возле стены, ради демонстрации отрубленных голов и частей тел, как описано в начале этой главы. Семена Глебова посадили на кол – это был практически беспрецедентный в российской судебной практике случай, но исторически связанный с изменой. Один иностранный очевидец предполагает, что Петр надеялся, что мучительная медленная смерть заставит Глебова (который отрицал все преступления, кроме любовной связи) сознаться и сообщить больше информации. Но, согласно этим воспоминаниям, Глебов не поддался Петру. Он умер на следующий день, и его тело водрузили вверху столба. В тот день были обезглавлены еще один или два человека. Два дня спустя лишенного сана архиепископа Ростовского Досифея, одного из духовников Евдокии, колесовали, а потом обезглавили. Его тело сожгли, что стало еще одним очистительным видом казни, которой подвергли человека, некогда связанного с духовной властью; его голову выставили на обозрение на столбе. Петр подверг это событие огласке, опубликовав манифест со смертным приговором в 1940 экземплярах.
В то же время (с февраля по апрель 1718 года) сторонников Алексея Петровича допрашивали в Москве. Одной из первых жертв стал Александр Васильевич Кикин. Сторонник Петра со времен «потешных» полков, Кикин примкнул к кружку царевича около 1713 года. Его арестовали в начале февраля 1718 года; подвергнутый пыткам 11 и 18 февраля и 5 марта, он признался, что помогал Алексею спланировать побег в Вену. Хотя, как говорят, царица Екатерина заступилась за Кикина, суд приговорил его к колесованию. Это произошло в тот же день, что и казнь бывшего архиепископа Досифея; единственной милостью, которую заслужил Кикин, было то, что его обезглавили на второй день после мучений, после того как он, согласно Плейеру, умолял Петра об этой милости. Голова Кикина была выставлена на стене на Красной площади вместе с прочими.
По мере того как расследование набирало обороты весной 1718 года, его центром стал Санкт-Петербург. Сам царевич неоднократно подвергался пыткам, и Сенат приговорил его к смерти 24 июня; он умер через два дня в тюрьме до того, как относительно казни могли быть приняты конкретные решения. Продолжилось судебное преследование Авраама Федоровича Лопухина, бывшего шурина Петра, признавшегося после нескольких этапов пыток в июне в том, что он надеялся, что против царя поднимется народный бунт. Сенат заслушал это дело: 9 августа Лопухин получил очную ставку со своим обвинителем в Сенате, 28 октября его пытали в присутствии сенаторов, очередной этап пыток последовал 1 ноября. На основе полученных данных Сенат признал его виновным и вынес смертный приговор 19 ноября.
Лопухин и четверо из свиты Алексея Петровича были казнены в декабре 1718 года у Троицкой церкви за пределами Петропавловской крепости. Вебер описывает массовое зрелище («туда стеклось огромное количество зрителей»), в ходе которого пятеро были казнены, а четверо других помилованы, подвергнуты бичеванию и искалечены. Пятерым казненным была дарована милость: приговоренных к колесованию, их вместо этого обезглавили. Рассказ немецкого посланника Вебера отчасти раскрывает детали ритуала, в том числе отсутствие «последнего слова»: «Один из них – поляк, служивший у царевича переводчиком, – претерпел свое наказание с величайшей неохотой и трусостью, его даже не могли заставить раздеться, пока с него не сорвали одежду силой. Но все русские подчинились своей судьбе с большим смирением, а казненные ожидали своей очереди с пылкой молитвой, ничего не говоря зрителям».
За казнью последовало устрашающее и нарочитое действо. Вновь обратимся к Веберу: «Тела лежали несколько дней, выставленные на всеобщее обозрение на рыночной площади с головами под мышками, после чего их привязали к колесам». Как и в Москве, в Санкт-Петербурге была построена стена для демонстрации частей тела изменников напротив «кронверка», то есть укрепленного бастиона через небольшую реку к северу от крепости. Голова Лопухина была выставлена там напоказ, в то время как его тело было поднято на колесе и находилось там до 21 марта 1719 года, когда семье разрешили похоронить его в Москве. Голова оставалась выставленной напоказ еще пять лет, пока в марте 1724 года его вдова не подала прошение о том, чтобы ее снять.
Не только в столицах, но и во всем государстве наказание изменников было ужасающим и публичным. Солдата Александра Семикова, провозгласившего себя царевичем Алексеем Петровичем, арестовали на Украине в конце 1724 года. Суд нам ним состоялся в Петербурге, и Семикова приговорили к казни на его родине – в Почепе: его обезглавили, а голову выставили на обозрение на несколько лет с табличкой, на которой было описано его преступление. Каменное сооружение, установленное для этой цели, все еще стояло на городской площади в 1860 году. Петровская практика уголовного права изменила ритуалы санкционированных государством казней, хотя применялись те же самые процессуальные нормы: судейские коллегии, жестокие допросы, приговоры различной суровости, помилования.
Вебер отмечает, что сразу же после казни Лопухина в 1718 году Петр заявил о своем намерении создать «высшую судебную палату», чтобы наказать «тех кровопийц, которые обогатились, ограбив свою страну». В последние годы его правления подвергали наказаниям главным образом чиновников за лихоимство, не трогая только высшие эшелоны власти. Близкий друг Петра Александр Меншиков так и не был наказан, хотя его казнокрадство в гигантских размерах было очевидно уже в 1711 году и некоторые люди, вовлеченные в расследование коррупции 1714 года вокруг Меншикова, понесли телесные наказания и были отправлены в ссылку. В течение долгого времени бывший советником Петра I Петр Шафиров также избежал смерти в ходе коррупционного скандала, разразившегося в конце 1722 года, когда он боролся с Меншиковым за власть. Сенат признал Шафирова виновным и приговорил его к смерти; царь одобрил это решение. Только на плахе Шафиров в последнюю минуту был помилован и приговорен к вечной ссылке в Сибирь. Благодаря его связям при дворе приговор был смягчен до ссылки в не столь отдаленный Новгород, и в конце правления Петра Шафиров сумел вернуться в столицу.
Менее привилегированных чиновников предавали показательной казни, как, например, в рамках дела 1721 года печально известного сибирского губернатора князя М.П. Гагарина. После следствия под пыткой в феврале и марте относительно продолжавшихся десятилетия злоупотреблений, взяточничества и коррупции 16 марта суд приговорил его к повешению. Голштинский дипломат Фридрих фон Берхгольц сообщает, что князя Гагарина повесили под окнами Юстиц-коллегии в присутствии царя, всех родственников Гагарина и собравшейся толпы. Затем его труп отнесли на ту же площадь у Петропавловской крепости, на которой выставлялись части тел других изменников. Берхгольц видел, что его тело все еще висело там 18 июля 1721 года: «На обширной площади стояло много шестов с воткнутыми на них головами, между которыми, на особо устроенном эшафоте, виднелись головы брата вдовствующей царицы и еще четырех знатных господ» (это относилось к Аврааму Лопухину, Кикину и другим, казненным по делу Алексея Петровича в 1718 году). В конце концов тело Гагарина убрали, пока стояли теплые месяцы, но снова повесили 25 ноября 1721 года.
Сходным образом Петр устроил массовую казнь коррумпированных чиновников на той же площади у Петропавловской крепости в январе 1724 года. Публику оповестили об этом днем ранее барабанным боем по всему городу; распространились слухи, что среди осужденных окажется один из высших чиновников Петра, обер-фискал А.Я. Нестеров, которого долго судили за лихоимство. Среди осужденных действительно оказался Нестеров и больше десяти других чиновников. Берхгольц восхищался мужественным поведением осужденных: один фискал отважно взошел на эшафот, «стал на колени и бодро положил на плаху голову». Обер-фискал Нестеров, которого Берхгольц описывал как «дородного и видного мужчину с седыми, почти белыми волосами», был обвинен в хищении более 300 тысяч рублей; в ходе многочисленных пыток он все отрицал. На плахе он вел себя стоически. Сначала он повернулся к собору в крепости и перекрестился, потом посмотрел прямо на императора в окнах Ревизион-коллегии, «откуда император со многими вельможами смотрел на казни». Он поклонился Петру и «будто бы, по внушению священников, сказал: я виновен». Затем ему сломали конечности и поместили на колесо, после чего он отверг просьбы священника и посланника императора официально признать свою вину. В конце концов, после того как он отказался говорить дальше, его сняли с колеса и обезглавили: «Его положили лицом вниз на плаху в крови тех, кому отрубили голову раньше». В тот же день десять других человек были искалечены, высечены кнутом и отправлены в ссылку. Берхгольц сообщил, что только двое из жертв были молодыми; остальные были «седые старики», бюрократы, обогатившиеся за счет государства. Чтобы гарантировать, что эта церемония имела эффект там, где это было наиболее необходимо, по указу Петра «всех канцелярских и приказных чиновников обязали присутствовать при этой казни для их собственного предостережения».
Случаи театрализованных публичных казней в России Петра I можно было бы умножить. Приведенными примерами мы завершаем анализ наказания в российской юридической практике раннего Нового времени, отразив и преемственность, и разрывы. Многие практики наказаний во времена Петра Великого использовались ранее: созыв толпы, стремление отбить охоту к преступлению, казнь через повешение или обезглавливание, быстрый переход от приговора к исполнению. Но, вдохновленная европейскими образцами, петровская уголовная практика изменила ритуалы наказаний за наитягчайшие преступления времен Московского царства в том, что касается театральности, публичности и эффекта. При помощи барабанного боя и прокламаций созывались огромные толпы; священники сопровождали жертв на эшафоте, чиновникам приказывали, а дипломатов приглашали присутствовать, в одном и том же месте проводились массовые казни или телесные наказания; части тел преступников выставлялись напоказ годами; публиковались памфлеты, описывающие или обосновывающие казни. Когда на допетровских судах использовались некоторые из этих методов в 1671 и 1674 годах, их целью было как заверить зрителей в победе царя над восстанием, так и вселить страх. Для «регулярного полицейского государства» это даже в большей степени означало внедрение в умы наблюдающего населения уважения перед государством. В первые десятилетия XVIII века право суверена применять насилие утратило свою допетровскую идеологию совещательности и патерналистской взаимосвязи и превратилось в чисто принудительную власть, воплощение в жизнь права и обязанности государя применять насилие для защиты страны.