Прежде чем об Илье Глазунове начали писать другие, он кое-что успел рассказать о себе сам в автобиографической повести под названием «Дорога к тебе», появившейся на страницах журнала «Молодая гвардия» в 1965 году, начиная с десятого номера. Сам факт публикации мемуаров в молодости свидетельствует, что к тридцати пяти годам художник был достаточно известным, иначе какой редактор в Москве предоставил бы ему трибуну, страницы нескольких номеров журнала, ревниво читаемого в кабинетах ЦК КПСС – штаба партии на Старой площади.

Что мы узнаем из первой главы повести, озаглавленной «Детство»? Все авторы обычно в начале воспоминаний называют день и год появления на свет, сообщают о матери и отце, бабушках и дедушках, о тех, кому обязаны рождением.

Глазунов приход в жизнь связывает не с конкретными лицами и историческими событиями, а с природой, собственное рождение описывает как акт небесного творения. Вряд ли я ошибаюсь, высказывая такую мысль: если бы ему тогда на страницах антирелигиозного воинствующего комсомольско-молодежного издания, органа ЦК ВЛКСМ, позволили, то он указал бы не только на белые облака, как на причастные к таинству его появления на свет, но и на Бога. Только кто бы дал такое сказать ему тогда, даже при самом хорошем отношении? Никто из редакторов не хотел подвергать себя партийной выволочке, поэтому начало давнего сочинения выглядело так:

«Первое мое впечатление в сознательной жизни – кусок синего неба, легкого, ажурного, с ослепительно белой пенистой накипью облаков. Дорога, тонущая в поле ромашек, а там далеко – загадочный лес, полный пения птиц и летнего зноя. Мне кажется, что с того момента я начал жить. Как будто кто-то включил меня и сказал: „Живи!“».

Не правда ли, перед нами возникает картина рая в образах среднерусской полосы в жаркую пору, какая случается в июне. Вчитываясь в этот пассаж, понимаешь сегодня, когда в печати не требуется прибегать к иносказаниям, кого подразумевал автор под местоимением «кто-то», кто включил мотор его сердца и напутствовал перед тяжелой дальней дорогой. Задолго до 1965 года художник пришел к Богу, поэтому в первых же строчках мемуаров поспешил высказать творцу благодарность за дарованную жизнь.

* * *

Далее, после певчих птиц и ромашек, леса и белых небес возникает в памяти «необычайно энергичный белый юный петушок», будивший по утрам на даче в комнате, обклеенной дореволюционными газетами и плакатами советской поры, призывающими середняков вступать в колхоз.

Петушку, первому живому существу на страницах повести, дается подробная характеристика и выражается горячая симпатия; рассказывается, как клевал он всех подряд во дворе: и детей, и взрослых, не считая кур, соседских петухов. Петушок будил людей сигналами точного времени ранним утром, не давая спать лентяям, носился целый день по земле, кудахтал беспрерывно, обуреваемый жаждой деятельности, отнимал добычу и даже «жестоко изранил» соседского добродушного петуха, короче говоря, вытворял все, что хотел, пока солнце не встало над землей без его участия. Взрослые в тот черный день ели суп из потрохов, смеялись и утешали Илюшу враньем, что, мол, петушка увезли к бабушке. А ему кусок не лез в горло, потому что именно этот шумный забияка, веселый крикун и нарушитель дачного спокойствия был его любимцем, несмотря на проказы и нанесенные всем обиды.

«Я любил неугомонного драчуна и не разделял общего возмущения его проделками», – спустя много лет после, казалось бы, пустякового происшествия не забывает помянуть эту божью тварь на тесной площади отведенного ему журнального пространства автор.

Если под тем, кто подтолкнул новорожденного на дорогу бытия, тонувшую в поле ромашек, явно угадывается творец всего сущего, то в образе неугомонного драчуна с красным пламенеющим гребешком над головой, в моем понимании, предстает сам автор. Да, перевоплотившийся в неутомимое, жизнерадостное существо, пробуждающее от спячки всех живущих, и поныне, как тогда в детстве, «не разделяющий по сей день общего возмущения» по разным явлениям современной жизни.

У того дачного возмутителя спокойствия была еще одна социальная роль: беспрерывным, надсадным и веселым пением он «как будто осуждал ленивых людей». Спустя много лет на одной из картин Глазунова появится крупный с красным гребнем петух, трижды прокричавший перед нашей общей бедой в Иерусалиме. Его прообразом послужил юный белый петушок, некогда будивший питерских дачников.

Среди пишущих художник не первый, кто отождествлял себя с этой рано просыпающейся птицей. Сергей Есенин оставил нам признание, что и он:

…петухом Орал вовсю Перед рассветом края, Отцовские заветы попирая, Волнуясь сердцем И стихом.

Что еще мы узнаем из самого раннего первоисточника о детстве автора, его жизни сроком в одиннадцать лет? Очень мало. Ни дня рождения, ни родителей не называет, спешит вспомнить образы, которые могут с годами забыться. Вот они – осенние просторные луга; стрекозы, дрожащие над омутами речушек; стреноженные лошади в вечернем тумане у реки; смородина и малина запущенных садов. И родной город, откуда каждой весной уезжал на дачу и каждую осень возвращался, встречая на улицах лошадей, но не таких, какие возникали на водопое.

На питерских тонконогих лошадках успели и его покатать по Невскому проспекту, мимо Зимнего дворца, по маршруту, который вел на Петроградскую сторону, где каждый дом имел неповторимое лицо. Не здесь ли, на этой стороне, родился, жила его семья? И на эти вопросы автор не отвечает, по-видимому, опасаясь, что его упрекнут в нескромности: ведь действительно в тридцать пять лет как-то неудобно задерживаться на деталях, которые интересуют людей в биографиях классиков.

Короткая глава о довоенном детстве заканчивается, едва начавшись, воспоминанием о первом посещении музея, не какого-то художественного, знаменитого. Илью повели в домик Петра Первого, деревянный, упрятанный в каменный защитный футляр потомками, в непохожее на царский дворец жилище. В его описании нет никаких символов, перевоплощений, параллелей с собственной жизнью, только выражается искренняя любовь к «энергичному» (как запавший в памяти белый петушок) «русскому человеку в римских латах», царю, который так много сделал, чтобы Российская империя стала великой.

И маленький домик Петра кажется автору великим, поскольку с него начался огромный город, ставший центром мировой и русской, петербургской культуры. Как художник Глазунов своим становлением обязан именно этой культуре.

* * *

Что пишут о его детстве первые биографы, в роли которых выступали писатели и журналисты? В 1994 году в проспекте «Илья Глазунов» весь этот период жизни описан несколькими строчками с одной неточностью, касающейся занятий отца:

«Он родился 10 июня 1930 года в Ленинграде в семье историка».

В другом аналогичном издании 1994 года под таким же названием приводится несколько неизвестных фактов, но и здесь все кратко, неполно, неточно, описание жизни с 1930-го по 1941 год уместилось на половине страницы. Упоминаются два семейных предания: о происхождении фамилии матери и о знакомстве ее родни со знаменитым русским живописцем Павлом Федотовым. Называются дальние родственники, связанные с государями России. Один из них воспитывал царя, другой возглавлял кадетский корпус, где учился наследник престола.

Впервые упоминается об отце, он якобы окончил гимназию. Есть скупые сведения о деде со стороны отца, который «удостоился чести быть почетным гражданином Царского Села». Но таких почетных званий в империи не существовало. Так что предстоит и сюда внести уточнения и дополнения, а также рассказать как о неназванных многочисленных родственниках, так и об упомянутом «М. Ф. Глазунове, академике медицины, владевшем коллекцией картин и библиотекой», способствовавшем «первым художественным впечатлениям». И здесь не удержусь заметить, что роль этого человека с нераскрытыми инициалами М. Ф. в жизни племянника явно занижена.

* * *

Теперь познакомимся с более полной информацией о детстве, содержащейся в большом альбоме «Илья Глазунов», появившемся в Москве в начале перестройки, в 1986 году, когда впервые вышла, как давно мечтал художник, крупного формата книга, включающая сотни репродукций. Им предшествует пространный биографический очерк, написанный членом Союза писателей СССР Сергеем Высоцким, выпускником Ленинградской высшей партшколы, земляком художника. С первых строк настораживают уровень беллетризации и абсолютная писательская свобода, когда явно вымышленные эпизоды выдаются за реальные, вот как этот якобы произошедший диалог матери и сына:

«– Илюша, на улице дождь! – мать выходит из комнаты в прихожую и с тревогой смотрит на сына, натягивающего легкий плащик.

– Он уже прошел.

– Надень калоши. Не заставляй меня беспокоиться…

– Ма-а!

– И чтоб к восьми был дома! – она подходит к Илье, поправляет воротник, ласково проводит по щеке.

– В восемь дома, – повторяет она».

После такой занудной сцены ребенок спешит не во двор играть с такими же, как он, мальчишками и девчонками, а шествовать в одиночку, без присмотра матери и бабушки, по мостам и проспектам Питера. По пути наведывается в морской порт, наблюдает, как дружно и весело кипит работа грузчиков, шутя и играя перебрасывающих тяжелые арбузы. Этот эпизод явно напоминает сцены, начало которым в нашей литературе положил певец физического труда, основатель соцреализма Максим Горький. Встреченные у берега сверстники, если верить всему этому описанию, играли в прятки между штабелями сосновых досок, ловили с баржи серебристую корюшку. Илюше все это не по душе. Его занимает не игра, а порт, где кипит работа, он не устает любоваться по пути красотами архитектуры.

«Иногда Илья застревал на набережной надолго, пока наконец не замечал, что уже стемнело и зажглись фонари. Но чаще всего, постояв немного у причала, он шел дальше».

На этом пути слышал «звуки задорной песни – курсанты маршировали на ужин», шел, как взрослый, один, любуясь всеми известными достопримечательностями, которые, начиная от Зимнего дворца, перечисляются во всех путеводителях по Северной Пальмире. Заслушивался ребенок, оказывается, не только бодрой краснофлотской песней, но и заглядывался на статую «Медного всадника», вспоминая строчки великого поэта из знаменитой поэмы:

Какая сила в нем сокрыта! А в сем коне какой огонь! Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта? О мощный властелин судьбы! Не так ли ты над самой бездной, На высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы?

Цитирую вывод биографа:

«Мелодия пушкинского стиха завораживала мальчика: то звенела в нем чеканным цокотом копыт, то разливалась тонким щемящим напевом. Сон перемешивался с явью.

Илья летел на крыльях фантазии, завороженный могучим гением поэта, смутным сиянием неярких фонарей, протяжными гудками буксиров, плеском невских волн о ступени гранитных лестниц».

Вся эта писательская лабуда понадобилась, чтобы привязать детство к узаконенной классике и к советской действительности, чтобы из лучших побуждений автора-друга доказать: Глазунов дышит вместе со всем советским народом, строящим коммунизм, ему понятна и близка «жизнь людей простых и скромных, среди которых вырос и сам художник». И тем самым декларируется: художник – «наш», что бы там ни писали о нем буржуазные, падкие на сенсации газеты Запада, что бы там ни сплетничали о нем на московских кухнях. Глазунов – не какой-то диссидент, он родом из Октября, настоящий советский человек. Поэтому, продолжая философствовать в том же ключе, биограф-фантаст углубляет экскурс в прошлое и напрямую проводит мысль о двух источниках будущего вдохновения уроженца великого города:

«Город представал перед мальчиком в двух своих обличьях: парадно-книжном „Петра твореньем“ со всем великолепием дворцов и набережных и в реальном, каждодневном, с яркими майскими демонстрациями, а иногда и траурными флагами на каждом доме и рвущим сердце многоголосым гудом заводов и фабрик, как было в декабре тридцать четвертого, когда хоронили Сергея Мироновича Кирова».

О возможности существования, кроме названных двух, жестко очерченных, третьего «обличья» даже мысли не допускается. Возможно только влияние советской жизни Ленинграда, вобравшей в себя не взорванные, как в Москве, памятники «царям и их слугам», «Медного всадника», допускается воздействие классической литературы, той только ее части, что рекомендована к преподаванию в средней школе суровыми дядями и тетями из Министерства просвещения РСФСР.

Неужели в декабре 1934 года, когда в Ленинграде в Смольном убили Кирова, после чего начался «большой террор», четырехлетний Илюша прислушивался к траурному «гуду заводов и фабрик»? Да нет, конечно. Никто его одного на прогулки по громадному городу не отпускал, не ходил он никогда в далекий морской порт, чтобы насладиться картиной социалистического физического труда.

Как раз наоборот. Отец и мать делали все от них зависящее, чтобы «реальное, каждодневное, с яркими майскими демонстрациями» семя не проросло бурьяном в душе ребенка. Если бы они этого не делали, то не знали бы мы художника Ильи Глазунова таким, каким он есть.

Что действительно было, о чем сообщается в биографическом очерке, так это публикация рисунка маленького Ильи в журнале «Юный художник». Верно и то, что подолгу в гостях у дяди листал страницы старых иллюстрированных журналов, разглядывал репродукции классических произведений, листал книги по истории Петербурга. Но Пушкиным, конечно, тогда не увлекался и «мелодии пушкинского стиха» не знал по молодости лет, как все нормальные дети.

Наконец, еще один факт можно выудить из этого типичного совкового омута, засосавшего много нестойких душ, веривших до недавних лет каждому печатному, тем более писательскому слову. Он почерпнут в информационно-справочной книге «Весь Ленинград» за 1931 год:

«Глазунов Серг. Фед. Экономист. Пр. К. Либкнехта, 80. Т. 196–51». И здесь вкралась ошибка, не скажу, по чьей вине. В доме номер 80 «экономист» не жил. Его дом имел другой номер. Это видно по заявлению, написанному на имя главного бухгалтера первой конфетной фабрики рукой Сергея Федоровича в том самом 1931 году. В нем указывается домашний адрес: проспект Карла Либкнехта, 51, кв. 32. На этот проспект, до революции называвшийся Большим, переехали с Плуталовой улицы.

* * *

Точность адреса в заявлении отца подкрепляется вещественным доказательством, хранимым, как реликвия, сыном. Я увидел отвинченный им со входной двери квартиры старинный номер, выполненный на эмалированном железном кружке. Жил «экономист» Глазунов действительно в квартире номер 32. Начиная с этой цифры, попробую и я внести скромный вклад в будущую научную биографию художника.

Начну с метрики матери. После недолгих поисков в семейном архиве мне дали в руки документ, выданный в церкви Святого Спиридона при Главном управлении уделов, выписку из метрической книги родившихся в первой половине 1897 года. Из нее явствует, что девочка по имени Ольга родилась у коллежского советника Константина Карловича Флуга и его законной жены Елизаветы Дмитриевны 13 августа. Оба они, как тогда определяли, «первобрачные», «оба православные». Спустя тринадцать дней таинство крещения совершил над новорожденной протоиерей Константин.

Присутствовали при этом, как полагалось по закону, «восприемники»: надворный советник Николай Николаевич Арсеньев, родственник Елизаветы Дмитриевны, и жена полковника Наталья Дмитриевна Григорьева, родная сестра Елизаветы Дмитриевны.

Метрика скреплена красной сургучной печатью и оплачена приклеенной гербовой маркой.

Таким образом, мы точно знаем, что материнская фамилия художника, как многие фамилии российских дворян, иностранного происхождения.

* * *

Откуда эта фамилия, к какому предку и какой стране восходит?

По изысканиям благодарного потомка, его далекий материнский предок по фамилии Флуг по зову Петра I приехал в страну, ставшую для него второй родиной, из Шварцвальда, чтобы учить русских строить крепости. Фамилию фортификатор унаследовал от чешских монархов, правивших в начале Средних веков. Дальше даю слово Илье Сергеевичу:

– Для тех, кто захочет познакомиться с моей родословной, с удовольствием рассказываю легенду, попавшую в энциклопедию (Брокгауз и Ефрон). У основательницы Праги, королевы Любуши, долго не было мужа. По преданию, чтобы найти суженого, она решила отправить на поиски жениха боевого коня, дав обет: «Перед кем мой конь встанет, за того выйду замуж!». Этим счастливцем оказался пахарь, ходивший в поле за плугом. Узнав о решении королевы, добрый молодец воткнул в землю посох, сказав: «Быть по сему!». Из посоха тотчас, как в сказке, выросли три розы. В моем гербе три розы! Выходит, что моя фамилия по матери происходит от всем известного слова: флуг-плуг, носил ее пахарь, ставший королем. Все мои предки с материнской стороны королевских кровей!

А который жезл воткнул он в землю, Из него, глядят, растут три ветви — Выше все и выше выступают Из ветвей еще сучки и много; На сучках выходят почки, Почки – смотрят – развернулись в листья…

Это строчки из стихотворного перевода с чешского Аполлона Майкова «Любуша и Премысл», где рассказывается история женитьбы княжны и пастуха, которых Илья Глазунов считает далекими предками…

* * *

В России с начала XVIII века Флуги прижились, породнились с русскими дворянами, служили царю и отечеству честно, продвигались по службе.

После рождения дочери Ольги коллежский советник Константин Флуг не остановил подъем по иерархической лестнице. Перед революциями 1917 года дослужился до чина четвертого класса, действительного статского советника, который приравнивался к чину армейского генерал-майора. Был дворянином. Советской власти не служил, натерпелся от нее много горя. Константин Карлович не дожил до рождения внука, умер в нищете, как множество бывших царских сановников, ограбленных и униженных Октябрьской революцией.

По специальности он горный инженер, ведал ввозом золота в России, служил в Петропавловской крепости на Монетном дворе, удостоился орденов царских, а также от эмира Бухарского, от президента Франции. Флуг – кавалер ордена Почетного легиона. (Такой награды удостоился купец Елисеев, прославившийся гастрономическими дворцами в Санкт-Петербурге и Москве.) Получил иностранные ордена, очевидно, проявив себя при связанных с золотом контактах с Бухарой и Парижем.

Жил в унаследованном доме на Церковной улице в Дибунах по Финляндской дороге. Следующей станцией за Дибунами шла Куоккала, там находился знаменитый дом Репина.

* * *

Местность, где жил дед художника, красивая, предназначенная, чтобы писать этюды. Однажды в дверь этого дома постучал человек с этюдником в руках, попросил воды. С того дня началось знакомство петербургского живописца Павла Федотова с семейством Флуг, переросшее в дружбу. Знаки этой дружбы заполняли комнаты дома. Портрет Флуга в овальной раме попал на проспект К. Либкнехта. Ныне он в Третьяковской галерее.

Картины Федотова Флуги вынуждены были продать после войны, оставшись без средств. Известна его жанровая картина «Утро кавалера», для нее позировала горничная Флугов. Рисовал художник мертвого друга, деда Карла Флуга, стало быть, прапрадеда Ильи Глазунова, в гробу со свечой, потом написал картину по этому рисунку.

По рисункам ходили сапогами революционные матросы, когда дом действительного статского советника конфисковали и ограбили. В этом доме дед художника принимал Леонида Андреева, жившего по соседству. И сам увлекался литературой, поэзией, писал стихи, коллекционировал монеты, медали по истории России. Им написан труд по нумизматике.

Сохранилась фотография Константина Флуга в генеральской шинели. Она-то и приглянулась после революции солдату, бежавшему с фронта. «Человек с ружьем», воспетый большевиками, подошел к пожилому генералу и сказал вполне дружелюбно и не без основания: «Тебя за такую шинель пришьют, папаша, отдай ее мне, бери мою!». Пришлось эту рванину носить при советской власти. Однажды на Невском проспекте бывшему действительному статскому советнику в солдатской шинели стало не по себе, он присел в хламиде, и кто-то из прохожих, приняв его за нищего, протянул милостыню. Этот эпизод мать рассказала сыну, не скрывая слез. От деда к внуку перешла книга «Варяги и Русь», не оставленная без пристального внимания.

* * *

Бабушка, Елизавета Дмитриевна, упомянутая в метрике, носила дворянскую фамилию Прилуцких. Родила пятерых детей. Прежде чем назвать их, скажу, что Елизавета Прилуцкая через родную сестру Наталью Дмитриевну, крестную Ольги, была в родстве с ее мужем, генералом Федором Григорьевым, другом великого князя Константина Романова, поэта, подписывавшего стихи инициалами К. Р., произносимыми «Ка-Эр». Великий князь-поэт руководил военными учебными заведениями и предложил другу, Федору Григорьеву, жившему тогда в Воронеже, стать директором Первого кадетского корпуса, где учился наследник престола.

В семье Флугов берегли, как реликвию, фотографии, где рядом с их родственником стояли царь Николай II и царевич Алексей. За хранение таких фотографий пролетарский суд без проволочек мог засудить по зловещей 58-й статье Уголовного кодекса РСФСР как за контрреволюционную пропаганду. Не стоит уточнять, какие именно кары обрушивались на людей по этой ленинской расстрельной статье. Поэтому такие фотографии, от греха подальше, рвали на глазах ребенка. Сейчас Илья Сергеевич пытается найти их копии в архиве. Генерал Григорьев умер своей смертью, лишившись наград, звания и пенсии. «Белые офицеры и красные командиры его боготворили», – таким образом объясняет Глазунов сравнительно неплохой финал его жизни. Недавно в историческом журнале «Родина» (1995, № 5) историк С. Малинин опубликовал отрывки из дневника генерала от артиллерии Ф. А. Григорьева, который он вел в 1918–1924 годах. Эта публикация закончена словами: «Ввиду усиливающегося террора, арестов и обысков я решаю прекратить мои мемуары и сдать последнюю часть их на хранение в бывший музей Первого корпуса», где дневник от бывшего директора приняли. Пристально наблюдая за всем происходящим, бывший генерал еще при жизни Ленина, 21 сентября 1923 года, пришел к выводу: «Советская власть чувствует себя недурно, действительно укрепляется и хотя, сделав значительные уступки от идей чистого коммунизма, только по названию коммунистическая, но держит власть в руках твердо!».

Свой дневник генерал озаглавил «Дед – внукам». Он хотел, чтобы дневник дошел до потомков. Мечта его сбылась, потому что его двоюродный внук эти интересные и смелые записи не только прочел, но и частично опубликовал, включив в свои собственные мемуары…

* * *

У генерала Григорьева сыновья служили в армии и на флоте. Артемий Григорьев – в чине полковника артиллерии. Юрий Григорьев, как шепотом рассказывали родственники, служил на императорской яхте «Штандарт», что тщательно скрывал. Будучи гардемарином, пережил известное разрушительное землетрясение 1908 года в Италии у берегов Мессины, тогда русские моряки проявили героизм, поразивший Европу, спасли многих пострадавших от стихии. Дядя Юра нарисовал однажды двоюродному племяннику Илье на белой бумаге в клеточку синим карандашом белого медведя. В свою очередь племянник, просмотрев в кинотеатре шедший с громадным успехом фильм «Чапаев», под влиянием этой картины нарисовал в качестве домашней работы портрет офицера, взяв за образец лицо и прическу дяди Юры, носившего косой пробор. Рисунок вызвал одобрение учителя художественной школы, заметившего негромко, что образ получился удачный, аристократический.

Во время демонстрации «Чапаева» на экране появились в полный рост, сомкнутым строем, со штыками наперевес идущие в психическую атаку и падающие под яростным пулеметным огнем офицеры в погонах. В тот момент отец в темноте зала непроизвольно встал, поскольку сам в молодости носил такие погоны… Что же касается дяди Юры, то судьба этого офицера сложилась так: как дворянина, выслали его с семьей из Ленинграда в Аральск, где следы моряка замели пески.

Дочь генерала, Вера Григорьева, избежала высылки, осталась в Питере умирать в блокаду.

* * *

Теперь – о другом дальнем, знаменитом родственнике по фамилии Арсеньев. Ее носил, как гласит метрика, «восприемник», крестный отец матери. Этот предок, в родстве с которым состояла бабушка, принадлежал к известной в России дворянской фамилии. Арсеньевым художник гордится как родным прадедом. О нем пишут энциклопедии. Константин Иванович Арсеньев служил при дворе воспитателем Александра II, как Василий Жуковский. Но, в отличие от поэта, преподавал не литературу, а статистику и историю, проводя коронную мысль о преимуществах свободного труда над подневольным, подготавливая будущего царя к отмене крепостничества. На роль воспитателей наследников престола выдвигались люди высоконравственные, известные писатели, ученые, таким и был Константин Арсеньев, автор многих сочинений по истории, географии и статистике, его учебник «Краткая всеобщая география» выдержал двадцать переизданий!

* * *

Пришел черед рассказать о детях Константина Карловича Флуга. Их, как говорилось, было пятеро. Все входят в родственный союз, окружавший в детстве Илью, служивший для него источником силы и уверенности, генератором духовных импульсов, как токи, пронизывавших его чуткую душу.

Агнесса Флуг, сестра матери. Племянник звал ее тетя Ася. Вышла замуж за Николая Николаевича Монтеверде-Бетанкура. Его отец, Николай Августинович Монтеверде, – автор известной в прошлом книги о лекарственных растениях. Возглавлял Петербургский ботанический сад. В переводе с испанского Монтеверде означает «зеленая гора». Этих родственников Глазунов чтит особенно. Их квартира находилась в Ботаническом саду, куда племянник приходил до войны как к себе домой.

В доме Монтеверде было несколько магнитов, притягивавших отзывчивого на все прекрасное Илью. Во-первых, книги. Сказки, иллюстрированные Билибиным. Никто до него не рисовал мир русской сказки такими волшебными красками, ни у кого лес не казался таким таинственным, а герои – такими красивыми. «Меня поражала билибинская манера обобщать мир русской сказки», – такими словами формулирует давнее удивление художник. В стены дома в саду перешла часть картин Федотова, над столом висел выполненный карандашом портрет предка Ильи, попавший в Русский музей.

В Ботанический сад Илью водили часто, располагался он недалеко от дома.

– Каждый приход в сад к тете Асе был для меня потрясающим свиданием с волнующим миром природы и искусства. Навсегда запомнил я черные таинственные пруды, садовую беседку, где любили сидеть Рахманинов и Блок, до них – Жуковский. Сюда приходил Репин, все воспитанники Академии художеств – на натуру. В саду среди деревьев, точь-в-точь как у Поленова на любимой мной картине «Бабушкин сад», просвечивал белый домик. В саду все поражало индивидуальностью. Помню канадский клен, ярко-красный осенью. Здесь каждое дерево не было, как на даче под Лугой, просто деревом, а имело свою особенность, диковинную окраску. Под гигантскими стеклами росли пальмы, их в блокаду спилили на дрова, когда они замерзли после того, как взрывной волной выбило стекла оранжереи…

В доме тети Аси Илья попадал в мир тургеневской красоты и уюта, овеянный душевным теплом и нежностью. У Монтеверде не было детей, и нерастраченные чувства они отдавали племяннику. В окружении цветов и деревьев Ботанического сада происходило общение с миром природы в его бесконечном проявлении, какой только возможно увидеть на этом пространстве земли, куда много лет свозили со всего мира образцы флоры, лелеемой императорскими ботаниками. Когда учитель в художественной школе показывал, как много оттенков красного и желтого у одних и тех же яблок, когда акцентировал внимание на том, что зеленая драпировка отличается от зеленого цвета яблока, тогда все его слова усваивались с лёта.

(Позднее помогла постигнуть чувство цвета, понимание его величия «ошеломительная встреча» с итальянскими мастерами эпохи Возрождения в Эрмитаже, с картинами Рембрандта, Тициана. Когда в пору окончания художественного института, по словам Ильи Сергеевича, «пронзительно была поставлена душой задача осмысления цвета и его назначения в живописи», он понял, быть может, первым среди советских художников своего поколения, что такое русская икона, «которая вся есть цвет, гармония и линия».)

Николай Монтеверде, дядя Кока, не жалел времени на племянника. Показывал редкие диковинные цветы, рассказывал о свойствах лекарственных растений, давая, таким образом, наглядные уроки в бывшем императорском Ботаническом саду, полном дивных цветов, красок и линий.

За решеткой сада виднелся дом, где до революции жила семья Монтеверде, невдалеке от него на пустыре, расчищенном от развалин здания, взорванного террористами, сохранялся фундамент, напоминающий о том, что здесь находился особняк убитого премьера России Столыпина.

(На его могиле стараниями Ильи Глазунова установят крест у стен Софийского собора в Киеве, в городе, где сразила премьера пуля террориста.)

За оградой сада течет Невка. Тетя рассказала племяннику, что в дни революции из окон дома видела, как грузили по утрам на баржи священников, офицеров, гимназистов… Баржи по реке выводили на большую воду, и больше никогда никто арестованных не видел. Их топили в море.

Агнесса Константиновна привела осиротевшего Илью к дверям школы Академии художеств…

Большую роль сыграли в становлении племянника Ботанический сад и жившие в нем дядя и тетя. Оба они пережили блокаду и спасением обязаны саду, травам, семенам, плодам, картошке и морковке, не давшим им умереть голодной смертью. Дядя Кока носил после войны на пиджаке, не снимая, орден «Знак Почета». Награду получил за подвиг военных лет. Многих больных блокадников спас тем, что выращивал траву, по-латыни именуемую digitalis, по-русски – наперстянкой. (Пурпуровую и другие наперстянки возделывают как ценные лекарственные растения для лечения сердечно-сосудистых болезней.)

Повезло Монтеверде и в том, что тетя Ася, вспомнил при чтении этой главы Илья Сергеевич, в первые годы революции занималась ликвидацией неграмотности, вела курсы «ликбеза». Обученные ею грамоте официантки работали в дни войны в столовой.

– А значит, они подкармливали тетю и дядю, – высказал я (пока художник закуривал очередную сигарету «Мальборо», опустошая за вечер полпачки) свое предположение. И получил немедленный отпор человека, пережившего лютый голод: «Да нет, тоже наивно. Ни хрена подобного!».

Все было прозаичнее. Приходя к Монтеверде, бывшие ученицы приносили, по словам Ильи Сергеевича, «втихаря» что-нибудь поесть из скудного меню столовой, суп, кашу, и при этом обменивали еду на давно понравившиеся им в доме бывшей учительницы красивые вещи, будь то вазочка или статуэтка. «Вот так, никто никого не спасал… И никаких благодетелей не было!» – коснувшись внезапно темы будущей главы, подчеркнул блокадник Илья Глазунов, выслушав прочитанные мною эпизоды, связанные с Ботаническим садом.

* * *

У каждого свой сад и речка. Меня водили над берегом Днепра в зеленые кущи, где росли яблоки и груши, защищенные глухим забором и лаем цепного пса. Злая собака не умолкала все время, пока я ждал, когда выйдет из дома мать, шептавшаяся о чем-то с сестрой, чтобы не нарушить покой дяди, демонстративно уходившего во время родственных визитов в спальню. То были самые богатые мои родственники, единственные из всех жившие в собственном доме, ни в чем при советской власти до войны не нуждавшиеся, потому что служили врачами. Тайком от налоговых инспекторов они практиковали на дому, куда по вечерам с гусями, курами и яйцами шли из ближних сел крестьяне по наводке жившей в доме прислуги, родом из деревни. Тайком от дяди мать уносила часть его гонорара, яйца и кур, тихо сорванные яблоки, а я, сгорая от стыда, спешил от ненавистного мне дома и сада.

И у меня был добрый дядя, причастный к искусству, но не к высокому, а в его низшем проявлении, к ремеслу фотографического портрета. Дядя Яша назывался портретчиком, ходил по селам, стучал в хаты в вишневом саду и предлагал хозяевам заказать настенные портреты покойных родственников, увеличивая любую самую крошечную семейную фотокарточку. Какого бы качества и размера ни попадали ему в руки снимки, все шли в дело, недостатки фотографий подправляли ретушеры. Тонкой кисточкой и черной краской они делали стариков моложе, мужчин и женщин – красивее, стирая морщины, бородавки и пигментные пятна, придавая блеск глазам, отчего разные лица становились удивительно похожими. Поскольку после войн и голода не осталось хат без убитых и умерших, то после каждой поездки дядя возвращался с чемоданом разнокалиберных фотографий, которые мне в гостях позволяли перебирать и рассматривать, как Илье Глазунову открытки и иллюстрации.

Да, меня старались накормить повкуснее, но никто из родных не играл на рояле, не изучал языки, не сочинял музыку; если что звучало в коммуналках и подвалах, так это патефон, ручку которого мне доверяли крутить, чтобы завести пластинку, певшую голосами Утесова, Шульженко, солистов Большого театра, хора имени Пятницкого и Краснознаменного ансамбля песни и пляски Красной армии.

Эти авторские воспоминания позволяю себе включить в книгу об Илье Глазунове (с его ведома и одобрения) только для того, чтобы показать, насколько глазуновское петербургское семейное поле, в котором он рос одиннадцать лет, не похоже на другие обширные семейные образования, дарованные в прошлом подданным императора, в частности моим предкам. До революций 1917 года каждая семья в Российской империи, как правило, насчитывала много детей. Ребенок с момента появления на свет оказывался на земле не одиноким деревцем на поляне, как обычно бывает теперь. Нет, каждый новорожденный оказывался ростком в гуще деревьев, как в лесу, среди плотного кольца родных и двоюродных братьев и сестер. Пять, десять детей в семье считалось нормой. У Константина Карловича Флуга росло пятеро детей… У его дочери Ольги в 33 года родился единственный сын, Илья. На второго не хватало средств, жизненного пространства…

* * *

Импульсы, воспринятые Глазуновым при общении с родными, отличались ярким звучанием и многообразием. Они генерировались с позитивным знаком, насыщались информацией, глубоко и незаметно, без насилия проникая в душу ребенка. Таким образом, он постоянно находился в мощном силовом поле петербургской русской культуры, искусства и науки, а также в другом, еще мной не названном российском поле воинской славы.

Ребенок подвергался воздействию токов, излучаемых со всех сторон родного биополя, формировавшего его как патриота, как личность, устремленную приумножать унаследованные духовные ценности. Поэтому любит Глазунов всех родственников, ближних и дальних, живых и мертвых, не забывает о них, собирает по крупицам сведения о прошлом. Поэтому охотно и подробно, беседуя со мной, предавался воспоминаниям вечер за вечером.

Каждый из родственников не только близок ему по крови, генам, но и по духу. Каждый со своим неповторимым характером выступал носителем отечественной истории и культуры во всех ее проявлениях, будучи офицерами и генералами, композиторами и учеными, ботаниками, инженерами и врачами.

В 65 лет художник не забывает, что происходило очень давно. Помнит поименно даже тех родственников, которых до войны вынудили уехать из Питера. Дядя Валериан Флуг с женой Ольгой и детьми жил в Орле. Но и там, вдали от зловещего дома чекистов на Литейном проспекте, судьба не пощадила эту семью. Дети Константин и Вячеслав, двоюродные братья Ильи, будучи школьниками, попали в застенок.

* * *

Еще одну сестру матери звали Елизаветой, она была замужем за Рудольфом Ивановичем Мервольфом, обрусевшим немцем. Его предки – выходцы из Германии, породнившиеся, по словам племянника, «с еврейской кровью». Мать этого дяди была еврейкой германского происхождения из Гамбурга. У Елизаветы Мервольф было четверо детей. Столько детей народить при советской власти в Ленинграде в интеллигентной семье мог только человек, не нуждавшийся в средствах. Таким слыл в большой родне Рудольф Иванович, музыкант, пианист и композитор, профессор консерватории. У него дома Илья видел фотографию с дарственной надписью эмигрировавшего из России после революции ректора консерватории композитора Глазунова – «Моему любимому ученику».

Племянник заставал дядю за роялем. Откуда у него водились рубли? Платили большой гонорар не родное государство, не консерватория. Деньги текли из частного источника, из широкого кармана Исаака Дунаевского, песни которого пела вся страна. Мелодии сочинял Дунаевский, Мервольф их аранжировал и делал эту работу виртуозно. Так что мелодию песни «Широка страна моя родная» и многих других не забытых по сей день шедевров племянник слышал в числе первых. Сидя за роялем, дядя Рудя не раз восклицал, что Йоська – «гениальный парень», но, бывало, и хохотал до слез, когда неожиданно находил сходство в мелодиях работодателя и мелодиях классиков.

Знаменитого собрата по профессии Мервольф звал без особого почтения «Йоська», имея на то право как давний его друг и поденщик. Он, бывало, за ночь исполнял срочный заказ на аранжировку новой песни, которую после дяди подхватывали «от Москвы до самых до окраин», как пелось в знаменитой песне Дунаевского.

Из Ленинграда в войну Мервольф не уехал, как другие профессора консерватории, тяжело ему было подняться с большой семьей куда-то в путь, в неведомые края. Перед голодной смертью, сыграв напоследок любимую «Аппассионату», Рудольф Мервольф лег в постель и умер. Разрубить рояль на дрова, чтобы согреться, как, говорят, сделал переживший блокаду его друг композитор Борис Асафьев, не смог.

Если у Монтеверде воздействие интеллектуальных импульсов шло через зрение, то у Мервольфа информация проходила по другому каналу, через слух. У него дома происходило сближение с миром замечательной музыки, классикой, верность которой художник хранит всю жизнь. Его двоюродный брат, Мервольф, в отличие от отца, обожал джаз, собирал пластинки с записями джазистов. Но путь к уху Ильи заморским буйным ритмам с тех пор навсегда закрыт заслоном прекрасных аккордов, услышанных впервые в доме дяди.

* * *

Еще один источник духовного влияния – Константин Флуг, родной дядя, известный ученый-китаист. В гости к нему не ходили, потому что жил он с женой (без детей) в одной квартире с Глазуновыми. Этот дядя показал, как пишется по-китайски, иероглифом, имя Илья, знаком, похожим на латинскую букву зет. Зайдя в его комнату, племянник попадал в мир загадочного Китая, видел китайские книги и миниатюры, понимал, как по-разному устроен мир и живут люди.

Дядя Костя в молодости успел немного повоевать в дни гражданской войны, чудом остался в живых. Его вместе с другими пленными заперли в сарае, где намеревались сжечь. Но, когда палачи поехали за керосином, дядя сумел бежать из адской могилы.

– На чьей стороне он воевал, – уточнил я, – за белых или красных?

– За белых! На нашей стороне красных не было, – с гордостью ответил Глазунов.

И показал объемистую книгу в коленкоровом твердом переплете, выпущенную Академией наук СССР в 1959 году. Называется она «История китайской печатной книги суньской эпохи Х-XII веков». Автор – Константин Флуг. Книга вышла спустя 17 лет после смерти китаиста. Из предисловия к монографии я узнал: поступил на восточный факультет университета в 1918 году, прервав учебу, поехал в Маньчжурию, где досконально изучил китайский язык. Возвратившись домой, служил в публичной библиотеке, Азиатском музее, занимался в университете у видного русского китаиста Василия Михайловича Алексеева, академика, профессора Ленинградского университета, ставшего перед войной директором Института востоковедения Академии наук СССР.

В блокаду Константин Флуг погиб, в топку пошла первая глава докторской диссертации, которой посвятил жизнь. Рукопись вся не сгорела. Значение незащищенной диссертации было столь велико, что она появилась на свет после гибели автора стараниями коллег и учеников. Константин Флуг был женат на бездетной драматической актрисе Инне Мальвини, пропавшей в 1942 году после смерти мужа из поля зрения родственников.

* * *

Наконец настал черед рассказать о матери художника Ольге Флуг. Она, как мы знаем из ее метрики, родилась за три года до начала XX века. Закончила гимназию. С единственной фотографии смотрит красивая молодая женщина, блондинка с серо-зелеными глазами, сохранившая прелесть лица даже в годы гражданской войны, голода и разрухи. На Ольгу Константиновну похожа внучка, Вера Глазунова, в то время как ее внук, Ваня Глазунов, вышел лицом в деда. «По закону Гуго Менделя, один в дедушку, один в бабушку, один в мать, другой в отца», – прокомментировал мое наблюдение всезнающий Илья Сергеевич, похожий на мать. В один из дней 1918 года, когда она шла в здание биржи труда, где служила, услышала выстрел, поразивший шефа питерских чекистов Урицкого. Этот выстрел стал сигналом к развязыванию в Петрограде «красного террора», под страхом которого прошла при советской власти вся жизнь дочери действительного статского советника.

Ольга Константиновна родила первенца поздно, хотела дочь, даже имя ей придумала в честь матери – Елизавета. Из родильного дома написала ей: «…ты, верно, огорчена, что вместо Елизаветы родился Елизавет-Воробей», а также сообщала, что ребенок показался «довольно пролетарским», чего совсем не хотелось. Бабушку умиляло, что ее дочь, «шутница и затейница», стала серьезной, кормила младенца строго по часам сама грудью, не прибегая к помощи кормилицы, как водилось прежде в семьях дворян.

Тайком от соседей и знакомых Ольга крестила сына. От матери Илья узнал, что она потомственная дворянка. Сыну внушала вести себя достойно, как дворянину. Водила в церковь у Тучкова моста, где слышал Илья, как трогательно поют, увидел, как красивы иконы.

Ходила с сыном в театры, на концерты в филармонию. К ее радости, Илья в филармонии не спал, не крутил под креслом ногами, ожидая, когда музыканты наконец закончат играть симфонию. Однажды Илья попал за кулисы театра, увидел вблизи декорации, пощупал их руками.

Мать мечтала, чтобы сын стал художником, первая почувствовала, что Бог наградил сына талантом. Поэтому, как только пришел срок, повела в детскую художественную студию. «Люби людей и искусство», – так внушала сыну, не отдав в чужие руки – ни в ясли, ни в детсад, к неудовольствию свекрови и родни мужа, единственного кормильца.

Конечно, до войны мать сыночка далеко от дома одного никуда не отпускала. Бродить, ходить по улицам и мостам куда-то в порт, как об этом пространно написано в альбоме «Илья Глазунов», никогда бы не позволила, хотя в то время детей не брали в заложники, не насиловали в лифтах, как сейчас. Существовала другая опасность: малыши попадали под колеса машин и трамваев, громыхавших по рельсам улиц. Боялась Ольга, что мальчик может заблудиться один в большом городе.

С матерью ходил Илья на кладбище Александро-Невской лавры на могилу Павла Федотова, когда отмечался его юбилей. Флуги считали великого художника, признанного советским искусствоведением основателем «критического реализма» в живописи, близким и родным, хранили как зеницу ока его картины.

В лавре Илья впервые увидел среди множества надгробий могилу Федора Достоевского, еще не зная, какое влияние этот гений окажет на его судьбу. Спустя много лет, побывав на этом же кладбище, Глазунов чуть не заплакал, пораженный варварством, проявленным городской властью, сровнявшей с землей все надгробия, кресты покойных петербуржцев вокруг памятников классиков.

Ольга Флуг ладила с братьями и сестрами. Жила в одной квартире с семьей Константина, с овдовевшей матерью. Но отношения с родственниками мужа не сложились, ездить в гости к ним в Царское Село она не любила. Почему? Братья и сестра мужа, свекровь считали, что она должна работать, как другие жены советских служащих, отдав сына в ясли, потом в детский сад.

Не для того, конечно, чтобы самой, как все советские люди, строить социализм, быть связанной с производством. На это ориентировало женщин в предвоенные годы «государство рабочих и крестьян», проповедуя равноправие полов, на деле обернувшееся невиданной в истории эксплуатацией дешевых женских рук. Женщины месили бетон, укладывали шпалы, опускались в забои шахт, становились к станку, садились за руль трактора, куда в других странах Европы знали доступ только мужчины.

Глазуновы считали, что Ольга обязана приносить в дом деньги, как муж, который выбивался из сил, чтобы семья могла свести концы с концами. Бухгалтеры и прочие рядовые «экономисты» получали в Советском Союзе низкие оклады, особенно занятые в пищевой промышленности (куда занесло после революции Сергея Федоровича), относимой по классификации сталинской экономической мысли к группе «Б», в отличие от тяжелой индустрии, входящей в группу «А», где заработки были выше.

С годами отношения Ольги и Глазуновых не улучшались, становились холоднее. Очевидно, это печальное обстоятельство сыграло зловещую роль зимой 1942 года…

От Ольги Константиновны, «шутницы и затейницы», как ее охарактеризовала мать, сын унаследовал красоту, артистизм, любовь к искусству.

* * *

Теперь о родственниках по линии отца. Глазуновых – меньше, чем Флугов. Но один из них сыграл в жизни племянника важнейшую роль, в результате чего он родился на свет второй раз…

Сначала о бабушке. Внук хранит «Удостоверение», относящееся к февралю 1916 года, свидетельствующее, что жена «потомственного почетного гражданина» Феодосия Федоровна Глазунова зачислена в практиканты в лазарете Петроградского дворянского присутствия, а также в том, что она присутствовала при операциях, принимала участие в перевязках раненых и знакома с обязанностями сестры милосердия. В этом госпитале, о чем не забыл сообщить мне Илья Глазунов, служил санитаром Сергей Есенин, которого таким образом царская семья, почитавшая талант юного поэта, уберегала от мобилизации на фронт.

Феодосия Федоровна вышла замуж в 16 лет. Овдовела, успев родить пятерых детей, один из ее сыновей стал отцом художника. Эта бабушка погибла в блокаду. Она подарила внуку книгу Сельмы Лагерлеф – сказки в роскошном издании, и проиллюстрированные художником Жаба «Басни Крылова». Редкая фамилия художника книги запомнилась навсегда, как и многие другие книги, отнюдь не сказки: «Царские дети и их наставники», «Рассказ монет», «Под русским знаменем», про русско-турецкую войну…

* * *

Если родственники по линии матери – дворяне и родословное их древо предстает вполне зримо, то о предках со стороны отца так не скажешь. Сведений о них значительно меньше по той причине, что происходят они из крестьян. Под Ростовом Великим, по сведениям художника, в селе Ново-Петровском работали иконописцы Глазуновы.

Федор Павлович Глазунов поехал за счастьем в столицу. И нашел его, заслужив звание «потомственного почетного гражданина». По положению 1832 года войти в эту привилегированную группу в сословии городских обывателей (для не рожденных от личных дворян и духовных лиц, окончивших академии и семинарии) можно было купцам, состоявшим в первой гильдии десять лет, а также купцам второй гильдии со стажем двадцать лет, коммерц– и мануфактур-советникам. Ученые и художники удостаивались чести стать почетными потомственными гражданами, получив научную степень. В 1916 году, когда Феодосии Федоровне выдали упомянутое «Удостоверение», в Российской империи, по справке «Советской исторической энциклопедии», насчитывалось 169 290 лиц, относимых к потомственным и личным почетным гражданам.

Эту справку привожу в знак того, что Федор Павлович Глазунов сумел многого достичь. Управлял крупным шоколадным производством в России. Жил в собственном доме в Царском Селе.

У него родились четыре сына: Владимир, Борис, Михаил, Сергей и дочь Антонина. Все сыновья без поддержки умершего отца выбились в люди, унаследовав от него способности, все получили при советской власти высшее образование, трое стали инженерами, один – врачом. Что узнал я о каждом из сыновей потомственного почетного гражданина Федора Глазунова, какую они сыграли роль в жизни племянника?

Владимир Глазунов, лицом в мать, «черный как смоль», запомнился племяннику мастью и черными усиками на манер Чарли Чаплина. Служил на известном ленинградском заводе «Светлана», выпускавшем электролампочки. Пережил блокаду. На этом сведения о нем исчерпываются.

* * *

О двух других братьях отца я узнал от племянника многое. Оба они оставили глубокий след в памяти художника, оказали воздействие на формирование его мировоззрения. Начнем со старшего из них.

Борис Глазунов обожал играть на рояле, Илья запомнил его исполнявшим сонаты Бетховена и этюды Рахманинова, в то время как другие родственники предавались застолью. Однако музыка была страстью, а профессией – строительство дорог. Ходил он в форме железнодорожника, в кителе с петлицами, как полагалось служащим Наркомата путей сообщения СССР, унаследовавшим эту традицию от царского МПС. В семье Бориса считали самым умным и талантливым. После революции он не уехал из Царского Села, пригорода Санкт-Петербурга-Ленинграда.

Осенью 1941 года во время стремительного продвижения германских танков к «городу Ленина» бывшая царская резиденция без боя перешла врагу, так что, проснувшись, Борис Федорович увидел, что очутился в оккупации вместе с женой и дочерьми. Женщин вывезли в Германию, они оказались в положении «остарбайтер», восточных рабочих. После войны дочери из Европы переплыли через Атлантический океан. Так что у Ильи Сергеевича с тех пор есть родственники за границей, поскольку две двоюродные сестры живут в Америке, став гражданками США.

После войны Борис Федорович потерял семью: дочери не захотели вернуться в Советский Союз. Жена, хотя и возвратилась на родину, ушла от него. И вот по какой причине.

…Погрузили бывшего инженера-путейца в товарный вагон, который доставлял в СССР репатриантов. Таких поездов много проследовало из Германии и других стран Восточной Европы в Москву, где их не встречали музыкой оркестров. Судьба людей в таких поездах, особенно мужчин, была незавидной.

В июне 1945 года посол США в Москве Аверелл Гарриман докладывал в госдепартамент:

«Посольству известен лишь один случай, когда репатриированный вернулся к семье в Москву… Эшелоны с репатриантами проходят через Москву и движутся дальше на Восток, причем пассажиры их лишены возможности общаться с внешним миром, когда поезда стоят на московских вокзалах». Все сказанное в этом отчете американского посла полностью относится к Борису Глазунову, поскольку и он попал в число несчастных, выданных союзниками советскому правительству, несмотря на настойчивые просьбы, мольбу многих так называемых «перемещенных лиц» разрешить остаться на Западе.

Племянник вновь увидел Бориса Федоровича в середине пятидесятых годов после одной из амнистий, начавшихся со смертью Сталина, когда распахнулись ворота лагерей. Сведения об этом родственнике, конечно, есть в архивах госбезопасности, поскольку он получил срок за «измену родине». В чем выражалась она?

Совершенно неожиданно информацию о дяде племянник получил во Франции, когда в 1968 году в Париже состоялась персональная выставка. На вернисаж пришел сын премьера России Петра Столыпина. Илья Глазунов с молодых лет, не по моде нашего времени, чтил память того, кто сказал, обращаясь к приверженцам социальных катаклизмов: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия». Художник счел за честь знакомство с сыном Петра Аркадьевича, попросившего его при прощании поклониться России.

Тогда произошли и другие важные знакомства, в частности с Рутычем, Николаем Николаевичем, чья фамилия Рутченко, автором антисоветской книги «КПСС у власти». За чтение этой книги, как за чтение «Архипелага ГУЛАГ» Александра Солженицына, грозили арест, суд, лагерь. Естественно, что беседы с автором книги не поощрялись сотрудниками госбезопасности, опекавшими русских эмигрантов в Париже, потому что сочинитель монографии «КПСС у власти» являлся одним из идеологов Народно-трудового союза, чье сокращенное название НТС.

Эта аббревиатура запомнилась мне с давних пор при чтении отчетов о судебных процессах в СССР над членами и сторонниками НТС, стремившимися из-за границы всякими легальными и нелегальными способами на родину – не только распространять информацию, журналы, книги, но и вербовать членов в ряды непримиримой антисоветской организации, выступавшей против коммунизма.

Народно-трудовой союз издавал журналы «Грани», «Посев», надеясь посеять в умах и душах соотечественников ростки антикоммунизма, вырастить идейных борцов с системой, утвердившейся в России, ставшей Советским Союзом. Эти издания конфисковывались на границе как самая опасная контрабанда, а тех, кто транспортировал литературу НТС, приравнивали к идеологическим диверсантам, которых причисляли на Лубянке к шпионам, врагам народа со всеми вытекавшими последствиями.

НТС считался настолько враждебным СССР, что ни одна советская энциклопедия о нем никогда не упоминала, как будто Народно-трудового союза не существовало в природе. Даже в вышедшем в 1991 году двухтомном «Большом энциклопедическом словаре» нет ни слова о НТС, как нет никакой информации о Рутыче и других лидерах организации.

Информацию я нашел на страницах монографии Кристофера Эндрю и Олега Гордиевского, бывшего полковника Главного разведывательного управления, издавших в Англии монографию «КГБ. История внешнеполитических операций от Ленина до Горбачева».

Борьбой с НТС после войны занималось сверхсекретное «спецбюро», акцентированное на тайных убийствах за рубежом, возглавляемое генералом Павлом Судоплатовым. Именно его заместитель генерал Наум Эйтингон до войны руководил операцией по убийству Льва Троцкого в Мексике, злейшего врага Сталина.

Агенты госбезопасности приводили в исполнение смертные приговоры, вынесенные вождем, и на территории Советского Союза. Генерал Судоплатов пережил всех шефов, как и другой долгожитель-чекист, руководитель Второго главного управления Лубянки генерал Евгений Питовранов, чей главк контрразведки прославился «мокрыми» делами, в частности «ликвидировав» по приказу Сталина Соломона Михоэлса, что послужило сигналом к началу «дела врачей», гонений, обрушившихся на евреев в СССР. Когда я пишу эти строчки, в Москве престарелый генерал не без успеха судится с журналистом, объявившим лично его виновным в убийстве великого артиста.

В пятидесятые годы врагом номер один за рубежом стал для чекистов НТС. Началась охота за его лидерами. Задание – убить – поручили чекисту Николаю Хохлову, вручив для его выполнения миниатюрный, умещавшийся в пачке из-под сигарет пистолет, сделанный наследниками Левши в мастерских Лубянки, стрелявший отравленными пулями, начиненными цианистым калием. Готовясь к операции, Хохлов почитал кое-что из литературы НТС и проникся симпатией к своей жертве, Околовичу. Случилось непредвиденное на Лубянке и Старой площади. Оказавшись лицом к лицу с приговоренным, убийца сказал:

– Георгий Степанович, я прилетел из Москвы. Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза приказал вас ликвидировать. Убийство поручено моей группе.

Спустя три года другой советский разведчик Богдан Сташинский получил газовый пистолет, стрелявший все тем же цианистым калием. Им он сразил главного идеолога НТС Льва Ребета, а затем, через два года, – украинского националиста Степана Бандеру, после чего «ликвидатора» вызвали в Москву, и шеф чекистов Александр Шелепин лично вручил удачливому убийце орден Боевого Красного Знамени. Однако впоследствии он явился с повинной в западногерманский суд, не пожелав еще раз служить орудием КГБ.

Почему так подробно в книге об Илье Глазунове я акцентирую внимание читателей на, казалось бы, не имеющих к нему отношения эпизодах борьбы КПСС и Лубянки с НТС? Да потому, что дядя его, Борис Федорович Глазунов, был в годы войны другом Рутыча, его соратником, членом НТС.

В годы войны Рутыч и Глазунов набрали в одной из типографий сочинения Ивана Ильина, русского философа, по приказу Ленина высланного вместе с Питиримом Сорокиным на одном и том же пароходе из России. До недавних дней Иван Ильин входил в проскрипционный список советской цензуры, о нем, как о деятелях НТС, нельзя было упоминать в печати.

В «Большом энциклопедическом словаре» философу впервые посвящены несколько строк:

«Ильин, Иван Александрович (1880–1954), рус. религ. философ, представитель неогегельянства. В философии Гегеля видел систематич. раскрытие религиозного опыта пантеизма („Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека“, 1918), с 1922-го за границей».

И не сказано об Ильине как о мыслителе, проповедовавшем идею национального возрождения, как об авторе «Наших задач», «О сопротивлении злу силой», как о философе, оказавшем влияние на многих людей, стремившихся к возрождению России. В их числе оказались Николай Рутыч и Борис Глазунов, которые в годы германской оккупации Европы не только сами изучали его труды, но и стремились их сделать достоянием многих.

Через родство с этим дядей племянник оказался в поле тяготения антисоветских сил, настолько опасных для КПСС, что, как мы знаем, партия отдавала приказы об убийстве руководителей бесстрашной организации, изводила их со света ядами и отравленными пулями.

Доброе отношение Рутыча к Борису Глазунову распространилось годы спустя на его племянника, не только узнавшего из первых рук подробности о жизни дяди на Западе, но и прочитавшего раньше многих в СССР книги и журналы НТС, когда проходили его персональные выставки за рубежом.

«Мой дядя входил в пропагандистскую систему НТС, он считал врагами русского народа как Гитлера, так и Сталина. Он не стрелял в русских. Дядя мне прямо сказал, что против своих не воевал. Но в форме Русской освободительной армии его видел Рутыч, который мне об этом сообщил. Занимался в этой армии пропагандой, думал, что после поражения Гитлера РОА станет вооруженным ядром, вокруг которого объединятся все враги советской власти, что Россия, когда Гитлера сковырнут, поднапрет за ними. Гитлера он ненавидел. В отношении его не заблуждался. Воевал с немцами в Первую мировую войну, он старше отца.

„Я с вашим дядей был связан Иваном Ильиным, – сказал мне при встрече Рутыч, – мы пропагандировали его идеи. Ильин писал о великой России и, естественно, ненавидел Гитлера“.

Во время войны мой дядя строил дороги немцам. А потом сооружал дороги в сталинских лагерях, когда отбывал долгий срок за антисоветскую деятельность.

Борис Федорович разделил судьбу Николая Печковского. Кто его в довоенном Ленинграде не знал, кто не любил? Великий артист. Лучший драматический тенор Мариинки. Исполнял ведущие партии: Герман, Отелло, Радамес, Хозе – это все Печковский. Как пел романсы Чайковского! Пришли немцы. Жить не на что. Обменял на продукты вещи. Продал фрак. Ему предложили работу по специальности. Какой в этом криминал? Но посадили его за то, что состоял на службе у… Геббельса, поскольку возглавляемое им министерство пропаганды занималось концертными бригадами, в которые входили русские артисты. Они пели русским в годы оккупации – вот вся их вина. Какой Печковский сотрудник Геббельса? Только Лубянка придумать такую мерзость могла.

Дядюшка был суперантикоммунист, потому и были ему дороги сочинения Ивана Ильина о русском самосознании, борьбе против большевиков.

Рутыч, слава Богу, жив-здоров, живет в Париже.

Иван Ильин – это гений!

Мой дядя, еще раз скажу, не прислуживал немцам. Дядю бы расстреляли, если бы он воевал на фронте на стороне Гитлера.

А что о Рутченко писали? Я сам читал в „Комсомольской правде“ такое: „Когда Рутченко отдавал команду о расстрелах, у всех леденела кожа“. Но Рутченко, б…, никогда не отдавал команд о расстреле, как Курт Вальдхайм, бывший генеральный секретарь ООН, которого я рисовал. И не служил в гестапо, как о нем писали. Во время предвыборной борьбы за пост президента Австрии его оговорили. Он смеялся, когда читал выдумки о себе.

Рутыч организовывал в Париже концерты Булата Окуджавы, но удивлялся его одной песне об Арбате, где поется, что из каждого окна раздавался когда-то звон гитары. До революции из окон неслись звуки рояля и пианино, потому что в этом районе жили аристократы, жил Николай Бердяев, пока его не выслали вместе с Питиримом Сорокиным и Иваном Ильиным.

А в НТС меня ненавидят все, кроме некоторых основоположников, как Рутыч. Уважал меня Олег Красовский, редактор журнала „Вече“. Он работал на радиостанции „Свобода“, пока „третья волна“ эмигрантов из СССР не вымела старика с радиостанции, где он отслужил лет двадцать.

Мой дядя не закрывал печи Дахау. Только думал, как Россию сделать свободной, немцам не прислуживал. Трудно дать правильную оценку таким людям, как Борис Федорович, но надо, нельзя мазать их одной краской.

Он корешился с теми, кто ненавидел Сталина. Да, он матерый антикоммунист, но я этим дядей горжусь, как и его друзьями. В НТС меня считали агентом КГБ, а Рутыч и Красовский верили мне, потому что я родной племянник дяди Бори!»

Такими словами закончил бурный продолжительный монолог о Борисе Глазунове художник Илья Глазунов.

Как видим, литература НТС действительно обладала большим зарядом истины, если спасла жизнь одному из руководителей этого союза, переубедила чекиста, запрограммированного на убийство, которого готовили к операции не только чемпионы по самбо и стрельбе, но и лекторы Старой площади и Лубянки, опасавшиеся, как огня, журналов и книг, изданных НТС.

Эту запретную в СССР литературу Илья Глазунов не только читал за границей, но и, рискуя неприятностями для себя, привозил в Москву, хранил дома, изучал сочинения «вражеских» философов, которых Ленин выслал из страны. Сегодня их сочинения несут с книжных базаров, не рискуя за это поплатиться свободой.

* * *

Что можно сказать о тете, Антонине Глазуновой? Племянник почерпнул у нее информацию, повлиявшую на его чувства к монархии, к последнему императору Николаю II. Она рассказывала, как в революционном Петрограде при Временном правительстве пьяная матросня вела отрекшегося от престола, арестованного царя колоть лед.

Жила в Царском Селе. Два года провела в Гребло, рядом с племянником. Письма ее, которые она посылала в Ленинград сестре матери, Агнессе Монтеверде, характеризуют ее как женщину умную, чуткую, образованную, любившую племянника. Она сделала все возможное, чтобы смягчить удар судьбы, обрушившийся на голову Ильи.

Умерла несколько лет тому назад.

* * *

Средний брат, Михаил Глазунов, окончил медицинский институт, слыл знаменитым патологоанатомом и онкологом. Его избрали действительным членом Академии медицинских наук СССР. Авторитет Глазунова в своей области был непререкаем. Начал службу в Красной армии врачом, преподавал в Военной медицинской академии и заведовал отделением в онкологическом институте. В 1935-м защитил докторскую диссертацию, написал десятки научных статей, монографии. С первого дня войны на фронте его специальность, как и хирургов, на войне, когда убивают солдат, самая дефицитная. Он назначается главным патологоанатомом Северо-Западного фронта, потом – Советской армии. На парадном мундире сияли ордена Ленина, Боевого Красного Знамени, Красной Звезды и многих медалей.

В этом месте Илья Сергеевич неожиданно прервал мое чтение и заявил: «Так, должен сказать обязательно: я ни разу не видел у дяди ни одного советского ордена, он не носил их, один раз только появился с какой-то колодочкой, какие сейчас носят фронтовики. Матеро ненавидел коммунистов.

Но он сказал мне: „Я горжусь тем, что мы победили немцев…“»

* * *

О Михаиле Федоровиче есть пространная статья в «Большой медицинской энциклопедии», как о крупном ученом, сделавшем открытия в области онкологии.

Разум его проявился в медицине, страсть – в искусстве. Понимал и любил живопись, но не «передвижников», казавшихся ему слишком простыми, рациональными, мелкотравчатыми, а художников «Мира искусства», «Союза русских художников». Собирал картины, книги по искусству, выходившие перед революцией художественные журналы «Старые годы», «Мир искусства», «Золотое руно», «Аполлон», «Столица и усадьба», «Светильник». Вот какие журналы, а не «Огонек», читал в детстве Илья, вот с какой почвой связаны корни и родники его души, вот какие журналы хочет он видеть сегодня на прилавках, какую периодическую литературу, мечтает, чтобы читали его студенты, а не «Плейбой» и «Андрей».

Приходя раз в неделю к дяде Мише, племянник попадал в музей, в границы глазуновского силового поля. Испытывал такое же благотворное воздействие, как в семье Мервольф и в семье Монтеверде. В доме дяди живопись, искусство постигались вблизи, на ощупь, постоянно.

Михаил Федорович собрал большую коллекцию художественных открыток. Рассматривая их часто, племянник узнал о существовании многих живописцев до того, как начал учиться в школе.

* * *

На этом месте мое чтение вслух в Калашном переулке снова пришлось прервать, потому что Илья Сергеевич вдруг вспомнил об одном, еще не названном родственнике, втором дяде Коке. При установлении степени родства он оказался братом бабушки Прилуцкой, стало быть, двоюродным дедом. Его образ послужил племяннику, когда создавались иллюстрации к роману Федора Достоевского «Игрок». Этого дядю Коку Прилуцкого называет художник «князем Мышкиным».

– Дядя Кока был художник. Но такой, любитель. У меня есть до сих пор его папки, которые я рассматривал в детстве. Он вырезал из немецких календарей иллюстрации, репродукции картин Рубенса, Пьетро Содома и других.

Спустя много лет, будучи в Италии, Илья Сергеевич поразил интеллектуалов тем, что, глядя на одну из малоизвестных картин, безошибочно назвал имя ее автора, Пьетро Содома, и указал, что принадлежит мастер к Сиенской школе. И того не знали итальянцы, что с картинами этого мастера он познакомился в часы, когда перебирал открытки коллекции дяди Миши, репродукции, вырезки из календарей дяди Коки, где его рукой сделана была запомнившаяся на всю жизнь надпись со сведениями о Пьетро Содоме и школе живописи, сложившейся в XIII веке.

* * *

Бездетный врач, Михаил Глазунов относился к племяннику как к сыну, интересовался учебой в художественной школе, рассказывал о коллекции, художниках. Узнав однажды, что Илюша мечтает заиметь барабан, дал деньги на игрушку. Но покупка не состоялась. Произошел такой разговор в семье:

– Илюша! Дядя Миша прислал тебе деньги на барабан. Но нам не с чем идти в магазин. Давай потратим их на продукты, а барабан купим, когда получим зарплату.

Так и решили. Поскольку деньги на барабан не появились, то эта мечта детства осталась неосуществленной. В другой раз дядя Миша, служивший в военной академии, прислал племяннику отрез на пальто, горохового цвета сукно, предназначенное для командирской шинели. По тем временам то был дорогой подарок.

Состоялся визит к портному. Обмеряя маленького мальчика, мастер поинтересовался, кем хочет быть клиент, не летчиком ли? И скаламбурил: «Летчики-налетчики…» Пилоты в те дни поражали мир очередным «сталинским маршрутом» не то через Северный полюс в Америку, не то через всю страну к берегам Тихого океана. Но летчиком Илья быть не желал, как и пожарным, и милиционером. Офицером быть мечтал, только таким, как на открытках, в мундире с золотыми погонами.

Сшил портной модное тонкого сукна пальто горохового цвета. Обновку торжественно принесли домой и повесили на вешалку. И тут разыгрался сюжет, описанный в «Шинели» Гоголя, где, как все помнят, Акакий Акакиевич справил шинель, но поносить не смог, поскольку ее отняли грабители, отчего бедняга с горя умер. В нашей истории нашелся наследник тех самых питерских злодеев. Имя его придаю огласке. Некий спившийся поэт по фамилии Слюсарев ходил к Глазуновым до тех пор, пока не приглянулось ему висевшее в прихожей новое гороховое пальто. Его и унес, очевидно, для того, чтобы обменять на водку.

Прошло много лет, прежде чем пошел второй раз Илья Глазунов на примерку. Но со времени первого индивидуального пошива усвоил, почувствовал кожей, что значит ладно скроенная вещь, что значит быть хорошо одетым. С тех пор, когда появилась возможность, старается выглядеть всегда и везде элегантным, одетым по моде.

* * *

Еще одна радость поджидала племянника у дяди Миши, где он мог часами разглядывать картины. В коллекции был «Гонец» Рериха. Михаил Глазунов собирал работы только русских живописцев-реалистов XIX–XX веков, чем также повлиял на выбор пути в искусстве, сделанный Ильей Сергеевичем. А также на отношение к нему как к святыне, храму, служению, не терпящему суеты, лжи, халтуры.

Доказательством этих слов служит письмо дяде, отправленное племянником, студентом первого курса, 15 марта 1952 года:

«Дорогой дядя Миша!

Я очень хочу тебя поблагодарить за то, что ты даешь мне возможность учиться спокойно, не думая о халтуре, заработках и т. п. вещах, которые бы меня дергали и направляли ход моих мыслей и занятий по другому руслу, что, может быть, еще более раздробило меня. Пусть это будет лишним стимулом мне работать с чувством большой ответственности перед самим собой, перед совестью, перед людьми. Может быть, из моей способности и разовьется что-нибудь хорошее, нужное всем – это одно и заставляет меня думать и принимать твою помощь, хотя я и самого низкого мнения о своих возможностях и способностях к порядку и надежности, столь нужным в искусстве.

Крепко целую тебя, твой И.».

Академик Глазунов для племянника был ценителем строгим, он осудил его за этюд «по наблюдению» на тему «Продают пирожки», как требовала школьная программа, советовал не идти по пути Федотова, ставил в пример Рылова, Левитана, а также Горбатова, Колесникова, которых и сейчас мало кто знает.

Но «Старика с топором» кисти племянника, портрет деда Матюшки из деревни Бетково, Михаил Федорович повесил среди картин старых мастеров своей коллекции…

* * *

Какие конкретно картины он собирал?

На этом месте включаю магнитофон и предлагаю запись ответа на вопрос.

– У него были картины Бориса Кустодиева, – начал спокойно Илья Сергеевич.

Здесь эмоции прорвались у меня:

– Неужели Кустодиева?

Вот тогда встрепенулся Илья Сергеевич:

– Три Кустодиева! Вся коллекция теперь в Саратовском музее!

– Почему в Саратове?

– Он завещал картины любому русскому провинциальному музею. Но к его жене, тетушке Ксении Евгеньевне, повадились из Саратовского музея. И за всю коллекцию, такой был парадокс, как сейчас помню, ей заплатили двадцать тысяч рублей. В то время когда предлагали коллекционеры двадцать тысяч за одну картину Константина Коровина. Натюрморт. Коровинский! У него был Колесников! Какая величина! Дипломная работа. Серебряная медаль. Развороченная земля. Монастырь.

Моя попытка узнать что-нибудь об этом замечательном мастере в двухтомной «Популярной художественной энциклопедии» закончилась без успеха. О Колесникове нет ни строчки. Коломб Мишель, французский скульптор, работавший в Мулене и Тре, не забыт, что создал медаль в честь въезда Людовика XII в Тур примерно в 1500 году – упоминается, как и другие его творения, надгробия, в каком стиле работал, какое значение для скульптуры Франции эпохи Возрождения имел, а про «величину», русского художника Колесникова, чтимого дядей и племянником Глазуновыми, ни слова! Нет ни в двухтомной художественной, ни в многотомной «Большой советской энциклопедии». Нет!

Продолжим слушать запись.

– Головин у дядюшки был. Потрясающий. Декорации к «Борису Годунову». Три Рериха. Маленькие. Малявин!

– Малявин какой был? «Бабы»?

– Нет, неожиданный. Портрет.

– А какая картина Кустодиева?

– «Ярмарка», ой, какая ярмарка! Я раньше не очень его ценил. Мне дядя говорил, что ты еще носом не вырос, потом поймешь. Он был прав. Господи! Бенуа! Добужинский, три таких вещи, ой! – застонал Илья Сергеевич.

Колесников уехал из России, он эмигрант как Жуковский.

(Так вот почему художник Колесников не упоминался в советских энциклопедиях, как не упоминались долгое время Рахманинов, Глазунов, Метнер, другие замечательные художники, ответившие на горьковский вопрос «С кем вы, мастера культуры?» бегством за границу от большевиков.)

– Горбатов у него был, это гений, потрясающий художник, прекрасный пейзажист. Сорин был. Бакста было два. Их всех выперли из России, как Коровина, Шаляпина, Бунина…

– Так ведь коллекцию Михаила Федоровича нужно было вам передать, ведь вас тогда уже в Варшаве, Риме, Копенгагене выставляли!

– Куда бы я ее поместил? Выставлять за границей выставляли, но в Москве свои картины не знал, где хранить. Я тогда ходил в Министерство культуры СССР и просил оплатить коллекцию. Оплатили, двадцать тысяч!

* * *

После этих слов я смог воочию убедиться, какой дивный мастер был Колесников, имя которого и отчество по энциклопедиям не удалось мне установить.

Перед глазами появилась миниатюра, писанная маслом, хранимая в рамочке под стеклом.

На заснеженной земле, в сугробах со вмятинами от копыт и ног, я увидел белый, чистый, не присыпанный уличной пылью и гарью, зимний покров; двор большого дома; замершую на заднем плане лошадь; фигурки людей, освещенных не солнцем и луной, а электрическими лампочками; горящий огнями окон дом города, познавшего блага энергетики, но продолжающего пользоваться конной тягой. Никто никуда не спешит, никто ни в кого не стреляет.

– Это же гениально сделано! Атмосфера ночи. Петербург. У меня такое впечатление, что это Большой проспект, где я жил, у моего дома. А у нас нет о Колесникове ни статей, ни монографий.

Я узнал, что Колесников за месяц расписал в Югославии дворец маршала Тито. Колесников жил в Югославии, его обожал Тито.

– Эта миниатюра попала из коллекции Михаила Федоровича?

– Да, моя тетя Антонина настояла, чтобы жена дяди хотя бы эту миниатюру подарила мне. Та ничего не хотела давать. А денег у меня не было, чтобы купить. Книги какие замечательные были, все продала в чьи-то руки. Мне достался только журнал «Старые годы». Саратовский музей обещал не распылять коллекцию Михаила Глазунова. Сделать зал его имени. Но ничего этого не произошло. Надули.

* * *

И тут пошел у нас разговор, что теперь частные коллекции не распыляют, как прежде при советской власти, вспомнили о профессоре Илье Зильберштейне, основавшем в Москве Музей личных коллекций при Музее изобразительных искусств, до революции изящных искусств, носившем тогда имя императора Александра III, а теперь Пушкина.

– Это Зильберштейн, а не директор Антонова, как начали было после открытия, по-видимому, с ее подачи, писать, основал этот музей, если бы не его авторитет, ничего бы не вышло.

– Вы с ним встречались?

– Еще бы! Чудный человек. Он бывал у нас дома, очень меня любил, у него, бедняги, руки тогда уже тряслись от болезни Паркинсона. Почему мы с ним познакомились, по какому поводу приходил? Он в Париже был у Бенуа, родственников жены. Пришел с письмом от ее тети, дочери Бенуа. Тетя писала, что очень Нину любит, спрашивала по наивности, не сможет ли она приехать во Францию. Илья Самойлович интересовался, как всегда, нет ли у нас чего-нибудь из Бенуа.

Так от частной коллекции Михаила Глазунова пришли мы неожиданно к Музею личных коллекций и его основателю, и пора нам вернуться к рассказу о дальнейшей судьбе Михаила Федоровича.

* * *

На фронте дядя Миша проявил себя как крупный врач, организатор военно-полевой медицины. По его рекомендациям диагностировали и лечили все фронтовые патологоанатомы и онкологи.

Зимой сорок второго он прислал с Северо-Западного фронта машину за племянником, чем спас его от неминуемой смерти. Это важнейший факт в жизни Ильи Глазунова. Спустя два года дядя еще раз отправил за племянником транспорт, на сей раз в деревню, где тот жил, и отвез сироту сначала в Москву, потом отправил в Ленинград, где ему пришлось одному продолжать жить за многих мертвых.

Казалось бы, у Михаила Федоровича даже во время войны все складывалось удачно, ему-то везло, как никому из родственников, разве что только Бог детей не дал, а так все было в порядке. Не раз был ранен, но все раны зажили. Воевал в большой должности. На виду у руководства Советской армии. Всеобщее уважение коллег и больных. И вдруг происходят политические события в Москве, вроде бы не имеющие к нему, врачу, прямого отношения. Но они положили конец карьере, породили отчуждение к власти, бывшей к нему столь долго благосклонной. Арестовали в 1948 году известных советских врачей, обвинили их во вредительстве, попытке отравить… вождей. Все кремлевские светила медицины, попавшие за решетку, часто встречались в годы войны с главным патологоанатомом Советской армии. Вот ему-то, человеку, не раз видевшему смерть в глаза, предложили засвидетельствовать, что действительно арестованные врачи – убийцы. «Вы член партии, должны ей помочь!» Не помог доктор Глазунов партии.

Это одна история.

* * *

Вторая история также связана с происками госбезопасности. Дошла до местных органов информация, что отправленный в лагерь Борис Глазунов, получивший срок по статье за измену родине, той самой, которой так преданно служил Михаил Федорович, состоит в близком родстве со строптивым врачом. Родной брат. Что с того? Однажды товарищ Сталин сказал с высокой трибуны, когда летели головы «врагов народа», мол, сын за отца не отвечает. А тут брат… Но власть не была бы советской, если бы делала все так, как декларировала.

Вызвали большевика Михаила Глазунова на партбюро, откуда вышел беспартийным. Ответил за брата. Труды по онкологии, ордена, раны, заслуги на фронте в расчет не взяли. Началось гонение, безденежье. С тех пор, по словам племянника, занимал вторые роли, хотя пользовался большим авторитетом у специалистов и больных.

Но главную роль опекуна над сыном погибшего брата исполнил до конца. Каждый месяц все годы учебы в институте платил вторую стипендию. Когда повзрослевший любознательный племянник попытался узнать, чем занимается Михаил Федорович, что за наука онкология, услышал от него короткий, в нескольких словах, ответ: «Рак – это вирус, давай лучше поговорим о Константине Коровине…»

После XX съезда партии, где Сталина сбросили с пьедестала, Михаилу Глазунову предложили восстановить членство в КПСС. Но больше вступать в такую партию он не пожелал, хотя многие репрессированные безуспешно годами добивались членства в КПСС, предавшей их однажды. Он поражал смелостью суждений, не одобрял студенческие работы племянника за то, что они скучные.

После окончания института сказал Илье: «У тебя есть все для победы. Только работай». Умер Михаил Федорович в 1967 году. У племянника в Калашном переулке стоят бронзовые подсвечники из питерской квартиры дяди Миши.

* * *

Наконец беру в руки папку с архивом Сергея Федоровича Глазунова. Начну его описание с мартовского номера за 1913 год газеты «Царскосельское дело», выходившей в Царском Селе, где, как мы знаем, жил в детстве отец художника. Заметка в газете сообщает среди прочих городских новостей, что в реальном училище, в актовом зале, украшенном портретом императора и всех царствовавших государей, ученик четвертого класса Сергей Глазунов прочел реферат на тему «Смута в Московском государстве». Реферат на всех произвел сильное впечатление.

«Сергей Глазунов обладает редким даром слова», – сделал заключение репортер. Можно представить, с каким подъемом читал историческое сочинение юный реалист, как вдохновил и разгорячил аудиторию, если вечер закончился пением гимна России и криками «Ура!».

Сергей Глазунов учился отлично, это видно из свидетельств об «успехах, поведении и внимании», наград I степени, выдаваемых ему после окончания пятого и шестого, выпускного, класса. Получил аттестат реального училища весной 1915 года, когда ему еще не исполнилось 17 лет. На полях Европы и Российской империи шла тогда мировая война. Что сделал подававший большие надежды учителям Сергей Глазунов? Поступил так же, как сотни тысяч сверстников, любящих родину и народ. Пошел добровольцем на фронт. 1915-й, 1916-й и неполный 1917 год провел на войне, где заболел, после чего его демобилизовали, выдав «белый билет».

Придя домой, на митинги и собрания не ходил, Зимний не брал, политикой не занимался, вернулся в родные стены, сел за парту в «дополнительный класс» Царскосельского реального училища. 27 апреля 1918 года получил свидетельство на старом дореволюционном бланке, дававшее право поступления в университет, в любое высшее учебное заведение. Из свидетельства явствует, что Сергей Глазунов родился 1 сентября 1898 года. В дополнительном классе изучал, кроме русского, немецкий и французский, блок математическо-естественных дисциплин, историю, законоведение. К тому времени церковь была отделена от государства и от школы, поэтому по Закону Божьему оценки в свидетельстве нет, не заполнена графа «вероисповедание», хотя вопросы эти в старой форме остались.

Несмотря на революцию и продолжавшуюся войну, наступивший голод и холод, Сергей Глазунов учился, как в детстве, увлеченно, заслужил пять четверок и восемь пятерок, в том числе по истории.

* * *

Историю Сергей Федорович любил и знал, мог говорить о прошлом, как о настоящем. Со слов Ильи Сергеевича многие авторы пишут, что родился он в «семье историка». Но это не так; ни по образованию, ни по службе его отец не историк, а экономист, с наибольшей силой выразивший себя не в статьях, монографиях, лекциях, а в хранившихся дома, написанных тайком от коллег и студентов записях вот такого свойства:

«Советская экономика – больная экономика, в терминах экономики ее объяснить нельзя, ее развитие и движение обусловлено внеэкономическими факторами».

Какая сила мысли! Какой советский экономист в 1939 году, когда был вынесен этот приговор «победившему социализму», какой член отделения экономики Академии наук СССР мог такое написать?

В этой же записи читаем: «Крестьянский вопрос дал 1905 год. Он же дал 1917 год. Крестьянский вопрос дает очереди в городе в 1939 году. В этом же вопросе „зарыта собака“ всего дальнейшего нашего развития и наших судеб».

Разве не сбылся этот научный прогноз, разве зарытая собака не взбесилась на наших глазах, устав стоять в очередях за колбасой?

Еще одно пророчество. «Капитализм в городе должен вводиться на тормозах, ибо среди темной рабочей массы живет ряд „социалистических предрассудков“». Если бы наши радикал-реформаторы понимали это в 1991 году, разве выходили бы на улицы люди с портретами Сталина и Ленина сегодня?

Сергей Глазунов видел будущее России на пути «капиталистической эволюции сельского хозяйства».

Конечно же, партия большевиков не могла повести Россию по этому пути. Глазунов пришел к мысли: «Будущая партия должна себя объявить социалистической (нац. – социалистической партией)». И эти слова вместе с анализом кризисов, потрясавших правившую страной ВКП(б), доверил тайной записи.

* * *

В университет не пошел, подал документы в Петроградский технологический институт. Штамп, проставленный на свидетельстве, удостоверяет, что числился студентом с августа 1918 года по декабрь 1921 года. Значит, диплом не защитил, вынужден был уйти с четвертого курса института, слывшего одним из лучших инженерных высших учебных заведений России.

Победившая советская власть гнула его в дугу, как миллионы других молодых талантливых людей, заставляла изменять мечте и призванию. Но по документам видно, как медленно, но верно возвращался Сергей Глазунов к тому, к чему стремилась душа с тех пор, как произнес в актовом зале училища реферат о Смуте. Что происходило в России Ленина на его глазах, хорошо понимал. «Белый билет» спас его в революционном Петрограде от мобилизации в Красную армию, от участия в братоубийственной гражданской войне.

Кем служил недоучившийся студент вначале, неизвестно. Первый сохранившийся документ относится к 1926 году. Тогда он заведовал статистическим отделом фабрики имени Петра Алексеева, расположенной в Шлиссельбурге. В заявлении на имя главного бухгалтера предлагает Сергей Глазунов разработать тему «Организация учета тарно-упаковочного хозяйства 1-й конфетной фабрики».

По справкам видно, что пришлось заниматься материями, далекими от гуманитарных проблем, видно и то, как стремился он вырваться в область науки, в единственную сферу, где ему, выходцу из имущего сословия, представлялась возможность себя проявить, добиться успеха и благосостояния. Он пишет монографию «Основы учета в табачном совхозе», получив на рукопись хороший отзыв в 1930 году.

В год рождения сына решает уйти с производства. «Ленсельпром», питерский двойник знаменитого «Моссельпрома», мощная хозяйственная структура, выдает ему характеристику. Из нее следует, что к тому времени служил в должности старшего экономиста, проработав четыре года в табачном тресте. То была необходимая в те годы рекомендация для перехода на научную работу, которая удостоверяла: Сергей Федорович Глазунов – специалист, «хорошо знающий дело», «аккуратный в исполнении».

* * *

По справке, датированной 30 сентября 1931 года, видно, что после рождения сына преподавал в технологическом институте, в том самом, где был студентом, но историей и там не занимался. В том же году просил предоставить бесплатно «место в санатории».

В 1935 году в квалификационную комиссию при Академии наук СССР поступает ходатайство о присвоении С. Ф. Глазунову без защиты диссертации степени кандидата экономических наук.

В том же году заместитель народного комиссара пищевой промышленности СССР, то есть министра, ходатайствует об установлении ему зарплаты в сумме 75 рублей в месяц.

Неизвестно, удовлетворили ли эту просьбу, но сын запомнил, что денег в семье всегда не хватало. Не раз приходилось фамильные серебряные ложки, сохранившиеся от прежних времен, нести в соседний «Торгсин», то есть магазин, торгующий с иностранцами за валюту. В нем государство также покупало у граждан за гроши золото. На полученные деньги можно было «отовариться» в «Торгсине», купив продукты, которых не было в магазинах. Там ложки на глазах изумленного Илюши какие-то угрюмые люди сгибали, как проволоку, и бросали на весы. После чего давали талоны, с ними шли в магазин и получали за них несколько пачек печенья для праздничного стола.

Даже мизерную плату за квартиру не всегда удавалось внести в срок, поэтому, когда однажды мать и сын шли по двору, встретившийся им управдом громко, чтобы слышали соседи, заявил:

– Товарищ Глазунова! Муж ходит в шляпе, а за квартиру не платите вовремя!

Этот эпизод я узнал не из документов, а от Ильи Сергеевича. Его уши загораются даже сейчас, когда он вспоминает об этом эпизоде питерского детства.

* * *

Аккуратность Сергея Федоровича распространялась на его бумаги в доме, он хранил старые документы, копии справок и заявлений. Поэтому я могу по ним достоверно судить, что многие черты стойкого, сильного, целеустремленного характера – умение выступать, отлично заниматься и плодотворно работать – перешли от отца к сыну.

Не только способность к учебе и кропотливому труду передались по наследству, но и отчаянная, граничащая с безрассудством принципиальность, независимость суждений, способность идти на разрыв во имя справедливости и собственных представлений о чести.

Откуда у меня такая информация? Из пространной объяснительной записки отца 1935 года. Читал эту записку как увлекательный роман со счастливым концом, где все обошлось без крови и убийства, хотя тогда Сергей Федорович мог запросто оставить жену вдовой, а сына сиротой.

Год, наступивший после убийства из-за угла в Смольном главы ленинградских большевиков Кирова, лично для Сергея Глазунова складывался удачно. В 1935-м полилась потоком кровь, на этот раз не дворян, бывших сановников, предпринимателей, а коммунистов самой высокой пробы, тех, кто брал Зимний, мятежный Кронштадт, осуществлял «красный террор», проводил беспощадно коллективизацию…

(Княгиня Мещерская рассказывала мне, что до 1934 года в Москве ее арестовывали семнадцать раз, но после убийства Кирова чекисты не беспокоили, им стало не до князей.)

Как раз тогда беспартийный Сергей Глазунов в 37 лет переходит на научную работу в НИС, Научно-исследовательскую станцию экономики и организации труда Управления уполномоченного наркомата пищевой промышленности СССР, на должность заместителя начальника станции. Его приняли в аспирантуру Института народного хозяйства. Этим же годом, как мы видели, датируется ходатайство о присуждении ученой степени кандидата наук без защиты диссертации. Ему бы развивать наметившийся явный успех, оправдать доверие партийной организации и администрации, а он…

«Ввиду несогласия с вами по ряду коренных вопросов управления и организационной работы НИСа прошу с сего числа не считать меня своим заместителем». Вот такое заявление 1 ноября 1935 года положил на стол начальнику его заместитель.

В чем причина конфликта? Из заявления, откуда процитированы мной строчки, явствует, что Глазунов не желал готовить к выпуску «книгу о стахановском движении», объяснив начальнику, что «кричать нужно не словами, а делами», что следует «давать промышленности серьезные разработки по частным, а не общим темам», к каковым явно относил проблему стахановского движения. Просил Сергей Федорович дать ему возможность заниматься другой темой, «от качества которой зависит отношение к НИСу не только наркомата СССР, но и Микояна».

Это написано пером на бумаге в то время, когда сам «гениальный вождь и учитель» Сталин сказал, обращаясь к сидевшим в зале заседаний Большого Кремлевского дворца партийцам и опекаемым ими ударникам труда:

– Разве не ясно, что стахановцы являются новаторами нашей промышленности, что стахановское движение представляет будущность нашей индустрии, что оно содержит в себе зерно будущего культурно-технического подъема рабочего класса, что оно открывает нам тот путь, на котором только и можно добиться тех высших показателей производительности труда, которые необходимы для перехода от социализма к коммунизму и уничтожению противоположностей между трудом умственным и трудом физическим?

Вопрос, поставленный ребром товарищем Сталиным, поскольку дело касалось «перехода от социализма к коммунизму», относился как раз к таким людям, как Сергей Глазунов. Ему сказанное вождем было совсем даже не ясно, иначе бы он не писал заявления с просьбой понизить его в должности, лишь бы не связываться с последователями шахтера Алексея Стаханова в пищевой промышленности.

Как видим, стахановское движение, раздуваемое всеми силами партией и Сталиным, выступившим перед стахановцами на всесоюзном совещании в ноябре 1935 года, явно политически незрелый Сергей Глазунов считал проблемой второстепенной, если противопоставлял ей более важную тему, освящая ее по правилам игры тех лет именем соратника Генерального секретаря ВКП(б), шефа пищевой промышленности Анастаса Микояна. Но это высокое имя вряд ли помогло бы честному исследователю, если бы начальник НИСа вынес спор с замом на партбюро, где коммунисты могли бы дать ему такую принципиальную оценку, после которой бедный Сергей Федорович полетел бы в тартарары.

От отца унаследовал Илья Сергеевич «редкий дар слова», умение говорить и писать, трудолюбие и целеустремленность, аналитический ум, а также страсть к курению. На единственной сохранившейся фотографии сидящий за письменным столом Сергей Глазунов предстает с папиросой. Его сын на многих снимках позирует с зажатой губами сигаретой.

* * *

Закроем папку с документами. Кажется, все, что могли, они рассказали, но им не под силу ответить на давно интересующий меня вопрос. Если верно, что личность ребенка формируется чуть ли не к двум годам, когда он начинает говорить во весь голос, не закрывая рта, то как так вышло, что Илья Глазунов заразился теми вирусами, которые поразили в конечном итоге неизлечимой аллергией к советской действительности? После долгого инкубационного периода она проявилась в постоянных, не поддающихся никакой идеологической терапии, никакой пропагандистской хирургии приступах антисоветизма, видных в картинах Глазунова, посвященных современности и прошлому.

Если в детстве, как пишет его биограф, все ограничить только тем, что возлюбил и понял он «жизнь людей простых и скромных, среди которых вырос и сам», что давно, будучи чуть ли не учеником, он осознал, что «эта сторона жизни может быть предметом художественного творчества», то многое никогда нам не объяснить в парадоксах творчества и биографии Ильи Сергеевича.

Как ни акцентируй внимание на той минувшей каждодневной советской реальности, возлюбленной искусствоведами недавнего прошлого, на ярких майских демонстрациях и траурных флагах в день убийства и смерти вождей, эти события не проясняют суть дела. «Красный цвет моих республик», как выразился поэт, если и пламенел на картинах Ильи Глазунова, то только для того, чтобы окрасить невинную кровь, пролитую убийцами в прошлые века и в XX веке теми, кто увлекал толпы на майские и ноябрьские демонстрации.

Давнего детства кумач разложился на картинах Ильи Глазунова в цвета, ослепившие в Кремле правопреемников Ленина и Сталина. Художник, как и его родители, возненавидел коммунистов, тех, кто покончил с потомственными почетными гражданами, действительными статскими советниками, кадетскими корпусами, реальными училищами и гимназиями, дворянскими присутствиями, попечительствами о бедных, кто понуждал честного Сергея Глазунова писать книгу о стахановском движении, изворачиваться, лгать, сочинять то, чего никогда не было, в угоду кремлевским вождям.

Но если отец отказался составлять псевдомонографию о соцсоревновании, то сын не пожелал писать картины о рабочем классе, рисовать Ленина в образе гения, вождя, учителя, друга всех детей и так далее, славить партию, ее вождей от Владимира Ильича до Леонида Ильича.

* * *

В этом месте при чтении мне пришлось сделать паузу, и я записал важное уточнение Ильи Сергеевича.

– Я писал Ленина! Раз в институте по заданию, как все. Дважды после. Тут все должно быть сказано до конца, никаких недоговоренностей допускать в таком важном вопросе нельзя, потому что сразу после выхода книги поднимутся искусствоведы Союза художников СССР, встанут Чегодаева, Окуньков и скажут: хе-хе-хе, и у него Ленин есть! Они считали прежде, что написать Ленина и выставить его – это доказать верность партии и советскому правительству.

Первый раз портрет Ленина на красно-кровавом огненном фоне появился в Манеже в 1964 году, на той выставке, которую через несколько дней после открытия закрыли.

Прерву Илью Глазунова, чтобы дать слово Сергею Смирнову, замечательному публицисту, который первый публично выступил в защиту травимого Глазунова в 1962 году со статьей «Странная судьба одного таланта». Начал он как раз с описания портрета Ленина, написанного для большой всесоюзной выставки, куда хотел попасть опальный, рассчитывая, что тема его вывезет в Манеж, куда дверь была наглухо для него закрыта.

– Это кто же такой? – небрежно спросил один из видных членов комитета, указывая на портрет.

– Как кто? Ленин! – простодушно пояснил какой-то художник.

– Не похож!..

А вот каким показался Ленин публицисту, свято верившему в идеи ленинизма:

«Что же, они были правы, члены выставкома, – портрет не похож, но не на Ильича, а на уже известные портреты нашего великого вождя. Это действительно новый для искусства Ленин, с удивительной силой раскрытый художником в необычайно цельном, органическом единстве истинного величия и простоты, человечности. Мощный, благородный купол черепа, высокий, ясный лоб создают впечатление могучего, необъятного интеллекта, и ты словно ощущаешь, какой великолепный храм разума скрыт за этим лбом. Будто в самую глубь твоей души проникают пристальные, полные спокойного и доброго света мудрости глаза Ильича, и откуда бы ты ни смотрел на портрет, эти глаза, кажется, глядят прямо на тебя, только на тебя одного, и они видят и знают все – и твое прошлое, и настоящее, и твою будущую судьбу. Недаром один из моих друзей, смотревших на этот портрет вместе со мной, сказал, что это Ленин, который уже знает и о трагических противоречиях периода культа личности, и о Великой Отечественной войне, и о наших сегодняшних днях. Это вещий Ильич, но в его всеведении нет ничего сверхчеловеческого, он не над нами, он рядом, вместе с нами, его взгляд бесконечно дружеский, понимающий, тотчас же устанавливает со зрителем простой человеческий контакт».

Да, не такой, как у всех, появился Ленин на портрете Глазунова. Ни ленинской привычной улыбки, ни доброты во взоре. Тяжелый взгляд. Тоска, мука в глазах. То была единственная картина, купленная Музеем революции на глазуновской выставке в Манеже в 1964 году. Но, как считает автор, не для того, чтобы ее показывать, репродуцировать. Чтобы никто больше такого Владимира Ильича не видел.

– Моего Ленина до сих пор в подвале держат!

– Где?

– В Музее революции. Его не показывают, никогда не выставляли.

Второй раз после окончания института написал Глазунов групповой портрет для персональной юбилейной выставки в Манеже 1986 года. На нем большевистская «троица»: Ленин, Свердлов, Дзержинский. И эту картину под названием «Костры Октября» купил тот же музей, из Манежа отправил в хранилище.

– Может быть, сейчас демонстрируют, время-то какое на дворе, свобода!

– Нет. В Манеже в 1986 году сказали мне перед открытием: «Надо убрать!»

Не убрали, поскольку началась перестройка, гласность, но повесили наверху, в углу, чтобы люди внимания не обращали.

– Я возмутился: что за безобразие, как вы относитесь к моей лучшей картине? Один товарищ тогда отвел меня в сторону и сказал: «Не думайте, что все дураки. Скажите спасибо, что мы выставили вашу работу! Такие характеристики давать таким людям – это, знаете, раньше бы чем кончилось?».

– А что тот товарищ подразумевал под словами «такие характеристики»?

– Ну, как же! Три бандита с большой дороги встали перед погрузившейся во тьму вместе с Петербургом Петропавловской крепостью. На лице Ленина отсвечивает кровавый отблеск зажженного им костра мировой революции. В глазах Дзержинского тот же цвет красной, пролитой им крови. Свердлов смотрит на каждого, как палач на приговоренного к смерти. Они стоят и думают о вселенском мировом пожаре, о том, как бы пролить моря крови. Ленин весь в огне сверху. Свердлов говорит: ничего, не дрейфьте, а Дзержинский, глядя на обоих, думает: я еще с вами разберусь.

Такой Ленин и его ближайшие соратники предстают, по словам автора, на картине «Костры Октября», написанной маслом на холсте размером 50 на 100 сантиметров, показанной на триумфальной выставке в Манеже, где Глазунов предстал впервые во весь рост как антисоветчик.

* * *

Далеко ушли мы от довоенных лет, от рассказа о жизни семьи Глазуновых, о полученной в детстве прививки от заразы коммунизма. Как раз тогда, в общении с матерью и отцом, с родней, произошла целебная процедура, сделавшая его невосприимчивым к догмам соцреализма.

Несколько вечеров подряд я записывал на диктофон его воспоминания о детстве, пытая вопросами, стремясь понять, каким образом, живя в окружении блока коммунистов и беспартийных, он стал идейным монархистом? Как так получилось, что в обществе атеистов и воинствующих безбожников оказался в стане верующих, православным христианином, удостоившись чести общаться с патриархом и другими иерархами Русской православной церкви?

Почему интернационализм, внушаемый каждому советскому ребенку с пеленок, трансформировался в его сознании в «русскую идею», оказавшую влияние на поколение современников, в частности, как я уже писал, на писателя Владимира Солоухина, чья публицистика в свое время оказала влияние на формирование мировоззрения многих людей в бывшем СССР?

* * *

Что записал диктофон в ответ на мои вопросы?

«Я родился в Санкт-Петербурге, где каждый камень вопиет о великой империи, сердцем которой был самый прекрасный город. Гуляя с матерью и отцом, видел домик Петра, основателя новой столицы, памятники царям, храм на крови, поставленный на том месте, где убили Александра II, освободившего крестьян, реформировавшего Россию. Меня водили в Петропавловскую крепость, где находятся могилы всех императоров, начиная с Петра I. Если детям громко говорили, что царь плохой, то мне мать шепотом говорила, что нет, царь был хороший, его убили вместе с царицей и детьми. Я знал тогда уже, что мой родственник воспитывал царя Александра II.

В дни моего детства отец, бывало, спал в одежде. Он ждал, что ночью придут за ним, как пришли за многими. Я видел, как въезжала во двор крытая машина – „черный ворон“ – и увозила соседей».

Да, судьба до войны помиловала отца, поэтому тот успел кое-что рассказать сыну, многое, как мать, без слов внушил, привил в детстве иммунитет и к партийности искусства, и к соцреализму и коммунизму, слагавшемуся по ленинской формуле из советской власти в совокупности с электрификацией.

Однажды отец обмолвился, что в молодости дружил с Питиримом Сорокиным и тот ему советовал уехать из России перед своей вынужденной эмиграцией, перед тем, как ступить на палубу печально известного «философского парохода». На нем в 1922 году насильно вывезли из страны в Европу цвет нации, выдающихся российских философов, историков, писателей.

Статья тридцатилетнего профессора, социолога Петроградского университета Питирима Сорокина (где он доказывал, что число разводов в РСФСР резко возросло после принятия ленинских законов о браке, легализовавших фактически распутство), напечатанная в научном журнале, попала на глаза вождя пролетариата после окончания гражданской войны, когда прекратились массовые расстрелы. Эта статья убедила Ленина, что свободомыслящую интеллигенцию победить ему не удалось, как царских генералов. Решено было запугать ее депортацией, арестом и высылкой под страхом смертной казни. На каждого ученого и литератора завели дело в тайной чекистской канцелярии. Тогда вместе с автором замечательной статьи арестовали и вынудили эмигрировать многих ученых Петрограда, Москвы. Питирим Сорокин, прощаясь, сказал отцу:

– Сереженька, уезжай, иначе тебя расстреляют.

Сергей Глазунов не уехал. Мог ли он после изгнания замечательной профессуры заниматься социологией, взрывоопасной историей? Только тайком от всех, не забыв о социологических исследованиях Питирима Сорокина, он продолжал изучение проблем семьи, придя к выводу, за который ученик Ленина не выпустил бы его из своих объятий:

«Народ гибнет окончательно, когда начинает гибнуть семья. Современная семья на грани гибели. Субъективно это выражается в том, что для все большего количества людей семья становится адом. Объективно дело заключается в том, что нынешнее советское общество не может экономически содержать семью, даже при напряженной работе обоих членов семьи…

Нищенский уровень жизни толкает всех более или менее честных людей к тому, чтобы напрягать еще больше сил для излишней работы. Поскольку и излишняя работа не спасает, все, кто может, теми или иными способами воруют. Вор – самый почетный и самый обеспеченный член советского общества, вместе с тем единственный обеспеченный член общества, не считая купленных властью Толстых, Дунаевских и прочих».

С такими мыслями и взглядами пришлось затаиться, стать статистиком на фабрике, расшивать узкие места табачного совхоза тому, кому протягивал руку Питирим Сорокин, получивший в эмиграции кафедру в Гарварде, где он возглавил факультет социологии в 1929 году. А на родине даже в семидесятые годы корифея мировой социологии поносили за то, что занимался «псевдонаучной социологией» в Петрограде.

* * *

В жизни Сергея Глазунова прочитанный в детстве в актовом зале реферат о Смутном времени остался первым и последним научным сочинением по истории. О прошлом родной страны, начале государственности в России, варягах, войнах со шведами, об основании Петербурга рассказывал несостоявшийся историк одному благодарному слушателю – сыну.

Перед войной в советской идеологии произошла переоценка большевистских догм ленинского периода. Перед Второй мировой войной в СССР предали анафеме историческую школу любимца Ильича, воинствующего профессора-марксиста Михаила Покровского, закрывшего в стране историко-филологические и юридические факультеты университетов, разгромившего кафедры по этим дисциплинам как оплоты буржуазного влияния на пролетариат. Дело дошло до того, что в школах и высших учебных заведениях отменили уроки и лекции по истории, заменив их доморощенной большевистской наукой под названием «обществоведение», сведя все к изучению восстаний, бунтов, революций, классовой борьбы, где не оставалось места ни Христу и Магомету, ни Суворову и Кутузову, ни королям Европы, ни царям России…

Едва произнес я имя историка Покровского, как Глазунов перебил меня, сказав с пылом:

– Как я его ненавижу! Я Покровского люто ненавижу и считаю отцом всех советских историков от академика Рыбакова до академика Лихачева и всех прочих, потому что не может называться историком марксист. Доказательством этому служит все, написанное Покровским. Потому что история – это никакая не борьба классов. История не сводится к борьбе феодалов с крестьянами, пролетариата с буржуазией, бедных с богатыми. История – это борьба религиозных идей, борьба наций и рас.

…С этим выстраданным убеждением художника я полностью согласен, потому что давно на лекциях по истории в университете понял, что картину мира, прошлого России представляли нам в искаженном, примитивном виде. Сколько часов «проходили» мы восстания Ивана Болотникова, Степана Разина и Емельяна Пугачева, сколько уроков в школе посвящалось «восстанию» стрельцов, «Чумному» и другим бунтам в Москве, также подававшимся под знаком плюс, как проявления народного праведного гнева. В общей сложности все эти аномалии, которых всего несколько, длились не более трех лет и происходили на небольшом сравнительно пространстве. А династия Романовых правила Россией триста лет на территории самого большого в мире государства.

Надо ли говорить, что ожидало бы русских, если бы победил Болотников, который звал народ присягнуть вымышленному «царю Дмитрию», какой порядок наступил, если бы в Москву вошел другой царь, лже-Петр III, за которого выдавал себя Емельян Иванович, сколько бы невинных душ вздернул на виселицу этот разлюбезный советским историкам «крестьянский вождь», как он это практиковал в захваченных крепостях.

Не счесть, сколько произошло войн в истории России с ее соседями. Как долго они продолжались, какое колоссальное значение имели для государства и народа результаты битв и морских сражений! Выход к Балтике и Черному морю, к Тихому океану, основание Петербурга, многих других городов, присоединение Новороссийского края и Крыма, вхождение в Российскую империю Сибири, Кавказа, Средней Азии, Казахстана, – все это и многое другое стало результатом национальных войн.

Да и нужно ли так далеко ходить за примерами для доказательства верности мысли художника? Разве можно объяснить с классовых позиций распад Югославии и Советского Союза? Поддается ли кровавая бойня на Балканах, этнические чистки, теракты в Северной Ирландии хоть какому-то марксистскому объяснению? Можно ли все эти события вписать в рамки классовой борьбы?

Схватка Советского Союза с фашистской Германией также не была противостоянием трудящихся с капиталистами. Засевшая в мозгах вождей марксистско-ленинская идея, что международный пролетариат в годину войны придет на помощь Советскому Союзу, что рабочие Германии не дадут в обиду братьев по классу, что поэтому тыл у агрессоров непрочный, долго грела сердца советских стратегов. Оказалось, что тыл германский держался, даже когда наши танки вошли в центр Берлина. Государственная машина Германии крутилась до 8 мая 1945 года, не дождавшись, пока в ее колеса сунут палки берлинские металлисты.

* * *

Только после сокрушительных германских ударов летом 1941 года в умах сталинских идеологов произошло просветление. Прекратилось гонение на православную церковь. В подземном зале метро станции «Маяковская», где пришлось собраться большевикам, потому что немцы стояли на подступах к Москве, Иосиф Виссарионович в очередную годовщину революции заговорил вдруг не об интернационализме и классовой борьбе, а о «великой русской нации», «нации Плеханова и Ленина, Белинского и Чернышевского, Пушкина и Толстого, Глинки и Чайковского, Горького и Чехова, Сеченова и Павлова, Репина и Сурикова, Суворова и Кутузова…»

Многоточие, проставленное после имени фельдмаршала Кутузова, открывало возможность продолжить список вождя, ввести в оборот имена других, до того приниженных замечательных сынов России.

На следующий день после торжественного заседания в метро Сталин еще раз призвал на помощь дух предков, обратившись к войскам на Красной площади и народу с такими словами:

«Пусть вдохновляет вас в этой борьбе мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!»

Наступивший в Кремле перелом в оценке прошлого, в отношении к русскому народу, «царским слугам», князьям, генералам, Александру Суворову, подавившему восстание Емельяна Пугачева, начался с довоенных лет, как раз тогда, когда доцент университета Сергей Глазунов получил задание – подготовить текст публичной лекции о генералиссимусе. В это же время молодой, державший нос по ветру, дующему из Кремля, поэт Константин Симонов сочинил поэму о Суворове.

После изменения «генеральной линии» в области истории и культуры отметили в государственном масштабе юбилеи Пушкина, Лермонтова, Чайковского, начали воздавать должное классикам, которых с 1917 года «сбрасывали с парохода современности», перестали поливать грязью «купчину Минина». Незадолго до войны на экраны вышел фильм Сергея Эйзенштейна об Александре Невском, и все увидели, как русский князь громит немецких псов-рыцарей, как они проваливаются на лошадях в тяжелых доспехах под лед. В сознание народа вошли вещие слова князя: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет!».

* * *

Прочитать лекцию о Суворове Сергей Глазунов с радостью согласился по двум причинам: во-первых, ему нравилось заниматься историей, во-вторых, за лекцию платили по сто рублей, которых так недоставало семье. Отец не только написал текст лекции, получив возможность проявить загубленный дар оратора, но и рассказал сыну то, чего в ней не было:

– Могилу Суворова осквернили, такое славное имя втоптали в грязь, а теперь боятся Гитлера, боятся немцев, вот и вызвали на помощь дух Александра Васильевича, и я должен читать лекции о его победах…

Суворов стал героем детства. Задолго до того, как узнал Илья Глазунов стихи Пушкина о «Медном всаднике», запомнил он стихи Константина Симонова о генералиссимусе, наизусть прочитав мне такие слова:

В швейцарском городке, в таверне, Суворов дал приказ войскам. Ночь удалась дождливой, скверной, Туман сползал по ледникам…

(У Константина Симонова первая строчка написана так: «В швейцарском городке Таверна…»)

Тогда же Илья услышал от отца о суворовской «Науке побеждать».

* * *

Любимой в детстве была игра в солдатики, фигурки которых ему дарили. В иллюстрированных книгах, принадлежавших воспитателю кадетов генералу Григорьеву, видел русских солдат всех времен. Книги, выходившие до революции для детей, позволили представить воочию оружие, форму всех родов войск империи. Все это связывалось в сознании не столько с Красной армией и красноармейцами, чьи марши гремели по радио с утра до вечера, сколько с армией царской, с императорами, генералами и офицерами в погонах, без которых ходили военные по улицам Ленинграда, ждавшего большую войну после с трудом выигранной малой – у Финляндии.

«К бабушке Елизавете, – рассказывал Илья Сергеевич, – часто приходила двоюродная сестра, бабушка Наташа. Я играл в солдатики, которые она мне приносила, под ногами взрослых. Людей узнавал, не поднимая головы, по ногам. У бабушки Наташи были высокие ботинки на шнурках, сохранившиеся от старых времен, как у „Прекрасной Незнакомки“ Блока. К юбилею кадетского корпуса, директором которого был ее муж, выпустили до революции книжки-гармошки с изображением солдат в форме разных полков российской армии. Я запомнил картинки из этой книжки, знал, что были лейб-гвардии Преображенский, Семеновский полки, что их основал царь Петр I.

Мне подарили старую книгу, где рассказывалось о покушении на императора Павла I. Меня водили гулять к Инженерному замку, где свершилось преступление – убийство императора. В книге описывалось, как кричали вороны в ту ночь, как скрипели подъемные мосты, когда убийцы шли к спальне императора. Все это я читал в семь-восемь лет.

Мы, то есть я, мама, папа, бабушка мамы, тетя и дядя, фактически три семьи, жили в одной нищенской, плохо обставленной квартире. Но дружно. Каждый Новый год тайком от соседей ставили рождественскую елку и зажигали свечи. То был „религиозный предрассудок“. Этого делать было много лет нельзя. Советская власть вместе со всеми церковными праздниками отменила и новогодний, традицию устанавливать рождественскую елку, как пережиток „проклятого прошлого“. Чтобы никто не увидел огни на елке с улицы, занавешивали окна в квартире нашего первого этажа. Маскировали окно старым одеялом в дырочках от моли.

С детства ощущал на себе какое-то гнетущее давление невидимой злой силы, способной подсматривать в наши окна, заставляющей тайком зажигать огни и украшать елку звездой, которую нельзя было называть рождественской, она могла быть только пятиконечной, советской, непременно красной.

Помню, что, когда, бывало, меня за бешеный характер ставили в наказание в угол, я там скучал, а отец в это время писал реферат об экономике Новгорода. Ему удалось перейти в университет, занять на кафедре должность доцента. Только в сорок лет довелось заняться историей, но в области экономических отношений.

В комнате у нас висела репродукция „Сикстинской мадонны“ Рафаэля.

Портретов, фотографий ни Ленина, ни Сталина, никаких других вождей, как практиковалось тогда во многих семьях, быть не могло. Исключение составлял плакат „Ворошилов на коне“, который я принес домой из книжного магазина вместе с открытками.

(„Первый красный офицер“ и первый советский маршал, чуть было не отдавший немцам Ленинград, оказался в детской потому, что походил на персонажи батальных картин времен любимого Наполеона.)

Когда убили Кирова, все время по радио играла траурная музыка, тише стали говорить. По отрывочным доходившим до меня разговорам матери и отца я чувствовал глубинную ненависть родителей к власти, страх перед ней. Возникало ощущение оккупационности, что кто-то без спроса, без звонка может раскрыть дверь нашей квартиры и войти, чтобы арестовать, увезти в тюрьму, лишить нас жизни.

Играя в песочнице и прислушиваясь к разговорам взрослых, я узнавал, что кого-то, о ком женщины говорили вчера, как они и предполагали, арестовали. Слышал, как упоминали до этих событий о каких-то „дворянских поездах“, увозивших во время очередной чистки города жителей-дворян.

Отец рассказывал похожую на анекдот историю, как его знакомого профессора вызвали на Литейный, в известный дом, где поинтересовались с пристрастием, почему-де он носит не очки, как все советские люди, а буржуазное пенсне. Профессор не растерялся и ответил чекистам:

– Товарищи! Пенсне пользовался председатель ВЦИКа Яков Михайлович Свердлов!

Но на этом не остановился, пошел в атаку сам, приведя в замешательство судей направленным против них убийственным доводом:

– Товарищи! Пенсне носит Лаврентий Павлович Берия, ваш нарком!

Возник в городе культ убиенного Кирова. Нас водили классом в его музей, во дворец Кшесинской, где выступал с балкона Ленин, в музей Октябрьской революции.

Но я заметил, что на ограде дворца старательно отломаны короны двуглавых орлов. Знал о революции многое такое, о чем не рассказывали экскурсоводы. Про баржи с арестантами. Как солдат ограбил деда. Как отняли наши дома».

* * *

После этих слов неожиданно возникла тема, которой Глазунов интересуется много лет, впервые столкнувшись с ней в далеком детстве, как и со многими другими, волнующими его поныне.

– К нам в гости ходила в лисьей шубе мамина знакомая Марта. Потом вдруг исчезла. Мне шепотом сказали, что посадили ее за то, что она масонка.

Впервые заходит у нас речь о масонах. И вот что по этому поводу Илья Сергеевич просил записать:

«К масонам, вершителям, как говорят исторические документы, английской, французской, Октябрьской революций, я отношусь отрицательно. Но есть разные масоны. Одни собираются, чтобы цветы сажать, просвещать. Другие – чтобы убивать. Ложа „Благоденствия“ собралась за несколько лет до французской революции, казалось бы, для мирной манифестации, но на этом сборище масонов, как говорят французские историки, решено было казнить короля и покончить с великой французской монархией, что и было свершено. Вот почему я ненавижу масонов. Масоны – те, кто делает революции. Я их ненавижу!»

…На огромной картине «Великий эксперимент», написанной в 1990 году, изображена на переднем плане пятиконечная красная звезда, а между заключенными в ее контуре Марксом, Лениным, Сталиным и большевиками виднеется в центре еще одна – масонская звезда с надписями на латыни и иврите, знаками «вольных каменщиков», некогда волновавших воображение декабристов, многие из которых действительно были масонами.

В брошюре «Тайные силы. Масонство и „жидомасонство“», написанной Маргаритой Волиной, изданной в 1991 году в Москве редакцией газеты «Время» и купленной мною перед входом в посольство Израиля, я прочитал главу, посвященную этой картине Глазунова. Автор описывает посещение выставки, где впервые показан был «Великий эксперимент», вызвавший бурные споры публики. Некий не названный по имени лектор утверждал, что слова на иврите якобы означают «Русский царь казнен».

Эту брошюру я принес в Калашный переулок, прочитал ее поздно вечером уставшему художнику и услышал от него короткий, но эмоциональный комментарий:

– Бред это все!

И тогда я узнал, что масонская символика на картине взята Глазуновым из известного двухтомного сочинения А. Н. Пыпина «Русское масонство. XVIII век и 1-я четверть XIX века», изданного в Петербурге в 1916 году, когда Николай II здравствовал. Никакого отношения к его зверскому убийству по указанию Ленина и Свердлова, глав исполнительной и законодательной власти советской России, надписи на изображенной пентаграмме не имеют. Когда создавалась картина, художник не смог прочитать надписи ни на латыни, ни на иврите, да для него их конкретный смысл не имел особого значения, поскольку требовалось для сюжета всего лишь увязать красную звезду большевиков со звездой масонов.

Странно, что автор брошюры, обязанный, прежде чем выпускать ее в свет, прочесть надписи, разоблачить выдумки о картине, пообещал это сделать в будущем: «Что написано на картине Глазунова, за изображением царской семьи, я постараюсь установить», – и поспешил опубликовать свой труд, как будто в городе мало людей, умеющих читать на иврите и на латыни. Кого убедит такой торопливый автор, по сути, подбросивший огня в костер, разжигаемый шовинистами у картин, написанных во имя торжества Добра над Злом?

– А вообще масонов много, – заключил разговор о них художник. – Рерих был масон. Что же мне, его тоже ненавидеть? Но Пушкин, как пишут и говорят, масоном не был. Я нашел его автограф, где он свидетельствует, что ни к каким тайным обществам, в том числе масонским, не принадлежал.

Вот так давно, в детстве, встретился художник с представителем таинственного сообщества. К масонам всех времен и народов отношение, как мы видим, разное. Бывает бескомпромиссное, бездоказательное, на мой взгляд. Но ту бедную беззащитную масонку Марту в лисьей шубе Глазунов жалеет и помнит до сих пор.

Помнит и другую мамину гостью по имени Вера, приходившую в черном платье монашки, заронившую в его детскую душу мысль о служении Богу…

* * *

С отцом ходил сын по комиссионным магазинам, от пола до потолка заполненным картинами, гравюрами, книгами в толстых переплетах с золотым тиснением. Переливал огнями хрусталь люстр. Белел петербургский фарфор… В магазинах возникало ощущение как от Эрмитажа, настолько было много тогда красивых старинных вещей на прилавках и в витринах.

«Мы ничего купить не могли, просто ходили смотреть, любоваться. Императорский Петербург был городом, полным сокровищ, замечательных книг, миниатюр, мебели, картин, драгоценностей, бронзы. Ни в одном городе не сосредоточивалось столько богатств, как в столице Российской империи. Они попадали в комиссионные и антикварные магазины потому, что люди оказывались в большой беде, страшной нужде, голодали. Вынужденные уезжать, ссылаемые туда, куда взять с собой ничего не разрешали, они продавали за бесценок дорогие реликвии, фамильное серебро, посуду, подсвечники, часы, редкие издания, – все даже трудно перечислить, – чтобы заиметь хоть какие-то деньги. Вот тогда я влюбился в антиквариат, в мир старинных неповторимых вещей, изумительно исполненных из металлов, благородных пород дерева, стекла, других материалов.

(Это еще одна прочная нить, которая вместе к другими, подобными, сплелась в тугой узел привязанностей к монархии, империи, царям, а через них к имперской России.)

Часто гуляли по Невскому проспекту, отец заходил со мной не только в православные храмы, но в костел, кирху, показал мечеть, куда, чтобы ступить, пришлось снимать обувь. Главный проспект имперской столицы украшали церкви разных конфессий».

Позднее на основе детских впечатлений Глазунов пришел к мысли, что Невский являлся «проспектом всех религий». Что город с дворцами, храмами, построенными лучшими европейскими и российскими архитекторами, давший пристанище разным религиям, предпринимателям всего мира, в том числе Шлиману, первооткрывателю Трои, был не только веротерпим, но по-настоящему интернационален. Не знал, в частности, еврейских погромов, как Москва, другие города России.

Глазунов убежден, что Шлиман не только разбогател в Санкт-Петербурге, но и проникся любовью к античности, пришел к решению все накопленные богатства вложить в поиски и раскопки Трои потому, что в столице Российской империи, в загородных императорских резиденциях, в Летнем саду, на проспектах и набережных подвергался массированному воздействию унаследованной петербургскими художниками и зодчими от греков и римлян красотой классицизма, приумноженной ими на улицах и в парках столицы.

– Часто гуляли в Летнем саду возле памятника баснописцу Ивану Крылову. Вдоль аллей белели статуи античных богов и героев. Дивные скульптуры! На душу действовали загадочные изваяния, гладь каналов, решетка Летнего сада.

Один англичанин специально прибыл на корабле в Санкт-Петербург только для того, чтобы увидеть решетку Летнего сада. Вошел на корабле в Неву, с палубы полюбовался изумительной оградой и уплыл в Лондон.

* * *

Бабушка на ночь пела внуку песни.

Одна всем известная:

Вот мчится тройка удалая По Волге-матушке зимой…

Другую песню бабушки не все теперь знают:

Улетел орел домой, Солнце скрылось под горой…

Внук смотрел на печку с облупленной краской, она казалась то пятном, то облаком, то чудовищем с уродливым профилем. Печка была покрашена черной, потом желтой краской.

У каждого поколения любимые книжки, свой круг чтения. В его круге: «Царские дети и их наставники», «В пустынях и дебрях», где описывалось путешествие мальчика по Африке, басни Крылова, «Чудесное путешествие Нильса Хольгерссона по Швеции»…

Перед тем как отвести сына в первый класс, мать тихо оплакивала его закончившееся детство, говорила брату Константину, что Илюшу будут учить в школе всяким мерзостям. Брат утешал, как мог:

– Что ты плачешь, его же не высылают!

Первоклассников первым делом научили петь песни о Ленине:

Подари, апрель, из сада Нам на память красных роз. Мы тебе, апрель, не рады, Ты его от нас унес.

В другой песне эта же тема развивалась так:

Ты пришел с весенним цветом, В ночь морозную ушел…

Когда играли рвущие душу марши в дни траура по вождям, с которыми подолгу прощались в Москве в Колонном зале, а потом хоронили на Красной площади, отец выключал радио. Но отключиться от всего советского было невозможно.

Носил Илюша на голове шапочку-«испанку» с кисточкой, как многие советские дети, когда шла гражданская война в Испании, куда стремились добровольцы по приказу Сталина.

Тогда из раскрытых окон доносились звуки ритмичной веселой испанской песенки, которую исполняли под звуки кастаньет:

Кукарача, Кукарача, Это значит таракан…

Когда полетели по дальним маршрутам летчики, ставшие первыми Героями Советского Союза, пытался Илья на уроке в художественной школе нарисовать портрет Марины Расковой. Долго мучился, слезы текли из глаз, но ничего у него не получалось. Вместо женщины возникал почему-то мужчина. Подошла учительница и сказала поразившие его простые слова, дав понять, как много он еще не умеет и не знает, как хорошо учиться.

– Илюша, у женщин бедра шире, чем плечи, у мужчин, наоборот, плечи шире бедер. Марина Раскова – женщина, хотя она Герой Советского Союза.

После этих слов учительница взяла карандаш, обвела бедра, и стал на картинке летчик женщиной.

Когда началась другая война, которая шла совсем близко от Ленинграда, появились новые темы. Илья нарисовал бой с белофиннами, его дружок Боря Конкин сочинил стихи о трусливом финском генерале:

Бросив пушки, танки, мины, Удирали белофинны. Всех быстрее удирал Белофинский генерал.

На самом деле финские генералы и солдаты не удирали, а оказали неожиданно упорное сопротивление Красной армии, перечеркнув тайное соглашение Сталина и Гитлера, по которому Советский Союз получал «право» вернуть под свое крыло Финляндию, до революции 1917 года входившую в состав Российской империи. В той бесславной, «незнаменитой» войне с маленькой страной Советский Союз предстал в глазах германского генштаба «колоссом на глиняных ногах», идея похода на Москву и Ленинград показалась Берлину вполне достижимой.

Хотя после окончания боев государственная граница СССР с Финляндией отодвинулась на несколько десятков километров от города, где жил Илья Глазунов, положение «Северной Пальмиры» практически никак не стало безопаснее. Это доказали вскоре события первых месяцев войны, когда впервые в истории громадный город оказался в блокаде, принесшей неисчислимые жертвы.

…В отличие от своего дружка, Илья стихотворений тогда не сочинял. Не играл на музыкальных инструментах, ни на мандолине и гитаре, ни на скрипке и фортепиано. Хотя пример дяди Рудольфа был перед глазами. Музыка звучала целый день по радио из черных бумажных тарелок, висевших в каждой городской квартире. У немногих появились перед большой войной громоздкие радиоприемники советского производства марки 6Н1 и СВД-9, мерцавшие зеленым огнем встроенной над шкалой настройки лампы.

По радио играли симфонии, фортепианные и скрипичные концерты, марши. Песни, арии, романсы исполнялись только на русском языке. Пели замечательные хоры, солисты оперы Большого театра и Мариинского театра, ставшего по воле партии Кировским. Целиком исполняли по радио оперы. «Евгения Онегина» впервые услышал Илья по радио в 1937 году, когда отмечался с невиданным размахом юбилей, связанный не со днем рождения, как принято в мире, а в связи со столетней годовщиной со дня гибели Пушкина.

До того времени поэта не особенно жаловали в СССР, поскольку после революции долго пребывал Александр Сергеевич в «крепостниках», приписывали ему шовинизм и другие идейные грехи. Царское Село переименовали в город Пушкин, чему поэт не возрадовался бы, во всех больших и малых городах появились улицы имени Пушкина.

Трудно сегодня в это поверить, но и музыка Чайковского находилась под запретом; с музыки Рахманинова табу сняли в годы войны, когда живший в США композитор подарил родине рентгеновскую установку.

Слышал Илья по радио, как читал стихи Пушкина известный в городе актер Юрьев, потом видел его наяву на улице, гулявшего с собакой. Тогда начали снова издавать сочинения Александра Сергеевича массовым тиражом, учить в школах, как некогда учила его стихи и прозу в гимназии мама, а отец – в реальном училище.

Ни марок, ни фантиков, как другие дети в довоенные времена, не коллекционировал. Собирал открытки, но не все подряд, только по теме – Отечественная война 1812 года. На одних открытках представали картины из художественной галереи 1812 года в Зимнем дворце. Их сотни. На других печатались картины художника Верещагина, особенно нравилась та из них, где был изображен Наполеон, идущий по ночному Кремлю с фонарем в руке. Открытки были дешевые, стоили копейки.

На Петроградской стороне строили перед войной дома и ломали церкви, как это происходило по всей стране, начиная от Москвы, где не пощадили древние монастыри, уничтожили сотни дивных церквей, взорвали храм Христа Спасителя.

На глазах Ильи снесли храм на Матвеевской улице, вблизи дома. Вторая столица империи, как и «первопрестольная», лишилась множества прекрасных памятников, перечеркнутых «генеральной линией партии».

Что у партии было на уме, то у советских поэтов на языке:

Устои твои Оказались шаткими, Святая Москва Сорока-сороков! Ивану кремлевскому Дали по шапке мы, А пушку используем для тракторов!

Кто это написал? Иван Молчанов…

В часовне у церкви, куда мама водила Илью, открыли торговый киоск. По поводу уничтожаемых тогда часовен и церквей (с часовни Александра Невского у Тверской улицы началось планомерное уничтожение памятников по всей Москве и России) другой поэт сочинил такие стихи:

Снесем часовенку, бывало, По всей Москве: ду-ду, ду-ду, Пророчат бабушки беду. Теперь мы сносим – горя мало, Какой собор на череду.

Кто автор? Поэт победившего пролетариата, друг Ленина, Демьян Бедный.

Эти стихи появились, когда настал черед церкви на Матвеевской улице.

Книгу об Илье Глазунове пишу в те дни, когда узнал от мэра Москвы Юрия Лужкова, что вскоре перед Тверской восстановят часовню Александра Невского. В том, что это случится, у меня никакого сомнения нет, потому что говорил об этом глава московского правительства на площади, где полным ходом возрождались Иверские ворота и часовня у Красной площади.

На ней восстала, как птица Феникс из пепла, сломанная перед войной Казанская церковь. На Соборной площади Кремля белеет с недавних пор Красное крыльцо, стертое с лица земли по команде Сталина. Сломанные тогда же Андреевский и Александровский залы Большого Кремлевского дворца, чтобы на их месте соорудить форум для съездов разбухшей партии большевиков, снова все увидят в первозданном блеске.

Храм Христа Спасителя взорвали через полтора года после рождения Ильи Глазунова. Раньше, чем эта книга выйдет, своды храма сомкнут на высоте ста трех метров. Почему пошла у нас речь о возрождении Москвы, о восстанавливаемых, на удивление всему миру, памятниках? Да потому, что этот исторический процесс начался не сегодня, когда роют фундаменты новых храмов и возрождают старые, а давно, когда молодой художник Илья Глазунов первый стал громко, во весь голос, никого не страшась, призывать советскую власть не уничтожать святыни. Не уподобляться фашистам, взрывавшим церкви Пскова и Новгорода, поднявшим руку на Софию Киевскую.

Илья Глазунов первый, как говорилось в начале книги, заговорил о храме Христа Спасителя как о жертве варварства большевиков. Он пришел несколько лет назад к мэру Москвы Юрию Лужкову с альбомами, фотографиями, чтобы убедить его и строителей города воздвигнуть храм Христа на месте хлорированной лужи бассейна «Москва». Как назвать такой поступок художника?

* * *

Путь к храму у художника начался давным-давно на Петроградской стороне, когда на глазах ребенка вандалы взорвали церковь. На месте куполов с крестами и колокольни появился дом политкаторжан, которых вторично, по пути, проложенному жандармами, чекисты вскоре отправили в Сибирь, в бараки, но теперь навсегда, не дав попользоваться новым строением.

Нравилось Илюше слушать по радио не только музыку, стихи, но и выступления Аркадия Райкина, начинавшего путь к славе на ленинградских подмостках и на радио. Как стихи Симонова о Суворове, врезалась в память песенка артиста, исполняемая им на мотив Чарли Чаплина:

Живу я в Ленинграде, Зовут меня Аркадий, А попросту Аркаша, И Райкин, наконец!

Много лет спустя, встретившись в Узком, в подмосковном санатории, Глазунов напомнил Райкину эту песенку, и тот сказал, что ему это услышать очень приятно, все равно как если бы показали художнику первый рисунок.

И еще одну старую райкинскую песенку услышал я в исполнении Ильи Сергеевича, когда он в приподнятом настроении шел из ректорского кабинета в актовый зал на встречу со студентами в первый день нового учебного года, 1 октября 1996-го. Она исполнялась на забытый всеми мотив, с интонациями и картавостью старого питерского еврея-маклера, «ответственного квартиросъемщика»:

Я ответственный съемщик Квартиры номер семь, Но об этом известно не всем. Но не всем хлопотать по квартирным делам, Ти-ра-ри, ти-ра-ри, ти-ра-рам!

Почему вдруг эта райкинская песенка пришла на ум? Наверное, потому, что битый час, задерживая выход в зал, где ждали его двести студентов, рассказывал ректор в лицах преподавателям, как нужно ублажать чиновников, чтобы они побыстрее оформили ордера на выделенные им под мастерские чердаки в известном всем некогда правительственном доме на бывшей улице Грановского. Это решение мэр Юрий Лужков принял по просьбе Глазунова.

* * *

Первый рисунок Илья Глазунов помнит. На мой вопрос: «Давно ли рисуете?» – я получил ответ быстрый и исчерпывающий:

– Рисую с того времени, как себя помню.

На том первом рисунке изображен был не описанный в мемуарах энергичный белый юный петушок, с которым Илья встретился на даче под Лугой, а другая, грозная птица. Орел. Широко раскинув крылья, летел он над вершинами высоко в небе, поэтому назывался рисунок «Орел в горах».

Упоминавшийся мною биограф, литератор Сергей Высоцкий, верно отметил, что «первым рисунком был орел, парящий над снежными горами». Но почему-то он полагает, что вдохновлялся тогда ребенок, корпя над орлом, коробкой бывших тогда в ходу папирос «Казбек», где черный всадник в папахе скачет на фоне белых гор. Но и здесь он ошибается, потому что натурой послужил не рисунок, а орел, не живой, виденный в зоопарке, а монументальный, по сей день парящий над домом в Санкт-Петербурге на Петроградской стороне.

Этот эпизод также связан с родственниками. Илью водили в гости к одной пока не упоминавшейся мною тете, которая жила на Карповке, двоюродной сестре матери, носившей фамилию Колоколова. У нее из окна хорошо видна была улица Льва Толстого, мощенная торцами бревен. Во время наводнения их залило водой, и они, как паркет, вспучились. Над крышами этой бывшей улицы миллионеров парил горный орел.

Дорогу на Карповку Илья хорошо запомнил, потому что по ней ездили в сохранившихся от прошлого века ландо на лошадях. И тетю эту питерскую не только не забыл, но и помогал ей на моих глазах в 1995 году. Она единственная из всех дядей и тетей еще жила осенью того года. От нее племянник услышал рассказ о том, как наследник престола гулял в Царском Селе в парке без охраны, в сопровождении матроса по фамилии Деревенько.

Отец этой тети, тоже, стало быть, дальний родственник, был последним ушедшим из жизни воспитателем Царскосельского лицея. Умер он от разрыва сердца, когда на его глазах в Царском Селе рушили памятник Александру I, тому, кто основал лицей, воспитавший Пушкина.

* * *

Осенью 1938 года повела мама сына в первый класс художественной школы. И в первый класс средней школы. Тогда влюбился Илья впервые в жизни в красивую, стройную, белокурую девочку с голубыми глазами. Но не из своего класса, а намного старше себя – из шестого класса. Очень нравилось смотреть, как она выступала на сцене в актовом зале и читала стихи, видеть ее на переменах.

Таким образом, заниматься пришлось сразу в двух учебных заведениях, в двух первых классах. В одном за партами сидело человек тридцать. В другом собиралось учеников намного меньше, по пять-десять, и все казались родными, как братья, занятые одним на всех любимым делом.

Первого учителя рисования звали Глеб Иванович Орловский. Он ходил, по моде тех лет, в гетрах. Но запомнился не только этим. То был носитель, осколок разбитой петербургской культуры, человек образованный и интеллигентный, до революции проживший половину жизни, получивший классическое образование.

Занятия проходили в классе и в стенах Эрмитажа, Русского музея. Выйдя из музея, хотелось на улице увидеть такого же мальчика с орлиным лицом, как у княжича Виктора Васнецова. Очень понравилась его картина, где Боян сидит на холме и играет, а слушает его маленький мальчик, сидит, внимает, будто впитывает звуки.

С того далекого времени стал ощущать Илья, что есть в жизни самое для него важное – искусство, захотелось рисовать так, как художники, чьи картины висели в музеях. На его душу эти картины воздействовали как учителя, без слов давали понять, как нужно и не нужно рисовать, строить композицию, живописать…

Поэтому всех учеников Илья Глазунов посылает на первую практику не на заводы и фабрики, куда принято было в обязательном порядке командировать студентов, чтобы они познавали жизнь рабочего класса. Обязательный глазуновский маршрут проложен в другом направлении, из Москвы в Санкт-Петербург, далее в залы Эрмитажа и Русского музея, хотя денег на такие поездки у государства нет. Весной 1995 года ректор мучительно искал спонсоров, чтобы оплатили билеты на такую поездку. На собственном опыте он познал: никакие репродукции не способны заменить атмосферу, которая возникает в зале музея, формируя художника.

В детстве пришло ощущение, что самое важное в жизни происходит в стенах художественной студии, в школе, куда водили два раза в неделю. Первая находилась в бывшем доме барона Витте, у Невки, «в садике Дзержинского»; потом перешел в другую студию, занимавшую также дом барона, но другой, вблизи мечети и памятника «Стерегущему». Дальше была художественная школа на Красноармейской улице, рядом с Троицким собором и Политехническим институтом.

В классе стояли чашки, вазы, чучело птицы – обычные предметы, предназначенные для натюрмортов. Илья чувствовал себя в этих стенах комфортно, увереннее, чем в общеобразовательной школе.

В классе, где учили писать, считать и читать, занимался без проблем, хотя недолюбливал математику. Однажды услышал, как учительница поделилась с матерью наблюдениями о нем:

– Илюша очень энергичный, общительный, но иногда бывает замкнутым.

Никакой энергии и общительности ученик Евдокии Ильиничны за собой не замечал. Ее имя помнит в 65 лет, а вот я забыл имя первой учительницы…

* * *

Что говорил Глеб Иванович Орловский о нем, Глазунов не слышал, то был опытный педагог, учеников не выделял, умел быть ласковым и внимательным со всеми.

Однако уже тогда, в 1940 году, появилась первая печатная рецензия на рисунок ученика художественной школы, не где-нибудь, в единственном всесоюзном детском художественном журнале «Юный художник». В той рецензии, несколько строчек которой запомнились, как стихи, говорилось, что Илюша Глазунов удивительно тонко передал настроение морозного и ветреного вечера.

Тема рисунка возникла так. Шла война с финнами. Возвращались домой через Марсово поле, продуваемое всеми холодными ветрами, светило красное морозное звенящее небо. Отец шел рядом в потертом тонком пальто, сгибаясь от шквального ветра (как видим, даже в десять лет мальчика сопровождали по пути из школы), глаза застилали слезы. И сквозь них виден был шпиль Петропавловской крепости, Нева, свет державных фонарей. (Их, как потом узнал, воспевал Блок.) Жуткий холод, красное, тревожное небо – такое потом увидел на картинах Рериха. Тогда пронзило какое-то странное предчувствие одиночества, поразил вид одного человека среди бесконечной природы, стихии, тот мотив, который потом часто начнет исполнять художник.

Прочли как-то в классе отрывок из «Тараса Бульбы» и предложили проиллюстрировать услышанное. Принес на следующий день «Трех запорожцев» и, к своему удивлению, от справедливого Глеба Ивановича услышал поразивший несправедливостью отзыв, что, мол, где-то он подобное видел.

Еще один запомнившийся рисунок – белого офицера – возник после просмотра фильма «Чапаев», о нем мы рассказывали.

Как видим, в довоенные годы ни Пушкин, ни Достоевский не влияли на становление художника, как очень хотелось его биографу, с которым я заканчиваю полемику, уверявшему, что якобы мелодия пушкинского стиха воздействовала на мальчика.

«Илья летел на крыльях, завороженный могучим гением поэта, смутным сиянием неярких фонарей, протяжными гудками буксиров, плеском невской волны о ступени гранитных лестниц, он словно наяву видел, как быстрой походкой в черном щегольски надвинутом на голову цилиндре и развевающемся плаще идет впереди него сам Поэт…»

Нет, не завораживала тогда мелодия пушкинского стиха мальчика, не звенела в нем чеканным цокотом копыт и не разливалась щемящим напевом, как кажется его доброжелателю, одному из тех, кто своими изысками дал повод для пересудов искусствоведам, которые давно точат зубы на Глазунова. Не хотят видеть его в компании рядом с классиками, стремятся сбросить с пьедестала, куда поднялся сам, без посторонней помощи общественности, чего ему простить не могут.

Нет, не было ни Пушкина, ни Блока по молодости лет. Запорожцы, да, были, Наполеон, Суворов, челюскинцы, папанинцы, летчики, белые и красные. Кого еще я не назвал? Были испанские дети, морем прибывшие в Советский Союз, чтобы жить и учиться подальше от победившего фалангиста генерала Франко, все это и многое другое было. Но мелодия пушкинского стиха не звучала.

Не «мысль Родиона Раскольникова» и не мысль Достоевского помогла Глазунову «понять город». Не от литературы пришел он к постижению Петербурга. От возникшей сама собой любви к городу, как к девочке в школе, от созерцания его, от соприкосновения с искусством в музеях, на улицах, в антикварных магазинах. Литература пришла потом, в то самое время жизни, когда она является.

– Я всем обязан самому красивому, самому прекрасному, таинственному и «умышленному», как писал Алексей Толстой, городу Санкт-Петербургу. Помню наводнения, волнения, которые охватывали весь город, когда стихия, эта черная вода, неумолимо поднималась все выше и выше, затопляла ступени набережных, спуски к воде, мосты. Моя Петроградская сторона была неуютной, но родной для меня. Сегодня я порой чувствую себя в городе иностранцем, приехавшим из другой страны или из другого мира, когда смотрю, вспоминаю, кто и как прошел по этим улицам, кто смотрел мне вослед из окон слепых или излишне веселых домов. Мне повезло, что я родился в Санкт-Петербурге. Счастлив тот, кому повезло, как мне, которого окружала имперская державность, классическая красота. Я навсегда запомнил Петропавловскую крепость, «Медного всадника», сфинксов у дома над Невой. Когда проходили мимо стен Академии художеств, мать мне внушала, чтобы я испытал силы, когда подрасту, непременно попробовал поступить в школу академии, чтобы стать художником…

Она не знала, что ей не суждено дожить до этого дня, как и отцу, многим Флугам и Глазуновым. Питерский белый снег станет для них черным. Они умрут.

* * *

Наступили каникулы 1941 года. В сентябре Илье предстояло идти в четвертый класс. Как обычно, все ученики художественной школы на лето получали домашние задания – нарисовать натюрморты, пейзажи. Предстояла поездка на дачу, куда вез кисточки, краски, карандаши, а также талисман – маленький бюст Наполеона, подаренный на день рождения тетей. Не правда ли, интересно понять, каким образом страсть к Наполеону, разгромленному в России, изведанная поколениями русских дворян, передалась ленинградскому мальчику? Может быть, в этой любви проявлялось подсознательно невысказанное, инстинктивное, врожденное стремление к мировой славе, покорению стран и народов не силой пушек, а искусства?

Десятого июня, как всегда, родители, дяди и тети сделали ему подарки, в один день сразу одиннадцать, по числу прожитых лет. Такая традиция установилась в этом семейном братстве, такие красивые добрые цветы росли на этом семейном поле.

Глядя с высоты прожитых лет, подводя итог первого этапа жизни, можно сказать, что перед войной все в семье Глазуновых складывалось удачно, как ни мешала этому власть. Отец вырвался из плена бухучета на табачной фабрике, из объятий товарища Микояна и пут пищевой промышленности СССР на простор научной мысли, уходил по утрам в шляпе в университет. Как говорит Илья Сергеевич, стал доцентом географического факультета университета. Мать могла, как всегда, не служить, заниматься домом и сыном.

Илья посещал две школы, рос веселым и всеми любимым. За одиннадцать лет никто из родных не умер.

* * *

«Черный ворон», шумевший, бывало, во дворе невыключенным мотором, так и не заехал за Сергеем Федоровичем в то время, когда в Ленинграде набрал адскую силу «большой террор».

Жившая на Фонтанке Анна Ахматова металась между тюрьмами, где в одной сидел сын, в другой – муж, выла от горя и бессилия им помочь.

Разлучили с единственным сыном, В казематах пытали друзей, Окружили невидимым тыном Крепко слаженной слежки своей. И, до самого края доведши, Почему-то оставили там. Любо мне, городской сумасшедшей, По предсмертным бродить площадям.

То были те самые площади, по которым отец и мать водили Илью на занятия, возможно, они встречались с несчастной в те минуты, когда Анна Андреевна спешила на Литейный.

Московский филолог Толстяков подарил мне процитированные строчки впервые опубликованного им стихотворения Ахматовой без названия, начинающегося словами «Все ушли, и никто не вернулся…»

В этих трагедийных строчках заключена главная правда о довоенной действительности, сосуществовавшая рядом с разлюбезными сердцам советских искусствоведов веселыми майскими демонстрациями, индустриализацией, коллективизацией, культурной революцией, теми историческими процессами в стране, которые произошли за одиннадцать лет жизни художника. На одной шестой земного шара сформировался невиданный в истории человечества строй. Россия превратилась в страну без крестьян, ставших колхозниками, без частной собственности на средства производства, без банкиров, купцов, предпринимателей, издателей и антрепренеров. Такого нигде не бывало.

Советский Союз стал государством с самыми большими в мире каналами, электростанциями, металлургическими комбинатами, машиностроительными заводами. И с невиданным прежде конвейером казней, лагерями заключенных, покрывших всю страну от берегов Балтики до Тихого океана.

Илья Глазунов родился в том самом году, когда на очередном съезде партия объявила, что Советский Союз «вступил в период социализма», когда началось «развернутое наступление социализма по всему фронту». Выражалось это наступление в том, что красноармейцы занимали села, деревни и вместе с местными коммунистами выгребали подчистую хлеб в закромах зажиточных крестьян, выгоняли их со стариками, женами, детьми из домов, «раскулачивали», отправляли на Урал, в Сибирь. Награбленный государством хлеб продавался за границу, на валюту покупались тракторные, они же танковые, авиационные, станкостроительные и многие другие заводы…

Через неделю после рождения в семье экономиста запоздалого первенца, как общенациональный праздник, отметили в СССР сборку первого трактора в Сталинграде. По американским нормам, закупленные механизмы должны были устанавливаться за 163 дня. В сорокоградусные морозы на Волге заокеанскую технику смонтировали за 28 дней!

«Работали круглые сутки. Ночью площадку освещали прожекторы, ночные смены не снижали выработки. Когда на котловане вдруг обнаружились плывуны, продолжали работать по пояс в ледяной воде». Так, по описанию академика Ивана Бардина, строили металлургический комбинат в городе Кузнецке, по поводу которого мое поколение заучивало в школе стихи Владимира Маяковского:

Я знаю, город будет, Я знаю, саду цвесть, Когда такие люди В стране советской есть.

Сколько из этих людей стало инвалидами после штурма по пояс в ледяной воде, ни академика, ни поэта, ни партию, вдохновлявшую народ на такие подвиги во имя светлого будущего, не интересовало. Но за несколько лет в государстве после «ликвидации кулачества как класса», в годы «большого террора», когда каждый день тайно расстреливали сотни невинных людей, тысячами ссылали их в лагеря, в СССР появились сотни новых предприятий, научных учреждений, высших учебных заведений. Обновлялись старые институты, в один из которых направили по путевке с производства отца художника.

На заводе «Светлана», где работал инженером дядя Ильи, появились «встречные планы», всевозможные другие начинания и «почины». Главным их них партия объявила тот, что под названием «социалистическое соревнование» появился на ленинградском заводе «Красный выборжец», когда рабочих побуждали повышать производительность труда любой ценой, перенапряжением сил, внедрением потогонной системы. Вот тогда труд был объявлен Сталиным «делом чести, делом доблести и геройства». Славить новоявленных героев, убеждать молодых, что при царизме все было плохо, а при социализме все стало хорошо, взялись не только журналисты, агитаторы, пропагандисты, но и художники.

* * *

Талантливый ученик Константина Коровина и других русских классиков, будущий профессор Ильи Глазунова, художник Борис Владимирович Иогансон в 1936 году на казенные деньги поехал на Урал, повторив маршрут, проложенный в конце XIX века одним из его наставников – художником-передвижником Николаем Касаткиным. Тогда он создал цикл картин и этюдов, представив впервые России шахтеров. В Третьяковской галерее экспонируется его «Шахтерка», красивая улыбающаяся девушка, правой рукой сжимающая тугую толстую косу, левой рукой опирающаяся на бедро. Позировала красавица в рабочем переднике на фоне неказистых шахтерских дворовых построек. Попала в галерею и картина «Углекопы. Смена», написанная Касаткиным с почтением к труду горняков.

Ученик Касаткина не стал повторять учителя, пошел дальше по пути, указанному ему партией. На Урале, как пишет Иогансон, он «нашел цех, который оставили непереоборудованным, как музейную редкость. Этот мрачный кирпичный сарай с маленькими окнами и толстыми почерневшими стенами походил на тюрьму».

В этом-то функционировавшем цехе, якобы найденном «с большим трудом», сохраненном чуть ли не в назидание потомкам, Иогансон, как некогда Касаткин, не пишет картину с натуры, не показывает, как работают в допотопном, демидовских времен, цехе уральские металлурги в годы второй пятилетки. Так поступили бы передвижники, представители критического реализма в живописи. Иогансон пошел другим путем. Он придумывает на реальном фоне сюжет исторической картины, признанной шедевром живописи социалистического реализма.

«Главная идея, которую я наметил выразить в картине, – пишет художник, – заключается в том, чтобы в реальных, конкретных образах показать ужасы капиталистической эксплуатации и людей, которые боролись с капитализмом еще в прошлом столетии».

Никто, конечно, в таком начинании автору не мешал, только способствовал, и он создал «На старом уральском заводе», где капиталисту и приказчику противостоят пролетарий, который «призывает других рабочих бороться», и старый рабочий, который «устал от каторжного труда, но уже начинает сознавать правду». На большом полотне нашлось место сгорбленным фигурам и чахоточному мальчику, «олицетворяющим непосильный труд», а также беспробудному пьянице-кочегару, загубленному все тем же каторжным трудом, породнившемуся с водкой.

Писал Иогансон по всем правилам, как его учили в молодости в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Рисовал углем на бумажном листе «не контурно, а светотенью», потом расчерчивал полотно на квадраты, переносил композицию с квадратами на холст, где начинал с подмалевки, подготовив черной краской и умброй натуральной формы. Холст протирал льняным маслом, прежде чем брался за краски. Широкой кистью делал рисунок, но только двумя красками. Без капли белил, акварельным способом композиция прописывалась дважды, холст еще раз протирался маслом… Снова подмалевывал «все или главные места». И только потом наступал черед браться за краски, живописать. Да, высокой технологии обучили Бориса Владимировича в стенах дома на Мясницкой в Москве, где Николай Касаткин, Сергей Малютин, Константин Коровин культивировали реализм, не зная, что их метод благодарный ученик трансформирует в «соцреализм», за что удостоится звания Героя Соцтруда, должности президента Академии художеств СССР, положения главы Союза художников СССР, одним из организаторов которого он стал.

Композиция Бориса Иогансона удостоилась Сталинской премии, попала не только в Третьяковскую галерею, но и во все советские учебники истории, монографии о советском искусстве. Таким же методом создавались другие его картины, попавшие в «золотой фонд» советского искусства. Да, преуспел в жизни Борис Владимирович, многих удостоился правительственных наград, многим секретам мастерства научил студентов, принял в мастерскую Илью Глазунова, однажды поддержал, помог отстоять свой путь в искусстве, о чем наш рассказ впереди. Но не привил ему соцреализм. Не сумел, как ни стремился.

* * *

В те дни, когда будущий наставник Ильи Сергеевича клеймил в живописи проклятый капитализм, у Глазуновых спустя двадцать лет после революции при победившем социализме не было денег на оплату квартиры, на покупку игрушечного барабана и детского трехколесного велосипеда.

Тогда же с трибуны в Кремле вождь партии на весь мир объявил, что строительство социализма завершено и страна постепенно переходит к коммунизму, где люди будут жить по принципу «от каждого по его способностям, каждому по его потребностям». Великая утопия объявлялась реальностью. «Жить стало лучше, жить стало веселей», – под гром аплодисментов в Кремле заявил глава ВКП(б), когда люди перестали умирать с голоду в деревне, смирившейся с колхозами, не стало безработицы в городах, где задымили гиганты индустриализации.

Чтобы народ поверил в утопию, в коммунизм, все средства пропаганды и искусства направили на возведение пирамид и культов, которых в прошлом удостаивались фараоны и боги. В роли строителей выступали не подгоняемые бичами рабы, а художники, архитекторы, драматурги, режиссеры театра и кино, писатели. Они укладывали в основание Системы не каменные глыбы, а романы, кинофильмы и спектакли, поэмы, картины. Над Москвой на месте храма Христа поднималась пирамида Ленина, Дворец Советов, в четыре раза превосходивший по высоте пирамиду Хеопса.

Любимый ученик Репина Исаак Бродский написал картину «В. И. Ленин в Смольном». Пейзажист Александр Герасимов представил «Ленина на трибуне» и «Сталина и Ворошилова в Кремле». Бывший импрессионист и пейзажист Игорь Грабарь создал картину «В. И. Ленин у прямого провода». Этот список можно продолжать долго. Еще длиннее список картин с образом Сталина.

* * *

Бронзовые и каменные Ленин и Сталин поднялись на всех главных площадях и улицах городов. Они же стали героями литературы, о них слагали стихи и песни, образы вождей возникали в стихах для самых маленьких, с разучивания которых началась школьная жизнь Ильи Глазунова.

Дебютировавший в литературе прелестным «Дядей Степой» молодой московский поэт Сергей Михалков, будущий благодетель и верный друг Ильи Глазунова, прописал своего героя-великана дядю Степу не в каком-нибудь московском захудалом Кривоколенном или Лиховом переулке, а на площади, носящей имя вождя.

В доме восемь дробь один У заставы Ильича Жил высокий гражданин По прозванью «Каланча».

Хоть краешком, но зацепиться за образ Ильича требовалось по законам соцреализма даже в шуточной детской поэме, даже такому весельчаку, что писал о себе:

Я хожу по городу длинный и худой, Неуравновешенный, очень молодой, Ростом удивленные, среди бела дня, Мальчики и девочки смотрят на меня…

Сколько бы детских стихов на все времена и для всех народов мог бы написать автор этих строк, дорогой Сергей Владимирович, если бы не повело его слагать тогда же «Песню о Павлике Морозове», стихи, посвященные партии, комсомолу, пионерии…

Великий Ленин наш народ В одну семью сплотил, Великий Сталин нас ведет, И наш народ теперь не тот, Каким он раньше был.

С такими словами обращался Сергей Михалков к родному сыну, школьнику, при жизни Иосифа Виссарионовича.

В персональный том «Библиотеки мировой литературы для детей» в 1981 году писатель не включил стихи о Павлике Морозове, сократил процитированную выше строчку про великого Сталина. Сегодня ему пришлось бы в избранном сократить сотни страниц, где только «Дядя Степа» и подобные ему стихотворения пережили советскую власть, скончавшуюся летом 1991 года. Многим стихам и пьесам, басням талантливейшего человека суждено покоиться на кладбище соцреализма.

Парадокс в том, что первым в живописи процессу этого захоронения поспособствовал Илья Глазунов, обязанный автору гимна Советского Союза и песни-гимна «Партия – наш рулевой» пропиской, квартирой в Москве, доступом в Министерство культуры СССР, куда творцу гимна всегда были открыты все ворота и двери.

Да разве творчество одного Сергея Михалкова предстает сегодня в некрополе, где так много гробниц с именами классиков социалистического реализма…

* * *

Кто придумал этот злосчастный метод, умертвивший многих талантливых людей, кто соединил вместе два разнородных понятия, две материи из несовместимых миров?

Конечно же, «великий Сталин». Когда теоретики, срочно вырабатывавшие перед первым съездом советских писателей новый подход к литературе, пришли к вождю с предложением назвать его «методом коммунистического реализма», тот их не поддержал. Подумав, поразмыслив, не торопясь, попыхивая легендарной трубкой, сказал кормчий вещие слова:

«Коммунистический реализм… коммунистический… Пожалуй, рано… Но, если хотите, социалистический реализм должен стать лозунгом нашего искусства».

А на вопрос, что же конкретно значит сие, ответил: «Нужно писать правду». Кто же против, зачем же еще метод изобретать, если все это давно известно. Правду русские художники отражали задолго до рождения товарища Сталина, существовал давно и успешно метод критического реализма. Но партию он не устраивал. Нужна была не всякая реальность. Нужна была, по словам вождя, только «…правда за нас. Но она не дается так просто в руки. Настоящий писатель, видя строящееся здание, сумеет рассмотреть его сквозь леса, даже если оно не закончено, и не будет рыться на заднем дворе».

Вот этот-то «задний двор» стал с тех пор концлагерем для всех несогласных художников, не пожелавших вдохновляться в котлованах, в цехах старых уральских заводов, на новостройках пятилеток, воспевать Павлика Морозова…

«Для социалистического реализма характерны произведения, отображающие героику революционной борьбы и ее деятелей, ведущих за собой народные массы (картины Б. В. Иогансона, А. А. Дейнеки, В. И. Мухиной, И. Д. Шадра и др.)».

Это цитата из художественной энциклопедии 1986 года. Первым в списке значится Борис Владимирович Иогансон, ставший не только профессором студента художественного института Ильи Глазунова, но и учителем, предавшим ученика. Ситуация типичная для «страны победившего социализма», где не только ученики отрекались от учителей, как водилось со времен Христа, но и учителя поступали так же с учениками, чего не предвидели евангелисты. Об этой измене рассказ впереди.

* * *

Заканчивая главу о предвоенном периоде жизни моего героя, не могу не сказать, как современник описываемых событий, что пережитая утопия, мираж, миф и самая большая в истории ложь относительно строительства социализма и коммунизма заряжались бешеной или, если говорить словами Ильи Сергеевича, сатанинской энергией Кремля, «великого Сталина», его соратников, обладавших дьявольской работоспособностью, умением разрушать и строить.

Они взрывали монастыри и церкви, башни и триумфальные ворота, они же прокладывали метро в Москве под древними улицами, перебрасывали через Москву-реку большие каменные мосты взамен устаревших. Рыли каналы, возводили соцгорода с рядами одинаковых жилых домов, оборудованных канализацией и снабженных горячей водой. Перелеты «сталинских соколов», водружение флага над Северным полюсом, агитпробеги на автомашинах через пустыню Каракум – все эти достижения, праздники накладывались на будни социализма, на дефицит, бедность, «временные трудности», репрессии, на «задний двор», где жил на Петроградской стороне Илья Глазунов с родителями, не знавшими, что из любимого Эрмитажа тайно продаются иностранцам лучшие картины.

* * *

В этой главе я назвал разные исторические события, оказавшие влияние на жизнь семьи, на формирование характера будущего художника. Упоминал про «год великого перелома» и съезд партии, взявший в 1930 году, когда появился на свет Илья Глазунов, «курс на строительство социализма», упомянул про злосчастную коллективизацию и индустриализацию, лагеря и террор. Тогда же началось разграбление национальных художественных ценностей.

Да, в 1930 году в Ленинграде одним махом, по-большевистски, закрыли пять музеев-дворцов, чьи залы заполняли картины, скульптуры, книги, замечательная мебель, бронза, фарфор лучших мастеров Европы и России. Вот их названия – Елагинский дворец, дворцы Меншикова, Строганова, Шереметева, Шувалова. С каждой из этих фамилий связаны победы в сражениях и войнах, появление заводов и городов, разработка законов, проведение реформ…

Так, Иван Иванович Шувалов, организатор и Московского университета, и Академии художеств, собирал в Западной Европе картины, подаренные им Эрмитажу и Академии. По его заказу выполнялись гипсовые слепки знаменитых скульптур Рима, Флоренции, чтобы русские могли в копиях увидеть шедевры мирового искусства.

Все эти аристократы, князья, графы, бароны, Елагины и Меншиковы, Строгановы и Шереметевы приумножали богатства России. Сотни лет в их дворцах в столицах, в загородных имениях накапливались художественные ценности, объявленные после Октябрьской революции 1917 года собственностью народа, государства. Вот оно и закрыло дворцы-музеи, чтобы распродать захваченные ценности.

Тогда же ликвидировали в Детском Селе дворец-музей, расположенный в стенах особняка, превращенного в начале XX века страстной любительницей французского искусства Ольгой Палей в маленький Версаль. Она, как и другие владельцы дворцов, эмигрировала, все оставив на родине.

В Царском Селе, откуда родом отец Ильи Глазунова, до революции располагались дворцы Кочубея, Вавельберга, Остен-Сакена, Стенбок-Фермора, Куриса, Ридигер-Беляева, Мальцева, Серебряковой и других вельмож, состоятельных людей. Частично их разграбили в революцию и гражданскую войну. Но многое удалось сберечь, как казалось музейным работникам, для народа. На самом деле для распродажи на аукционах, проводившихся советской внешнеторговой организацией «Антиквариат».

Ее штаб-квартиру с берегов Москвы-реки перенесли на берега Невы, поближе к основным богатствам, за которыми охотились агенты этой организации. Из Ленинграда «Антиквариат» отправлял пароходы, груженные ящиками с картинами, скульптурами, всем, что заполняло стены дворцов питерской знати. И царя. Зимний дворец также подвергся опустошению. Пошли с молотка книги Николая II, вещи из царских дворцов.

В том же 1930 году директором Эрмитажа назначили члена партии с 1901 года Бориса Васильевича Леграна, бывшего царского штабс-капитана и советского заместителя наркома по военным делам, председателя Ревтрибунала РСФСР, занимавшего после революции множество других должностей, далеких от искусства. Этот деятель пришел в музей с установкой – создать в бывшем царском дворце «экспозицию, которая бы выражала мировоззрение пролетариата». Ему принадлежит брошюра под названием «Социалистическая реконструкция Эрмитажа». На деле она свелась к перевешиванию картин, перемещению их из залов в хранилище и наоборот и в конечном итоге к распродаже.

Происходила небывалая в истории страны торговля, фактически грабеж народа, на основании решений партии и правительства, принявшего секретное постановление, начинавшееся словами: «Признать необходимым усилить экспорт предметов старины и искусства, в том числе ценностей музейного значения, за исключением основных музейных коллекций». Но с последней оговоркой на практике не считались, будучи озабоченными изысканием валюты на индустриализацию. На картины царя и аристократов смотрели точно так же, как на хлеб кулаков.

* * *

В картинной галерее Галуста Гульбенкяна в Лиссабоне экспонируется шедевр Рубенса «Портрет Елены Фаурмент». Эта красавица, в шестнадцать лет вышедшая замуж за пятидесятитрехлетнего художника, вдохновляла его до смерти на создание замечательных картин и портретов. «Наш портрет один из лучших, – с гордостью писал автор книги „Среди картин Эрмитажа“, вышедшей в 1917 году. – Портрет словно обласкан кистью, всякий оттенок кожи, всякая ямочка на теле любимого существа переданы мастером с бесконечной нежностью».

В Национальной галерее Вашингтона выставлена картина Рафаэля «Святой Георгий». Сюда она попала из коллекции американского миллиардера Эндрю Меллона. А к нему под номером 39 перешла из Эрмитажа. И про этот шедевр много сказано и написано, в упомянутой мною книге картина характеризуется «светлой и радостной, точно отражающей ощущения молодого Рафаэля, попавшего из своей тихой Умбрии в шумную, праздничную Флоренцию».

Нефтяной магнат Гульбенкян первый тайно совершил крупномасштабную сделку с советским правительством, посягнув на основные фонды Эрмитажа. В его руки к осени 1930 года перешли купленные за 325 тысяч фунтов стерлингов семь картин. Вот первый мартиролог:

«Портрет Елены Фаурмент» Рубенса (1577–1640).

«Портрет старика».

«Портрет Титуса».

«Афина Паллада».

Это три работы Рембрандта (1606–1669).

«Урок музыки» Терборха (1617–1681).

«Ле мезаттен» Ватто (1684–1721).

«Купальщицы» Ланкре (1690–1743).

Вместе с картинами продали «Диану», скульптуру Гудона (1741–1821).

В том же году начал опустошать царский музей американский коллекционер миллиардер Эндрю Меллон. Вначале ему продали «Портрет молодого человека» Хальса (между 1581–1585–1666) и две картины Рембрандта – «Девушку с метлой» и «Польского аристократа».

Затем исчез из Эрмитажа «Портрет Изабеллы Блюм» Рубенса. Через месяц, в июне, уплыло за океан «Благовещение» ван Эйка (1390–1441).

В июле 1930 года, через месяц после рождения Ильи Глазунова, музею был нанесен сокрушительный удар, лишивший Россию девяти гениальных картин, ставших собственностью все того же богатого американца. Этот мартиролог состоит из таких названий:

«Поклонение волхвов» Боттичелли (1445–1510).

«Святой Георгий» Рафаэля (1483–1520).

«Лорд Филипп Уортон».

«Фламандская дама».

«Сусанна Фаурмент с дочерью».

Эти три портрета – ван Дейка (1599–1641).

«Портрет папы Иннокентия Х» Веласкеса (1599–1660).

«Турок».

«Женщина с розой».

«Иосиф, обличающий жену Потифара».

Все – Рембрандта.

За эти шедевры уплачено нефтяным королем 3 059 908 долларов.

На этом Меллон не остановился, да никто из большевиков и не спешил прекратить унизительную для «страны победившего социализма» распродажу. Приведу третий мартиролог из семи названий.

«Распятие» Перуджино (1445–1452–1523).

«Венера с зеркалом» Тициана (1476/77 или 1480–1576).

«Мадонна Альба» Рафаэля.

«Откровение Моисея» Веронезе (1528–1588).

«Портрет офицера» Хальса.

«Уильям II Насаузский и Оранский» ван Дейка.

«Карточный домик» Шардена (1699–1779).

За «Мадонну Альбу» заплатил американец 1 166 400 долларов. За все семь картин отдал два миллиона триста тысяч долларов.

В этих мартирологах Эрмитажа двадцать девять картин.

Но это далеко не полный список потерь любимого музея Ильи Глазунова, люто ненавидящего власть за позорную распродажу с таким же пылом, как и за «изъятие» ценностей Русской православной церкви, уничтожение храмов, икон.

Продавали первоклассные картины не только двум названным коллекционерам, но музеям разных городов и стран. Их можно увидеть теперь в Амстердаме, Нью-Йорке, Мельбурне…

Точно так же, как грабился Эрмитаж, когда директорствовал в нем член партии с 1901 года Борис Легран, опустошались фонды Третьяковской галереи, Киево-Печерской лавры, многих монастырей, откуда вывозились старинные русские иконы. Один только посол США в Москве Дэвис с женой, увлекшись коллекционированием древнерусской живописи, купил по дешевке и вывез на законном основании двадцать икон XVI и XVII веков. Шесть лет американский миллионер Арманд Хаммер, прославившийся как постоянный и давний «друг Советского Союза», распродавал в США купленные на аукционах, в магазинах иконы, картины, антиквариат, вагонами вывозимый из страны.

* * *

Советский Союз продал в начале тридцатых годов Британскому музею знаменитый «Синайский кодекс», некогда принадлежавший Александру II. Это был самый древний и самый полный список «Нового завета» в мире, величайшая святыня христианства.

«Кремль, обменявший реликвию „опиума народа“ на пятьсот тысяч добрых христианских монет – весьма приличную сумму, поможет индустриализации России», – с сарказмом писала американская газета, комментируя факт продажи «Синайского кодекса» Англии.

Вряд ли когда-нибудь удастся составить полный список потерь отечественной культуры, потому что детального учета никто не вел. Счет шел на тонны, ящики, доллары и рубли, сокровища вывозились пароходами. То, что церковь накапливала веками, то, что императоры со времен Петра I и Екатерины Великой покупали, снаряжая гонцов во все концы Европы, – то большевики пустили по ветру. Вырученная за шедевры валюта составляла малую долю от суммы валютных поступлений, полученных от продажи хлеба, пеньки, льна и прочих традиционных товаров российской внешней торговли. Эта жертва была напрасной, ничем не оправданной.

Так или иначе, но за одиннадцать предвоенных лет жизни будущего художника в стране утвердился сталинский социализм и его отражение в культуре – соцреализм. На штурм этих крепостей первым в живописи (на территории СССР) отважился сын – рядового экономиста, внук действительного статского советника и потомственного почетного гражданина.

Противостояние этим двум реальностям сформировало характер Глазунова, сделало смелым и бесстрашным. Борьба придала ему невиданную прежде ни у кого из советских мастеров культуры убойную силу, начавшую крушить на своем шумном триумфальном пути кривое зеркало – социалистический реализм. Для этой борьбы появился он на свет.

* * *

После дня рождения, отмеченного 10 июня 1941 года, семья, как всегда, собралась и уехала отдыхать на лоно природы. На этот раз в деревню Вырицу, под Лугой. Каждое лето Глазуновы жили в деревне. Сначала в Карповке, потом в Беткове.

«Есть на свете город Луга. А под Лугой маленькая деревня Бетково. С огромного холма, на котором лежит деревенька, видны дали необъятные. Круто бежит склон косогоров к озеру, на противоположном берегу которого далеко-далеко маленькие избушки да лес, хрустящий под большим и недосягаемым, как мечта, небом… Меня узнала старушка в черном выгоревшем платке и по-крестьянски беззвучно заплакала, услышав, что мои родители умерли во время блокады, долго смотрела она вослед мне из-под руки».

Сюда наведывался осиротевший Илья после войны часто, когда учился в художественной школе, приезжал один, без друзей, с этюдником. Писал пейзажи. Стремился сюда потому, что в его памяти навсегда осталась жить минута, «открывшая таинственную связь природы и человека», и в эту минуту родился на земле еще один русский художник-пейзажист, создавший много картин природы, став на путь, проложенный до него Саврасовым, Левитаном, Васильевым…

В эту деревню ехал, чтобы набраться сил, снять уныние, поднять настроение. Брал с собой концентраты, хлеб, вареную картошку, покупал в деревне молоко. В Бетково встретил шестнадцатилетнюю Нюру, показавшуюся ему царевной из сказки, красивой и недоступной. Она единственная из всех жителей деревни отказалась позировать. Ему казалось, что уголки рта Нюры улыбаются таинственной улыбкой, как у Джоконды. Ее образ он вспомнил много лет спустя, когда увидел ватиканские фрески Рафаэля…

Застал Илья после войны разоренную деревню.

Но две ели стояли, как до войны.

– Я увидел на них две слезы смолы, и в них мошки бьются. Под этими елями я сидел с мамой и папой, они смотрели на церковь, стоявшую над озером. Ее взорвали.

Вылитый Левитан, все, как на его картине, облака, день.

Все это деревня Бетково.

Но летом 1941 года Глазуновы поехали на дачу не в Бетково, а в Вырицу, потому что изба хозяйки, у которой они останавливались, сгорела.

И в Вырице милиция не дремала. Хозяйку, у которой снимали дачу, арестовали. Пришли ночью люди с голубыми петлицами и увели. За что? Она по закону, установленному экономистом Сергеем Глазуновым, не могла не воровать. Без разрешения накосила травы на колхозном лугу; по новому сталинскому драконовскому закону за такие покушения на социалистическую собственность народные судьи отмеряли большой срок.

Белый веселый петушок больше громко не пел на заре в Луге. Барабан так и не купили, про давнее обещание взрослые забыли, может быть, не хотели, чтобы подросший Илюша с утра до вечера трещал, играя в войну и стреляя из револьверчика, подаренного на день рождения. Когда садился рисовать, брал в руки карандаш и кисточки, они казались палочками, а натянутый на подрамник холст – кожей барабана.

Да, ему очень хотелось быть маленьким барабанщиком, носить на ремне через плечо гулкий высокий цилиндр, сверху и снизу затянутый кругами тугой кожи, точно такой, как у солдат-барабанщиков, шагавших впереди полков Наполеона и Суворова. В школьном оркестре дали ему молоточек, чтобы стучать по металлическому треугольнику, но хотелось бить в барабан. Не в оркестре – одному, будить всех, как это делал белый петушок, призывать людей: «Вставайте, не спите, пишите книги, как дядя Костя, сочиняйте музыку, как дядя Рудя, растите цветы, как дядя Кока…»

Маленького барабанщика в белой косоворотке, с палочками в руках и солдатским барабаном увидели люди в 1994 году в Манеже на большой картине «Проснись, Россия!», вызвавшей всеобщее внимание и споры. Никто не заметил, что белокурый юный барабанщик с голубыми глазами есть Илюша Глазунов, таким вот образом реализовавший на картине несбывшуюся мечту детства. Только теперь будил не дачников Луги – всю Россию, выполняя завет русских художников-реалистов.

* * *

Итак, перед войной судьба улыбалась Илье Глазунову. Но, как все хорошо помнят и знают, в ночь на 22 июня 1941 года жизнь перевернулась, в том числе и семьи художника. Ее силовое поле оказалось втянутым в бескрайнее пространство войны, распавшееся на поля сражений и боев, все вместе образовавшие единый, по научной терминологии, театр военных действий. На авансцену истории выдвинулись армады танков и бронемашин, на земле и в небе начала править бал смерть, ставшая сильнее отца и матери, родственников, учителей, сильнее наших танков, чья броня оказалась совсем не «крепкой», как пелось в довоенной песне:

Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход, Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин И первый маршал в бой нас поведет.

Храбрый маршал Ворошилов воевать против танков не умел.

Германские войска устремились на Москву и Ленинград.

Началась кровавая трагедия России, всех ее дочерей и сынов, одним из которых был одиннадцатилетний Илья Глазунов.