Александр Вертинский

Коломиец Ростислав Григорьевич

II. В эмиграции. 1919—1943

 

 

Константинополь. Утешение на перевалочном пункте

На севастопольском рейде стоял пароход «Великий князь Александр Михайлович». Капитан его, грек, был знакомым Вертинского и согласился взять его в Константинополь. Утром, захватив с собой «своего единственного друга актера Путяту» и пианиста, Вертинский уехал из Севастополя. Да, того самого Бориса Путяту – Наполеона, который в давние времена прогнал его с репетиции в Соловцовском театре за «импеЯтоЯ»… Отплывали, кстати, на одном корабле с генералом Врангелем.

«Я сошел с парохода в Эмиграцию, в двадцатипятилетнее добровольное изгнание. В долгую и горькую тоску…»

Чуть позже, в мае 1922 года, В. И. Ленин предложил и осуществил «гуманный акт», заменив смертную казнь для «активно выступающих против советской власти» высылкой за границу. Из большевистской России было выслано более 200 выдающихся философов-мыслителей – цвет русской интеллигенции: Николай Бердяев, Семен Франк, Федор Степун, Питирим Сорокин, Лев Карсавин, а также литераторов, экономистов, ученых, врачей, политических деятелей. Страна оказалась интеллектуально обезглавленной.

Кто раньше, кто позже, большевистскую Россию покинули выдающиеся мастера художественной культуры: композиторы Сергей Рахманинов и Сергей Прокофьев, художники Илья Репин и Василий Кандинский, певец Федор Шаляпин, писатели Иван Бунин, Александр Куприн, Надежда Тэффи, Марк Алданов, Владимир Набоков, поэты Марина Цветаева, Владислав Ходасевич, Вячеслав Иванов, Георгий Иванов, чета Мережковских, балерина Анна Павлова, балетмейстер Михаил Фокин, инициатор и вдохновитель «Русских сезонов» в Париже Сергей Дягилев, актер Михаил Чехов, чуть ли не половина труппы Московского Художественного театра, шахматист Алехин… Реестр гениальных эмигрантов несложно продолжить. Русская духовная жизни была обесцвечена. А ведь были полмиллиона не гениальных русских изгнанников в Константинополе, а потом миллион русских эмигрантов в Париже, сотни тысяч – в Америке, десятки тысяч – в Румынии, Польше, Китае.

И всех их, ну, не всех – многих, гениальных и обыкновенных, утешал Вертинский, утешал как мог и чем мог – в концертных залах, ресторанах, кафе, кабаках. Он дарил им отдых-утешение, отдых-отвлечение от реальности, сочувствовал им, вызывая сочувствие к себе. Каково-то жить без Родины…

А вот Анна Ахматова осталась: Но вечно жалок мне изгнанник, Как осужденный, как больной, Темна твоя дорога, странник, Полынью пахнет хлеб чужой…

Да не только Ахматова, но и Пастернак остался на Родине, однако, как он ни пытался вписаться в советскую действительность, фактически пребывал во внутренней эмиграции. Алексей Толстой и Андрей Белый заметались: став, было, эмигрантами, вскоре вернулись на родину. А конфронтант Маяковский никуда не уезжал и неожиданно для всех стал поэтическим рупором советской эпохи. Правда, прозрев, кончил плохо. Ну, это отдельная тема разговора…

И начались скитания – гастроли маэстро по миру:

Проплываем океаны, Бороздим материки И несем в чужие страны Чувство русское тоски…

Вертинский «бежал от пожара, охватившего родной дом, поняв, что его не удастся погасить», – так попытался сформулировать на страницах «Шансон-Портала» причины его отъезда из России Георгий Сухно. Это уже ближе к истине.

Много позднее Вертинский попытался объяснить причину своей эмиграции:

«Что толкнуло меня на это? Я ненавидел Советскую власть? О, нет! Советская власть мне ничего дурного не сделала. Я был приверженцем какого-то другого строя? Тоже нет. Очевидно, это была страсть к приключениям, путешествиям. Юношеская беспечность…»

Неубедительное объяснение для человека, покидающего Родину, полагающего, что навсегда… Так ли это? Не будем забывать, что это «объяснение» сделано Вертинским много позднее, когда он уже стал гражданином СССР.

А вот другое его признание:

«Эмиграция – большое и тяжкое наказание… До сих пор не понимаю, откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну…»

Или вот это:

«Очевидно, это было просто глупостью. Начиная с Константинополя и кончая Шанхаем, я прожил не очень веселую жизнь – человека без родины. Говорят, душа художника должна, как Богородица, пройти по всем мукам. Сколько унижений, сколько обид, сколько ударов по самолюбию, сколько грубости, хамства перенес я за эти годы. Это расплата…

Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику далеких стран, все, что я видел, чем восхищался – я отдаю за самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на Родине…»

Здесь уж комментарии неуместны.

* * *

Если отстраниться от того времени, трудно понять внутреннее состояние Вертинского, отправляющегося в эмиграцию. Он чувствовал, что его меланхоличность, утешительство, его доброе, сказать бы, «юродивое» искусство вряд ли будут востребованы большевиками. Мало того, трудно представить, чтобы уникальное лирическое дарование Вертинского нашло себе место «в громе маршей первых сталинских пятилеток». Кого уж там утешать, когда, как восклицал друг юности Вертинского Маяковский, «и жизнь хороша, и жить хорошо!» А вот для эмигрантской тоски искусство Вертинского – в унисон. Он пел не по заказу, а по велению души. Потому-то жизнь Вертинского в эмиграции, куда б ни забросила его судьба, была преисполнена высокой духовности. С высоты времени ее раскрыл в предисловии к мемуарам Вертинского литературовед Юрий Томашевский: «В скитаниях по «чужим навсегда» городам и странам он, как никто другой, сумел выразить святое и горькое «чувство русской тоски» по оставленной Родине, «русскую грусть» изгнанника, который сознает не только свое несчастье, но и свою вину».

…Итак, временная остановка в Константинополе. На первый случай денег, заработанных на всероссийских гастролях, хватило, чтобы поселиться вместе со своим другом Борисом Путятой в шикарном «Палас-отеле», окна его номера выходили на Золотой Рог:

«Разутюжили наши российские «кустюмчики» – знаменитый актерский «гардеробчик», по которому… антрепренеры оценивали молодых актеров, и… вышли на улицу… На Гранд-рю де-Пера, по которой уже взад и вперед прогуливалось немало наших соотечественников, приехавших раньше нас. Путята даже гвоздичку в петлицу воткнул. Совсем как дома – где-нибудь в Харькове, на Сумской – гуляли…»

В начале 1920-х в Константинополе было настоящее столпотворение русских. Около полумиллиона их вынужденно покинули Родину и временно осели в городе на Босфоре. Около полумиллиона! Солдат и офицеров армии Врангеля разместили в военных лагерях союзников, остальные были предоставлены самим себе. Устраивались, кто как мог. Князья торговали сигаретами вразнос, графы и бароны работали шоферами, их жены – цветочницами. Константинополь – открытый город – был перевалочным пунктом: здесь можно было встретить Ивана Бунина, Алексея Толстого. Отсюда эмигранты растекались по всему миру, кто во Францию, кто в Германию, кто в Америку. Актер Борис Путята выехал в славянскую Словению, где основал в Любляне театральную школу, но в 1925 году скоропостижно скончался…

При помощи знакомого турка, которого он знал по России, Вертинский открыл в Константинополе кабаре «Черная роза» и там для русских эмигрантов запел бывший Черный Пьеро, а ныне русский поэт и певец. За гардеробной стойкой можно было увидеть русского – бывшего сенатора, а подавали «хорошенькие русские дамы». Успех у Вертинского был ошеломляющий, говорят, он даже пел перед султаном. Публики в «Черной розе», а также в загородном ресторане «Стелла», где пел Вертинский, набивалось много, спрос на «ариетки» был не меньший, чем в России, да и публика была своя. Вертинский чувствовал себя востребованным. Понятно, люди хотели хоть на какое-то время погрузиться в знакомую, родную им стихию, и артист давал им эту счастливую возможность. Иллюзия, конечно, но многие в те времена жили иллюзиями. Для русскоязычного населения он был не просто популярным гастролером, но посланцем России. Сам Вертинский признавал, что ему устраивали демонстративные овации не столько из-за высокого мастерства, сколько из-за песен о России.

К тому времени Вертинский отказался от маски Пьеро и, по его словам, перестал быть любителем:

«…раньше всякий, кто надевал маску Пьеро и напевал мои песенки, считался моим подражателем. Теперь я скинул эту маску. У меня слишком много своего собственного, чтобы можно было так легко подражать. Для своих песен я ищу особые слова, особые мотивы, особо их исполняю и вкладываю в исполнение особую игру. Каждая песенка связана с какими-нибудь переживаниями. Но не обязательно, чтобы они немедленно выливались в песню. Обычно они укладываются в каких-то далеких уголках сердца. И лежат там не потревоженными до тех пор, пока огонь творчества не призовет их оттуда…»

Да, пел он на русском для русских. Это могли быть знакомые актеры, поэты, писатели, те, для кого имя Вертинского звучало как легенда. Могли быть титулованные особы, могли быть офицеры, солдаты и матросы Белой армии.

Встретился в Константинополе Вертинский и со своим поклонником генералом Слащовым. Он сам разыскал его в Галате «в маленьком грязноватом домике где-то у черта на куличках». Слащов переживал нелегкие времена. Кокаин стоил дорого, и лишенный его генерал как-то утих, сгорбился, постарел. Вертинский сочувствовал ему. Как-никак Слащов переживал душевный кризис: разочаровался в смысле и цели Белого движения и присматривался к красным. Почти полгода Вертинский подкармливал генерала и его немногочисленную братию. Он, конечно, не претендовал на конечную истину, но ему показалось, что: «…чувствовал я его верно. Слащов любил родину. И страдал за нее. По-своему, конечно… Лицо Слащова искривилось в мучительной гримасе:

– Хочешь послушать моего совета? – спросил он. – Возвращайся в Россию!

Я молча кивнул головой. Увы, я это понял, едва ступив на землю Турции. Но поправить ошибку я уже не мог…»

 

Румынские будни искусства. Ностальгия

В Турции Вертинский пробыл почти два года.

Затем он достал себе греческий паспорт на имя Александра Вертидиса, сына грека и украинки, и отбыл в Бессарабию, присоединенную в 1918 году к Румынии. Трижды судьба заносила его в Бендеры: в 1925-м, 1929-м и 1931 годах. В 1925-м он выступает также в Кишиневе, в Бухаресте, в 1927 году – в Черновцах.

Он оставил нам поразительные по душевной пронзительности воспоминания о своем концерте в маленьком городке Килии, где проживало много русских. Пел артист в ветхом деревянном бараке. В «зале» – «бывшие», люмпенизированные русские.

«Вышел я в своем фраке на не очень прочные подмостки, и первое, что бросилось мне не только в глаза, но и в нос, – это десять небольших керосиновых лампочек, расставленных вдоль рампы. Лампы коптят, и от едкой копоти нестерпимо свербит в носу и хочется чихать. В зале от публики черно. В первом ряду около дамы с на редкость обширными и выдающимися формами жмется рахитичный ребенок с плаксивым выражением лица.

– Ма-а-ма-а-а! – нудным голосом тянет он. – Ма-ама-а! Я хочу-у-у…

Вы понимаете, какое прекрасное сразу создается у меня настроение.

Из зала кричат: «Песню за короля»! «Ваши пальцы пахнут ладаном»!

Я не могу больше переносить угара от ламп, присаживаюсь на корточки, прикручиваю фитили.

«Ваши пальцы пахнут ладаном»! – настаивает неизвестный из темноты. А другой, обладатель гнусавого козлиного тенорка, замечает:

– Нет… Теперь они уже пахнут керосином.

– За короля… Спойте за короля! – ревут сотни голосов. Я очень редко говорю со сцены с публикой, но тут решаюсь на разговор:

– Господа, – говорю я, – у меня нет песни «ЗА короля», у меня есть «Песня О короле»… Хорошо, я спою. И в последний раз…»

Вертинский возвращал землякам частицу Родины…

Но в Румынии он пробыл недолго – был выслан из страны как неблагонадежный элемент, разжигающий антирумынские настроения. Легенда гласит, что, будучи в Кишиневе, Вертинский отказался участвовать в бенефисе одной актрисы, любовницы всесильного в Бессарабии генерала Поповича. Она спровоцировала разоблачение Вертинского в качестве советского агента. Его арестовали. Оказывается, на него уже завели дело – за «антирумынский» романс «В степи молдаванской». Более того, восторг слушателей румынская полиция воспринимала как подрыв устоев королевства. Несколько месяцев Вертинский провел в тюремной камере. Там он познакомился с международным вором, грозой банков неким Вацеком, и вроде бы, уже оказавшись на свободе, тот снабдил Вертинского деньгами, необходимыми для отъезда в Польшу. Повод к изгнанию – ошеломляющий успех у русской публики песни «В степи молдаванской».

Проникнутая духом ностальгии, эта песня до того пришлась по душе слушателям, что ее всюду стали распевать как… гимн Молдавии.

Вертинский вспоминает:

«Эмиграция превратила меня из разбалованного и капризного московского артиста, который мог себе позволить заламывать гонорары или вообще удаляться со сцены, если казалось, что публика недостаточно внимательно его слушает, в трудягу, который зарабатывает на кусок хлеба и кусочек крыши над головой…»

 

Польша. Германия. Женитьба. Попытка вернуться на родину

В Польшу Вертинскому помогает перебраться его импресарио – некто Кирьяков. Здесь он прожил с 1923-го по 1927 год и посещал эту страну с концертами еще несколько раз в последующие годы до выезда в США осенью 1934 года. Ни в одной из зарубежных стран популярность его песен и романсов – его театра – не была столь велика, как в бывшем Привисленском крае Российской империи.

Что интересно, слава артиста, наделенного уникальным талантом, певца, композитора, поэта, опередила его прибытие в польскую столицу. В Польше Вертинского уже знали по публикациям нотных издательств. Уже были сделаны первые переводы его песен на польский язык, и они даже исполнялись на сцене польскими певцами.

Да, поляки приняли Вертинского как своего. Но сказать, что здесь артист нашел свою родину, было бы преувеличением. Хотя как знать. Нашел же во Франции свою родину румын Эугениу Йонеску, ставший Эженом Ионеско. Вертинский же, раздобыв паспорт на имя греческого подданного Вертидиса, оставался Вертинским.

«К этой стране я всегда чувствовал симпатию. Быть может, потому, что в моих жилах, без сомнения, течет капля польской крови. В России я не встретил людей, носящих мою фамилию (Wertyński, Wiertyński)… Какой-то мой прадед наверняка был поляком».

Итак, с 1923 года начинаются гастроли Вертинского в Варшаве и дальше по всей стране – в Лодзи, Кракове, Познани, Белостоке… Восточный провинциальный Белосток он особенно любил. Куполами православных церквей город напоминал ему русские города. В белостоцком театре «Palace» Вертинский выступал дважды, в апреле 1924-го и в ноябре 1925-го. Аккомпанировал ему замечательный польский пианист Игнацы Стерлинг. Как свидетельствуют очевидцы, да и многочисленные рецензии это подтверждают, выступления Вертинского имели магическое, почти гипнотическое воздействие на публику, особенно, как замечает Георгий Сухно, на ее женскую часть. На концерты Вертинского у касс театра с утра выстраивались очереди.

Первым популяризатором творчества Вертинского в начале 1920-х годов был Станислав Ратольд, как его называли, «эстрадный артист с душой цыгана, поэт, композитор и замечательный интерпретатор русских и цыганских романсов». А переводил песни и романсы Вертинского на польский язык выдающийся польский поэт Юлиан Тувим.

И вот по инициативе Тувима друзья Вертинского решили использовать его популярность для создания своеобразного спектакля. В Варшаве появились афиши нового ревю: «Театральная сценка: Пьеросандр Перевертинский – исполняет Ханка Ордонувна». Тувим быстро сочиняет остроумные пародии на песни Вертинского. На сцене Ханка Ордонувна в черном костюме Пьеро, жеманно заламывая руки, поет, карикатурно изображая стиль интерпретации романсов Вертинским. Взрывы смеха зрителей следуют один за другим. Вместе с ними смеется «виновник», сидящий в директорской ложе, сам Александр Вертинский, приглашенный на премьеру…

Вместе с растущей известностью к Вертинскому приходит и зыбкое материальное благополучие. Живет он теперь в роскошных апартаментах самого дорогого в Варшаве отеля «Бристоль», расположенного рядом с президентским дворцом, одевается у лучших портных, вращается в элитарных кругах общества. Приглашает его к себе в свою резиденцию маршал Юзеф Пилсудский, который помогал Симону Петлюре в борьбе за независимость Украины и разбил наголову красную армию Тухачевского под Варшавой. В личной фонотеке маршала были собраны все изданные в Польше пластинки с песнями Вертинского. Некоторые песни Вертинского переводятся на польский язык и исполняются польскими подражателями певца.

Записываться на пластинки Вертинский начал в зените своей славы. В 1931–1932 годах в немецких фирмах «Parlophon» и «Odeon» было записано 48 песен, а в английской фирме «Columbia» – 22. В декабре 1932 года польская фирма «Syrena Electro» выпустила на музыкальный рынок 15 пластинок с песнями и романсами артиста. В студии во время записи Вертинскому аккомпанировал пианист-виртуоз, известный композитор Ежи Петербургский, тот самый автор «Утомленного солнца» и «Синего платочка». Шесть песен были записаны с аккомпанементом оркестра «Сирена Рекорд».

В каталоге фирмы «Сирена Электро» значилось: «Русская песня и музыка всегда находили в Польше массу ценящей этот вид искусства публики. Но до настоящего времени, однако, мы не имели случая представить на наших пластинках такого исключительного артиста, каким, без сомнения, является господин Александр Вертинский. Оказал он честь нашей студии своим посещением и записал почти весь свой песенный репертуар, что является необычайным событием и редко применяется на практике. Слава господина Вертинского, которая простирается от Москвы до Парижа, проникла также в Варшаву, благодаря чему мы могли выпустить упомянутые пластинки. Художественный класс и личность исполнителя найдут в них полное отражение. Мы уверены, что пластинки этого певца явятся гвоздем текущего сезона».

И далее точное наблюдение исследователя польского периода творчества Вертинского: «Все польские пластинки Вертинского были выпущены с уникальными этикетками бордового цвета, на других пластинках этот цвет никогда не применялся. Этим фирма старалась подчеркнуть особую исключительность его пластинок. И благодаря этим пластинкам популярность Вертинского распространилась на всю страну, почти в каждом доме, где был патефон, звучал голос любимого певца».

Ностальгические настроения не покидали Вертинского. 1934 год:

Замолчи, замолчи, умоляю, Я от слов твоих горьких устал, Никакого я счастья не знаю, Никакой я любви не встречал. Не ломай свои тонкие руки, Надо жизнь до конца дотянуть, Я пою мои песни от скуки, Чтобы только совсем не заснуть…

В Польше Вертинский жил полнокровной творческой жизнью. В приморском курорте Сопоте он с огромным успехов исполнял романс Бориса Фомина на слова Константина Подревского «Дорогой длинною». Даже записал его на пластинку. Здесь же 50 лет спустя Муслим Магомаев с «Дорогой длинною» станет обладателем Гран-при на песенном фестивале.

Гастролируя в Сопоте, Вертинский познакомился с очаровательной и интеллигентной девушкой из богатой еврейской семьи. Звали ее Рахиль Яковлевна Потоцкая.

В 1924 году в Берлине состоялось бракосочетание молодой пары. В свидетельстве о браке и паспорте стояло уже новое имя его избранницы: Ирена Владимировна Вертидис. Лидия Вертинская, последняя жена артиста, вспоминает, что он считал этот брак этаким «европейским». У каждого была своя жизнь, и своим домом они особенно не интересовались. Да и был ли у них «свой дом»?.. Совместная жизнь с Рали, как он ласково называл жену, не сложилась. Много лет они, можно сказать, промучались вместе, то разлучаясь, то сходясь. В США, куда переехал Вертинский, Ирены рядом с мужем не было, но в Шанхае они вроде бы опять вместе… Я не берусь разгадывать хитросплетения этих отношений, но вывод исследователя жизни и творчества Вертинского о том, что «Рахиль не умела безропотно переносить многочисленных очередных «влюбленностей» своего мужа», представляется недалеким от истины.

В 1930 году Вертинский создает «Песенку о моей жене», как бы прощаясь со своим недолгим счастьем:

Ты не плачь, не плачь, моя красавица, Ты не плачь, женулечка-жена! Наша жизнь уж больше не поправится, Но зато ведь в ней была весна!

В том же году брак фактически распался, но официально развод был оформлен в 1941 году в Шанхае, куда перебралась Ирена Владимировна Вертидис…

В Польше Вертинский создал ряд песен, ставших классикой его исполнительского искусства, – «Мадам, уже падают листья», «В синем и далеком океане», «Злые духи» и неувядаемую «Пани Ирену» – визитную карточку певца.

Я безумно боюсь золотистого плена Ваших медно-змеиных волос, Я влюблен в Ваше тонкое имя «Ирена» И в следы Ваших слез…

Конечно же возникает вопрос: кто она, гордая полька, пленившая сердце лирического героя песни? В телевизионной програмее польского ТВ «Пани Ирена», сюжетом которого было пребывание Вертинского в Польше, артист задумчиво ходит по комнате, напевая: «Я безумно боюсь золотистого плена… Хэлэна… Магдалена… нет, не так! Ирена!» То есть дается понять, что песня не была посвящена какой-то конкретной персоне. Некоторые исследователи полагают, что Вертинский посвятил песню своей жене – Рахили-Ирен.

Загадку разгадал польский певец из Кракова Мечислав Свентицкий, который в 1970 году выпустил долгоиграющую пластинку «Желтый Ангел» с песнями Вертинского в собственном исполнении. На конверте пластинки было напечатано письмо к воображаемой пани Ирен, адресованное в никуда.

И вот через некоторое время пришел ответ из Америки. Оказалась, что «принцесса Ирен» – это конкретная женщина, в которую когда-то безумно влюбился молодой Вертинский. Будто бы однажды в варшавском кинотеатре «Дворец» на улице Хмельной он встретил прекрасную незнакомку, одетую в платье светлопепельного цвета и с тех пор потерял покой. Была это баронесса Ирена Кречковская. Ее неземная красота покорила сердце артиста. Оказывается, это ей артист бросал со сцены свое сердце, как мячик.

Интересно, что этот эпизод нашел свое отражение в фильме «Любовь все тебе простит» о судьбе певицы Ханки Ордонувны. В фильме артист Томас Штокингер, играющий роль Вертинского, исполнял на театральной сцене песню «Мадам Ирен» с польским акцентом. Пани Ирена сидела в первом ряду. Умерла она в американском Детройте в 1971 году… Благодарю Георгия Сухно, воскресившего эту красивую легенду, так похожую на правду, что ей хочется верить…

И вот тут хочется сказать о том, что певец Печали и Великий Утешитель Вертинский в жизни был певцом Любви. Прекрасные Незнакомки проходили через его жизнь как в рапиде, расцветая от его прикосновения, испытывая наслаждение в расцвете чувств и исчезая в бесчувствии. Слишком красиво сказано? Но иначе не скажешь о Вертинском – певце Любви…

Гнетущая тоска по Родине не дает Вертинскому покоя. Он знакомится с полпредом СССР в Польше Петром Войковым. Не знал, с кем познакомился…

Войков был одним из организаторов убийства царской семьи. По свидетельству работавшего с ним в полпредстве Григория Беседовского, это был тип с неприятными, вечно мутными (как потом оказалось, от пьянства и наркотиков) глазами, с жеманным тоном, а главное, беспокойно похотливыми взглядами, которые бросал на всех встречавшихся ему женщин. Он производил впечатление провинциального светского льва. Любимым словом в его лексиконе было слово «расстрелять»…

Будем справедливы, Войков один из немногих получил высшее образование в Женевском университете. Печать театральности лежала на всей его фигуре. Не исключаю, что он посещал концерты Вертинского, и артист решил, что именно этот человек в состоянии решить вопрос о его возвращении на Родину. Войков был радушен и циничен: «Почему, собственно, вы не возвращаетесь на Родину? Мы постараемся вам помочь в этом». Окрыленный Вертинский написал заявление и заполнил соответствующие анкеты. Но Войков и не собирался помогать. А 7 июня 1927 года на варшавском вокзале он был застрелен русским патриотом Ковердой. В результате Вертинский получил отказ: «Родина простит вас, но это надо заслужить». В действительности в переводе с языка дипломатии это означало, что всесильная власть, узурпировавшая право говорить от имени страны, могла сделать с Вертинским все, что пожелает. Могла позволить вернуться домой, чтобы использовать его талант на службе коммунистической идеологии, или навсегда лишить его возможности увидеть «российскую горькую землю», что осталась на том берегу.

Из Польши Вертинский совершал гастроли в разные страны Европы – в Германию, Латвию, Финляндию.

* * *

В 1923–1925 годах Вертинский живет в Германии, гастролируя в Берлине, Данциге, Мюнхене, Кенигсберге, Дрездене. Страну охватила инфляция. Здесь он испытывает трудности, приходится перебиваться грошовыми гонорарами в дешевых кабаках. Артист снова обращается к главе советской делегации Анатолию Луначарскому с просьбой о возвращении на Родину. Но Родина и теперь не спешит с возвратом беженца…

Не будем предаваться досужим домыслам, почему дух бродяжничества принудил артиста оставить гостеприимную Польшу, чтобы вновь и вновь «проплывать океаны, бороздить материки».

Единственное, о чем можно говорить безоговорочно: Вертинский не собирался осесть ни в одной стране – ни в Турции с ее открытым городом Константинополем, перевалочном пунктом для эмигрантов из России, ни в оказавшейся недоброй к нему Румынии, где было много русских, ни в гостеприимной Польше, ни в голодной Германии, ни, уж тем более, в «матрешечном» Шанхае.

 

Франция. Всеевропейская известность

В конце 1927 года Вертинский перебрался во Францию, которая, по его словам, стала, правда, на несколько лет, «его второй матерью».

Все так, но певец мечтает о России:

«У нас артист был высшее существо и ему все прощалось. А западные кабаки страшны тем, что ты должен петь независимо от того, что делает публика».

Он попробовал исполнить несколько песен на французском языке, но быстро отказался от этой затеи. Он должен петь для всего мира на русском. Как-то в Париже Вертинский поспорил на ящик шампанского, что, когда начнет петь на русском, в зале перестанут жевать. И выиграл.

Именно в Париже происходит расцвет творческой деятельности артиста. Как и все знаменитости мировой эстрады того времени, он выступает в престижных концертных залах – артистических кафе «Казино-де-Пари», где традиционно собирался цвет французской художественной культуры, в «Мулен Руж», где Анри Тулуз-Лотрек рисовал своих танцовщиц, в «Фоли-Бержер», увековеченном Эдуардом Мане в своей картине. Гастролирует по всей Европе. И находит путь к сердцу каждого человека, к которому обращает свое послание.

Об осознанности творческих посылов Вертинского, об их адресате свидетельствует точный анализ его зрительской аудитории, сделанный им самим. Позволю привести его слова полностью:

«К моим скромным концертам люди тянулись по разным причинам.

Одним просто нравились песни, другие связывали с ними сладкие воспоминания о своем былом благополучии, когда они еще не были «изгнанниками» и жили на родине широко и привольно, ни в чем себе не отказывая. А на них работали другие. Когда они веселились и кутили, блистали в обществе и били по морде прислугу.

Других притягивала ко мне та щемящая и ноющая тоска по родине, которая называется ностальгией и которая пронизывала собой все мое творчество.

Третьи – кто побогаче – шли на мои концерты для того, чтобы щегольнуть туалетами и драгоценностями своих «московских Венер».

Тут были люди самых различных «убеждений» и «взглядов», коих в русской колонии собралось великое множество, – «белые», «петлюровцы», «махновцы», «самостийники», «грузинские меньшевики», всевозможные «союзы спасения Родины», «кадеты», «черносотенцы», «монархисты», «младороссы» и просто подонки, работавшие в иностранных разведках, которые плодились, как грибы.

И, наконец, те, кто покинул свою родину случайно, помимо своего желания, попав в волну эвакуации и будучи выплеснуты этой волной на чужие негостеприимные берега».

И главное:

«Мои песни объединяли всех. Они «размывали» эмиграцию, подтачивали шаг за шагом их «убеждения», эти зыбкие постройки без фундамента, как размывает море песчаные берега».

Вспомним, что число русских эмигрантов исчислялось миллионами и разбросаны они были по всему миру.

Таким образом, с высоты времени становится очевидным, что Вертинский не просто гастролировал-путешествовал по миру в поисках пристанища и приличного заработка, но выполнял благородную миссию Утешителя, Примирителя во всех уголках земли, куда революция выбросила русских людей.

* * *

Во время гастролей в Германии с ним происходит случай, который характеризует могучую силу воздействия искусства на зрителей. Но начну сначала, иначе не понять развязки конфликта в этой драме.

В Вене Вертинскому довелось услышать скрипку Владеско, знаменитого цыганского музыканта, одного из королей «цыганского жанра». Он был покорен необычайно густым и страстным звуком, нежным и жалобным, словно плачущим, тем восточным колоритом, который отличает цыганскую музыку от классической. Это был какой-то широкий переливчатый стон, исходящий слезами. Что-то одновременно напоминающее и зурну, и «Плач на реках Вавилонских». Потом они встретились в 1927 году в Черновцах. Вот как это было:

«В кафе зажгли электричество. Музыканты шумно настраивали инструменты и спорили, с чего начать… За отдельным маленьким столиком невдалеке от меня сидела уже немолодая красивая женщина, устало опустившая руки на колени. В ее позе было что-то обреченное. Она смотрела на входную дверь и вздрагивала от ее скрипов…»

Заиграл Владеско, и снова Вертинский был покорен его игрой. Он даже нашел общее между своими музыкально-поэтическими посланиями и искусством Владеско:

«Его скрипка то пела, то выла, как тяжело раненный зверь, то голосила пронзительно и звонко, тоскливо умирая на высоких нотах… И еще порой казалось, что какой-то пленный раб, сидя в неволе, мучительно и сладко поет, словно истязая самого себя воспоминаниями, песню своей несчастной родины. Охватив колени руками, и раскачиваясь, и заливаясь слезами… Это подлинный стон народа…

“А вот как человек он настоящая скотина! – неожиданно сказал Петя (театральный администратор, с которым Вертинский пришел в кафе. – Р. К.). – Видишь ту женщину, у эстрады? Когда-то она была знаменитой актрисой… Сильвия Тоска. Весь мир знал ее…”»

И Петя поведал Вертинскому, как измывается над ней Владеско, как из-за него она бросила сцену, как он бьет ее, при всех, по лицу. «А она его любит! Понимаешь, любит!»

Закончив выступление, Владеско оглянулся, Сильвия ждала его стоя. Большим шелковым платком она отирала пот с его лица. Вертинский был потрясен до глубины души. В голове у него уже крутились строчки. Так родилась песня, один из его шедевров – «Концерт Сарасате»:

Ваш любовник скрипач, он седой и горбатый. Он Вас дико ревнует, не любит и бьет. Но когда он играет Концерт Сарасате, Ваше сердце, как птица, летит и поет.

Через три года в Берлине, в большом Блютнер-зале Вертинский исполнил «Концерт Сарасате» перед самим Владеско, который, естественно, ожидал похвалы в адресованных ему стихах. Однако в песне Вертинский выразил гнев по поводу его отношения к жене, подарившей ему свою любовь. Слова песни звучали как пощечины.

«Владеско прятал лицо, отворачивался от них, пытался закрыться программкой, но они настигали его – жестокие, точные и неумолимые, предназначенные только ему, усиленные моим гневом, темпераментом и силой моих интонаций… Он стонал от ярости и боли, уже не владея собой, закрыв лицо руками.

Безобразной, ненужной, больной и брюхатой, — Ненавидя его, презирая себя, Вы прощаете все за Концерт Сарасате, Исступленно, безумно и больно любя!..

Мои руки, органически точно повторявшие движения пальцев скрипача, упали… Каким-то внезапным озарением я бросил наземь воображаемую скрипку и в бешенстве наступил на нее ногой.

Зал грохнул. Точно почувствовав, что это сейчас уже не концерт, а суд… всенародный, праведный суд, публичная казнь, возмездие, от которого некуда деться… как на лобном месте».

После концерта Владеско ворвался за кулисы с намерением поколотить обидчика.

«Одну минуту мы стояли друг против друга, как два зверя, приготовившиеся к смертельной схватке. Он смотрел мне в лицо широко открытыми глазами, белыми от ярости и боли, и тяжко дышал. Потом что-то дрогнуло в нем. Гримаса боли, как молния, сверху донизу прорезала его лицо.

– Вы… убили меня! Убили, – бормотал он, задыхаясь. Руки его тряслись, губы дрожали.

– Я знаю… Я понял… Я… Но я не буду! Слышите! Не буду!

Слезы ручьем текли из его глаз. Дико озираясь вокруг, он точно искал, чем бы ему поклясться.

– Плюньте мне в глаза!.. А? Слышите? Плюньте! Сейчас же! Мне будет легче!»

Этот эпизод прибавил песне популярности, явившись как бы примером влияния, оказываемой искусством на действительность. Друзья, рассеянные по всему свету, доносили Вертинскому сведения о Владеско. Его нельзя было узнать. Точно подменили. Вежливый, серьезный, внимательный.

«Ну, а как с Сильвией? Бьет ее?

– Что ты! Он в ней души не чает. Каждый вечер ей цветы приносит и сам ставит на ее столик. А когда выпьет, плачет и просит у нее прощения.

– При всех?

– При всех!»

Такова сила песни, заключает Вертинский. Таковой была сила терапевтического воздействия искусства Вертинского, добавлю от себя.

* * *

Во Франции в 20—30-е годы ХХ столетия проживало около миллиона русских. Вертинский не потерялся в Париже. Более того, бурлящая культурная жизнь здесь проявилась в широком интересе к его концертной деятельности. Притом, что выступал он в элитных ресторанах «Казбек», «Большой московский Эрмитаж», «Казанова», «Шахерезада» на Монмартре, ставшими во времена выступлений там артиста средоточием международной культурной жизни. Случались вечера, когда за столами сидели короли: шведский – Густав III, король испанский – Альфонс, принц Уэльский, король румынский, мировые магнаты – Вандербильды, Ротшильды, Морганы. Но бог с ними, с королями и магнатами. Концерты Вертинского посещали короли экрана – Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Дуглас Фербенкс… Вертинский находился в дружественных отношениях с Анной Павловой, Тамарой Карсавиной, Михаилом Фокиным, Сержем Лифарем, восхищавшимися его искусством. Многолетняя дружба связывала его с Федором Шаляпиным, который подарил Вертинскому свой портрет с надписью: «Сказителю земли русской от странника Феодора».

Когда в Париж приехал Чарли Чаплин, леди Детерлих, русская по происхождению, решила устроить ему прием у себя в апартаментах отеля «Карийон». Желая показать ему русских артистов, она пригласила к обеду тех, кто был в то время в Париже.

«Меня и Лифаря она посадила рядом с Чаплиным. За обедом мы разговорились с ним и даже успели подружиться… После обеда начались наши выступления. Лифарь танцевал, я пел. Жан Гулеско играл «Две гитары». Настя Полякова пела старые цыганские песни и «чарочки» гостям. Чаплин был в восторге».

Но тут произошел казус.

«Цыгане запели «чарочки». Первую они поднесли Чаплину. Чаплин выпил бокал до дна и, к моему ужасу, разбил его об пол.

А потом выпил второй бокал и, к ужасу метрдотеля, тоже разбил. А это были знаменитые наполеоновские фужеры с коронами и наполеоновскими «N» старого венецианского стекла. Когда дошла роль до третьего, я удержал руку Чаплина.

– Чарли, – спросил я, – зачем вы бьете бокалы?

Он ужасно смутился.

– Мне сказали, что это русская привычка, каждый бокал разбивать.

– Если она и «русская», – сказал я, – то, во всяком случае, дурная привычка. И в обществе она не принята. Тем более, что это наполеоновский сервиз и второго нет даже в музее.

Чаплин извинился и горевал, как ребенок, но больше посуды не бил. Свое же восхищение утешителем Вертинским утешитель Чаплин выражал не раз…»

В Париже с Вертинским произошел еще один случай. Один респектабельный француз, поклонник его творчества, пригласил артиста к себе в гости. Его прекрасно приняли на роскошной вилле… Через некоторое время Вертинскому случилось оказаться на казни. Он был настолько ошеломлен происшедшим – был близок к обмороку, что спустился в кабачок, чтобы залить увиденное. Следом за ним там появился его давнишний поклонник, одетый, точно с бала, во фрак – он тоже хотел расслабиться. Этот человек оказался официальным палачом города Парижа. Впрочем, чему удивляться? У некоторых сотрудников ЧК при обысках обнаруживали пластинки Вертинского…

* * *

Только в 1928 году певец дал три концерта в Лондоне, шесть – в Париже, выступал в Ницце и других городах Франции, пел в Берлине, в Риге. Творчество Вертинского становится предметом осмысления и исследования, органичной частью современной русской культуры.

В книге «Роман с театром», изданной в Риге в 1929 году, известный критик-эмигрант Петр Пильский создает творческий портрет Вертинского, пытаясь определить его масштаб, место и значение в развитии отечественной культуры. Он ставит Вертинского – «полукомпозитора, поэта, талантливого человека сцены» – в ряд с крупнейшими отечественными артистами. Я готов подписаться под каждым словом Пильского. Впечатление, что мы сидим с ним в одно и то же время в зрительном зале на концерте Вертинского, а потом обсуждаем в артистическом кафе его выступление.

«Александр Николаевич Вертинский – отрицатель простоты жизни, поклонник естественности на сцене. Для него правда существует только в искусстве, и естественность ему дорога только в театре. Его тщательно подобранный костюм, его нервное лицо, манеры, жесты, сопровождающие текст, говорят о тайной влюбленности в наджизненность, безжизненность, внежизненность. Его мир двойственен: сущий и постигаемый. И перед первым он испытывает боязнь и страх – перед его грубостью, силой и бесфлерностью, чтобы отдать все свое коленопреклоненное обожание постигаемому, насущному миру выдуманной красоты, воспеть его полутона и бесконтурность, его ароматы, вздохи и поцелуи, его призрачность, случайность и непостоянность.

Не отсюда ли – неуходящие ответы его застывшей грусти? И от этого коренного разминания с реальной жизнью – вечная неудовлетворенность, оскорбленность убогостью, бедностью дней, проповедь украшения мира и, конечно, скрытая, колючая ирония?..»

Вы хотите сказать, что в своей косвенной преемственности Вертинский идет именно от Блока?

«Без сомнения. От Блока и его печального плача, от его испепеленности действительностью, от его «помертвелых губ» с «морщиною гробовою», от его «тоски небытия».

И тогда я думаю, что Вертинскому аплодировал бы даже Оскар Уайльд. Ведь это именно он проповедовал несбыточное, он короновал искусство, которое знает цветы, каких нет в лесах, птиц, каких нет ни в одной роще, миндальные деревья, которые зацветают зимой… любви, которая живет лишь в наших мечтах…»

Так вот почему мы аплодируем Вертинскому, не отпускаем его со сцены, заставляем повторять такие знакомые, надолго запоминаемые и такие простые в сущности песни.

«Проходят годы, меняется жизнь, а за Вертинским никак не может захлопнуться театральная дверь, и он все тот же, с тем же успехом, вместе с нами проживший четыре эпохи, четыре века. Его родили довоенные годы, его не закрыла война, от него не отвернулись грозные часы революции, своим признанием его подарили и тихие дни эмиграции. Нет, это не только будуарное творчество, это – интимные исповеди. Это – я, это – вы, это – мы все в наших жаждах ухода от повседневности, от буден, от опрощения жизни. Песни Вертинского не только театрально интересны, не только эстетически ценны, но, может быть, еще общественно важны и нужны. Причем с годами его маска переходит в полумаску, обнажается и раскрывается творящий человек, тихо, но явно умирает костюмированный Пьеро, чтобы, отодвинувшись, дать место автору с нервным, чуть бледным лицом, в черном фраке. Его миниатюры-медальоны были совершенны».

Такова была загадочная, интригующая личность Вертинского в глазах его многочисленных созерцателей и почитателей…

Вот и прозвучало это слово – «автор»: «автор с чуть бледным лицом, в черном фраке». Вертинский ценен как создатель авторской песни – совершенных миниатюр-медальонов, и этим все сказано.

* * *

Певец вспоминает:

«Однажды ко мне в «Эрмитаж» пришел знаменитый шахматист Алехин. Он любил мои песни и не скрывал этого. У него были все мои пластинки. Пригласив меня за свой столик, он позвал также Юру (Юрия Морфесси – Р. К.), предварительно спросив меня, не имею ли я чего-нибудь против. Я, конечно, ничего не имел. Разговор зашел и о моей последней песне «В степи молдаванской». Алехин говорил, что самое ценное в моем творчестве – это неугасимая любовь к Родине, которой пропитаны все мои песни, ну и еще кое-что, что я опускаю. Юра долго терпел все это, потом, не выдержав, обрушился на меня таким потоком злобы, ненависти, зависти и негодования, что даже покраснел и начал задыхаться. Алехин опешил. Я молчал. Мне неудобно было говорить о самом себе. И притом никто не обязан любить мое искусство, у каждого свой вкус. Но Алехин возмутился.

– Вы позволяете себе обливать грязью моего друга, – сказал он ему и встал при этом. – Я попрошу вас немедленно покинуть мой стол!

Юре ничего не оставалось, как только встать и уйти…»

С высоты времени очевидно, что они оба были Великими Утешителями, с разной степенью воздействия на аудиторию. К тому же театрально-песенное искусство Вертинского претерпевало изменения во времени – Черный Пьеро, Белый Пьеро, Грустный Утешитель, Ироничный Утешитель, а обладатель великолепного баритона Морфесси зациклился на «Ямщиках»…

Крепкая дружба связывала Вертинского с Шаляпиным. Федор Иванович был, так сказать, закрытым человеком и уклонялся от раскрытия причин своей эмиграции, как не допытывался Вертинский. Это был не досужий интерес: он искал объяснения своей эмиграции. Как жить дальше? Чем жить? Где жить?

«И если я пытаюсь объяснить причину его «ухода», то только потому, что в личных встречах с ним, в наших разговорах и спорах я всегда инстинктивно чувствовал, как сожалел он в душе о том, что оставил Россию, какое недоумение, тоску и душевную боль вызывали в нем разговоры о России, как мучали они его».

Царя Бориса в исполнении великого русского баса Вертинский считал непревзойденным шедевром оперного искусства. И вдруг Шаляпин заявляет:

«– Я теперь снова над «Борисом Годуновым» работаю…

– Зачем вам над ним работать? Ведь вы уже столько раз с таким триумфом пели его… И там, и здесь в Париже. Этот образ у вас идеальный, и в обработке, мне кажется, не нуждается.

– Нуждается! Ох, как ну-жда-ется! – проскандировал Федор Иванович, и весь как-то загорелся. – Ты знаешь, я его сейчас совершенно иначе решил показать. Начиная с грима и кончая игрой. Вот смотри…

Он выудил карандаш, по-мальчишески посмотрел по сторонам и на белоснежной скатерти стола быстро мастерски набросал знакомый грим Бориса.

– Раньше я его таким себе представлял. А вот смотри сейчас… – он быстро стал рисовать новый фас и профиль. – Сейчас я себе его вот как представляю. Вот теперь сравни этот грим и этот. Какой лучше?»

Шаляпин был в зените мировой славы, и Вертинского поразило то, что артист пребывал в вечном творческом поиске и считал обновление трактовки царя – своей коронной роли, его внешнего вида – чуть ли не делом своей жизни.

А в это время…

В сумасшедшем доме умирал Константин Бальмонт.

После получения Нобелевской премии Иван Бунин находился в глубокой депрессии, не написал ни строчки.

Александр Куприн периодически впадал в ступор и возвратился на родину в состоянии полного старческого маразма…

* * *

В 1925 году Вертинскому приходит мысль полностью посвятить себя кино. Как он сам объяснял, ему было тесно на маленькой эстраде, где только в словах и мотиве краткой песни нужно было проявить себя. Очевидно, мысль о кинокарьере подкинул ему его друг Иван Мозжухин еще в 1913 году.

Но все было непросто: и проникнуть в мир кино, и получить роль по своему желанию и возможностям. И тем не менее, параллельно с гастрольно-концертной деятельностью всю жизнь, и на родине до эмиграции, и в эмиграции, и по возвращении на родину, он снимается в кино. Сперва в немом – в России, потом в «говорящем» – во Франции, Германии, пребывая в эмиграции, и далее, возвратясь на родину, на Мосфильме, на студии имени Довженко.

В 1927 году Вертинский получил возможность впервые появиться на зарубежном экране. Это случилось в фильме «Шехерезада», который снимал русский режиссер-эмигрант Александр Волков, а одну из ролей исполнял Иван Мозжухин. Съемки проходили в Ницце. В эмигрантской русской газете «Новое время» дано их описание:

«Площадь наполнена тысячной толпой. Напряженное внимание: Султан разгневан полученной грамотой. Приказывает повесить придворного астролога. Затем протягивает грамоту великому визирю (А. Н. Вертинскому, создателю известных «Песенок печального Пьеро) для прочтения народу… Сцена не удается. Жесты великого визиря не соответствуют замыслу Волкова. Он выходит из себя: “Милый Вертинский! Забудьте о ваших песенках. Войдите в роль. Сейчас вы – не печальный Пьеро, а великий визирь!”»

В рецензиях на этот фильм хвалят режиссуру, богатые декорации, Ивана Мозжухина, а о Вертинском – ни слова… Непросто было проникнуть в западное кино – и в европейское, и, как увидим дальше, в Голливуд…

* * *

Но не каждый вечер к нему на концерты приходили Рахманинов, Станиславский, Шаляпин, Марлен Дитрих. Теряя надежду, что большевистское правление будет недолгим, русские эмигранты становились все более пессимистичными. Мир парижских развлечений, в который они окунулись, пытаясь забыться, и в который невольно был вовлечен артист, стараясь их поддержать и утешить, становился порою пошлым и гротескным. Вертинский начинает испытывать угрызения совести за свою деятельность, чувствует необходимость очищения. Утешает ли кого-либо Великий Утешитель?.. В его вокале появляются ироничные, а подчас и гротескные интонации.

В 1934 году, изнемогая от тоски и безысходности, Вертинский создает свой трагический шедевр «Желтый Ангел»:

В вечерних ресторанах, В парижских балаганах, В дешевом электрическом раю Всю ночь ломаю руки От ярости и муки, И людям что-то жалобно пою…

Последним годом пребывания Вертинского во Франции был 1933-й. Какой бы благополучной ни была его жизнь во Франции, родиной она ему не стала. «Родина духа» – да, но человек мира имел только одну родину и желал во что бы то ни стало возвратиться в родные пенаты. Но там его не ждали.

Пока же обстоятельства складывались так, что у Вертинского появляется ангажемент на ряд концертных выступлений в Палестине и других странах Ближнего Востока. Вскоре пароход «Теофиль Готье» увозит его из Марселя…

Почему Палестина? Неужели он и там найдет свою публику?

«Местные жители принимали меня очень тепло, так как подавляющее большинство эмигрантов в Палестине из России, и у всех сохранилась нежность и любовь ко всему русскому».

Он побывал в Александрии, где встретил своего знакомого Мустафу, служившего когда-то сторожем в одесском театре, и они нежно и с грустью вспоминали о России. Побывал в Египте, Бейруте, Яффе, Тель-Авиве, Хайфе. Конечно же посетил Иерусалим. Здесь артист выступал в городском саду, и семь тысяч человек радушно принимали его песни. После концерта Вертинский познакомился с русским, который взялся показать ему святыни храма Гроба Господня, а потом пригласил его к себе домой. Каково же было изумление Вертинского, увидевшего портрет Сталина. Он был настолько поражен этим, что долго стоял с разинутым ртом, глядя на портрет…

Но почему все-таки Палестина? Вопрос без ответа…

С высоты времени очевидно, что, говоря от себя, – хотел он того или нет, – певец сказал и за тысячи таких же, как он сам, «нищих и блудных» детей России. Он открыл перед ее недоверчивым ликом истерзанную ностальгией и покаянием душу той части русской эмиграции, что готова была принять самую жестокую участь, лишь бы – «взглянуть на родную страну».

Заметьте: покидал он «бездарную страну», а стремился возвратиться в «родную страну»…

 

Великий утешитель в Америке. Ностальгия

Осенью 1934-го Александр Вертинский на пароходе «Лафайет» отплывает в Америку. Плывя среди океанских просторов и тоскуя по родине, он создает песню «О нас и о Родине»:

Проплываем океаны, Бороздим материки И несем в чужие страны Чувство русское тоски…

Первое выступление Вертинского в США состоялось в Нью-Йорке в концертном зале «Таун-холл». В гала-концерте приняли участие такие знаменитости, как Сергей Рахманинов, Федор Шаляпин, Марлен Дитрих. Вертинский впервые исполнил песню «Чужие города». А когда концерт закончился песней «О нас и о Родине», театр чуть ли не разнесли аплодисменты.

Вертинский вспоминал позже:

«Аплодисменты относились, конечно, не ко мне, а к моей Родине…»

А вот Нью-Йорк его не поразил:

«Я не пришел в восторг от Нью-Йорка. День и ночь по его улицам катятся лавины спешащих людей, летят бумажки, подгоняемые ветром, орут газетчики, продавцы, мчатся машины, люди спешат как на пожар. Америка вообще очень утомляет…»

Удачно прошли концерты в Калифорнии. На какое-то время они всколыхнули монотонную жизнь русской колонии. И это при том, что и в Америке Вертинский имел ошеломительный успех не только у эмигрантской, но и у американской публики, гастролируя в Чикаго, Сан-Франциско, да в той же Калифорнии.

А ведь пел он только по-русски. Разве что в Париже пару песен исполнил по-французски, но скоро отказался от этого. И только о личном. Все дело в том, что «бард ностальгии», как нередко называли Вертинского за рубежом, открывал людям то, что их больше всего тревожило. Таковым было его творческое кредо: нет ничего важнее человеческой души, внутреннего мира человека, его чувств, переживаний, страданий. В этой связи исследователь творчества Вертинского Елена Секачева делает очень точное наблюдение: «С первых минут общения с аудиторией артист понимал, с какими людьми ему предстоит иметь дело. Оттеняя тонкими нюансами исполнение своих песен, он мог придать им иной смысл, рассмотреть их под другим углом зрения, сделать их более близкими и понятными именно этой аудитории…»

Тем временем Королева Голливуда Марлен Дитрих, олицетворявшая в те времена американское кино, была восхищена искусством Вертинского и сосватала было его в Голливуд. Посыпались предложения. Но тут возникли трудности: прекрасно владея французским, неплохо немецким, польским и украинским, Вертинский несколько месяцев промучался с английским: ну, не мог заставить себя говорить на этом языке. Марлен Дитрих настойчиво советовала ему преодолеть свое отвращение к английскому – «взять себя в руки». Но артист этого не сумел. Не захотел? И отказался от съемок. «Роман» с Голливудом не состоялся. Однако это не помешало ему принять приглашение приехать в Лос-Анджелес и остановиться на роскошной вилле Марлен Дитрих в Беверли-Хиллс, где жили многие голливудские звезды. Здесь они и провели какое-то время. Ходили легенды о его романе с Марлен Дитрих.

Ей посвящено его стихотворение, драматически-ироническое «Марлен». Ерничал, восхищаясь? Иронизировал над гламурным образом жизни звезды, изображая ее как капризную, эгоцентричную даму? Не хотел смириться с ролью ее секретаря, слуги и почитателя? И уж тем более – посвятить свою жизнь ее карьере, оставаясь в тени ее славы? Отношения, судя по всему, были бурные, но длительные.

Уже будучи в Москве в начале 60-х, Марлен Дитрих посетила могилу Вертинского…

 

Китай. Любовь всей жизни. Возвращение на родину

Был конец октября 1934-го, когда Вертинский отправился в Китай.

На пути в Шанхай он заболел. Портфель с нотами, очевидно, думая, что там деньги, украли. Это была катастрофа – без рояля, без нот объявленный концерт срывался. Денег в запасе не было, платить за гостиницу было нечем. И тем не менее русские эмигранты восторженно встречали улыбающегося Вертинского, когда он сходил с корабля в роскошном фраке от Ланвана. Улыбаться Вертинскому вроде бы и не было повода, но была причина – его ждали, его помнили, его продолжают любить.

Больной певец провел в отельном номере пять дней – в отчаянии. И тут кто-то из устроителей концерта посоветовал связаться с пианистом Роттом. Тот не заставил себя ждать, пожаловал в апартаменты Вертинского и удивился – в чем, собственно, дело? Потом уселся в кресло и попросил Вертинского спеть что-либо. Через несколько секунд Ротт уже аккомпанировал певцу. А потом сел за рояль и сыграл весь репертуар Вертинского. Да как сыграл! Это было спасением.

«Всегда элегантный (умел носить вещи, к тому же рост, фигура, манеры), аккуратный, подтянутый (ботинки начищены, платки и воротнички белоснежны), внешне на представителя богемы не похож совершенно. А по характеру – богема, актер… цены деньгам не знал, были – разбрасывал, раздавал, прогуливал, не было – мрачнел, сидел без них… Щадить себя не умел, о здоровье своем не думал (хотя и впадал иногда в мнительность!) и всегда был готов поделиться с теми, кто беднее его…

…Вертинский – ночной человек. Утренний Вертинский угрюм, хмур, на лице выражение брезгливости, двигался во враждебном мире. Ночной Вертинский весел, бодр, шутлив, ощущал симпатию к ближним…»

Осознанно ориентируя себя в окружающем мире, певец понимает драматизм ситуации – оторванность от истоков родной жизни, от ее животворящей почвы. Он видит, сколько артистов погибло от этой оторванности, сколько растворилось в чужой атмосфере. Ему было тяжело, как и каждому. Но он избег страшной участи: ностальгия – как жизнь.

«Я спасся от растворения в иностранщине только тем, что подвижнически замкнулся в святости русского слова и русской песни. Я закрыл во внешний мир окна и двери. Замуровал себя в келье моей песни. Отбросил все легкие соблазны. Жизнь моя стала сплошным служеньем русскому искусству и ничему больше. И страшная чаша меня миновала…»

Жизнь и творчество Вертинского в Шанхае исследовал обозреватель «Независимой газеты» Владимир Скосырев. Согласно его изысканиям, Вертинский для всех русских был лицом почти священным. Его просто обожали, хотя концерты он давал нечасто: примерно шесть выступлений в год. И Шанхай поначалу ему очень нравился…

Поэтесса Лариса Андерсен, родившаяся в Хабаровске, жившая в Китае и обосновавшаяся в конце жизни во Франции, вспоминала – вроде вчера это было:

«Я никогда не думала, что обаяние его искусства настолько возрастает, когда видишь его. Каждое слово обогащается мимикой, жестами, модуляциями голоса и букв, гипнотизирует слушателя. Словно открывается новая полнота слова, его значения. Часто мне казалось, что он смотрит на меня, но я решила, что это и другим казалось…»

У большинства русских были «нансеновские паспорта», выданные Лигой Наций. Они давали возможность въезда и выезда без визы. Однако эмигрантское существование было зыбким. Жилось в Китае невесело. Но добиваться возвращения на Родину для многих было проблематично. Белогвардейское прошлое? Свое состояние Вертинский описал в 1936 году в письме Льву Арнольдову:

«У меня сегодня скверно на душе… У меня завелись в душе вши. Это от поездки, от вагонов, людей, городов… затхлых суждений и взглядов, лицемерия, пошлости. И все мне кажется, что я еду в теплушке в большевицкое время, и что у меня тиф, и что идет эвакуация. Собственно, в переводе «эвакуация» значит «вывоз», «спасение барахла»… И вот я тоже, завшивевший, спасаю свое «художественное» барахлишко – мотаюсь по станциям и проклинаю усталый паровоз… Господи, почему нельзя быть птицей? Почему нельзя прилепиться к трубе этого парохода, что стоит в порту, и уехать в Золотой Египет, в Голубой Бейрут?..»

По всей вероятности, в творчестве Вертинского возникает непреодолимый кризис. Тогда и родилось в 1939 году его истерически-пророческое стихотворение «Шанхай».

Буквально в соответствии с оценкой Вертинского современные историки определили, что Шанхай конца 30-х был похож на матрешку. В центре мегаполиса – международный сэттлмент, где распоряжались американцы и англичане. Сэттлмент (в пер. с англ. – поселение. – Р. К.) – обособленные кварталы в центре некоторых крупных городов Китая, сдаваемые в аренду иностранным государствам. Сэттлменты пользовались правом экстерриториальности и охранялись полицией и вооруженными силами державы-арендатора. Южнее располагалась французская концессия, ее окружала территория китайского муниципалитета. Своя концессия была и у Японии. Она еще в 1937 году, несмотря на ожесточенное сопротивление китайских войск, захватила город.

В городе оставалось около двадцати пяти тысяч русских, в основном белогвардейцы и их потомки, бежавшие в конце гражданской войны от красных, и евреи, спасавшиеся от нацистов. Шанхай кишел жуликами. По словам Вертинского, «кто служил в контрразведке, кто работал «с японцами», кто просто шарил по карманам».

Разношерстная русская эмиграция оказалась в круговерти разных событий. Каких, собственно, событий? Мегаполис был морскими воротами Китая. Через Шанхай шло снабжение японской Квантунской армии, оккупировавшей Маньчжурию – основного военного противника СССР в этой части земного шара. Немудрено, что представителей русской эмиграции вербовали разные спецслужбы. Тем более, что «среди эмигрантов немало было людей, кто не забывал своей Родины и стремился ей помочь. Вертинский, думаю, был среди таких», – предполагает исследователь шанхайского периода жизни и творчества Вертинского.

Но то, что некоторые исследователи его творческой биографии недвусмысленно намекают на Вертинского как на советского резидента, не представляется безоговорочным. Вполне очевидно и объяснимо то, что он искал связь с советским дипломатическим представительством: в который уж раз добивался возвращения на Родину. C кем же было ему вести переговоры? Но слухи о его вербовке советскими спецслужбами (а эти намеки возникали и раньше) – крайне сомнительны. Откуда же появились эти домыслы?

В один из очередных своих приездов в Харбин Вертинский дал несколько концертов. Эмигрантская публика и здесь была разношерстной. Ее расслоению способствовал оккупационный режим японцев в Маньчжурии. Среди политических группировок наиболее влиятельными был Союз монархистов, активно проявляла себя и русская фашистская партия. Но немалая часть русских эмигрантов была далека от политики, многие не теряли своего достоинства, оставаясь честными русскими людьми, верными культуре, традициям утраченной Родины. «Такое неоднородное общество и посещало харбинские концерты Вертинского, по-разному их оценивая, – продолжает Владимир Скосырев. – Один из слушателей отрецензировал певца стихотворным образом. Десять хулительных четверостиший подписаны неким П. А. Тимофеевым, судя по тексту, бывшим царским офицером, слушавшим песенки Пьеро еще в России, в годы гражданской войны. «Что вы плачете здесь, Александр Вертинский, вы в Харбин прикатили деньжонки сшибать…» И заканчивается стих Тимофеева так: «Уезжайте от нас в фиолетовой лодке в безграничную даль синеглазых морей. Уезжайте, пока вас скрывают туманы, уезжайте подальше и как можно скорей».

Как свидетельствует Владимир Скосырев, на Вертинского было несколько доносов. В одном из них говорилось: «Русская эмиграция переживает период здорового объединения, проникнута идеями борьбы с коммунистами, и г. Вертинский ей не ко двору. Кто посещает концерты г. Вертинского? 9/10 женщины в возрасте 25 лет и старше, 1/10 – мужчины старше 40 лет… Посещения фашистами этого фигляра ни в коем случае не могут быть допустимыми. Его прощальный концерт, который должен быть в ближайшее воскресенье, следовало бы или отменить, или сорвать эффект его выступления. 29.1.35.» Такую инструкцию распространило среди своих членов руководство русской фашистской партии.

* * *

Творчество Вертинского во второй половине 1930-х годов переживает серьезный кризис. В 1936-м он создает «Чужие города», которые отражают смятение в его душе.

Это было смятением всей русской эмиграции, зашедшей в тупик, переживавшей духовный кризис.

И тем не менее Вертинский старается быть полезным для русских не только своим пением, но и благотворительной деятельностью. Он постоянно дает концерты, как тогда говорили – «в пользу». Парижская газета «Возрождение» сообщает, что в январе 1939 года он организует в шанхайском концертном зале «Аркадия» благотворительный бал в пользу больного друга – Ивана Мозжухина. Бал еще был в разгаре, когда позвонили из редакции русской газеты. Подошедший к телефону устроитель был ошеломлен: «Иван Ильич Мозжухин умер. Только что получена телеграмма». Вертинский вышел на подиум, поднял руку, остановил веселье: «Наше желание помочь Мозжухину запоздало. Он умер… Программы больше не будет. Бал закончен…» А в апреле того же года газета «Возрождение» написала, что на выручку от «мозжухинского бала», устроенного по почину Вертинского, в одном из шанхайских госпиталей оборудована койка имени покойного киноактера Мозжухина. Пользоваться этой койкой могли как русские артисты, так и русские люди, занимавшиеся искусством в Шанхае. Вертинский сделал все, что мог…

Позднее, когда Вертинский вернулся на Родину, ходили слухи, что он приехал в СССР богатым человеком. Но вот Наталья Ильина слушала эти легенды и видела перед собой одну и ту же картину:

«Ночь. Авеню Жоффр. Фигура Вертинского в коляске педикаба (рикша на велосипеде. – Р. К.). Рикша жмет на педали, коляска открыта, сырой ветер, седок ежится, вобрав голову в плечи, кутается в пальто – путь предстоит далекий: «Роз-Мари» на Ханьчжоу-Роуд. Я знала, что он там поет, даже слушала его там однажды, но каким образом он туда добирается, об этом не думала, и вот увидела воочию (а он не видел меня) и замерла на тротуаре, провожая глазами эту согбенную фигуру… Было это незадолго до его отъезда в Россию».

Да что там говорить о богатстве – коляску родившейся в Шанхае дочки было не на что купить, кто-то подарил подержанную, да и американское сухое молоко «для малютки» тоже было не по карману, доставали друзья.

В 1939 году он создает свой шедевр «Прощальный ужин», пронизанный настроением разочарования и разрушительного одиночества:

…Мы пригласили тишину На наш прощальный ужин…

И вот тут начинается история с очередной попыткой Вертинского вернуться на Родину. Существует немало легенд вокруг его возвращения в СССР. Кто-то предполагал, что Вертинский работал на советскую разведку и в качестве награды получил разрешение на въезд в Советский Союз. Другие отмечали факт особого отношения Сталина к творчеству артиста, вроде бы тот имел в домашней фонотеке все пластинки с записями певца. В любом случае трудно поверить в совершенную наивность Вертинского, который не был осведомлен о том, что творилось в СССР в зловещем 37-м. Но возвращение на Родину было принципиальным решением артиста, и он его добивался много лет.

В 1937 году его пригласили в посольство СССР в Китае и предъявили ему официальное приглашение ВЦИКа, вдохновленное, как сказано в Википедии, инициативой комсомола. Очень странное приглашение. Вертинский – любимый поэт и композитор советской молодежи? Долматовский – Вертинский? Исаковский – Вертинский? Мокроусов – Вертинский?..

В ожидании разрешения и желая разделаться с долгами, Вертинский стал совладельцем кабаре «Гардения», которое уже через месяц потерпело крах. Однако документы на въезд в СССР так и не были оформлены. Помешала война? Но она началась через четыре года после приглашения в посольство… Хотя кто его знает, вернись он на Родину в 1937-м, едва ли избежал бы репрессий…

* * *

В Харбин Вертинского влекла не только многочисленная эмигрантская публика. Здесь он познакомился с русско-грузинской красавицей Лидией Циргвава. Она была влюблена в голос известного в 30-е годы русского артиста, знала его репертуар чуть ли не наизусть, встречала его в порту. Как-то в рождественский вечер 1940 года Лидия вместе с друзьями прорвалась на концерт своего кумира. Раньше она только слышала его голос на пластинках, теперь же увидела и ее поразил: «…его странный, говоряще-поющий голос. Он пронзил мне душу сладкой болью. Как будто не по диску, а по моему сердцу водили патефонной иглой».

Это на всю жизнь.

«Вертинский! Какой он высокий! Лицо немолодое. Волосы гладко зачесаны. Профиль римского патриция! На меня его выступление произвело огромное впечатление. Тонкие, изумительные и выразительно пластичные руки, его манера кланяться – всегда чуть небрежно, чуть свысока. Я была очарована и захвачена в сладкий плен».

Она не пропускала ни одного его концерта. Однажды он подсел к ней за столик…

Со слов Анастасии Вертинской, мама сбегала на концерты отца, одалживая у подруг немыслимо открытые костюмы. Как-то он, пребывая в большом смущении, отправил ее домой, сказав: «Идите переоденьтесь, вы неподобающе оголены». Но конечно же влюбился до беспамятства – это на всю жизнь…

Ей было 17, а ему – 51. Это была любовь с первого взгляда. «Вертинский, вы кавказский пленник!» – скажут ему однажды на балу, и он именно так будет называть себя в письмах к любимой Лиде. Только по ним мы можем судить об этом чувстве.

«– Любимая моя! Я думал о том, что если бы Вас не было, то не стоило бы мне жить на свете…

– Маленькая, любименькая, тоненькая, зелененькая, холодненькая. Я Вас обожаю! Несмотря на протест Грузинского Общества и ближайших родственников…

– Вы похожи на маленького непокорного ангеленка, которого обидели и который никогда этого не простит. И какое ужасное горе постигнет меня, если Вас у меня отнимут…

– Поклянитесь, что Вы меня никогда не променяете ни на кого и что будете ждать до конца…»

Он просил, чтобы она называла его Сандро, но Лидия Владимировна всю жизнь обращалась к нему полностью по имени и отчеству…

Княжеской родне невесты претил богемный образ жизни жениха. Будущей теще не нравилась разница в возрасте – как-никак 34 года. «Она предвидела многое, в том числе – и мое вдовство. Но любовь была сильнее всего», – вспоминала Лидия Владимировна.

Да и сам Александр Николаевич признавался:

Я понял, за все мученья, За то, что искал и ждал, Как белую птицу спасенья, Господь мне ее послал…

Как красиво он сделал предложение своей любимой – в письме:

«Все это слишком чудесно, чтобы быть правдой. Куда девать эту большую радость, это непостижимое и единственное счастье? Верить ли мне в него? Быть может, через неделю Вы забудете обо мне?.. И легким шагом, как сон, как мечта, в мою жизнь, спокойно и уверенно, вошла длинноногая зеленоглазая девочка. И взяли меня за руки и сказали: Вы мой! Я испугался и поверил. И сразу все остальное стало ненужным и неинтересным. Правда ли это? Может быть, я проснусь, и все это окажется сном? Подумайте об этом еще раз! Одно я знаю наверное – если бы когда-нибудь Вы стали моей женой, это было бы огромным счастьем, которого, вероятно, не выдержало бы мое усталое сердце…»

Между тем возвращение в СССР затягивалось. 26 апреля 1942 года молодые обвенчались в кафедральном соборе Шанхая. А в июле 1943-го рождается старшая дочь Марианна.

Вскоре в город вошли японские войска. Заработки становились проблематичными. Жить становилось опасно. Харбинская газета с началом оккупации писала: «Надо оградить от яда вертинщины нашу фашистскую молодежь». А в Германии ругали Вертинского за песню «Бразильский крейсер», когда Бразилия объявила войну Германии.

Дальше положимся на воспоминания Лидии Владимировны Вертинской:

«Война в России всколыхнула в нас, русских, любовь к Родине и тревогу за ее судьбу. Александр Николаевич горячо убеждал меня ехать в Россию и быть с Родиной в тяжелый для нее час. Я тоже стала об этом мечтать. Он написал письмо Вячеславу Михайловичу Молотову. Просил простить его и пустить домой в Россию…»

Впрочем, есть смысл привести текст самого письма:

«Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович!

Я знаю, какую смелость беру на себя, обращаясь к Вам в такой момент, когда на Вас возложена такая непомерная тяжесть – такая огромная и ответственная работа, в момент, когда наша Родина напрягает все свои силы в борьбе. Но я верю, что в Вашем сердце большого государственного человека и друга народа найдется место всякому горю и, может быть, моему тоже.

Двадцать лет я живу без родины. Эмиграция – большое и тяжелое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние. Под конец эта каторга становится невыносимой. Жить вдали от Родины теперь, когда она обливается кровью, и быть бессильным ей помочь – самое ужасное.

Советские патриоты жертвуют свой ударный патриотический труд, свои жизни и свои последние сбережения.

Я же прошу Вас, Вячеслав Михайлович, позволить мне пожертвовать свои силы, которых у меня еще достаточно, и, если нужно, свою жизнь – моей Родине.

Я артист. Мне 50 с лишним лет, я еще вполне владею всеми своими данными, и мое творчество еще может дать много. Раньше меня обвиняли в упаднических настроениях моих песен, но я всегда был зеркалом и микрофоном своей эпохи. И если мои песни и были таковыми, то в этом вина не моя, а предреволюционной эпохи затишья, разложения и упадка. Давно уже мои песни стали иными. Теперешнее героическое время вдохновляет меня на новые, более сильные песни. В этом отношении я уже кое-что сделал, и эти новые песни, как говорят об этом здешние советские люди, уже звучат иначе.

Разрешите мне вернуться домой. Я – советский гражданин. Я работаю, кроме своей профессии, в советской шанхайской газете «Новая жизнь» – пишу мемуары о своих встречах в эмиграции. Книга почти готова. ТАСС хочет ее издать. У меня жена и мать жены. Я не могу их бросить здесь и поэтому прошу за всех троих.

Я сам – Александр Николаевич Вертинский.

Жена моя – грузинка Лидия Владимировна, 18 лет.

И мать ее – Лидия Павловна Циргвава, 45 лет.

Вот все. Разбивать семью было бы очень тяжело. Пустите нас домой. Я еще буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович. Я пишу из Китая. Мой адрес знают в посольстве в Токио и в консульстве в Шанхае. Заранее глубоко благодарен Вам. Надеюсь на Ваш ответ».

Письмо было отправлено из Шанхая 7 марта 1943 года.

Почти год понадобился Вертинскому, чтобы письмо, через знакомого ему работника посольства, попало адресату. И вопрос наконец решился.

Легенда гласит, что, когда до Сталина дошла просьба Вертинского, он, слушавший иногда пластинки певца, будто бы произнес: «Пусть допоет». Сталин даст-таки ему «допеть», правда, не весь репертуар.

Во время войны лозунг классовой борьбы «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», бывший эпиграфом к газете «Правда», сменился на патриотический – «За нашу Советскую Родину!». Был распущен угрожавший всему миру Коминтерн. Вместо «Интернационала» зазвучал новый гимн страны на слова Сергея Михалкова «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…» В это время поток патриотически настроенных эмигрантов, добивавшихся возвращения в «страну исхода», увеличился. Правда, немало «купившихся» на приглашение вернуться на Родину были внесены в так называемые «расстрельные списки», кто-то отправился на Колыму. Образно говоря, они исчезли в темноте советской истории.

Но не все. Еще до войны, по зову сердца, возвратились на Родину некоторые видные представители русского искусства. Алексей Толстой был обласкан советской властью. Сергею Прокофьеву, Илье Эренбургу была обеспечена, до поры до времени, относительная свобода творчества. Возвращение Андрея Белого и Александра Куприна прошло практически не замеченным советской общественностью. Какой ценой было куплено возвращение Вертинского на Родину? В этом предстоит разобраться…

Итак, 3 октября 1943 года состоялся прощальный концерт Вертинского в шанхайском «Клубе граждан СССР». Первое и третье отделение Вертинский пел в сопровождении Георгия Ротта, а во втором отделении была исполнена симфоническая баллада Вертинского «Степан Разин» на слова Марины Цветаевой. Ротт оркестровал это произведение и дирижировал оркестром.

В СССР пассажиры добрались на японском судне, из Читы в Москву – поездом. На станциях продавали молоко, да вот тары под него не было. Бутылки во время войны стали страшным дефицитом. С первой станции расстроенный Вертинский вернулся ни с чем. Его малышка кричала от голода, не помогала ни водичка, ни сладкий чай. Смотреть на мучения своей доченьки было невмоготу. И тогда на следующей станции артист решился… на кражу.

Молодая мать была в отчаянии. Из окна поезда она наблюдала, как: «Муж подошел к женщине, торговавшей молоком, дал ей 400 рублей и, вырвав бутылку из рук, со всех ног кинулся к поезду… Весь такой большой, он мчался по перрону, трогательно прижимая бутылку к своей груди. А когда впрыгнул в вагон, поезд тронулся. Бабы вслед ему кричали: «Держи-и-и вора!!!» Но Вертинский был уже в поезде. Лицо у него было бледное, но при этом счастливое-пресчастливое!»