Русские хроники 10 века

Коломийцев Александр

Часть 2

Канун

 

 

Глава 1

 

1

Пробуждался и покидал тёплую постель Олович рано, вместе с денницей. Ко всякому делу приставлен в боярской вотчине особый соглядатай. И всякий соглядатай ведал: стоит над ним ещё соглядатай, коему зубы не заговоришь, глаз не отведёшь. Во все мелочи огнищанин входил, всё недрёманным оком охватывал, ведал, на какие надобности истрачена каждая мера зерна, клок соломы, кем горшок каши съеден. Знали тиуны, дворские, ключники: за всякий недосмотр спрос учинится. А уж коли заприметит огнищанин захромавшую лошадь или ледащего, бездельничающего холопа, такая гроза грянет, будто сам златокудрый Перун-громовик небо сотрясает. Верил Олович своему оку, ушам не доверял. Уши одинаково слушают и правду, и обман. Потому и оставлял тёплую постель ранее ключников.

* * *

Сегодня с утра собрался управитель в поля. Настала пора сева. Ведал полевыми работами тиун Горюн. Да разве один тиун углядит за всем. Не досмотришь вовремя, станешь потом локти кусать, да поздно будет, не исправить, не поправить.

Держал себя Олович, аки боярин. Сам Брячислав наведывался в вотчину не часто, жил в Киеве. Летом, как поспевала ягода, наезжала боярыня с двумя толстощёкими дочерьми и малолетним сынком. Старший оставался в городе, служил князю в гриднях. Боярыня с чадами живала в Городне по два-три месяца. В хозяйственные дела не совалась. Кушала с детками парное молоко, сотовый мёд, ягодку-малинку со сметаной. Боярыня с дочерьми была заботой жены огнищанина, за сынком же дядька присматривал. Обучал дядька своего воспитанника ездить верхи и ратной науке. Для сего держали на конюшне двух меринов. Для дядьки буланого, для боярского челядо каурого, перешедшего десятилетний рубеж и ходившего преимущественно шагом, забывшего, что такое рысь. Для ратных же дел приставили трёх холопских мальцов, кои бились с боярским сыном на деревянных мечах, бегали за стрелами. Дядька учил строго, потому робичичи всё лето хаживали с синяками и кровоподтёками.

Приезжая в вотчину, боярин медами ставлеными, горячими, яствами услаждался, ловами тешился, но про хозяйство не забывал, требовал отчёта в самой малости. Челядинцы втихомолку хихикали: «Наш боярин всех мышей в вотчине наперечёт знает». Глупые, ленивые холопы. Олович за настырность и въедливость Брячислава уважал. Отчёт боярину огнищанин давал три-четыре раза в год. В остальное время был в Городне и князем, и боярином. Как тут гордыня не одолеет. От холопов и закупов требовал, чтоб скидывали перед ним кукули, как перед боярином. Выезжая со двора, сам лошадьми не правил, брал возничего. Для выездов выбрал трёхлетнего жеребца Игреньку, с необычной дымчатой гривой и хвостом, такой один на всю конюшню был. В возничие определил Талеца. Мало-помалу стал Талец правой рукой управителя. Уже и на Горюна с Жидятой поглядывал свысока, разговаривал с усмешкой, словно ведал за ними тайную вину и раздумывал, сказать, не сказать огнищанину. Роту держал крепко, был Оловичу верным псом. Связала рядовича с огнищанином крепкая верёвочка. А ну как прознают смерды, отчего Ольшанка выгорела, благодаря кому они из вольных смердов, дабы избегнуть голодной смерти, закупами сделались? Ляшко не сболтнёт, сам на себя клепать не станет. А огнищанин хитёр, коли что у них меж собой не сладится, может слушок пустить. Придётся тогда Талецу от гнева смердов бежать куда глаза глядят. Такое не прощается. Жилось ныне Талецу вольготно, от огнищанина перепадали и куски жирные, и пиво. Чёрной работы рядович давно не ведал и у ключницы Анеи тащить всё, что плохо лежит, перестал.

 

2

Запрячь пораньше Игренька Олович велел вечером. Утром, управившись по хозяйству, оттрапезничав, поехали. Телега катилась по полевой дороге, селище осталось позади. Талец обернулся к огнищанину.

– Мы ведь можем услужить киевскому князю. Князь боярину благодарен будет. Боярин тебя без награды не оставит. Хоть как, а наградит за княжью любовь.

Олович фыркнул. Талец всё утро порывался сказать нечто важное. Ещё вчера приступал с разговором, да с разговором особым, не для чужих ушей. Управителю всё недосуг было выслушать рядовича. То рала, лемехи, бороны осматривал, то с ключником в коморы с семенами ходил. Пока по селищу ехали, рядович молча ёрзал, не терпелось поведать задумку.

– Я как князю услужу? Лишнюю шкурку отдам? Так то боярин решает, не я. Или ты где сома небывалого заприметил, угостить князя желаешь? Дак тебе какая с того выгода? Тебя в княжий терем и на порог не пустят. Князь про тебя и знать-то не будет. Чего суетишься?

– Князь боярина полюбит, боярин тебя, а уж ты меня в обиде не оставишь. Вот мне и выгода, – Талец хохотнул, сверкнул глазами. – А то, может, и спросит князь – а кто меня распотешил? Да кожух крытый, крашеный подарит, или сапоги юфтевые.

– Ишь ты! Сапоги юфтевые ему подавай! В лыченицах походишь. В лыченицах-то сподручней. Ноге вольготней, не давит, не жмёт.

– Сподручней-то оно, конечно, сподручней, – хмыкнул рядович. – Да только ни князь, ни дружина, ни бояре в лыченицах не ходят. Да и гостей в лыченицах не видывал, разве только коробейников. Ну, то всё присказка. Дак мы чё, услужим князю нашему великому?

– Да ты толком-то говори, балабонишь, балабонишь, – Оловичу надоела бесцельная болтовня, в голосе его появились сердитые, нетерпеливые нотки. – Дело говори, коли начал.

– Дело, я мыслю, вот какое. Живёт в Ольшанке девка. Одно слово, не девка, а загляденье. Телом ладная, не доска, не квашня. Ликом пригожая, румяная, уста сладки, так бы и впился в них. И нравом бойкая, всё песни поёт да шутки шутит. Князю таки девки любы.

– Ты-то почём знаешь, каки девки князю любы?

– Знаю! – задиристо ответил Талец и, не рассчитав, стегнул коня под брюхо.

Игренька дёрнул головой, заржал, оскалился и понёсся вскачь. Олович повалился на спину, недовольно прикрикнул:

– Куда тя леший несёт?

Ему только девок для князя не хватало воровать. Эко же чего выдумал! Однако с чего бы такие задумки в голову его Талеца пришли? Знать, надоумил кто-то. Надоумил ближний князю человек, не иначе. Коли так, можно и поспособствовать, князь своими милостями не оставит.

– Погодь, погодь. Так ты с Мистишей столковался? Ну-ка признавайся, вёл с ним беседы?

Как управитель боярской вотчиной для всяких тёмных, тайных дел имел при себе пройдоху Талеца, так и киевский князь держал Мистишу. Кем был сей удалец, для Оловича оставалось загадкой. Не гридень, не боярин, а человек ближний князю. Сказывали, доводился Мистиша роднёй воеводе киевских князей Свенельду, вроде даже сыном тому приходился. Досконально сего Олович не ведал. Ни для ратных, ни для государственных дел талантов Мистиша не имел. Зато имелся у него особый талант: исполнять те желания и прихоти своего повелителя, кои огласке не подлежали. На масленицу наезжал боярин в вотчину, с ним и Мистиша прискакал. Спросить у боярина, по какой надобности сей удалец и по усадьбе, и по селищу шныряет, Олович сробел. Рассудил: коли привёз боярин с собой княжого человека, стало быть, имеется в том надобность. Потребуется – сам скажет, у него и своих забот, без Мистиши, хватает. Без спросу сунешься – того гляди отлает. Мистиша и на игрища хаживал, и с девками зубоскалил, и с парнями словцом перекидывался. И с Талецом столковались. Сразу видно, одного поля ягоды. Управителю же цели своего приезда княжий человек не раскрыл.

– Почто мне не сказывал? – продолжал брюзжать управитель, раздосадованный непочтительностью.

– Вот же сказал, – буркнул рядович.

– Средь бела дня не умыкнёшь, – рассуждал огнищанин, с налёту сообразивший, тайная услуга князю сулит хорошую выгоду, и по этой причине взявшийся устраивать тёмное дело, пускай даже никакого прибытку от сего дела не получит. Не всякая выгода кунами меряется. – В сю пору девки не хороводятся, весь день на работе, под приглядом. Умыкать надобно с игрищ меж сёл, чтоб сразу не приметили. Удобней на семик ли, на Ярилин день, или уж на Купалу. Ты приглядись сперва, чтоб промашки не вышло да не прознал никто. Да один не лезь, в подручники Ляшка возьми. Коней добрых подбери, чтоб ветром умчали. В таком деле можешь Игреньком попользоваться.

Олович задумался. Выкрасть девку не долго. Да что потом с ней делать, чтоб ни одна живая душа не проведала…

– Надобно какую комору выбрать, на день-другой девку спрятать. Придётся с Анеей перетолковать, чтоб приглядела. Всё измыслишь, мне скажешь. Я Мистише дам знать и боярину.

– Да кого её в Городне прятать? Лишние глаза да уши. Умыкнём, в возок и ходом в Вышгород.

– То верно, надобно так изладить, чтоб лишние глаза да уши не видали, не ведали.

На этом разговор закончился. Что господин его извёлся от желания снискать княжью милость, хитрый огнищанин давно понял. Сам боярин своим заветным стремлением с управителем не делился даже в сильном хмелю. Да у того уши воском не залеплены, глаза бельмами не закрыты, и на плечах не тыква произрастает. Кое-какой умишко под куколем прятался. Вотчиной Брячислава наделил Ярополк после гибели брата Ольга, он же и княжью десятину с окрестных весей поручил собирать. С приходом в Киев Владимира Брячислав держался тише воды, ниже травы. Опасался боярин, как бы новый великий князь вотчину не отобрал да не отдал милостнику из новгородцев или варягов. Братних бояр Владимир к себе не приближал. Обошлось. И Городня за Брячиславом осталась, и княжью десятину боярин по-прежнему собирал. Тронуть Брячислава Владимир не тронул, так ведь и к себе не приблизил. А кто боярина угодьями, ловами, пажитями наделит, как не князь? Старался Брячислав князю услужить, да пока без толку. Ещё и перед походом на Булгар сказался больным. Край надо было чем-то услужить князю. Потому участь Заринки не ведомо для неё решилась. Родилась, жила дева, расцветала весенним цветком. Для чего? Для княжьей милости боярину.

По обеим сторонам дороги раскинулись нивы. Упряжки из двух волов тянули тяжёлые рала с лемехами, за ратаями шли бабы с глызобойками, разбивали тяжёлые комья. Молодые, ещё не вошедшие в полную мужскую силу парни и отроки, кто верхами, кто ведя лошадь под уздцы, боронили. И уже позади всех шли степенные, седоусые мужики с висящими на плечах буравками. Мужики выверенными круговыми движениями сеяли жито. Над всеми кружились крикливые, надоедливые грачи. Талец остановил коня. Олович спрыгнул с телеги, побрёл по пахоте. Рядович остался при коне, с некоторой насмешливостью поглядывая на занятых чёрной работой смердов.

Над семьёй Желана нависла горючая беда. Никто из домочадцев того не ведал. Семья дружно занималась севом.

 

Глава 2

 

1

Предстоящее крещение досаждало тягостной докукой.

Почему так? Ветра нет, листок не шелохнётся. Всходит солнце, лучами своими изгоняет ночную темень. Небо чисто, необъятно, радостно. Но уходит денница, наступает день, небо теряет чистоту. То тут, то там невесть откуда на нём появляются облака. Иные белоснежны, словно лебеди, плывут величаво, павами. Другие же грязнят небо, солнце закрывают. Такой мрачной тучей на только что чистом небе в детстве было учение. Пока жил в Киеве, в иной день удавалось увильнуть от неприятной обязанности. В Киеве он был младшим княжичем. Мать жалела дитятю, отец большей частью отсутствовал. Всё изменилось, когда волею отца к нему был приставлен пестун, а из беззаботного малолетнего княжича он превратился в малолетнего же, но князя. Кириллице учил козлобородый рядец, ведавший в новгородском княжьем дворе всеми записями. Греческую грамоту втолковывал волхв, обросший волосами, как старый пень мхом. Малолетний, своевольный князь пробовал шугать и рядца, и волхва, да неволен был перед ними, словно робичич. И рядец, и волхв мало обращали внимание на капризы малолетнего князя, ибо и тот, и другой исполняли волю его строгого наставника. Боярин же поблажки никому не давал, и учителя не отпускали ученика, пока тот не исполнит урок. Приходилось, подавив непокорство, писать на вощёных дощечках, складывать из буквиц слова, значения коих не понимал. По сей день Владимир помнил вываливающееся из пальцев писало из рыбьей кости с волчьей головой на конце. На самого уя не действовали ни хныканье, ни крики. Пестун неколебимо стоял на своём: «Князь должен знать грамоту. Как мирный ряд с другими князьями уложишь, коли ни читать, ни писать не умеешь? Как дани, дружину свою сочтёшь? Тебя всякий обманет и насмехаться над тобою же станет. Учись, то твоя княжеская обязанность на сю пору». Подействовали наставления опекуна или, благодаря превращению нелепого набора слов в осмысленные фразы, скука сменилась занимательностью, отвращение к учению исчезло, хотя и завзятым книгочеем Владимир не стал. Не менее тяжким было учение и с самим Добрыней. Со стороны смотреть, чем не мальчишечья забава – махать деревянным мечом, стрелять из лука, скакать на коне. Но не забава то была, наука бранная. Давалась бранная наука с большими трудами. То локоть не так держит, то кисть, что меч сжимает, закостенела, то ветерок не учуял, когда стрелу с тетивы спускал, а то и вовсе с коня свалился. То была хоть и трудная, но потребная всякому князю наука. Добрыня же заставлял и коня обихаживать, и седлать, и скрести. Владимир огрызался: «На то у князя конюхи и доезжачие есть». Добрыня же поучал: «Комонь – первый друг витязя. Как знать будешь, хорошо ли за комонем глядят, коли не знаешь, как и что делать надобно? И конюхи, и доезжачие у князя имеются, да князь сам всё знать должен».

Сколько себя помнил, всё-то он что-то «должен». От этого «должен» лик как от оскомины косоротился.

Разумом Владимир понимал, с какого бока ни глянь, пришла пора Русь крестить. Они, русичи, торков, печенегов считают сыроядцами. А в странах, что на заход солнца лежат, за силу, за богатство Русь уважают, а самих русичей называют дикарями, что, возжегши костры, по ночам пляшут у безобразных, задымленных идолов. А он сам, значит, князёк этих дикарей. Живут в тех странах не полудикие степняки. У ляхов, германцев, франков – города. В городах домы, хоромины каменные. Людины всякими ремёслами владеют. Пока молится Русь идолам, не признают те страны русичей равными себе, а значит, и его великого князя равным своим князьям, маркграфам да королям. Изворотливые гости, что в чужеземные страны ходят, давно там, на чужбине, христианами себя называют.

Прирастает Русь землями. Надобен единый бог и для князя, и для дружины, и для всего людства. Христова вера в самый раз. Сирым да убогим утешение даст, людство терпению, покорливости князю научит, от веча отвратит. Пускай людины в церквы ходят да богу молятся, чем на торговищах горло драть.

Обо всём том не раз и не два с Добрыней говорили. И о том, что надобно правую греческую веру принимать, папёж же не пускать на Русь.

Всё понимал Владимир, со всем соглашался, а всё тянул. Словно в полуденный зной изнемог от жары, а к реке подошёл – и встал, никак не решится окунуться в прохладные струи.

Помнилась бабкина горенка с размалёванными досками, робкими огоньками у тех досок. Малому, ему казалось, в тёмных закутках той горенки притаилась всякая нечисть. Уйдёт бабка, оставит одного, вылезут злые домовые и банники из своих схоронок, набросятся на него и утащат в чёрную дыру под землю.

Он не смерд, не простой людин. Он – князь, вся жизнь на виду. Принять Христову веру – жизнь менять. Без того не обойтись, всё людство на него смотрит. Придётся в церкви ходить, попов слушать, молиться. Нудь-то какая! В руськой вере два постных дня в седмице – середний и пятый. Христиане же месяцами постятся. Это как же можно без хмельного, без веселия месяц на репе да на капусте прожить? И самому тягостно, и дружина возропщет. Если необходимость соблюдать посты тяготила, то неукоснительное единобрачие, принятое в христианстве, нисколько не смущало Владимира. Нешто только с венчанной женой можно сходиться? Царьградские басилевсы уж как веру блюдут, а кроме венчанных супруг жён для блуда содержат. Все знают про то, блудливые жёны не прячутся, не скрываются. Иные великую силу при дворе басилевса обретают.

 

2

После Ярилиного дня Владимир решился. Для крещения выбрали Огнеяров городок, подале от Киева. Поразмыслив в десятый раз, креститься в Киеве всё же поостереглись. Опасались волхвов, кои могут поднять людий на бунт против князя, что дидовскую веру меняет. Рассудили: как окрестится, придётся смириться, сделанного не воротишь. Княгиня Ольга тоже не в Киеве крестилась, жена она была не глупая.

Для подготовки предстоящего действа по совету Ставка призвали на княжий двор попа Варфоломея, грека. Был грек весьма учён. И от учёности своей впал в ересь, давно осуждённую отцами церкви. Веровал отец Варфоломей, что Дух Святый исходит и от Отца, и от Сына Божия, ибо они единосущи. Из-за отклонений в вере принуждён был отец Варфоломей покинуть Царьград, ибо Дух Святый исходит только от Отца. По сей же причине был не в ладах и с киевским священством. Добрыне же и Владимиру было всё едино, кто испускает дух святый – Отец, Сын или оба вместе. Грек принёс с собой святцы с мужескими именами, ибо не всякое имя можно принять, а лишь то, что на сей месяц в святцах записано.

Прочитав святцы, новообращаемый ухмыльнулся, глаза заблестели. Выбрал Владимир имя Василий, что по-гречески означает «царственный». То же имя и нынешний басилевс носил, старший из порфироносных братьев. На следующий день в безымянный городок на Стугне отправили мастеров, кои в седмицу сложили церковку.

* * *

Крестились вчетвером. Сам великий князь, Добрыня и двое из ближних – Позвизд и Ждберн. Церковка была махонькой, выглядела бедно, словно изба смерда. Запах свежеструганной сосны забивал все иные запахи, брёвна сочились живицей. Творить обряд отцу Варфоломею помогал Ставк. Бывшего волхва по-новому звали Феофил, но новое имя не прижилось, даже поп кликал помощника старым именем. За неимением настоящей купели для очищения водой приспособили бочку для засолки огурцов. Владимир и Позвизд очистились от грехов благополучно. Дебелый Добрыня так плюхнулся туловом – половина воды из бочки выплеснулась. Пришлось доливать бочку и заново освящать воду. Длинному же Ждберну никак не удавалось погрузить в воду голову. Поп, дабы помочь новообращаемому, положил тому на затылок мясистую пятерню и так пригнул голову, едва выю не свернул варягу.

После свершения таинства новообращённый Василий долго беседовал с отцом Варфоломеем об обрядах, церковных порядках, иерархии.

– Ишь ты, – дивился великий князь. – У вас как в дружине. Десятинники – попы, сотники – епископы, тысяцкие – митрополиты, воевода – патриарх.

– И как в дружине высший начальник назначает низших, так и в церкви в сан может возводить епископ, но не простой поп, – добавил честной отец. – Потому, княже, надобно тебе призывать на Русь не только попов, но и епископов. Но не зови епископов из Константинополя, ибо корысть у них – подвести Русь под власть басилевса.

Искренне ли пёкся поп о Руси, либо опасался за свою участь, как бы не предстать перед патриаршим судом за ересь, осталось неведомо, но слова его Владимир запомнил.

Сетовал отец Варфоломей на скудости церквей руських, отсутствие необходимой утвари, икон. Самые необходимые для крещения предметы возит с собой, иначе не знал бы, как и крестить. Владимир пожертвовал на устройство церкви 20 ногат. Обещал приказать воеводе Огнеяру отделять отцу Варфоломею десятую часть от доходов.

* * *

На следующий день Владимир объявил: даёт городку имя – Василев. По сему случаю пили меды, устроили веселие. На пир был зван и отец Варфоломей. Проповедями поп не досаждал, не уставал поднимать заздравные чаши за новообращённого раба божья Василия. Дружинникам поп понравился. Жителям по велению князя выставили пиво. Огнеяровы медуши после крещения великого князя изрядно оскудели.

А ещё через день после бесед отца Варфоломея крестились два десятка сметливых кметов из Василевской дружины. Такое крещение было отступлением от церковных правил. Крещаемые перед таинством не постились, не ознакомились с верой, даже крестное знамение едва творить научились. Отец Варфоломей был практичный, понимал: железо ковать надо, пока горячо. Боле увещеваний христианского попа, пугавшего адскими муками и прельщавшего спасением и вечной жизнью, на сие действо подтолкнуло кметов вразумление Добрыни – князь крестился, а вы что же? Нешто князя дурней себя считаете? Ай не хотите князю любыми быть? Уловлению человеков немало способствовало и участие грека в хмельном веселии. Вся дружина воочию уверилась: поп – свой человек.

Кметов отец Варфоломей крестил в Стугне. Воевода же Огнеяр креститься наотрез отказался. Великий князь на то разгневался, хотел лишить Огнеяра воеводства. Добрыня урезонил разбушевавшегося сыновца.

– Пускай идолов деревянных славит, коли охота. Ему в геенне огненной гореть, не тебе. Служит-то верно. Добре служит, чего ещё надобно? Вот коли станет принуждать кметов держаться старой веры, тогда накажешь.

* * *

Детинец с городницами Владимир осматривал с сотником. По чину показывать город великому князю должен был воевода. Но воевода ушёл с Добрыней. Тот после беглого осмотра накануне рассудил: Огнеяр держит город в порядке, ходить с ним по городницам – лишнее. У верхнего воеводы были другие заботы, поважней. Хитрый Добрыня так подвёл, словно князь сам сотников позвал, а градскому воеводе наказал совет с Добрыней держать. Владимир всё равно увидел обиду для себя и потому злился. Словно махонькая колючка впилась под кожу, и вроде не чуять её, и не видно, а повернёшься – и саднит, и коле т.

Заботили верхнего воеводу корма дружине, которой хлеб пополам с мелицей не подашь. Жито, всякий овощ, крупы в Василев завозили из княжих сёл. Какую-то часть жита должны производить на месте, но уж слишком малой эта часть выходила. Прошлый год выдался засушливым, но и в этом году, хотя дождей выпало достаточно, по словам Огнеяра, обильного урожая не предвиделось. Вот это и заботило верхнего воеводу. Житница новых городков должна находиться здесь.

Ведал Добрыня всякие ухищрения в бранном деле, знал толк в оружии, в комонях. Песенником да гусельником слыл изрядным, книги греческие читал, а вот как растят хлеб, досконально не знал. Не любил воевода полагаться на чьи-либо слова, жить чужим умом. Ежели выходила какая забота, сам в ней разбирался. Потому взял с собой городского воеводу и отправился к тем, кто хлеб растит.

Если детинец был возведён и готов держать оборону, посады ещё отстраивались. Как и замысливали, вокруг города, включая посады, насыпали вал, копали ров. Добрыня не стал глядеть на землекопов, велел вести себя в посад смердов. Город огораживали с запасом. Сейчас свободное пространство выглядело сельским выгоном, на котором паслись телята, окружённые выводками поросят, рылись в земле свиньи, щипали траву гуси. Здесь тоже кипела работа – дроводели обтёсывали брёвна, ставили избы.

Миновав новостройки, попали в улицу, с одринами, хлевами. В одном из дворов чернобородый короткошеий людин босой, одетый в холстяные порты и рубаху, тесал оглоблю. Огнеяр по-хозяйски отворил калитку, вошёл во двор. Залаяла собака, мужик поднял голову, нахмурившись, посмотрел на подходивших бояр. Остервенело тюкнув ещё пару раз по оглобле, воткнул с размаху топор в колоду, сняв кукуль, утёр вспотевший лоб. Непонятно было, перед боярами голову обнажил, или чтоб лоб утереть, кукуль снял. Добрыня, не обращая внимания на неприветливость хозяина, зычно поздоровался:

– Здрав будь!

– И вы будьте здравы, – ответствовал тот и водрузил кукуль на предназначенное ему место.

– Зовут-то как? – начал разговор Добрыня.

– Меня-то? Гавраном с малолетства кличут.

– И правда, Гавран, – Добрыня хмыкнул, оглядывая людина. – Почто хмурый, гостей не привечаешь?

– Работаю… – неопределённо ответил смерд, продолжая стоять, словно старался показать всем своим видом – не до гостей ему.

– Скажи мне, Гавран, какой урожай нынче ожидаешь? Сам себя прокормишь?

Ни обстоятельства, ни время не располагали заводить разговор издалека, и Добрыня приступил сразу к сути. Смерд сел на колоду, помотал головой. Цель прихода бояр стала ясна.

– Что положено, всё отдам. Сами хлеб с мелицей ясти будем, а дружину, князя прокормим.

– Ну-ну-ну! – хохотнул Добрыня, хлопнул смерда по плечу, уселся рядом. – Ты уж не прибедняйся! Князя прокормим! Прямо задавил вас князь данями. Первые три года платить вам по 20 резан с дыма. Так, нет ли?

– Так, так, – ворчливо ответил смерд. Повернул голову, видя, что верхний киевский боярин шутлив, склонен вести разговор, а не гневаться, ухмыльнулся. – Сам понимаешь, смерд на мыто должон жалиться.

– Так почто ж хлеб с мелицей собрался ясти? Дождей ныне хватало, земли вволю. Почто ж жита мало?

– Чем её пахать, землю-то? Сохой ли, ралом? Дак наральников и тех нету, – смерд сплюнул, засопел.

– А чем надо? – Добрыня не отставал, добираясь до сути, не опасаясь потерять достоинство перед смердом, выказывая незнание простых, обыденных для того истин. Не до пустого достоинства было, дело не ладилось.

Гавран посмотрел подозрительно на собеседника – смеётся тот, что ли, или вправду не знает? Похоже, вправду не знал. Да откуда боярину знать, как хлеб растят, у него другое на уме. Хлеб смерды принесут.

– Сохой да ралом гарь пашут, можно и старые, паханые земли пахать. Лес подсекают, выжигают, вот роздерть сохой и подымают. В лесах без сохи не обойтись, там она и нужна. Так на подсеке земля два-три года урожай даёт, и всё, худородной становится, отдыхать оставляют. Опять лес валить надо, выжигать. Сам подумай, сколько работы, – Добрыня кивнул, уж это-то он знал. – Здесь земли вволю, – Гавран махнул десницей на вал. – Дак чем её взять? Земля тут хорошая, тяжёлая. Дак её надо либо плугом, либо ралом с лемехом подымать. Ещё и чересла нужны, тоже из железа делают, не из сучка елового. И где их взять? Может, ты подаришь? У вас с князем кун много, вона как с дружиной пируете.

Огнеяр хмыкнул, но не стал одёргивать злого на язык смерда.

– Князя оставь, не твоего ума дело. Про пахоту сказывай.

Гавран поднялся с колоды, взял две щепы покрупней, принялся объяснять про пахоту, втыкая щепы в землю. Добрыня присел на корточки, запустил пальцы в бороду, скрёб подбородок, вникал.

Отбросив щепы, Гавран выпрямился, посмотрел насмешливо на ученика.

– Что, боярин, понял, как хлебушко-то растят? – с иронией продолжал: – Весной на Рось кривичи подались. Глядел я на них. Сохи и те без сошников, на костре обожжены. И кого они имя напашут?

– Почто ж вы сами-то плуги да лемеха не делаете? Корчиницы, что ль, нету, – воскликнул Добрыня в сердцах.

Смерд кивнул на тысяцкого.

– С ним сделаешь, как же. Воронка своего и то кое-как подковал. Не подступиться к корчинице. Ковачу тысяцкий приказы даёт.

– Корчиница одна на весь город, – объяснения Огнеяр давал хмуро. – Руды до сих пор не нашли. Сам понимаешь, перво-наперво дружину надобно обслужить.

Воевода сердился на самого себя за неустройство, хотя вины его в том не было.

– Почто ж вторую корчиницу не устроишь? Ковача не найдёшь?

– Я ж говорю, руду никак не найдём. Какой прок от второй корчиницы? Криц из Киева не навозишься, – Огнеяр взгляд не отводил, глядел прямо, то Добрыне было любо. – Переселенцам всё, что для хлебопашества надобно, в Киеве давать надо – и плуги, и лемехи, и серпы, и косы, и топоры. Да добрых бы рудознатцев подыскать. Есть тут руда, озёр, болот хватает.

– Ладно, понятно.

Добрыня кивнул на прощанье смерду, пошёл со двора.

Выйдя из улицы, направился в детинец. Правы и смерд, и Огнеяр. Надо торопиться домой.

Ещё одна мысль сверлила. Сколько кун сыновец на пиры, веселие да блуд спускает. Как бы прикрыть эту прорву… Может, попы помогут?

 

Глава 3

 

1

Ни на семик, ни на Ярилин день выкрасть девку не удалось. На семик и не пытались. В березняке близ Ольшанки на большущей поляне среди столетних белоствольных деревьев со свисающими до земли тонюсенькими ветвями и юных берёзок-сестричек жёны и девы из обеих весей устраивали свои игрища, на кои лица мужского пола не допускались. Появление любого парня, даже мальца-несмышлёныша, непременно было бы встречено протестующим гвалтом. Хороводы сходились в версте от Ольшанки. После потешного сражения хороводы, уже смешавшись в визжащую, кричащую, хохочущую ватагу, устремлялись в берёзовую рамень. На поляне рвали на клочки чучела, хоронили останки «русалок», вязали на берёзы ленты, убрусы, завивали зеленеющие ветви «сестричек». Бродили гурьбой, собирали букеты из сон-травы, фиалок, барвинков, пели песни. И всё ватажками, купно, ни одна дева не отделялась от подруг. Да и лес на семик прозрачен. Берёзы только-только одевались молоденькими, ещё клейкими листочками. Схорониться никак невозможно.

На Ярилин день на соловой кобыле – белого коня не нашлось ни в одной веси – ездил по нивам Студенец, одетый в порты и рубаху из бели и с зажатыми в деснице прошлогодними колосьями. Ходили за ним волхвы и смерды купно. Игрища с песнями, плясками, кострами устроили в селищах. Талец с Ляшком покрутились среди смердов, поплясали да и вернулись ни с чем. Из сельца увозить девку несподручно, да и приметили их.

В будний день умыкать смердову дочку представилось и вовсе неподходящим делом. Это ж сколько выслеживать надобно, пока случай подвернётся! Потому и порешили ждать купальскую ночь и перехватить Заринку, когда пойдут девки венки в Песчанку бросать. Купальская ночь тем и удобна, что хватятся дочки дома не сразу, та уж далёконько будет.

 

2

Коней привязали в ольшанике, на морды навесили торбы с овсом. Талец приехал на Игреньке, Ляшко на ломовом мерине. Дубравку миновали в сумерки, ехали с оглядкой. Могли б и не таиться. Дома оставались древние старики да старухи, кои днём-то ворону со стогом сена путают. Ляшко остался при конях, Талец отправился к Красной Горке. Близко, на светлое, не выходил, затаился в траве. Пылал костёр, пламя вздымалось саженей на пять. Туп-туп-туп – притопывал хоровод, песня догоняла песню. В купальскую ночь, известно, и немой поёт. Талец и сам подпевал, но не в голос, про себя. Смотрел от земли на свет, как лазутчик в засаде. Выглядел-таки Заринку. Выглядел и глаз с певуньи не спускал. Дождался, повалили девки гурьбой на Песчанку. Прикинул, на какую тропу выйдут, стороной к той стёжке добежал. Ляшку посвистал, как условились. Стоял за деревцем, ждал. Долго нудиться не пришлось. Девы приближались вприпрыжку, смеялись невесть над чем, галдели, за версту слыхать. Талец позвал вполголоса:

– Заринка, а Заринка, ходь сюда.

Девушка сбавила шаг, вгляделась в кусты. Смутно темнела фигура, кто, не разобрать.

– Да кто там? Сам сюда ходи.

– Векша я, из Дубравки. Ай забоялась?

– Я забоялась? – Заринка спрашивала насмешливо, с вызовом, беды не чуяла. – Вот ещё! Было б кого бояться.

Векша был невзрачный, тихий парень. Талец заранее такого присмотрел.

– Два словечка молвлю. Иди ж. Сам не пойду, подруги твои смеяться станут.

И то была правда. Любили девки позубоскалить над нескладным недотёпой. Товарки окликнули Заринку, поторопили. Всё решило жалостливое сердце. Другая бы фыркнула презрительно да пошла своей дорогой. Заринке жалко стало робкого, несмелого с девушками парня. Почему бы в купальскую ночь, когда всё живое излучает любовь, не сказать ласковое слово? Отмахнулась девушка от подружек.

– Догоню скоро, не ждите, – крикнула весело и с венком в руках шагнула в сумрак.

В мгновение ока накинул Талец доверчивой жертве плат на голову, завязал концы. Подоспевший Ляшко опутал верёвкой руки-ноги, взвалил девушку на плечо. Заринка приняла всё за купальскую шутку, когда опомнилась, поздно уж было. Всё же втихую уехать не удалось. Дубравку проезжали, Игренька кобылу почуял, что близ дороги паслась, заржал призывно.

– Эк его разобрало, – проворчал недовольно Ляшко.

– Пустое! – отмахнулся Талец. – Мало ли какой жеребец заржёт.

* * *

Хватились Заринки к вечеру. Скоро и не ждали. Думали, с подружками хороводится. В Дубравку ушла, с годовалым племяшом повозиться, с сестрой повидаться. Всё не могла свыкнуться, что у старшей сестры своя семья теперь. Да и со Здравиными сестрёнками сдружилась, всегда Заринке в Дубравке были рады, могла там весь день провести. Плохое и в голову никому не приходило. Когда тени от осокорей протянулись на добрый десяток саженей, у Гудиши сердце стукнуло. Велела старая внуку:

– Сгоняй в Дубравку. Чего-то у них там, поди, опять приключилось, – а в сердце словно зверёк какой острозубый вцепился. – Да верхи скачи! – крикнула и рот ладошкой зажала.

Старшая сестра встретила брата вопросом:

– Чего это Заринка ко мне носа не кажет? Весь день прождала. Вот уж гулёна так гулёна!

Дико посмотрел Голован на Купаву, вскочил на лошадь. Купава крикнула вслед: «Да скажи, чего приключилось-то?» Ответа не дождалась.

Обошли всё сельцо, все девы на месте были. Удивлялись, что подруги весь день не видать, думали, из дома не пускают. Припомнили, как шли на Песчанку венки по струе пускать, будто кто окликнул Заринку из кустов. Более ничего не припомнили.

Утром бродили по лесочку. По смятой траве, кустам, конским яблокам приметили схоронку. Девушки потоптанный венок нашли, коруну Заринкину в траве. Понял Желан: плохое с дочерью содеялось. Вернулись домой, стали расспрашивать по сельцу, кто что видел, слыхал ли. Из Дубравки Борей приехал, привёз белоголового мальца и отца его. Малец поведал, ночью двое городнянских мимо сельца верхи в Городню проскакали.

– Ты почём знаешь? Может, то и не городнянские были, – не поверил Желан.

– Он дома сидел, – пояснил отец. – Ногу сучком пропорол, не ходил на игрища.

Малец посмотрел смышлёными глазами на недоверчивого дядьку.

– Знаю. Я приметливый. На том коне огнищанин ездит. Приметный жеребец. Он как ржёт, голову по-особому задирает. Я всё про коней примечаю.

– Он правду говорит, – подтвердил отец мальчишки. – Шибко коней любит, всё примечает. Коли сказал, признал коня, так и есть. А огнищанский жеребец, точно, приметный.

Гудиша с Млавой приступили с криком.

– Сейчас иди в Городню. Что хошь делай. За грудки бери огнищанина, в ноги падай, верни Заринку.

– Чего накинулись? – огрызнулся Желан. – А я куда собрался?

В вотчину отправился сам, сыновьям задал работу. Те горячились, рвались идти с отцом, но тот не позволил, поостерёгся молодой запальчивости, как бы беды себе не содеяли. До Дубравки доехал с Бореем, а там да Городни рукой подать.

 

3

Понуро, ссутулившись, стоял Желан у высокого крыльца боярского терема, мял задубевшими ладонями кукуль. Небо хмарилось, шумели осокори, но надвигающаяся непогода не занимала смерда. Усадьба жила своей жизнью. По двору сновали челядинцы, мельком взглядывали на очередного просителя, униженно дожидавшегося всемогого огнищанина, торопились по своим делам. На конюшне заржала лошадь, раздались громкие голоса. Порыв ветра закрутил клубком пыль, запорошил глаза. В хоромину Желана не пустили. Упросил челядинца позвать огнищанина. Тот долго не появлялся, потом крикнул издаля, – управитель занят, велел ждать, коль надобность есть.

Холодная сосущая тоска придушила думы, ничто не занимало несчастного отца. Боль рвала сердце. Одна мысль билась в голове – Заринка, Заринка. Попервоначалу схватил топор, бросился бежать со двора. Да куда бежать? Кого крушить? Шальная ярость сменилась вязким немощным оцепенением. Бездумно глядел Желан невидящим взглядом в землю. Время остановилось.

– Ну, чего тебе, смерд?

Желан, пребывая в душевной немоте, отстранился от внешнего мира, не приметил появление всесильного огнищанина. За левым плечом того высился звероподобный рядович Ляшко.

– Дочь верни, Олович, – шурша пересохшим языком, с натугой выдавил из себя Желан.

– Каку таку дочь? Чего несёшь-то? Почто свою дочь у меня ищешь?

– Заринку, – опять с натугой вымолвил Желан. – Твои люди увезли. У тебя она. Верни дочь, Олович, добром прошу.

– Веснуха тебя попутала, смерд! Ай у тебя видоки есть, кои видели, как твою дочь мои люди увезли? Может, имя тех татей скажешь? – с издёвкой цедил огнищанин.

– Имя тех татей не ведаю. А коня люди признали. С боярской конюшни жеребец. Без твоего ведома никто жеребца взять не мог. Верни дочь, Олович.

От вида наглых, ухмыляющихся рож, издевательского голоса, гнев закипел в груди, оцепенение исчезло. С решимостью поглядел в охальные глаза огнищанина.

– Верни дочь, Олович! В Киев пойду, к князю. Князь Землёй владеет, законы блюдёт. Строго спросит за татьбу.

– Ты, смерд, потише! Кому грозишь? – злобно рыкнул Ляшко.

Олович похлопал рядовича по груди, успокоил не ко времени разбушевавшегося пса. Надменно переспросил:

– К князю пойдёшь? А иди. Вот прямо сейчас и отправляйся. Князь тя защитит.

Ляшко захохотал, показывая крупные лошадиные зубы. Олович кривил губы, поигрывал концом пояска. Решимость покинула Желана. Да кто его допустит до князя? Да есть ли великому князю дело до дочери какого-то смерда, боярского закупа? Повалился Желан в ноги боярскому управителю, тянул руки, просил, запинаясь:

– Что хошь требуй, Огнищанин! В обели к тебе пойду на всю жизнь. Дочь верни!

– Нет у меня твоей дочери. Глядеть надобно было за девкой. Поди-кось со скоморохами увязалась, а ты у меня ищешь. Нет её у меня, последний раз говорю. Иди со двора. Сам не уйдёшь, вон, Ляшку велю, бока намнёт, ещё и собак спустит. Без порт домой вернёшься.

Верный пёс развеселился, залаял.

– Без порт, да с драным задом.

Олович пнул смерда сапогом в грудь, пошёл прочь. Ляшко не отстал от хозяина, превзошёл. Ударил ногой под дых раз, другой. Желан повалился набок. Переведя дух, встал, кособочась, поглядел вслед обидчикам, стоявшим у рубленой коморы. Если его тростиночка в лапища такому страхолюдину попалась, не вырваться ей было. Таких только медвежьей рогатиной возьмёшь. Ох, нехорошее люди про Ляшка с Талецом толкуют. Не они ли татьбу учинили?

Волоча ноги, побрёл Желан с боярского двора. Пройдя с полсотни шагов, услыхал окликавший его голос. К нему, размахивая нескладно руками, приближалась боярская раба в сером повое, исхлюстанной понёве. Рабу Желан видел в усадьбе, всё ходила, поглядывала, словно сказать чего хотела, да не насмеливалась.

– Постой, добрый человече. Дочерь свою ищешь? Нету её здесь. В Вышгород на усладу князю увезли.

– Ты почём знаешь?

– Слыхала ненароком, как Талец про то с Оловичем толковали. В возок бедолагу запихнули и в Вышгород умчали голубку твою. Талец и увёз. У князя ищи. Талец со своим дружком татьбу содеяли. Верно говорю.

– Почто про Талеца сказываешь, доглядаешь за ним? – спросил Желан, хоть и мутил гнев разум, а всё ж надо иметь верные вести, не облыжный извет.

– Давно за ним приглядываю, случай жду. Обида у меня на него, а заступиться некому. Помер наш кормилец, давно, дочка без него выросла. Теперь, вишь, и тебя обидел. Не стерпишь, и за меня поквитаешься. Надсмеялся над дочкой моей. Нехорошо надсмеялся. Говорил, полюбилась, поженимся. Сам потешился, обрюхатил да бросил, теперь насмехается и не глядит. Кто её с дитём возьмёт? Так и промается весь век, и от мира позор.

Ничего не ответил Желан несчастной рабе, побрёл по пыльной дороге. Пройдя версты три, остановился. Тянуло холодом, вверху погромыхивало. Запрокинув голову, прокричал Желан в чёрные клубящиеся тучи:

– Перун! Бог милостивый, могучий, справедливый! Накажи обидчиков моих! Никому зла не творил, по Прави жил, богов славил. Почто надо мной, над чадом моим тако сотворилось? Накажи обидчиков презлых! Князя-паскуду родией раздери!

Небо над головой раскололось. От оглушительных раскатов грома пригнулись придорожные ветлы. Рот свело судорогой.

«Серчает Перун-громовик на блудливого князя. У кого защиты хотел просить? И-эх!»

Громыханье укатилось на восход. Из чёрных туч низверглись тугие струи, исполосовали пыль, превратив её в вязкое месиво, кнутами прошлись по лицу, спине путника.

 

4

Ливень смочил, напитал влагой землю, ушёл на восход. Ветер взъерошил ветви на черёмухе, калине, усеял листьями двор, задрал солому на худосочной крыше. После прошлогоднего пожара избу отстроили, да накрыли наспех, кое-как. Всё текло, и изба, и одрины, и рига. Ладились перекрывать крыши, отстроить хлев. Каждый день на счету. Житовий уехал в лес, Голован тесал жердины дома, ждал отца.

Голопузый Млад водил лодии в лужах. Мать и бабушка неприкаянными бродили по двору. Брались за одно дело, не докончив, бросали, хватались за другое, глядели на калитку, выскакивали на улицу.

Появился отец в грязи по колено, видно, брёл, не разбирая дороги. Связанные лапти висели на плече. Глянул парень на отца, и сердце скрутило. Не видать бы сыну отца униженным и жалким. Голова была непокрытой, кукуль ветром сорвало, тот и не заметил. Мокрые волосы свисали косицами, усы поникли, промоченная одежда облепила тело. На лице – мука смертная. Тяжко видеть сыновьям отцовское унижение, несдобровать обидчикам.

Женщины бросились к Желану с немым вопросом на ликах. Тот оторвал глаза от земли, обвёл обеих тяжёлым взглядом.

– Нету Заринки. Увезли нашу девоньку в Вышгород, князю на пот еху.

Прижала Млава руки к сердцу, под коим носила доченьку, опустилась на землю на ослабевших ногах.

– Сгинула моя кровиночка. Чую, нет больше доченьки.

Схватилась за голову, завыла нутряным, звериным голосом. Гудиша впилась ногтями сыну в плечи.

– Откель узнал? Олович сказал?

– Олович сказал – нет Заринки в усадьбе, и знать ничего не знает, и не ведает. То раба боярская поведала. Подслушала разговор Оловича с Талецом. Талец Заринку увёз.

– Что ж ты им выи не поскручивал?

– Ага, скрутишь! Их только медвежьей рогатиной возьмёшь. Олович с Ляшком был, в ноги ему падал, просил Заринку вернуть. Они насмехались, ногами пинали. Олович грозился собаками затравить, коли сам со двора не уйду.

– Двое их было, двое на конях скакали. Один Талец, другой – непременно Ляшко, – Гудиша отпустила сына, подняла лик к небу. Горестный вопль устремился ввысь: – Перун всемогущий! Раздери их родией и вгони громом в землю. Их покарай и князя охального, что дочерей людий сильничает.

Голован тюкнул топором, жердина переломилась. Бросил и жердину, и топор, пошёл на Песчанку. В спину неслись всхлипывания бабушки:

– На вече иттить надобно. На Подол. Низовые уже жгли верхних за обиды. Только на вече защиту от князя найдёшь. Это что ж такое, девок красть да сильничать. Это что ж за князь у нас такой? Тако только степняки делают.

Слышался голос Любавы, жены Житовия, суетившейся около обеспамятовавшей свекрови. Отец горестно произнёс:

– Видоков верных нет. Кто без видоков судить станет.

Долго глядел Голован на вспучившуюся после ливня речушку, помутневшие струи, влекущие всякий прибрежный мусор. Набатным гулом наполняли отцовские слова: «Их только медвежьей рогатиной возьмёшь!» Ведь есть у них рогатина. Заточить надобно да насадить на крепкое древко, чтоб медвежью тушу Ляшка выдержало. Кровь кипела в жилах семнадцатилетнего парня. Нет, не стерпит ни надругательство над сестрой, ни отцовское унижение, ни материнское страдание.

Бегали огольцами на лесное озеро за раками. Рвал Заринке лилейные кувшинки. Обвивалась сестрица длинными стеблями, сама лилией оборачивалась. Нет теперь той лилии. Нелюди в грязь втоптали. Слёзы жгли зажмуренные веки. Мычал Голован, в рот кулаки совал, кусал до крови.

Порешит всю троицу: и Ляшка, и Оловича, и Талеца. До князя не добраться, гридни мечами посекут. Талец вёрткий, что вьюн, ухо востро держать надобно, да уж изловчится. Ляшку нельзя позволить ударить. Приложится разок – прибьёт. Звероподобен, да неповоротлив. Первым бить надобно и наверняка. Здрав зря с ним тогда на кулачки вышел. Погорячился, не выдержал перед Купавой похвальбы рядовича. Олович – мужик дебелый, бывалый. Да против рогатины не устоит, и ночка тёмная поможет. Что с того, что не по-честному? Как они, так и с ними. Измыслит всё и порешит. Новый год ни один не встретит. Житовию не скажет, сам всё сделает. У Житовия жена на сносях. Сам сделает, сам ответит. Хоть сгниёт потом в порубе, а отплатит обидчикам. Жив останется, Перун поможет, так и с князем поквитается. Жизнь всяко поворачивается.

Домой вернулся впотьмах, помог разгрузить телегу с мелколесьем. Молча переглянулись братья. Житовий вполголоса, чтоб отец не слыхал, спросил:

– Чего надумал? – Голован глянул исподлобья, бросил неопределённо:

– Надумал.

Житовий, зная наклонности младшего брата, предостерёг:

– Без меня не лезь!

– Да уж как выйдет.

– Сказал, не лезь один, – рассердился старшак.

Младший для виду согласился:

– Ладно. Дам знать, как время придёт.

Не задумывались боярские холуи, от надменности потерявшие разум: девки не былинками в поле растут. Наступил мимоходом, сломал и дальше пошёл напеваючи.

 

5

Не давалась Заринка. Не помогли распутнику ни улещевания, ни посулы, ни подарки дорогие. Похоть да гордыня необъятная заменили защитнику и владетелю земли Руськой разум и честь. Ему дочь смерда не уступает! Не привык к такому. Силой взял, заломал, истерзал девичье тело великий князь. Угомонился насильник, выскользнула Заринка из ложницы. Да куда бежать? Через гридню не проскочишь. В переходах стража стоит. Забилась в тёмный угол, затаилась. В голове плыло. То ли с ней наяву то было, то ли привиделось. Но нет, наяву случилось. Разум сам от себя прятался, да тело помнило. Одна мысль билась: «Ой, мамушка моя родненькая! Как жить мне теперь? Куда деваться?» В ложнице остались и перстни, и бусы, и платье из паволоков, и черевички красные. Ничего того не надобно Заринке. Жизнь остановилась для неё. В душе – стужа лютая да тоска смертная.

Сколько ни тянулась ночь, но и ей конец подошёл. Тишина нарушилась шагами, переходы помутнели, проступили стены, двери. Пробудились гридни, челядинцы засновали взад-вперёд. Крадучись, хоронясь за углами, выбралась Заринка наружу. Опять пришлось искать убежище. Ворота на запоре, через высокие земляные валы не перебраться, вокруг стража грозная. Забилась Заринка в кусты. Её искали. Князь пробудился, потребовал новую наложницу к себе. Настал день, открылись ворота. Шмыгнула Заринка из детинца в посадскую улицу. Как из города выбежала, не помнила. Окликали её, гнались, ни на миг не остановилась. Очнулась на высоченном берегу, огляделась. Далеко-далеко внизу, аж дух захватывает, несёт свои воды в Русское море Днепр-Славутич. Никогда не бывала Заринка на Днепре. Вот и полюбовалась! За рекой – степь с перелесками, рощами. Солнышко ясное поднимается. На этом – леса бескрайные, дубравы, луга цветущие, с птахами звонкими, зверями всякими: векшами рыжими, оленями пугливыми, зайцами смешливыми, метеликами яркими, кузнечиками прыгучими. Ничего того более не будет. Не для Заринки мир прекрасный, бескрайный. Вздохнула глубоко, взмахнула руками, словно крыльями. Чайкой взлетела в поднебесье. Принял Славутич в прохладную глыбь страдалицу, приласкал, приголубил, навеки успокоил. Но не сгинула Заринка бесследно, обернулась водяницей белотелой.

 

6

Ушла радость с Желанова двора. Поселились в нём печаль и уныние. Никто не встречал по утрам ясно солнышко звонкой песенкой, не смеялся шаловливо. Не слышалось в избе шуток да прибауток. Млава враз постарела на два десятка лет. Не знаючи, не скажешь, что Млад сын ей, а не внук. Самого Желана словно тяжкая хвороба настигла. Взгляд потускнел, уста сомкнулись, когда-никогда словцо сронят, чуб на глазах побелел. Тяжкие заботы с прошлой осени одолели. Взял у боярина и жито, и сено, и рало, и борону. Куда денешься, не помирать же. Хорошо, скотину успели вывести. Соседям сильнее досталось, корову пришлось прирезать. Влез в долги, как рассчитываться – неведомо. Огнищанин три шкуры спустит, а своё возьмёт. Что ж им, теперь и хлеба без мелицы не есть? А тут такое горе. Но жить-то надо, не один он. Хоть и крепко кручинился Желан, но жил, трудился, как обычно. Гудиша брюзжала пуще прежнего. Шептала беспрестанно неведомое, что – не разобрать. По вечерам ходила к потворнице. Млад и тот, глядя на взрослых, приуныл, не смеялся, не носился по двору с ребячьим гиканьем. Даже рождение внука не сделалось праздником. В иное бы время были бы рады-радёшеньки, устроили бы веселие на всё сельцо – у сына первенец родился.

Наверное, если бы дочь долго, тяжко болела, горе не было бы таким пронзительным. Ведь вот же тут была, задорная, смешливая, а сегодня уж нет её. И ничто беды не предвещало. Двоих дитяток во младенчестве схоронили Млава с Желаном, и тогда горевали, убивались, но всё ж не было такой безысходности. Да ведь как померла-то, страдалица. Поизгалялись, помучили перед смертью злые люди, никто не пожалел, не утешил.

* * *

Голована грызла совесть. Легко было поклясться, да трудно исполнить задуманное. Рогатина с заточенным лезвием, насаженная на крепкое двухаршинное древко, давно лежала в захоронке. Смерд в семнадцать лет – взрослый мужик. Лето настало, успевай поворачиваться, на все работы дня не хватало. Обидчики обретались за десяток вёрст. Как выследить, чтоб застать врасплох? Среди бела дня с рогатиной не попрёшь, живо обратают. О дальнейшей судьбе своей Голован не задумывался. Главное – расплатиться сполна. Пока заломают, скрутят, в поруб бросят, или прибьют тут же, надо успеть свершить кару. Потому и не устремлялся в Городню сломя голову. Дни тянулись за днями, выбраться из дому не было никакой возможности. Отец тут же спросит – куда? От снедавшей нудьги Голован исхудал, с лица спал, Родители жалели, убивается сын о сестрице, погодками были, в детстве – не разлей вода. Старший брат догадывался: затаился Голован, как лютый зверь в засаде, ждёт своего часа. Улучит момент, набросится на жертву. Знал, не на беззащитную лань охотится, на кровожадных волчар. Потому опасался, не сгубил бы себя брат.

 

Глава 4

 

1

Отметив Купалу, без того нельзя было, хоть и крещёные, Земля требовала, вернулись домой. Бояре уехали в Киев, Добрыня ускакал в Берестово, Владимир завернул в Вышгород. В Вышгороде Мистиша подарок приготовил – умыкнул где-то девку, дочь смерда, добавил к княжьим наложницам. Что да как, откуда, Владимир не расспрашивал, не всё ли равно. Мистиша всё же шепнул – люди боярина Брячислава расстарались. Новая наложница Владимиру понравилась – ликом пригожа, телом ладна. Собой пригожа, а ума, оказалось, нет. Радовалась бы: не в навозе жить будет, не в тяжкой работе, в чистоте, холе, – так нет же, кричала, чтоб домой отпустили, подарки по полу раскидала, ласкам противилась, царапалась, кусалась. Владимир, распалившись, сломил, взял силой. Дурёха утром в Днепре утопилась. Владимир сплюнул, как узнал.

В Вышгороде великий князь не задержался. Настырный уй призывал к делам. Хоть и много значил верхний боярин, а без ведома великого князя не мог открыть скотницы, требовалось же заплатить ковачам, у коих по его распоряжению взяли хлебопашеские орудия для переселенцев. От олешского воеводы прибыл вестник, надобно было обсудить византийские дела.

* * *

Доносил воевода о константинопольских делах. Дела у могущественного и коварного южного соседа складывались так, что не только всякая вражда уходит, скоро басилевсы дружбы с Русью искать станут. Правит в Константинополе Василий. Басилевс крут, сам рать на брань водит, всеми государственными делами ведает, ближним боярам своим не доверяет. Мятежи в Империи не прекращаются. Сейчас некий Варда Фока собрал рать, занимает города в Азии, объявил себя басилевсом. Недостатка в ратниках у воеводы нет. Какие бы которы ромейские бояре против басилевса ни плели, без силы ничего не сделают. Сил же у того Варды Фоки предостаточно. Вольных смердов в Византии не осталось. Данями и смерды, и ремественники обложены сверх всякой меры. Бояре, рядцы, что мыто поставлены собирать, гребут не только в казну, но и в свой кошель. Смерды разоряются, бросают землю, бродяжничают. Варда Фока обещает дани отменить и дать всякие льготы тем, кто к нему пристанет, потому и недостатка в ратниках у него нет. С Болгарией Византия никак не замирится, сильно злы болгары на ромеев. Ныне Василий собирает рать, пойдёт на болгар. Иные бояре не верят в победу над болгарами, мыслят просить помощи у Руси. Басилевс просить помощь опасается. Помнит, как вышло у басилевса Никифора Фоки с князем Святославом. Басилевс по мирному ряду позвал Святослава усмирить болгар, золото прислал. Святослав же Болгарию занял да и выступил против Византии.

Знающие люди так мыслят: ежели поход на Болгарию неудачным выйдет, попросит Василий помощи у Владимира. Ибо тяжко ему приходится, и не только из-за того, что врагов много, своим веры нет. Коли своим веры нет, то и опоры басилевс не имеет, одна надежда на чужие мечи.

 

2

Константинопольские вести требовалось обмыслить, дабы выгоду для Руси иметь. Думали вдвоём, даже без ближних. Сидели в думной горнице, где в досканцах хранились хартии с мирными рядами, списки прибытков и расходов. Начал Добрыня с доли правителей.

– Вишь, как оно бывает, – говорил воевода, уперев левую руку в бедро, а правую поставив локтем на стол и подперев кулаком голову, – когда правители людство озлобляют. Иной боярин не прочь на княжий стол сесть, и у нас такие есть. Да что с того! Хотеть можно много чего, главное мочь. Без силы мочи нет, одно хотенье – пустое. Басилевсы по неразумению своему, из жадности, сами силы мятежникам дают.

Владимир принял на свой счёт, раздражился.

– Я чем людство раздражаю? Что на южное порубежье переселяю? Так то вместе решали, силком никого не гонят, переселенцам, пока обживутся, льготы даю.

– Что ты, как трут, вспыхиваешь? Я ж тебя не виню, для разумения толкую, – добродушно проворчал Добрыня. – Вот что, позову-ка думного рядца, пускай хартии достаёт. Почитаем, как отец твой и дед с греками замирялись.

Рядец развернул на столе пергамент, Добрыня стоял за спиной, сам смотрел, Владимир воскликнул в нетерпении:

– Читай, чего молчишь?

– В хартии Святослава говорилось о мире, о любви, что установятся меж греками и русскими. О гостях, мыте князь не рядился. То было понятно. Не в тех обстоятельствах ряд укладывали, чтоб льготы гостям устанавливать.

– Давай Игореву хартию, эту прибери.

Добрыня сел на лавку, закинул руки за голову, следил за неторопким рядцом. Тот забубнил:

– Мы – от рода русского, слы и гости, Ивор, посол Игоря, великого русского князя и общие послы…

– То пустое, – перебил Добрыня. – Далее гляди, о чём ряд уложили.

Глотая слова, перескакивая строки, рядец одолел перечисления послов, уверения в любви и дружбе, дошёл до сути.

Вот она, державная премудрость. Это не балмошных вятичей данью обкладывать. Тут каждое слово весомо, многажды продумано.

Уложения о торговле, допуске руських людей в Царьград, порядок разбора споров Владимир велел читать медленно и внятно. Некоторые места захотел прослушать дважды.

Добрыня отметил про себя – сыновец в державного мужа превращается. Не только блуд да веселие на уме. Не пропали его усилия зря. Но не внутренние потребности возмужалого воспитанника заботили сейчас Добрыню. Воевода поднялся с лавки, заходил по горнице.

– Вишь, как в Игоревом ряде уложились. Уж Игорев ряд менять надо, а сейчас и того нет, – проговорил осердясь. – Платить мыто – того в ряде не было. Ежели гость с княжьей грамотой приехал, то торгует вольно. Ныне же и корсуньцы десятину тянут, и Царьграду плати.

Владимира же раздражал недостаток почёта, оказываемый ромеями руським людям.

– Почто зимовать в Константинополе руським гостям нельзя? – от избытка чувств Владимир фыркнул. – Жить можно только в посаде, и то в одном месте, в Царьград входить с царёвым мужем и без оружия. У нас гости живут вольно. Нешто руськие гости дети малые или крамолу против басилевса учинить хотят? Такой ряд менять надобно. Коли у басилевса нужда в Руси есть, так пускай греки руських людей почитают, а не считают нас дикими сыроядцами.

– То по договору зимовать в Константинополе греки не позволяют, – сердито басил Добрыня. – Ныне и вовсе руським гостям только три месяца в Царьграде жить позволяют. И всё под приглядом царёва мужа. Греки его лигатарием кличут, – вымолвил без запинки чужеземное слово. – Без того лигатария шагу ступить нельзя, – развернувшись у окна, кивнул рядцу: – Бери чистый лист, писало, записывай.

Начал Владимир.

– Перво-наперво запиши: ежели руськие гости пожелают, то место им для жительства в самом Царьграде отводили, а не в посаде. И живут, сколько понадобится, хоть год, хоть два.

Добрыня вставил своё.

– Руським гостям, что имеют грамоту великого князя, торговать вольно. Ни в Корсуне, ни в Царьграде мыта с них не брать.

Рядец не успевал записывать, и Владимир с Добрыней заговорили меж собой.

– Как же ты говорил, верный человек в Царьграде год прожил, коли гостям позволяют три месяца жить, а зимовать и вовсе не дают.

Владимир смотрел прищурившись, словно уличал уя во лжи.

– Я ж объяснял. Ромеи жадны до золота и подарков. Мужи и жёны, что в царёв двор вхожи, до блуда охочи. Через золото да блудную жену много узнать и сделать, что законом запрещено, можно. Дак золота да подарков не напасёшься.

– Так, записывай далее, – продолжал Владимир, заметив, что рядец бездельничает. – Чтоб в Днепровском устье руськие люди рыбу ловили вольно, где хотят, понадобится – и зимовать оставались, где захотят, – спросил у Добрыни: – Ещё чего добавим?

– Чтоб в Царьграде руським людям и слам, и гостям, и всяким, кто по иной надобности приедут, коли грамоту великого князя иметь будут, входить вольно и при оружии. Ежели какие споры с греками выйдут, то пускай те споры царёв муж разбирает, как в Игоревом ряде уложено. На сем закончим. Слы ромейские прибудут, послушаем, что скажут. С дружиной потолкуем, потом решим, – и велел рядцу: – Пока спрячь свиток.

 

3

Вести были благими, хорошие были вести. С булгарами установили вечный мир, с ляхами замирились, печенеги притихли. Подошла середина лета, а степняки не пересекали русских рубежей. Византия, могущественная, змеенравная, привыкшая действовать чужими руками, захлёбывается в собственных неурядах. Долгая брань – что дыра в бочке. Через дыру вся вода выльется, брань все куны из казны вытянет. Нет сейчас у греков лишнего золота, чтобы печенегов или угров на Русь натравливать. Потому надо пользоваться затишьем и заселять Рось. Города сразу не поставить, о том спорили до хрипоты. Город надо чем-то кормить. Нынешних весей да твердей, запрятавшихся в поросских лесах, мало. Не прокормят они городов. Причины две. Малочисленны веси и жита мало растят. О том много с Огнеяром Добрыня беседовал. Для чернозёмов нужны плуги, рала с лемехами. Где их возьмут поросские смерды?

Переселенцы собирались в княжьем селе Берестове. На богатые чернозёмные земли шли кривичи, полочане, словене, даже те из вятичей, коим надоела жизнь в лесной глухомани под властью балмошных князей. Окончательно стиралась разница между различными землями, все славяно-русы становились руськими людьми. Кроме вольных смердов, великокняжьим призывом воспользовались беглые закупы и даже обельные холопы. В основном то были отчаянные головы, рабской жизни предпочитавшие кровавые схватки и даже смерть от печенежских сабель и стрел. Именно такие и требовались на порубежье. Потому Добрыня не только глядел сквозь пальцы на присутствие беглых среди переселенцев, но даже мирволил им. Потолковав с василевским воеводой, решили дружины набирать из этих отчаянных голов. В дружину беглый пойдёт с охотой – до княжьего кмета никакому боярину не добраться. Беглого отличить не составляло труда. Основную массу переселенцев составляла беднота, у беглых же даже запасных порт не имелось.

В Берестово свозили всякую кузнь – лемехи, плуги, топоры и прочее. Недоверчивые смерды скребли затылки, как бы не попасть из огня да в полымя, да не обратиться навечно в сирот. Требовалось княжье слово, что отныне они должны только ему, князю. Он же, князь, снабжает хлебопашескими орудиями без выкупа и с первого урожая мыта не потребует.

Надо было торопиться и отправлять обоз. До осени оставалось менее двух месяцев, а ещё предстояло приготовить жилища для зимовки, вспахать нивы, засеять озимые. Потому Добрыня принудил Владимира съездить в Берестово.

 

4

Царьградские слы прибыли в Киев в начале зарева. Посланец басилевса, из верхних бояр, хотя и не самый верхний, чином протоспафарий, был холёный, упитанный мужчина, лет сорока. Держался вальяжно, речь вёл неторопливо, с паузами, глаза в разговоре держал долу, ненароком вскидывал, словно пытался подглядеть, высмотреть, застать врасплох расслабившегося собеседника. Хотя говорил медовым голосом, речи вёл ласковые, едва не по власам князя русов гладил, чувствовалось: не с равным беседует, с низшим, коего уговорами надобно отвратить от пагубных дел.

В беседе, кою великий князь вёл с ромеем при ближних боярах своих, тот выразился туманно. Басилевс Василий хочет жить с Русью в мире и дружбе. Речь повёл издалека. Вспомнил мирный ряд, уложенный с дедом Владимира князем Игорем. Вспомнил и бабку, тут же перейдя к славословию княгини Ольги. Княгиня была женщиной умной, посетила Константинополь, встречалась с басилевсом, священством, ходила в церкви. Приобщившись к святыням, узнав от священников об истинной вере, прониклась любовью к истинному богу. Придя к богу, отвергла идолов, приняла Христову веру. Правление её было разумно и справедливо, ибо руку её направлял святый дух. Сына своего, князя Святослава, склоняла к Христовой вере. Но не послушался молодой князь мудрой матери своей, остался язычником. От того произошли войны, погубил Святослав множество чужих и своих людей, и сам погиб в расцвете сил. Пришла пора исполнить желание мудрой княгини Ольги, принять Христову веру, придти к богу единому, всеблагому. Войдя в христианский мир, он, Владимир, обретёт добрых друзей и союзников, спасётся сам и спасёт народ свой от геенны огненной.

– Возлюби Бога, Единого, Всеблагого, – говорил посланец, глядя на собеседника приятственным, умиротворяющим взглядом. – Откроются очи твои, ибо сейчас они не зрячи.

– Приезжай в Константинополь, но не как отец и дед твой ходили к его стенам со злобой, а как княгиня Ольга с миром и любовью, – продолжал плести липкую паутину протоспафарий. – Войди в храм святой Софии, и ты узнаешь лепоту и благолепие христианской церкви, усладишь слух свой звуками божественного пения. Увидев благолепие греческих церквей, отринешь от себя деревянных идолищ, срамно станет тебе входить в чадную кумирню, глядеть на кривлянье грязных колдунов.

Боярин Путята тревожно поглядывал на своего повелителя, ожидая, что тот гневливым окриком остановит наглые речи самодовольного ромея, осмелившегося позорить руських богов. Великий князь сидел молча, смотрел в потолок, непонятная усмешка трогала его губы.

Посланец от божественного перешёл к мирским делам.

– Обретя истинного бога, приняв Христову веру, ты, великий князь, одновременно обретёшь верных друзей и союзников в лице басилевсов, ибо станешь им братом по вере. Что сравнится с выгодами благодетельной братской дружбы? Друзья, братья во Христе оказывают друг другу помощь в преодолении мирских невзгод. Это особенно важно для владык обширных земель, какими являются Византия и Русь, жизнь владетелей полна превратностей. Кто в трудную пору окажет помощь, как не брат во Христе? Сегодня ты придёшь на помощь басилевсу, завтра басилевс выручит тебя из беды.

Что конкретно хотят басилевсы от правителя Русской земли, протоспафарий так и не поведал, посему Добрыня сделал вывод: главная цель приезда ромея – вынюхать обстановку в Киеве.

Звал протоспафарий в Константинополь, дабы креститься у иерархов греческой церкви. На то Владимир с усмешкой ответил:

– Пожду ещё.

Что басилевсу приходится туго и нуждается он в помощи, догадаться не трудно. Иначе не прислал бы своего мужа уверять великого князя в любви к Руси. Но что потребовать за помощь? Золото? Намекнуть о том, повести речь о скудости великокняжеского двора? Он не печенежский хан, чтобы наниматься к басилевсу за золото. В державных делах есть вещи поважней золота, не прогадать бы. Для сего надобно всё вызнать про константинопольские дела. Ничего не ответил Владимир, повторил только:

– Пожду ещё, – бороду огладил, с хитрецой посмотрел на ромея. – Пошлю в Константинополь бояр своих. Пускай поглядят, правду ли речёшь про лепоту церквей христианских.

Хитёр, сладкоречив был ромей, баюкал речами. Но и Владимир не был простаком. О своём крещении и словом не обмолвился. Бояр своих посылал в Константинополь не церквами любоваться, соглядатаями.

Протоспафарий прижал руки к груди. Не заговорил – запел обрадованно:

– Проводником и другом твоим слам стану. Всё покажу, со священством сведу.

* * *

Отправить в Царьград решили Путяту. В помощь дали боярина Воробья. Путяте наказали держать глаза и уши открытыми, вызнать тайные помыслы греков, проведать, не пересылаются ли тайно от Руси ромеи с печенегами и уграми. Для сего велено было встречаться с первосвященниками, царедворцами, верхними боярами. Чтоб бояре Русь возлюбили и поразговорчивей были, насыпали кошели номисм из княжеских запасов, выдали ворохи мягкой рухляди. Тепло в Византии, иной грек жизнь проживёт, а снега не увидит, но любят константинопольские жёны русские меха.

 

Глава 5

 

1

Ныне Добрыге две задумки покоя не давали. Первая – собрать такую бронь, чтобы легка была, против тяжёлого копья устояла, а не только против стрелы. Франки, германцы, нурманны одеваются в железо, как улитка в свой домик, или надевают на тулово кожаную рубаху с нашитыми бляхами. Русскому кмету такой доспех не нравится. Руський людин любит простор, лёгкость. Руськие ковачи по дидовским заветам делают особый доспех из сварных колец. Доспех бронью зовётся. Сами диды ту бронь измыслили или переняли у кого, теперь неведомо. Но доспех у русичей свой, ни у германцев, ни у нурманнов такого нет. И хоть бронь доспех дорогой, не у всякого кмета имеется, времени забирает много, и ковачу от брони прибыток не велик. Вторая Добрыгина задумка про дманицы. Старая задумка. Доселе варили железо в одной дманице. Добрыга задумал ставить две. Пока дманицу, как крицу вынут, снаряжают – уголь, руду загружают, чело заделывают, – время уходит. Четыре крицы за день в двух дманицах не сварить, а три должно выйти. И делать дманицы надобно по-другому, выше. В низких дманицах жужло тяжёлое остаётся, много железа коту под хвост уходит. Выше дманица – жарче топка, больше железа выварится. Приглядывать за варкой, пока дманица разгорается, Рудого поставит. Сам за выходом проследит. Рудый и радость, и печаль Добрыги. Рудый – сирота, живёт у ковача пять лет. Сам не новгородский – с Поднепровья. Налетели злые степняки, порушили весь. Кого побили, кого в полон угнали. Из всех жителей один оголец остался. Подался малец в Киев, прибился к гостям, с ними в Новгород пришёл. Приметил ковач на торговище мальца-нищеброда. Взял к себе. Взял из жалости, но и корысть имел. Моча рыжего мальчика шибко хороша для закалки железа. Как мальчишка назвался, никто и не помнил, на второй день Рудым кликали. Нынче глянул как-то Добрыга на приёмыша, не малец перед ним, а парень, верхняя губа ржавым пухом покрылась. И ведь каким сметливым парнишка оказался. Железо варят, вслед за ковачем дманицу щупает, воздух из продухов нюхает. В корчинице тоже рядом. Стоит, смотрит, всё примечает, когда поковку из горна вынимают, куда кладиво мастера бьёт. Закаляет Добрыга мечи, топоры, глядит во все глаза, бормочет что-то. Иной раз Добрыга спросит в шутку – готова ли крица, нагрелось ли железо для проковки. Рудый не в шутку, всерьёз отвечает, да отвечает всё чаще верно. Не зря драл Добрыга рыжие вихры, подзатыльниками потчевал, пошла наука впрок. Прошедшей зимой в первый раз назвал корч парнишку юнотой. Тот, довольный, шмыгнул и отвернулся, улыбку пряча. Якуна и за вихры драл, и на подзатыльники не скупился, и по спине охаживал, всё не впрок. Ученье у ковача суровое, времени уговоры уговаривать нет. Один раз сказал – всё, запоминай, следи за мастером в оба глаза, не спи на ходу. Зазевался юнота, подмастерье ли, не так повернулся, не так ударил, замешкался с ковадлом или изымалом – получи науку. И Добрыгу так учили, и он так учит. Рассуждай на лавке, когда квасок попиваешь, а работа идёт, слово мастера – закон, не моги перечить. Но учи не учи, а ежели нет в парне смётки, дара, только и выучится ковадлом бить, изымалом ворочать да мехи качать.

Разъяснял, до мелочей разжёвывал отец сыну науку варки, а поставит к дманице – без подсказки никак не получается. Не упредишь, то не доварит, то свиное железо из дманицы вынет, только и годится рыбакам на грузила. С закалкой то же самое, поковки крошатся, ломаются. А без уменья не ковач – подмастерье. О сварке и говорить нечего, от одного удара разваливалась. Сколько ни учил Добрыга Якуна, сколько ни приносил треб Сварогу, сколько ни молил бога надоумить сына, вдохнуть в него умельство, всё без толку.

– Ты, отец, мне самое заветное слово не сказал. Поведай, и я таким хытрецом, как ты, стану! – так отвечал сын на отцовскую досаду.

Рудый на три года младше, а давно понял: не в бормотании заговорных слов прячется умельство. Суть в ином, не в потаённых словах. Любовь надо к корчему делу иметь, хотение, беспокойство, из-за которого спать не можешь, и в корчиницу, к горну бежишь, как к любушке-зазнобушке. Тогда поймёшь, чем дманица дышит, о чём искры из раскалённого железа или оцели говорят, для чего непонятные слова произносят.

Как не радоваться, когда на твоих глазах, по твоей науке, твоими стараниями парень в ковача превращается. Что из Рудого не простой ковач получится, а хытрец, который и своего наставника в умельстве превзойдёт, понимал Добрыга и радовался тому. Но хоть и почитает парень сурового ковача за отца, как не всякий сын почитает, а всё же чужая кровь. Чаду своему Добрыга не мог передать умельства, и в том печаль его была. Всё же имел надежду: может, из младшего, десятилетнего Ставра, добрый корч выйдет.

Махал Якун ковадлом, управлялся с изымалом, топил дманицу, а как наступал зарев, подсыхало болото, отправлялся за рудой. Там, на болотах, дела у него на удивление ладились. Добрыга сам изумлялся. По запаху парень руду чует?

 

2

У горна, наковальни жарко. Работники поскидали рубахи, кожаные фартуки надели на лоснящиеся от пота тела. Дверь распахнута настежь, но червеньское солнце прокалило и высушило воздух, превратило землю в огромную корчиницу. Во дворе дремота, листья на черёмухах, берёзе, что растут у тына, не шелохнутся. Куры, гуси со своими выводками забились в тень. Горластый петух притих, не ищет ядрёных зёрнышек многочисленным мужатицам, сидит тут же, один глаз дремлет, другой зорко оглядывает двор. Собаки с высунутыми языками лениво лежат рядом с будками, куда не достигают солнечные лучи. Лишь голуби с важным видом расхаживают по двору. Бойкий сизарь вскочил на порог, повертел головой, поглядел на полуголых людей, отправился восвояси.

Рудый нет-нет да и метнёт короткий взгляд на дверь. Но не голуби притягивают его взгляд. На обед работников кликала Резунка. И хотя до обеда было далеко, юнота ждал вестницу. Он бы и на обед не ходил, только бы в дверном проёме беспрестанно появлялась задорная девчонка с острым, как резун-трава, язычком. Мимо пройти не может, не поддев, не кольнув парня. То спросит: «Ты почто, Рудичок, с утра рыжий, а к вечеру чернявый?», то объявит на всю избу: «Нам и жировиков жечь не надо, Рудого отмыть хорошенько, вот и светло!» Допекает, допекает, иной раз сам Добрыга не выдержит, прикрикнет на разошедшуюся дочь: «Да оставь ты парня в покое, не видишь, умаялся за день, еле ноги таскает». А мать лишь головой качает, знать, ведает то, о чём дочь сама ещё не догадывается. А Рудый бы день-деньской любовался смеющимся личиком да слушал прибаутки-задиры. Разве можно сердиться на Резунку? С ней и самый пасмурный день светел, без неё и солнце не в радость.

* * *

Якун и Рудый стояли наготове у горна, тут не зевай, Добрыга и кладивом огреть может. Дубок на особой наковальне нарубал зубилом насечки на топорах, готовил изделия к навариванию стальных лезвий.

Цвет железа менялся. Из тёмно-вишнёвого переходил в алый, затем алый словно бы расплавлялся и поковки сияли полдневным солнцем. От топора, оцелевой обоймы полетели белые искры. Добрыга рубяще выкрикнул:

– Давай!

И вот железное лезвие вставлено в стальную обойму, удерживаемое клещами, лежит на наковальне. Рудый с Якуном мощными ударами сваривают меж собой раскалённые железо и оцель. От горящих углей, раскалённого металла, производимой работы жара в корчинице невыносима, но работникам сие словно любо. Добрыга как ни в чём не бывало готовит следующий топор.

Якун бухает ковадлом по обойме, а мысли его витают далеко от корчиницы. Может, потому и не ладятся корчие дела у сына ковача, что в корчинице он лишь телом, но не душой. Не за горами зарев, и отправится Якун на болота. Черпать руду да вытаскивать её волокушами на берег – жилы порвать можно. Но Якуну добыча руды в охотку. На болотах приволье, не то что в жаркой, задымленной корчинице. Спозаранку, ещё солнышко ясное не выглянуло, убежит с луком, тулом, полным стрел, да верным Ушканом на озерцо за утками. Пока товарищи поднимутся, костёр наладят, охотник с добычей вернётся. В этом году возьмёт на болота Ставрика – хлёбово готовить, сушняк для костра собирать. Какая-никакая, всё же помощь. На болотах Якун старший. Беляй и Дубок в подчинении. Ежели руду не чуешь, намаешься с рожном, намучаешься с кладями. Будешь попусту болото мостить. Для нечуткого глаза всё болото одинаково. Ан нет! Над рудными гнёздами и кривулины-берёзки, и безвершинные ёлочки не такие, как на пустом месте, и у болотной травы цвет особый. Почему так, Якуну неведомо, но признаки рудных залежей знает крепко.

Якуну нравится быть старшим. Со старшего спрос особый, это понятно, и это душу тешит. Но и люди твоего слова ждут и ему повинуются. В этом отношении Якун не понимает отца. Сколько раз славенцы просили Добрыгу в уличанские старшины, так и не согласился. Сейчас бы уже, глядишь, славенским старшиной стал. Нет, не хочет Добрыга людьми повелевать. Сколько ни просили, всегда один ответ: «Ковачем жил, ковачем и помру. Иного не надобно». В корчинице – да, слово Добрыги закон. А за воротами Добрыга такой же, как все. От людий и градских старшин хытрецу почёт и уважение. На вечах, славенских и градских, оглядываются на него людие, ждут, кого словом своим поддержит. Знают: то слово весомо, обмысленно, не верхоглядно. Выплаты, и мостовые, и пошлины Добрыга сам на себя считает. Старшины, что назначены пошлину собирать, не перечат, не пересчитывают. Знают, не словчит ковач-хытрец, отдаст Городу положенное, да ещё лучшее. При таком почёте давно бы в лучших людях ходил, но у Добрыги к другому душа не лежит. Кроме своей корчиницы, иного знать не хочет.

Не понимает отца Якун. Бьёт ковадлом по топору, приваривает оцель к железу и размысливает. Не записаться ли ему в ротники, или уйти кметом в княжью дружину. А что? Силушкой его Род не обидел, на кулачки без страха идёт, луком не хуже кмета владеет. Мечом и копьём научится биться.

Когда Якун представлялся себе ротником или княжьим кметом, виделся ему Добрыня, княжий уй, воевода и ближний советчик. Телом Добрыня дороден, но не толст, не жирен, как обленившийся боярин. В движениях ловок и быстр. Искусен Добрыня в ратном деле. Научиться бы так же на мечах биться, как княжий воевода. И в жизни Добрыня весел, лёгок. Горазд и песни петь, и на гуслях получше иного гусельника играет. Киевского князя новгородцы особо не любили, но Добрыня по сердцу пришёлся.

Конечно, кмету из Яви в Навь дорога короче, чем ковачу. Так от тебя же самого всё зависит. Не трусь, владей оружием, держи в исправности коня и доспех, до седых волос в кметах проживёшь. В бою трусить нельзя, по кулачкам знал. Пока не вышел на поединок, хоть враз всем богам молись, дрожи, как осиновый лист. Но начался бой – всё, все страхи побоку оставляй. Дрогнешь хоть на миг – уложит тебя противник тотчас же метким ударом. Чуял в себе Якун тягу к ратному делу, раздолью, и не было сил противиться. Нынче привезёт руду, иначе нельзя, отец на него надеется, поговорит с отцом. Пусть отпускает со двора в белый свет.

Закончив сварку, Якун опустил млат на пол, отёр пот со лба, невзначай взглянул на дверь. Но не Резунка притягивала взгляд Якуна. Беляй, без которого за рудой не уедешь, пребывал в отсутствии. Ушёл подмастерье к своим, помочь на сенокосе. И хоть дал Добрыге слово, сверх того тыном городским поклялся, что вернётся к зареву, был бы на месте, Якун бы не терзался. Мало ли что, вдруг к сроку не вернётся. Червень к концу идёт, каждый день в корчинице нудьгой оборачивается. Всякое утро, выйдя во двор, первым делом на небушко взглядывает, не наползли ли тучи чёрные, что несут дожди проливные. А тут ещё и Беляй ушёл. Потому и тянется взгляд сам собой к двери, не появилась ли в ней могутная фигура молчуна-подмастерья.

 

3

Отцу, старшему в семье, надобно жить не сегодняшним днём, но и вперёд смотреть. Отец Добрыги добрый двор огородил, знал, разрастётся семья. Нынче в избе живут Добрыга с Добришей, Резунка да Ставрик. Трапезничают в избе, но парни ночуют в истобке. Якун вырос, пора женить, да и Резунка в пору входит, пятнадцать лет сравнялось. Не заметишь, и Ставрик вырастет. Это в молодые лета годы тянутся, а зрелости достиг – бегут наперегонки. Да и Беляй с Дубком не вечно в холостяках будут ходить. Женятся, в истобке жить не станут. Того и гляди на стороне гнездо совьют и уйдут от Добрыги. Уйдут – новых подмастерий учить придётся. Была ещё одна причина, вызревавшая подспудно, рождавшая не объяснимые самому себе желания. Жил Добрыга по Прави, которую считал справедливейшим законом, и хотелось ему, чтобы и семья его и домочадцы жили такоже. Правь обережёт, оборонит. В помыслах своих необдуманных, легковесных человек иной раз врагом себе делается. Правь славить, по Прави жить – сбережённому быть. И Дубка, и Беляя, и Рудого считал Добрыга своими, и желалось ему сберечь близких ему людей от неведомой силы, разрушающей Правь. Посему замыслил Добрыга ставить большую избу, двухъярусную, чтоб места всем хватило. Шибко Добрыге хотелось, чтоб будущий Резункин муж оказался способным к корчему делу и к нему, тестю, жить перешёл. Для хорошей избы большие деньги нужны. Добрыга человек серьёзный, самостоятельный, ни от кого не зависящий. Брать деньги под резы для него – нож острый, заработать надо. Потому и услал за рудой и Якуна, и обоих подмастерий, и Ставра в помощь отправил, чтоб парни от основной работы не отвлекались. При тяжёлой работе хорошая еда – первое дело. Ставр, конечно, не стряпуха и не сокалчий, но воды натаскать, дров наготовить, костёр жечь может. Нужда заставит, помаленьку-помаленьку и кашу научится варить, и кисель. И взрослым помощь, и малец к труду приучится. Кашеварить сподручнее было бы Резунку отправить, да у неё с матерью и дома работы хватает, на восемь человек и холстов, и бели порядочно требуется.

* * *

Решил Добрыга мечей поболе наковать. Ныне русских мечей, сколько ни предложи, все разбирают да ещё просят. Отец прибыток имел от тяжёлых подсечных топоров со щековицами. Теперь лес меньше подсекают, больше старые земли пашут. Потому спрос на тяжёлые топоры с щековицами меньше, чем при отце был. Хотя гости, что по Варяжскому морю торгуют, берут новгородские топоры с охотой, но от мечей выгоды больше.

Святослав, отец нынешнего киевского князя, разгромил хазарское царство и столицу их взял, но печенегов извести не смог. И откуда только берётся это злое племя… Плодятся степняки, словно мошкара на болоте. Редкий год проходит без их набегов на Поднепровье. Пешим воям биться с конными степняками несподручно. Для конной же рубки франкские мечи неудобны. В конной рубке, в коей быстрота и ловкость особо потребны, однолезвийные мечи имели преимущество перед франкскими крыжатыми. Франкский меч тяжёл, в рукояти кисть костенеет. Русский меч легче, и рукоять удобней – усы перекрестия подогнуты кверху, навершие закруглено. Потому вершникам русские мечи полюбились. Гости, и киевские, и новгородские, что в Киев ходят, франкским мечам предпочитают русские.

Сговорился Добрыга с литейщиком Могутой. Тот готовит рукояти, а Добрыга куёт клинки и собирает мечи. Надо бы мечи продолжать ковать, но пожалел Добрыга Рудого. Парень в настоящую мужскую силу не вошёл, хотя и пушок на лице курчавится. Не под силу станет молодому парню мехи качать и день-деньской тяжеленным ковадлом бить. Отложил Добрыга мечи до осени, в зареве занялся бронями.

 

4

Становище поставили четыре лета назад, когда сам Добрыга последний раз за рудой ездил. Якун в третий раз приехал самостоятельно. Старые залежи, что разрабатывали десяток лет, вычерпали. Руду по болоту к становищу стало далеко таскать, много лишних трудов и времени уходило. Добрыга сам место выбрал – подальше от болота, на взлобке, рядом с родничком. В конце лета мошкары на болоте мало, но Добрыга всё равно поставил становище подальше, на сухом. От болота тянет сыростью. Сырость хуже морозов. Подберётся ночным татем, влезет в человека и будет сосать, и глодать кости до самой смерти. Становище простое – избушка из вершинника, да пристройка к ней для рудничного инструмента: рожна, черпаков, ступ, тяжеленных пестов, да топоров и пил, дрова готовить. Внутри избушки убранство нехитрое – полати да каменный очаг. Топили избушку по-чёрному, когда холода наступали. Снаружи для трапез стол и лавки из жердей. Рудничный инвентарь и кухонную утварь взад-вперёд не возили, хранили в становище.

Ставрик был доволен собой и слегка важничал. Но всё это про себя, виду не показывал. Важничают пустые, легковесные люди. Настоящий мужик блюдёт достоинство, при этом спокоен и рассудителен. Так отец учил. И брат, и Беляй с Дубком посмеивались над мальчишкой, но помощью его оставались довольны.

С болота добытчики приходили потные, грязные – мойся дочиста, воды на всех хватит, полные вёдра. Еда наготовлена, и каша, и утки запечённые, что брат Якун добыл. Всего вдосталь, ешь досыта. Наварил, напёк – и на вечер, и на утро хватит. А как же! Впроголодь что за работа? И дров Ставр наготовил с избытком. Потом придёт время сушить руду, мужики настоящих дров напилят, нарубят, но и Ставровы сучки в дело пойдут. Обеды варить, конечно, женское дело. Но такие порядки дома. Дома его к печи и близко не подпустят. На добычах, ловлях мужики сами еду готовят. А как же! Нешто бабу за собой таскать. Резунка на язык остра, да разве возьмёшь её на болота, в лес? С раннего утра до захода всё одной да одной. Воду с родника натаскать, дров наготовить, за конём приглядеть, а вокруг ни одной человеческой души. В лесу то закричит, то затрещит, то затопает. Кто, не поймёшь. Она бы со страху на второй день убежала, да ещё бы в лесу заблудилась. Поначалу он и сам с испугу обмирал. Думал, леший бродит, подкрадывается. Ночь наступит, жуть берёт. То – «У-у-у-у!», то – «У-век-век-веку-у!» Однажды разглядел, кто так орёт заполошно. Пошёл Ставр за сушняком, хоть и боязно, забрался в самую чащу. Сам себя подзадоривал. А чего бояться-то? И лук у него со стрелами есть, и топорик, и обереги, Ушкан рядом. Что ни говори, а с Ушканом на душе спокойней. Ушкан умный пёс, и постережёт, ежели что, защитит, оборонит, уток Якуну из воды таскает. Но против леших, всякого чернобожьего отродья, веснух собака не поможет. Тут иное надобно. Лук, по нему сделанный. Стрелы, хоть и короткие, но настоящие. Прямые, с наконечниками и оперением. Топорик – загляденье. Отец специально изладил, с оцелевой накладкой, щековицами и мысками от обуха. Хочешь – дрова руби, надо – дерево подсекай, рукоять не изломается. Нашёл пихту повалившуюся, подсохшую, хвоя облетела. Пихта могутная, ствол у комля – взрослому мужику едва обхватить. Кора лишайниками покрыта. Сучья в землю вонзились, как копья. Сучья бы обрубить да место запомнить, мужикам указать. Дрова начнут готовить, придут, распилят. Решил Ставр вершину обрубить. Дерево через всю поляну легло, падая, об осину ударилось, вершинка и надломилась. Подбирался дровосек к стволу, кряхтя и сопя, между сучьев пролазил. Лук и тул со стрелами мешают, но не оставляет, держит при себе. Мало ли что. Один сучок колпак с головы сбил, другой прямо в маковку ткнулся. Поморщился Ставр, хватился за голову, пальцы окровенились. Ничего, из леса выберется, лист подорожника приложит – первейшее средство. Велика печаль! Нахлобучил шапку, дальше полез. До ствола добрался, лук, тул на землю положил, чтоб не мешали. Поплевал на ладони, взялся за топорик. Только ударил по излому, так и обмер, аж спина окостенела, но топор из рук не выпустил. Топор в правой руке держит, а левой за оберег схватился, что мать на поясок привесила. А над головой: «У-у-век-век-век-у-у!» Вывернул Ставр голову, глянул вверх. На пихте, что на краю поляны росла, у самого ствола сидит страхолюдная птица, таких и не видывал никогда. Большая, серая, голова а-агромаднейшая, клюв крючком, глаза, что блюдца, и жёлтые. Ставр потихоньку, не разгибаясь, положил топорик на землю, отпустил оберег, вытянул стрелу из тула, на тетиву наложил. А над головой как зашумит, зашумит. Посмотрел – нет никакой птицы, только ветви качаются. Да разве лешего стрелой напугаешь? Смешно Ставру стало. Закричал на весь лес: «Эге-ге-гей!» – и принялся снова дрова рубить. Немного погодя товарищ объявился. Трудяга-дектярь червячков из-под древесной коры выискивал, только стукоток по лесу пошёл. Так за полдни вдвоём и трудились. Якун вечером сказал, что то неясыть была. Ночная птица такая. С тех пор Ставр никого не боялся.

 

5

Солнце скрылось за лесом, от опушки поползли длинные тени. Ставр набросил уздечку на Буланку, повёл лошадь к болоту. Мужики выволокли волокушу на сухое, Беляй с Дубком завели Буланку в оглобли, надели хомут. Коняга напряглась, стронула волокушу с места. Ставр заглянул в короб. День прошёл не зря, короб доверху заполняла чёрная с краснотой мокрая масса.

Тени мешались с сумерками, потянуло прохладой. Добытчики обмылись, сели за стол. Малолетний сокалчий навалил в две мисы каши, положил две запечённые утки. Якун восславил рода, дающего жизнь всему сущему. Степенно принялись за еду. Ставр для света подбросил в костёр сухих веток, сел рядом с братом.

Притомившиеся рудокопы насытились, похвалили кашевара, прилегли на овчинах у костра. На луговине, освещённой последними косыми лучами, задеркал деркун, на болоте заскрипели болотные сверчки. Томно было лежать у костра. Тело млело после тяжкой работы, предвкушая целительный сон.

Передохнув, каждый занялся своим делом. Беляй точил кремнем топорик Ставру, сам малолетний дровосек возился у костра, пыхтя от усердия, Якун ладил лук. Лишь Дубок, растянувшись на овчине, меланхолично жевал травинку. Наглядевшись на лиловеющие сумерки, произнёс задумчиво:

– А скучно, робяты, без девок. Хоть бы хоровод повели, да поглядеть.

Якун, с натянутой тетивой в руках, замер, фыркнул:

– Никак оклемался! Ты ж вот, еле ноги волочил, а уж за девками скучаешь. Ну, Дубок, ну, Дубок! – и, повертев головой, прикусив губу, закрепил тетиву.

– Ох и гулёна же ты, Дубок, – Беляй попробовал большим пальцем лезвие, протянул топор Ставру: – Держи, дровосек.

– Скажи, Беляй, – Дубок повернулся набок, подпёр голову согнутой в локте рукой. – Тебе с дманицей разговаривать сподручней, чем с девкой. Ох и бирюк же ты у нас, Беляюшко! Возьмусь я за тебя, однако. Одна забава у тебя, на кулачках носы сворачивать.

– Знать, то любо мне, – проворчал Беляй, глядя в землю. Разговаривать о жёнах могутный подмастерье не умел, язык немел.

– Ой, гляньте на него, засмущался-то, засмущался. Вот уж выбрал себе забаву. Искры из глаз сыплются, из носа юшка кровавая течёт, а ему – любо! – похохатывал Дубок, который, впрочем, не чурался молодецких забав и за компанию хаживал «стенка на стенку».

Всё же, в отличие от «бирюка», Дубок находил иные забавы.

– Да разве то сравнимо… – продолжал насмешливо «гулёна», но объяснить, с чем не сравнимы молодецкие забавы, ему не удалось.

Якун красноречиво мугыкнул и показал глазами на младшего братишку.

Ставр, слушая насмешки Дубка, всецело держал сторону Беляя.

И чего ради парни к девкам льнут? Понавесят на себя колец, бус, наручи наденут, поршни с плетёшками обуют и выкобениваются. Глядеть на то смешно. Резунка хоть и сестра, а до чего противна бывает. Да он бы на месте Рудого навесил пару лещей, зареклась бы цепляться. Нет уж, вырастет, станет парнем, ни за что ни к одной девке не подойдёт, пусть хоть пуд медовиков предлагает.

Дубок потянулся, помотал головой.

– Рано темняться стало.

– Спи иди, – меланхолично отозвался Беляй.

– Ночь длинна, выспимся, – Дубок присел у костра, пошевелил угли палкой, посмотрел на юного добытчика, подмигнул: – Что, Ставр, напоил, накормил, повеселил бы сказкой.

– Что сказывать-то? – с напускной небрежностью спросил мальчишка. – Я уж всё рассказал.

– Да хоть про ковача расскажи. Шибко складно сказываешь.

– Погодь-ка, – окликнул сказителя старший брат, – покажи, что насбирал за день.

Ставр сбегал к хижине, принёс буравок с травами.

Славенская потворница Преслава через Добришу просила Якуна, как выдастся свободный часок, собирать сушеницу топяную, или по-иному жабник. Настои из сего жабника помогают при сердечной немочи, також и при резях в животе. В топях, у болот сия трава произрастает в великом множестве, и для сбора многих трудов не надобно. Только спутать можно с иным жабником – пашенным. Якун собирать траву препоручил младшему брату, сам же по вечерам проверял сбор да раскладывал травы на просушку.

 

6

Былину про ковача Ставр слышал от отца. Былина эта Ставру нравилась более всех, ибо в роли стародавнего ковача любознательный мальчуган представлял себя. Многажды рассказывая её, всякий раз изменял повествование или добавлял новые подробности. Якун, впервые слушая братишку, думал: вот кто оправдает отцовы надежды. Ишь, как ковачи приглянулись, первые люди на земле. Но потом усомнился в первоначальных предположениях. Младший тоже навряд ли пойдёт по отцовым стопам. Вишь, как нравится былины сказывать. Выучится на гуслях играть, на гудке ли, и станет сказителем, или к волхвам уйдёт.

Ставр обхватил руками колени, некоторое время молча смотрел на пламя.

– Ну, слушайте. Когда-то, давным-давно, людие жили не как сейчас, а как дикие звери. Одевались в шкуры, ели сырое мясо да траву, богов не ведали, жили в шалашах да землянках, которые руками да палками рыли. И жил один людин, и до того могутным был тот людин, запросто мог дерево с корнем вывернуть. Силы много имел, а куда девать её, не знал. И вот людин тот, бывало, лежит ночью в шалаше, на звёзды выглядывает и думает. Такие вот думы к нему приходили. И почто мы, людие, живём, словно дикие звери. Живём впроголодь, зимой мёрзнем, под дождём мокнем. Нет у нас быстрых ног, чтобы оленя догнать, острых зубов, крепких рук, чтобы с медведем или кабаном совладать. Так, какого квёлого загоним. Так на всех не хватает. И потому драки у нас и раздоры. То за скудную пищу дерёмся, то за логово. Кто посильней, тот всё себе забирает. И почто живём, сами не знаем, не живём, а маемся. Вот как-то видит: стоит на поляне мужик преогромного роста, весь в белом, и волосы, и борода, как снег. А перед ним родия, что по ветру летает, горит. Мужика видит ясно, а лица разобрать не может. Страшно людину стало. Думает: сожжёт родия мой шалаш и меня вместе с ним. Мужик и говорит: «Не бойся меня. Я – бог, именем Сварог, старший над богами, огнём ведаю и всяким умельством. Жалко мне вас, людий, живёте вы непотребно. Дикие звери лучше вас живут. Вот принёс вам огонь и Правь, по которой людиям надобно жить».

Велел Сварог натаскать сушняка, кокор, зажёг костёр. Объяснил, какая польза людиям от огня, как добывать его и беречь. И про то объяснил, как владать им надобно, дабы беды не приключилось.

Людин тот всё братиям пересказал. Людие рады были. И еду могли приготовить, а не есть сырую, как дикие звери, и стужа зимняя не страшна стала. Сварог же приходил по ночам к тому людину и учил всему, а более всего Прави. Про богов рассказал, про Рода, дида всех богов и всего сущего, про Перуна объяснил, Световита, Дажьбога, Макошь, Велеса и всех других. И научил Сварог того людина корчему делу. Про руду объяснил, как железо из неё варить да как из железа ковать всё, что людиям для жизни потребно. Возрадовались людие, совсем они не дикие звери, а человеки. Боги у них есть, огонь есть, всякие орудия, что для человеков потребны, умеют делать. Стали они богов славить и прозвались славянами. Людина того нарекли ковачем и прозвали Сварожичем, потому как Сварог ему вроде отца стал. И учил Сварог того людина всякому умельству, и тот ту науку людиям передавал. Научил Сварог ковача наральники, плуги ковать и всякие другие орудия. Научил землю пахать и семя всякое сеять. Всему-всему научил, что людиям знать надлежит, и про то, как по Прави жить, тоже научил. И сказал Сварог ковачу: «Все люди, которых Прави научишь, пусть зовутся руськими людьми». Ещё больше возрадовались людие, что и имя теперь у них есть, и богов знают, и закон Сварогов, что Правью зовётся. И стали они жить по Прави и богов славить. А среди людий более всех ковачей почитали, потому как от ковачей всё пошло, и сам Сварог им своё умельство передал. Вот живут руськие люди, радуются, города ставят большие и малые – Славенск, Киев, Чернигов, Ладогу, Плесков. Не стало у них раздоров, живут в ладу, никто никого не обижает. Живут, не нарадуются, думают, всегда так будет. Да не тут-то было. Из Кощьного царства пришёл на Руськую землю страхолюдный Змий о трёх головах. И зачал тот Змий руських людий примучивать, всяко насильничать, кого в Кощьное царство в полон угонит, кого побьёт. И тако и Киев примучил, и Чернигов, до Славенска дошёл. Какие только ни были в Руськой земле витязи, выходили со Змием биться, да всех Змий побил. Видят людие: плохо дело, конец Руськой земле приходит. Пошли к Сварожичу, просят: «Поди, Сварожичу, на битву со Змием поганским. Тебе боги помогают. Может, побьёшь гада трёхголового, спасёшь Руськую землю. Никакого житья не стало, уже и Славенск пожёг пламенем смрадным, что из пасти у него пышет. Сходи, Сварожич, за правду Руськую». «Ладно, – Сварожич отвечает. – Пойду, побью Змия. Я руським людям всегда услужить готов, и за правду всегда биться буду». Как сказал, так и сделал. Походил по лесам, аж возле Чернигова подходящий дуб нашёл. Выдернул с корневищем, закричал на всю землю, да так сильно, аж деревья, как в бурю, пригнулись: «Где ты, гад трёхголовый? Подь сюда, биться с тобой буду!» Змий услыхал, захохотал, пыхнул во все стороны пламенем смрадным, прискакал к Чернигову. «Что тут за комар пищит? – так он над Сварожичем потешался. – Сейчас лапой прихлопну, мокрого места не останется». Дыхнул на Сварожичем пламенем, тот дубом прикрылся, на дубе все ветки обгорели. Только кокора в руках осталась. Сварожичу того и надо, чтоб дуб сподручней в руках держать. Как хватил дубовой кокорой Змия по спине, тот ажно пал. И пошла у них битва. Лес трещит, деревья падают. Где ступят, ямы в земле остаются. Три дня и три ночи бились, не спали, не пили, не ели. Одолел-таки Сварожич, обессилел Змий поганский. Придавил Сварожич гада трёхголового коленом к земле, говорит: «Всё, конец тебе пришёл, раздеру сейчас твои пасти смрадные». Как взмолился Змий, пощады просит, не убивай, мол, меня. Никогда больше ни одного руського людина не обидит, какую Сварожич захочет, такую службу ему сослужит. Сврожич людин был не злой, отходчивый. Пожалел Змия. «Какую службу, – думает, – Змию загадать, чтоб навек запомнил?» Придумал. Навозил на Змие руды, поставил дманицу, корчиницу. Наварил криц, приставил Змия к мехам, потом заставил ковадлом махать. Отковал Сварожич железный плуг. Из одного железа тот плуг был. Семеро крепких мужиков едва-едва могли его над землёй приподнять, а Сварожич одной шуйцей на спину Змию закинул. Погнал гада поганского на полдень. Гнал, гнал через леса, реки. Загнал аж за Рось-реку, где лес кончается. «Стой! – кричит. – Тут граница Руськой земли будет». Запряг Змия в плуг и пропахал землю. Пропахал и говорит Змию: «Всё, что на север, то – Руськая земля, а на полдень – ты можешь жить. Гляди, живи, да на Руськую землю не зарься. Обидишь кого, хоть людина, хоть гостя, хоть кого, да хоть боярина или челядина – сей же час приду, головы твои поганские пообрываю и в Студёное море закину. А сейчас перво-наперво ступай в Кощьное царство. И весь полон домой отпусти. Гляди, нарушишь слово, никакой пощады не жди». Сказал так и домой пошёл. Пришёл к Мутной реке, понять ничего не может. На другой стороне город строится, уж детинец стоит. Переплыл на другой берег, спрашивает у людий, что это, мол, такое. Людие и отвечают: «Старый Славенск Змий испоганил, не хотим в нём жить. В Новом городе теперь будем жить, а река Мутная теперь Волховом будет зваться». Сварожич и говорит: «Ну, живите как хотите, а я в свой пригородок пойду. Нужда будет – приходите». Та борозда, что Сварожич на Змие пропахал, и поныне есть. А землю, что от плуга на сторону отваливалась, людие Змиевыми валами прозвали.

Громко закричала неясыть, выведя мужиков из полудрёмы, охватившей их благодаря сытному ужину, теплу, усталости.

– Ф-фу, леший! – воскликнул Беляй, вздрогнув от неожиданности и усаживаясь на овчине.

– То твой Змий, Ставр, голос подаёт, – хохотнул Дубок.

– Эх-ма, водицы испить, да на боковую, – подытожил день Якун.

Ставр посидел некоторое время, глядя на угасающее пламя. Кто запоминает стародавние события, от самой досюльщины до досельного времени? Наверное, в свитках у волхвов много чего записано. Вот выучиться читать те свитки и рассказывать людиям про старину, витязей…

Ночная птица пролетела над головой, шумя крыльями. Притихший костёр не давал более тепла, ночь знобила тело, Ставр положил на кострище толстых сучьев, чтобы на утро сохранился жар, и отправился в избушку под тёплую овчину.

* * *

«Топ-топ, топ-топ». Сквозь сон не разобрать, ёж возле двери топчется, Буланка ли ходит, спутанными ногами бухает. Ушкан молчит, значит, всё спокойно на становище. «Топ-топ, топ-топ». Нет, то не ёж и не Буланка. То хоровод возле купальского костра притопывает. Спит и не спит Дубок. То ли снится, то ли грезится. Игривые песни, пляски, смех, чаши с хмельным мёдом.

Подошла к нему ведунья Преслава, коснулась жарким бедром. От того касания дрожь прошла по телу. Отблески пламени играли на лице ведуньи. От тайны, скрытой в бездонных очах, замерло сердце, пресеклось дыхание.

– Идём со мной, парень. Знаю на Плотницком ручье вадегу заветную. Окунёшься, силы молодецкой небывалой наберёшься.

Сверкнула очами и скрылась во тьме. Дубка ноги сами понесли.

Белело обнажённое женское тело во тьме, манила рука.

– Иди же, иди!

Сбросил одежду Дубок, шагнул, очарованный, в воду. Ведунья смеялась, брызгалась, уходила под воду. Ловил, ловил и никак не мог поймать чаровницу. Сама в руках оказалась, обвила шею руками, устами прильнула. Так и вышел Дубок, не чуя ноши, на травянистый бережок.

Ох, ведунья, ведунья! Что творила ты жаркой купальской ночью! Все силы из парня выпила, а он и рад-радёшенек. Себя не чуял, только бы исполнять все желания колдовской женской плоти. Не в ручье омут был, в очах твоих бездонных. Разными они бывали, разный свет излучали. В купальскую ночь особый, только для этой ночи предназначенный.

Коротка купальская ночь, заря с зарёй целуются. Жар от ласк ещё чернотой не подёрнулся, а уж звёзды, как роса под солнышком, истаяли, небушко заголубело.

Преслава сидела рядом, откинувшись на вытянутые руки, запрокинув голову. Очи колдовские прикрыла, сочные уста улыбались. Наготу женскую, с ума сводящую, словно каменья самоцветные, глазам мужским представила. Была та нагота Дубку немереной тьмы яхонтов, смарагдов прельстительней.

– Когда встретимся, Преслава? Куда придти? – спросил Дубок, прикрывая глаза, не в силах смотреть на то, что взору открывалось.

Засмеялась ведунья.

– Жди следующего Купалу. Может, опять мне приглянешься.

Но не насмешка то была. Прильнула жарко, устами впилась, наземь опрокинула.

Гудел шмель, солнышко припекало. Преслава исчезла. Посидел Дубок, в вадегу полез. Наяву то было или поблазнилось? Нет, не поблазнилось. Шрамами от любовной схватки обозначились на молодецком теле следы поцелуев. Жарки, ненасытны были ласки ведуньи.

Всю оставшуюся жизнь помнил Дубок ту колдовскую ночь. Помнить помнил, но в самом сильном хмелю не поведал о ней никому.

 

7

Ночная темнота помутнела, блеск звёзд смазался, слюдяное оконце обозначилось блеклым пятном. Залаяла Жужелица, молодая сука, вслед за матерью тонким щенячьим визгом заголосил весь выводок. Добриша растолкала мужа.

– Неспокойно во дворе, проснись.

Ковач сел, поставив босые ноги на холодный пол, зевнул, мотнул головой, отгоняя сон. Жена не отставала.

– Да подымайся же, татей полон двор.

– Ага, нурманны через тын лезут, – насмешливо ответил муж. – Не слышишь, как собака лает? Был бы кто чужой, рычала бы.

Добрыга накинул на плечи кожух, сунул ноги в разношенные поршни, вышел во двор. Рудый уже возился с брусом, затворявшим ворота. На улице нетерпеливо ржала лошадь. Ковач помог юноте растворить ворота, во двор въехала телега. Под уздцы лошадь вёл Дубок, весело покрикивающий младшему сотоварищу:

– Спишь крепко, парень!

Завидев ковача, подмастерье наклонил голову, поздоровался. Во двор из тёмной избы выбежала хозяйка с дочерью. Возница, остановив телегу посреди двора, кинул Рудому:

– Распрягай, притомилась лошадушка, с утра в дороге.

Тот похлопал Буланку по крупу, сказал ласково:

– Ишь, нагуляла бока на лугах. Сейчас задам тебе овса, погоди.

В конюшне ржал жеребёнок. Буланка задрала морду, нетерпеливо заржала в ответ.

– Ты один? – спросил Добрыга.

– Со Ставриком, – весело ответил Дубок, радуясь окончанию дороги и предстоящему отдыху.

– Да где ж он? – воскликнула, оглядывая телегу, Добриша, соскучившаяся по младшенькому, более месяца пребывавшему среди опасностей, вдали от матери.

– В телеге, спит наш ковач, как сурок.

Резунка, стоя в телеге на коленках, тормошила братика. Ставрик смотрел невидящими глазами, не в силах расстаться со сладким утренним сном.

Рудый уводил лошадь в стойло, женщины теребили юного путешественника, зевавшего во весь рот и возмущённо отбивавшегося от бабьих ласковостей. Дубок, не ведавший о замыслах Добрыги, давал отчёт мастеру.

– Руды доброй наготовили, года на два, а то и на три достанет. Богатые гнёзда попадались. Якун с Беляем остались сушить да обжигать. Дрова есть, до снега управятся. Вчерась перевесищами утку взяли. Якун добрые места надыбал, с вечера развесили, утром пришли, глянули – перевесищ не видать. И день и ночь гнал, чтоб не протухла.

Солнце ещё не взошло, а работа в Добрыгином дворе кипела. Птицу щипали, разделывали, солили, готовили к копчению. Даже горн в корчинице не вздували. Всем нашлась работа, лишь Дубку позволили отдохнуть. Добриша радовалась, хватит дичины до Нового года. А что работы навалилось, так куда от неё денешься. Не бояре, челяди не держат.

 

8

Последнюю крицу оцели Добрыга сварил, когда грязь на дорогах взялась камнем и больше не размякала. Плотницкий ручей покрылся панцирем, а на Волхове лишь на стремнине курилась живая струя. Целую седмицу Добрыга с надеждой по утрам выглядывал во двор. Снегу выпало – ни на телеге ездить, ни на санях. Морозы крепчали, а парни куковали на болотах. Боги наконец-то услышали молитвы ковача. Как-то солнце потускнело от хмарной дымки, к вечеру небо затянуло тучами, закрутило, завьюжило, к утру снежку подвалило на добрый десяток вершков. Дубок с утра хотел запрягать, но Добрыга не отпустил, велел ждать, пока ветер уляжется. Ждали два дня. Подмастерье верно сказал – руды наготовили с лишком на два года. Руду вывезли, ссыпали под навес, укрыли от непогоды и оставили до весны.

* * *

Семья работала с утра до темна. Мужики в корчинице, хозяйка с дочкой у печи. Работы Добрише прибавилось. Своих мужиков сам-пят, да четверо дроводелей сруб рубили. Все запасы Добрыга на избу потратил. Утки, добытые осенью, как раз пригодились. Ставр и тот трудился, не покладая рук. Упросил отца, договорился тот с хранильником учить сына грамоте. Добрыга и сам понимал – нужна сыну грамота.

Вторую зиму мальчонка три раза в седмицу по утрам бегал в святилище учить письмена. С волхвом занимался до полдни, дома шептал названия буквиц, вертелся волчком, то в корчинице мехи у горна качает, то инструмент подаёт, то щепу за дроводелями прибирает.

* * *

В один из вечеров Якун завёл разговор с отцом. Долго откладывал, да всё ж надо когда-то решиться.

Приходила Резунка, звала ужинать. Плотники давно поели и ушли, в грудне день короток. Ушли и подмастерья, в корчинице остался ковач со старшим сыном. Якун всё медлил, находил какую-то заботу, то клещи перекладывал, то млаты рядком составлял. Парень нудился, отец, чуя невысказанную тоску сына, не уходил, сел на лавку, попил кваса, скрёб пятернёй подбородок под опалённой бородой. Якун обошёл корчиницу, не найдя занятия рукам, встал у горна, поглаживал отполированную ладонями рукоять мехов. В горне рдели затухающие угли. В красноватом свете предметы приобретали причудливые размытые очертания. Из углов, от стен наползала темнота. Якун посмотрел на отца и уже не мог различить лица, увидеть взгляд. Парень решился.

От речей сына у Добрыги опустились руки. В замешательстве ковач не находил слов.

– Я ж тебе умельство хотел передать! – вскрикнул Добрыга и яростно взглянул на потупившегося сына. – Ведь корчая работа – это не абы что, это художество! Как же она не по душе может быть? – продолжал ковач в недоумении. – Ты пойми, ковач-хытрец – что бог! Неужели душа твоя не радуется, когда из куска железа, ни на что не похожего, всякую кузнь творишь? Ведь такие дела только богам ведомы. Всё, что я умею, и ты будешь уметь, сынок. Ты только захоти, и всё получится. Что ж мне, умельство своё в Навь забирать?

Якун попытался вставить слово, но Добрыга остановил возражения сына жестом.

– Я всему тебя научу, ты только захоти. Оцель научишься варить, что твёрже калёного железа, брони ковать, каких ни у кого не было и нет, ни у древних румов, ни у ромеев, ни у германцев, ни у нурманнов. Длинные мечи, коими хоть пеший, хоть конный бейся, безмены всякие для гостей, замки, что ни один тать не отопрёт, да что хочешь. Я всё умею, и ты будешь уметь. Мастером на весь Новгород станешь. Да что Новгород! По всей Земле слава о тебе пойдёт.

– Да не надобно мне сего! – воскликнул Якун, отпустив рукоять меха и сплетя на груди пальцы. – Не стану я таким мастером. Для того охота нужна. Через силу хытрецом не сделаешься. Сам меня тако учил.

Добрыга в сердцах ударил кулаком по колену.

– Правда твоя. Через силу мастером не сделаешься. Так чего ж ты хочешь, челядо?

– В ротники пойду, или в дружину к великому киевскому князю. Он новгородцев привечает.

Ковач вздохнул.

– Уж коли такова твоя воля, оставайся в Новгороде. Не ходи к киевскому князю.

– Почто не ходить к князю?

– Не люб мне Владимир, – Добрыга хмыкнул. – Шибко много медов пьёт, – ковач глянул в едва различимое лицо сына. Мотнул головой, скрипнул зубами. – Душу ты мне рвёшь. Опечалил ты меня.

Якуну стало жаль отца. Из притеснителя, принуждающего жить по своей, а не по собственной воле, тот обернулся в обиженного, притесняемого судьбой человека. Переступив с ноги на ногу, молвил повинно:

– Ставру умельство передашь. Для него все ковачи – сварожичи. Рудый вон, аж обмирает возле горна да возле дманицы. Нешто на мне свет клином сошёлся? Нешто в тати иду? Город, Землю боронить тоже кому-то надобно. Твои слова – Земля, что путник в зимней ночи. Путник идёт, а вокруг волчья стая кружится – и степняки, и ромеи, и ляхи, и нурманны. Забоится путник, ослабнет рука, погаснет огонь – вмиг раздерут на части. Твои же слова.

– Слова-то мои, да вот что поведай мне, челядо. Почто кметом решил стать? Не веселие ли на Добрынином дворе прельстило? Меды на дармовщину пить да песни петь – ни труда, ни ума не надо. Да только чтоб добрым кметом стать, много потов пролить потребно, так я мыслю. Иначе в первой же брани голову сложишь, ни себе славы не добудешь, и пользы ни Городу, ни Земле не принесёшь. Думал ли ты про то, или только Добрыниных веселий нагляделся? Ежели хочешь в белый свет идти с отцовским благословением, говори всю правду, – сурово закончил Добрыга.

Отцовские слова задели парня. Якун топнул ногой, повернув голову, посмотрел на затухающие угли. Стоял бы перед ним ровня, выбранил бы, а то и тумаков оскорбитель отведал. Но перед ним сидел отец, и отец был в своей воле. Глянув на неясную фигуру на лавке, Якун проговорил с обидой:

– Почто так думаешь про меня? Нешто не знаешь, что трудов не бегаю, и честь на дармовые меды не променяю. Не дармовых медов ищу, а воли. Корчиница гнетёт меня. Ай я не знаю, кмет без бранного умельства – то не кмет, а добыча ворога, живой товар на базарах. Ай не знаю – умельство не на пирах, а в трудах, в поту даётся.

Добрыга поднялся, подошёл к сыну, положил руку на плечо.

– Коли в твоих словах лжи нет, неволить не стану, ищи занятия, что любы тебе, иди в кметы. Живи по Прави, богов славь. Помни, что руськие людие говорят: «Лучше на своей земле костьми лечь, нежели на чужой прославиться». Иди доро́гой, что люба тебе. В Киев не ходи, Новгород тоже боронить надо. Не люб мне киевский князь. Не по Прави живёт – брата убил, чтоб на княжий столец сесть. В святилищах свои порядки наводит, то не княжье дело, а волхвов забота. Варягов на Землю привёл. Варяги хоть и говорят по-нашему, и Перуна славят, а всё – чужаки. Им хоть киевскому князю служить, хоть ромейскому басилевсу, хоть нурманнским ярлам да конунгам, одна забота – зипунов поболе добыть. Наша Правь варягам не ведома, а без правды нельзя Земле служить. Вот так-то, челядо, – Добрыга отступил назад, проговорил другим, домашним голосом: – Ну, мать до света к Преславе сбегает, самых лучших оберегов принесёт. А я к весне тебе полный доспех изготовлю. Да пока он тебе и не надобен.

Якун в пояс поклонился отцу и вышел из корчиницы. Добрыга постоял некоторое время, пригорюнившись, и отправился следом. Хоть и благословил сына, на душе было тоскливо.

 

Глава 6

 

1

Если очень хотеть и очень ждать, беспременно дождёшься желаемого. Пришёл срок, подвернулся случай, и Голован не упустил своего, хотя и произошла расплата не так, как мыслилось.

Как свозили сельчане копы на гумна да зачали молотьбу, наведался в сельцо тиун Жидята. Для пущей важности, может, для охраны, прихватил с собой Ляшка. Не зря прихватил. Когда рядом высится такой детина, не всякий на рожон полезет. А приехал тиун не медовые пряники раздавать.

Ляшко был одет как смерд – в рубаху, порты из небелёного холста, простые лапти, зато держался как боярский муж с сиротами. Глядя на Жидяту, сразу становилось понятно – се тиун. Ноги в сапоги обуты, поверх рубахи ферязь надета, к поясу кошель привязан. Желанов двор Жидята обошёл по-хозяйски, словно двор обельного холопа. Заглянул в хлев, одрину, даже по огороду прошёлся, капустник глянул. Вернувшись на гумно, помял в руках колосья, пересыпал из ладони в ладонь зёрна. Желан стоял на гумне, безучастно следил за осмотром собственного двора. Материнское сердце не выдержало. Гудиша ходила следом, ворчала, Ляшко хмыкнул:

– Чё, старая, телепаешься, как овечий хвост?

Гудиша зыркнула зло, прорвало старую.

– Чё высматриваете? Чё высматриваете? То не боярское, то наше. Неча вынюхивать, идите со двора.

Тиун и ухом не повёл на негодующие старухины вопли. Оценив урожай, велел, словно безучастному ко всему, стоявшему понуро закупу:

– Сперва боярское увезёшь.

Услышав, сколько отдавать боярину пшеницы, ржи, ячменя, Желан фыркнул, воскликнул:

– Дак ещё князю мыто отдать, а нам что, одна полова останется?

– А ты как хотел? Тебе насильно никто жито не навязывал. Сам на боярский двор прибёг. Всё запамятовал? Думал, мера на меру? Так знай, на всякую меру ещё мера набегает.

– Так эдак-то он до смерти из закупов не выйдет. Уж тогда меня в рабы забирайте.

Гудиша распалилась, вступилась за сына. Кричала, стучала клюкой о землю, едва не попадая тиуну по ногам.

– Куда ты, старая, годишься? – со злым презрением бросил Ляшко. – Шкуру ободрать, так и сапог добрых не сошьёшь.

Помогать увезти мыто боярину вызвался Голован. Изловчившись, чтоб ни отец, ни старший брат не приметили, сунул под кули рогатину. Житовий чуял, добром поездка не кончится. Вызвался сам с отцом ехать. Да тот Голована в помощники выбрал, а с отцом, известно, не поспоришь.

У боярина зерно мололи не бабы на зернотёрках. В особой коморе был установлен неподъёмный жернов, который, двигаясь по кругу, вращал обсыпанный мукой холоп. Мукой же была выбелена земля у входа, дверь. Зерно из кулей закупы ссыпали в соседнюю с мукомольней комору. Через распахнутую дверь Голован с жалостью смотрел на беспрерывно кашляющего парня.

Ожидая огнищанина, мужики стояли, уныло склонив головы, известно, не к сватам приехали, на боярский двор, привечать никто не станет. Однако приветили. Пробегавший мимо челядин крикнул:

– Почто в кукулях стоите? Чай не на своём дворе!

Мужики стянули кукули. Не привыкли ещё вольные смерды ломать шапки, гнуть выи, падать на колени перед князьями-боярами и их холуями. Олович появился с Жидятой, Талецом, Ляшком. Жидята проверял и пересчитывал кули, сам огнищанин вёл запись. Стаскал кули Чюдин, дошла очередь до Желана. Олович глянул на Голована, прикрикнул:

– Почто в кукуле стоишь? Ай не в хлеву, на боярском дворе!

Парень глянул волчонком, огрызнулся:

– Я те не обельный холоп, на колени перед тобой падать. Забирай мыто и будь здоров.

– Ах ты выбл…! Ты как со мной разговариваешь?

– Сам ты выбл… боярский! – Голован вернул оскорбление, стоял, набычившись, готовый дать отпор.

Олович оторопел. Такими словами на этом месте его никто не называл. Жидята выкрикнул:

– А ну скидай кукуль да падай в ноги!

Олович мотнул головой рядовичам:

– А ну-ка!

Рядовичи, послушные воле хозяина, двинулись к парню. Голован метнулся к задку телеги, выдернул из-под кулей рогатину. Рядовичи, не ожидавшие подобного отпора, ступили в сторону. Олович топал ногами.

– В колодки его!

«А всё равно теперь!» – успел подумать Голован и бросился на огнищанина, стоявшему к нему ближе всех. Но длинна была нить судьбы Оловича, сотканная Макошью. Талец опомнился, метнулся к Головану. Парень растерялся на миг, скосил глаза на рядовича, да и непривычен был людей-то колоть. Удар пришёлся вскользь. Рогатина лишь кровь пустила да ребро повредила. Но и вёрткий, ловкий Талец сплоховал. Сплоховал на единый миг, и этот миг жизнь его решил. Напоролся со всего маху на рогатину, ажно клинок в хребтине застрял. Олович упал на спину, завопил с перепугу. Талец же повалился замертво. Голован и рогатину выдернуть не успел. На него уже наседал Ляшко, ломал, валил наземь. На горле сомкнулись медвежьи лапища, в глазах парня помутилось, оба рухнули на землю. Голован безуспешно пытался разомкнуть удушающие тиски, хрипел, ногами дёргал. Желана как кто толкнул, на его глазах погибал сын, и движения его были подобны родии. Выдернув рогатину из скрючившегося в луже крови тела, ткнул Ляшка под левую лопатку. Желан колоть умел, хаживал ратником в княжеские походы. Клинок с хряском вошёл во вздрогнувшую плоть. Ляшко дёрнулся, дрыгнул раз-другой ногами и затих. Сзади навалился Жидята, набежали челядинцы, вязали Голована. Охавшего Оловича уводили под руки. Огнищанин обернулся, крикнул:

– Бока намните обоим, чтоб встать не могли, и в поруб киньте.

 

2

Мир наполняла тишина. То была не живая тишина леса с шорохами, шелестом, приглушёнными писками или тишь спящего дома, когда то сверчок цвиркнет, то всхрапнёт кто во сне… То была мёртвая тишина. Такая тишина обволакивала, когда мальцом накупается в Песчанке до посинения, вода зальётся в нос, уши и закроет все звуки. Сунув мизинец в ухо, скачет на одной ножке, пока звуки не вернутся. Мёртвая вязкая тишина сочеталась с липкой темнотой, мешавшей пошевелиться, двинуть рукой или ногой. Нигде ни один проблеск не привлекал взгляда. Лишь высоко-высоко голубоватым светлячком помаргивала одна-разъединственная звёздочка. Голован сунул палец в ухо, непроизвольно коснулся ладонью щеки. Щека оказалась почему-то липкой. Тело тотчас же наполнилось болью, вызвавшей вскрик, напугавшей своей необъяснимостью. Так продолжалась недолго, боль вернула память, и парень всё вспомнил. Как воткнул рогатину в брюхо боярскому холую, как катали его потом по земле, пинали, топтали, и более уж ничего не помнил. «Так я в порубе, – догадался и тут же всполошился: – А где ж отец? Неужто насмерть забили?» Но нет, рядом лежал кто-то живой. Окончательно придя в себя, различил прерывистое, со всхлипами дыхание. Голован встал на колени, протянув руки, потрогал полуживое тело. Дыхание изменилось, человек сел. Отцовский голос спросил:

– Это ты, Голован?

– Я, отец.

Посидели молча. Голован молвил:

– Водицы бы испить.

Желан ничего не ответил – где её, воду, взять? – потом спросил:

– Рогатину давно приготовил?

Отцовский голос звучал без укора. Сын виновато объяснил:

– Давно. Всё случая не было. Не знал, как измыслить, чтоб наверняка рассчитаться. Я сам хотел, вас с Житовием не думал впутывать.

– Ништо. Про то не виноваться. Кости целы? – спросил Желан.

– Да вроде целы. Десница только едва подымается.

Желан ощупал руку сына.

– Зашибли видать шибко. Кость-от цела, и то ладно.

– Что с нами сделают?

– Кто его знает? Коли сразу не прибили, на княжий суд в Киев погонят.

– Когда погонят? Я и не добреду до Киева.

– Оклемаешься. Одних кто погонит? Мыто повезут, тогда и погонят. Насидимся ещё до морозов.

Дыра в крышке поруба, в которую заглядывала голубоватая звезда, помутнела. Узники задремали. Днём головников выпустили на волю. Вначале поизгалялись, но таки выпустили. Дали по краюшке чёрствого-пречёрствого хлеба, луковице, черпаку воды. Едва поели, погнали назад. Голован не мог надышаться, наглядеться, тяжко было после вольного воздуха спускаться в смрадную склизкую яму.

В порубе выбрал позу поудобней, устроился полулёжа, боль притихла. День тянулся скучно. Отец молчал, сидел, свесив голову. Голован пробовал заговорить, тот не отвечал, потом обронил:

– Людей мы побили, сынок. Грех то.

– Да как же побили? Мы ж не татьбу учинили, за Заринку мстили.

– Так-то оно так. Да как людям в глаза посмотрим? Что про нас люди думают?

Отцовские думы непонятны были молодому парню. Око за око, зуб за зуб. О чём размышлять?

* * *

На следующий день наведалась Гудиша. Принесла хлеба, репы, луку, горшок каши. Поглядела на лохмотья, едва прикрывавшие тело сына и внука, посиневшую шею Голована, заплывший глаз Желана, покачала головой.

– Завтра одёжу принесу, примочек от Зоряны.

Голован шмыгнул.

– Сукмяницу принеси или хоть востолы кусок. На гнилой соломе сидим, хуже свиней. Подстелить под себя нечего.

Гудиша присела на колоду, пригорюнилась, принялась обсказывать домашние новости.

– Житовий с Млавой с молотьбой управляются. Цеп у Житовия к рукам прикипел. У Любавы молоко пропало. От коровьего малец животом мается, а она с ним. Никакого спокоя нет. Зоряна приходит, помогает, сказывала – должно полегчать малому. Настой давала пить с тряпицы. Как побили вы тех поганцев, Жидята с Горюном коршунами налетели. Грозились избу сжечь. Житовия изволтузили, и Млаве досталось ни за что ни про что. Ну, тут наши ольшанские мужики набежали, шуганули поганцев. Чюдин Жидяту так оглоблей приветил, думали, пришиб. Ан нет, очухался. Вот у ей, Любавы-то, молоко с испугу и пропало. Вот чё творят-то! Мы ить не обели боярские, не сироты. Должны боярину мыто, дак ты бери, что рядом установили, а изгаляться по какому праву? – посидела, посмотрела жалостливо. – Ладно, пойду я. Завтра одёжу принесу, поесть чего.

Пришла Гудиша, как обещала. Едомого принесла полную сумку, едва дотащила. Опять смотрела жалостливо. Не евшие со вчерашнего дня узники набросились на кашу.

– Я вам поболе принесла. Ноги болят, сынок. Не могу каждый день ходить. Ты не печалься, перебьёмся как-нито. Житовий ворочает за троих, и Любава помогает. Малому вправду полегчало, спит сердешный. Оздоровила Зоряна мальца. А сёдни полон двор у нас. Здрав с Купавой пришли, братовья Любавины. Молотят в четыре цепа. Купава с Любавой веют, Млава муку мелет. Не печалься, проживём, – пожевала сухими губами, вздохнула. – А мир, сынок, за вас стоит. Не головники вы, а местьники, так мужики меж собой толкуют.

От материнских слов полегчало на душе у Желана. Запал после кровавой стычки прошёл, навалились думы. Впереди княжий суд. Но что ему князь? Князь судит по своей правде, у мира правда своя. Жить-то в миру, не с князем. Как, убив человека, в глаза людям смотреть станет? Но мир признал за ним право кровавой мести. Людие понимали, не из пустой брани с сыном за рогатину взялись, за дочь и сестру мстили. Да и думу, видать, имели. У самих дочери есть, укорот не дать – расповадятся боярские холуи.

– Талец, – продолжала Гудиша, – сказывают, помрёт к ночи. Никого не признаёт, ноги отнялись, и дух от него сильно чижёлый идёт.

– Туда ему и дорога, – проворчал Голован.

– Эт-та чё такое? Кто позволил головников из поруба выпускать?

Олович, все эти дни окружённый заботами жены и челяди, охавший на постели, окончательно оклемался, выбрался оглядеть заброшенное хозяйство. Лодыри-холопы рады-радёшеньки остаться без присмотра, а тут ещё вона что! Узники не томятся в сырой яме. Посиживают вольно, да ещё едят от пуза.

– А ты, карга старая, чего тут делаешь? А ну иди отсель, да чтоб я тебя не видал здесь боле!

У рассвирепевшего огнищанина ажно лицо побагровело, слюна от злости изо рта полетела. Того и гляди, как взъярённый бык, стопчет.

– Ах ты поганец! – Гудиша, озлобившись на угрозы, резво вскочила на больные ноги, замахнулась клюкой. – Это я-то карга? Почто не даёшь матери с сыном перемолвиться? Ай у самого матери нет? Ай самого не мать родила, а сука шелудивая под забором принесла?

Олович попятился.

– Уймись, старая! Велю – ноги переломают, и тебе, и выбл… твоим. Иди отсель!

Желан поднялся, кивнул сыну, тот проворно собрал съестное в суму, прибрал одёжу, востолу.

– Ладно, мама, иди до дома. Не печалься о нас, сдюжим. Ноги оздоровят, приходи.

Наведалась Гудиша через седмицу, да зря ноги била. Ни ей, ни Млаве Олович не позволил видеться с родными. Съестное велел отобрать и собакам кинуть. На волю узников выпускали дважды в день – в заход сбегать. Скудную еду и то, как свиньям, в яму кидали. Потянулись нудные дни заточения, одолевали вши, сырость, смрад.

В душе Олович был даже рад свершившейся мести. Со смертью Талеца и Ляшка никто не мог поведать ни о пожаре Ольшанки, ни о несчастьях, преследовавших Дубравку.

Нудьга смертная оказаться горячему семнадцатилетнему парню в заточении. День-деньской сидмя сидеть, умом тронуться можно, и так каждый день. Одно занятие – вшей давить. Хоть бы на работу какую выгоняли, всё б веселей время шло. Голован порой даже обелю завидовал, что жернов в мукомольне вертит. Уж раз, и другой, и третий стены пядью промеривал, венцы пересчитал, каждый сучок, щель рассмотрел, да молодой пытливый ум настоящее занятие требовал. Венцы считать да сучки рассматривать для ума – что мелица для живота вместо хлеба.

– Почто так, – спрашивал сын, – Триглаву молимся, а Дажьбоговы внуки? Сварог старший над богами, а в Киеве в святилище, люди сказывали, Перун с серебряной главой, золотыми усами главным над богами стоит. Сварога-то в святилище и вовсе нет. И боярские толкуют, Перуна, мол, над всеми богами почитать надобно.

Желан только в затылке скрёб, не знал, что и ответить. Как волхвы учили, тех богов и славил: за трапезой – Дажьбога, на Новый год, в конце студеня и начале просинца – Рода и Коляду, в начале кресеня – Ярилу, на солнцеворот – Купалу, в червне – Перуна, на жатву – Велеса.

– Какого бога славить, волхвы ведают. Мы людины, нас про богов волхвы учат. Кого велят, того и славим. Дажьбоговы внуки мы, так сызмальства учили. Волхвы сказывают, так сам Сварог повелел. Сварог нам Правь дал и велел Дажьбога во всём слушать. Дажьбог Прави учит, и глядит, чтоб Правь не нарушали. А Перун? То княжий да боярский защитник, не наш, не простых людинов, так я мыслю. Как шёл из Городни домой, как Заринку искал, пытал богов, почто так содеялось, почто князь непотребства творит? Перун на мои слова родию метнул. Попервах думал, на князя серчает, а теперь так мыслю, то он мне знак дал, чтоб на князя хулу не возводил. Князь, вишь, ему капь с серебряной главой да золотыми усами велел поставить. Кинь то из головы. Богами волхвы ведают, мы смерды, мы хлеб растим.

 

3

На свежем вольном ветерке после душной ямы закружилась голова. От скудного питания – только бы с голоду не померли, сидения в порубе, где и двух шагов не сделать, ослабли, ноги не держали. Привалились узники плечами друг к дружке, глядели на белый свет слезящимися глазами. Млава, глядючи на них, заплакала. Мослы торчат, одежда истлела. Да и что за одежда! В поруб, считай, летом бросили, а сейчас санный путь наладился. Нечёсаные волосы свалялись, как шерсть на запаршивевшей овце, а в них вши кишмя кишат. Лики, руки от грязи шелушатся. Исхудали оба, ветерок дунет – повалит. Слила водицы, хоть руки да лики обмыть, подала порты, рубахи чистые, одежду тёплую. Коли б не Млава, не добрели б до Киева. Умолила, упросила Оловича. Посопел, посопел огнищанин, таки позволил на своих санях ехать.

За убийство боярского человека присудили Желану выплатить 5 гривен. Головану назначили то же, да за увечье, нанесённое боярскому мужу, добавили 5 гривен, три – за обиду, и две на лечение. За такие куны можно купить семь коней, да ещё останется. Ни отец, ни сын таких кун отродясь не видывали.

Млава ехала в Киев не только мужа с сыном доставить, тайную надежду имела – проведать про судьбу дочери. Не могла та исчезнуть бесследно. Съездила в Вышгород, жителей поспрашивала. Помнили вышгородцы, как летним утром бежала через посад простоволосая, полуодетая дева. Всё проведала. Постояла на крутом бережку, с коего вниз глянешь, голова кругом идёт. Постояла, да едва сама вслед за дочерью не кинулась. Для чего под сердцем носила, в муках рожала, ростила, в болезнях выхаживала? Князю-защитнику на усладу?

Привезла Млава из Киева домой крестик серебряный. Приладила в красном углу под пшеничным снопом. Вечерами рассказывала свекрови:

– Ходила в Киеве к попам. Утешение от них получила. Бог ихний, именем Иисус Христос, страдание за всех людий, что живут на земле, принял. Распяли его, и на кресте в муках помер, а потом воскрес. Мать его, Мария, зачала, родила и девою осталась. Ибо от бога-отца зачала и бога-сына родила. Прозывают её, как и нашу Ладу – богородицей. И та богородица, христианская, всем страдальцам заступница. Кто на земле страдает, тот беспременно в ихний Ирий, что раем зовётся, попадёт. Надобно в ихнего бога, Христа, верить, и тогда беспременно вечную жизнь в раю обретёшь, а когда срок придёт, воскреснешь. А такие поганцы, что нашу Заринку сгубили, в ад попадут, и нелюди, что чертями зовутся, станут их на сковородах жарить и в котлах со смолой варить.

– Что же ты, в Христа теперь веришь? – спросила Гудиша настороженно.

– Хотела было покреститься, да забоялась. Всю жизнь в Триглава верила, Дажьбога славила. И мать, и отец, и диды славили. Не смогла, отступилась. Да не помогли боги наши моей донюшке, – Млава сжала губы скорбно. – Может, правду попы глаголют, нету их, богов наших, идолам бесчувственным молимся. А как Богородице, деве Марии молилась, то плакала, и душа моя успокоилась. И от тех молитв тако сладостно мне сделалось, будто с родимой матушкой тихую беседу веду, и та меня утешает.

Всю зиму по вечерам молилась Млава, стоя на коленях в красном углу. Молилась и богу христианскому, и богородице. Порой сама не понимала, какой богородице молится – рожанице Ладе или деве Марии. От тех молитв на душе становилось покойно и благостно.

Весной в Городню из Киева пришёл поп, проповедовал слово божие. Млава ходила в селище, беседовала с попом и перед Ярилиным днём крестилась. Желан ей в том не препятствовал.

 

Глава 7

 

1

В рюене до Киева дошли вести – рать басилевса Василия наголову разгромлена болгарами.

В конце месяца из Царьграда вернулись бояре Путята и Воробей. Вернулись не одни, с ромейским посольством. Возглавлял посольство магистр Лев Дука. Магистра Владимир принимать не торопился, пускай, дескать, отдохнёт после тяжкой дороги. Путяте же с Воробьём только и позволил с домашними повидаться, тут же к себе призвал. Беседы с боярами вели до утра.

Путята царьградским приёмом остался доволен. Поселили послов при дворе басилевса. Кормление назначили из царёвой кухни. Челядь прислуживала во всём, упреждала каждый жест, каждое слово. Когда ходили по палатам, бояре, царские мужи кланялись, кто поясно, кто главою. У ромеев обычай строгий, кто в каком чине как кланяться должен.

Правит в Царьграде Василий Второй, младший брат его, Константин, делами не ведает, только обычай царский блюдёт. У братьев есть сестра – царевна Анна. С басилевсами встретиться и беседовать не пришлось, видели обоих братьев на выходе. Василий через своего верхнего боярина передавал ласковые слова.

Рассказывал в основном Путята. Помощник его, поражённый царьградской пышностью, перескакивал с пятое на десятое, частил, перебивал речь верхнего боярина. Владимир махнул на него рукой, поморщился выразительно, помолчи, мол. Воробей смолк обиженно, через малое время уже ёрзал на лавке, ища случай вставить и своё слово.

Восторги, расточаемые послами пышности одежд царедворцев, убранству палат, прискучили. Путята никак не мог добраться до главного. Владимир раздражённо перебил на полуслове:

– Беседовали ли с кем, или только глаза таращили на царьградские диковины? Сносятся ли греки с печенегами?

Путята вмиг посерьёзнел, словно одёрнул себя.

– Нет, княже. Сколько ни спрашивал про то, никто ответа не дал. Мыслю, своих забот у басилевса хватает.

Путята много говорил про то, что ведомо. Ему как неискушённому послу, впервые воочию увидевшему чужую страну, её обычаи и нравы, хотелось поведать о виденном. В его многословии Добрыня почувствовал стремление, испытываемое человеком, желающим скрыть нечто и покрывающим многословием это нечто.

– Со многим боярами встречался, со священством, – продолжал Путята своё повествование. – Патриах Василий беседовал со мной долго. Проведав, что ты, великий князь, желаешь прознать всё про правую греческую веру, самолично водил в церкву святой Софии. В церкви показывал лики святых, что на досках писаны. Доски те с ликами, иконами зовутся, и христиане на них молятся. В церкви лепота несказанная, невиданная…

– А дух-то, а дух какой стоит! – воскликнул Воробей, не выдержав молчания, но смолк под взглядом князя.

Промочив горло мёдом, Путята возобновил свою повесть.

– Поведал нам патриарх о страстях господних, кои Христос принял на себя за весь род людской. По вечерам приходили попы, рассказывали о деяниях апостолов, читали книги божественные. Жил в Иудее боярин Савл. Савл этот был гонителем христиан. Предавал их мучительствам тяжким, бросал в порубы. Даже друзья Савла поражались его лютой злобе к христианам. И вот явился однажды этому Савлу Господь и говорил с ним. Савл прозрел и уверовал в Христа всей душой. Была его вера так крепка, что приняли его в круг апостолов, и стал он прозываться апостол Павел. И как до того был гонителем, теперь стал ревнителем христианства и великим проповедником, и словом своим сонмы язычников обратил в христианство. Дали мне попы божественные книги, писанные по-гречески – Евангелие Луки и Откровение святого Иоанна Богослова.

– Ну а вы что же? – спросил насмешливо Добрыня. – Никак крестились?

Путята склонил голову, насупился, словно виноватился в чём-то, набравшись сил, вскинул очи, ответил твёрдо:

– Крестились, боярин, ибо поверили в бога истинного.

Воробей при словах старшего боярина боязливо съёжился, даже борода скукожилась. Испугало боярина даже не само признание сотоварища по посольству, а тон, коим это признание было сделано. Тон был утвердительный, безбоязненный. Таким тоном разговаривают мужи дублие, в своей силе уверенные. Воробей же уверенности в себе не чувствовал, ибо видел боярин не далее воробьиного носа. Путята же взор имел приметливый, который и под спуд проникал, тайные помыслы ухватывал, видел не только то, что на виду лежит. Бояре и дружина знают – благоволит великий князь к христианам. Помнилось поведение князя, когда ромейский посланец хулил руських богов. Не разгневался князь на те речи, промолчал. Видно, не зря промолчал, была на то причина. Коли б не это, крепко бы призадумался боярин Путята, прежде чем веру менять.

– То ваше дело, какой веры держаться. Вас не затем в Царьград посылали. Сказывай, что у бояр вызнал, и про царевну расскажи. Какая из себя, почто не замужем? Кривобока, хворь какая одолела, или годами молода? Как бояре, басилевсы живут, про то сказывай.

От слов князя у Воробья от сердца отлегло. Князю, по-видимому, было безразлично их крещение с Путятой. Но Воробей ошибался. Князю было отнюдь не безразлично крещение бояр, но сегодня было не до того, поэтому он и виду не подал.

– В блуде живут верхние бояре ромейские, и мужи, и жёны их. Про то открыто не говорят, в тайне держат…

Воробей не выдержал, зачастил:

– Мне боярин один сказывал. В городах ромейских и при дружинах особые домы есть. В домах тех жёнки живут, кои со всяким, кто куны заплатит, в блуде сходятся.

Добрыня хохотнул:

– Сам-то ходил в те домы или только слушал да слюни пускал?

Воробей засмущался, пробормотал:

– Скажешь тоже…

Не нравился Воробей Добрыне. Зачем сыновец приближает к себе этого легковесного, бестолкового мужа?

– А попы что ж? То ж грех великий – прелюбодейство, так у них писано, – продолжал насмехаться Добрыня. – Не спрашивали, когда попы к вере своей склоняли?

– Попы то порицают, да поделать ничего не могут.

– Поди-ка сами по ночам в те домы бегают!

– То всё пустое, – прервал Владимир, хотя слушать про блуд, одолевший Византию, доставляло удовольствие – блуд вере не помеха. – Ты, Путята, дело говори. Или ничего не вызнал?

– За подарки в Царьграде многое узнать можно. Я золота на подарки не жалел, – произнёс Путята многозначительно и смолк, собираясь с мыслями.

– Ну давай, давай, не тяни кота за хвост, – поторопил Добрыня. – Скоро петухи запоют.

– Бояре ромейские завистливы. Доносят друг на друга басилевсу, мужам, что при басилевсе состоят. Басилевсу и понять невмочь, где правда, где наветы корыстные, блядословие. Ныне же пребывает Василий в тяжкой желе. Не только за власть, но и за живот, и свой, и брата, и сестры опасается. У тебя же, княже, Василий дружину себе в помощь просит. Для того и магистр приехал, и ряд мирный с Русью потому уложить ромеи хотят.

– Что ж, у самого басилевса кметов мало?

– Кметов бы достало, да израды басилевс опасается. Варда Фока, что ныне хочет басилевса живота лишить и на его место сесть, боярин богатый, кун не жалеет, и род у Фоки не бедный, родовичи ему помогают. В самом Царьграде среди бояр израда есть. Потому басилевс хочет верную дружину иметь, которую никакими кунами подкупить нельзя было. Руських кметов в Византии уважают за верность роте. Верный человек сказывал, ныне у Василия много чего за свою дружину просить можешь. Силён Варда Фока и ратью, и кунами. Ещё, вишь, и болгары Василия разбили. Самая ныне пора, княже, с ромеями мирный ряд уложить. На всё ромеи согласятся, потому магистру Льву Дуке, что с посольством прибыл, спуску, княже, не давай. Голову морочить ромеи горазды.

Добрыня проворчал:

– Согласятся-то ромеи на всё, да станут ли потом слово своё держать?

Путята смолк, допил чашу, оглянулся на Добрыню, перевёл взгляд на князя. Тот спросил:

– Про царевну почто не сказываешь? Ай не вызнал ничего? Что послухи твои о ней сказывали? Какого она нраву? – про царевну Владимир услышал впервые, и в голове его вызревала задумка.

– Как же, – спохватился боярин, – всё вызнал. Саму её видел, говорить с ней не довелось, но разглядел хорошо. Собой царевна доброзрачна, но нравом холодна, аки капь каменная, что древние еллины в Царьграде ставили. Холодна, горда и надменна, ни на кого не посмотрит, улыбкой не одарит. А годков-то царевне многонько, за двадцать уже.

– Что ж так-то, – фыркнул Добрыня. – Говоришь, собой доброзрачна, двадцать лет давно минуло, а до сих пор не замужем. Почто ж никто не берёт? Ай прыщава, лыса, или хвороба какая у царевны тайная?

– Здорова царевна телесно, и в разуме она. Кожа белая, чистая, ланиты румяные, волос длинный, пышный. Телом ладная, ни толста, ни худа. Замуж сама нейдёт. Нет женихов высокородных. Братья её не неволят.

– Всё обсказал, боярин? – спросил Добрыня после некоторого молчания.

– Всё, – ответил Путята. – Что ещё? Шибко ромеи обычай блюдут. Кто где встал при басилевсе, какие одежды надел. С этим строго у них. Специальный царёв муж за обычаем следит.

– То нам не надобно. У нас свои обычаи. Коли всё сказал, ступайте. На пиру ли, ещё где про посольство сказывать будете – про веру говорите, про церкву, апостолов, страсти Господни, обычаи ромейские, про остальное молчите.

Путята зыркнул на верхнего боярина, распоряжавшегося, словно великий князь, но сам великий князь поддержал уя:

– Слушай Добрыню, Путята. Мои слова он молвил.

 

2

Магистр Лев Дука был не воином, царедворцем. Магистру не доводилось водить рать на брань, звон оружия был ему неприятен, зато знал науку плетения паутины ков. Умел выбираться из силков и расставлять их другим, иначе не добрался бы до своего нынешнего чина. Втайне преклонялся перед ныне опальным и отстранённым от дел паракимоменом Василием. Ни один басилевс по изворотливости ума не мог сравниться с евнухом. И всё же звезда евнуха закатилась. Магистр благодарил бога, надоумившего его вовремя отойти от хитроумного паракимомена и переметнуться в противоположный стан. Иначе не быть бы ему синклитиком и магистром. Магистром его сделал нынешний басилевс Василий. За чин сей Лев Дука внёс в имперскую казну сорок фунтов золота. Пятнадцать лет назад Лев Дука, тогда ещё спафарий, обретался в свите басилевса Цимисхия и присутствовал при заключении басилевсом мирного договора с князем русов Святославом. Загадочны и непонятны русы, не укладываются в привычные рамки. Помнил магистр сурового князя, чуждого приличествующим его положению церемониям, не отличимого от простых кметов. Учитывая знакомство магистра с нравами северных варваров, Василий отправил Дуку в Киев для уложения мирного ряда и заключения особого договора.

Льва Дуку, не привыкшего к тяготам ратных походов, страшили предстоящие холода в стране варваров. Его ухоженная, холёная плоть требовала тепла, заботливости. Потому заставлял магистр приставленную к нему челядь топить на ночь печь, а через бояр просил Владимира поскорей принять его. Привёз с собой магистр хартию, в коей был переписан мирный ряд, уложенный ещё с князем Игорем.

В один из пригожих деньков кастрычника-листопада переговоры начались. Уходило бабье лето, Стрибожьи чада где-то за окоёмом грелись на солнышке. Само солнышко тёплыми лучами ласкало милую сердцу Русскую землю. О приближающихся холодах говорила лишь пожелтевшая да побуревшая листва. Меха, укутывавшие изнеженную ромейскую плоть, выглядели смешными.

На совет собрались ближние. Боярина Воробья, после поездки в Царьград мнившего себя непременным княжьим слом и советчиком, не звали. Распускавшаяся пышным соцветием спесь боярина увяла.

Магистр, как и подобает гордому ромею, сидел в деревянном кресле плотно, раскинувшись, подняв подбородок и оттопыривая нижнюю губу, ведя переговоры, ни на миг не переставал следить за выражением своего худощавого лица, дабы на нём – упаси боже! – не отразилось каких-либо чувств. Пальцами грек перебирал квадратные бусинки на серебряной нити, смачивая пересохшее горло от долгих разговоров, неторопливо отхлёбывал красное вино из серебряной чары. Речи, с греческого на русский и с русского на греческий, переводил рядец, стоявший справа за спинкой кресла.

Как водится у ромеев, магистр повёл речь кругами. Хвалил Лев Дука миролюбие Владимира, про ятвягов, Булгар, Червень, что русичи у ляхов отбили, не поминал, словно Византии до того и дела не было. Хвалил ромей и кметов русских, что в брани храбры и крепки духом. Более всего хвалил верность русичей данной ими роте. Коли дал русич роту, верен ей до последнего дыхания, никаким золотом его не прельстить. В грамоте своей братья басилевсы называли Владимира великим князем русов. Писали, что любо им мудрое Владимирово правление. Желали бы они назвать Владимира братом в Христовой вере. Предлагали басилевсы заключить между Византией и Русью вечный мир, дабы жить в дружбе, помогая друг другу. Всякие же споры решать полюбовно, для чего уложить меж собою мирный ряд.

Велеречивое славословие закончилось. Магистр щёлкнул пальцами. Рядец вынул из парчовой сумы хартию, развернул свиток и зачитал ряд, предлагаемый Византией. Договор, предлагаемый басилевсом, почти слово в слово повторял ряд, уложенный князем Игорем.

В особой грамоте басилевс Василий просил великого князя русов Владимира прислать под его начало дружину в пятнадцать тысяч кметов, ибо ожесточились враги его и желают лишить живота и его, и всех его родичей. Обязывался басилевс, пока дружина будет находиться на его службе, платить кметам, как платит своей императорской гвардии. Самому же великому князю заплатит особо, как тот пожелает.

Владимир благодарил басилевса за любовь и дружбу. Сказал, что не питает Русь зла к Византии и давно пора уложить меж ними мирный ряд. С тех пор как жил дед его, князь Игорь, много лет прошло, потому надо новый ряд творить, а не старый переписывать. Про дружину же обещал подумать. Рад он помочь басилевсу, из беды его выручить, но дружину надобно по городам набирать, на это время надобно, и пятнадцать тысяч навряд ли сумеет прислать.

На этом первый день переговоров завершился.

 

3

Для магистра опять потянулись нудные дни ожидания. Ромей глядел на небо, донимал челядинцев расспросами, когда ударят морозы, выпадет снег, замёрзнет ли Днепр враз, или пройдёт какое-то время.

Мирный ряд обсуждали с боярами, старшей дружиной, без того никак нельзя было. Кроме ряда составили особую грамоту басилевсу Василию. Над той грамотой Владимир с Добрыней думали два дня. Вечером второго дня сошлись. Великий князь со своим верхним воеводой говорили, рядец записывал. Начал Владимир.

За дружину, которую обещал отправить весной или летом будущего года, требовал Владимир в жёны царевну Анну. Желал, чтоб после женитьбы на царевне признали его басилевсы царём Руси, равным басилевсу Византии.

Добрыня прикидывал возможные последствия отправки русской дружины в Византию. Не ведая того, насторожил Добрыню магистр своими славословиями. Потому ставил верхний боярин условия.

Дружина остаётся подвластной Владимиру и вернётся назад на Русь. Роту принесёт не басилевсу, а своему великому князю, в том, что будет биться с врагами басилевса по его указу и оберегать его. Ежели случится меж Русью и Византией брань, чего Владимир не хочет, ибо желает жить в мире и любви с Византией, дружина меч против Руси не поднимет и вернётся к своему князю.

Грамоту подписали, рядец запечатал свиток.

Мирный ряд обсуждали с полдня до ночи. Шумели, спорили до хрипоты, предлагали несбыточное. К вечеру охрипли, успокоились. Совет завершили веселием.

С утра переписали хартию набело. Рядец писал, верхний боярин диктовал. Опасался – из-за нерадения или по недомыслию перепутают, не допишут.

* * *

С магистром встретились втроём, без писца и толмача. Ромей руськую речь понимал, говорил свободно, на первой встрече соблюдал обычай.

Отправляясь в Киев, Лев Дука получил от басилевса Василия строгий наказ. Приказывал басилевс любыми путями уговорить князя русов оказать военную помощь. Магистр и сам понимал: одолеть мятежников можно, лишь имея надёжное войско. В империи же, оплоте правой веры, всё продавалось, всё покупалось. Византии не раз приходилось идти на уступки варварам. В прошлом, в том числе и Руси, и Болгарии, империя даже выплачивала дань. Варвары бывали довольны. Как же, сама Византия, могущественнейшее государство, шла на уступки, да не словами, полновесными золотыми солидами. Неразумные, не ведали: империи выгодней не воевать с варварами, а откупаться от них. Империя не только откупалась от диких варваров, но с помощью золота и обещаний, которые не торопилась выполнять, стравливала их друг с другом – печенегов с Русью, угров с Русью и болгарами, болгаров с русами. Приходилось в трудные времена и улещивать. Семьдесят четыре года назад басилевс Роман обещал болгарскому князю Симеону признать за ним титул царя. Басилевс умер, и Симеон остался князем. Новый басилевс не захотел выполнять обещания, данные его предшественником. Правда обстоятельства круто изменились, и уже за сына Симеона пришлось выдать внучку Романа и признать того царём. Но называя болгарских князей царями, Константинополь не считал их равными басилевсам. Ибо басилевс во всём мире один, и живёт он в Константинополе. Владетели всех иных земель, как бы они себя ни называли, для Константинополя всего лишь архонты. Но варварам этого знать не надобно.

Магистр не возражал на притязание русичей на побережье Понта Евксинского. Согласился и на отмену мыта с руських гостей в Корсуне и Константинополе. С внутренним нетерпением – экая безделица! – признал право русичей жить в самом Константинополе. Оговорил только, что места проживания надобно согласовывать с городским эпархом, ибо город переполнен жителями и во всём надобен порядок.

Наконец, уточнив порядок разрешения возможных споров, хартию обсудили. Перебирая чётки, магистр поднял взгляд на Владимира, не выказывая при этом ни малейшего нетерпения.

– Что скажет великий князь Русов на желание басилевса получить от него помощь?

Великий князь Русов подвинул магистру запечатанный свиток.

– Я пришлю дружину. К весне наберу. Пятнадцать тысяч не обещаю, но тысяч десять кметов отправлю басилевсу.

– Что же хочет великий князь получить за свою помощь?

Речь магистра звучала спокойно, даже с ленцой, словно обещал одному владыке передать пожелание здоровья другому.

– О том в грамоте отписано. Хочу получить в жёны царевну Анну. Передай басилевсу, – Владимир говорил твёрдо, словно перед бранью речь к дружине держал, – как даст согласие отдать за меня сестру свою, как уложим мирный ряд, отправлю в Константинополь дружину. Как дружина прибудет в Константинополь, так пускай царевна в Киев отправляется.

Выслушав ответ, ромей рассыпался в любезных благодарностях. Обещал: весной, как только вскроется Днепр, прибудут в Киев послы подписывать мирный договор. Про царевну же сказал: то басилевсу решать, не ему, слуге его. Сам же он считает: великий князь русов – достойный жених для царевны, и басилевс с радостью примет предложение Владимира, ибо давно пора сестру замуж отдать, да нет достойного жениха.

На том переговоры закончились. Магистр не мешкал и на следующий день погрузился с посольством в лодии и отбыл домой.

 

Глава 8

 

1

Днепр очистился ото льда, и по большой воде вниз, в Корсунь, Царьград отплыл караван купеческих судов. Гости ходили на теремной двор, получали грамоты, подписанные великим князем. На пристанях Почайны нашивали борта на однодеревки, готовили лодии для дружины.

Ромеи не заставили себя долго ждать. Подошли ляльники, и греческие лодии качались на волнах у Подола. Возглавлял посольство магистр Лев Дука.

Привёз магистр и хартию с мирным рядом, писанную в Константинополе по-гречески и кириллицей. Обе хартии подписали басилевс и синклит. Привёз и особую грамоту от басилевса.

Хартию читали при боярстве, дружине, градских старцах. Греки не обманывали, с Русью хотели жить в мире, в хартии оставили всё, о чём говорилось осенью. Потому споров у боярства и дружины не возникло. Градские бояре пошумели из гордости, но то было пустое. Мир устанавливали не меж Киевом и Константинополем, а меж Русью и Византией.

Грамоту басилевса читали вдвоём. Басилевс просил вместе с послами отправить дружину, ибо одолевают враги. Сестру свою басилевс соглашался отдать, но ставил условие. Греческая царевна не может идти замуж за язычника. Потому ежели хочет Владимир получить в жёны царевну Анну, то должен креститься. Далее басилевс писал, что считает Владимира разумным государём. Жаль ему, что такой мудрый государь как Владимир ведёт себя так неразумно. Уже все государи – короли, маркграфы, конунги, германский император – давно приняли христианство, посему считают друг друга братьями. Только владыка такой огромной и могучей державы как Русь остаётся язычником и живёт на отшибе от мира. У него, Владимира, растут сыновья. Пройдёт время – настанет пора женить их. Но ни один христианский государь не отдаст свою дочь замуж за язычника. А женитьба детей правителей земель – то путь к миру. Руськие бояре сами видели лепоту и силу греческих церквей и должны поведать о том своему князю. Пришла пора Владимиру креститься самому и крестить народ свой. Крестившись, он станет равен другим государям, народ его уже никто не назовёт варварским.

Заключал басилевс своё послание обещанием. Коли согласен Владимир креститься, то, как прибудет в Константинополь руськая дружина, царевна Анна отправится в Киев. Вместе с царевной в Киев поедут митрополит, епископы, попы, дабы крестить великого князя русов и народ его.

В ответ Владимир писал: отправляет в помощь басилевсу дружину в десять тысяч кметов. Более собрать не смог, ибо надобно боронить Русь от печенегов, набегов коих ждут каждое лето. Как прибудет дружина в Константинополь, то пускай царевна Анна, не мешкая, отправляется в путь. Сопровождать царевну посылает своего верхнего боярина Путяту с гриднями. Митрополита же с епископами и попами присылать не надобно, ибо он, Владимир, с ближними боярами своими крестился прошлым летом. Христианское имя ему – Василий. Народ свой будет крестить, как окрестит всё боярство и дружину, для чего в Киеве, Новгороде, Ростове, Чернигове и других городах попы имеются, и новых присылать не надобно.

Подписав мирный ряд, Владимир и ближние бояре, которые поставили на хартии свои подписи, целовали крест в верности договору. После с ромейскими послами ходили молиться в церкву Софии, построенную княгиней Ольгой.

Поп царьградский, приехавший с посольством, заметил:

– Неправильно молишься, князь. Проси патриарха Василия, чтоб прислал константинопольских попов, только они научат правильной вере.

На следующий день посольство и дружина на 350 лодиях отплыли в Царьград.

 

2

Ни в травне, ни в кресене царевну не ждали. Не простое дело – отъезд в чужую страну, собраться надо. Не простая людинка – царевна, сборы много времени займут. Наступил червень, дни шли за днями, но ни сама царевна не появлялась, ни каких-либо вестей из Царьграда не поступало. Путята гонцов, дабы упредить о приезде царевны, не слал, стало быть, дело затягивалось. В зареве гонец прибыл. Путята доносил – руськая дружина помогла басилевсу разгромить рать Варды Фоки под Хрисополем. Мятежник ещё силён, но потерпел крупное поражение. О царевне боярин ничего вразумительного не сообщал – ромеи тянут с окончательным решением.

В Киеве Путята появился в рюене, прибыв с караваном гостей, ходившим в Понт Евксинский. Пред очи великого князя предстал с виноватым видом – наказ его не выполнил, царевну не привёз, вместо неё доставил грамоту от басилевса. Тон Василия изменился. Басилевс окончательно не отказывал Владимиру, упрекал того в нарушении договора, но и оставлял надежду исправить положение. Нарушение же договора басилевс усмотрел в том, что Владимир принял крещение не от константинопольского священства, а от еретиков, бежавших в славянские земли от патриаршего гнева. Чтобы жениться на царевне, Владимир должен пустить на Русь константинопольского митрополита со священством, кои научат его правой греческой вере и окрестят народ его. О признании великого князя царём не говорилось ни слова.

Великий князь и верхний воевода его видели в ответе басилевса лишь лживость и коварство. Константинопольский басилевс, самодержец огромной империи, имевший власть беспричинно, без суда, по одному лишь собственному капризу лишить любого из своих подданных состояния, свободы и самой жизни, сам являлся рабом трона. По византийскому обычаю царевны не выходили замуж за иностранцев, какими бы титулами те ни обладали. Все иностранные государи по сравнению с ними были худородными. Басилевс во всей вселенной один, и живёт он в Константинополе. Но несмотря на безграничную власть, басилевс не мог нарушить обычай. Сам Константин Багрянородный предостерегал в своих новеллах от безрассудных решений выдавать царевен замуж за иностранцев, ибо тем умалялось величие Константинополя. Лишь в крайних обстоятельствах, как то было с внучкой Романа, этот обычай нарушался. Попав в безвыходное положение, басилевс Василий дал слово варвару. Положение выправилось, и басилевс не посчитал нужным сдержать обещание.

* * *

Владимир бухал кулаком по столу, побил челядина, грозился спалить Царьград. Хитрые, лживые ромеи провели его как несмышлёныша. Добрыне объявил:

– Собираем рать, идём на Царьград!

– Охолонь! – сердито ответил уй. – Хоть и ослабла ромейская рать в бранях, а силы у басилевса достаточно. Болгары притихли, Варда Фока разбит, ушёл в Азию. Для брани с ромеями воев со всей Земли собирать надо. Что ж, из-за жёнки кровь руськую проливать станем? Кто ж осенью на брань идёт? Зима на носу.

– Так что ж, спустим ромеям их обман? – криком возразил князь.

– Охолонь, говорю, – твёрдо ответил уй. – Сядь. Помыслим.

Твёрдая речь подействовала. Владимир сел за стол, молчал, но смотрел зло.

– Ромеи хитры, да и мы не простодырые, – говорил Добрыня. – Ишь, как повернул! Не так, так эдак хотят нам митрополита навязать. То нам не надобно. Митрополита примем – всё наше священство под руку константинопольского патриарха попадёт. Не о Руси станут думать, а о выгоде Царьграда. Теперь гляди, – Добрыня загнул один палец на деснице. – Хоть и объявили Василию, на Руси своих попов хватает, недостаточно тех попов, много недостаточно. Дальше, – Добрыня загнул второй палец. – Сам слыхал, жалятся попы, и книг у них нет божественных, утвари всякой поповской, икон, крестов сейчас мало, а как крестить людство начнём, церквы ставить, тогда как? Потому идти надобно не на Царьград, а на Корсунь. Всё, что для церквей надобно, в Корсуне возьмём. Попы корсунские правой греческой веры, а с патриархом не ладят. То к нашей выгоде, – Добрыня загнул третий палец. – Возьмём Корсунь, известим басилевса – град сей у тебя отнимаем и идём на Царьград. Отдаст басилевс сестру, подумает – и отдаст. Одну брань не завершил, а тут новая надвигается. Ещё и дружина наша в Византии стоит. Отдаст! – Добрыня загнул четвёртый палец, за ним и пятый. – Корсунь легче брать, чем Царьград, хоть и крепкий город. Помыслить добре надо. Ну да за зиму изготовимся.

– Так идём же на Корсунь! – воскликнул Владимир.

– Экий ты! – Добрыня аж крякнул с досады. – Корсунь не Булгар, пощады не запросит. С наскоку не взять, и торки не помогут. Городницы, вежи каменные, домы тоже каменные, не подожжёшь. Город богатый, запасов много, год в осаде простоит. Мы-то сами что есть станем, а коней кормить? Корма приготовить надобно заранее. Зима на носу, там дров нет, с собой везти придётся, не то и каши не сваришь. Или лодии пожгём? Весны ждать надо.

– До зимы возьмём, – упрямился Владимир.

Добрыня стоял на своём. Разгорячившись, расхаживал по горнице, сердито посматривал на упрямого сыновца.

– Не возьмём. Зря кметов положим, а они не грибы, за ночь в лесу не вырастут. За зиму приготовимся, обмыслим, как город взять. Лазутчиков зашлём, чтоб всё вызнали, с попами переговорили, звали на Русь идти, чтоб своей волей шли, а не силком их гнать. Город кромный, городницы крепкие, а всё ж должна быть слабина. Хитростью возьмём, добьёмся своего. Лёд на Днепре сойдёт – и тронемся.

Владимир злился, кулаки тискал, всё ж поддался на уговоры. Но случилось непредвиденное, разумные речи верхнего воеводы пошли насмарку. Масла в огонь подлили гости, что ходили в Понт Евксинский.

 

3

Осень выдалась переменчивая. Рюен не кончился, а в иной день тянуло таким холодом, казалось, вот-вот вместо ледяного секущего дождя из тёмных громоздких туч полетят белые мухи. Раз-другой в седмицу среди ненастья выдавался погожий денёк. В лохматой толстине, закрывавшей небо появлялись дыры, большие и малые, и оказывалось, что безрадостная толстина закрывает радующую глаз синету. Из просиней выглядывало солнце, лужицы, появившиеся на дубовых плахах, коими был вымощен теремной двор, слюдяно блестели. Зубчатые лоскутки, слетевшие с осокорей и прилипшие к смоченным дождём плахам, красили двор в яркий жёлтый цвет.

У высокого крытого крыльца стояли пятеро гостей, при появлении великого князя сняли круглые шапки с опушкой, поклонились. Вперёд выступил гость в красной свите, расшитой по низу. Гость выставил ногу в красном юфтевом сапоге, приветствовал князя:

– Здрав будь, княже!

Владимир оглядел гостей. Гости были из добычливых – в развороте свит выглядывали рубахи из камки, застёгнутые костяными и бронзовыми пуговицами, ноги обуты в крашеные сапоги юфтевые да из полувала.

– Здравы будьте и вы! – ответил Владимир, тут же воскликнул удивлённо: – Ты, что ли, Вышата? Куда нынче ходил, на велблюдах ездил ли? Постой, ты же в Русском море торговать собирался.

Вышата усмехнулся.

– Нет, княже, на велблюдах нынче не ездил. Правильно припомнил, в Царьград, Корсунь ходил.

– И каково оно, царьградское гощенье? Много ли наторговал, где жил?

– Торговал хорошо, а жили мы, как и прежде, в посаде, у церкви святого Мамонта.

Владимир нахмурился.

– Почто так? Ты грамоту мою показывал? По договору руськие гости могут жить в Царьграде, чтоб удобней торговать было. Вам же сказали весной.

– Сами мы, княже, в Царьграде жить не захотели. Слы твои что видят? Месу, что из порта идёт, хоромы басилевса, площади, церкви – там лепота. О том тебе и доносят. А нам городской рядец место для жительства указал далеко от Месы. Улица узкая, дома высокие, всякий кал кучами лежит. Жара наступила – смрад, не продохнуть, мухи. Да на Руси в хлеву со свиньями дышать легче, чем на царьградских улицах. Краше Руси, княже, нет земли. Вот, седмицу прожили только, дальше невмочь стало, в посад ушли.

Владимир продолжал хмуриться, задержал взгляд на низеньком толстяке. Тот не поверил погожему деньку, поверх свиты надел вотолу, теперь парился, утирал потное лицо. До чего же хитры ромеи – договор соблюли, а на деле по-старому оставили.

– Что ж вы, пришли жалиться, что место непотребное для жительства отвели?

– Нет, княже, на другое, то пустое. Я выборный от гостей, что ныне в Корсунь ходили. Известно братии, что знаешь ты меня давно, потому и выбрали. Ты нам грамоты дал, тобой подписанные, что ни в Корсуне, ни в Царьграде по новому договору мыта с нас не возьмут. По-старому, княже, вышло. Корсуньский стратиг Евстратий десятину с нас взыскал.

Владимир недоверчиво посмотрел на выборного, ожидая объяснений.

– Как так? Да вы показывали грамоты?

Вышата посерьёзнел, из голубых глаз его исчезли смешинки.

– Как стали с нас в Корсуне пристанские рядцы мыто взыскивать, пошли мы в город, к стратигу. Не хотел боярин Евстратий и допускать нас до себя. Однако добились, принял он нас.

– Ну и что?

– А то, княже. Показывали мы твои грамоты. Стратиг Евстратий посмеялся над твоими грамотами, княже. Сказал: коли пристал к корсуньской пристани, плати мыто. А торговать, как хочешь, хочешь – торгуй, хочешь – дальше иди. А про грамоты сказал: для сыроядцев они писаны, а не для греческих городов, – Вышата обернулся к сотоварищам, те дружно загалдели: «Так, так, княже! Правду Вышата речёт».

– Ну а ты что ж, заплатил мыто?

– Заплатил, княже. Куда денешься. Стратиг грозился, кто мыто не заплатит, у того весь товар отберёт. Мыто заплатил, торговать в Корсуне не стал, в Царьград ушёл.

– Ну а в Царьграде что, брали мыто?

– Нет, напраслину говорить не стану. В Царьграде мыто не брали.

Владимир обернулся назад, к стоявшим кучкой отрокам.

– Эй, кто там? Покличьте Гридю!

Подъездной княж подбежал, запыхавшись. Поспешал, не разбирая дороги, сапоги забрызганы, облеплены опавшей листвой. Владимир указал на гостей.

– Выдай гостям, с коих корсуньский стратиг не по праву мыто взыскал, кунами весь убыток.

Гости оторопело смотрели на великого князя, такого и помыслить не могли. Гридя вытирал пальцами мокрые губы.

– Да чё ж так? Да как же?

Владимир в сердцах топнул ногой.

– Да так же! Я грамоты выдал гостям, что безмытно торговать будут. Слово своё держу. А со стратига я сам взыщу.

Глаза у Владимира нехорошо блестели.

Возможно, корсуньский стратиг взыскал мыто по незнанию. В таком случае вина ложилась на царёвых мужей, своевременно не известивших Корсунь о новом договоре. Но стратиг своими необдуманными высказываниями задел болезненное самолюбие Владимира. Разговаривать с великим князем было бесполезно.

Разбитного гостя Добрыня помнил по Булгару. Тогда Вышата обстоятельно рассказал воеводе об осаждённом городе. Как ратного человека Добрыню интересовало многое.

– Нет, боярин, – отвечал Вышата, – стены в Корсуне крепкие, без изъяну. С этим у ромеев строго. И запасов в городе много, сколько – не скажу, но богатый город.

– Про дружину что скажешь?

– Крепкая дружина. Кметы обучены, десятинники, сотники порядок блюдут.

Добрыня сам брал города, приходилось и новые закладывать. Знал воевода, из-за чего с самыми высокими и толстыми стенами, крепкой дружиной сдаются города.

– А скажи-ка, Вышата, ты ж не один раз в Корсуне бывал, про всё должен знать. Так, нет ли?

– Верно, боярин. Ныне в третий раз в Корсуне был. Пять лет назад два месяца прожил в городе.

– Так вот, скажи, много ли колодцев в городе, хватает ли воды жителям и дружине?

Вышата сбил шапку набекрень, поскрёб голову над ухом.

– Вот ты спросил, боярин! Нет в Корсуне колодцев, а воды хватает. Много воды.

– Как так, колодцев нет?

– Сам удивлялся. Сказывали, давно ещё, копали колодцы, да вода в них негодная – солёная. Воду жители из каменной ямы берут. Наши смерды жито в житных ямах хранят. Ямы те огнём обжигают. Корсунцы же воду хранят в яме, камнем обложенной. Яма та с десяток саженей в поперечнике.

– А в яме откуда берётся? Нешто на лошадях в бочках возят?

– Нет, в бочках не возят. Сама в ту каменную яму течёт. Как так, не знаю. Сам попервах удивлялся, спрашивал, никто не сказал. А вода хорошая, чистая и вдоволь. Вот из ямы-то по всему городу и в бочках развозят, и кувшинами носят.

– Ладно, иди куны получай.

Добрыня отпустил гостя. Вот оно! Ежели такой проныра, как Вышата, который всюду нос суёт, не знает, откуда вода в Корсуне, значит, то и есть слабина, потому в тайне держат. Иначе все бы знали, не скрытничали. Узнать, где корсунцы воду берут, тогда и город добыть можно.

В этот же день дружина начала готовиться к походу.

 

Глава 9

 

1

– Не спи, княже! – прокричал вож, широко разевая рот.

На месте верхнего переднего зуба чернела дыра. Как объяснил позже, зуб потерял ещё в молодости. Пороги промашек и слабины не прощают.

Владимир стоял у кормы. Щеглу с ветрилом поставят на Хортичем острове, сейчас ничто не мешало глядеть вперёд.

Вож, помогая кормщику, обхватил рукоять кормила, подался вперёд, не спуская глаз со стремительно приближавшегося порога. Подавляя страх, Владимир поглядел на вожа, тот подмигнул:

– То так первый порог прозывается. А ты думал, я тебе? – лицо с напрягшимися скулами было спокойно и уверенно.

Лодия шла у правого берега, то приближаясь к нему на несколько саженей, то удаляясь к быстрине, к каменным зубьям, неусыпно стерегущим добычу. Владимир шумно втягивал воздух раздувшимися ноздрями, с потаённым страхом смотрел на пороги, в брызгах, во всплесках волн. Несущийся мимо каменистый берег сулил не спасение, но гибель.

У пятого порога лодийный вож, утерев рукавом свиты мокрое от водяных брызг лицо, прокричал, перекрывая рёв воды:

– Ну, держись, княже. Несыть пройдём, дальше спокойней будет.

Рёв воды усилился. Прямо по ходу лодии показалась каменная гряда, тянувшаяся к порогу. Владимир, не вдумываясь, призывал на помощь и Велеса, и Перуна, и Христа. Рука вцепилась в борт, тело напряглось, ожидая удара. Но удара не последовало. Лодия, спасённая кем-то из богов, повинуясь крепким рукам, свернула ближе к берегу. Коварный порог остался позади, лодия замедлила бег.

У следующих порогов сердце уже не замирало в предчувствии неминуемой смерти в холодной пучине. Владимир весело поглядывал на мчавшиеся навстречу каменные скалы, утирал лицо.

В версте после Вольного порога русло реки резко сузилось, берега вздыбились скалами высотой в десятка четыре саженей. Лодию неумолимо влекло к гибельному левому берегу. Несколько вёрст мелькнуло за один миг. Лодийная артель была опытна и знала своё дело. На помощь кормщику подскочили два гребца, налегли на кормило. Берега ещё более сблизились. Теперь их разделяло не более сотни саженей. Лодия стремительно приближалась к скалам. У Владимира пресеклось дыхание, тело прижалось к правому борту. Левый борт, казалось, неминуемо должен разлететься в щепы. В двух десятках саженей от скал нос лодии ушёл вправо, судно выровнялось, берег проносился мимо.

– Волчье горло! – прокричал вож.

Владимир уже и сам догадался о названии гибельного места, где неопытному путешественнику смерть казалась неминуемой. Река раздавалась вширь, течение слабело, каменистые берега заметно снижались. Впереди высились скалы Хортчина острова.

– Чёрная скала, тут князь Святослав голову сложил, – пояснил вож.

Насупившись, поджав губы, Владимир молча взирал на каменные громады, мрачные в хмарный осенний день. Стремясь приблизить отдых, гребцы налегли на вёсла, лодия скользила по правой протоке к южной низменной части острова. Беспокоясь, Владимир оглянулся на лодию, шедшую позади. Кони успокоились, косились на воду. Вереница судов втягивалась в протоку.

В поход вышла не только дружина. Одну из лодий занимали волхвы, с коими Добрыня имел тайную беседу. При попе Евстафии – поп погрузился в одну лодию с великим князем – находился Ставк. Бывшего волхва в поход позвал сам Добрыня, для чего, не объяснил. Отец Евстафий брюзжал по поводу волхвов и даже желал им погибели в порогах, но Всевышний почему-то сохранил жизни язычникам.

 

2

На берегу прибывших встречали поселяне со старейшиной. Завидев князя, сняли кукули, кланялись поясно.

Отроки ставили полстницы, разводили костры, мучаясь с сырыми дровами, кормильцы настраивались готовить брашно. Владимир, сопровождаемый ближними, осматривал селище бродников.

– Как живёте тут, на острове? – спросил у дородного, ещё не преклонного летами старейшины.

– Живём, не жалимся, – ответил тот степенно. – Скотина плодится, жито родится доброе, сена, выпасы богатые. Дичи, уток хватает, рыбу, так ту жёны понёвами ловят.

Полногрудая, румяная баба подала князю ковш мёда, укруг хлеба. Владимир выпил, утёр усы, со смаком съел хлеб. Тот пришёлся кстати – кормились ещё до порогов.

Снаружи жилища бродников выглядели неказисто – хатёнки, едва не наполовину врытые в землю. Внутрь князь не заходил. Рядом с жилищами стояли одрины, откуда доносилось мычание, поросячье взвизгивание. Ни тын, ни кромы не ограничивали селище.

Сунув большие пальцы за пояс, старейшина смотрел на родную весь, словно видел ту впервые. Новому человеку весь казалась убогой.

– Что ж у вас и тына никакого нет? – спросил князь.

– Нас никто не трогает. Торг у нас ведут. Старые люди говорят, когда Русь хазарам дань платила, и хазары нас не зорили. Сейчас и ромеи бывают, и угры, и печенеги. Никто не обижает.

Своим здоровым видом, приветливостью бродники князю понравились.

– Живёте как в Ирии, – сказал на прощанье.

Следующий день пришёл с дождём, ветром. К полдню распогодилось, но всё было мокро, волгло. Добрыня был мрачен, неразговорчив. Да и весь стан имел унылый вид. Под ногами хлюпало, костры чадили. К вечеру, обвешанные битой птицей, вернулись кметы, ходившие на ловы. Добрыня позвал к священному дубу.

– Идём, княже, принесём требы за благополучный проход порогов. Попросим удачи в походе.

– Но как же… – начал Владимир.

Добрыня перебил.

– Дружина ждёт, княже. Надобно уважить. В поход с дружиной идём, не с попами.

То было верно. Владимир подчинился. Поп Евстафий, вышедший из душной, отсыревшей полстницы подышать свежим воздухом и завидевший князя, направлявшегося с ближними в капище, протестовал:

– Не ходи, княже, на бесовские игрища, грех то. Молись богу всемилостивейшему, он тебя не оставит.

Владимир ничего не ответил, отвернулся, отправился к дубу.

* * *

На обширной лесной прогалине у священного древа, под кронами которого разместилась бы сотня кметов, собралась вся дружина. Все тут были, и крещёные, и некрещёные. Так с досюльщины велось – прошёл пороги, принеси требы. Бог, как его ни называй, далеко, а пороги – вот они, рядом. Кто ведает, сколько раз ещё ходить мимо них.

Пылали костры, освещая ещё не облетевшие, лишь побуревшие листья дуба, жарилась утятина, деревья, росшие на краю поляны, скрывала темнота. Бояре с князем подошли к костру, кметы расступились, уступая место. Дрова для костров были приготовлены заранее, спрятаны от дождя, пламя вздымалось на две сажени. Вотолы, свиты исходили паром.

Птица изготовилась, люди разламывали тушки, ели сами, жирные, сочные куски складывали к дубу, тут же сновали волхвы.

Зазвучали гусли, бубен. Откуда-то из темноты появился белый конь, ведомый двумя отроками под уздцы. Два других отрока по велению волхва воткнули в нескольких саженях друг от друга три пары скрещённых копий. Коноводы повели коня к препятствиям. Необъезженный жеребец упёрся передними ногами в землю, заржал, рванулся вперёд, стряхивая вожатых. Не делая никаких попыток перешагнуть препятствия, свалил все три пары копий. Словно одна могучая грудь издала вздох, листва на дубе зашумела. Конь метался по краю поляны, не решаясь углубиться в темень. Несколько кметов бросились ловить жеребца. Владимир ошарашенно смотрел на поваленные копья. Такого он не ожидал. Озаряемые мятущимся пламенем лица без слов указывали – теперь против похода был не только Добрыня. Вся дружина, и старшая, и молодшая, и боярство видели в походе свою напрасную гибель и не желали её. Вести на брань рать, потерявшую в себя веру – заранее проигранное дело. Ни слова не говоря, Владимир развернулся на пятках и пошёл в становище.

В полстнице собрались ближние.

– Что конь копья повалил, то пустое, – говорил Путята. – Кметы удачи в походе не видят, смерть свою чуют. С ратью, что духом пала, много не навоюешь, – посмотрел на князя виноватясь. – Вернёмся, княже, в Киев. Весной возьмём Корсунь, никуда он от нас не денется. Сейчас впустую сходим, только дружину погубим.

Владимир, сидя на чурбаке и уперев руку кулаком в бедро, сумрачно оглядел воевод. Не сомневался – то настырный уй подстроил, да ведь не объяснишь. Да кто поверит?

– Что, все как Путята думают? – спросил со слабой надеждой на обратное.

По взглядам понял: Путята высказал общее мнение.

– Ладно. Дожди переждём, домой тронемся.

Добрыня доводил свой план до завершения.

– Отправим в Корсунь Ждберна, чтоб вызнал все тайны. Варяг, ему поверят. Скажет, повздорил, дескать, с киевским князем, лучшей доли ищет.

Владимир лениво подумал: и с варягом Добрыня заранее сговорился. Тот даже не спрашивал, куда и зачем, словом не перечил. Без настырного уя шагу ступить невозможно. Хоть бы раз промашку какую сделал, нет, что ни делает, всё верно, а от этого ещё обидней.

* * *

Утром в Олешье, несмотря на дождь, ушла лодия. Кроме гребцов, под навесом из толстины сидели два путника – варяг Ждберн и бывший волхв Ставк. Провожал лодию верхний боярин Добрыня. Перед посадкой дал путникам последний наказ, повторив говоренное, чтоб не забыли да сделали, как он сам измыслил.

Варягу верхний боярин наказывал:

– Узнай, откуда в каменную яму вода течёт. Не ангелы ж её по ночам таскают. Воды лишим Корсунь – и город наш. Сколько б ни было в нём кметов, а без воды не высидят.

– То понятно. Как передать? За ворота, как осада начнётся, не выйдешь.

– Может, раньше случай какой подвернётся и уйдёшь из города. Ежели не удастся уйти из города, договоримся так. Привяжи записку к стреле, стрелу пометь нитью красной, лосутком ли. Увидишь княжий стяг, туда и пусти стрелу. Я гридней упрежу, чтоб глядели.

– Ты иди в церкву, к попам, – напутствовал Добрыня Ставка. – Подбивай идти на Русь. Сам измыслишь, мол, руськие люди заждались слова божия, изнемогли в язычестве. А слово, дескать, некому принести. Нос-то не вороти, повторяю ещё, говори, корма на Руси изрядные, сытные. Попы довольны останутся житьём на Руси. Так-то.

– Да зачем про корма-то? – возразил в бессчётный раз Ставк, противно, видно, было такие речи вести. – Слово божие понесут. Почто кормами завлекать? Про духовное надо, не про плотское.

Добрыня с Ждберном переглянулись. Варяг скривил губы.

– Говори то, что велю. На пустое брюхо только ты слово божие понесёшь. Да таких, как ты, раз-два и обчёлся. А нам много попов надобно.

Последнее слово сказал варягу.

– Олешьскому воеводе передай мой наказ, пускай как хочет изворачивается, а чтоб до весны вас в Корсунь переправил. В Корсуне в разные стороны разойдитесь, вроде и знать друг друга не знаете. Да чтоб нашёл к весне вожа, коий проводил к Корсуню, показал, где дружину можно на берег высадить. Всё то в тайне храните.

Лодия отошла от берега, Добрыня, закутавшись в вотолу, отправился в становище.

* * *

С гаданием Добрыня верно рассчитал. Он, Владимир, ни на какого коня и внимания не обратил, хоть бы на все четыре ноги пал. Дружина иное дело. Ещё этот противный дождь, льёт и льёт, поневоле обозлишься на всё на свете. Волхвы опять против него выступили. Скоро посчитается с ними, вот вернутся в Киев.

Самого Добрыни не было весь день. Как ускакал утром неведомо куда, за целый день на глаза не попадался. Появился уй к вечеру. Войдя в полстницу, сбросил напитавшуюся влагой вотолу, уселся на чурбак, кряхтя стащил размокшие сапоги. Скинув мокрую одежду, кликнул отрока:

– Подай сухое, это отнеси просушить.

Наблюдавшему за ним Владимиру хмуро объяснил:

– У Чёрной скалы был. Всё в толк не возьму, почто князь Святослав на Хортчем острове зимовать остался? Почто Ярополк помощь не выслал? Не малой уже был, должен был сообразить. Отец в беде, а сын и в ус не дует. Или боялся, что отец с великокняжьего стольца сгонит?

Владимир, ненавидевший старшего сводного брата, всё же добавил:

– То Свенельдовы ковы.

– Понятно, что Свенельд к тому руку приложил. Ярополк в его руках как воск был, а Святослав, после того как на печенегов напоролся, из него самого бы воск сделал. Так кроме Свенельда, ещё воеводы были.

Переменив одежду, Добрыня улёгся на ложе.

– Дня через два утихнет дождь, так предсказатели говорят. Дождь уймётся – домой отправимся, надоело.

Сыновец огорошил новой задумкой. Добрыня даже встал, уселся на ложе.

– Вернёмся в Киев – крестить киян начну.

Уй посмотрел на неразумного сыновца, в гневливом упрямстве стиснувшего челюсти. Ну что с ним сделаешь?

– Эк тебя разобрало! Крестят водой. Кто сейчас в Днепр полезет? Силком загонять? У нас и дружина не крещённая. Пождём до лета. Корсунь возьмём, там дружину окрестим, наберём попов, тогда и за Русь возьмёмся. К березозолу надо рать набрать. Одной дружиной Корсунь не одолеть.

Опять по-Добрыниному выходило.

 

3

В Корсуне Добрыня не бывал, теперь жалел об этом, приходилось полагаться на чужие суждения, чужой ум, а того властительный боярин не любил.

Новгородец Добрыга искал в древних писаниях секрет оцели, воевода Добрыня постигал иное, потому читал византийские стратегиконы и тактиконы, кои по его указу за хорошие куны привозили из Царьграда гости. Из тех ратных сочинений знал воевода о пороках, кои могут метать и каменья, и горшки с негасимым огнём. Читал и о пороках, что стены долбят, и ворота разбивают. Не было таких пороков в руськой дружине. О негасимом греческом огне, что пороками мечут, хорошо проведали, когда князь Игорь ходил на Царьград. До сих пор помнили, как среди воды горели лодии.

Горд и властолюбив был Добрыня, но гордыней не страдал, знал: сам не знаешь – спроси бывалых людей. Для дела нужны знания, а не пустая спесь. Гордость его была иного рода: взявшись за дело, не мог Добрыня допустить в нём промашки. По возвращению в Киев послал воевода отрока за Вышатой, хотел потолковать с гостем основательно, не наспех.

Добрыня не уточнил время, и Вышата пришёл к обеду. У теремного крыльца стояли три гридня, зубоскалили, на подошедшего гостя смотрели насмешливо, выспрашивали, зачем тому понадобился воевода. Один согласился проводить. По дороге опять спросил:

– Тебе зачем воевода надобен? Не ходи сейчас, не проси ничего, шибко сердит Добрыня.

– Сам он меня позвал, зачем, не знаю. Почто сердит-то?

Гридень ухмыльнулся.

– Сейчас увидишь.

Добрыня стоял спиной к подходившим. Уперев руки в боки, глядел на молодых гридней, попарно бившихся палками. Вытаращив глаза, разинув рты, отклячив зады, отроки наскакивали друг на друга молодыми бестолковыми петушками. Один, вместо того чтобы отразить удар, шарахнулся в сторону, поскользнулся и сел наземь. Добрыня сплюнул. Вышата встал рядом, поздоровался. Воевода кивнул на отроков, раздражённо изрёк:

– Заселшина. Таким не на рать идти, а коров гонять, – выплеснув накопившуюся злость, ответно поздоровался.

Вышата молвил миролюбиво:

– Не всё сразу, выучатся. Почто звал, боярин?

Добрыня хмыкнул.

– Знамо дело, выучатся. Я тут зачем стою? Смотрю, смотрю, да сам возьмусь. Вот тогда запрыгают. Звал тебя вот почто. Про Корсунь хочу потолковать. Рановато ты пришёл, к вечеру приходи, сейчас, видишь, забот полон рот. Ты вот что. Ты приведи пару дружков своих, кои посмышлёней и в Корсуне бывали. Да таких зови, чтоб язык за зубами умели держать. Я не про корсунских дев спрашивать стану.

Вышта прищурил левый глаз, кивнул.

– Понятно. Подберу пару дружков, коим сказать есть что.

Добрыня продолжал:

– Посидим, ендову разопьём, потолкуем. Сейчас иди, недосуг мне.

* * *

По вечерам Добрыня читал греческую книгу, в кою были записаны наставления басилевса Константина Багрянородного «Об управлении империей». Для русского человека жизнь ромеев с её государственным устройством, сложной системой податей, обычаями, хитросплетением дворцового этикета представлялась не просто чужой и незнакомой, была чуждой. Много мест в наставлениях оказывались непонятными, да и знанием греческого языка Добрыня не блистал, потому для постижения греческой государственной премудрости призывал воевода в помощь попа Михаила. Грек бывал уже и не рад оказанной чести, ибо изводил его воевода дотошными расспросами. Грекам, да ещё попам, даже тем, кои из Константинополя ушли, Добрыня не доверял. Такого в своих писаниях наплели, только уши развешивай. Рассказ о пяти хлебах и двух рыбинах приравнивал к истории сожжения княгиней Ольгой Искоростеня. Во всемогущество божье верил, безусловно. Откуда всё сущее взялось? Не само собой же народилось, не из мокроты выросло. Кто-то же создал всё сущее. Кому сие под силу, как не богу. Но попы меры не знают. То у них мертвяк, от коего дух пошёл, оживает, словно и не помирал, то человек в горящую печь заходит и живым наружу выходит. И у самого не то что ничего не обгорело, волдырей и то нет. Чего только не измыслят, дабы людие лепты пощедрее несли. Поэтому мучил Добрыня грека до изнеможения, доискиваясь до каждой мелочи. Челядин доложил о прибытии гостей, и воевода отпустил попа. Прибрав увесистую книгу, заключённую в тяжёлые доски, велел челядину вести гостей, нести мёд, жарево, закуски.

* * *

Вышата пришёл с двумя собратьями по гостьбе – Коротом и Ногутом. Корот был людин приземистый, на коего ежели сбоку смотреть, представлялось, что тулово его одинаково во все стороны: и в рост, и в плечах, и поперёк. Корот и держался соответственно: садился, лавка скрипела, смотрел, взглядом припечатывал, речь вёл неспешно. Слово не враз слетало с его уст, вначале обжёвывалось. Ногут же не речь вёл – горох сыпал.

Сели за стол, выпили мёду, одну чашу, другую, похрумкали капусту с духовитым кропом, поели сочного жарева. Между чашами поговорили о торговых делах: паволоки из камки ромеи по-прежнему препятствуют закупать, сколько хочешь, а вот меха берут, сколько кун хватает, и дома, и здесь, на Руси. И никакого запрета на то нет. Вышата поправил – торгуют гости, а на продажу камки власти запрет наложили. У ромеев даже особый закон есть – те паволоки, из коих одежду басилевсам шьют, даже самые верхние бояре покупать не могут. Потолковали и о других товарах – кузни, каменьях, воске. Наивыгоднейшим товаром оставалась пшеница, хоть в Корсунь вези, хоть в Царьград, хоть в свой Новгород. Везде возьмут, везде с прибытком продашь. Вот меха в Новгород не повезёшь, своих хватает, посмеялись. После третьей чаши Добрыня приступил к своим расспросам.

– Ты пойми, боярин, – говорил рассудительно Корот, – у греков не так, как на нашей Руси – куда захотел, туда пошёл. У них так – где отвели место, там живи, где указали – там торгуй. Можно в церкву ихнюю сходить, коли охота есть, храмину посмотреть ли, площадь, а к городницам, вежам – ни-ни…

– И так и в Царьграде, и в Корсуне, – затараторил Ногут. – К стенам градским подойти, к домам, где кметы живут, или вымолы посмотреть – не моги. Прогоняют, ещё и грозятся.

Добрыня покручивал ус, подзадоривал.

– Нешто самим не любопытно поглядеть, что и как.

– Зачем тебе знать то, боярин? – Корот посматривал с хитринкой, делал вид, что невдомёк ему расспросы воеводы.

Воевода откинулся на спинку кресла, выставил вперёд бороду.

– Да вот хотим с князем Киев також укрепить, как Корсунь.

Корот ответил насмешливым хмыканьем:

– Ну-ну. Укрепить так укрепить, хорошее дело. Я вот чего думаю. Ежели кто задумает взять Корсунь, несбыточное то дело. Трудов многонько положить надобно. Может так получится – зряшными все старания выйдут. На пристани высаживаться бесполезно, стрелами побьют, с пороков каменьями закидают и ворота пристанские запрут. Не дадут к воротам подойти. Да где там подойти, с лодий выгрузиться не дадут.

– Нет у Корсуня пороков, – заспорил Ногут. – То стародавние пороки стоят, от еллинов остались, негожие уже. А на пристани побьют, то правда, закидают стрелами с веж.

– Ну а городницы, – продолжал выспрашивать Добрыня, – уж такие неприступные, что и не перелезть?

– Да как перелезешь-то? Стены сажен по шесть высотой, – Вышата давно понял, воевода зря выспрашивать не станет. – Видишь, что греки измыслили, хитрованы ещё те. Перед главной стеной ещё одна стоит, пониже, правда. Сподобишься, уж не знаю как, перелезешь через первую стену – и не в город попадёшь, а в мышеловку. Побьют меж стенами.

– Ров перед городницами выкопан, – встрял Ногут, коему никак не сиделось молча. Добрыня уже подумывал, зря Вышата привёл этого балабона, всему свету растрезвонит, о чём с воеводой толковали. – Мне про тот ров верный человек сказывал, – продолжал частить говорливый гость.

– Тебе верный человек сказывал, а я сам видел, – Корот посопел, посмотрел на Добрыню. – Как ни берегут корсуняне свои тайны, город не номисма, в кошель не спрячешь. Приходилось за городом бывать, видел городницы. Вышата всё верно сказал. И ров есть. Да что с того? Начали копать и бросили. Ров широкий, глубокий, не перескочить. Да длиной сажен двадцать будет. Не боле. Главное – городницы двойные. Двойные, да не везде. У ворот одна городница стоит. Вот ежели перед ней свою стену поставить, по ней влезть и на городницу мостки перекинуть, можно в город попасть. Иначе только измором Корсунь взять можно. А это на год, на два, припасов в городе много, и воды вволю. А ежели Царьград подмогу пришлёт, или из Сурожа, Корчева дружины подойдут? Я так думаю, взять Корсунь только Александру Двурогому под силу было. Говорят, жил когда-то, тогда ещё ни Киева, ни Новгорода не было, такой непобедимый царь. Рати у Александра были тьмы, и никто против него устоять не мог.

Вышата переводил взгляд с Корота на Добрыню, не перебивал, заговорил, когда Корот смолк.

– Сколько той дружины в Суроже да в Корчеве? Урону большого не сделают, только напакостят. Царьград – вот главная опасность.

Пока шёл разговор, Добрыня услал из горницы челядина, ни к чему лишние уши, медов не подливал, пьяная похвальба не нужна.

– Вот скажи. Ежели враги к Корсуню подойдут, жители из посадов, ближних весей как в город попадут? Нешто в городе одни ворота?

Вышата честно признался – не знает.

– Калитки в стенах есть, телеги не пройдут, а людям в самый раз, – сообщил Корот. – Где и сколько, не скажу, а что есть, то верно.

Ногут заспорил было – нет калиток, – но Добрыня отмахнулся. Здраво рассудить, должны быть калитки, жаль, никто не знал, где именно.

Про воду тоже поспорили. Корот с Ногутом доказывали – водопровод и по городу проложен. Возят же воду в те дома, кои стоят выше водосборной ямы. В главном сошлись – воды в Корсуне вволю.

– Ещё что расскажете? – спросил Добрыня.

Корот развёл руками, дескать, рад бы, да нечего. Вышата пожал плечами.

– Всё рассказали, боярин.

Ногуту, которому теперь представилась возможность говорить беспрепятственно, оказалось, сказать нечего. Если бы заговорил кто иной, он бы нашёлся с возражением.

Воевода позвал челядина, застолье продолжилось.

– Ладно, промочим горло. Вы только помалкивайте, о чём беседу вели.

Сведения, которые мог, воевода собрал. Теперь надо было помыслить, как брать город, да готовить рать к походу.

 

Глава 10

 

1

Огонь охватил длинномерные, сложенные шатром дубовые поленья, осветил капь, согбенную фигуру волхва. Отблески взметнувшегося пламени легли на богомольцев, заполнивших требище. Богомил повернулся спиной к костру, встал в проходе внутренней крады.

– Сегодня, когда отошёл двадцать четвёртый день месяца студеня, зажигаем мы священный огонь и славим Рода, называем его прародителем, дидом нашим, родником вселенной, отцом богов.

Людие стояли, тесно прижавшись друг к другу, над головами облачками колыхался пар от дыхания. В иные праздники богомольцев собиралось меньше. Но в эту ночь с 24 на 25 студеня, в день завершения года, в славенское святилище приходили не только обитатели посада, но и жители кромного города. Тысяцкий со всей новгородской старшиной, бояре, ротники славили Рода в Перыни. Жители же разделялись. Немалое их число Перыни предпочитали святилище Рода на правом берегу Волхова, у холма Славно, ибо в эту ночь службу здесь вёл новгородский любимец Богомил-Словиша.

– Многие тыщи лет тому, – продолжал верховный новгородский волхв, – мир окутывала тьма кромешная, а света белого не было. Во тьме был лишь Род, заключённый в яйце. Был тогда Род семенем непророщенным. Текло время безвременья, но наступил конец заточению. Родил Род Любовь – Ладу-матушку богородицу. Силою Любви разрушил Род свою темницу, и Любовью мир наполнился, кончилось безвременье. Родил Род Небеса – обиталище богов, родил Поднебесье. Разделил он свет и тьму, Правду с Кривдою. Потом родил он Землю-матушку, а из лица его вышло Солнце. Так помните, для Любви рождены Родом Небеса и Поднебесье. Род – Отец богов и Мать богов, Род рождён собой и вновь родится. Род – все боги и вся поднебесная. Род – что было и то, чему быть предстоит, что родилось и то, что родится. Родился Род, и кончилась тьма, и мир наполнился любовью. Потому когда кончаются самые длинные ночи в году и белый свет побеждает тьму, мы возжигаем священный огонь, празднуем рождение Рода и славим Рода, Отца Небес и Поднебесья.

Род родил Сварога небесного, вдохнул в него свой могучий дух, и от Сварога пошли иные боги. Сварога же Род назначил старшим над всеми богами. Лада-матушка богородица родила дщерей Рода – вечно юную Лелю златокудрую, Живу весеннюю, деву огненную, весёлую, и третью дщерь – Марену холодную, деву Смерти. Родила Лада и сына Сварогова, Перуна-Громовика, бога златокудрого. Мать Сыра Земля родила сына Рода Ярилу-оратая, а небесная Корова – Земун – родила рогатого Велеса. Славьте же Рода и любите друг друга. Помните закон свой – Правь, коий Сварог нам дал по велению Рода. И нету в Прави кривды, а только божья правда. А теперь сотворим требу богови нашему.

Людие простирали руки к Словише, к Роду, к священному огню.

Эти слова новгородцы слушали каждый год. То были святые слова, коими славили рождение Рода, и потому были обязательны.

Прославление богов завершилось общей трапезой в украшенных пшеничными снопами храминах. На столах лежала жареная поросятина, хлеб, стояли ендовы с хмельным мёдом. Мёд, настоянный на воде из двенадцати источников, набранный двенадцатью старцами-волхвами. И не мёд то вовсе, а божья сурица. Не всяк сурицу приготовит, лишь тот, кому ведома тайна богов. Сурица хмельная, да хмельных среди богомольцев не бывает. Утром начнутся святки-колядки, седмицы не пройдёт, настанет развесёлый Новый год. Веселись, песни пой, пляши, мёд пей, но напиться допьяна в святилище – срам великий, стыдоба на весь белый свет. Потому трапеза проходит чинно, разговоры идут только о божественном – Ирии, житии богов.

 

2

На Новый год семья села за стол полным сбором.

Вечером приехал Якун. Заглянул в старую избу, поклонился в пояс отцу-матери и заторопился в новую, где скучала ходившая на сносях молодая жена. Свекровь строго-настрого запретила егозливой не ко времени снохе делать какую-никакую работу – «Ай в доме рук не хватает? Чего надо – Резунка поможет». Дочери велела по десять раз на дню наведываться к снохе. Молодо-зелено, не станешь стеречься, долго ли до беды. Берегла Добриша ещё не родившегося первого внука, как зеницу ока. Потому день-деньской нудилась Веснянка в светёлке. Иной день потаскаешь воду, поползаешь по огороду, все думы – как бы прилечь в тенёчке. Теперь – лежи не хочу, так нет, тянет на улицу, пройтись по тропочке, хоть бы и к проруби за водой. Одна отрада – в окошко глядеть, да что в нём увидишь, ждать золовку, перекинуться с той словечком-другим, да в старую избу на трапезы ходить. А и те походы только с Резункой. Одной по лестнице спускаться да подыматься – думать не смей.

Прошла седмица, как возжёг Богомил в святилище живой огонь, наступил первый день просинца. Темнело по-прежнему рано. Зимнее солнышко, раскрасневшись на морозе, торопилось спрятаться в тёплых чертогах.

В избе, как соберётся вся семья застольничать, стало тесновато. У печи, где раньше, зорко поглядывая на мужскую трапезу, стояла хозяйка с дочкой, теперь находились три женщины, четвёртая, Веснянка, сидела на конике. Дубок словно ждал, когда Добрыга новую избу поставит, тут же женился.

Мужчины, выпив круговую в честь Рода, завели разговоры. Про своё, домашнее, уличанское, говорено многажды, интереснее знать, что на белом свете делается. Потому все лица, как подсолнухи к солнцу, обращались к ротнику. Якун, как человек служивый, проживающий в Детинце, на новогодние моления ходил в Перынь, а уж после всех обрядов был отпущен домой до конца святок.

Прошедшее лето у молодого ротника было беспокойным. С ранней весны до осени простоял Якун со своей сотней в Ладоге, стерёг Землю от набегов нурманнов. Точили нурманнские ярлы зубы на богатый Хольмград, чужое добро спать не давало. Ходили морем к франкам, германцам, бриттам, добирались до тёплых морей, где никогда зимы не бывает, Хольмград рядом, но близок локоток, да не укусишь. Крепко стерегли новгородцы родные пределы. Только и удавалось иной раз пограбить посёлки да огнищан. Да и то ноги приходилось поскорей уносить.

Осенью, пока реки не встали, ходил в Киев, стерёг дань, что Новгород выплачивает Киеву. Как наладился санный путь, сопровождал вирников на дальние погосты за мытом.

– А что ж киевский князь? – спросил Добрыга. – За что ему дань платим, почто нурманнов от Новгорода не отвадит?

– Два с половиной года тому великий князь ходил с Добрыней на Волгу, на тамошних булгар, – ответил Якун, привезший из Киева последние новости. – Повоевал, теперь у нас с булгарами вечный мир. Три лета брани с ними нет. Вот с печенегами такого нет. На Поднепровье каждое лето набега ждут. Знающие люди в Киеве сказывали, с ромеями без брани замирился. Да ромеи хотят Русь в свою веру обратить, вот никак не договорятся.

– Ещё чего! – воскликнула Добриша. – У нас свои боги есть, получше ихнего.

– Ромеи лживы, нельзя им верить. Ради своей выгоды любое слово порушат. Князя Святослава не смогли железом одолеть, так золотом сгубили. А Владимир пожиже отца будет, – добавил Добрыга.

Якун покачал головой, усмехнулся.

– Э, нет, отец. С Владимиром ромеям не совладать. Им ныне самим мир с Русью надобен. Нет у них против Руси ныне ни железа, ни золота. Гости, что в Царьград ходят, сказывали, ромейские басилевсы сами мира с Владимиром хотят. Идёт ныне у ромеев великая резня меж собой, да ещё болгарский царь Симеон с ними воюет. При Святославе ромеи были сильны, теперь слабы. Владимир без брани мирный ряд с басилевсами уложил. За то ему от киян великий почёт. Ныне ходил с дружиной к порогам, но без брани домой вернулся. В Киеве сказывали, с боярами своими да старцами градскими о христианской вере размысливает. Сам-то уж, сказывали, крестился, да в тайне сие держит. Потому не до брани ему с нурманнами ныне.

Веснянка слушала мужа, приоткрыв рот. Вот каков её Якун! Про княжьи да иноземные дела ведает. Всем была Веснянка довольна, вот долгие разлуки тяготили.

А Якуна уже тормошила Резунка.

– А нурманны шибко злые? Сказывают, что волки голодные. Всех режут, убивают, никого не щадят.

– Погоди, сестрёнка, дай горло промочить, шуршит уже. Расскажу и про нурманнов.

Прожевав кусок новогодней жареной поросятины, Якун значительно посмотрел на сестру. Ишь, что разлука делает! За весь вечер ни разу не поддела. А бывало! Да и то, не парень уж он, отцом скоро станет.

– Нурманнская земля – то кощьное царство, так бывалые люди сказывают. Селятся нурманны на каменных горах у моря. Земли у них мало, потому живут грабежом и разбоем. И кто у них больше невинных людей поубивает да чужого добра награбит, тому и почёт. Как у нас старейшины да князья, так у них ярлы. Главный ярл зовётся конунгом. Но каждый ярл сам по себе, конунг им не указ. Всякий ярл держит дружину. Те дружины викингами зовутся. Викинги никакой работы не знают, к бранному делу с малолетства приучаются. Как на брань идти, железа надевают. И те железа ни стрела, ни меч не берут. Весна наступит, бури на море улягутся, сажают ярлы викингов на лодии. Те нурманнские лодии драккарами зовутся. Ходят нурманны по морям, где какой город увидят, что близко от моря, к берегу пристают. И идут тот город воевать. И ни один город против викингов устоять не может, и никто с нурманнской дружиной совладать не в силах. Город захватят, убивают, насильничают, грабят, жгут. Нагрузят драккары добром, полоном и домой идут. А что с собой забрать не смогут, то пожгут, ничего не оставят. Домой вернутся, и пойдут у них пиры. Садятся викинги со своими ярлами за столы и пируют день и ночь. Как наедятся да напьются, что невмочь, горло себе пощекочут, изрыгнут тут же в избе всё, что съели-выпили, и опять за столы садятся. А рабы у них в холодных хлевах живут, хуже скотины. Кого в полон угонят, тому железный ошейник надевают, и тот ошейник не снять, так до самой смерти и носят. Полоняников на волю не отпускают, сколько бы ни работал. Кто в полон к нурманнам попал, тот раб на всю жизнь. Как надоест пировать, начинают викинги и ярлы рабов мучить. Какой раб не понравится, работает плохо, непокорливый ли, на площадь выволокут и начинают мучительство. Руки, ноги ломают, мечами рубят. А то привяжут к коням и тянут в разные стороны, пока не раздерут. Меж собой спорят, что раньше оторвётся, рука или нога. На то мучительство глядят не только мужи, но и жёны, и девы, и то для них – веселие. Главный бог у нурманнов – Один. Питается Один только человечьей кровью, как лихо одноглазое. Как какое моление, так Одину рабов режут. Служат Одину, не как нашему Роду рожаницы, а кровожадные девы, именем валькирии. Теперь, сказывают, многие нурманны не Одина, а Христа славят. Да что с того! Богов сменили, сами какими были, такими остались.

– Прави не ведают, потому и живут, что волки ненасытные, – проворчал Добрыга.

– Вот такая нурманнская земля, – заканчивал свою повесть Якун. – Не глядите, что в Новгород гостями нурманны приходят. Сегодня гость, назавтра – тать. Сегодня с тобой торгует, завтра зарежет.

– Какие страхи ты, братику, рассказываешь, – промолвила Резунка. – Как вы их не боитесь, тех злых нурманнов?

Захмелевший Якун важно отозвался:

– А чего нам, руським людям, бояться? Нам в брани Перун помогает. Мы на них не ходим, свою землю стережём.

Мужчины переместились на коник. Убрав объедки, заставив стол новой снедью, их места заняли женщины. Под укоризненным взглядом матери Резунка, хихикнув, изрядно хлебнула из потаковки.

 

3

В последний святочный вечер Якун задержался в родительской избе. Завтра спозаранку идти на службу в Детинец. Страстное желание вырваться на волю, жить своей головой незаметно улеглось. Теперь всякий раз перед расставанием у молодого ротника щемило сердце. Повидав свет, он лучше понимал отца. Отношение к суровому родителю, жившему по неписаным законам Прави, наполнялось теплотой. Пребывание в родительской избе перед расставанием доставляло молодому кмету тихую радость.

* * *

Последний святочный вечер – час дев. Скрытое внимание всей семьи было обращено на Резунку. Пошептавшись с матерью, девушка открыла сундук, достала праздничное, ушла в малую горенку. Вернувшись в кухню, скользнула быстрым взглядом по освещённым жировиком лицам братьев, прикусила губу. Березанка, жена Дубка, прятала глаза за длинными ресницами, украдкой переглядывалась с Веснянкой. Та никак не уходила к себе. И самой неохота идти в скучную светёлку, и мужу, видела, хотелось сегодня подоле побыть со своими. Эх, давно ли сами стали мужатицами! Так же юными девами, робея узнать будущее и желая того, бегали на гадания. Ставрик, поглядев на сестру, захихикал, Якун ухмыльнулся. Девушка зарделась, потупилась, обычная резвость и уверенность оставили её. Добриша шикнула на сыновей. Добрыга ласково оглядел дочь. Стройную фигуру с невысокой грудью облекало красное платье, выглядывавший из-под неё подол сорочки украшали тонкие серебряные листочки, с камкового пояса, затканного золотой нитью, свешивались бубенчики, грудь украшала бляшка с длиннохвостым коньком и солнечными кругами, запястья охватывали синие стеклянные наручи, под ожерелком – кручёная серебряная гривна, на голове – серебряная девичья коруна со свешивающимися у висков кольцами. Волосы заплетены в косу, спадавшую по спине до пояса. Чем не боярышня! Добрыга не скупился на наряды ни жене, ни дочери. Дочкина краса льстила отцовскому сердцу. Радость дочери – собственная радость.

Резунка обула красные поршни с плетёшками, надела беличий кожух, крытый синим сукном, повязала голову вышитым повоем. Мать подала шапку с беличьим околышем.

– Надень, дочка, морозно на улице. Ишь, как вызвездило.

Напоследок Резунка метнула взгляд на Рудого. Пусть только усмехнётся! Но в глазах парня читался невысказанный восторг, и чаровница потаённо улыбнулась своим мыслям.

Добриша с материнской заботливостью оглядела дочку, подала плетёнку с заедками, проводила из избы. Постояла на крыльце, пока та не вышла со двора. Летит время. Давно ли она сама с бьющимся сердечком бегала на гадания. И боязно, и любопытно. Когда оставишь отчий дом и совьёшь своё гнездо? Кто он, суженый, к которому прилепишься и душой и телом? Что готовит судьба? Чего больше в ней будет, горя ли, радости? И потому тревожно билось материнское сердце, и трогала его щемящая боль, когда думала Добриша о взрослеющей дочери.

Ушкан, виляя хвостом, проводил юную хозяйку до воротец. Все любили Резунку. Будет ли так же ласков и добр к ней муж? Вот про что бы прознать. Да разве судьбу узнаешь? Кого сама выберет, тот и будет, не прогадать бы. Мысли о будущем замужестве и связанном с ним материнстве занимали и тревожили девушку. Но тревога та была сладостной. По десять раз на день поднималась Резунка с нижнего яруса – прялки, ткацкий станок стояли теперь в новой избе – наверх, к Веснянке. Бегала проведать, не нужно ли чего – водицы ли подать, а может, светёлка выстыла, так печь протопить, а то и просто перекинуться словечком с затворницей. Однажды набралась смелости, спросила с придыханием:

– А ты его чуешь?

Веснянка усмехнулась, подалась к несмышлёной золовке всем телом.

– А ты потрогай.

Резунка приложила ладошку к тугому животу. Там кто-то шевельнулся, торкнулся прямо в ладонь. Она ойкнула, отдёрнула руку, прижала пальцы к губам. Веснянка светло улыбалась. Неужто с ней також будет? Ей-то самой како будет? Страшно! А Веснянка улыбается, как красно солнышко в летнее утро. Знать, всё то в радость. Но представив, как чужой парень трогает её, беззащитную, Резунка поёжилась. Веснянке и матери повезло. Веснянка за брата Якуна вышла, мать за отца. А каково ей придётся – с чужим мужиком жить. Но Рудый не чужой, Рудый свой, Рудый ласков, он не сделает ей зла. А если Рудый, то и дети такими же рудыми народятся? Вот смехота! Но почему Рудый, парней вон сколько. И смотрят на неё, как на диво. Нет, Рудый всё-таки… Что «всё-таки», Резунка сама не знала. Показался двор ведуньи, и мысли девы переключились.

* * *

В последний вечер святок девушки с Рогатицы собирались у ведуньи Преславы. Жила ведунья одиноко в небольшой, но ладной и крепкой избе, в самом конце улицы, на спуске. Ни ворота во двор, ни дверь в избу запоров не знали. Кто бы смог обидеть ведунью? Добрую половину жителей Славно пользовала Преслава настоями, примочками из целебных трав, свойства коих хорошо ведала. Умела и стрелу из тела вынуть, рану зашить, кровь остановить, лубки на сломанную кость наложить. Случалось, и руку или ногу в суставе вылущивала, чтоб от огневицы спасти, потом и культю зашивала. Многое умела Преслава, и оберегами снабжала, и от ворога в сечи, и от татя в пути-дороге, и от леших да водяных. Да разве поднимется рука у распоследнего татя обидеть такого человека? Для Преславы все людие были одинаковы, всех лечила, всех спасала, кто в её помощи нуждался. И хоть не брала Преслава за свои труды платы, не держала скотины, не сажала огород, а всегда была одета-обута и сыта. Были у Преславы и обязанности – в ночь на Купалу зажигала костёр от живого огня, добытого волхвом. Из себя ведунья была видная, ладная, черноокая, крутобёдрая. Летами ни молода, ни стара, в самом расцвете.

Изба была жарко вытоплена. Просторную горницу освещали три свечи. На лавке, лицом к двери, сидели три девушки – Веснянка, Желанка, Божидара, шептались, блестя глазами. Сама ведунья стояла посреди горницы, уперев руки в боки. Одета Преслава была в зелёную шерстяную понёву, вышитую кругами, лунницами, с пояса свешивались бубенчики. Сорочку покрывала накидка, скреплённая большой бронзовой застёжкой. Застёжка была особой, с потаённым смыслом, людины таких не носили, и девушка загляделась на необычное украшение. Из верхней половинки застёжки выступали две женские головы, нижняя сама представляла собой перевёрнутую женщину с головой ящера. Обе части скреплялись меж собой двумя колосьями и двумя двухголовыми ужами, зубами вцепившимися в символические фигурки.

Резунка опомнилась, поклонилась, как обычай велел, повесила верхнюю одежду на колки. Оглядела мимоходом избу. На полках вдоль стен стояли фигурки домовых, ящеров, чаши с резами, глиняные горшочки, лежали обереги. Над полками висели пучки засушенных трав, а в углу сноп пшеницы.

Резунка поздоровалась с девушками, села рядом с Веснянкой. Соседка была одета в такое же красное платье, но украшения имела победнее – лоб охватывала лента с бахромой, в косичках у висков висели медные кольца. Шею украшала не гривна, а синие стеклянные бусы. Всё это мигом охватил придирчивый Резункин взгляд.

– Тише, – шепнула подружка, – Желанка былички про леших рассказывает.

Но выслушать все припасённые к случаю былички не пришлось. Снаружи послышался гомон, в избе в клубах пара появились две девушки – тихая Зарева и бойкая Снежана. На раскрасневшихся личиках блуждали улыбки, глаза весело поблёскивали. Поздоровавшись, потерев с мороза ладошки, девушки уселись рядом с товарками.

Белокурая Снежана, уловив суть разговоров, тут же взахлёб поведала свои новости.

– А я вот что расскажу, – громким шёпотом зачастила девушка. – С одного пригородка, что на Волхове, тамошний ковач пошёл в лес. Ходил, ходил, заблудился, ничего понять не может, где он. А это его леший закружил. Кружил, кружил, завёл в самую чащу, в корбу. Ели высоченные, солнышка не видать, бурелом, кругом сырость, поганки растут. Смотрит ковач – ключ за елями. Он туда. Вышел на ключ и обомлел. Стоит избушка, мхом обросла, вокруг избушки шесты с человечьими черепами. На пеньке перед избушкой сидит Лихо одноглазое и нож точит. То Лихо людий заманивает, горло перережет, кровь горячую выпьет, человека в печи испечёт и ест человечину.

Резунка зябко передёрнула плечами. Это ж надо – человечину есть.

– Ковач как ту страхолюдину увидал, – продолжала Снежана, – в ум пришёл, вроде как проблеск в голове напахнулся, а до того всё как в тумане было.

– То ему Сварог знак подал, – догадалась Зарева.

Снежана ответила нетерпеливой гримаской, взглядом призвала к молчанию.

– Лихо с пенька поднялось, к ковачу подходит. Ковач уж сметил, куда попал, слова заговорённые шепчет и обереги, что на поясе висели, пальцами трёт. И отвёл таки глаза Лиху Одноглазому, подсунул ему вместо себя козлёнка, что на поляне пасся, а сам бежать. Ему, как слова заговорённые молвил, путь из леса домой открылся, он тяголя и дал.

– Ковачи, известное дело, – тут же заговорила Желанка, – ковачи – все хытрецы, им сам Сварог помогает. Был бы кто иной, не ковач, нипочём бы от Лиха Одноглазого не убежал.

Девушки, как это частенько с ними происходит, тараторили наперебой, не дожидаясь, пока подруга закончит мысль. Говорили шёпотом, словно опасались, что лешие, домовые, Лихо подслушают их секреты, обидятся и навредят им.

– Вот слушайте, что я скажу, – скороговоркой молвила Резунка. – Запрошлым летом, как за рудой на болота ездили, мой братик младший тоже лешего в лесу повстречал.

Девушки примолкли, повернули к товарке головы, та рассказывала не неизвестно о ком, с которым приключилось невесть что, неизвестно где, и о чём рассказ дошёл через десятые руки, а почти что о самой себе. Резунка, удостоверившись, что ни единое её слово не летит мимо ушей, заговорила неторопливо:

– Он в лесу дрова готовил. И вот раз почуял неладное. Место знакомое, который день туда приходил, а узнать не может. Давай скорей бубенчики трясти и наговор шептать. Леший не выдержал, как зашумит, затрещит, птицей желтоглазой обернулся и на Ставрика глядит. Братик заговор шепчет, сам лук взял, стрелу из тула вытащил, а пустить стрелу в ту птицу не может – руки онемели. Ни лук поднять, ни стрелу наложить, ничего не может – руки как не свои. Стоит и только заговор шепчет. Птица поглядела, поглядела, крыльями как захлопает, аж ветер по лесу пошёл, и улетела.

– Да-а, – протянула молчунья Божидара, – без оберегов, да не знаючи заговоров, в лес и соваться нечего.

– Материнский оберег – он от всякой напасти спасёт, – заключила Преслава.

В избе появилась ещё одна девушка – краснощёкая, круглолицая толстушка Павнуша. Выглядела Павнуша бедновато. Кожух овечий, некрытый, поршни грубые, не крашеные, без плетешков. Голову украшала простая ленточка, даже без бахромы. Но некоторая убогость одежды, казалось, мало трогала девушку. Уста её беспрестанно улыбались, голосок звенел колокольчиком. Товарки уважали Павнушу, та была большой мастерицей плести венки.

Преслава выставила малую ендову с мёдом, положила рядом потаковку. Гостьи засуетились, снедь из корзиночек переместилась на стол. Всего тут было вдосталь – жареная поросятина, житный хлеб, ватрушки, сладкие медовики. Прижмуриваясь, вытягивая губы трубочкой, выпили по потаковке, захихикали. Яства лежали нетронутые – за праздники наелись и жареного, и варёного. Лениво жевали сладкое. Ведунья сидела тут же, молчала, словно и невдомёк было, зачем собрались ночные гостьи.

– Преслава, расскажи, как Хорс на Заре-Зарянице женился, – зардевшись и потупив глаза, молвила Зарева.

Тихоню тут же перебила Снежана:

– Нет, лучше как Перун к Диве-Додоне сватался.

– Про Дажьбога и Живу-Лебедь! – воскликнула Резунка.

Ведунья поднялась. Бубенчики издали весёлый перезвон. Желанка услужливо подала потаковку мёда. Преслава выпила, лукаво оглядела девушек.

– Ну, слушайте, – и, сев на табуретку напротив гостий, повела рассказ: – На дальний остров Буян, на высокий крутой бережок слетались чудесные птицы. Слетались, о Сырую Землю ударялись, оборачивались красными девами. Были те девы красы несказанной, невиданной. То не птицы слетались, то Заря-Заряница с вечерней зарёй, с Ночью тёмной непроглядной.

При этих словах Зарева хлопнула в ладоши, счастливо и благодарно посмотрела на Преславу. Ведунья на миг сжала губы, призывая к молчанию, и продолжала:

– Собрались девы купаться, сняли с себя сорочки – крылья лёгкие, оперённые. С тела белого сняли перышки и пошли к морю синему. Они в волнах играют и песни поют, смеются и плещутся. А как они оперение скинули, вышло на небо Солнце Красное, появился великий Хорс.

Поднялся светлый Хорс на небесный свод на своей колеснице. Колесница у него многоцветная, украшена жемчугами да драгоценными каменьями.

Едет Хорс золотоокий по небесному своду синему, вниз на землю поглядывает.

Удивился он красавицам, люба ему стала красна дева, молодая Заря-Заряница, и пошёл к Макоши-матушке и спросил её о своей доле. И сказала ему Макошь-матушка:

– Ты ступай, Хорс, к бережочку, укради у Зари её крылышки. И твоею станет Заря-Заряница.

Спустился Хорс к бережочку, украл у Зари её крылышки. Выходили сестрицы из воды, надевали крылья и пёрышки, поднимались они в синее небо. Улетела Ночь непроглядная, улетела и Зорька вечерняя. Лишь Заря-Заряница найти не смогла золочёные лёгкие пёрышки и свои невесомые крылышки. И тогда Заряница промолвила: «Отзовись, кто взял мои крылышки! Коль ты дева красная – будешь мне сестрицей, если жена – будешь мне тётушкой, а коли муж – станешь дядюшкой. Ну а если ты – добрый молодец, будешь мужем моим любезным!»

Вышел Хорс и сказал: «Будь здрава, Зорюшка моя ясная!»

И пошла Заря, дева красная, по небесному своду синему, на убранство своё нанизывая с блеском ярким цветные камни. И поднялся за ней ясноликий Хорс.

И тогда поженились великий Хорс с молодою Зарёй-Заряницей, стали вместе коротать свой век. Ликовали на свадьбе Зари и Хорса Мать Сыра Земля, Сварог с Ладою, Велес и Перун, все Сварожичи.

* * *

Преслава замолчала, с улыбкой глядя на внимательно слушавших её рассказ девушек.

– А теперь – про Девичье царство! – воскликнула Веснянка.

– А правда, что у них царицей Марья Моревна? – спросила Павнуша. – И у ней табун в сорок кобылиц, говорящих по-человечьи?

– В другой раз, – ответила, продолжая улыбаться, ведунья. – Судьбу будем ли вопрошать, или так посидим?

Девушки оробели, потупились. Всякая пришла в эту таинственную, полную загадок избушку, дабы приоткрыть завесу, отделяющую настоящее от будущего, да боязно стало. Ждали того мига, ажно сердечко замирало, и отодвигали его.

– Ну, что заробели? – спросила, всё так же улыбаясь, ведунья. – Ай так и будем до утра былички рассказывать?

Первой подхватилась Резунка. Со стола вмиг исчезли припасы, ендова, появилась широкая, глубокая чаша с резами. Преслава налила воды из особой бадейки, положила рядом скорлупку ореха, что растёт в полдневной стороне. Скорлупка круглая, глубокая, что лодия.

– Ну, кто первый судьбу станет пытать? – ведунья лукаво оглядела притихших девушек.

Девушки помолчали, переглянулись, загалдели в один голос:

– Божидара! Божидара! Божидара!

Божидара, пришедшая в замешательство из-за вероломства подруг, вмиг запунцовела, прикрыла глаза. Набравшись решимости, окунула указательный палец в воду. Едва шевельнув, тут же выдернула палец из чаши, словно тот попал не в холодную воду, а в обжигающий укроп. То ли движение девушки было слишком робким, или судьба её ещё не пришла, но скорлупка, даже не обогнув чашу, приткнулась у ручки. В прошлое гадание Резунке тоже выпало «пусто». Она и не горевала. Боязно из дев в мужатицы переходить. Но пришла пора следовать судьбе, не век же в девах оставаться. Глубоко вздохнув, призвав на помощь рожаницу Ладу, Резунка опустила палец в воду, трижды обвела им вдоль бортов чаши. Вода пошла волнами, едва не выплёскиваясь из сосуда.

– Ой, беда! Скорлупка утонет! – всплеснула руками Снежана.

Затаив дыхание, девы следили за плаваньем волшебной лодии. Увлечённая круговоротом, та приткнулась у рез с двумя косыми крестами и дождевыми знаками. «Кресень!» – выдохнули гадальщицы. Но «лодия», обернувшись вокруг оси, продолжала плаванье. Дважды зацепившись за бортик, скорлупка совершила полный круг, пошла на второй, притыкаясь к «бережку», замедленно оборачиваясь, меняя местами «нос» и «корму». Когда до кресеня оставалось четыре метки, окончательно причалила.

– Грудень тебе, девонька, выпал. Прямые линии – то дорога, – объяснила Преслава. – Короткие волнистые, что к дороге притыкаются, то грязь.

Грудень – предзимье. Месяц, когда дороги стоят чернотропами. Грязь то замерзает грудами, то оттаивает. Не любила Резунка грудень. Да и кто любит это время. Осень не кончилась, зима не началась.

Лишь Божидару да Снежану судьба ещё на год оставила в девах. Веснянке выпал рюен, Зареве – червень, Желанке – листопад-паздерик, Павнуше сечень.

Девушки расходились задумчивые. Павнуша и слова молвить не могла. Через месяц свадьбу играть, а кто суженый? Резунка утешала:

– Да не печалься ты. Желанке да Снежане в прошлом году выпадало, а так и не встретили суженых.

Небо вызвездило. Резунка засмотрелась на подмигивающие в вышине светляки. Однако долго просидели у ведуньи. Ковш заметно продвинулся вокруг Матки. Во дворе от истобки, где по-прежнему ночевали Беляй и Рудый, Резунку окликнули. Из тени метнулась фигура в распахнутом нагольном кожухе, со сбитой на затылок шапкой.

– Ну, чего выпало? – жарким шёпотом спросил Рудый.

– Грудень, – так же шёпотом ответила девушка.

– Лебёдушка моя, пойдёшь за меня?

Резунка потупилась.

– Сам знаешь, чего спрашиваешь? Да отдадут ли отец с матерью?

Рудый сдёрнул меховой кукуль, покрутил рыжей головой, потёр щёку кулаком.

– Добрыга нипочём за подмастерье не отдаст.

– Так чего тянешь? Хвалишься, что всё умеешь, а пробу не сдаёшь? Шапку надень, голова зазябнет.

Рудый послушно натянул на рыжие кудри шапку, вздохнул.

– Да боязно. А ну как не примут. Стыда не оберёшься.

– А ты постарайся. До грудня вон сколько времени.

– Эх, завтра возьмусь. С батькой поговорю. Я вот что, топор с оцелевой накладкой откую. Надобно, что похитрее. Безмен можно, замок. Я такой замок видал, с секретом. Без ключа нипочём не открыть. Завтра поговорю с батькой, что присоветует. В грудне поженимся. Помни, слово дала. Ай не согласна?

– Пробу сдай. Признают мастером, тогда и женись.

Резунка озорничала. Сама знала – кроме как за Рудого, хоть подмастерье, хоть мастера, ни за кого не пойдёт.

 

4

Утром, провожая сына, Добриша говорила:

– О Веснянке будь спокоен, приглядим, сделаем, что надобно. Преслава знает, у ведуньи рука лёгкая, будь спокоен. Сегодня-завтра свозим Веснянку поклониться Макоши да рожаницам. Как разрешится, известим, – повторила известное, на несколько ладов обговоренное – и про обереги, и про Преславу, и прочее.

Якун в свою очередь спросил:

– Преслава что говорит, когда?

– Скоро, теперь уж скоро. И седмицы не пройдёт, мы известим.

Не откладывая надолго задуманное, велела мужу запрягать Буланку, положить в сани побольше сена, сама побежала к Преславе.

Усаживаясь на сено, покрытое платами, Веснянка смущённо молвила:

– Вы со мной прямо как с боярыней.

Преслава, прикрывая роженице ноги кожухом, ласково ответила:

– А ты и есть сейчас боярыня.

Мужа и дочь Добриша оставила дома:

– Березанка с лошадью управится, иди в свою корчиницу. А тебе, девонька, рано ещё.

Разрешилась Веснянка на четвёртый день, под вечер. Преслава, принявшая младенца, сказала весело:

– С внуком тебя, Добриша! Ишь, какой здоровенький!

С утра в Детинец отрядили Ставра. К вечеру у ворот раздался конский топот. Резунка, уняв Ушкана и Жужелицу, отворила ворота. На улице стояли десять вершников. Первым во двор въехал Якун, перед которым сидел важный Ставрик. Вершники спешились, поклонились большим обычаем вышедшему из корчиницы хозяину.

– Здрав еси, Добрыга! С внуком тебя!

– И вы будьте здравы! Будьте гостями, в избу проходите.

Добриша, выглянувшая на крыльцо, приглашала гостей, подмастерья принимали коней, а Якун, перепрыгивая ступеньки, мчался к жене. Шумно растворив дверь, сдерживая дыхание, вошёл в светёлку. С лавки поднялась Преслава, замахала руками:

– Тише, тише, разбудишь малого. А холоду-то, холоду напустил. Экий ты! – посмотрев на смутившегося Якуна, смилостивилась: – Ну, подойди, посмотри на челядо своё.

Лицо жены белело на подушке, глаза были закрыты, уста сомкнуты. «Уж не померла ли?» – ужаснулся Якун. Но глаза раскрылись, уста шевельнулись. Якун склонился над женой.

– Здорова ли?

Веснянка благодарно посмотрела на мужа.

– Здорова, благодарение Преславе. Устала я. Да то пройдёт. Завтра подымусь.

– А где же? – Якун оглядел кровать.

Веснянка улыбнулась.

– Да вон же, позади тебя, в колыбельке.

В колыбельке, подвешенной к потолку, лежало существо, запелёнатое в бель. Якун долго всматривался в красное сморщенное личико.

– Что, думал – уж бегает? Погоди годок.

Якун посмотрел на Преславу, смущённо улыбнулся. Он и вправду ожидал увидеть ладненького мальчишечку. А тут не разберёшь, кто, то ли девка, то ли парень. Преслава подталкивала к двери.

– Ну, посмотрел? Иди теперь.

Якун шагнул к жене, поцеловал в мягкие губы. Веснянка шепнула:

– Преславу благодари. Добрая, заботливая.

Ведунья мягко, но настойчиво выпроваживала счастливого отца, приговаривала:

– Не меня, Ладу благодари. Лада помогала, а я что? Ты надолго ли? Утром проведать приходи, а сейчас иди, пускай отдыхает.

– С десятком я, с товарищами своими приехал, сотник на сутки отпустил.

– Вот и добре, вот и добре. А как же, радость-то какая, первенец родился! Иди к дружкам своим, Ладу восславьте, ей благодарение да Макоши.

За столом, когда уж была выпита не одна чаша, десятинник спросил у не перестававшего улыбаться молодого отца:

– Как челядо назовёшь, Якун? Кого здравим-то?

Якун огляделся, словно ища подсказку. Имя-то они с Веснянкой и не придумали.

– А пускай Просинем будет, – отозвалась от печи Добриша. – Тебя малого Ладом кликали, потому как на ляльники родился. Подрастёт, и имя отыщется.

В полдни ротники отправились в Детинец. Якуну десятинник позволил остаться до следующего утра.

 

Глава 11

 

1

Вымахал Беляй молодцем справным, ростом – двух аршин, десяти вершков, в плечах – косая сажень. Силушка немереная так и прёт.

В Новгороде родню Беляй имел дальнюю. Отец с матерью с младшими братьями и сёстрами жили в сельце Валдитино в закупах у нарочитого новгородца Будяты.

* * *

Будята начинал гостем заурядным. Отец торговал в Новгородской земле: в Помостье, в погостах, что натыканы меж Нево и Онего озёрами, наезжал в Плесков и Изборск. Самый дальний путь его был в Киев. Об Олешье да Царьграде только байки слушал. Сын размахнулся шире. С Помостья да прионежских погостов скотницы не набьёшь. Завидовал Будята и готьским, и царьградским, и франкским гостям. Поглядишь на такого, сразу видно – то человек знатный, денежный, весомый. А их с отцом от ручечников да бондарей не отличишь. Отец за всю жизнь сапог из полувала не нашивал. Потёрся Будята меж иноземными гостями да своими, кои в дальние чужеземные страны ходят, не одну ендову с мёдом пришлось выставить, чтоб языки развязывались. Сходил в Киев, Олешье, а через пару лет, как стал сам себе голова, знал досконально, где какой товар в ходу, с чего прибыток можно иметь, а с чего в накладе останешься. Дома-то всегда хлеб в цене был. Закупай на Низу пшеницу, жито, вези в Новгород, не прогадаешь, всегда с прибытком будешь. С годами Будята и по-иному сподобился денежку добывать. Начал ссуживать куны под резы, долг спрашивал строго. И другое понял. Выгодней пушнину не скупать, а свою добывать. Для того надобно своих ловцов иметь, чтобы ему, Будяте, пушнину поставляли, да не по своей, а по его цене. Присмотрел сельцо в Помостье, из местных верного тиуна выбрал. Мало-помалу стал почти вотчинником. В сельцо отправлял на жительство закупов. Правил в сельце огнищанин Валдута, когда-то сделавший здесь первую подсеку. Сам приезжал в сельцо лишь на ловы.

Ныне слыл Будята в Новгороде человеком богатейшим. Вымол держал собственный, равных коему не было. По морям более не хаживал, посылал тиунов, сам вёл дела в Новгороде. Войдя в ряд первейших новгородских гостей, Будята не успокоился. Боярство манило гостя. Да не то боярство, что на вече, словно простые людины, стоят на мостовой клади, нет, ради такого боярства не стоило и огород городить. Желал Будята с важностию всходить на степень, стоять рядом с тысяцким и верховным волхвом, а людишки чтобы взирали на него снизу вверх и ждали его слова. Это непростое дело обмысливал Будята сам с собою и в тайные желания никого не посвящал.

Глядеть вперёд Будята приучился не только в торговле, но и в жизни. Потому, бывая в Киеве и в Царьграде, захаживал в Ильины церкви. Дома же тайно дал денег епископу Амвросию на постройку новгородской церкви. В новопостроенную церковь не ходил, не хотел раньше времени христианином сказываться. Мало ли каким боком жизнь повернётся. В тот год, как великий князь на ятвягов ходил, вон как христиан в землях у Варяжского моря резали. А ежели и в Новгороде також случится? Потому давал Будята обильные требы в Перынь, но и отец Амвросий ведал о его добрых делах.

* * *

Отец Беляя промышлял пушниной – бил тупой стрелой векшу, ловил горностаев, куниц. Отношения с тиуном не сложились с самого начала. Валдуте всё было едино, кто перед ним – закуп или обельный холоп. Ради хозяйской выгоды старался, как цепной пёс. Отцу Беляя же было не всё равно. Закуп, хоть и зависимый человек, а всё ж не обельный холоп. Потому у своенравного закупа с огнищанином шли большие свары, и никак закуп не мог избавиться от кабалы. По ряду срок закупу был пять лет, но с оговоркой, сколько каких шкурок сдавать. Да Валдута сорт шкурок занижал. В тот год, как рассчитаться окончательно, случилась беда. Подвернул на охоте отец ногу, пока выбрался до сельца, поморозился. Волхв ногу вправил, да мороз здоровье забрал. По ряду в закупы жена пошла. В то лето ходил Беляй в сельцо, помог сено для коровы ставить. Добрыга, добрая душа, отпустил. С Валдутой разругался, за малым не отволтузил огнищанина. Быть беде, да мать удержала, тиун бы взыскал за обиду. В то лето решил Беляй денег накопить, куны заплатить да избёнку у Будяты выкупить.

 

2

Род Беляю мирволил, силушкой не обидел. Что ковадлом бить, что руду добывать, на всё способный. Другой от такой работы с ног валится, а Беляй и не запыхается. Кваску изопьёт, усы, бороду утрёт – и опять к наковальне. И в молодецких забавах Беляй в первом десятке числился. Свои, уличанские и славенские, всегда на него надеялись. Что на кулаках, что на поясках верх обычно за Беляем бывал. С парнями слабей себя Беляй не схватывался. Радости от таких побед никакой, да и перед людьми соромно – слабого побил. Случалось, и самому то нос кровянили, то глаз подбивали, не без того. Так что ж, в том сраму нет. И поединок честный, и соперник равный. На то и забавы молодецкие, чтоб удаль свою, что наружу просится, честному народу показать. Бились с задором, но без злобы. Сейчас бьются, после мёд-пиво вместе пьют да песни поют. Злоба на нурманнов нужна. Между собой какая злоба? Если боишься, от боли свирепеешь, месть таишь, так не суйся. Стой промеж девок, гляди на молодцев да семечки лузгай.

И вот такого парнягу, такого молодца, который никакой работы не боится, с которым не всякий удалец на кулачки выйдет, да что кулачки, случись в том надобность, Беляй и с непобедимым викингом без страха схватится, и вот такого молодца околдовала синеокая птаха. Околдовала до жара, до озноба, до робости, которую молодец с малолетства не ведал. Статью ли, ланитами румяными, очами синими, бездонными, но присушила к себе парня.

Заприметил Беляй Годинку на осенних игрищах. До того будто и не видал ни разу. Словно на хмарном небе глянуло в просинь солнышко и высветило лучиком цветочек во всей красе. Росла, росла девчушка неприметная, а семнадцатым летом расцвела красой девичьей. Такой красой, что у парней головы закружились, сердца затрепетали.

На новогодних игрищах Беляй набрался решимости. На молениях, на требище глаза проглядел, но не нашёл девушки. На следующий день, выйдя на поединок на опоясках, едва не поддался, заглядевшись на девушку, что стояла с товарками. Встретившись взглядом, обмер, тут его едва не свалили.

После, в сумерках, они встретились, ибо оба стремились к тому. Беляй зашептал жарко в девичье ушко:

– Краса моя, выходи за меня.

На иное его не хватило. Легче лемех к плугу отковать, чем с девами зубоскалить. А чего ходить вокруг да около, коли он женою своею хочет видеть Годинку.

Знать, ненаглядной самой давно запал в сердечко могутный молодец, теряющийся от одного её взгляда. Потому и отвечала откровенно, лишь лучистые глазки потупила.

– Я бы с радостью, да не отдадут за тебя, Беляюшко.

– Да что ж так-то? – оторопел парень.

Женихом считал себя не из последних. И собою видный, и при деле выгодном. В корчинице робити – семья всегда сыта будет. Якун годом молодший, а вот-вот отцом станет. А он всё в парнях ходит. Годинку как разглядел, словно родией высветило – вот она, суженая. А тут – не отдадут!

– Ай гостя богатого высматриваете, чтоб скотницы от золота ломились, да жену паволоками укутал? Так и я не убогий, не нищеброд какой.

– Не про то речь, Беляюшко. Какое золото, какие паволоки? Ай бояре мы? Простые людины. Некрещёный ты, а мы – христиане. Потому и не отдадут.

Слова девушки поразили молодца. Об этой стороне жизни и не задумывался никогда.

После девичьего вечерка, когда девы пытают судьбу, молила Годинка суженого. О встрече сговорились заранее.

– Осенью выпало замуж. Молю тебя, Беляюшко, – крестись. Что тебе стоит? Ни за кого другого не пойду. Никому себя не отдам, лучше утоплюсь. А то грех великий – на себя руки наложить. Пожалей меня, Беляюшко, крестись.

Умолила. Пошёл Беляй на улицу Славно, где христиане на свои молитвы собирались. Шёл с тайной надеждой – Годинку лишний раз повидать.

Собрались в просторной горнице. И мужи, и жены. Всего счётом десятка два с половиной. В углу сидел поп. Горница освещалась тремя жировиками. Из-за отсутствия привычных оберегов, пшеничного снопа стены казались голыми. Людие стояли молча, изредка перешёптывались. Поп поднялся с лавки, заговорил:

– Вознесём молитву Богу, как учил нас Христос.

Присутствующие перекрестились, опустились на колени. Беляй неуклюже повторил движения молящихся. Те разноголосо вторили за попом:

– Отец наш небесный! Да славится имя Твое! Да наступит царство Твое! Да свершится воля Твоя! Как на небе, так и на земле! Подай же нам хлеб наш насущный, И прости нам прегрешения наши, Как и мы прощаем тем, кто согрешит перед нами, И удержи нас от искушения, И от лукавого нас защити, Ибо Твое и Царство, И сила, и слава вовеки. Аминь.

Помолившись, прихожане поднялись с колен, не сводили глаз с попа. Тот огладил чёрную курчавую бороду, повёл беседу.

– Сегодня поговорим, почему греческая вера правая. А латыняне служат Господу нашему неверно. Латыняне чертят крест на земле, того же делать нельзя. Ибо мы попираем землю ногами, а ежели чертить крест на земле, значит, и крест мы попираем. Кто верит в Господа правою верою, тот никогда такого не сделает. Латыняне причащаются опресноками, кои делают из пресного хлеба. Причащаться же надо хлебом квашенным, ибо опресноки суть жидовство. Жидовство же потому, что опресноки в иудейских законах, а не в христианских. Иудеи, что есть жиды, предали и распяли Господа нашего Иисуса, потому на них, и детях их, и потомстве, и на всём корне жидовском лежит кровь Его. Латыняне же следуют законам жидовским, потому вера их неверна.

После разногласий в вере поп рассказывал об апостоле Павле, как ходил тот по всяким землям, пустыням, дебрям лесным, горам каменным, учил вере Христовой, обращал язычников. За то терпел многие мучительства и лишения. Всё то было Беляю непонятно. Что за опресноки, для чего они, кто такой Павел, он ведать не ведал. Беседы были связаны меж собой, а он слушал, не зная предыдущих. Завершив поучительную беседу, поп принялся наставлять и ругать паству.

– Погрязли вы во грехах, никак не забудете мерзкое язычество. Многие из вас ходят на бесовские игрища, пьют и едят с язычниками жертвенное их поганым идолам. А то есть грех великий. Дщери ваши ходят к ведьмам и по бесовским обрядам гадают на судьбу. Многие слушают кощуны старцев о языческих богах. Так знайте, то не боги, а бесы. А кощуны те есть оскорбление Бога. Ибо Бог наш един. Кощуны же надругательство над Господом нашим. Плоха вера ваша. Помните, что Иисус сказал: «Первая заповедь – Господь наш есть Господь единый. И возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею». Вот как Иисус нам заповедовал. Следуете ли вы сей заповеди? Спросите самих себя, грешники. Как же можно возлюбить Господа всею душою и при том ходить на бесовские игрища да слушать мерзкие кощуны? Покайтесь, говорю вам. Покаявшихся Господь примет, закоснелых отринет.

При последних словах голос попа громыхал, глаза метали молнии, борода встала торчком. Беляй намеревался подойти к греку, потолковать, спросить про непонятное. Не подошёл, сробел. А ну как тот спросит: «А крещёный ли ты?» Да и начнёт на него проклятия метать, да и прогонит, ишь, какой грозный. Кто их разберёт, этих божьих прислужников. Но уходить не торопился. Стоял у порога, мял кукуль. Рядом остановился мужик средних лет, ростом по плечо Беляю. Посмотрел снизу вверх, спросил:

– Ты, парень, спросить чего хочешь? Первый раз к нам пришёл?

Мужичок смотрел ласково, ожидающе. Беляй проговорил доверчиво:

– В первый. Непонятно всё. Поговорить бы, разузнать.

– Ты и крестного знамения не ведаешь, однако. Видел, как ты рукой по сторонам водил. Ты сам-то кто будешь?

Беляй рассказал. Про Годинку не помянул, что кабы не девичьи уговоры, и не думал бы соваться в молельню.

– Ты вот что, парень. Приходи завтра, как отработаешь, так и приходи. Побеседуем о Боге, о вере. Что непонятно, потом у батюшки спросим. Батюшка наш – епископ Иакинф. А я – староста общины. Зовут – Никодим, по-крещёному, а до того Гуляем кликали. Приходи, приходи. Потолкуем и о Боге, и о грехах, и о вере.

Резко репел снег. Беляй запрокидывал голову, всматривался в чёрное небо, густо усеянное мерцающими звёздами, словно пытался разглядеть в таинственной вышине горние выси, где обитал бог. Мало что уразумел Беляй в первое посещение христианской молельни. Понял: шибко не любят попы славянских богов и волхвов, да врезалась в память строчка из молитвы. «Подай же нам хлеб наш насущный». Видно, и христианского бога, как и славянских богов, об урожае просить потребно. И славянского бога перед жатвой о том же просят, и Велесу на бородку колосья завязывают. А в новогодние моленья Рода об урожае просят. Оказывается, и христианского бога о том же просят. Выходит, не такой уж он чужой. Может, христианский бог и есть Род?

С того дня изменилась жизнь Беляя. Отработали, отужинали, кожух на плечи, шапку на голову, и со двора – на беседы к Никодиму.

 

3

Не просто входила новая вера в Беляеву душу. Что принимала душа и в сердце западало, а что сомненье вызывало. Не мог Беляй, как Будята, молиться двум богам. Но и враз расстаться с тем, что любо сердцу, трудно, ох трудно. Понять Христа хотел, но слишком скудны были Беляевы знания. Потому, как уж становилось на душе невмоготу от сомнений, думал: все эти терзания ради Годинки, – и успокаивался.

Что Христос за весь народ страдал, то правое дело. Но почто ученики не отбили его у стражников? Почто допустили, чтобы Учителя на правёж поставили? Что две вдовьих лепты дороже щедрых даров богачей, правильно Христос учил. Вдова последнее отдала, а тому же Будяте десяток гривен отдать – убытка нет, скотницы от золота ломятся. Так он же за лишнюю резану удавится. Что ближних любить должно, и то верно. И Добрыга, случается, резкое слово скажет, и с Дубком иной раз не поладят. Ну так что ж – то работа. Ни они на Беляя зла не держат, ни он на них. Добрыга ему как второй отец, а Дубок как брат. Какая злоба на них? И родной отец, бывало, подзатыльниками потчевал, так что с того? Но вот как врагам прощать да любить их? Как ему Будяту да Валдуту любить и прощать им, коли они отца с матерью из вольных людий в закупы обратили да изгаляются над ними? Это Валдуту-то возлюбить? Коли б ему, Беляю, обиды чинили, может, и простил бы. Да простил бы, по шее надавал и простил. А за отца с матерью – ни за что. А ну как нурманны заявятся, неужто ворота им отворять да злодейства их терпеть? Почему князю во всём покоряться надо? А ежели князь несправедлив? Тогда как, неправду терпеть? Бог богом, но и у веча с князя спрос.

У ласкового Никодима на все вопросы один ответ имелся.

– Ты, парень, веруй, в грехах кайся. Без покаяния нет спасения. Нам неведомо, что бог измыслил. Мы – человеки, рабы божьи, нам неведом его промысел. Мы верить должны и жить в покорности. За то верующему вечная жизнь в раю будет. О вечной жизни надобно пекчись. Земное – так, дым. Ветер дунул, и нет его, дыма-то. Так жизнь наша. Не о том мысли твои. О вечной жизни думай, её только верой достичь можно.

Принуждал себя Беляй к новой вере. Думал: вот поверит по-настоящему, крестится, и заживут они с Годинкой в светлой радости, и сама Мария, мать Христова, улыбнётся, глядючи на их праведную жизнь. Шёл, тащил себя к новой вере, но и старая душу не покидала.

Беседовал Беляй и с славенским епископом Иакинфом, ходил на ту сторону, в церковь Преображения. Глядел на лики Христа, Богородицы, поражался церковному благолепию, слушал проповеди отца Амвросия.

В корчинице, во время передыхов, Дубок с Рудым допытывались, как оно там, в церкви. Чем греческий бог лучше славянских, что попы говорят. Беляй смущался, пожимал плечами. Про Годинку никому не рассказывал. Опасался – на смешки поднимут. Да и соромно тайное даже ближайшим друзьям рассказывать. Потому отвечал уклончиво, рассуждал запинаясь.

– Кто его знает, чья вера лучше. Однако греческая церква покрасившее, благолепней славянских святилищ. А попы? Попы своего бога славят, милосердный-де, заботливый. Велят их, попов слушать, князю повиноваться, ибо так бог желает. Грешникам вечными муками грозят.

– Что ж ты, – спросил Рудый, прищурясь, – в греческую веру переходишь?

Беляй вздохнул.

– Боязно. А ну как попы врут, и Перун родией поразит за измену? А ежели правду говорят, не в Навь попадёшь, а в ад, на вечное мучительство? Подумать надо.

Добрыга не спорил, проворчал только:

– Это как же милосердный, коль грозит вечно на сковородках поджаривать да в котлах варить? Тако нурманнский Один делает.

Промолчал Беляй, не нашёлся с ответом. Не крепок ещё в вере был.

Иакинф – корчий подмастерье уже не дичился грека, разговаривал с попом свободно – сурово изрёк:

– Не о том думаешь, парень. С князем Бог разберётся. О душе своей думай, скверну изгоняй. Бесовские праздники настанут, кощуны не слушай, ибо то мерзость для Отца нашего Небесного, на игрища не ходи. В молитвах усердствуй, очищай душу, говорю тебе, готовься к крещению. Скоро крестить буду новообращённых. Учи Символ веры, заповеди Господни, испытай совесть свою. Ходи почаще к Никодиму, он всё объяснит.

Четырежды в седмицу с тремя новообращёнными заучивал Беляй символ веры, заповеди, разбирал притчи Иисусовы. От одной притчи совесть Беляева спать не давала. Иисус велел богатство нищим раздать, а он отца-мать всё никак из закупов не выкупит. За седмицу до масленицы поговорил Беляй с Добрыгой.

Добрыга поил, кормил, давал жилище, одевал. Излишек денег оставался у него. Ковач в конце года считал прибыток, делил по труду. Куны требовались то на новую избу, то на телегу, то на что иное. Подмастерья ковачу доверяли, уговор был на слово, ряд не составляли. Когда Дубок женился, Добрыга сам, без просьб, выделил долю. Дубок свадьбу справил, жену приодел, горницу обставил, ещё и осталось про чёрный день. Жили по-прежнему вместе, ели-пили за одним столом. Потому Беляй не сомневался. Слово ковача надёжней всякого ряда.

Добрыга выслушал подмастерье, кивнул.

– Доброе дело задумал. Один к Будяте не ходи, вместе пойдём.

Беляй облегчённо вздохнул. С Добрыгой дело верное, перед ковачем Будята кобениться не станет. Поёрзав на лавке, парень поскрёб затылок.

– Ну, ещё какое дело есть? Чего закручинился?

– Да-а, вот что. Жениться осенью хочу, – разом выпалил Беляй и сжал зубы.

– Хо-хо! Вот это дело! – Добрыга мощно опустил могутную длань на плечо подмастерья. Тот даже не покачнулся. – Давно пора. Хватит тебе в истобке ютиться, в новой избе всем места хватит.

Дубок ткнул локтём Рудого.

– Гляди-ко на нашего молчуна! Спроворил девку, а нам ни слова. Ай да Беляюшко!

– Так о чём печаль-то? Ай жениться боязно? – засмеялся Добрыга. – Так девке в мужатицы ещё страшней идти.

– Да не о том речь. Деньги же нужны.

Весельчаки притихли. Ждали ответа мастера. Тот отвечал, не задумываясь.

– Нашёл о чём кручиниться. Женись, играй свадьбу, делай всё как надо. Своих денег не хватит – я добавлю. Не печалься, отработаешь, отдашь. Мы – ковачи, не бояре. Нам резы да закупы не нужны. Не печалься! – повторил Добрыга весело и поднялся с лавки.

В этот день Беляй был готов работать без роздыха.

 

4

К Будяте пошли на следующее утро втроём, прихватив с собой Дубка в свидетели. В корчинице остались Рудый и подросший Ставр.

Богатый гость готовился к летнему торгу, осматривал с тиуном пушнину. Поглядев на просителей, недовольно проворчал, что занят. Не будь рядом Добрыги, ходить бы Беляю за заимодавцем и день, и два. С Добрыгой, отложив шкурки, Будята поздоровался за руку, Беляю и Дубку едва кивнул. Пожевав толстые губы, посетовал на недосуг – с утра до ночи занят, передохнуть времени нет, за всем глаз да глаз нужен. Добрыга поддакнул:

– Оно верно, оно так. У нас вот тоже дела в корчинице стоят.

Будята намёк понял, засопел, велел тиунам продолжать осмотр, вышел со склада.

Солнце припекало по-весеннему. Двор гостя, застеленный лиственными плахами, был очищен от снега. Плахи, нагретые горячими лучами, парили. Деловые записи Будята хранил в особой горнице, в первом ярусе огромной избы. Сопя и отдуваясь, словно совершал тяжкую работу, гость извлёк из ящика потёртый лоскут телячьей кожи с рядом, из другого ворох берестяных свитков с отчётами огнищанина о выплате и отработке долгов закупами. После подсчётов, сверок выходило – должны Беляевы родители две с половиной гривны. Беляй возмутился:

– Да отец давно всё выплатил.

– Глянь-ко, – Будята посунул по столу свитки, – он все шкурки вторым сортом сдавал. Сдавал бы как в ряде записано, рассчитался бы уже, не спорю.

Беляй грамоты не ведал, ковач же, хоть и не велик грамотей был, читать всё же умел. Сверка повторилась сначала. Добрыга считал, морща лоб, Будята ревниво следил, сопел обиженно. Итоги подсчётов не сошлись. Будята вскочил с лавки, раздражённо рявкнул:

– Порази меня Перун, коли соврал. Две с половиной гривны.

Стали считать вдвоём. Добрыга одолел, выторговал половину гривны.

– Ладно, – буркнул Будята, – давай куны. Порядок знаешь? Коли закуп выплачивается до отработки, платить надобно вдвое.

Беляй отвязал кошель от пояса, высыпал куны на стол, подвинул Будяте. Потянулась новая тягомотина. Кун и ногат насчитали на гривну. Остальные Беляевы накопления составляли резаны. Будята засопел пуще прежнего, не понравилось богатство должника, но достал коромыслице, гирьки. Глядя, как Беляй собирает в кошель оставшиеся после уплаты долга резаны, облизнулся, губы поджал. Беляй посмотрел весело, подмигнул.

– Пиши расписку, Добрыга и Дубок – видоки.

Будята расписку от сердца отрывал. Нашёл старый квадратик кожи, стёр ставшую ненужной старую запись, накарябал новую. Про выкуп избы буркнул:

– За глаза как продам? Передай на словах огнищанину, пускай осмотрит пока. Приеду, решу. Пока пускай живут.

На второй день масленицы попросил Беляй у Добрыги лошадь, повёз весть в сельцо. Он бы и в первый день умчался, да хотелось Годинку повидать. Целый день провели на игрищах.

По случаю праздника огнищанин был полупьян, делами заниматься не хотел, но от Беляя не так-то легко было отделаться. Тупо прочитав расписку, огнищанин поморщился, крякнул, словно с кровным расставался.

– Масленицу справим, тогда и избу посмотрю. Изба, хоть и мала, но добрая, не меньше двух гривен будет стоить.

Беляй сплюнул, но спорить не стал. В избе не повернуться, но жить-то где-то надо.

Заветный лоскуток кожи, давший свободу отцу и матери, подержала в руках вся семья. Беляй отдал отцу все куны и поутру, несмотря на уговоры родных, отправился в Новгород – повидаться с суженой в оставшиеся свободные дни.

Куны кончились, но печали о том не было. Добрыга обещал, значит, сделает. Однако какой поганец Будята – обманом гривны наживать. И как ему перед людиями не соромно? Про таких Христос сказал: скорее велблюд в игольное ушко пролезет, чем богатей в рай попадёт. А велблюд с доброго коня будет, так Никодим объяснял. Да разве примет Будята Христову веру? Да ни за что.

* * *

Радостной представлялась Беляю жизнь. Впереди – женитьба на любимой. Сейчас душа его очистилась от скверны благодаря богоугодному поступку. Хороши заповеди Христовы – от них всем легко и радостно.

Новая вера пришла к Беляю вместе с любовью и потому была радостной и светлой. Будучи поначалу докукой, которую надобно совершить, дабы достигнуть желаемого, постепенно она овладела им. Христиане, с которыми парень встречался в Никодимовой избе, были обычными людьми, как Добрыга, Дубок, Рудый, как он сам. И жили христиане по главной заповеди русичей – живи по правде, бога славь. Собираясь вместе, они не только молились, но и говорили о своём, житейском, потому и ведал об их жизни. Слушали не только попа, сами рассуждали о вере. Гончар Иван объяснял:

– Ты мурашиную кучу в лесу видел? Сам размысли, нас как мурашей, а бог один. Он как за всеми присмотрит? Живи по заповедям божьим, молитвы возноси, он услышит.

Радостный, просветлённый поведал Беляй отцу Иакинфу о добром поступке, что душа его очистилась от скверны и готов он принять крещение. Поп посмотрел сурово, изрёк:

– О плоти бренной печётесь, о душе забываете. Не доходит до ваших закоснелых душ слово Божье. Церкви Христовой не имеем, по избам молимся, а вы?

Обида и зависть глодали отца Иакинфа. Скитался епископ, аки пёс бездомный. В Городе епископ Амвросий имел церковь Преображения, построенную доброхотством богатых гостей, торгующих с заморскими странами. Здесь же, в Славне, жили ремесленники, чьи скотницы от гривен не ломились. Да и мало их было, принявших святую веру Христову. Упорствовали русичи в неверии. Помощи ждать неоткуда, ни от Корсуня, ни тем паче от Константинополя. С Константинополем и Амвросий, и Иакинф были не в ладах. В гордыни жили патриархи константинопольские. В гордыне своей не хотели видеть действительности, требовали несбыточного – службу править по-гречески, покоряться Империи. С Константинополем свяжись – патриарх тут же мзду потребует. Империя – глотка ненасытная. Потому епископы, нёсшие веру Христову на Русь, жили сами по себе. Решения соборов блюли, но с Константинополем не якшались, хотя и придерживались правой веры, а не латыньской. Церковь, церковь ставить надо, тогда легче обращать язычников в святую веру. Но паства не понимала того, потому и ярился отец Иакинф на бестолкового простолюдина.

– О душе, о душе печься надо, – повторил раздражённо поп, вызывая у Беляя недоумение своим раздражением. – Бог примет покаявшихся и страдающих за веру. Богу все едины, и раб, и боярин, и богатый, и нищий. О душе печься надо. Повернул бы родителей своих к вере Христовой, тем бы спас их. Вот это был бы богоугодный поступок. А ты о плоти позаботился, а не о душах. Пострадали бы в закупах да пришли бы к Отцу нашему Небесному, тем бы милы стали Богу.

– Так я что ж, неверно поступил? – спросил обескураженный поповским гневом Беляй.

Иакинф тяжело посмотрел на глупого простолюдина, не способного понять очевидных вещей, молвил:

– Помни, как учил Христос: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня». Ладно, иди. Поразмысли над моими словами. Да в другой раз у меня совета спрашивай, а не у своих братьев-язычников.

Словно ушат холодной воды опрокинули на Беляя.

 

Глава 12

 

1

Труден путь проповедника, обращающего язычников в правую веру. Колдобин, всяческих неустройств, да просто обид, унижений много больше радостей. Радость одна – спасение душ, приращение христиан. Образец для отца Иакинфа – святой апостол Павел, кто из свирепого язычника, гонителя веры Христовой обратился не просто в христианина, но в вернейшего ученика Христа. Бывал Иакинф в Болгарии, где некоронованный царь болгарский Симеон-Самуил отделился от Константинополя и учредил своё патриаршество. Беседовал с тамошним священством о великих делах учителей, братьев Кирилла и Мефодия, жизнь положивших на святую цель – распространение веры Христовой среди славянства. Из Болгарии ушёл в Корсунь, поклониться мощам святого Климента и ученика его Фивы. В Корсуне же отец Иакинф был рукоположен в сан епископа, и, напутствуемый святыми отцами, отправился на Русь, обращать народ огромной, богатой страны в веру Христову. Год прожил у братии в Киеве, учил язык русичей, читал Евангелие, переложенное кириллицей. И вот уже шестое лето он в Новем Городе, городе, погрязшем в мерзком язычестве. Ох и трудно вытравлять из душ язычество. Крещёные, а просят помощи не у Богородицы, а у своих рожаниц. В непотребных игрищах участвуют. Бесовские пляски для них – праздник великий. Яйца знаками бесовскими расписывают, с горки катают, да мало ли ещё каких непотребств творят! Но не только языческие непотребства снедали душу отца Иакинфа. Не было единства не только во всей вере Христовой, но и в правой греческой. Латыняне святотатствовали – чертили святой крест на земле, а потом ту землю ногами попирали. Прав был патриарх Фотий, предъявивший папе римскому Николаю шестьдесят претензий об отступлении Рима от правой веры. Латыняне не блюдут постов во всей строгости, попускают плоти, тяжкие грехи прощают за мзду. Тем в гордыне своей вмешиваются в промысел Господа нашего. Ибо грехи прощать – божье дело, не человеков. Отец наш Небесный прощает грехи покаявшимся. Покаяния в грехах он ждёт, а не мзды.

Но нет единомыслия и в правой вере. Святая троица – бог-отец, бог-сын и святый дух не единосущи, но подобосущи. Потому и ушёл Иакинф в Болгарию, что не мог снести ереси, исходящей от патриаршего престола. Для константинопольских иерархов все, кто мыслит иначе, чем они, суть еретики. Еретик же хуже язычника, потому подвергается гонениям и всяческим мучительствам, о коих только подумаешь, дрожь пробирает. Чем дальше, тем более и более усугублялись расхождения отца Иакинфа с иерархами. Константинополь не признавал трудов великомудрого учителя Кирилла, измыслившего письмена, коими нёс слово божие диким славянским племенам. Только теми письменами и можно донести Христову веру многочисленному племени славяно-русов. Иерархи же, что константинопольские, что римские, признавали лишь три языка, на коих были начертаны надписи на кресте, принявшем Христовы страдания, и косностью препятствовали шествие Христовой веры к язычникам. Иерархи в гордыне и косности не хотели понять – русичи не имперские рабы, и дабы обратить их в правую веру, надобны иные средства, чем в Империи. Для русичей бог не пантократор, вседержитель, но всемогий и всеблагий. Уповал отец Иакинф на великого киевского князя Владимира. Примет князь веру христианскую – и народ свой тому принудит. Того же хотел и Константинополь. Но знал Иакинф о сонме оголодавших, жадных попов, прозябавших в имперской столице. Для коих не слово божье главное, но обильные приходы. Примет Владимир крещение от Константинополя, и хлынет та орава на Русь, и только испортит великое дело.

Жизнь отец Иакинф вёл суровую, отягощённую ночными бдениями, ущемлениями плоти. Не только строго и неукоснительно соблюдал посты, но и в обычные дни питался весьма скудно. Чёрствый хлеб да вода являлись его обычной пищей. Ничем не потакал святой отец жадной до удовольствий плоти. Не холил тело в тепле, не нежил мягкими постелями, не закутывал в меха в зимнюю стужу. Хмельного в рот не брал, жен чурался аки дьявола. Лишь по великим праздникам, как-то, Пасха или Рождество позволял себе откушать скоромного. Человека отец Иакинф считал от рождения грешным, ибо жизнь тому явилась благодаря мерзостному совокуплению. В юношеские годы по наивности попал Иакинф в покои вдовой матроны, обременённой годами, но молодящейся, ненасытной к утехам. Под благочестивым ликом скрывалась сущая дьяволица. Пребывание в спальне развратницы, ведавшей, казалось, все ухищрения плотских наслаждений, породило у будущего Христова проповедника предвзятое отношение к женщине как к существу насквозь греховному, низкому, помышляющему лишь о срамном, о котором и думать отвратно.

Как можно возлюбить людей, погрязших в мерзости? Твёрдо помнил епископ слова Иисусовы: «И враги человеку – домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто не берёт креста своего и не следует за мной, тот не достоин Меня». Константинополь – оплот правой греческой веры – представлялся отцу Иакинфу огромным сосудом мерзости. Смысл жизни видел в покаянии, в постоянном, непрекращающемся искуплении первородного греха. Человек есть человек. Дух Иакинфа пребывал с Богом, а тело, при воспоминаниях о срамных ночах, вожделело. Днём отец Иакинф не мог без отвращения думать о том, что происходит между мужчинами и женщинами. Ночью же плоть оказывалась предоставленной самой себе, и, проснувшись, поутру отец Иакинф плевался, вспоминая ночные утехи в сладостных сновидениях. Потому епископ ненавидел собственную плоть и накладывал на неё всевозможные тяготы. С молодых лет повёл отец Иакинф суровую и безжалостную борьбу с собственным телом и к зрелым годам преуспел в том. Женские прелести перестали горячить и волновать его кровь. К жизни отец Иакинф подходил с одним мерилом, жёстким, как Прокрустово ложе: всё, что не угодно Господу нашему, – скверна. Скверна же подлежит истреблению. Конечно, для уловления душ человеческих надобна немалая хитрость. Человеки – не глупые куры, сыпнул горсть зерна, и пойдут, куда угодно. Средства могут быть разными, но вести к одному итогу.

На Русь епископ пришёл с устоявшимися взглядами и правилами. Русичей, коих призвал себя обратить в истинную веру, считал дикими, необразованными. Дело заключалось не только в том, что те погрязли в мерзком идолопоклонстве. Русичи не почитали Власть и потому находились на одном уровне с дикими скифами. Почитание Власти должно быть в крови, ибо Власть есть порядок. Так мыслил ромей. Можно ненавидеть сборщика подати, нотария, комитов, префектов, даже самого басилевса. Басилиссу можно считать продажной блудницей, коей не место в божьей церкви, и лишь благодаря похоти басилевса ставшей божественной. Но все вместе эти люди – Власть, установленная Богом. Подданным надлежит не просто повиноваться власти, но почитать её как божье установление. Как служение Богу требует особых, строгих обрядов, так и почитание Власти должно выражаться в специальных церемониях. У русичей такого не принято. В самом Киеве при проезде великого князя по улице подданные и не думают пасть в ноги, скинуть шапки.

Человек, не почитающий Власть, – глупое животное. Хватит ли жизни его для исполнения задуманного?

Два лета тому пришла из Киева благая весть. Окрестил киевский поп Владимира. И вот уже два лета всякими хитростями великий князь склонял к новой вере боярство, дружину и старцев градских, киевских. Но слишком медленно продвигалось дело. И в размышлениях своих Иакинф подумывал, что не только слово да молитва потребны для обращения язычников, но и меч. В Новом Завете о том прямо сказано. Удержать крещёных от бесовских плясок да игрищ – княжья воля потребна. Сколько новгородское священство ни билось, всё без толку. Князя, князя-христианина в Новгород надобно. Князя с верной дружиной. Новгородская верхушка вместе с тысяцким верховному волхву Богомилу покорны. Богомил же – главный противник священства в Христовой вере.

 

2

Трое холостых парней, среди них и Ставр, по-прежнему жили в истобке. Добрыга ворчал: новая изба стоит, а они в тесноте ютятся, сколько дров зря расходуется. Добриша посмеивалась:

– Сам-то почто в старой избе живёшь?

Добрыга находил ответ:

– Я новую избу для молодых ставил. А в этой родился, в ней же и помру. Мне здесь привычней. А истобку разберу на дрова осенью, коли не перейдут. Чего нашли в той истобке – не повернуться, зимой топи, не топи, тепло, пока печь топится.

Истобка и правда в сильные морозы промерзала так, что поутру углы инеем покрывались. А вот привыкли, столько про новую избу говорили, а теперь расстаться не могут – привыкли.

Беляй долго лежал без сна, ворочался. Не вынес тягучих дум, встал, зачерпнул берестяным ковшиком воды из деревянной бадьи, долго пил студёную влагу. Ставр пробудился, спросил:

– Ты чего? Ай вставать пора?

Рудый, мастеривший что-то в корчинице после ужина за полночь, спал беспробудно.

Беляй буркнул:

– Спи, рано ещё.

Утерев рот, повалился на полати, закутался в сукмяницу, истобка к утру выстыла изрядно. Поворочавшись, накрылся овчиной и, пригревшись, наконец уснул.

Думы не оставили в покое и днём. Неунывающий Рудый, когда сидели, передыхая, на лавке, испив квасу из берестяного черпака, ткнул локтем в бок.

– Чего кручинишься, паря? Ай женитьбе не рад? Смутил девку, а теперь взад пятки?

Беляй поморщился, промолчал.

Вечером, после ужина, когда женщины сели за стол, а мужики рядком расположились на конике, спросил у Добрыги:

– Скажи, где, у кого, правда? Ты вот говорил, мы ковачи, мы резы не берём. Выходит, у нас своя правда, у бояр, вотчинников – своя? Христос учил: почитай родителей своих, люби ближних. Я родителей от закупа освободил, а поп недоволен. Те деньги на церкву отдать надобно было, а о родителях молиться. Нешто им от моих молитв лучше б жилось? А волхвы учат – живите по правде. Так по какой правде жить? Какая правда настоящая, коли всяк за свою держится?

Дубок со Ставром, души коих не маялись разгадкой смысла бытия, оставили прибаутки, притихли, ждали слова старшего.

Старший посопел, потёр кулаком нос.

– Хоть про резы и закупы в Новгородской правде писано, я так мыслю, не правильно то. В Прави того нет. В Прави другое. Человек трудами своими жить должен. А на чужой беде жировать да скотницы набивать – то не правда, то богатеи придумали. Полоняников и тех, сколь поработают, на волю отпускают. Сварог такому не учил, чтоб за куны вольного в закупы или обеля обращать. Живи трудами своими, не обижай никого, с чужой беды прибытку себе не ищи, вот и есть правда. Чему ваш Христос учил, не знаю. Знаю, родителям помогать – благое дело. Наши боги так учат, и Род, и Сварог, и Святовит. Коли отец немощный, кто ж ему поможет, как не сын? То наши боги тебя надоумили. По правде ты поступил.

Женщины за едой прислушивались к серьёзному мужскому разговору. Добриша, не выдержв, обернулась, сказала и своё слово:

– Ты, Беляй, и не думай. Правильно сделал. Мало ли чего поп удумает. Родителей брось, а деньги на церкву отдай! Нашим богам никакие церквы не нужны. Святилище миром строили.

 

3

Разногласия с отцом Иакинфом не поколебали решение Беляя принять крещение. Поп был чужаком, и слова его были словами чужака. Как ему понять душу русича? Не мог Беляй радоваться жизни, когда родичи в неволе живут. Прав гончар Иван: живи по заповедям, да свою голову на плечах имей.

Перед крещением одиннадцать новообращённых – шестеро мужиков, три мужатицы, две из коих были с дочерьми-юницами, – ночевали в Никодимовой избе, дабы спозаранку идти на Волхов. Иакинф далеко за полночь толковал о таинстве крещения. Читал из Нового Завета о крещении Спасителя, пояснял, почему крестятся водой, что есть вода при крещении. После каждого крещаемого пытал о верности вере.

К реке подошли, когда солнце едва показало свой лучезарный лик. Только-только прошли ляльники, от одного взгляда на мутную после половодья воду пробирал озноб. Первыми крестились мужики, жёны с юницами остались за кустами тальника, дожидались своей очереди.

Беляй вторым ступил босыми ногами на колючую востолу, развязал пояс, скинул верхнюю одежду, обернулся к восходящему солнцу, опустил долу руки. Иакинф трижды дунул, притянул взглядом. Было в том взгляде и повеление, и вопрошание. «Создал Господь Бог человека из праха земного и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою». «Благословляю!» – словно с небес раздавался распевный голос. Вот теперь свершается нечто, что сделает его совершенно иным, угодным всемогому и всеблагому Богу. А поп уже держал руку на его склонённой голове и читал молитву. Повинуясь властной длани, Беляй повернулся на запад, та же властная длань толкала в спину, ушей достиг раздражённый шёпот:

– Говори! Никак все наставления забыл?

Беляй встрепенулся. «Да-да, ведь он же должен сказать». Пред внутренним взором предстал лик Пречистой Богородицы, Спасителя, виденных в церкви. Их сменили капи, волхв, во мраке ночи добываюший огонь, пляшущие кобники. Пред ликом Богородицы, Спасителя и волхв, добывающий огонь прадедовским способом, и кобники, извивающиеся в танцах, показались смехотворными, тёсанные топором капи – уродливыми. Всё вместе – мелким, ничтожным пред величием Бога. Беляй воздел руки, с чувством сказал:

– Отрекаюсь от сатаны и бесов, изгоняю их из сердца своего.

Повинуясь руке Иакинфа, обернулся на Восток, молвил:

– Сочетаваюсь!

Вдали, в туманце над рекой, пронзаемом радостными лучами солнца, появился образ Богородицы, ласково глядевшей на новообращённого. Глаза у Беляя заслезились, дрогнувшим голосом произнёс символ веры:

– Верую во единаго Бога Отца Всемогого, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго. Иже от отца рождённого прежде всех век, Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, несотворенна, подобосущна Отцу… И в духа Святаго, Господа Животворяща, Иже от Отца исходящаго… Исповедаю едино крещение во оставление грехов. Чаю воскрешение мертвых. И жизни будущаго века. Аминь.

Произнеся символ веры, Беляй земно поклонился на восход и, не чувствуя холода студёной влаги, вошёл в реку по грудь и трижды окунулся. Течение было сильным, невольно шагнул пару раз. На берегу ждал Никодим, протягивал белые порты.

По дороге домой чернявый Гюрата, приблизившись, зашептал в самое ухо, дабы не услышал Никодим:

– Почто поп мужей и жён раздельно крестит? Мы ж теперь все чада божьи! – гоготнул, довольный.

Староста всё же услыхал. Сплюнул в сердцах под ноги, попенял с укоризной:

– Ты ж крестился только что, Гюрата! О том ли мыслишь! О божественном думать должен, а у тебя похоть на уме! И когда! В святое крещение. Эх-хе-хе, только калёным железом грехи из вас и выжечь можно. Это ж крещение, не Купала!

Беляй не слушал ни шутки остроумца, ни брюзжание старосты. Душа его радовалась. Коль привиделся ему лик Богородицы, знать, Матерь Божья мирволит ему, иначе зачем бы лик свой явила. Ежели так, наверняка поможет соединиться с Годинкой, ничего иного ему и не надобно.

 

Глава 13

 

1

К нынешней осени Гудиша заметно поплохела. С лета попритихла: не сновала с раннего утра по двору, не донимала сына поучениями, не толклась в избе, когда невестка обед стряпала. Облюбовала чурбачок, на коем Желан лучину щипал, да сидела на нём целыми днями тишком. Сидела вроде от всех отгороженная, будто одна на всём белом свете, словно и дела ей нет до домашних: бормотала не поймёшь что да теребила понёву на коленках. Домашние, занятые своими заботами, и внимания особого не обращали. Понятное, мол, дело, старый человек, отдохнуть хочется. Ещё весной управлялась по хозяйству, и корову доила, и галиц на яйца сажала, и нынешнего телёнка матку сосать отучала. В первый выгон скотины наварила да накрасила яиц, огладила ими корову с тёлкой, расстелила поясок в воротах, делала всё, что и в прошлые года исполняла. Ходила с бабами на выгон, строила круг-оберег вокруг стада. А на Купалу уже дома сидела. Млава после прошлогоднего несчастья помаленьку да потихоньку отходить стала. Иной раз лицо от улыбки светлело, когда на внучонка глядела. Внучек ладненький вышел – крепенький да румяный. Гляди, не наглядишься. Бабушку завидит – ручонки к ней тянет, бабушка и улыбается. У Любавы к осени живот в другой раз круглился, знать, ещё внучок на подходе. Как жатву закончили, мужики за молотьбу принялись. Млава с Купавой зернотёрки вертели, торопились из новины настоящих хлебов напечь. Гудиша тут же, при них на своём чурбачке тихой мышкой сидела. Сидела-сидела и говорит Любаве, да весело так говорит:

– Что ж, Заринка, никто не сватает тебя? Ай в вековухах остаться хочешь? Купава в твои лета уж первого родила.

Невестка со свекровью так и замерли, обомлели. Млава побелела вся. Старая сказала и понурилась виновато, понёву перебирает, словно ищет что-то. Посмотрела на снох жалостливо, клюку подхватила и в избу ушла.

Как солнышко красное охолонуло, ночь день перемогла, занедужила Гудиша ногами, вскорости и спину скрючило. Млава наладилась Зоряну позвать, свекровь отговорила.

– Не ходи, не бей ноги, старость не вылечишь.

Переселилась старая на печь. Одна забота осталась – младшему внуку и правнуку были да небылицы сказывать. Голову ещё боле повело, старшего внука Желаном кликала. Оно и правда, Житовий с годами стал шибко на отца походить, не столько обличьем, как походкой да ухватками.

Как-то вечером, темнялось рано, спать не ложились, каждый своим делом занимался. Избу малость освещали – в светце над кадкой лучина горела, на столе жировик коптил. Слезла Гудиша с печи, сама слезла, доковыляла до кадки, напилась из черпачка, на коник присела. Присела и говорит сыну, на этот раз никого не перепутала, заговорила ясно:

– Ты, Желан, не печалься. До весны, а то и до лета доживу. Не придётся среди зимы окошко выставлять.

Млава запричитала:

– Что ты, мама! Лето придёт, оздоровеешь.

Гудиша отмахнулась, назад на печку полезла.

– Пустое речёшь. Приходит мой срок, отжила свой век. Что за жизнь, в голове морок, ноги не ходят, целый день на печи сидеть.

При неугомонном нраве сидеть целыми днями на печи Гудише было тяжко.

 

2

Признание миром за Желаном и его сыном права местьничества не только укрепило дух узников, когда те томились в порубе, но имело иные, вполне материальные последствия.

В Киеве, на княжом суде объяснения Желана о пропаже дочери, уликах, обличавших преступников, веса не имели. Тела нет, видоков насильного умыкания девы нет, стало быть, отец и сын – головники, убившие боярских рядовичей по злобе. Потому оба обязаны за убийство внести виру в княжью скотницу, а сын – заплатить огнищанину за лечение раны и обиду.

Для княжого суда Олович да Талец с Ляшком были исполнителями боярской воли, на коих, как ведомо, смерды таят злобу, а сотворивши лихо, себя же и выставляют обиженными. Мир рассуждал иначе. Исполнители боярской воли – враги верви, ибо стремление боярина, как ведомо, – закабалить вервь. Для княжого суда Талец с Ляшком были неизвестными рядовичами. Дома же они слыли за людей худых, пакостливых, способных на любое зло, живших не по закону, не по Прави. Похищение девы было налицо, имевшихся доказательств для мира было достаточно, чтобы считать боярских людей преступниками. Мир не только не осудил Желана с сыном за убийство, мир осудил бы само семейство Желана, если бы родовичи не отомстили за дочь и сестру. Преступление было совершено не только против семьи Желана и его рода, преступление свершилось против верви, а за преступление надо карать. Для боярина, князя Желан с сыном были преступниками, для верви же они являлись мстителями, исполнившими невысказанную волю верви. Потому мир взял семью Желана под свою защиту и выплатил виру и князю, и огнищанину. С огнищанином вервь рассчиталась весной. Десять гривен, присуждённых внести в княжью скотницу, предстояло выплатить осенью, когда князь собирал дань со своих подданных. Без помощи односельчан Головану был один путь – идти в холопы к Оловичу.

Желан исправно вносил лепту в дикую виру верви, и возражений ни у кого из односельчан не возникло.

В начале зимы, когда чернотроп сменился санным путём, в Городню приехал боярин Брячислав. Приехал не сам по себе, с княжьей службой – из молодых крепких мужиков набирал воев в княжью рать. На кого великий князь собрался, не сказывал. Может, сам не ведал. Хотя ещё диды обосновались в Киеве, в ближние бояре Брячислав из-за трусоватости не выбился, потому тайных помыслов князя не ведал.

В ту пору оба старших Желанова сына готовили лес для избы Житовия. Старая стала тесной для двух семей, а к весне молодые ждали прибавления. Шла вторая седмица студеня. Деньки стояли ясные, с морозцем. Хорошие деньки, да шибко короткие. Потому из дома выезжали, едва денница разгоралась, поторапливались, Студенец сказывал, седмица-другая пройдёт, и полетят, закрутят снежные заметы. Да и без волхва ведомо, в просинце в лес с конём не сунешься, сугробов наметёт под самое конское брюхо. У смерда заботы круглый год, одно за другое цепляется. Со стороны посмотреть – с урожаем управился, лежи на печи да пиво попивай. Ан нет! То, как ныне, лес на избу заготавливать надобно, не на избу, так на одрину, крышу ли. Дрова тоже не летом готовят. Просинец подойдёт, жито домолачивать надо, сено с покосов возить, после пашню удобрять. Только телегу, плуги, бороны наладил, к пахоте время подошло, и опять всё закрутилось. Мало у смерда времени на веселие. Зимой отдых на святки да Масленицу. Скотина и в праздники пригляд требует. Работает смерд от темна до темна, выпадут праздничные деньки – веселится всласть. И работа, и веселие – до упаду.

Доставалось и лесорубам, и Гнедку. Мороз, а шапки от пота мокрые. Лес из сосновой рамени через лядину и яругу вытаскивали на голомь. На месте никак нельзя оставлять, лядину и овраг первые же заметы забьют снегом, мерина запалишь, пока вытащишь. В овраге сугробы наметало не по брюхо, по самый круп. Перетаскать лес в Ольшанку, раскряжевать обещали помочь Любавины братовья, но и сейчас, что могли, перетаскивали обратным ходом.

В полдни сели перекусить. Житовий развёл костерок, Голован сучья обрубал, топор к рукам прикипел, остановиться не мог. Вода в глиняном горшке забурлила, подмёрзший хлеб отмяк, Голован всё топором махал. Житовий уж раза три к костру звал. Изменился брат за нынешний год. Из весёлого парня превратился в хмурого нелюдима. Былой Голованко, оказавшись среди бронзовоствольных сосен, непременно бы весёлым гоготаньем распугал всех леших, а то принялся бы гонять любопытную векшу. В пути бы соскакивал то за рябиной, то за бояркой. Нынешний же Голован знает только работу, словно дума тяжкая неотвязная к земле гнёт, не отпускает. Пора жениться, а у него о том и мыслей нет. Что ещё может заботить парня, коему едва восемнадцать лет сравнялось.

Закончив обрубать сучья со стройной сосны, Голован подошёл к костру, набросил кожух на потное тело, сел на бревно. Молча пожевали ветряной рыбы, сала. Голован протянул руки к огню, спросил:

– Слыхал, тиун из Городни приезжал, сказывал, князь воев в рать набирает.

Житовий запил горяченьким едомое, отставил кружку.

– Нам-то что до княжьих походов. У нас своих забот хватает, – поджал губы. – Сказывала вчера Любава. Заходил Братята, объявил, боярин, мол, известил: коли охочих не найдётся, чтоб вервь двоих по жребию назначила. Вот не было печали.

– Подамся я в вои. Наготовим лес, на святки в Киев уйду.

– Да на что тебе княжьи походы? То ли своих дел мало? Может, и не выпадет жребий-то.

Голован вздохнул, поднял ветку, обламывал тоненькие веточки, бросал в костёр, смотрел на вспыхивающую хвою.

– Эх, покою мне нет. Как посидел в порубе, с тех пор нудьга душу томит.

– Женился бы, – Житовий хохотнул, подмигнул хитро. – Женись, нудьга уйдёт.

– Женился! Да на меня девки и не глядят.

– Да кто ж на тебя смотреть-то станет? Насупился, как ненастный день в грудне. Не улыбнёшься никому, подарком не одаришь, ленточкой ли, колечком, орехами. А девкам то любо.

– Не, не по мне то, решил уже. Пойду в вои, назад не вернусь. Коли жив после похода останусь, в княжью дружину попрошусь.

Житовий, прищурившись, вгляделся в лицо брата, понял тайные помыслы.

– В дружину идти – роту князю давать надо. Без роты в дружину не возьмут.

Брат пожал плечами.

– Да уж как-нибудь, там видно будет, – вслух не говорили, думали об одном. – Ладно, давай за работу, кого сидеть-то.

Житовий не поднимался.

– Подумай, брат. Заринку не вернёшь, себя погубишь. А он князь всё ж таки.

Ничего не ответил Голован, первый взялся за топор. Всё уже думано-передумано, призывом на рать вопрос сам собой решился. Перед старшим братом чувствовал себя виноватым, тот рассчитывал на его помощь, потому и работал без роздыха.

* * *

Вечером сходил Голован к старосте Братяте. Объявил – уходит в вои, из верви тоже уходит и от надела своего отказывается. Уговоры и родных, и старосты, мужика рассудительного, были бесполезны. Из верви уйти – защиты лишиться, но Голован твёрдо решил искать доли в ратном деле.

На рождественских молениях на Красной Горке у священного дуба столковался Голован с городнянскими и своими мужиками, что на рать уходили. Городнянские поведали: по наказу князя боярин давал сани до Киева добраться. Без княжьего наказа, пожалел бы коней, пришлось бы пеши топать. Желан отдал сыну боевой лук с тремя десятками стрел, Млава навесила на пояс, да на шею обереги, натолкала полную сумку едомого. На второй день нового года поклонился Голован отцу-матери, отчему дому, родовичам, собравшимся во дворе, отправился искать долю. Млава перекрестила сына, Житовий проводил брата до Городни.