Глава 1
1
Древлянский полк собирали в Белгороде. Как ни стремился Добрыня обустроить своё любимое детище, к приёму такого количества ратников город не был готов. Жили в тесноте. По утрам в курных избах, промерзающих истобках воздух становился вязким от людского дыха, испарений сушившихся онуч, поршней. Поначалу в десятки, сотни сбивались по весям, сёлам. Воевода Всеслав решил по-иному, перемешал и десятки, и сотни. Теперь в десятках молодёжь, доселе ни меча, ни копья в руках не державшая, соседствовала с бывалыми мужиками, не единожды побывавших в бранях. Воевода хотя и не числился в ближних, был княжьим мужем, состоял в старшей дружине. Сотниками назначили тоже дружинников, а десятинниками поставили толковых, находчивых мужиков, воями повидавших кровавые сечи.
Голован попал в пешцы, в десяток искоростеньского ковача Нежебуда. В избах не засиживались. С утра до вечера постигали бранную науку – бились палками, метали сулицы, стреляли из луков. На третий день сивоусый Нежебуд с обрубком вместо правого уха похвалил, да тут же и побранил Голована:
– Что удара не боишься, не робеешь, то добре, а что как лось прёшь, то худо. Изворачиваться надо, удары отбивать, – и в который раз принялся объяснять и показывать.
Побранил молодого воя и сотник Жировит, проводивший смотр вверенного ему воинства.
– Лук-то у тебя чей?
– Отцовский.
– А что, ни меча, ни копья у отца нет? Или пожалел сыну отдать, на князя понадеялся?
– Меч был, сказывал, клинок обломился. Копья не было, рогатина была.
– А рогатина где ж?
Голован помялся.
– Потерялась, – ответил, глядя в землю. Где и как потерялась, уточнять не стал.
– А в Городне почто меча не дали? – сердито допытывался сотник, хотя сердиться следовало не на молодого воя, впервые отправлявшегося в поход, а на боярина, снаряжавшего рать.
– Я не городнянский, потому и не дали, – раздражился в свою очередь Голован. – Я из Ольшанки, мы вольные, не боярские.
– Беда с вами, с заселшиной, – проворчал сотник и двинулся дальше вдоль нестройного ряда.
Древляне в сравнении с киянами вооружены были много хуже. У того меча нет, у того копья, тот с топором, коим деревья подсекают, пришёл. Поднепровский житель, горожанин, смерд ли, жил под постоянной угрозой нападения степняков, потому и держал оружие в исправности. До древлян же кочующие орды грабителей добирались редко.
Через пару седмиц наведался в Белгород верхний воевода, сам Добрыня. С воями ближний боярин держался запросто, не чинился, не в пример городнянскому вотчиннику. Несмотря на мороз, весь день провёл на майдане, смотрел на обучение молодых ратников. Войдя в азарт, сам показывал удары, да всё с шутками, прибаутками. Трапезничал вместе с воями, в хоромины не ушёл. За обедом наставлял:
– Ромей – вой крепкий, искусный. Медведь с виду – уж какой телепень. А поди-ка возьми рогатиной. Потому и мечом, копьём, и топором учитесь биться, иначе домой не вернётесь. Но и бояться ромея не след. Ромей ближнего боя не любит. Искусны греки и мечами, и копьями биться, а всё ж в ближнем бою русич крепче духом. Потому князь Святослав меньшим числом ромеев бил. В брани не робейте, дрогнет ромей, побежит. Но всё же биться учитесь добре. Дух духом, но владеть мечом надобно. Ежели синяков десятинник наставит, терпите. То не по злобе, а в науку. Лучше сейчас с синяками ходить, чем в брани живота лишиться. Особо готовьтесь отбиваться от вершников, – склонив голову, Добрыня поскрёб пятернёй затылок, сказал, словно бы виноватясь: – Правду молвить, ромейские вершники посильней наших будут, больше у ромеев вершников, чем у нас. Главное, как вершники налетят, не забояться, стоять на месте, ряды не рушить, стену не ломать. Знайте: ряды разомкнёте, побежите – вершники всех перерубят. Будете стоять стеной – и против тьмы вершников оборонитесь. Передние – копья наставляйте, не давайте грекам рубить, задние – стрелы мечите. Ежели грек в броню закован, коня бейте.
Про цель похода ни воевода, ни сотники впрямую не объявляли, но всё воинство знало: рассорился князь Владимир с ромеями, на них удар готовит. Добрыня первый про ромеев заговорил, но про Корсунь не заикнулся. Ратники пребывали в уверенности – на Царьград пойдут.
2
Жизнь Голована круто изменилась. Изменилась не только внешне, но и внутренне. Исчезли обычные для смерда заботы. Не мычала, не хрюкала животина. Иной раз спохватывался среди ночи, который день не выгребал навоз из одрины да пригона, где стояли корова с нетелью и бычком. То была его забота – выкидывать навоз. Теперь спину свернёшь, пока выгребешь. Сонное дыхание, храп, наполнявшие избу, возвращали к действительности. Теперь у него иные заботы – из заселшины обратиться в ратника. Ратная наука – метание сулицы, стрельба из лука, бесконечные поединки на палках – праздному взгляду представляются ребячьей забавой. На самом деле, пока доберёшься вечером до постели, семь потов сойдёт. К телесным тяготам не привыкать. Сельский парень после целого дня косьбы ли, молотьбы, от коих и спину ломит, и руки-ноги отваливаются, умылся колодезной водицей, повечерял и – откуда силы берутся – колобродит со сверстниками едва не до зари.
Усвоив приёмы ближнего боя, новоиспечённые ратники надеялись на отдых, ан не тут-то было. Теперь с утра выходили за городские кромы, в поле, бегали по колено в мокром, тающем снегу. Десятинники и сотники горло сорвали, пока добились толку. Ратники по звуку рога учились собираться у стяга, строиться в ряды, стоять стеной. Но стена должна была не только стоять, но и двигаться, вот тут-то десятинники с сотниками и надрывали глотки, ибо через десяток шагов стройные ряды смешивались и стена превращалась в толпу. Голована, вооружённого луком и топором с узким лезвием, поставили в третий ряд. В первом ряду стояли бывалые ратники с круглыми щитами, копьями и крыжатыми мечами. В отличие от верхнего воеводы Добрыни, воевода Всеслав предпочитал тяжёлые крыжатые мечи, коим, ежели рука крепка, можно и шелом проломить.
Более телесных досаждали душевные муки. Ему, все свои девятнадцать лет прожившему в лоне верви, где всяк знаком с детства, едва белый свет узрел, тягостно было поначалу находиться целыми днями в колготне среди незнакомых, чужих людей. Всё же мало-помалу свыкся, разглядел в общей массе своих – ольшанских, дубравинских да городнянских. Пусть представлялись они редкими вкраплениями в безликом сонмище чужих людей, всё же было с кем словом перемолвиться. Время всё сглаживает, к весне своими стали все полчане. Впервые оторванными от дома были все молодые парни, не один Голован. Всякий понимал, не на вечёрку с пивом собираются, на кровавую сечу. Потому ни вражды не случалось, ни свары не затевались. Каждый искал дружественного сближения. В сече рядом надобно иметь доброго, верного друга и товарища, а не злокозненного недруга. Не распри, другое терзало по ночам молодых парней. Как оно выйдет – схватиться с чужим воем, у коего в мыслях одно – лишить тебя жизни. Старшие мужики, ходившие в походы и встречавшиеся со смертью лицом к лицу, посмеивались: «Не боись, он тоже тебя боится. Тут дело такое, кто кого перебоится».
3
К стенам Царьграда за вещим Олегом шли угличи, дреговичи, сиверцы, словене. Внук князя Игоря собирал полки – черниговский, смоленский, новгородский, киевский, ростовский. По старинке ещё вспоминали, кто из радимичей, кто из сиверцев, чюдин. Все вместе были одного рода-племени – руськими людьми.
Собрать полки в одну рать наметили на Хортчем острове. Появление руськой рати в Олешье не осталось бы не замеченным, потому решили прежде времени не булгачить корсунян. Лодии с Верха заходили на днёвку в Почайну. Кормильцы варили кашу, вои разминались на берегу, зубоскалили с киянами, пришедшими поглядеть на ратников. Воеводы поднимались на Гору, в княжий двор, с докладом о набранной рати. В путь тронулись по большой воде, едва Славутич освободился ото льда.
В своём десятке Голован сдружился с Нежком, подмастерьем гончара из Овруча. Овручский подмастерье природной неторопливостью, рассудительностью походил на старшего брата, Житовия. Разность нравов способствовала сближению. Горячий Голован хотя и ссорился, цапался со старшим братом, привык видеть рядом с собой человека благоразумного, основательного, служившего ему опорой. Но хотя и стал Нежко близким другом и товарищем, самыми потаёнными мыслями Голован с ним не делился. Тугодумом, даже человеком мешкотным Нежко выглядел, пока не приступал к делу. Постигая бранную науку, Голован немало получал тычков и синяков от своего друга. После, когда недавние противники, взопревшие, присаживались отдохнуть на лавку, Нежко, виноватясь перед дружком за синяки, говаривал:
– Не горячись, голову не теряй. Ты распалишься и лезешь напролом, вот и ходишь с синяками.
– Ништо, выучусь, – отвечал Голован, нисколько не обижаясь за доставленную науку. – Я пока жито приловчился молотить, не раз сам себя цепом по лбу охаживал.
* * *
Медлительный Тетерев, на котором вырос Нежко, не сравнить с могучим Славутичем. У парня дух захватывало, когда, опёршись локтями о борт, окидывал взором необъятную днепровскую ширь и, раздувая ноздри, вдыхал ни с чем не сравнимый запах большой воды. А уж головановская Песчанка, кою в жаркую летнюю пору куры вброд переходили, представлялась оброненным колоском рядом с увесистым копом. Песчанка носила на себе долблёные челны, вмещавшие самтрет, ежели пятый входил в чёлн, вода переливалась через низкие борта. Управлялись на тех челнах шестом. Лодии с бортами из досок, в которые помимо вожа, кормщика, гребцов вмещалось до тридцати воев, оба друга видели впервые. Управлялась лодия не хлипким шестом, а тяжеленным кормилом, к коему был приставлен кормщик – людин могучего сложения. В Понте, сказывали, в лодии ставят крепкий шест – щеглу с ветрилом из холстины. Ветрило надувает ветер, и лодия бежит по волнам сама собой, и грести не надо. Было чему удивляться сельским парням. Угрюмый ольшанский парень, окружённый чудесами, становился прежним Голованом.
Берега взапуски убегали назад. Ниже Роси лес рвала степь на перелески и отдельные рамена. Ошуюю лес и вовсе сменился необозримой степью. Голован опускал руку за борт, пил из горсти студёную днепровскую воду. Сказывали, в Славутиче водятся такие сомы, что ежели, не согнувши, положить на телегу, хвост по земле волочится. Милую сердцу Ольшанку вспоминал вечерами, днём новые впечатления заслоняли и родных, и сельцо.
Вот и пороги, о которых говорили много, затаив дыхание. Пространство наполнилось усиливающимся рёвом, лицо обильно кропили брызги. Скалы, складывавшие берега, плясали, словно кобники, приходившие как-то в сельцо из Искоростеня. Стремительный бег лодии, торчащие из воды каменные зубья, словно подстерегавшие судно, казавшееся в это время хрупким и ненадёжным, грозили гибелью. Дебелый кормщик с вожем, покраснев от натуги, ворочали упрямое кормило. Обломится, вырвется из ослабевших рук тяжёлое весло – и лодия прямиком влетит в зубастую пасть. Тогда смерть, не расшибутся о камни, так захлебнутся в стремительной студёной воде. Но молодые парни, хоть озноб пробирал от макушки до пяток, скорее бы дали отсечь себе десницу, чем показать робость перед сотоварищами. У Голована восторг риска мешался с ужасом перед возможной гибелью.
– Ну, едрёна корень, вот это да! – кричал парень, подставляя лицо секущим брызгам.
– Что, засвербило! Это не в твоей Песчанке с жуланами купаться! – скалил зубы Нежко.
Пороги, слившись в один, бесконечный и ревущий, остались позади, миновали и Волчье горло, показались Чёрные скалы.
У священного дуба собралось всё воинство. Кому не досталось места на поляне, теснились под деревьями. Пришли все – и крещёные, и некрещёные, и вои, и бояре, и княжья дружина, среди которой уже немало рабов божьих осеняло себя крестным знамением, проносясь в утлом судёнышке мимо каменных зверей. Что с того, что крещёные! Бог далеко, неведомо где, а пороги – вот они. Пришёл и сам князь с ближними.
Боги приняли требы. Гадание показало успех похода. Белый своенравный жеребец благополучно перешагнул через все препоны, не задев копытами ни одного копья.
Глава 2
1
Лодии заполнили бухту, устремились к пологому берегу, подковой окаймлявшему залив. Окрестности огласились ржанием рвущихся на земную твердь лошадей, людским гомоном. Ратники, жители лесов и лесостепей, не привыкшие к морским путешествиям, не менее коней стремились ощутить под ногами надёжную опору, а не зыбкую хлябь. Перекрывая перебранку, перебрёхи, неизбежные при скоплении большого количества людей, звучали окрики десятинников, сотников, призывавших к порядку.
Две сотни вершников под водительством боярина Воробья на рысях отправились к Корсуню, переймать жителей весей, несомненно попытающихся укрыться за крепостными стенами. Верхний воевода наказывал:
– Сгоняйте молодых, крепких мужиков и баб. Старики, дети, всякие не годные к работе пускай уходят в город. Глядите только, чтоб никаких припасов, кормов с собой не унесли. Посады, веси – не жечь.
В тот же день вышла первая сшибка с корсунянами. Из ворот, продираясь сквозь толпу беженцев, выехала сотня лёгких вершников. В сечу не вступали, пометали друг в друга стрелы, покричали обидное злыми голосами, разъехались.
* * *
Таких неприступных городниц видеть Владимиру не доводилось. Ни киевские, ни новгородские, ни булгарские, ни червенские не шли ни в какое сравнение с корсунскими. Десять лет назад, отбирая у брата Ярополка великокняжеский столец, подъезжал к Киеву, теряя надежду на успех. Оказалось, зря унывал. Брать город приступом не пришлось. Кияне, коих допекло варяжское засилье, отворили ворота сами. И под Булгаром дело закончилось миром, въехал в ворота гостем. Корсуняне ворот не откроют, а иначе взять город не удастся. Каменные городницы не проломить, не перелезть через них. Было из-за чего впасть в желю. Так бывало не раз. Вспыхнув, словно сухая солома на ветру, Владимир отвергал доводы рассудка, убедившись же, что прихоть его невыполнима или требует значительных трудов и жертв, несоизмеримых с целью, падал духом, озлоблялся на весь белый свет. Племянник едва не скрежетал зубами, а неунывающий уй лишь прищуривался, оглядывая каменную кладку.
Чего глядеть? Неужто дыру ищет? Хорошо ведомо: корсуняне строго блюдут свои укрепления. Ромеи не бесшабашные, безалаберные степняки, у них порядок, каждый шаг просчитан, над всем недрёманное око начальников. Непонятен нрав уя. По пустякам сердится, сейчас, когда сам Владимир готов кусать кулаки от бессилия, едва не позёвывает.
Добрыня и не надеялся найти изъян в крепостных стенах. Ежели б не блюли жители градских укреплений, давно бы и самого города не стало. Окрест не пугливые овцы пасутся, алчные волки рыщут. Видывал Добрыня города, окружённые такими же неприступными городницами. Сами по себе вежи да городницы ничто, главное люди, что укрываются за ними. Ослабнут, падут духом защитники – и вежи с городницами рухнут, какими бы неприступными ни представлялись. Потому и высматривал всякую мелочь, да глядел не только на стены, но и окрестности. План взятия Корсуня созрел давно, ещё зимой, в Киеве, основывался план на чужих рассказах, прежде чем действовать, надобно оглядеть своим глазом, проверить, прикинуть, чтоб потом локти не кусать. А ещё искал Добрыня испытующим взором среди защитников, выглядывавших меж зубцов, своего прелагатая, варяга Ждберна. Но тот по непонятным причинам и сам не показывался, и знака не подавал.
Сотня лодий с лучшими гребцами, кормщиками, кметами стерегла Корсунь с моря. Донести в Царьград весть об осаде могла только птица. Но если помощь всё же придёт, не устоять ни сотне, ни тысяче лодий. От беспощадного греческого огня спасения нет. Вокруг вода, а загасить тот огонь нечем. О действии этого таинственного оружия Добрыня был хорошо наслышан. Что ромеи для снятия осады со своего города непременно его используют, в том не было никаких сомнений. Потому требовалось поторапливаться с взятием города.
* * *
Всего лишь день дал верхний воевода на устройство становища и отдых после многодневного пути. Ранним утром звуки рогов призывали к работам. Прикрывшись шкурами, вои, полоняники под страхом наказания таскали землю, камни к стене у ворот. Сотня изрядных лучников не позволяла корсунянам метать в трудников стрелы. Против ворот, на случай вылазки осаждённых, стоял отряд в тысячу дружинников. В полусотне саженей от стены, поодаль от сооружаемой насыпи, Добрыня велел поставить полстницу, подле неё установить шест со стягом – красное солнце на голубом полотнище. Корсуняне, предполагая в шатре со стягом ставку какого-то важного военачальника русов, обильно осыпали её стрелами. Стрелы с ключом от города среди них не было.
Что приключилось с Ждберном? Перекинулся на сторону ромеев и стал израдцем или, разоблачённый хитроумными греками, закончил свои дни в смрадном подземелье с удавкой на шее? Скорее второе. Прознай стратиг Евстратий о готовящемся нападении, изготовился бы к приёму гостей. Греки непременно встретили бы русскую рать в море и всячески мешали высадке. Но Корсунь к приходу русской рати не готовился.
Произошло самое прозаическое, но ни то, ни другое, что предполагал Добрыня. Варяг в это время лежал на ложе. Орал на раба-прислужника, не знавшего, как угодить капризному хозяину, плевался и пил местное вино.
Незадолго до прихода русской рати Ждберн, неся службу друнгария в катафракте – тяжёлой коннице, – проводил учения в своей арифме. Стратиг Евстратий требовал поддерживать постоянную боеготовность войска фемы, и пришлый варяг честно отрабатывал свои золотые солиды, не давал покоя ни себе, ни своим людям. Во время отработки атаки клином конь Ждберна сломал ногу, попав ею в сурочью нору. Всадник перелетел через голову коня и грянулся спиной оземь. Теперь лежал недвижный, ибо всякое движение вызывало в пояснице нестерпимую боль. От бессилия что-либо предпринять, пил вино, плевался и изводил сбившегося с ног раба. Ключ от города находился у него в руках, но передать его осаждающим не было никакой возможности. Сам не вставал с постели, а Ставку, божьему человеку, не было хода на крепостные стены, да ещё с луком в руках. Да и не общались они меж собой, последний раз разговаривали в Олешье. Не пристало блистательному офицеру имперского войска знаться с худым богомолом.
* * *
Шли дни, складываясь в седмицы.
Ещё зимой, узнав, что поход предстоит на ромеев, Голован предвкушал встречу с морем. Неужто вправду в море берегов не видать? Говорят, вода в море солёная. В это вообще верилось с трудом. Где ж столько соли набрать, чтобы эдакую прорву воды посолить. Да и кто его солил, море то? Вот бы окунуться в те солёные волны. Во время плаванья дух захватывало от необозримой морской шири. Берег, от которого в путь вышли, за окоём ушёл, а к которому путь держат, и не видать. Смотрел и насмотреться не мог. Любовался, но и боязно было. А ну как взбулгачатся Стрибожьи чада, завихрят, вздыбят море. Бывалые люди, кои не впервые по Понту плыли, сказывали, в крепкую бурю волны в несколько сажен вздымаются. Это как же, выше избы получается. Такие волны непременно перевернут, разметают на щепы лодию. Вплавь разве до берега доберёшься? И берегов не видать, и воды нахлебаешься. Да и плыть на лодии – не на телеге ехать, аж мутится в глазах от валкого хода, потому и ждал, дождаться не мог, когда к берегу пристанут. И воду морскую Голован попробовал. Тайком, чтоб сотоварищи не засмеяли, изловчился, зачерпнул горстью забортной воды. Поскорей схлебнул и проплеваться не мог – солёная, аж горькая. Как в такой воде рыба живёт? Вообще, вода в Таврии тухлая, из-за моря, наверное. Такая вода руському человеку не по вкусу. Разве сравнить со своей, родниковой? Плохая вода в Таврии. И хотя морская вода пришлась Головану не по нраву, хотелось ему окунуться в солёные волны, поплавать, понырять всласть. Кресень наступил, вода поди-ка степлилась. Да разве на службе князю сам себе волен? Готовились к брани, к кровавым сечам, а на деле вышла работа до седьмого пота, до кровавых мозолей. Да всё быстрей, всё бегом, чуть замешкаешься, сотник уже глотку дерёт. Таскают землю с раннего утра до позднего вечера, а день в кресене нескончаемый. Поесть и то спокойно не дают, похватают трудники каши на бегу – и опять за работу. После обеда только дают чуток поспать. И работе той тяжкой, потной конца-краю не видать. Гору надобно насыпать большую, чтоб десяток-два кметов на ней враз разместились. Потому день-деньской трудились бок о бок и русские вои, корсунские полоняники.
Великого князя видел Голован почти ежедневно. Да как ему, простому ратнику, приблизиться к великому князю, постоянно окружённому воеводами, мечниками-телохранителями. Дома, в Белгороде, боль утраты притупилась, ушла внутрь, зарубцевалась. Теперь же, когда насильник, загубивший сестру, Зарю-Заринку, постоянно мельтешил перед глазами, огонь мести вспыхнул вновь, вселив тоску и беспокойство. Видеть улыбающегося, довольного жизнью злыдня не было сил. Опасаясь выдать себя взглядом, выражением лица, привлечь к себе внимание, Голован при виде князя отворачивался, глядел в сторону. То обстоятельство, что великий киевский князь Владимир является предводителем русской рати и его убийство станет пособничеством врагу, навредит русскому воинству, такие мысли не докучали Головану. Жажда мести заслонила реальный мир. Но испытывая к князю необоримую ненависть, к своим обязанностям воя Голован относился с прилежанием и в случае надобности был готов положить живот за други своя. Русь, русские люди, пришедшие в Таврию воевать своих извечных врагов, это было одно, а князь – совсем другое. Его Голован воспринимал лишь как обидчика, ни к Руси, ни к русским людям отношения не имеющего.
* * *
Одним из первых Голован подставлял корзину землекопам и, пригибаясь под тяжестью ноши, устремлялся на насыпь. Шкуры, укрывавшие голову, плечи, спину, лучники, боронившие трудников, не всегда спасали от стрел корсунян. Нет-нет да и уносили с рукотворного холма то раненого, то убитого воя или полоняника. Голован, играя судьбой, всегда высыпал землю у самой городницы. Опростав корзину, задирал кверху голову, скаля зубы, кричал поносное ромеям. Рассудительный Нежко не раз выговаривал:
– Гляди, дозадираешься. Подшибут греки прямо в глаз.
Голован в ответ смеялся.
– Не попадут, я прищуриваюсь.
Сегодня всё было как обычно. Ноги по щиколотку вязли в рыхлом грунте, Голован старался наступать на камни. Вот и городница. Вчера насыпь была будто повыше. Наверное, показалось, оттого что таскать землю надоело. С чего бы ей понизиться?
Голован сбросил корзину, готовясь высыпать грунт, и охнул от неожиданности. Земля под ногами шевельнулась и на сажень ушла вниз. Насыпь у городницы по непонятной причине осела. Голован покрутил головой. С десяток носильщиков, кто вопя от ужаса, кто молча, выкарабкивались из образовавшегося провала.
Насыпь вмиг опустела. Сотники позвали тысяцкого, приставленного наблюдать за работами, прискакал сам верхний воевода. Сомнений не было. Хитроумные корсуняне, сделав под стеной подкоп, перетаскивали ночью насыпанный грунт в город.
В русском становище произошло замешательство. Всем хотелось узнать причину происшествия. Городские ворота раскрылись, из крепости вылетела тяжёлая конница.
2
Хорошую службу сыскал себе боярин Воробей. Сиди день-деньской в полстнице. Поплёвывай да поглядывай, не прилетит ли стрела с красной ленточкой, и более никаких забот. Служба та державная, простому кмету не поручишь. Стрела, кою караулит боярин, особая, с посланием от прелагатая. В послании том прелагатай опишет, как корсунян одолеть. Вот и выходит, от него, Воробья, зависит, возьмут руськие полки Корсунь или с позором домой уйдут, не солоно хлебавши. Службу эту поручил сам великий князь, стало быть, отмечает среди иных бояр, коли такое важное дело поручил. Великий князь поручил, а верхний воевода, не может не позлобствовать, змеюкой подколодной прошипел:
– Гляди, увижу – хмельное попиваешь, или спишь, – голову оторву, не посмотрю, что боярин.
Сидеть сиднем да дремоту отгонять – маета. Всё ж не то, что крутиться целый день на солнцепёке да горло драть на трудников и воев, насыпавших курган у крепостной стены, или стоять в обороне у ворот. Корсуняне со стен стрелы мечут, а то ворота раскрывают и вылетают оттуда трапезиты – лёгкая ромейская конница. Положим, большого урона вершники не приносят, больше шуму устраивают. Урон не велик для всей рати. А если тебя стрела или сулица достанет? Ты ведь погибнешь, не князь. И что тебе за дело до того будет, что за весь день один ты убитый. В полстнице сидеть спокойней, хоть и скука смертная с утра до ночи на одну и ту же городницу таращиться.
В первые дни корсуняне, привлечённые стягом, метали стрелы и сюда, из полстницы было носа не высунуть. Внутри можно сидеть без опаски, полотнища полстницы, из шкур сшитые, стрелы не пробивали, лишь втыкались в них. Пару дней прошло, оставили стрелки Воробьёв дозор в покое, за весь день две-три стрелы и прилетит. Заскучал боярин. Вечером, отправляясь в становище, одним глазом косился на городницу, не покажется ли на ней стрелок, другим оглядывал воткнувшиеся в землю и стену стрелы, не просмотрел ли прилёт особой, долгожданный. Случись такое, Добрыня со света сживёт, не пощадит.
Давеча у ворот случился большой переполох, прогнал скуку, развеселил боярина на целый день. Самого начала Воробей не видел. Когда вышел из полстницы поглядеть, что за шум учинился, с насыпи гурьбой сбегали носильщики, из ворот размашистой рысью выезжала тяжёлая конница. Такое уже бывало не единожды. Но на сей раз за вершниками хлынул поток пешцев с луками, пращами, сулицами. Пока вершники и пешцы с метательным вооружением теснили русский заслон, из ворот вышли пешцы в дощатой броне, шеломах, со щитами, тяжёлыми копьями и мечами. Борзо, но без суеты, пешцы построились в восемь рядов и, наставив копья, двинулись вперёд. Легковооружённые пешцы тут же скрылись за их спинами и оттуда метали свои смертоносные снаряды. Вершники же рассыпались в стороны и заняли места по бокам фаланги. Боярин Воробей, разинув рот, наблюдал за разворачивающимся действом. Ромеи словно специально для него показывали отработанные приёмы ведения боевых действий. Вслед за дружиной из ворот толпой вывалились жители с лопатами. Бросились к холму и принялись раскидывать насыпанную с тяжкими трудами землю. Здесь порядка не было, но насыпь на глазах теряла высоту.
Русские попятились под натиском скутатов и катафракты, но не разбежались в панике. Вскоре перед ромейской фалангой встала русская стена, и началась сеча. Брань продолжалась недолго, превосходство русских было очевидно. Сохраняя порядок, подбирая своих раненых и убитых, греки вернулись в крепость. Потери русских были не велики. Основной урон греки нанесли насыпи.
Голован в этот день впервые участвовал в брани. Топор его не обагрился вражьей кровью, но, и к радости, и к удивлению своему, во время схватки его не охватил парализующий ужас. Он не успевал думать, так ему казалось потом, руки сами подставляли топор под удар меча, сами рубили. Помнил он только безжалостный взгляд чёрных глаз своих противников да лязг скрещиваемого оружия.
После схватки десятинник – ведь он не поразил ни одного врага – удивил молодого ратника похвалой:
– Молодец, видел, как ты бился. Не сробел, не побежал, за спины не прятался, хорошо удары отбивал. А что ни одного грека не завалил, не печалься. Хоть и не любит грек ближнего боя, да рубака он изрядный.
Неожиданная вылазка корсунян вынудила русских принять соответствующие меры. Теперь на некотором удалении, дабы не достали стрелы, против ворот в полном доспехе и оружии заслоном стояли три тысячи кметов. Дабы зазря не утомлялись, кметам разрешили сидеть, но не спать и не выходить из рядов. В случае новой вылазки осаждённых стена должна встать в мгновение ока.
Сооружение насыпи замедлилось. Кметов в заслоне требовалось менять, и часть ратников пришлось снять с работ. Добрую часть насыпанной днём земли греки ночью перетаскивали в город.
Шли дни. Врачеватель умащивал варяжскую спину целебными мазями, ставил примочки. Варяг по-прежнему пил, как дикий варвар, орал и грозился придушить врачевателя, если в три дня не встанет с постели.
Глава 3
1
Добрыня зря опасался помощи Корсуню со стороны Царьграда. Царьград и не помышлял высылать помощь своему городу. Причина этого заключалась вовсе не в отсутствии вестей из подвергшегося нападению города. Верхний воевода держался твёрдого мнения о лживости и коварстве ромеев. Но он даже не подозревал, что гнев Владимира против корсунского стратига Евстратия Петроны и, как следствие, поход на Корсунь, были задуманы во дворце басилевса.
Евстратий Петрона готовился к смуте, лелея надежду отложиться от Империи.
Власть в Херсоне и военную, и гражданскую назначал Константинополь. Стратигом Петрону поставил предшественник Василия Второго. Петрона в нужный момент поддержал Василия, будучи недовольным всесилием коварного евнуха, при новом басилевсе попавшего в опалу. В стратиги Петрона попал из дворцовой знати, но кровные узы, хотя и слабые, связывали его с Малой Азией, поэтому мятеж Варды Фоки нашёл отклик в его душе.
Таврика, Большой Херсонес год от года богател, тучнел, наращивал мощь. Здесь развивались ремёсла, сюда съезжались купцы со всего света: Востока, Европы, Варяжского моря, Азии. Северные варвары даже имели свой квартал. Слабым местом была пшеница, плохо родившаяся в Таврике. Её в достаточном количестве завозили из Малой Азии и Руси. Отрезанный Понтом от Империи, Большой Херсонес являлся самодостаточным государством с собственным войском. Что до хлеба, его не хватало и в самой Империи. Такое мощное, богатое государство находилось в зависимости от константинопольских интриганов, презрительно считавших Херсонес задворками империи. Самих константинопольских интриганов Петрона считал ничтожествами, не по чести и достоинству занявшими ключевые места в управлении огромной империей. Такие мысли стали посещать голову стратига, едва он вник в местные дела. В дерзкие планы Евстратия Петроны входило расширение границ Большого Херсонеса за пределы Таврики на северное побережье Понта, включая устье Борисфена. Правда, для этого оттуда требовалось изгнать северных варваров. Варвары не только посягали на ромейские владения, старались закрепиться в устье могучей северной реки, но и построили свой портовый город. С захватом плодородных долин Борисфена решалась проблема с хлебом. Во вновь устроенном государстве Петрона видел себя не стратигом, не архонтом, но царём. Вот за собственную корону имело смысл побороться. Устройство Херсонесского государства – дело будущего, задача нынешнего дня заключалась в избавлении зависимости от Константинополя. В мутной воде бесконечных мятежей и смут Петрона намеревался поймать свою собственную рыбу.
Между претендентом на титул басилевса и будущим херсонесским царём начались сношения. Петрона сам строил ковы, предававший и покупавший, был далеко не наивным человеком и не бросился очертя голову в мятеж, добывать корону на чужую голову. Прекрасно разбираясь в дворцовых интригах, он небезосновательно предполагал: сейчас, когда идёт борьба за власть, Фока, дабы привлечь на свою сторону союзника, пообещает всё что угодно. Но не изменятся ли его намерения, когда он добьётся своего? Не превратится ли для него Петрона из союзника в мятежника, которого следует уничтожить? Потому, желая сберечь силы для собственной борьбы, Петрона не торопился с оказанием реальной помощи Фоке и не выступал открыто против басилевса Василия.
О рядовых бойцах – скутатах, псилах, трапезитах, катафрактах – Петрона не беспокоился. Придёт время, золото сделает всё, что нужно. Требуется лишь накопить побольше этого золота. Безземельным сыновьям стратиотов пообещает большие наделы на понтийском побережье, долинах Борисфена. Готовясь к решительным действиям, стратиг исподволь склонял на свою сторону офицеров гарнизона, без которых обойтись никак не мог. Чтобы отобрать у русов Олешье, изгнать мадьяр, призовёт печенегов. Золото сделает всё. Для его накопления можно увеличить пошлину с купцов. Херсон удобный порт для торговли, купцы поморщатся и заплатят. Можно под благовидным предлогом задержать отправку налогов в Константинополь. Правда, теперь налоги находятся в ведении претора, а тот ни за что не примкнёт к заговору. Дурак предан Василию. Посему от претора необходимо избавиться. Дурак-то он дурак, но может пронюхать, и в этом случае непременно донесёт. В ближайшие задачи Петроны входило склонить на свою сторону командиров фемного войска. О тетрархах, пентархах, декархах и даже пентеконтархах стратиг не беспокоился: эти мелкие десятинники и сотники не пойдут против старших командиров и военачальников. Главное – привлечь на свою сторону турмархов и друнгариев, а дальше пойдёт по цепочке. О турмархах Петрона позаботился давно, едва начал укреплять свои позиции в Херсонесе. На высшие должности в фемах Константинополь старался назначить своих людей, но Херсонес являлся местом негласной ссылки, и сюда отправлялись люди, не питавшие особой любви к дворцовой камарилье. С высшими военачальниками Петрона быстро нашёл общий язык. Друнгарии, начальники рангом пониже, были в основном херсонитами. Число их приближалось к тридцати. Один из них решил выдвинуться сам и донёс претору о брожении среди военачальников гарнизона, и какую роль в этом брожении играет стратиг. Претор, будучи предан центральной власти, но не имевший возможности покончить с заговором самостоятельно, отправил в Константинополь гонца. Претор не учёл того обстоятельства, что фемный флот подчинялся одному из турмархов. Требование отправить в Константинополь неурочную, специальную галеру вызвало подозрение. Вестник претора был тайно схвачен, письмо с доносом прочитал Петрона. Претор до доноса стоял у стратига костью в горле. Казной, налогами ведал претор, стратиг получал лишь суммы, необходимые для выплаты войску жалованья да на содержание крепости в надлежащем порядке. Ему же для осуществления далеко идущих планов требовалось всё. Теперь же претор стал попросту опасен. Устранить его в открытую было нельзя, это означало бы открытый вызов Константинополю, а к этому Петрона ещё не был готов. В лучших византийских традициях был подкуплен раб из челяди претора с целью отравить хозяина. Раб действовал неловко, был схвачен и под пытками сознался в злоумышлении. Претор бежал в Константинополь, оставив вместо себя помощника. Помощник не выдержал оказываемого на него давления, и вся полнота власти вместе с правом распоряжаться казной и налогами перешла к стратигу.
2
Опасения заговорщиков о карательной экспедиции Константинополя оказались напрасными. Константинопольские дромоны не появились у причалов Херсонеса. Под началом Евстратия Петроны находилось хорошо обученное, верное ему почти десятитысячное войско. При необходимости за счёт городского ополчения он мог увеличить его численность в полтора раза. Для его ареста, а вместе с ним и его ближайших сподвижников, пары сотен гвардейцев было явно маловато. На большее в настоящее время у Василия не было сил. В открытую Петрона пока не выступал, лишь злоумышлял. Василий решил выждать. Договор с Русью подоспел кстати. Басилевс распорядился не извещать Херсонес о новых отношениях с Русью, ибо ведал о болезненном самолюбии киевского князя и презрении, которое питал херсонесский стратиг к северным варварам. Столкновение между ними было неминуемым. Дабы подогреть страсти, басилевс, зная историю женитьбы Владимира на Рогнеде, отменил отъезд царевны Анны в Киев. Сестре же Василий приказал объявить во всеуслышание, что та не пойдёт замуж за варвара-язычника. О крещении Владимира Василий знал, но Владимир сам подыграл басилевсу, скрывая этот факт.
При столкновении Херсонеса и Киева Константинополь оставался в выигрыше в обоих случаях, как бы ни развернулись события. Если победа достанется Херсонесу, отпадала необходимость выполнять договор с Русью. Второй результат был предпочтительней. Если русы возьмут Херсон, Владимир, дабы получить в жёны царевну, вернёт город Константинополю. Сделает он это непременно, так как женитьба на царьградской царевне для киевского князя дело престижа, ради него он готов на многое.
И вот тогда, не потеряв ни единого бойца, не истратив ни единого солида, руками русов, он, басилевс, приведёт к покорности строптивый город. Заговорщики же окажутся там, где им и надлежит находиться – в застенках.
О царьградских ковах в Киеве не знали, не ведали.
Глава 4
1
После обеда к жильцу заглянул хозяин дома. Полегоньку, помаленьку дела у постояльца шли на поправку. Хотя и с большими предосторожностями – всякие повороты, наклоны вызывали боль, – Ждберн поднимался с постели и передвигался по комнате. Побродив ради разминки из угла в угол, обложившись подушками, усаживался в кресло, в котором проводил добрую половину дня.
Михаил, хозяин дома, порядком надоел варягу. Подыскивая жильё, напросился на постой не только из-за удобства помещения. Во владельце стад и торговце скотом без труда угадывался болтун и хвастун. Со временем Ждберн рассчитывал выведать у толстяка все корсунские тайны. Обласкивать Михаила принялся с первых же дней своего появления в доме.
По вечерам раб приносил жаровню с углями, и постоялец с хозяином предавались возлияниям. Долго приваживать Михаила не пришлось, падок был скототорговец на дармовщинку, из своих запасов вино не приносил, пил купленное постояльцем. Ждберн представлялся простодушным варваром, стремящимся поскорей слиться с просвещённым народом, потому расспрашивал о всякой всячине: нравах, обычаях, привычках ромеев, даже бытовых мелочах. Михаил, найдя в постояльце благодарного слушателя, готового до бесконечности внимать его нравоучениям (законная супруга давно затыкала рот благоверному, едва тот начинал разглагольствования), заливался соловьём. Поначалу поучения хвастливого ромея забавляли варяга, казавшиеся ему, человеку битому, тёртому, смешными. Завести разговор на нужную тему никак не удавалось. Корсунянин, словно чуя подвох, превозносил достоинства города, высмеивал варваров, но городских тайн даже не касался. Оставалось прибегнуть к иному испытанному способу – золоту. Предлагать деньги впрямую Ждберн опасался: не побежит ли корсунянин с доносом, тот не раз вспоминал о клятве, приносимой горожанами. Решил схитрить, завлечь толстяка игрой в зернь. Первоначальная задумка отпала. Скототорговец был не только скуп и жаден, но и трусоват. Уговорить его взять в руки чашу с костями стоило больших трудов, но руководила Михаилом не добродетель, а трусость. Загнать скотопромышленника в долги, а вместо их уплаты потребовать раскрыть городские тайны не получалось. После пары проигрышей Михаил попросту перестанет играть, трусость была сильнее азарта. Да и проигрывая, Михаил становился злобен и подозрителен, ни о каком откровенничанье не могло быть и речи. Иной гуляка-игрок легче расставался с золотым солидом, чем скототорговец с медной нуммией. Фортуна словно насмехалась над скупцом: за первый вечер он ни разу не выиграл и миллисария. На следующий день Ждберн едва уговорил домовладельца взять в руки кости, дабы не терять благорасположения жадного херсонита, пришлось хитрить в его пользу. Выбросив кости из чаши, быстро смешивал их и, поминая леших, объявлял, что опять вышел «собачий» бросок. Хмелеющий скупец не замечал подвоха и быстренько сгребал в кошель милисарии, кератии, а то и тремиссии. Заяви постоялец об «афродитином» броске, непременно бы проверил, а «собачий» кому надо проверять? Выигрывая, полупьяный Михаил становился невыносим. Разговаривал покровительственно, трепал по плечу жирной пятернёй. Надменный варяг едва зубами не скрежетал от злости и тешил себя, что когда-нибудь пнёт дурака сапогом в отвисшее брюхо.
Как-то, выслушав разглагольствования херсонита о неприступности города, выпоив тому кувшин вина и загрузив кошель серебром, Ждберн, дотоле с почтительностью внимавший хвастливым речам, заявил:
– Киев, хоть и стены у него деревянные, и пониже они, а дольше Херсона в осаде продержится.
Корсунянин сидел в кресле развалившись, расставив колени, распустив брюхо, от кощунственных речей едва не подпрыгнул, вытаращил глаза:
– Это почему же?
– В Киеве воды вдосталь, ручьи по городу бегут. А херсониты вычерпают воду из водохранилища, от жажды изнемогут и сдадутся.
Михаил шлёпал себя по ляжкам, хохотал тонким голосом, аж повизгивал. Утерев пальцами взмокшие от смеха глаза, перегнулся через столик, потрепал глупого варвара по плечу.
– Знай же, легче море вычерпать, чем херсонское водохранилище.
Варяг хмыкнул недоверчиво.
– Это как же? Божьим промыслом вода появится?
Михаил погрозил пальцем.
– Не богохульствуй.
Глупый варвар ставил под сомнение слова ромея. Ромейское самолюбие не могло стерпеть такое уничижение. Толстяк, как некоторые не очень далёкие люди, никогда не державшие в руках оружия, подвыпив, любил порассуждать на ратные темы, прихвастнуть своей осведомлённостью. Притянув к себе за плечи глупого варвара, херсонит заговорил шёпотом, который наверняка долетел даже до дворика.
– Знай же, простоит Херсон в осаде и год, и два, и три. Сколько надо, столько и простоит, пока враги восвояси не уйдут. Водохранилище всегда до краёв полно останется, сколько бы из него ни черпали.
Варяг смотрел непонимающе, едва не морщась от боли: вместе с одеждой хвастун прищемил пальцами кожу. Насладившись изумлением, в которое, как он полагал, тупище ввергли его слова, Михаил разжал пальцы. Поёрзав, уселся поудобней в кресле, руки сложил на животе. На лице читалось самодовольство, губы распустились в пьяной ухмылке.
– Прямо против водохранилища, милях в пяти-шести от города, точно не скажу где, есть источники. Вода из тех источников по трубам идёт в город. Трубы из обожжённой глины, потому от воды не размокают. Источники заложили камнями, землёй присыпали, где они, теперь никто и не укажет, потому не видать их, под землёй они. Про водопровод не все знают. Я вот знаю, – Михаил подмигнул и погрозил пальцем. – Смотри ж, никому, то тайна.
Сомнения варвара не развеялись, казалось, даже усилились.
– Сколько ни выходил за город, не видал тех труб.
Михаил опять шлёпал себя по ляжкам, зашёлся в смехе. Что возьмёшь с глупого варвара!
– Да кто ж трубы сверху оставит? В землю на четыре локтя закопаны.
Варяг покачал головой, соображая. Приставил указательные пальцы кончиками друг к другу.
– Не может того быть. Вода меж трубами вытечет.
Как трубы соединены меж собой, Михаил не только не знал, никогда не задавался этим вопросом. Слышал что-то, не любопытствовал, в подробности не вникал. Но нельзя же ромею предстать перед варваром глупцом. Потому с важностью изрёк, словно объяснял бестолочи само собой разумеющиеся истины.
– Меж трубами свинцовые кольца стоят. Они не дают воде мимо течь.
Что сказал, и сам не понял.
Всё, что требовалось, Ждберн выяснил. Про соединения спрашивал так, для отвода глаз. Необходимость и далее ублажать самодовольного ромея отпала. Но избавиться от толстяка оказалось не простым делом. Скряга пристрастился к игре, нескончаемые выигрыши считал новой статьёй дохода и не собирался её лишаться. Ждберн надеялся – несколько крупных проигрышей отвратят хозяина от игры. Но не тут-то было. Фортуна, обидевшись на варяга за шутки над собой, отвратила от него своё лицо. Теперь выброшенные им кости редко показывали боле четырёх птичьих глаз. Ждберн не был скуп, к тому же знал, князь Владимир за исполненную службу возместит траты сторицей, но общение с хвастливым болтуном превратилось в кару небесную. Кошель варяга тощал на глазах, от разорения спасло падение с лошади.
Играть постоялец не мог, но хозяин не лишил его своего внимания и донимал нытьём об убытках.
Шёл третий день затворничества. Мучаясь от боли, Ждберн пил вино, не пьянея. Топот, сотрясший дом, отвлёк варяга от мрачных мыслей о повреждённой спине. Михаил разъярённым быком взлетел по лестнице, едва не вышибив дверь, вломился в комнату постояльца. Ждберн с изумлением взирал на домовладельца, с тем творилось нечто непонятное. Толстяк бегал по комнате, топал ногами, дёргал себя за волосы. Уста его издавали нечленораздельные вопли. На глаза Михаилу попался кувшин с вином. Наполнив чашу, дрожащими руками поднёс ко рту, выпил, расплескав вино на грудь, подбородок. Лишь после этого немного успокоился и обрёл дар речи.
– Я разорён, разорён, разорён! – выкрикнул плачущим голосом, топнул ногой. – Русы пришли! Город окружён!
– Ты сам утверждал, город неприступен. Чего переживаешь? – процедил Ждберн сквозь зубы.
– Как ты не понимаешь? Мой скот за городом. Русы забрали всё – и скот, и рабов. Одна никудышная старуха приползла, лучше бы она там осталась.
– Так ты почему скот в город не загнал? Сам вчера говорил – в Понте видели русские лодии.
– Я думал, русы на Константинополь идут. Они всегда на Константинополь ходили. Что им в Херсоне делать? Загнал бы я скот в город, и что? Чем его в городе кормить?
На следующий день повторилось то же самое.
– Наш стратиг, этот трус Евстратий Петрона, вместо того чтобы вывести войско за ворота и прогнать русов за море, в их лесные дебри, сидит в городе, как перепуганная мышь в норе. За что мы платим налоги, если наше войско нас не защищает? Я – нищий, нищий! Русы сожрут весь мой скот до последнего телёнка и ягнёнка.
Михаил ныл, скулил, причитал по-бабьи. Варяг был готов расшибить кувшин о его голову, только бы не слушать надоедливое нытьё. Хозяин дома считал комнату постояльца лучшим местом для жалоб на судьбу, приходилось терпеть, и ждать дня, когда хозяину можно будет дать пинка.
* * *
Раздражая одним своим видом, ромей потирал руки, злорадно улыбался, топтался, словно стельная корова, наконец, умостил тучное тулово на стул. Вёл себя не так, как обычно. Ждберн насторожился, ожидая новостей.
– Задали сегодня трёпку русам. Насыпь ихнюю срыли и побили тьму. Будут знать, как ромеев грабить.
Ждберн, приняв страдальческий вид, молчал. Ромей, не найдя отклика, хлопнул себя по ляжкам, изрыгнул проклятья на головы русов-грабителей, удалился по своим делам.
К вечеру наведался Егри, кентарх из его арифмы, непоседа и игрок. Молодой кентарх изгнал из помещения скуку и тоску, наполнив его беззаботностью, шумным оживлением. Сняв наплечный ремень с мечом, поставил последний в угол, не дожидаясь приглашения, – зачем спрашивать, все друзья, у тебя есть вино – ты угощаешь, у меня – я угощаю, – налил полную чашу, выпил, крякнул от удовольствия. Шумно выдохнул воздух, по-простецки вытер рот ладонью, развалился на стуле.
– Долго ещё болеть собираешься? Эк тебя угораздило!
Ждберн, сидевший в кресле на подушках, поморщился.
– Встану скоро. Расскажи, что нового? Русы приступ затеяли?
– Было дело, пообщипали им сегодня пёрышки.
Как Ждберн и предполагал, из рассказа Егри успех сегодняшней вылазки уменьшился наполовину.
– Князь русов передал стратигу письмо, чтоб тот сдался, – продолжал кентарх. – Всё равно, мол, возьмёт город.
– А Петрона что?
– Петрона отказался. Ответил, мол, не взять вам город нипочём, не по зубам вам сей орешек.
– Ну а князь?
– Князь не отступается. Передал, хоть три года простоит под Херсоном, а возьмёт город. Русы упорные. Мы только в город вернулись, они опять землю таскать принялись. Если решили взять город, простоят и три года, а нам столько не выдержать, запасов не хватит. Одна надежда на Константинополь, что помощь пришлёт.
– У Константинополя своих забот хватает, не до нас ему, – Ждберн закинул руки за голову, потянулся. – Ничего, выстоим. Крыс переловим, сожрём, а не поддадимся русам.
– Ф-фу! – от упоминания о крысах Егри передёрнуло. – Нет уж, уволь, я крыс есть не стану. По мне, чем с голоду подыхать, лучше – ворота настежь и напролом на русов. А там – да поможет нам бог!
– Сами-то что делаете? С русами бьётесь или бока отлёживаете?
– С русами! – воскликнул Егри сардонически. – Скоро со своими биться начнём.
– Что так?
– Скота в город нагнали, кормить нечем. По ночам тащат наш корм, приходится дозорных ставить.
Кентарх покрутил молодой ус, оглядел комнату, узрел чашу с костями.
– Чем про крыс толковать, лучше кости бросить.
Михаил словно стоял за дверью. Едва Егри упомянул про игру, домовладелец появился в комнате. Скупец предвкушал стрижку двух баранов, но благосклонность фортуны оказалась мимолётной. Похохатывающий гость подсчитывал выигрыш, разозлённый хозяин дважды уходил за серебром.
С этого дня страсть к игре у Михаила исчезла, и более он не докучал постояльцу.
Через три дня Ждберн самостоятельно спустился во дворик, а затем поднялся к себе на второй этаж. Выход в город наметил начать с посещения городской бани, где банщики пользовали посетителей целебными мазями из тыквы, дыни, лепестков роз, и настоями из мяты, ромашки. Вымывшись, решил помолиться, а уж потом отправиться на крепостную стену.
2
В бане, вдыхая аромат мяты, Ждберн долго лежал в горячей ванне, стараясь насладиться купанием впрок. Знал: скоро в Херсоне на счету станет каждая чашка воды, о банях херсониты и вовсе позабудут.
Церковные установления варяг не соблюдал, в храм божий захаживал по праздникам. Из молитв с пятого на десятое знал «Отче наш», «Иисусову молитву», «Благодарение за всякое благодеяние Божие». Так было принято – после перенесённого недуга благодарить богов за исцеление, перед свершением важных дел просить богов о помощи. Раньше молитвы возносил Перуну, теперь – Христу. Особой разницы в том варяг не видел.
Он бы сходил в свою, приходскую, но та была далековато от городской бани, чтобы попасть в неё, пришлось бы сделать порядочный крюк. Зашёл в ту, что была по пути – церковь Петра и Павла. Церковь была самой крупной не только в Херсоне, но и во всей Таврике. Службу в ней правил архиерей Константин.
В темноватом экзонартексе стоял священник в белой одежде с квадратной белой бородой, четырёхконечным крестом и панагией на груди, в высокой выпуклой шапке, усыпанной драгоценными камнями, иконками по бокам, венчал шапку крестик. У священника в белой одежде было властное лицо, у клириков, стоявших рядом – благоговейно-внимающие. «Архиерей», – догадался Ждберн и с почтением приблизился под благословение.
По широкому центральному нефу варяг подошёл к иконостасу, осенил себя крестным знамением, забормотал: «Благодарнии сущее недостойнаи раба твои, Господи, о твоих великих благодениях на нас бывших, – далее припоминалось с трудом, – славящее тя хвалим, благословим, благодарим, поём и величаем». Не закончив тропарь, обратился к Иисусу: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного». Общение с богом завершил отрывком из «Отче наш».
Молитвы Ждберн знал по-русски, потому и бормотал еле слышно. По-ромейски разговаривал сносно, из церковного не знал ни слова.
На выходе из церкви, в партексе, к нему метнулась тёмная фигура. Цепкие пальцы ухватили рукав.
– Ты кто? Что надобно?
От неожиданности варяг отшатнулся, но тут же нашёлся, и уже был готов наказать нахала кулаком.
– Ставк я! Ай не признал?
Ждберн вгляделся. Действительно, стоявший перед ним незнакомый клирик в длинной чёрной одежде с широкими рукавами, перевязанный на груди крест-накрест чёрной лентой, был Ставком, тем человеком, с которым ненастной осенью покинул Хортчий остров, но о котором и думать забыл.
– Ты что здесь делаешь? Что нужно тебе?
– Иподиакон я при архиерее. Месяц назад рукоположен по ходатайству иерея Анастаса.
Ставк оглянулся по сторонам, потянул варяга за плечо, принудив того нагнуться, зашептал в самое ухо:
– Слушай, что скажу. Я в Корсуне с иереем Анастасом подружился. Иерей Анастас хочет на Русь идти со словом божьим, и многие клирики того же хотят, и из церкви Петра и Павла, и из той церкви, где иереем отец Анастас, и из других церквей. Надо чтоб иерей Константин их в священнический сан рукоположил, тогда смогут они сами службу вести и понесут слово божье, – Ставк торопился, говорил несколько сбивчиво и лишнее, к делу не относящееся. – Анастас угоговорит архиерея, чтоб и меня посвятил, и я лепту свою внесу в обращение руських людей, и спасу их от геенны огненной. На Русь иереи, кои приходов не имеют, все пойдут, такие есть тут.
Перед Ставком стоял не заботник Русской земли боярин Добрыня, а варяг, хотя честно и верно служивший Руси, а всё ж наёмник. А у наёмника душа спокойна, о Руси не печалится. Наёмнику главное, чтоб князь был им доволен.
Ждберн шевельнул плечом, пытаясь высвободиться, но иподиакон не отпускал его.
– Слушай же главное. Анастас сказывал, ежели б русы перекопали землю на четыре локтя против водохранилища, то нашли бы трубы, по коим вода из подземных колодцев в город идёт. Ежели те трубы разбить, воды в городе не станет. Дабы не предавать жителей напрасным мучительствам, священство уговорит стратига покориться князю русов. Измыслить бы – как, да передать то боярину Добрыне. Что скажешь, Ждберн? – Ставк наконец отпустил варяга и требовательно смотрел на него.
Варяг ответил односложно:
– То ведомо мне. Передам скоро, ранее не мог.
Сообщение Ставка рассеяло последние сомнения Ждберна. Дотоле иной раз представлялись те трубы пустым бахвальством хвастливого болтуна. Как так, вода сама по трубам течёт?
3
Никифор Фока предписывал жителям городов, кои могут подвергнуться вражеской осаде, иметь запас продовольствия на четыре месяца. О том же говорилось в трактате «О сшибках с неприятелем». Но ни Никифор Фока, ни составители трактата не подумали о скоте. Варвары не смогли задержать всех жителей окрестностей. Наиболее предусмотрительная часть стратиотов со всем своим скарбом и скотом вошла в город при известии о появлении в Понте русских лодий. Большинство жителей Херсонеса считали, что русы в очередной раз идут на Константинополь, и оставалось на своих местах. Части из них удалось прорваться внутрь крепостных стен. Корм же в городе имелся только для конницы. В первые же дни осады в городе было съедено всё зелёное – трава, кустарники, обглоданы низкорослые деревья. Теперь, добавляя горожанам и беженцам тревоги, нервозности, город наполняло голодное мычание, блеяние, ржание.
По пятой поперечной улице Ждберн вышел на Главную и направился к западным воротам, рядом с которыми находилось водохранилище, а по ту сторону стены русы сооружали насыпь. Улица была полна бесцельно слоняющимися и собиравшимися кучками людьми. Через площадь с семью церквями пришлось проталкиваться. Здесь и на древней агоре собралось особенно много народа. Горожане и беженцы выглядели раздражёнными и озлобленными. Злость и раздражение толпы были направлены как на варваров, осадивших город и принесших бедствия его жителям и жителям окрестностей, так и на стратига. Петрону, удовлетворившегося вылазками и метанием стрел, вместо того, чтобы вывести войско из города и дать варварам решительное сражение, ругали даже больше, чем русов. Признаков малодушия, желания сдаться Ждберн, к своему неудовольствию, не заметил.
Рядом с воротами варягу предстала обычная безобразная картина брани. У самой стены хрипел и бился в конвульсиях поражённый в гортань лучник. На обочине дороги, тянувшейся вдоль стены, лежали сложенные в ряд десятка полтора трупов. Женщины поили вином раненых. Ещё один раненый, коему врачеватель извлекал из плеча застрявшую в кости стрелу, вопил дурным голосом. Два товарища его едва удерживали страдальца на месте. Между осаждающими и осаждёнными шла оживлённая перестрелка. Херсониты, видя в насыпи смертельную угрозу городу, всеми силами, не щадя живота своего, препятствовали её возведению. Русы стрелами сгоняли защитников со стен, мешали прицельной стрельбе.
Приход Ждберна не остался незамеченным. Тяжёлые всадники размещались внутри города, ближе к морю. Но и среди скутатов и псилов друнгарий катафракты был хорошо известен.
– Сегодня первый раз из дома вышел. Хочу на русов глянуть, – объяснил Ждберн своё появление собравшимся вокруг него ради развлечения офицерам.
– Русы поумнели. Такой заслон поставили, за ворота носа не высунуть, – жаловался молодой декарх.
Офицерам наскучила однообразная перестрелка, появление нового лица вызвало оживление. Добрых полчаса Ждберну пришлось выслушивать старые, приевшиеся шутки, замечания и насмешки над русами, которых он знал намного лучше собравшихся вокруг него людей.
Рослая фигура варяга с венчавшим его голову шлемом с гребнем из конского волоса привлекла внимание русских лучников. Пара стрел пропела рядом, одна ударилась о зубец. Ждберн и взявшийся сопровождать его молодой декарх отбежали от опасного места.
– Ты же служил князю русов, должен знать, зачем русы стяг поставили? – спросил декарх.
Ждберн, едва поднявшись на стену, заметил знак, обговорённый с Добрыней осенью на Хортчем острове.
– Мы поначалу думали, то ставка какого-нибудь стратига или турмарха русов, – продолжал декарх. – А там в шатре три дозорных сидят.
– Тот стяг означает, что князь русов объявил Херсон своим городом. Ну а дозорные стяг стерегут, – сказал Ждберн первое, что пришло на ум.
– Вот же наглец! – воскликнул офицер и метнул в стяг стрелу.
К шатру подъехала группа вершников, в одном из которых Ждберн узнал Добрыню.
– Дай-ка лук, – варяг, изображая страстное желание подстрелить руса, почти вырвал из рук декарха лук и пустил стрелу в руса в голубом коце.
Стрела воткнулась в землю в сажени от коня. Вершник, привстав на стременах, разглядывал стену, на стрелу внимания не обратил.
– Далеко, трудно попасть.
– Завтра со своим луком приду. Со своим сподручней, хоть одного руса, а достану.
Выслушивая объяснения декарха, коему льстило внимание друнгария, Ждберн некоторое время потолкался на стене, затем спустился вниз, наведался в свою арифму, доложил турмарху о возвращении на службу.
Дома, дождавшись, когда надоедливый хозяин уйдёт обсуждать последние события с такими же болтунами, запер дверь, и написал краткую записку: «За твоей спиной, за шатром из подземных колодцев по трубам в город поступает вода. Копай землю на четыре-пять локтей, разбей трубы, перейми воду». Стрелу с донесением сунул в середину тула, спрятав среди прочих.
В этот день Добрыня у шатра не появлялся. Ждберн, забавы ради, выпустил несколько стрел по красному кругу солнца на стяге. Поглядел по сторонам. На него никто не обращал внимания. Наложив на лук стрелу с красной ленточкой, варяг тщательно прицелился, отпустил тетиву. Стрела воткнулась в землю у древка и не могла остаться не замеченной.
Служба князю была выполнена. Ждберн ушёл в свою арифму и более на стене не появлялся.
Глава 5
1
Когда русы, узнав от неведомого предателя сокровенную тайну Херсона, разрушив водопроводные трубы, лишили город воды и обрекли его жителей на мучительную смерть от жажды, стратиг Евстратий Петрона наконец посмотрел правде в глаза. Гонцы, выбравшись ночью из города через потайную калитку, давным-давно ушли в Константинополь на быстроходной галере из Сурожа, но ни помощи, ни каких-либо вестей от басилевса не поступало. Это означало одно: Василий решил разделаться с крамольниками руками варваров, и никакой помощи от него ждать не приходилось. Подобный способ усмирения соответствовал духу имперской власти и удивления не вызвал. Всё же Петрона рассчитывал, что Василий не рискнёт сдавать город варварам и окажет помощь. Но тот, очевидно, предполагал неведомым Петроне способом позже вернуть Херсон в лоно Империи. Василий обрекал жителей Херсонеса на мучения и жертвы, в то же время способствовал успеху задуманного Петроной предприятия. Если не разгромить наголову, то хотя бы нанести поражение русам, вынудить их снять осаду и уйти домой – вот путь к успеху. Если он, Петрона, прогонит русов, весь Херсонес, вся Таврика встанет на его сторону. Он избавится от необходимости просить у кого-либо помощь и, пользуясь народной поддержкой, провозгласит себя царём Таврики. Дело за малым – прогнать русов. Войско и жители имеют одно желание – разгромить варваров. Так пусть же своей кровью избавляются от нашествия и добывают ему царскую корону.
Выжидать, медлить было нельзя. Каждый день без воды умалял силы защитников. Стратиг с турмархами и друнгариями разработали план сокрушительного удара. Русы, не ведая того, сами помогли в его осуществлении.
Ночью через потайной ход в стене у самой мощной башни, когда-то отстроенной трудами комита Диогена по велению басилевса Зенона, из города вышли две тысячи псилов. С первыми лучами солнца псилы, посылая впереди себя камни и стрелы, стремительно двинулись на становище врагов. Одновременно на насыпь, не доходившую к этому времени до верха стены всего одну-полторы сажени, спустились ратники, набранные из горожан. Русы поднимались затемно, и резать сонных варваров, как на то рассчитывал стратиг со своими воеводами, херсонитским ратникам не довелось. Хотя и беспорядочно, русы вступили в схватку. Когда на обоих направлениях завязались сечи, втягивавшие в свой круговорот всё больше и больше участников, и русские воеводы, казалось, растерялись, Петрона выпустил из ворот трапезитов, а за ними скутатов. Но Добрыня разгадал уловку стратига и не распылил русское войско. С псилами и ополченцами бились ратники. Сводная дружина встала стеной у ворот. Тяжеловооружённые ромейские пешцы, ежедневными упражнениями вышколенные до бессознательного выполнения всевозможных воинских приёмов, под натиском русской стены не смогли построиться в боевой порядок. Выход из ворот оказался закупоренным. Лишь малому числу катафрактиев удалось выбраться наружу, но из-за тесноты их преимущества обернулись недостатками. Сеча утихла после полудня. Кроме скутатов вернуться в город удалось лишь части трапезитов. Ратники-ополченцы и псилы были отрезаны от ворот и частью перебиты, частью попали в полон.
* * *
Голован делал первую ходку. Осада была изнурительной. Работали от зари до зари. Казалось, только смежили очи, а уже десятинники, сотники кричат, бьют в била. Вои, полусонные, впотьмах кое-как ополаскивали лики, обжигаясь, глотали горячую кашу и принимались за опостылевшую работу. Кроме работы досаждало солнце. Солнце в Таврике жгучее, припекает с самого утра, и ни тучки на небе, ни в тенёчек не спрятаться. Копка житных ям, косьба казались детской забавой. Как ни тяжка домашняя работа, а дом есть дом. Главное же – вода, холодненькая, родниковая, или квас из погреба. В обед, вечером плещешься в Песчанке ли, в ручье на покосе. Здесь же, в Херсонесе, вода тёплая, нет в ней никакой свежести, пей – не пей, ещё хуже, только по́том от неё исходишь. Да и такой-то воды вволю не дают, таскать далеко, все заняты.
Насыпь медленно, но неуклонно росла. Херсониты, не считаясь с потерями, метали не только стрелы, но и сулицы, камни, с каждым днём нанося трудникам всё больший и больший урон. Живые, провожая глазами мёртвых и раненых, уносимых с насыпи, взглядывали на стену, откуда прилетела смерть, цедили сквозь зубы: «Ну, погодите, ужо доберёмся до вас». Голован шёл, наклонив под тяжестью ноши голову, перебирал снулые мысли, считал шаги. Он приучил себя не зыркать боязливо на стену, не вздрагивать и не шарахаться от вскриков раненых, предсмертных хрипов, а идти как ни в чём не бывало. И страшно было, и помирать в этой чужой стороне не хотелось, но если поддаться страху, станет ещё хуже. Потому парень шёл, считая шаги, представляя себя то на покосе, то на молотьбе, то копающим житную яму. Внезапные крики вырвали его из полузабытья. Сразу и понять не мог, где да кто кричит. Крики слышались и сзади, и впереди. Голован вскинул голову. Со стены, размахивая кто мечом, кто топором, некоторые с короткими копьями, прыгали ромеи. Оторопь длилась мгновение. Опустошив корзину, Голован швырнул её навстречу бежавшему на него рослому мечнику. Пока тот отбивался от ивового противника, выдернул из-за спины чекан. Злоба и ненависть, только что пылавшие в глазах херсонита, сменились смертным ужасом. Так, с выражением ужаса, глаза и разъехались в стороны. А над головой молодого воя уже взметнулся меч. Голован оказался проворней нового противника и успел первым нанести удар. Удар пришёлся не по мечу, а по руке. Меч, вместе со сжимавшей его кистью, упал наземь. Далее всё происходящее смешалось в кровавое месиво.
Херсониты, влекомые злобой, стремлением расправиться с варварами, доставившими им столько мучений, сыпались со стены, словно созревшее слетье с многоплодной яблони от заревского ветерка. Те прыгали, растопырив руки, те спускались по верёвкам, захлёстнутым за зубцы. Озлобление и гнев мутят рассудок. Никакого порядка у ратников-ополченцев не было. Под стеной образовалась свалка. Не все трудники, подобно Головану, успели избавиться от ноши и взять в руки оружие. Большинство из них, взошедших на насыпь и приблизившихся к стене, было зарублено, заколото, а то и просто сбито с ног и затоптано насмерть. Оставшиеся в живых после ошеломляющего натиска, отбивая удары, пятясь, спустились вниз. Показавшие врагу спину были убиты. Херсониты, прыгая на плечи, головы своих товарищей, сбивая друг друга с ног, устроили свалку, позволили воям-трудникам встать стеной и встретить наседавшего противника оружием. Первое время пешцы бились на равных. Ни русские не могли прижать ромеев к стене и там истребить, ни ромеи не могли обратить русских в бегство. Наступил момент, когда казалось, русские дрогнут и побегут. В их левый край врезалась херсонитская конница. Конная рубка продолжалась недолго. Трапезитам пришлось повернуть коней и отражать удар русских вершников.
Под конец сечи силы оставили Голована. Шатаясь от слабости, вышел из боя. Земля качалась, в глазах мельтешили большие серые мухи. Руки, лицо, грудь были забрызганы кровью. То была не только вражья кровь. За левой ногой тянулся кровавый след. Оказалось распоротым бедро, очевидно, упавший херсонит достал его ножом или мечом, а он в горячке не почувствовал боли.
Возможно, завоёвывая для Империи новые земли, ромеи избегали ближнего боя. Но здесь, защищая родной город, бились не щадя живота, отчаянно и остервенело. Число павших и попавших в полон со стороны херсонитов не намного превышало потери русских. Но для Херсона, у которого сил было меньше, чем у Руси, урон был много значительней.
Вечером со стены у ворот раздались звуки трубы. Херсониты просили разрешения собрать раненых и убитых. Одним оказать помощь, других похоронить с почестями. Владимир ответил согласием.
2
Замысел Добрыни претворялся в жизнь. Силы херсонитов таяли, словно нежданный снег на солнечном взлобке на исходе зимобора. Мучительная жажда подтачивала дух защитников. Перед вылазкой всех обитателей осаждённого города охватил душевный подъём. Неудача вылазки, вернее сказать, полный разгром и войска, и рати, набранной из ополченцев, ошеломила осаждённых, повергла в уныние, предчувствие скорого конца. Константинополь помощь не присылал, самим снять осаду не удалось, уже самый беззаботный мальчишка не верил в благополучный исход брани, лишь стратиг Евстратий Петрона надеялся на неведомо что. Русские дозоры стерегли город вдоль всей стены и днём и ночью, не позволяли смельчакам, выбравшимся через потайные калитки, пронести и ведро воды. Горожане страдали от жажды сильнее войска. В войске, где каждый боец подчиняется установленному порядку, последние капли воды раздавали по строгой норме. Жители свои запасы расходовали по собственному усмотрению. У беженцев вообще никаких запасов не было. Матери не могли смотреть на мучения детей своих, и в два дня все запасы у горожан иссякли. Предстоящая вылазка вселила надежду на спасение. Неудача породила отчаянье. Отчаявшиеся люди принимались рыть колодцы, но от нетерпения, не достигнув цели, бросали начатое дело, принимались рыть в другом месте. Вода была, но глубоко, под толстым слоем каменистого грунта, чтобы достичь водоносного слоя, требовались настойчивость и вера в свои силы, ни того, ни другого у сходивших с ума от жажды людей не оставалось. Кое-кому удавалось пробиться к водоносным пескам, но водоприток был незначителен, мутная жижица тут же вычерпывалась. Иногда за черпачок этой жижицы расплачивались жизнью. Безумцы резали коней, полудохлую скотину, утоляли жажду кровью. Но кровь не утоляла, а усиливала жажду. Силы небесные поддерживали варваров. За всё время осады не пролилось ни капли дождя, солнце палило, едва отрывалось от окоёма.
Сооружение насыпи замедлилось. На два дня после сшибки работы вообще прекратились, трудники залечивали раны. По ночам херсониты по-прежнему перетаскивали землю, но делали это вяло, через силу. Но, погибая от стрел русских лучников, старались поразить всякого приблизившегося к стене.
На следующий день после сшибки Добрыня велел гребцам разобрать домы и одрины поселян, сколотить лестницы по всей ширине насыпи. Высота насыпи позволяла вскочить на стену в два-три прыжка. Владимир, задумавший этим летом окрестить если не всю Русь, то Поднепровье и Новгород обязательно, торопил с решительным приступом. Своенравный уй, не желавший понапрасну губить людей, стоял на своём: «Плод созреет, сам упадёт нам в руки».
* * *
Пришёл вечером к стратигу архиерей с клиром, вёл с Петроной беседу затемно. Его Преосвященство говорил долго, от речей его щемило сердце, наворачивались слёзы. Петрона слушал, вскинув голову, лицо застыло, словно мраморное изваяние древнего римлянина.
– Младенцы мрут, – говорил архиерей. – У матерей иссохли груди, им нечем накормить детей своих. По всему городу женский плач и стенания. Покорись князю русов, стратиг, не губи людей. Ты сделал всё, что мог, в том свидетельствовать буду перед басилевсом. Всё священство выйдет из ворот крестным ходом и умолит князя о милосердии. Будь же и ты милосерден. Смирись, Евстратий, испей чашу сию, бог будет милостив к тебе.
Большие серые глаза холодно смотрели на архиерея, тонкие губы раздвинулись, из тёмной щели рта камнями упали слова:
– Молись о даровании победы, отче. Матери пусть не стенают, радуются. Их невинные младенцы на небе станут ангелами. Не сдам я город. Не проси.
– Седмицы не пройдёт, город трупами покроется. Будь же милосерден, Евстратий, смири гордыню, повторяю тебе.
Ничего не ответил Петрона, опустив голову и заложив руки за спину, вышел из комнаты. На пороге обернулся, просипел глухо:
– Молись, отче, молись!
Напрасно Его Преосвященство взывал к милосердию каменное сердце стратига. Петрона знал: со сдачей города можно хоронить все мечты о царстве, и не только хоронить мечту. Впустить в город русов означало собственноручно затянуть удавку на своей шее. Именно такая смерть ждала его в застенках Константинополя. Петрона хотел жить, а не умирать мучительной смертью, и каждый день своей жизни оплачивал десятками жизней других людей.
* * *
Жажда и жара, усиливавшая её действие, свершили своё дело, плод созрел. Охлос выходил из повиновения. Люди слушали не старшин и пастырей, кормщиков в повседневной жизни, а вождей-однодневок, подобных маткам-трутовкам, стремящихся собрать вокруг себя поболе пчёл и увести их из улья, но не способных создать семью. Рой, собранный трутовкой, не развивается, но гибнет. Страсти подогрел решительный отказ стратига вступать в какие-либо переговоры с русами. Пытка безводьем привела к пьянству. Не стало воды, а подвалы полнятся амфорами с прохладным, вожделенным вином. Слаб человек, знает, делать того нельзя никоим образом, ибо наживёшь себе беду, да бес искушения шепчет: «Хватит страдать. Влей в себя живительную влагу, и жизнь вновь станет легка и прекрасна». Живительная влага прибавляла сил на малое время, затем становилось ещё хуже.
Утром, повинуясь неведомому призыву, жители вышли на главную улицу, площадь семи храмов. К ним присоединились стратиоты, прочие поселяне, спасавшиеся в городе от нашествия. Раздражение и возмущение требовали выхода. Изнурение от отсутствия воды, постоянные потери и поражения в схватках с пришельцами привели к разложению войска. Если всякий отдельный боец храбр, искусен в ратных приёмах, но не верит своим начальникам, и в войске исчез порядок, такое войско обречено, и ждёт его гибель. К горожанам присоединялись не только псилы и трапезиты, набираемые по мере надобности из жителей, но и скутаты, и катафрактии, основа и краса ромейского войска. Кентархи, друнгарии утратили всякое влияние на своих подчинённых. Появись в этот час на площади стратиг Петрона, ставший к этому времени ненавистен и войску, и горожанам, его разорвали бы на части. Кто первым подал клич, осталось неведомым. Накричавшись пересохшими глотками, толпа по боковым улочкам устремилась к дому Фотия, богатому виноделу. Напрасно иереи взывали к благоразумию и спокойствию, их никто не слушал.
Вино выпили, добрую часть расплескали, разлили из разбитых амфор. Дом, неизвестно по какой причине, разгромили. Хозяин с домочадцами едва успел укрыться у соседей. Утолить жажду удалось далеко не всем. Передние, ворвавшись в подвал, напились допьяна, задним не досталось и капли. Покончив с домом винодела, сонмище разъярённых, исступлённых людей направилось к воротам. Одни вожделели крови, безразлично чьей, русов, стратига, военачальников, другие были готовы погибнуть, но перед смертью наконец-то вволю напиться. Вода же была там, за воротами. Третьи, а таких было едва ли не половина, сами не понимали, куда и с какой целью бегут. Все бегут, и они побежали, неслись, словно щепки, попавшие на стремнину во время паводка. Собственная воля их истаяла и испарилась, их вела воля толпы. Воротняя стража пыталась преградить путь разнузданной, безликой массе людей, рвущейся за ворота, и тем впустить в город врага, но была размётана, изрублена, затоптана.
3
На третий день после сшибки работы возобновились. На курган потянулись вереницы носильщиков. Со стены в них по-прежнему летели стрелы, камни. Русские лучники отвечали тем же. В полдни верхнему воеводе донесли – в городе неспокойно. На насыпи слышны и крики, и гул голосов, вроде вече собирается или купище.
– Вот оно! – воскликнул Добрыня, очами сверкнул, ударил кулаком о ладонь. – Какое вече! Какое купище! Изуметились корсуняне. Раздряга у них и котора, то нам на руку.
Отроки кликнули воевод, тысяцких в княжью полстницу. Совет длился недолго. Порешили – немедля изготовиться к решительной сшибке. Всю сводную дружину собрать в перестреле от ворот, ратникам бросать работу, проверить оружие, сидеть у насыпи. Туда же перетащить спрятанные от соглядатаев лестницы. Кормильцам, водоносам накормить, напоить кметов.
В самую жару, когда посерелые от зноя листы на деревах виснут долу, всякая животина ищет холодок, букашка щель, ворота распахнулись. Из них с рёвом хлынула вооружённая, исступлённая, остервенелая толпа, готовая смести всё на своём пути. Словно мотыльки в пожирающее их пламя, херсониты, толкаясь, мешая друг другу, валом валили под удары копий и мечей русских дружинников. Уже не ворота, а гора трупов мешала русам ворваться в город. Тем временем ратники по сигналу рога, приставив широкие лестницы, взобрались на стену. Корсунские лучники не выдержали натиска, и вскоре ратники спустились вниз. Здесь их встретило упорное сопротивление херсонитских кметов, бившихся не жалея живота своего, но каждый наособицу. Последнее решило их участь. Если бы херсониты сдались, сложили оружие, русские бы не стали их избивать. Но исступлённые, обезумевшие, ценою жизни стремившиеся добыть глоток воды, они вновь и вновь бросались в сечу, вызывая остервенение и без того обозлённых изнуряющей осадой русов. Началась резня, затихшая лишь к вечеру.
За ночь озлобление русских кметов, вызванное и постоянной гибелью товарищей, и утомительной осадой, улеглось. Утром из города беспрепятственно потянулись вереницы водоносов.
Глава 6
1
В первое корсунское утро понежиться в постели великому князю не пришлось, разбудили спозаранку. Удушливый, тягостный сон, в коем ко времени пробуждения пребывал князь, негой было назвать трудно.
Из ворот Корсуня рысью на чёрном, лохматом комоне выехал печенег в ромейских доспехах с булавой в руках. «Пить хочу! Крови твоей напьюсь!» – кричал степняк и, размахивая булавой, наезжал и наезжал на князя. А он силился вытащить из ножен меч и всё никак не мог этого сделать. Догадался – ножны тугие. Печенег размахивал и размахивал шипастой булавой, рычал, и слюна свисала с губы, как у беснующегося цепного кобеля. Вцепившись обеими руками за рукоять, Владимир почти вытащил меч из ножен, и в этот миг булава упала на плечо.
В ужасе открыл глаза. Над ним склонился отрок и несмело похлопывал ладонью по плечу.
– Ты кто? – вскрикнул князь. – Печенег где?
Отрок в испуге отпрянул, едва не упал.
– Нет печенегов. Попы к тебе, княже.
С трудом освобождаясь от муторных сновидений, князь огляделся. Да где ж он? И кровать не там стоит, и окошко не на месте, и солнце светит в него непригоже.
– Каки таки попы? Откуда? Чего надо? – Владимир сел, опустил ноги на пол.
– Двое их, – виновато проговорил отрок. – Один тутошний, корсунский, другой, молодший, Ставком назвался, наш, русский, из Киева. Сказывал ещё, вы с боярином Добрыней знаете его.
– Они почто в такую рань припёрлись?
Робея, словно не попы, а он сам нарушил великокняжеский сон, отрок пояснил:
– Сказывали, дело у них неотложное. Просили, чтоб непременно допустил их до себя. Так что, гнать их?
Своего можно и вразумить, чтоб в другой раз поостерёгся докучать князю не вовремя, но с корсунцем надобно быть поласковей.
– Ладно. Неси умыться, да кваску холодненького прихвати. Боярина Добрыню покличь. Попам скажи, пусть пождут, поговорю с ними.
Попы вошли, встали у порога. Старший, с узкой чёрной бородой, в кою вплетались серебряные нити, прижимал шуйцей к груди что-то завёрнутое в тряпицу. Весь он был какой-то узкий, глаза, – чёрные бусинки, – живо глядели на князя. Князь поднялся, перекрестился широко. У русского попа морду скособочило, корсунский смотрел удивлённо. Помолчали, князь заговорил первым:
– Добры вы буди!
Помявшись, Ставк ответил:
– Здрав ли еси, княже?
Ответил скороговоркой:
– Здрав, здрав, – спросил не то, что думал: – Что за дело у вас ко мне, честные отцы?
Спросить хотелось прежнее: «Чего припёрлись рань-прерань? Спать не даёте».
Заговорил русский поп:
– Ставк я. Помнишь ли меня, княже?
Владимир оглянулся. Добрыня кивнул утвердительно. Князь жестом велел продолжать. Ставк показал на своего спутника.
– Се отец Анастас, иерей церкви святого Василия, что рядом с твоим домом. Отец Анастас поведал мне о трубах, по коим вода в город приходила, а я про то варягу Ждберну передал. Родом отец не грек, но болгарин. Хочет он слово тебе, княже, молвить.
Князь кивнул, сел в кресло.
– В полдни придёт к тебе, княже, архиерей Константин. Станет архиерей просить тебя, чтобы твои ратники-язычники не разоряли божьих храмов, не грабили, не творили насилия над жителями.
Владимир плечом дёрнул. Шумно вздохнул, смотрел недовольно.
Ведь знают же, крещёный он, а всё считают диким сыроядцем.
– Ведомо ль тебе, что я крестился сам и народ свой хочу крестить и обратить в правую веру?
Анастас кивнул.
– Ведомо от Ставка.
Владимир ударил кулаком по подлокотнику.
– Ежели ведомо тебе, что я крещёный и хочу крестить народ свой, почто думаешь, что я, аки сыроядец, стану разорять божьи церкви?
– Я того не думаю, но… – начал Анастас, но Владимир нетерпеливо перебил попа:
– Мне нужны утварь, сосуды церковные, книги со словом божьим, ибо попы руськие жалуются, мало у них того. И попы мне нужны, ибо велика Русь, а попов мало. Не сыроядец я, церквей божьих разорять не стану, и жителей грабить тож не хочу.
– То похвально, так и должно поступать христианину. Но ты, как архиерей заговорит об этом, не торопись с ответом, не так отвечай. Скажи вот что. Скажи, церкви разорять не стану и жителей не обижу. Но надобно, чтобы и архиерей тебе услугу оказал. Скажи Его Преосвященству, чтоб велел дать от всех церквей всё, что тебе надобно, миром, тогда и ты никаких притеснений чинить не станешь. Пожалуйся на бедность церквей руських и скажи, чтобы благословил клириков, что захотят на Русь слово божие нести, и рукоположил тех из них, кои достойны сана. А за всё то не сделаешь Херсону зла, ибо желаешь мира.
– Добре, добре сказал, – подал голос Добрыня. Спросил насмешливо: – Сам-то понесёшь слово божье на Русь, или боязно к сыроядцам идти?
– Понесу, боярин, понесу, – ответил Анастас с лёгкой неприязнью в голосе и, помявшись, посмотрел на Владимира тёплым, участливым взглядом. – Дозволь, князь, совет тебе дать. Не во гнев тебе будет сказано, ведёшь себя, аки язычник. Что за наставник у тебя? Не обучил церковным правилам. На нём вина, тебе-то откуда знать церковные порядки. А тебе с митрополитами, прочими иерархами встречаться.
Владимир нахмурился, засопел. Думалось: «Что за поп, советы мне даёт? А всё ж правду речёт, и глядит без насмешки».
– Говори.
– Когда встречаешься со священником, надобно сказать: «Благослови, отче, раба божия!» Тебя как при крещении нарекли? – Владимир ответил, Анастас продолжал: – Вот и назови своё христианское имя. Голову преклони смиренно, сложи ладони друг на друга, левую книзу, священник положит свою руку сверху, ты её поцелуй. Священник перекрестит тебя и благословит, тогда уже приступай к беседе. Коли дозволишь, обучу тебя церковным правилам. Христианским царям знать их надобно основательно. Вот, принёс тебе, – поп развернул тряпицу, подал князю доску в серебряном окладе с нарисованным на нём ликом. – Се икона Иисуса Пантократора, повесь в углу. Архиерей увидит, поймёт: не язычник перед ним, христианин.
Анастас говорил ласково, доверительно, словно состоял с Владимиром в давней и близкой дружбе, а архиерей Константин был чужд им обоим, и теперь они вдвоём обсуждали, как противостоять ковам архиерея. Поучения Анастаса не раздражали, как раздражали в последние годы советы и наставления Добрыни.
– Добро. Поговорим ещё, я приду к тебе, – ответил Владимир благосклонно. Нахмуренный лоб разгладился, взор смягчился.
«Ишь, хитрый лис, – думал Добрыня. – Царём назвал. К чему бы сие? Обмолвился или с умыслом рек? Однако прав поп. Владимиру наставник церковный нужен. Отец Варфоломей любит в чашу заглядывать. Сие князь и без поповских наставлений умеет».
Добрыня кликнул отроков, велел повесить икону, принести князю одежду для выхода.
2
– Во имя отца, и Сына, и Святаго Духа! – херсонский епископ перекрестил склонённую голову князя русов.
Когда-то отец этого князя встречался с басилевсом, одетый, словно простой людин, в холстяные рубаху и штаны. Вызывающая для его положения одежда подчёркивала воинственность и враждебность князя к Византии. Сын в отличие от отца одевался соответственно своему положению, в том архиерей усматривал различие в характерах сына и отца в лучшую для Империи сторону. Тем не менее одежда покорителя Херсона во многом уступала одеяниям басилевса. Да и как иначе, не один смертный не имеет права шить себе одежд из тканей, предназначенных басилевсу. Правителей много, басилевс единственный на всю вселенную, никто не смеет сравниться с ним. Можно затевать заговоры против Василия, Константина, Цимисхия, но нельзя покушаться на Власть. Уважение к Власти – вот главное отличие просвещённого ромея от дикого варвара. Но стоявший перед архиереем человек завоевал Херсон, его нельзя раздражать, наоборот, нужно умилостивить, чтобы не навлечь на город ещё больших бед. Сделать это нужно так, чтобы не нанести урона святая святых Империи и Власти.
Предугад отца Анастаса сбывался наполовину. Его Преосвященство заговорил о милосердии христианских самодержцев, но пришёл много раньше полудня. Четверо клириков, сопровождавших епископа и расположившихся у стены на лавке, по велелепию с коим себя держали, саном были не ниже иереев или протодиаконов. Пятый, стоявший за спиной архиерея, толмачил во время беседы. Сидели не за столом, как садятся для уложения мирного ряда недавние противники, а вольно, в креслах. Великий князь и архиерей сидели друг против друга, боярин Добрыня устроился поодаль.
– Я не держу зла на корсунян, – говорил великий князь, не отводя и не пряча взгляд ясных голубых глаз. – Стратиг Евстратий Петрона учинил обиду мне, великому князю, значит, всей Руськой земле. Потому я здесь, а стратиг Петрона сидит в порубе и ждёт моей воли. Корсунь я присоединяю к Руси. Кто ж грабит свой город? Я не причиню корсунянам обид, пускай дают корм моей дружине и рати, более мне ничего от них не надобно. Я не накладываю на город дань, но город должен пойти мне навстречу и помочь мне в крещении моего народа.
Владимир ожидал, что архиерей спросит, что хочет он взамен дани, но тот заговорил о другом.
– Я верю тебе, великий князь. Но пока мы мирно беседуем, твои люди грабят жителей, убивают их, отсекают головы. Уйми кметов своих, и жители с радостию помогут тебе. За стратига я не прошу. Петрона ослушался пастыря, и бог покарал его за то.
Владимир переглянулся с Добрыней. Тот нахмурился.
– И тысяцким, и сотникам строго-настрого наказал – жителей не грабить, никаких обид не чинить. Не могли кметы ослушаться. То варяги дорвались! – боярин ударил мечом об пол. – О, волки ненасытные!
В раздражении Добрыня поднялся и вышел из комнаты. Его быстрая, тяжёлая поступь не предвещала ослушникам ничего хорошего.
– Грабежи сей же час прекратятся. Ослушников накажут, в том не сомневайся. Обиды жителям чинили против моей воли, – проговорил Владимир. Проводил взглядом Добрыню, вернулся к начатому разговору. – Я задумал окрестить всю Русь. Для сего мне надобны священники, утварь и сосуды церковные, книги со словом божьим.
– Се благое дело. Правая греческая церковь поможет тебе в том. Имя твоё прославится навеки.
Архиерей обещал великому князю русов всё, что тот просил, дал совет:
– Окрести в Херсоне всю дружину свою, всю рать, ближних своих. Иначе как станешь Русь крестить.
В полдни сотники собрали жителей на главной площади у семи храмов. Для выхода великого князя, дабы нового владыку мог лицезреть и старый, и малый, соорудили степень. Бирич огласил княжью волю.
Отныне Корсунь – руський город. Воеводой в нём назначен боярин Ждберн. Жители и города, и всяких весей, пригородков, посёлков должны вернуться к своим занятиям.
Дочь стратига, под угрозой насилия, князь повелел отдать в жёны новому корсунскому воеводе. Молодых в тот же день и обвенчали. Исполнил княжью волю отец Анастас в церкви святого Василия. Вечером на свадебном пиру Владимир щедро одарил молодожёна. Одарить-то одарил, но насладиться утехами с молодой женой не дал. На следующий день вкупе с боярином Позвиздом отправил послом в Константинополь. Время не ждало, великий князь торопился.
* * *
В своём послании Владимир укорял басилевсов в несоблюдении договора. Он-то обещание выполнил, присланная им дружина помогла басилевсам в борьбе с врагами. Они же слова своего не держат, царевну Анну в жёны ему не отдали. В Корсуне с русских купцов брали мыто, а по договору по всей Византии руським гостям торговать безмытно. Стратиг корсунский говорил поносные слова о нём, великом князе. Потому он пришёл в Таврику и взял Корсунь, стратига посадил в каменный поруб. Коли басилевсы не отдадут ему в жёны царевну Анну, он сам её возьмёт, Константинополю же будет то же, что и Корсуню.
3
На свадебном пиру отец Варфоломей надоумил князя заказать архиерею молебен о здравии руськой рати.
Отправив послов, князь вспомнил о том, повелел позвать отца Варфоломея. Взглянув на покачивающегося на ветерке батюшку, поморщился. Вид поп имел непотребный. Ночевал честной отец под столом, утром изрядно опохмелился. Заплывшие глаза пастыря глядели на мир блёклыми голышами, рот невразумительно шамкал, и несло от батюшки, как из бочки с перестоявшимся пивом.
– Уберите эту пьянь с глаз моих, – брезгливо вымолвил князь. Самто после ушата холодной воды и травяного настоя выглядел зеленцом с грядки.
Два отрока, ухмыляясь, подпёрли батюшку с боков, повели вглубь двора. Владимир крикнул вдогонку:
– Спрячьте, чтоб не видал никто.
Отец Варфоломей, приближённый к великому князю, благодаря совершённому обряду крещения не имея над собой сдерживающего начала, брал отплату за годы вынужденного воздержания, опускался в бездну бражничанья и ласкосердия.
– Княже, нешто к архиерею только поп может идти? Меня пошли!
Торопливо, из опаски, кто б не опередил, перед князем встал боярин Воробей. Отправляя послов в Константинополь, князь обошёл его вниманием, и теперь боярин ловил каждое слово Владимира. Путята с Добрыней при виде такого усердия переглянулись, словно словцом безмолвным перекинулись: «Экий пролаза. Как город приступом брали, напередки не лез!»
– Иди. Скажи, великий князь желает отслужить молебен во здравие своей дружины и рати, – Владимир оглядел фигуру молодого боярина, встретился с ищущим взглядом. – Ты вот что, меч-то дома оставь, в церковный двор войдёшь – шапку скинь, на церкву перекрестись. У попа спервоначалу благословения попроси, потом про желание моё сказывай.
Боярин вскорости вернулся. Вид имел растерянный. Его Преосвященство служить молебен отказался наотрез.
– Вот наглый поп, – говорил Воробей с выражением крайнего возмущения на лице, заглядывая в глаза князю.
– Почто отказался? – недовольно морщась от явного подобострастия боярина, спросил князь. – Толком сказывай.
– Сказал, рать у князя языческая, не может просить у бога здравия закоснелым душам. Пускай, мол, окрестятся, тогда и молебен отслужит. Вот вредный поп, нас вона сколько крещёных.
– Ты вот что, ступай в церковь святого Василия, покличь отца Анастаса, он поп тамошний.
– Знаю, знаю. Этот отслужит.
Но боярин ошибался, причём дважды. Ни один иерей не справит службы по язычникам. Да и не затем был надобен Анастас Владимиру. Требование архиерея кольнуло самолюбие, но по сути было верным. Он сам хотел того же, что требовал главный корсунский поп. Ссориться с иерархами церкви и стоять на своём не стоило, да и не имело смысла. Отец Анастас был надобен для организации крещения. Иным честным корсунским отцам Владимир не доверял. Сделают что-либо не так, или сделают с насмешкой, унижением его, великого князя. К иерею же церкви святого Василия чувствовал доверие, как к человеку, с которым не надобно быть постоянно настороже.
Пока ждал отца Анастаса, с вымола прискакал киевский вестник. Боярин Волчий Хвост, оставленный на воеводстве, доносил:
«Здрав ли еси, великий князь!
В Киеве ныне всё добре. Печенегов, пожаров, мора не было. В кресене случились две безделицы. Помер боярин Блуд, Мистишу Киселя нашли поутру мёртвым с разбитой головой, всего в крови. Головников не нашли, ибо видоков нет. Людие же сказывали, шибко бражничал Мистиша.
В остальном всё добре. Кияне желают своему князю здравия, того же его дружине и рати».
* * *
Вечером сотники объявили княжью волю – всем, и дружине, и ратникам креститься. Кто не станет креститься, тот не люб будет князю. Сам князь с ближними своими давно крещён и пребывает в благодати. Желает князь, чтобы люди его, уверовав в истинного бога Иисуса Христа, также пребывали в благодати и избегли геенны огненной.
Вечером же посетил великого князя ещё один епископ. Как позже объяснил Анастас, то был не правящий архиерей, даже не имевший своего прихода, а только сан. Но о том Анастас, проводивший в доме князя времени больше, нежели в своей церкви, объяснил позже. По облачению Владимир и сам понял: перед ним не рядовой поп, священник рангом повыше. Как и у архиерея Константина, у пришедшего попа кроме обязательного креста висел круглый образ Спасителя.
Благословив раба божия Василия, поп заговорил с великим князем Владимиром.
– Я епископ Иоаким, живу в Херсоне несколько лет, пришёл в Таврику из Константинополя. Хочу идти на Русь со словом божиим, обращать народ русский в правую веру, спасать от геенны огненной. Для сего изучил язык ваш, накупил книг со священным писанием. Есть у меня и «Новый Завет», и «Послания апостолов», и Четьи-Минеи, и Псалтирь, и богослужебные книги. Я человек не бедный и употребляю богатства свои для вящей славы Господней. Возьми меня с собой в Киев, князь. Принесу твоему народу большую пользу.
– Русь велика, Киев лишь один из городов её, отче.
– Я знаю о том, княже. Я много говорил о Руси с вашими людьми, приходившими в Херсон. Я не останусь в Киеве, уйду в Приильменье, Новгород.
– Не замёрзнешь, отче? Новгород не Херсон. Знаешь ли ты, что такое снег и мороз?
– Я готов к подвигу и готов служить богу среди снегов и морозов Руси.
– Хорошо, честной отец, готовься в дорогу. Я извещу тебя, епископы нужны на Руси.
Владимир понемногу вникал в церковные дела и уже знал, что даёт священнику епископский сан.
Анастас об Иоакиме отозвался двояко:
– Се добре, что епископ на Русь идёт, будет кому достойных клириков в сан рукоположить. Отец Иоаким не в ладах с константинопольскими иерархами, потому и в Херсон пришёл. Но подвержен гордыне отец Иоаким. Человек он просвещённый, читал не только богословов, но и иное – трактат Багрянородного, поэтов византийских и древних эллинов. О том ведёт беседы с мирянами, в коих восхваляет язычников-эллинов. Се не подобает священнику. Возьми его, коли просится, да отправь подале от Киева, к диким племенам, гордыня-то и слетит с него. Там об эллинских художествах не побеседуешь, там иное надобно.
Ревность отца Анастаса была понятна. Просвещённый епископ мог занять главенствующее среди священства место возле наивного в церковных делах князя. А отец Анастас видел возможность из провинциального священника, – при всей своей самодостаточности Херсон был окраиной Империи, – обернуться в первосвященника огромной державы, каковой являлась Русь. Чтобы занять это место, соперника заранее надо было отправить на задворки.
4
Вечером и на следующий день медов, пива кметам не подавали. Десятинники приглядывали, чтоб самовольно вина не испробовали. Утром в становище пришли иереи, диаконы, прочие клирики, принесли книги со священным писанием, иконы, растолковывали символ веры, заповеди божьи. Весь день до позднего вечера гудели голоса ратников, вразнобой повторяющих слова обязательной молитвы: «Верую во единаго бога Отца, Вседержителя, Творца Небу и земли, видимым же всем и невидимым… Верую и в Духа Святаго, Господа, Животворящего, иже от Отца исходящего, иже со Отцем, и Сыном споклоняема и сславима, глаголававшего пророки… И жизни будущего века. Аминь». Попы, для язычников все клирики – попы, учили не только обязательным молитвам и наставляли о поведении во время крещения, ибо крещение есть великое таинство и относиться к нему надобно с благоговением, но и, поражая воображение варваров, рассказывали о чудесах, явленных божественным промыслом. О чудесах, явленных в стародавнее время – слепоте и прозрении князя Бравлина, взявшего Сурож и творившего поначалу в покорённом городе великие непотребства, о епископе Капитоне, вошедшем в горящую печь и вышедшем из неё целым и невредимым, – повествовали одинаково. Те чудеса говорили о существовании бога, о его попечении верующим в него. О недавнем же чуде, свидетельствовавшем о расположении к ромеям Богородицы, рассказывали двояко. В том, что чудо явилось при басилевсе Льве Мудром и патриархе Макарии, и в том, что в то время Византия вела великую брань с сарацинами, и враги подошли к самому Константинополю, в том рассказчики сходились. Далее поведатели описывали чудо вразнобой. Последнее чудо было явлено в Константинополе, никто из корсунян при нём не присутствовал, а слухи есть слухи.
Одни рассказывали так. Чудо явилось Андрею, Христа ради юродивому, славянину, рабу Феогноста, во время всенощного бдения во Влахернском храме. Тот Андрей увидел идущую по воздуху Пресвятую Богородицу, озарённую небесным светом и окружённую ангелами. Сопровождали Богородицу Иоанн Креститель и Иоанн Богослов. Андрей, не веря глазам своим, сказал о видении молящимся. Те подняли взоры свои и созерцали Богородицу. Богоматерь, обливаясь слезами, молилась. Затем подошла к престолу и опять молилась за предстоящий народ. Закончив молиться, сняла с себя покрывало и распростёрла его над всем стоящим народом, и от того на весь народ снизошла благодать.
Иные рассказывали по-другому. Сколько-то сот смельчаков вышли из города биться с сарацинами. Сарацин же была тьма. Окружили иноверцы ромеев, избивали их, и пришла тем ромейским ратникам неминуемая погибель. Пречистая же Богородица накрыла христолюбивое воинство покрывалом и скрыла воев от глаз врагов. Ромеи побили множество сарацин и целёхонькими вернулись в город.
Сказ о последнем чуде много способствовал обращению язычников, но совсем не так, как мыслилось просветителям.
Вредные варвары были себе на уме и понимали услышанное на свой лад.
Что ж Пречистая Богородица не скрыла вас от наших глаз и позволила побить? Знать, Богородица-то на нашей стороне и дарует нам своё покровительство. Так мыслилось некоторым руським людям, и эти некоторые делились своими мыслями с друзьями.
Князь два года как крестился, размышляли иные, и руськие боги не покарали его за отступничество. Неужто руськие боги слабее христианского бога и его сына Иисуса Христа? Может, и вправду нет их, а молимся бесам да деревяшкам. Иначе как могли попустить боги отступничество? Князь, став христианином, уложил с ромеями мирный ряд без брани, без крови. Кромный город взяли хитростью, а уж не верили, что возьмут. Знать, Христос помогает нашему князю, Богородица, вишь, не заступилась за корсунян.
Уй, чей гораздый умственный взор проникал в подоплёку всякого человечьего деяния, и тогда тщание оказывалось не усердным, но прелестным, сидя за вечерней трапезой, говорил сыновцу:
– Вишь, как корсунские попы изготовились на Русь идти. Так и чешут, так чешут по-русски, и молитвы по-нашему читают, – отхлебнув из чаши, молвил с ехидцей: – Кормов им в Корсуне не хватает, русское изобилие манит, или архиерей жизнь заел? – уже серьёзно добавил: – Опасался я, станут по-гречески молитвы читать, не поймёт их людство, не пойдёт за ними. Смотрел я на поповские беседы. Слушают вои попов. Иные, рот разинув, иные в землю глядят да зыркают. Ништо, окрестим. Попервах дружину окрестим, воев после. В город на крещение рать безоружную введём, а дружина при оружии будет.
После трапезы иерей Анастас имел тайную беседу с Владимиром, наставлял князя. Беседовали вдвоём, уя князь не позвал. Скрывать от Добрыни было нечего, да нравному князю хотелось обходиться без советчика.
Иерей внушал князю:
– Во всякой церкви должны иметься мощи святых. Без мощей церковь бедна. В архиерейской церкви хранятся мощи святого Климента и ученика его Фива. Как окрестишь рать, проси у архиерея те мощи. Сердце архиерея размягчится, ибо сонмище язычников в лоно церкви придёт. Кто такой святой Климент, я тебе после расскажу.
* * *
Дружину крестили в церкви Петра и Павла, в особой крещальне, по-гречески баптестерии. Владимир в сей день был не великим князем, а восприемником. Дружинники стали чадами его. Таинство духовного возрождения язычников творил отец Константин, помогал ему диакон.
Владимир стоял у выложенной мрамором купели под мозаичным небосводом. В купель по очереди, кто робея, кто хмурясь, входили дружинники, бояре. Архиерей хорошо поставленным голосом читал молитвы. Как разнилось это крещение от того, двухлетней давности! Тесная церквушка, полупьяный поп, бочка для засолки огурцов, и он, великий князь, в той бочке. Горе тому, кто поведает миру об огуречной бочке. Язык вырвет!
Не обошлось крещение без происшествия, про которое вспомнить – смех, а когда происходит – грех, да и только. Потешателем выступил боярин Брячислав. Утвердившись на востоле, пробежав по крещальне заполошным взором, словно в омут кидался, боярин выпучил на архиерея глаза и, вместо отречения от Сатаны и провозглашения символа веры, заблажил бесовское, с малолетства в голове утвердившееся:
– Роде Всевышний, Великий Боже наш! Ты – единый и многопроявленный. Ты – наш Свет и Справедливость! Славим Тебя, Боже Прави, Яви и Нави!
Дружинники ухмылялись, архиерей изумился, восприемник пребольно ткнул кулаком под ребро:
– Что несёшь, бес брюхатый? Бороду повыдергаю!
Лицо боярина побагровело, сделалось бордовым. Закатив глаза, заголосил, протянул руки к архиерею, даже туловом подался к Его Преосвященству, онемевшему от изумления.
– У-у-у! Горе мне! Прости, отче! Веснуха разум помрачила. С ребячьей поры Рода славить приучали, как забудешь божьего прародителя!
Отца Константина от бесовщины, произносимой в крещальне, скособочило. Отвернув лицо от крещаемого, замахал руками. Рядом с тем уже стоял диакон. Вцепившись деревянными пальцами в плечо бестолочи, заскрежетал в самое ухо:
– Не богохульствуй в храме божьем, язычник окаянный! Отрекайся от Сатаны и славь Христа!
Боярин вошёл в память. Втянув голову в плечи, дрожащим голосом отрёкся от Сатаны и объявил о своей вере в единого Бога Вседержителя, творца неба и земли.
* * *
Архиерею жаль было расставаться с мощами. Но знал: нельзя гневить нравного князя, впереди предстоял важный разговор, от коего зависела судьба Херсона. Обещал поделиться мощами перед уходом князя домой, а пока пускай в церкви полежат, где им самое место.
* * *
Великокняжеские послы ещё не достигли Золотого Рога, а из Корсуня отошла быстроходная галера. На сей раз гонцов в столицу Империи отправил архиерей Константин. Писал архиерей басилевсу и патриарху. Писал о том, что окрестил Владимир всю рать свою, пришедшую в Херсон, как домой вернётся, начнёт крестить народ свой. В том можно быть уверенным, ибо просит киевский князь помощи в свершении сего благого деяния. Из бесед с князем понял – константинопольского митрополита в Киеве не примет, и сам князь того не хочет, и ближние того не хотят, а пуще всех боярин Добрыня. Сей Добрыня родственник князю по материнской линии, имеет на своего племянника большое влияние, которое может навредить Византии. Настаивать на митрополии не следует, всему свой черёд. Русы своенравны, не стоит их озлоблять. День придёт – и утвердится в Киеве митрополичья кафедра с константинопольским митрополитом. Просит Владимир послать на Русь священников, чтобы могли не только народ крестить, но и службу творить, и учить народ вере, нести слово божие, ибо своих священников на Руси мало. Ещё просит всякую утварь и сосуды церковные и книги богослужебные, ибо бедны церкви русские и новые надобно строить. В том он, архиерей, поможет князю русов, даст сколько сможет, всё, что тот просит, рукоположит клириков, хотя и не все достойны сана, да для крещения варваров подойдут. Пусть же и патриарх пришлёт и утвари, и сосудов церковных, и книг богослужебных, и отправит священников, кои без приходов в Коснстантинополе толкутся. Басилевсу обещал подвигнуть Владимира за помощь в крещении народа его, вернуть Херсон Империи, в том надеется на успех. Ещё писал, что мятежник Петрона ныне сидит в подземелье. Сподвижники его под надёжным доглядом, и повязать их можно во всякий день.
Глава 7
1
Ножки порфирородной, сестры и дочери византийских басилевсов, обутые в изящные багряные сапожки, прошли по устланным коврами сходням, ступили на каменные плиты херсонской пристани. Едва царевна появилась на сходнях, юный служка, с ноги на ногу переминавшийся под аркой и от безделья мучивший нос, понёсся вскачь по широкой прямой улице, рассекавшей город надвое. В семи церквах, украшавших главную городскую площадь, пономари ударили в симандры, сделанные из звонкого дерева явора. Порфирородная не сделала и десяти шагов, симандры зазвучали во всех церквах, приветственный гул наполнил город. Не часто город, затерявшийся на задворках империи, посещают высокородные особы. Взгляды сонма горожан, собравшихся на пристанской площади, скрестились на царевне.
Царевна Анна, дева двадцати пяти лет, сложение имела стройное, лик миловидный, округлый, но не блином, нос тонкий, прямой, рот большой с сочными губами. Одета была, несмотря на жаркий день, как подобает члену семьи басилевса – в белую столу с золотой вышивкой по краям, пурпурную парчовую мантию, с бляхами, покрытыми крупными жемчужинами, отделанную золотым шитьём по кайме. Шею украшало золотое ожерелье с драгоценными каменьями, чёрные волосы искрились жемчугом.
Сопровождали царевну архиерей Михаил, свита придворных жён, охраняли дворцовые гвардейцы.
Встречали высокородную особу и стар, и млад. Впереди теснившихся жителей стоял церковный притч во главе с архиереем Константином, за священством толпились городские старосты. Царевна благосклонно принимала раболепие и почитание подданных, восторженные взоры тешили самолюбие. Но сегодня восхищённые подданные, склонившиеся в раболепном земном поклоне, вызывали злобу. Ради них её, словно жертвенного овна, отдали на заклание. Сватовство христианских государей было отвергнуто одно за другим по причине худородности женихов. Никто не может сравниться с порфирородными. Теперь же по воле державного брата, ради блага Империи, она отдана в жёны полудикому варвару, едва научившемуся креститься. Да лучше предаваться блуду да замаливать грехи, чем делить ложе с таким супругом. От отвращения к предстоящему взгляд царевны был надменен и колюч.
Площадь склонилась в поклоне, остались стоять две группки – священство и посланники нынешнего владетеля города – великого киевского князя. Добрыню занимал царьградский поп, стоявший рядом с царевной. Царевна, при всём своём порфирородстве, всего лишь игрушка в руках державных мужей. По одежде, убранству – саккос, омофор, епатрихиль, митра, наперсный крест, панагия – воевода определил в попе священника одного с отцом Константином сана. Сию премудрость растолковал отец Анастас. Одежда, убранство соответствовали сану архиерея, но расшитые золотом, украшенные смарагдами да яхонтами, выглядели много богаче одежд попа из захолустья. Поп, приставленный к царевне, верно, в доверии у басилевса и ведает о тайных помыслах Василия. Беседу с ним вести надобно хитро, чтобы и тайные помыслы выведать, и, оберегая свои выгоды, не рассорить владык двух обширнейших земель. Лик архиерей имел не пастырский – чёрная по грудь борода без единого седого волоса, хотя годами архиерей был далеко не молод, щёки с рублеными вертикальными складками, крепко сжатый рот с твёрдыми губами, карие глаза, что жёстко, совсем не по-отечески оглядывали склонившуюся в поклоне паству. Такой лик подобает иметь не духовному пастырю, а воеводе, поверяющему перед бранью дружину. Добрыня не ведал внутренних помыслов отца Михаила. Архиерей видел перед собой не покорную слову духовного отца паству, а людство, дерзнувшее в думах своих отторгнуть от себя верховную власть и лишь благодаря прозорливости власти не свершившее котору на деле.
Предавшись своим думам, Добрыня запаздывал с приветствием царевне. Порфирородная, получив пастырское благословение у отца Константина, готовилась войти в город.
Добрыня – не подданный, но победитель – степенно направился к невесте князя.
Анна, внутренне напрягшись, не сводила глаз с подходившего к ней руса. Вот они, варвары, с коими отныне связана её судьба.
– Боярин Добрыня, – вполголоса молвил отец Константин. – Остерегайся его.
Боярин, занимавший при дворе великого князя место, схожее с чином кесаря при византийском басилевсе, выглядел типичным славянином – широкоплеч, дороден, русоволос, голубоглаз. Магистр Лев Дука много рассказывал о сём проницательном и потому опасном муже. Поведал и то, что сам приметил, больше то, что от других узнал. Происхождение его смутно, по-разному рассказывали. Одни – происходит первый боярин из княжеского, но не киевского рода. Иные – хотя свободнорождённый, но побывал в княжих рабах, и отец его – простец. Но те и другие сходились в одном: Добрыня – брат княжьей матери, потому приходится великому князю дядей и имеет на того большое воздействие. К империи относится настороженно, к ромеям – с нелюбовью и подозрением.
Добрыня склонился в поясном поклоне, произнёс слова приветствия. Анна рассматривала человека, входящего в её жизнь, который, безусловно, станет влиять на неё, может сделать её существование в Киеве спокойным, а может и несносным. Чего ожидать от него? Добрыню занимал тот же вопрос. Что ждать от ромейки? Ромейка не булгарыня и не полоцкая княжна, жена, поднаторевшая в которах. Кто же она, новая жена сыновца? Игрушка в руках державных мужей, покорная и безвольная, или ночная кукушка, что дневную перекукует? Не околдует ли князя изощрёнными ночными ласками, чарами, не повернёт ли его взор к Византии? В то, что Анна, ступив на Руськую землю, из ромейки обратится в русскую, Добрыня не верил. Верно, и брат наставлял сестру, что ждёт Империя от её замужества.
Царевна ответила на приветствие, торжественной поступью шествие двинулось в город. Входя под арку, воевода оглянулся. Высокородная гостья покинула площадь, на пристань с галер высаживались царьградские попы в чёрных рясах, наглавиях. «Ну чисто гавроны, – подумалось боярину. – Полетят на Русь кормов искать». Добрыня был первым поборником крещения Руси, но не мог не предвидеть событий, последующих за этим.
Дом для проживания царевны со свитой отвели неподалёку от дома жениха, по другую сторону церкви Василия.
* * *
Из-за жары великий князь сидел в затенённой горнице, не подпоясанный, в одной льняной рубахе, пил хлебный квас. Позвизд сглотнул сухо. Князь усмехнулся, кивнул на братину:
– Испей, коли в горле пересохло. Испейте да сказывайте, как в Царьграде басилевсы привечали.
Послы, у коих аж языки шуршали, не заставили приглашать вдругорядь, прильнули к чашам, не отрывались, пока в горле не забулькало. Отдуваясь, поставили чаши на стол, утёрлись вышитыми убрусами. Рассказ повёл Позвизд, Ждберн кивал да согнутым пальцем усы приглаживал.
Царьград встретил великокняжеских послов недружелюбно. Боярин, что грамоты принимал, был суров и холоден. Поселили хотя и не за городом, но и не при дворце, на площади, где рабами торгуют. По улицам ходить не велели, и муж при них безотлучно находился, не поймёшь, охранял ли, стерёг. Меж собой послы решили: царевну басилевсы не отдадут, пошлют в Корсунь дружину против Владимира. Их самих посадят в каменный поруб, да и удавят. Через четыре дня всё изменилось. В золочёном возке послов перевезли во дворец. Бояре ромейские улыбались ласково и кланялись. Кормились теперь хотя и не за одним столом с басилевсами, но из дворцовой кухни. Состоял теперь при них боярин высокого чина, ибо другие бояре кланялись ему поясно, он лишь главой кивал в ответ, да не всем. Тот боярин водил послов по палатам дворцовым, садам, по улицам, показывал церкву Софийскую, ипподром с медными капями людей и коней. Они себя блюли, на византийские чудеса рты не разевали. На главной царьградской площади стоит бронзовый бык, пустой внутри. Как вспомнит того быка, мурашки по коже бегают, ночью приснится – волосы дыбом встают, с ложа вскакивает. В быка того сажают головников, неплательщиков мыта, еретиков, кои против церкви и иерархов выступают. Посадивши в быка, разводят под ним костёр и зажаривают несчастных заживо. Поглядеть на те страсти сходятся жители Царьграда, и мужи, и жёны с детьми. При них такому мучительству предали двух людинов – недоимщика и еретика. В тот день первый раз видели басилевса Василия. Басилевс на площадь не выходил, стоял на стене ипподрома. По обычаю осуждённые просили у басилевса милости. Василий вытянул десницу и указал большим пальцем книзу, то значило – милости не будет. Первым затолкали в быка недоимщика. Тот упирался, дрался, кусался. Да куда ему, на нём рёбра пересчитать можно, сам квёлый, палачи – детины дородные, да и чего ж втроём с одним не управиться. Костёр развели, недоимщик вопил, ажно в ушах по сю пору звенит. Пока первый зажаривался, второй сомлел. Так снулого в быка и сунули. Может, помер со страху? Его счастье, от мук избавился.
К басилевсу допустили за два дня до отплытия. Василий говорил ласково, просил брату его, христолюбивому владетелю Русской земли, великому киевскому князю передать привет. В знак дружбы и доверия между Византией и Русью, дружбы и любви между ним, басилевсом, и великим князем отдаёт ему в жёны сестру свою, царевну Анну. Нелегко им, братьям, расставаться с любимой сестрой, а ей с любимыми братьями, потому и тянули так долго с отъездом. Теперь же, узнав о милосердии великого князя к побеждённым херсонитам и любви к христианской церкви, царевна приняла предложение.
Вечером пришёл к послам Лев Дука, ближний боярин басилевса, тот, что привозил в Киев хартию с мирным рядом. Поведал магистр: ждёт басилевс от великого князя ответного шага. Коли правильно поведёт себя князь, установятся между ними вечная любовь и дружба. Говорил по ромейскому обычаю много, да всё не сказывал, что надобно басилевсу от Владимира. Послы и с одного бока зайдут, и с другого, крутит Дука. Мехами магистра одарили, вино подливали без устали, сами-то в очередь пили. Сказал-таки магистр, что за дар должен принести Владимир. Ждёт басилевс, что киевский князь вернёт Херсон империи.
Обвёл хитрый ромей простодушных послов. И вина выпил, и подарки получил, а приходил затем, чтобы поведать о тайном желании басилевса.
Вечером отвёл Позвизд душу на трапезе у великого князя, вкусил русской пищи. Каких только яств не приходилось вкушать во дворце басилевса, да соскучился по хлёбову на квасу с варёной говядиной, брюквой, морковкой, луком, по томлёной полбяной каше, чёрному ржаному хлебу, репе, квасу, что в самую жару, когда пот глаза ест, жажду утоляет. Великий киевский князь ласкосердием не страдал, но покушать всласть любил. Жареной кониной в походе не обходился. Уважал и кашу полбяную, мясо жареное и пряжёное, уху из курятины и потрошков, узвары и квасы разные. Потому княжеские кормильцы на стоянках, где жили более седмицы, на диво иноземцам, складывали русскую печь, в коей можно изготовить, что великокняжеской душе угодно.
В полдни пожаловали к великому князю архиереи, и царьградский, и корсунский. Накануне вечером великий князь и верхний воевода держали совет о Корсуне. Хитрый ромей повёл дело окольными путями. Напрямую потребовать вернуть город в обмен за сестру не мог, Владимир уговор выполнил, прислал дружину. Без той дружины неизвестно, как сложилась бы судьба у басилевсов. Роту дружина дала великому князю, не басилевсу. Отправь Василий войско на выручку Корсуню, дружина, верная роте, из союзника превратится в противника, причём противника сильного. Вернуть же Корсунь в лоно Империи Царьграду ой как хотелось. То и сыновец, и уй хорошо понимали. Понимали и другое: не удержать Киеву за собой Корсунь. Лакомым куском был город для окрестных народов. Вокруг степняки, аки волки алчные, рыщут, да и Царьград не смирится с такой потерей. Два-три лета пройдёт, поведут ромеи брань за возврат потерянного города. Не сами в открытую выступят, так наймут мадьяр, чёрных клобуков, булгар, печенегов, котору в городе устроят. У Киева же и без Корсуня забот хватает. Нет у Поднепровья надёжного заслона от степняков. Дороги весной подсохнут, и ждут русичи пожар, что Степь на Русскую землю насылает. Не выдержать Руси брани с печенегами и ромеями. Близок локоток, да не укусишь. Потому постановили – вернуть Корсунь Византии.
Речь царьградского архиерея состояла из сладкоречивых славословий. Кметы русской дружины, что пришла на помощь Царьграду, в брани стойки, искусны, храбры, врагу спину не кажут. Басилевс доволен дружиной. Далее архиерей перешёл к самому Владимиру. Князь – муж христолюбивый, милосердный, крестился сам, народ свой крестит, обращает в истинную веру. Деяния те похвальны. Завоевав город, великий князь жителям обид не чинил, в рабство не продавал, то любо басилевсам. Потому, видя в великом князе христолюбивого, милосердного мужа, братья-басилевсы отдают за него замуж свою возлюбленную сестру Анну и называют его своим братом.
Владимир ответно говорил похвальные слова братьям-басилевсам. Поведал о своём искреннем желании жить с Византией в мире и дружбе, все прежние обиды забыть и не поминать о них. Испытав терпение архиерея, перешёл к главному.
– Ведомо мне, как люба царевна Анна братьям. Передай басилевсам, честной отец, никто не причинит на Руси обид царевне, будут ей почёт и уважение. Хочу унять печаль братьев, передаю в вено за царевну город Корсунь со всеми пригородками, весями и землями.
2
Молодых венчали в церкви Петра и Павла. Таинство брака творил архиерей Михаил. Венцы над брачующимися держали верхний воевода и дворцовая жёнка. Добрыня попал, аки кур в ощип, и венец бросить нельзя, и стоять невмоготу, едва выдержал. После венчания Владимир показал ромеям, что есть русское великокняжье веселие, три дня поил корсунян. Вина в городе после известных событий не хватило, закупали в пригородках, ездили даже в Сурож. Отец Михаил отписывал в те дни константинопольскому самодержцу – вино льётся рекой, охлос на всех перекрёстках славит киевского князя. Объяви тот себя царём Таврики, охлос встанет за него горой.
Владимир был готов веселиться седмицу, но запротестовала молодая жена. Царице Анне пришлось не по нраву великокняжеское веселие. В Константинополе, когда приходилось круто, существование власти находилось под угрозой, охлосу раздавали бесплатно хлеб, вино и всячески ублажали. Но то было вызвано необходимостью. Беспричинно же поить вином охлос, последнего нищего царица считала вредным, таких привычек мужа не понимала и потому протестовала. Заодно с царицей выступил и несносный уй, потребовавший прекратить веселие и заняться державными делами, кои ждали в Киеве.
Но и после завершения веселия отъезд в Киев задержался, теперь уже по вине царицы. Анна не могла покинуть пределы Империи и отправиться в дикую страну, не помолившись в привычных церквах, не преклонив колена перед святыми иконами.
Ходила великокняжеская чета с архиереями, ближними своими по херсонесским церквям, возносила хвалу богу. Вожем служил отец Константин. В обход отправились ранним утром, двигались посолонь. Первой посетили подземную церковь, служившую божьим храмом первым христианам Херсона. В седой досюльщине здесь солили рыбу. Самые древние старики не знали, при каком басилевсе, в каком индикте выдолбленную в камне яму приспособили под церковь. Над бывшим рыбозасолочным вместилищем по-прежнему стоял дом. В церковь вели выдолбленные в камне ступени и приставленная внизу деревянная лестница. Убранство подземной церкви не отличалось от убранства обычной – в алтарной части стоял богатый иконостас, на стенах висели иконы. Дневной свет не проникал в подземелье, освещалось помещение великим числом свечей, воздух был тяжёлым, нездоровым. В особом досканце хранились мощи святого – строителя церкви, убитого язычниками. Царица преклонила колени, долго молилась мощам. От горения множества свечей, дыхания большого количества людей воздух в подземной камере загустел, стал спёртым. На архиерея Константина, вошедшего в преклонный возраст, навалилась дурнота. Два клирика под руки вывели старца наверх, за ними потянулась великокняжеская свита. Изнемогший великий князь, пресвитеры дождались конца моления. Царица ничего не замечала.
Следующая церковь высилась на обрывистом морском берегу. Корсунские церкви по устройству зданий, в которых они располагались, назывались базиликами. В прибрежной церкви, как и в церкви Петра и Павла, вначале входили в наружный притвор – экзопартекс, в котором внешнюю стену заменяли три толстые колонны. Из экзопартекса попадали в тёмный партекс, и из него в саму церковь. Как и в церкви Петра и Павла, два ряда колонн разделяли помещение на три нефа. Прибрежная церковь была огромной в сравнении с киевскими, но раза в полтора меньше главного корсунского храма. Прибрежная церковь не ограничивалась базиликой, к апсидной части примыкал крестообразный мавзолей с крестом на куполе.
Молодая супруга не уставала осматривать церкви, класть поклоны и молиться, молиться, молиться. После брачных ночей с ненасытным супругом, обладавшим, казалось, неиссякаемой мужской силой, Анна чувствовала себя грешницей, словно в пост поела скоромного, и потому не уставала преклонять колена. Грешницей Анна чувствовала себя из-за собственной предательской плоти. Покорной женой, принуждённой отдаваться нелюбимому мужу под давлением обстоятельств, царица была первые ночи, вызывавшие у Владимира раздражение от холодности и бесчувственности жены. Затем, возлегая на ложе, плоть выходила из повиновения и то с бурным восторгом, то в сладостном томлении принимала мужскую силу супруга. Днём же Анна по-прежнему пребывала в ипостаси строгой, богобоязненной жены, чуждой утехам плоти. У Владимира долгие молитвы вызывали скуку и зевоту.
По настоянию великого князя, кроме церквей, осмотрели самую мощную вежу и монетный двор. Вежу недавно перестраивали, в поперечнике башня приблизилась к пятнадцати саженям, внутри свободно помещалась сотня кметов. Осмотрев внутреннее помещение, Владимир поднялся наверх. Позади раскинулся Понт, у берега белыми мушками вились чайки, отсюда, с верхотуры, поверхность моря казалась гладкой, расстояние скрадывало рябь. Впереди до окоёма уходила холмистая равнина, покрытая садами, пастбищами. Владимир посмотрел вниз, в перибол – пространство-ловушку между наружной и внутренней стенами. Губы тронула надменная усмешка. Пробежав взглядом по городницам, ударил кулаком по зубцу, радостно засмеялся. Вежи, городницы каменные, каменья на известковый раствор уложены, что крепче самого камня. Стены высокие, меж стен – ловушки. Неприступен град Корсунь, а он взял его, и жена у него – порфирородная, дочь и сестра царьградских басилевсов.
Базилики прискучили великому князю, везде одно и то же, в памяти удерживались лишь особенные подробности. В базилике на холме, рядом с ней варяги своих погибших товарищей похоронили, тем церковь и запомнилась, пол украшал узор из цветной мозаики. В среднем нефе мозаика изображала птиц, круги, окружавшие греческую надпись: «Всякое дыхание да славит Господа». Церковь с ковчегом врезалась в память не только благодаря своей диковине, но и отличием от других церквей. Церковь помещалась не в базилике, а в крестообразном здании, увенчанном крестом. Этим отличия не заканчивались, в алтаре стояло каменное архиерейское кресло. Уй, коему хождение по божьим храмам прискучило не менее сыновца, шептал в ухо:
– Вишь, какой столец главному попу изладили. Верно, мыслили сю церкву первой сделать.
Ковчег, в коем покоились мощи святого, прятали в схоронке под алтарём. Специально для высокородных особ серебряную посудину внесли в алтарь. Царица тут же трижды осенила себя крестным знамением и приложилась к крестам на крышке. Целовать пыльный досканец Владимиру не хотелось, но поневоле пришлось сделать то же самое. Крышку иерей не открыл, мощи не показал, но, дабы получше рассмотреть святыню, позволил взять ковчежец в руки. На боковинах с одной стороны были изображены Христос и апостолы – Пётр и Павел, с другой – Богоматерь и два архангела. С торцов же смотрели святые. Всё то растолковал отец Константин, хорошо знавший по-русски.
Прав отец Анастас, без мощей церковь бедна. Как ни грустно то отцу Константину, а придётся поделиться мощами. Без мощей он Корсунь не покинет.
Супруга поведение царицы раздражало. Великому князю до смерти надоело ходить из церквы в церковь, приходилось слушать бесконечные молитвы. Мало того, непреклонный в вере царьградский архиерей понуждал и самого великого князя к молитвам и поклонам. Уя же поведение невестки успокоило. Се не княгиня Ольга, богомолка. В державные дела нос совать не станет.
На монетный двор Владимир отправился с удовольствием. В закрытом дворике лежали кучи угля, золото хранилось в подземных складах, здесь же в домах жили работники и стража. Владимир никогда не бывал в корчиницах, не видел дманиц. В детстве забегал в девичьи, где пряли, ткали холсты, но долго не задерживался – пыльно, душно. В подземной мастерской было и того хуже – чадно, жарко, вмиг исподнее взмокло. В плавильне бегали полуголые работники с повязками вокруг чресл, наподобие понёв, но короче, и кожаных фартуках. Дородный грек с багровым лицом закричал что-то злое, работники расступились, мастер ухватился за длинную деревянную рукоять, вытащил из горна чашу, разлил пылающее золото в круглые изложницы, сделанные в глине. В плавильне стало ещё жарче, Владимир подался назад, казалось, борода дымится. Остывшие золотые кружочки перенесли в другое помещение, здесь из безликих кружочков делали монеты – чеканили изображения. Заготовки уложили в железные гнёзда, наложили сверху особые пластины, дюжий ковач бил по пластинам ковадлом. Отец Константин протянул князю ещё горячую монету.
– Прими на память, великий князь. Се басилевс Василий, над ним надпись: «Благочестивый басилевс Василий», а с другой стороны Богородица благословляет басилевса.
Великий князь смотрел на упитанный лик, но видел свой собственный, а над ним русскую надпись: «Благочестивый царь Владимир».
Архиерея Владимир поблагодарил за подарок и высказал просьбу, от коей честной отец поморщился, но принуждён был выполнить. Просил же великий князь допустить на монетный двор его человека и всё обсказать ему – как золото плавят, как чеканят, как чеканы изготавливают. Боярину же Воробью велел сыскать среди ратников ковача-хытреца и вместе с толмачом отправить на монетный двор.
Царица на монетный двор не ходила, осталась в церкви на молитве. (Вот она, порфирородность, сказалась, и муж не указ).
3
Вечером пригласил Владимир архиереев на прощальную трапезу, те с радостью согласились. Отец Михаил сам искал случай потолковать с великим князем. Путешествуя с Владимиром по храмам, вёл архиерей с ним беседы о божественном. Из тех бесед понял: взялся великий князь крестить свой народ, а сам не крепок в вере. Ох не крепок! По недомыслию ереси, латыньство за истинную веру разумеет. Не понимает, как бог един в трёх ипостасях, как богородица зачала, родила и девою осталась, почему в евангелии сказано – в рай лишь праведники попадут, коли от грехов обильными дарами откупиться можно. Но не сразу отцу Михаилу удалось приступить к наставлениям. Хозяин застолья повёл речь о своём: о херсонских диковинах, хвалил церкви, говорил, хочет такие же на Руси поставить. Но не церкви занимали в этот день мысли Владимира. Видел в городе медные капи людей и коней. Слы сказывали, такие же стоят в Царьграде на Ипподроме. Завёл о капях речь с верхним воеводой. Добрыня насмешничал:
– Нешто хочешь в Киеве ристалище устроить? Не до забав ныне.
Хмурясь, сыновец стоял на своём.
– Да, хочу такие же в Киеве поставить. Чем Киев хуже Царьграда?
Добрыню злость брала. По годам Владимир – зрелый муж, по повадкам иной раз – дитё неразумное, привык поблажку воле своей давать. Не стал верхний воевода причуды державного сыновца исполнять, такое дело затеяли, а тот потешками занимается. Отказ Добрыни ещё пуще распалил желание Владимира, потому сам с отцом Константином заговорил. Дескать, хочет такие же капи в Киеве иметь. Да и кияне спросят: «Ходил ты, княже, в поход, а что в дар городу привёз?» Вот он и передаст в дар от Корсуня те капи. Архиерей Константин в ответном слове обещал исполнить желание великого князя и ещё добавил – все руськие гости могут по всему Херсонесу торговать безмытно, как в ряде указано, а ежели кто обиду гостям учинит, пускай у него, архиерея Константина, защиту ищут.
Трапеза близилась к завершению, беседа шла о мирском. Отец Михаил, человек энергичный, властный, мысли не допускавший, что некто может разбираться в богословии лучше него, которого всякое неверное толкование священного писания выводило из себя, не мог расстаться с Владимиром, вчерашним язычником, не втолковав тому основы веры. Потому отец Михаил, не смущаясь, перебил херсонского арихиерея.
– Великий князь, я много говорил с тобой и понял – не крепок ты в вере. Выслушай же меня и поступай согласно моим поучениям, тогда будешь ты угоден Богу. Пусть никакие еретики не прельстят тебя, но веруй, говоря так: «Верую во единого Бога Отца Вседержителя, творца неба и земли» – и до конца этот символ веры. И ещё: «Верую во единого Бога Отца нерождённого, и во единого Сына рождённого, в единый Дух Святой, исходящий: три совершенных естества, мысленных, разделяемых по числу и естеством, но не в божественной сущности: ибо разделяется Бог нераздельно и соединяется без смешения, Отец, Бог Отец, вечно существующий, пребывает в отцовстве, нерождённый, безначальный, начало и первопричина всему, только нерождением своим старший, чем Сын и Дух; от него же рождается Сын прежде всех времен. Дух же Святой исходит вне времени и вне тела; вместе есть Отец, вместе Сын, вместе и Дух Святой. Сын же подобосущен Отцу, только рождением отличаясь от Отца и Духа. Дух же пресвятой подобосущен Отцу и Сыну и вечно сосуществует с ними. Ибо Отцу отцовство, Сыну сыновство, Святому же Духу исхождение. Ни Отец переходит в Сына или Духа, ни сын в Отца или Духа, ни Дух в Сына или в Отца: ибо неизменны их свойства. Не три Бога, но один Бог, так как божество едино в трёх лицах».
Отец Михаил говорил много и долго, архиерей Константин едва успевал переводить. Упомянул царьградский архиерей о крещении водой, соборах святых отцов, лукавстве латынян. Владимир забывал начало и середину поучений, пытаясь вникнуть в рекомое, но слушал со вниманием, желая оставить у иерархов лестную о себе память.
Глава 8
1
У великого князя да попов руки чесались, серёдку жгло от нетерпения. Бояре разделились. Милостники, приблизившиеся к князю благодаря лести, да те, кто желал ими стать, вроде Воробья да Брячислава, в рот глядели великому князю. Рассудительные же, знавшие себе цену, не льстившие и не угодничавшие ради милостей бояре Позвизд да Путята держали сторону верхнего воеводы. Ждберну было всё едино, но по опыту знал: Добрыня верно говорит, а князь может и горячку спороть.
– Ты ж сам твердил, крестить Землю от края до края, чтоб вся Русь единого бога славила – Иисуса. Теперь, как крестить начали, взад пятки идёшь! – голос Владимира звучал гневливо, брови насупились, сойдясь над переносицей, чело морщинами собралось.
До каких же пор этот несносный уй будет ему перечить!
– Я от своих слов не отступаюсь, – говорил Добрыня ровно, с усилием подавляя в себе раздражение, дабы не распалять гнев князя и унять его упрямство. – Да ведь всякое дело с умом надобно решать, с оглядкой. Олешье – город порубежный, нельзя у его жителей злобу по себе оставлять. Крестить тех, кто сам того захочет, силком – никого. Киев, Новгород, Смоленск, Чернигов окрестим, тогда и за окраины возьмёмся.
Бродников на Хортчем острове Добрыня не велел трогать и дуб запретил жечь. Владимир хмурился, но молчал.
Крестить Русь начали, дойдя до Роси, с Родни, памятного Владимиру города, обагрённого кровью брата.
«Капи сжечь, крады срыть!» – таков был наказ великого князя. Жителей крестили в Роси. Святилище громили ратники и дружинники. Епископ Иоаким уговаривал Владимира:
– Князь, не жги всё подряд. У волхвов на дощечках записана история твоего народа, забери их в свой дворец, сохрани.
Великий князь оставался глух к увещеваниям. Для новой веры место нужно расчистить, иначе не приживётся. Так учили архиереи. Кто такой Иоаким – поп без прихода, ему ли поучать.
Отец Анастас, словно хищный зверь, отведавший человечьей крови, преобразился, отталкивал от князя епископа, кричал, выпуча глаза и перекашивая рот:
– Жечь, жечь бесовщину!
Попы и корсунские, и царьградские вторили иерею:
– Жечь! Всё жечь, чтоб духу бесовского не осталось на Руси.
Опальный епископ, исповедовавший апостола Павла, святых братьев Кирилла и Мефодия, содрогался, видя искажённые злобой и ненавистью лица, слушая вопли, стенания, проклятья. Не сонм радостных людей, окунавшихся в воду и возносивших молитву Господу, видел он, но рыкающую толпу, словно стадо животных, загоняемую конными дружинниками в реку. У костров из идолов видел братию свою, священников, беснующихся, словно языческие жрецы.
Владимир, не бравший в рот хмельного, словно испил крепких медов. Глядел на полыхающие капи, храмины волхвов. Вздымающееся к небу пламя завораживало, не отпускало взгляд. Добрыня отъехал к Роси, наблюдал за свершаемым таинством крещения, и жалость брала боярина, и злость, и раздражение. Нехорошо, когда так-то вершники, словно скотину, сгоняют людей в реку, да ещё пихают подтоками тяжёлых копий. Так чего противятся, глупые? Детей тоже, пока в разум войдут, и секут, и подзатыльниками потчуют. Нет иного пути, пришла пора принимать державную веру. С капищами державу не построишь. Здесь, за размышлениями, на берегу и застал его мечник, примчавшийся от капища на взмыленном коне.
– Беда, боярин, беда! – кричал кмет, не спешиваясь. – Князя ратник едва не зарубил.
– Князь жив ли? Да говори же!
Не дожидаясь ответа, пустил коня вскачь. Князь, живой и здоровый, сидел в кресле. Оторопь читалась на лице сыновца. Два отрока с обнажёнными мечами стояли по обе стороны в ожидании нового нападения. С десяток дружинников сгрудились у лежащего на земле воя. Воевода растолкал кметов, склонился над умирающим. Кровь заливала грудь, живот, меченоши кололи уже смертельно раненного, рядом лежал чекан. Жизнь нехотя покидала молодое тело. Ратник открыл глаза, смотрел затуманенным взором.
– Что ж ты, – в сердцах вскричал Добрыня, – с ромеями бился, а из-за деревяшек руку на князя поднял?
– Я не из-за веры, – прошептал умирающий. – За сестру мстил.
Теперь в замешательство пришёл воевода. Вершатся такие дела, а ратник о какой-то сестре толкует. Замешательство сменила неосознанная догадка.
– Какой сестры? Почему?
Догадка требовала подтверждения. Добрыня схватил ратника за плечи, словно пытался не дать тому уйти в Навь, не раскрыв своей тайны. Силы покидали парня, голос едва слышался. Не обращая внимания на кровь, пачкавшую одежду, Добрыня приблизил ухо к самым губам умирающего.
– Боярские холуи сестру украли, князю на потеху свезли. Утопилась сестрица в Днепре.
– Боярские? Боярин кто? Имя, имя скажи!
– Брячислав…
– Так ты древлянский?
Ответом была тишина, застывшие глаза недвижно смотрели в небо.
– Похороните, – хмуро бросил кметам, подошёл к князю.
В эти мгновения уй был готов собственноручно растерзать блудливого сыновца. Из-за своей неуёмной похоти тот губил дело всей его жизни – единая держава, единый князь, единая вера. Сколько юных дев Владимир сделал несчастными? И у всякой есть братья, отцы, женихи, а у тех друзья имеются. Ежели все захотят отомстить князю, как этот древлянский парень? Дружина не спасёт. Пора, давно пора укорот сластолюбивому князю делать. Доберутся до Киева, всерьёз потолкует с Анастасом. Пусть наденет на владетеля Русской земли крепкую узду, епитимьей тяжкой пригрозит. В таком деле и царица должна помощницей стать, не может порфирородная оскорбление стерпеть. Из-под его, Добрыни, опёки сыновец уходит. Надобно через других волю свою внушать. А и боярин Брячислав хорош! Вот же поганец, ишь, как сподобился в милостники выбиться. Ну, с этого он ещё спросит.
– Что он? – спросил князь.
– Помер, – односложно ответил уй, придавил сыновца тяжёлым взглядом. – Не из-за веры порешить тебя хотел. Местьник он. Топилась дева в Днепре? – Добрыня едва сдерживался, не позволяя гневу вырваться при дружинниках. – Так это её брат. Когда поймёшь, наконец, чем забавы твои могут кончиться?
Гнев всё же вырвался, последние слова Добрыня не сказал, прорычал. Шумно вздохнув, вскочил на коня, ускакал прочь.
Владимир опустил взгляд. Ноздри раздулись, на скулах играли желваки. Как смеет разговаривать с ним так? Как он ему надоел!
* * *
Покушение ратника-смерда подействовало, словно ведро холодной воды спросонок. Владимир никогда не думал, что его сластолюбие, любовные похождения несут беду в чьи-то семьи, ломают судьбы. Да, топилась дева, дочь смерда, узнав о том, назвал её дурой, даже не подумал, что по его вине оборвалась юная жизнь. Глаза смерда, брата девы, полные ненависти, смотрели на него. Не забыть тот взгляд, не изгнать из памяти. Между князем и простыми людинами стояли бояре, градские старцы, дружинники, дворовая челядь. Со смердами, ремественниками, ковачами, усмошвецами, здателями встречался, когда те надевали бранные доспехи, да на щедрых пирах, куда по его прихоти звали и богатого и сирого, а то и вовсе нищеброда, потому привык ко всеобщему прославлению. Оказалось, не всем по душе княжеские меды да пиво. Владимир был далёк от осуждения самого себя, угрызения совести не терзали его. И всё же поступок безвестного ратника оставил след, заставил призадуматься над жизнью.
На жизнь его уже покушались. Восемь лет назад Рогнеда, первая жена, уже родившая сына Изяслава, пыталась зерезать сонного. После затянувшегося веселия приехал в сельцо Преславино, в котором поселил жену-строптивицу. Захотелось бурного, необузданного. Рогнеда не податливая гречанка, не покорная наложница и не сластолюбивая любодейка-боярыня, не жена – рысь дикая, случалось – и кусалась, и царапалась. Добившись своего, уснул. Какой бог спас его, торкнул среди ночи? Открыв глаза, увидел уже занесённый над собой, блестевший в лунном сиянии нож, рванулся в сторону.
То было иное, семейное. Рогнеда не князя убивала, мужа ненавистного.
2
Путь великого князя к Киеву, словно путь грабителя-кочёвника, сопровождали дымы горевших храмин, костров, на коих сжигали деревянные капи богов.
В Киеве, отложив отдых, рядили, с ходу ли город крестить или повременить. Совет разделился, великий князь – одно, верхний боярин – другое. Князю поддакивали Воробей, Брячислав, Волчий Хвост. Сторону боярина держали Позвизд, Путята, Олег, Ждберн. Градские старцы затылки скребли: и Добрыня прав, и великому князю перечить не хотелось. Бояре спорили, перебивая и друг друга, и великого князя.
– Киев не Родень, не селище, нахрапом брать не след.
– Чего ж сиднем сидеть да ждать? – гневливо кричал князь. – И десять, и двадцать лет пройдёт, пока кияне сами покрестятся.
– Сиднем сидеть и нахрапом брать не станем, – Добрыня не говорил, ковадлом слова припечатывал. – Как в Корсуне рать крестили, так и Киев окрестим. Пошлём в город, и на Подол, и на Гору, и в Гончары попов, чтоб слово божье проповедовали, вере учили. Из челяди доброхотов наберём, чтоб склоняли киян к крещению, дня через три окрестим.
Закусив губу, Владимир подошёл к окну, повернулся спиной к боярам. Сверкание серебряной головы идола в лучах заходящего солнца раздражало. Идол, коему ещё три года назад истово поклонялся и понуждал других к тому же, стал ненавистен. Владимир резко повернулся лицом в горницу, посмотрел в глаза молчавших до сих пор Воробья и Ждберна.
Варяг ответил безразличным взглядом, пожал плечами.
– Прикажешь – хоть завтра крестить начнём. Однако боярин Добрыня верно рек, лишняя кровь прольётся, ни к чему это.
Бывший дядька раздражал своей рассудительностью и постоянной правотой, но к словам его следовало прислушаться. У киян нужно пошатнуть веру в старых богов и прогнать из города волхвов, чтобы те не затеяли смуты.
По глазам Воробья понял: тот готов на всё, только прикажи, слова поперёк не скажет. Потому и приказал:
– Утром возьми сотню, скачи на Лысую гору, старое капище с землёй сравняй, идолов пожги.
– А волхвов? С ними что делать, коли противиться начнут?
– Скажи, пускай в попов перекрещиваются! – хохотнул Позвизд.
Волчий Хвост добавил:
– В шею гони, пускай в леса идут, там идолам своим молятся.
Добрыня решил иначе.
– Думаю, всех волхвов согнать в Вышгород. После крещения прогоним в шею, а до него надобно под приглядом держать. На Подоле две сотни дружинников поставить, чтоб не давали вече собрать. Что рать без десятинников, сотников, тысяцких, воевод? Так же и кияне, купно не дадим собраться, а поодиночке противиться не станут.
На следующий день с утра везде, где собирались кияне, гости, появлялись попы, читали молитвы, пели псалмы, славили Христа, хулили древних руських богов, пугали геенной огненной, крещёным сулили вечную жизнь. На торжищах, и на малых, уличанских, и на больших – на Бабьем Торжке, и на подольском Торговище, и в Гончарах – разносчики-коробейники заводили разговоры, толковали с людством.
– Сами подумайте, братие! И князь, и бояре, и дружина крестились. Князь наш удачлив, и Христос ему помогает, и Богородица. Ныне и с булгарами у нас мир, и с ромеями. В днепровском устье рыбу можем ловить, где захотим, и зимовать, где поглянется. Корсунь-град покорился нашему князю. А град тот крепок, кромный, городницы да вежи каменные, высокие, а вот не устоял перед нашим князем. За что князь ни возьмётся, во всём удача. А бояре? Когда, где вы, братие, видели, чтоб боярин всуе, во вред, в убыток себе что-нибудь делал? Коли князь, бояре крестились, то и нам, братие, креститься пора пришла.
Слушали кияне попов да доброхотов по-разному. В затылках скребли, правду коробейники рекут, боярин без выгоды и пальцем не шевельнёт. Кто, послушав, уходил молчком, кто спрашивал про геенну огненную, в кою некрещёные попадут. Но не только слушали да спрашивали. На Подоле двух попов побили. Побили не до смерти, но в кровь, дружинники подоспели. Били попов да приговаривали: «Вы своего Суса Христа славьте, а Дажьбога не замайте. То не бес, а бог наш, за Правью смотрит. Мы внуки его и дидов своих в обиду не дадим». Одного «коробейника» в Почайну бросили. Заволокли беднягу в лодию, что возле вымола стояла, да и перекинули за борт. Вначале хотели утопить, да раздумали, посмеялись. Стояли на берегу, насмехались: «Вот тебе крещение! Попов позвать ли?» Городом томление овладело, как землёй в предгрозье – воздух загустел и оттого недвижим, тишь стоит – лист не шелохнётся. А на небе – тучи, тучи, и незнамо, пройдёт ненастье стороной, или расколет небо родия, от коей глаза слепнут, и низвергнутся из чёрных туч потоки воды. На Гончарах не крутились кружала, у ковачей в корчиницах горны едва тлели, на торжищах товара всякого уйма выставлена, да покупателей нет. Вопрошали людие богов: «Делать что?» Молчали боги. Молчал Велес на Подоле, молчали боги на Горе. Молчание то означало – уходят боги, в Ирий ли уходят, или ещё куда, но уходят, так думали некоторые.
Отец Анастас не сидел без дела. За день обошёл всю гору. Побывал на разгромленной, заросшей бурьяном усадьбе, где побили христиан-варягов, отца и сына. Вечером предложил князю:
– На том месте, где язычники христиан сгубили, построим церковь Успения Пресвятой Богородицы. Церковь поставим каменную, для того каменотёсцы надобны. Посылай лодию в Корсунь, я письмо Его Преосвященству напишу, он найдёт мастеров. Как прибудут мастера, так и начнём строить.
Владимир согласился. Сам хочет церкви в Киеве ставить. Почему и не на том месте, где погиб оскорбитель. Поставят церковь – быстрей забудется истинная причина гибели варягов.
Серебряная голова Перуна донимала, словно заноза. Царица допекала:
– Во дворцах христолюбивых царей да князей из окон божьи храмы видны, а у тебя идолища бесовские торчат.
– Уберу завтра капище. После церковь на том месте поставлю, – хмуро ответил Владимир, уже тяготившийся порфирородной супругой.
Бояре меж собой обсуждали царицу. И зраком, и плотью новая жена князя пригожа, мужу услада. А нравом не жена – поп в понёве, что с ней князь по ночам делает, неужто богу молится? Боярин Волчий Хвост так рассудил: засиделась царевна в девах, от нудьги богомолкой стала.
3
Ставили святилище на века, чтобы и внуки внуков блюли веру отцов, приходили сюда молиться и славить руських богов, но и десяти лет не простояло святилище на Горе. Не хотел уходить Перун, противился, словно не деревянный идолище то был, а кряжистый дуб, уцепившийся дюжими корнями за землю. Выкопали ямину вокруг капи, Перун лишь на несколько вершков раскачался. Своротили беса упряжкой быков, накинули петлю, так и поволокли по Боричеву взвозу до Ручья. Взирал Перун в небо, прощался с Киевом, как горел Велес, не видел, заслонила Подол Киева гора. Скотьего бога постигла жестокая участь, посекли Велеса топорами, сожгли на костре. Двенадцать дружинников били идола палками, плевали в серебряный зрак. В Ручье цеплялся идол за камни, разворачивался поперёк течения, допихали до Днепра, на простор. Не хотел Перун покидать Киев, не вынесло идола на струю, полез деревянными ногами на днепровский берег. Тем двенадцати дружинникам велел великий князь отпихивать идолище от берега, не давать приставать, пока не уйдёт за пороги. С десяток вёрст шли за низринутым богом кияне, бабы рыдали в голос, иные мужи лезли в воду за идолом. Дружинники отпихивали настырных богомольцев копьями, били голоменью мечей до крови. Бить до смерти не велели.
Волхвов, что толпой набежали защищать святилище от разгрома и поругания, скрутили, усадили на телеги, отправили в Вышгород. Сопровождали волхвов дружинники из варягов. Ждберн шепнул сотнику:
– Ежели бесовские прислужники буянить начнут, рубите, не жалейте. Чем меньше довезёте до места, тем лучше.
Посреди разорённого святилища развели костёр, и боги дымом ушли в небо.
Не поразила святотатцев родия, не вбило громом в землю.
* * *
После похода, как водится, князь пировал с дружиной. Ратников распустили по домам. У дружины вечерний пир переходил в утренний. Княжьи медуши казались неиссякаемы. Меды, вино, пиво лились рекой. В затянувшемся веселии невольно был виноват Добрыня. Крещение Киева отложили, а Владимир не мог сидеть без дела. После разгрома святилищ, изгона волхвов кияне пребывали в растерянности. Верхний воевода решил, что плод созрел. Да и дружины, призванные в поход из других городов и удерживаемые в Киеве на случай выступления киян против крещения, пора было отправлять домой. В пятый день по возвращении князя из похода градские старцы, сотские вместе с биричами пошли по всему Киеву и по кромному городу, Киевой горе, Подолу, Гончарам, Щековице, всюду объявляли киянам княжью волю. Глашатаи колотили в била, кричали во всю мочь:
– Завтра великий князь повелел всем жителям, и богатым, и убогим, мужам и жёнам, отрокам и юницам, старцам и малым детям креститься. Гора и Киева гора крестятся в Днепре. Подол, Гончары, Щековица и все прочие, кто поселился у стен Киева, крестятся в Почайне.
Градские старцы, сотские добавляли, словно раскрывали великую тайну:
– Знайте же, людие, кто не покрестится, тот великому князю врагом станет. Решайте же сами, хотите быть любы великому князю или врагами его стать.
* * *
Шумел Славутич, из берегов выходил. С седой досюльщины не видел в своих водах столько людства. Мужи, жёны, юницы, отроки, парни, девы, дряхлые старцы, малые дети, все были здесь. Иные входили в воду сами, иных подкалывали копьями дружинники. Малых детей несли на руках, старших тащили за руку. Дети, не понимая, зачем спозаранку надобно лезть в холодную воду, упирались, плакали.
Едва взошло солнце, ходили по дворам дружинники при оружии, напоминали киянам о княжьей воле. Напомнив, оставались во дворе, ждали, пока последней обитатель подворья не выйдет за ворота. На улицах стояли верхоконные, теснили жителей к спуску к реке, на Подоле к Почайне, на Горе к Днепру.
Великий князь, царица, окружённые боярами при мечах, сидели в креслах на берегу, наблюдали за разворачивающимся действом. У самой воды, где днепровская волна гладила песок, ходили попы, зычными голосами читали молитвы, осеняли людство крестным знамением. Людство, кто с кривой улыбкой крестился неловкой рукой, кто побитой собакой, расходились по домам.
Глава 9
1
Перед Купалой явились на Славне невесть откуда взявшиеся христианские попы в чёрных одеждах, с медными крестами. Останавливались попы в людных местах, уличанских торговищах, всяко хулили богов славянских, рекли их бесами, славянские празднества – бесовскими игрищами. Из всех богов более всех порочили Перуна, прозывали Огнекудрого кровожадным коркодилом, пожирающим человеков. Своего же бога славили, звали всемогим, всеблагим и милосердным. Людству грозили вечным мучительством, коли не покаются и не придут к богу. Кто же покается, отринет от себя бесовских идолов, придёт к Богу, того ждёт вечное блаженство и воскресение из мёртвых, когда придёт срок. С песнопениями ходили по улицам, заглядывали во дворы, сунулись и к Добрыге. Сам ковач в те поры варил крицы с Беляем и Ставром. В корчинице Рудинец с Дубком ковали заготовки для клинков. Заслышав злобный собачий лай, женский гомон и незнакомые голоса, парни вышли из корчиницы. Дубок осерчал, выгнал незваных проповедников взашей, грозился собак спустить. Рудинцу пояснил:
– Не любо мне такое. Захочу – сам в церкву пойду.
Прозвище юноты, как сдал он пробу и был признан мастером, с лёгкой руки Дубка из Рудого переделалось в Рудинца.
То были не попы, клирики Ростовской церкви, присланные на подмогу новгородским священникам. Новгородцам все долгополые были на одно лицо.
* * *
Купалу справили как обычно. Преслава жгла костёр, по Волхову плыли венки, у костров вели пляски и пели песни.
Беляй на тех игрищах, – хоть и совершенно искренне, принимая крещение, отрёкся от сатаны и бесов, а всё ж Купалу пропустить никак нельзя, – не расставался с Годинкой. Молодая кровь требовала веселья, любви, а не заунывных молитв.
На Купалу стало заметно: Березанка, жена Дубка, наконец-то понесла. Добриша радовалась. Лето-другое, и наполнится двор детским писком, лопотаньем. Будут у Просинца друзья. Дети – к счастью. Свои ли, чужие, какая разница, все дети одинаковы. Про предстоящую осенью женитьбу Беляя давно ведомо, на ляльники Резунка с Рудинцом пали в ноги, испрашивая дозволения жениться. Рудинец – парень хороший, добрый, работящий, на глазах вырос. Добриша давно уже думала о нём наравне с сыновьями. Много ли лет прошло, как замурзанным огольцом, с застывшим в глазах испугом, появился во дворе, а ныне вона какой парнище вымахал. Душа материнская пребывала в благости: не уйдёт дочка в чужую семью, тут же, при матери останется.
На болота за рудой нынешним летом отправлялись Дубок, Беляй и Рудинец. Ставра Добрыга оставлял дома, подручным в корчинице. Кашеварить же на болотах вызвалась Резунка. Теперь, когда судьба её решилась, рядом с суженым девушке всё было нипочём. Но выезд пришлось отложить. Перед Перуновым днём зарядили дожди с ливнями, пузырями на лужах. Погода установилась лишь в зареве, когда подошла пора жатвы.
С Киева, с Низу приходили вести, заслышав кои, новгородцы скребли затылки. Князь великий киевский повоевал греческий город Корсунь. Корсунские попы крестили боярство и княжью дружину. Сам-де князь с ближними своими боярами давно в греческую веру перешёл.
Добриша вечером, когда всё семейство собиралось в старой избе, говорила:
– Ох, быть беде. Шибко настырными попы стали, а теперь и киевский князь в их веру перешёл. Ох, беда, беда.
Беляю не пеняли, не выговаривали. Да он и сам со своей верой никому не надоедал. Жил как раньше, вроде ничего не изменилось.
2
Иоаким ехал в возке с крестами, церковной утварью. Перед тридцатипятилетним епископом распахивался неведомый мир, известный лишь по рассказам. Но что в тех рассказах истинно, а что вымысел? Кое-что казавшееся правдоподобным на деле оказалось выдумкой, иное, представлявшееся обычными байками о дальних краях, – правдою. Рослые, большей частью светловолосые и светлоглазые русичи вовсе не походили на звероватых, запуганных дикарей, поклоняющихся горелому пню. Дело было даже не в самом телосложении. У русичей молодой епископ не замечал обычных для Империи повального раболепия и подобрастия. Это были вольные люди, хотя и снимавшие перед княжьим воеводой и боярами свои смешные колпаки, но державшиеся уверенно, без угодливости. На Новгородской земле уже и шапки не все скидывали.
Обилие земли русичей, представлявшееся преувеличением, оказалось правдой. Осенью русичи перелётную птицу не бьют из луков, а ловят сетями, словно рыбу. Добрыня, видя удивление грека, похохатывал:
– Да у нас малые дети, что ростом не выше лука, в зареве утку мешками добывают. Вот окрестим Новгород, возьму на ловы, сам увидишь, сколь обильна земля руськая.
Ехали борзо, торопились, не задерживались ни в деревеньках, ни селищах, ни на погостах, ни в боярских вотчинах. Ещё в Киеве решили сперва окрестить Новгород, а уж после, уподобясь реке в половодье, залить божьим светом всю новгородскую землю. Как ни торопились, как ни коротки были остановки, любознательный епископ старался вникнуть в повседневную жизнь русичей, находил время поговорить с обитателями деревенек. Хотел и себя испытать в новом для него языке, и понять этих самых загадочных русичей. Не на год, не на два приехал на Русь, не наймитом-варягом, но пастырем, на весь срок отпущенной небесами земной жизни. А чтобы стать пастырем, умело направлять паству, нести слово божие до самых глубин души, надобно знать паству, её душу, стремления и упования, иначе уподобишься епископам-латынянам, что для славян, живущим по берегам Варяжского моря, подобны завоевателям. К сожалению, не всё священство то понимает. Многие, ох многие полагают: если выжечь бесовщину, на пустом месте можно построить новое здание веры. Глупцы они. Можно перебить волхвов, сжечь, сровнять с землёй капища, но люди-то останутся. Как с душами их быть?
Латыняне для всего греческого священства – и константинопольского, и подунайского, и корсунского – непроходящая головная боль. Разгромленный, захиревший Рим, некогда искавший помощи у Константинополя, постепенно окреп, давно спорит с Константинополем об истинности веры. Ныне же, как встарь, ищет не помощи, но владычества над миром, и Русь для него – лакомый кусок.
В одном сельце о пяти дворах, вольготно расположившихся на бережке безымянной речушки, где обоз остановился напоить и дать отдых лошадям, Иоаким заговорил с людином средних лет, назвавшимся старейшиной.
– Вы чьи будете?
Людин удивлённо посмотрел на чужака, не понимая смысла вопроса. Иоаким спросил иначе:
– Кто ваш господин, боярин? Кому подать платите?
– Вольные мы. Новгороду мыто платим, он наш заступник. Нас, новгородцев, всяк остережётся обижать.
– И много ли платите?
– Десятую долю с прибытка.
Русич разговаривал свободно, с любопытством разглядывая чёрные одежды священника.
– Ну а в Новгороде кому подать идёт? – допытывался Иоаким.
– Известно кому, Новгороду. Ротников содержать, дороги мостить, кромы блюсти, да мало ли. На то тысяцкий есть, старшины, бояре.
– Ну а проворуется ежели кто?
– На то вече есть. Что вече решит, то и будет. Волхов глубок, всех примет, – людин усмехнулся.
Иоаким живо сопоставил ранее слышанное с только что полученными сведениями. Припомнились записки Юлия Цезаря о галлах, которые преступников приносили в жертву богам.
– Так вы воров, казнокрадов в жертву Перуну приносите?
Людин удивился до изумления, кожа на лбу собралась морщинами.
– Да кто ж человеков в жертву богам приносит? Боги за такое разгневаются, накажут. Топят жертву не Перуну, а Поддонному царю, ящеру, и не человеков, а коня. Вот так-то. С Великого моста не за всякую вину в Волхов бросают. Это уж коли кто великую обиду Новгородским жителям учинит, за измену. А про воровство в Новгородской правде записано, – дав пояснения, людин спросил в свою очередь: – Вы сами по какой надобности в Новгород путь держите? Товару с вами нету. Ай бояре княжонка везут? Так и княжича с вами не видать. Ай прячете?
Иоаким не стал таиться.
– Веру истинную везём, правую, греческую. И Новгороду, и всем вам, жителям Земли.
Людин посмотрел, прищурившись, произнёс врастяжку:
– Во-она оно как.
Старейшина ушёл, служка позвал епископа в возок – воевода велел трогаться в дальнейший путь.
Сидя в тряском возке, Иоаким размышлял.
Слаба, слаба власть князя. Не перед князем, перед вечем ответ держат. Не Новгород, а древние Афины.
Вечером, поужинав, беседовал епископ с княжьими воеводами, Добрыней, Путятой, посланцем князя в Новгород Воробьём. Собратья, наголодавшиеся в корсуньской осаде, насытив утробу, к длинным разговорам из-за сонливости бывали не способны. Рассказывал о деяниях святого апостола Павла, что словом единым обращал сонмы язычников в истинную веру. Повествовал о святом Клименте, о трудах проповедников Кирилла и Мефодия. Добрыня, позёвывая, слушал из учтивости, как-то изрёк:
– Ты, отче, глаголешь, яко наши старцы, кои кощуны на Новый год поют.
Иоаким оторопел, не сдержавшись, скомкал плавную речь, заговорил горячо, с восклицаниями.
– Слово божие я разъясняю, дабы знали вы, как донести его до людей. А кощуны – то святотатство. Бог един, а боги языческие – то бесы, идолы бездушные. Прославлять их – значит надругаться над Отцом нашим Небесным. Кощуны – то зловредное надсмехательство над Богом единым. Как слово божие с ним сравниваешь?
Добрыня усмехнулся снисходительно.
– То ваше, попов дело. Наше дело привести людей к покорности, чтоб каменьями вас не закидали, речи ваши слушали.
По снисходительной усмешке, тону, с которым тот разговаривал со священнослужителями, поведению воеводы понимал епископ: нет в Добрыне благоговения и трепета пред священством. Да истинно ли верует сей дюжий муж, коего судьба выбрала в проводники слова божьего? Горазд Добрыня и в брани, и за столом пиршественным. И меды пьёт полными чашами, и за прибаутками в карман не лезет. Но сие и простому людину доступно. Добрыня же – муж державный, разумный советчик своему князю, с пользой обмысливает дела Земли и князя. Так кто же он, истинно ли верующий, или лицедей, облёкшийся в новую веру, как надевает доспехи ратник, выходя на битву, а после битвы снимающий их с себя за ненадобностью?
Не за синекурой по призыву киевского князя отправился корсунский епископ на Русь, но на подвиг. Примером для жизнедеятельного священника были святой апостол Павел, святой Климент, учители славянства Кирилл и Мефодий. Сии мужи не алкали выгод, не поддавались слабостям греховной плоти, но жили ради духа. Жизнь их была подвиг, ибо невзирая на тяготы и лишения, коими полно пребывание вдали от городов в пустынях среди полудиких племён, несли язычникам слово божье. Те тяготы, легко объяснимые, усугублялись притеснениями властелинов и князей земных, также и кознями недоброжелателей из числа священства, погрязшего в гордыне и догмами прикрывающего отступления от истинной веры. Иоаким, пробыв на Руси неполных два месяца, уже полюбил русичей. К тому душа его была заранее предрасположена, узнавание же обратило предрасположенность в искреннюю привязанность. Се был деятельный народ, гораздый на придумки, вовсе не живущий чужим умом. В Империи жизнь застыла столетия назад. Время течёт, а в Империи ничего не меняется. Правду говоря, не любил столицу Империи, та нелюбовь была взаимной, и потому молодой священник, опасаясь происков недругов, почёл за благо перебраться в Херсон, подале от недрёманного ока иерархов. Может, россказни про звероватых, тупых русичей – то напраслина, дабы оправдать свои неправедные дела против них, дескать, что возьмёшь с сих полузверей, они и чувств человеческих не имеют. И сей мудрый и сильный, как мнилось Иоакиму, народ, пребывает в бесовских тенетах, живёт, не зная правды божией. Потому надобно поскорей просветить его, поведать правду божию. Мыслилось Иоакиму, что осиянная светом божиим, верою Христовую, Русь превзойдёт дряхлую, закосневшую Империю. И уставший от дороги, дум епископ засыпал с тихой улыбкой на устах. Сны приходили светлые, радостные. Стоит он на возвышении на огромной площади, проповедует слово божие, и жители новгородские с умилением внимают ему. Он умолкает, и в тот же миг раздаётся звон симандр. Звон плывёт над площадью, и жители устремляются в церковь.
Колёса возка попали в колдобину, Иоаким вздрогнул и очнулся от дремоты. Но нечувствительный толчок вывел епископа из сонного забытья. Весь путь колёса возка прыгали по рытвинам, обнажённым корням могучих деревьев, и честной отец свыкся с тряской. «Руський человек Правь славит, то руському человеку любо». Мысль эта, некогда высказанная невежественным рабом-славянином, всплыла в бодрствующей памяти, когда в сновидениях епископа раздался звон симандр, и на Иоакима снизошло озарение. С Ратибором он познакомился более года назад, через некоторое время после прибытия в Херсон. Был Ратибор стар, хром, с рубцами жестоких побоев на теле. Молодому священнику запала мысль отправиться на Русь. Укрывшись от константинопольских интриг в Херсоне, окунулся в вязкое захолустье. В Константинополе не было друзей. Там были недруги тайные и явные, были союзники на час, на месяц, на год. Союзниками становились, дабы достичь каких-либо взаимных выгод, для сего требовалось убрать с дороги, свалить обладателя этих выгод. Имперские чиновники, от низших до высших, предавались тайному разврату, опускаясь до содомского греха. Не отставали от них и церковные иерархи, зримо проповедующие воздержание, но тайно потворствующие извращениям собственной плоти. А лупанары, позорище христианнейшего государства? Содержатели непотребных девок живут припеваючи. На грехе богатеют, и никто сквернавцев от церкви не отлучает. Лицемерие, ставшее вторым лицом Империи и Церкви, коробило Иоакима, истинно веровавшего в заповеди Христа, житие святых апостолов. В Херсоне, не опасаясь доносов, гибельных обвинений в ереси, вёл отрадные всякому просвещённому человеку учёные беседы об Аристотеле, Платоне, Сенеке, Филоне. Но то были разговоры, хотя и симпатичные для души, но всего лишь разговоры. Молодая же энергия требовала применения. Покойные, усладительные разговоры с просвещёнными единоверцами чередовались с мучительными беседами с варваром Ставком. Варвар свободно говорил по-гречески и был весьма начитан. Знания его были обширны, но разрозненны. Стремясь к вершинам, варвар пренебрегал элементарным. После первой беседы, случившейся нынешней зимой, Иоаким понял своего нового, неожиданного знакомца. Русич искал истину, искал бога, обретал, разуверялся, страдал душевно. Делясь сомнениями, обязательными спутниками пытливого ума, говаривал Ставк такое, за что в Константинополе содрали бы кожу, посадили на кол, прижигали железом, посыпали солью развёрстые раны. Иоаким был мыслящим человеком, догматиков презирал и чурался как воинствующих тупиц, вредящих вере и обращению язычников. Мало заставить крест поцеловать и в воды окунуться, надобно, чтобы душою принял. Душа же насилия не приемлет.
– В руських ведах записано, – наивно рассуждал варвар, – до рождения света белого мир окутывала кромешная тьма. Наш прародитель Род был заключён в яйце. И вот Род родил из себя Любовь, и силою любви разрушил темницу, и мир наполнился любовью. Апостол Иоанн пишет, что в начале было Слово, и то Слово было у Бога. И всё через него пошло. Может, то слово было слово любви? Руський Род и христианский Господь суть единый бог, коего разные народы по-разному рекут?
Много бесед вели епископ и клирик. По речам, по обличию просвещённого варвара – ранней седине, прозрачной печали в глазах – понял Иоаким: всю свою жизнь будет искать русич бога, но так и не найдёт его, ибо его Бог – Правда.
Отправляясь в недра незнакомой страны, требовалось знать хоть что-то, помимо небылиц и россказней, о населяющем её народе. Так Иоаким познакомился с Ратибором, рабом херсонского купца. Купец, видя интерес священника к дряхлому рабу, сказал:
– Я б его тебе так отдал, толку от него никакого не стало, ест только, так задарма отдай – люди засмеют.
Посмеявшись, сговорились на небольшой цене, и Ратибор в очередной, теперь уже последний раз, сменил хозяина.
История Ратибора была проста. Когда-то ещё молодому парню шею обвила петля степняка, и для незадачливого русича начались мытарства. О его стремлении к воле говорили рубцы на теле и сломанная нога, но судьба была жестока.
Ратибор понимал по-гречески и учил своему языку нового хозяина. Кроме изучения языка, вели беседы о вере и нравах русичей. Так Иоаким узнал о Яви, Нави и Прави. Что удивило священника, в Нави, загробном мире русичей, не было ада. Был Ирий, в котором блаженствовали души языческих праведников, но грешники не получали вечных мук.
– Если для вас смерть предпочтительней рабства, что ж ты не умертвил себя? – спросил как-то не без иронии. – Ведь по вашей вере наложить на себя руки не есть смертный грех.
– По нашей вере, – отвечал Ратибор, – кем перейдёшь в Навь, тем навеки и останешься. Потому не могу себя жизни лишить. Воли добьюсь, тогда и помру.
Иоаким сильно сомневался, что старик собственными силами обретёт свободу, и, повинуясь душевному порыву, взял раба с собой на Русь. Добравшись до Киева, объявил Ратибору, что отпускает его на свободу. Ратибор, потерявший родных и близких, уже малоспособный добывать самостоятельно пропитание, остался при епископе в услужении.
Теперь припомнилась одна из бесед об обычаях русичей. Русичи Правь славят, так надобно объяснить, что правая греческая вера и есть Правь. Тогда новая вера войдёт в их души, и придут они к Отцу Небесному искренно, прилепятся к Нему душою.
Епископ корил себя, что не бывал на «бесовских капищах» до их разорения. Бывал лишь на пожарищах. Огонь уничтожал всё, и идолов, и храмины, а вместе с ними и таинственные дощечки, берёсты, на которых были записаны древние знания русичей. Только необразованный, упрямый слепец может уничтожать знания, видя в них лишь препятствия для осуществления своих идей и замыслов. Но как он мог воспрепятствовать погромам? То, по наущению священства, приказывал вершить князь. На князя же епископ влияния не имел. Анастас же, первый советчик князя в духовных делах, требовал расчищать место для новой веры. В Новгороде не будет ни князя, ни Анастаса, и никоим образом нельзя допустить новых погромов.
Честной отец забывал: он лишь один из многих, хотя и епископ, а Добрыня настроен решительно и выполняет волю князя, повелевшего идолы, храмины жечь, капища с землёй сравнивать.
Последний день измаялись. Утром тронулись в путь ни свет ни заря. До Новгорода оставалось не более пяти вёрст, а уж на небе проступили звёзды. Добрыня дал дружине и обозу отдых, велел разбивать стан, вечерять. В город решил вступить на рассвете.
3
На чёрном заревском небе ярко сияли звёзды, очертания изб на склоне холма, мост скорее угадывались, чем различались глазом. Охлупы крыш, речная гладь слабо серебрились. Ночной сон убаюкивал приглушённый плеск волн. Спросонья мыкнул телёнок, в ответ брехнула собака. Спал Славно, спал Город, тревожное било на башне Детинца лежало в покое.
На предмостье вершник сдержал коня, огляделся. Из высоченной вышины одна за другой скользнули две звезды, скорыми росчерками нарушившие безмятежный покой ночного небосвода. «Ай Перун знак подаёт?» – подумалось неспокойно. Гулкий стук копыт по деревянному настилу, усиленный ночной тишиной, разбудил придремавшую стражу. На съезде с моста путника встретили кметы, перегородившие копьями путь.
– Куда тя леший несёт? – сердито спросил молодой ротник. – Почто ночью людиям спать не даёшь? Ишь, какой торопкий, коня оседлать забыл, – добавил насмешливо.
– Дымом родным клянусь, поспешать мне надобно. Тысяцкому весть несу, – вершник углядел старшего, стоявшего несколько в стороне, и обращался к нему: – Беда, братие, беда! Добрыня на Новгород идёт!
– Так то что за беда? – фыркнул молодой. – Добрыня Новгороду не ворог, свой двор на Людином конце держит.
– Погоди, Ждан! – повелительно молвил старший мостовой стражи и велел вестнику: – Сказывай, что за беду Добрыня несёт? Мы киевскому князю подать шлём исправно.
– С попами Добрыня идёт. Тьма-тьмущая долгополых в обозе. Силком задумали Новгород крестити. Киев уже окрестили.
– Вон оно как, – пробормотал десятник. – Угоняй дома, скачи к нему. И ты, Ждан, поспешай к тысяцкому. Может, какие приказы даст.
Гонец с дурными вестями – несчастливец. Наслушался в ту ночь вершник проклятий ни за что ни про что. На стук в тесовые ворота сперва взлаяли рассвирепевшие псы. Затем раздался сердитый голос челядинца:
– Перун тя порази! Почто будишь среди ночи?
Вестник осерчал.
– Ты, холоп, не лайся! Буди тысяцкого сей же час. С вестями я к нему.
– Я вот псов спущу, так будут тебе вести. Утром приходи. Стану я среди ночи тысяцкого беспокоить! Зуботычины не тебе получать.
Время уходило за бесполезными пререканиями. Гонец спешился, принялся раз за разом ударять в калитку рукояткой меча. Собаки захлёбывались в лае. Произведённый переполох разбудил тысяцкого, избавив воротника от неприятных трудов. Оставив коня на улице, вершник вошёл во двор. Тысяцкий в одних портах, взлохмаченный со сна, вышел на высокое крыльцо, следом появился челядинец с ярко пылавшим жировиком.
– Что ещё за напасть? Кому во мне надобность? – спросил Угоняй хрипло, неласково.
– Беда, тысяцкий, беда! – воскликнул вершник, подбегая к крыльцу. – Добрыня идёт, на рассвете тут будет.
– Так что за беда, что Добрыня идёт? – тысяцкий серчал за прерванный сон. Приход воеводы киевского князя не такая причина, чтобы будить среди ночи.
– Добрыня с дружиной идёт и попами. Князь Владимир крестити Новгород задумал, Киев ужо окрестили, – вестник, не в силах сдержаться, взбежал на крыльцо, встал вровень с тысяцким. – Святилища киевские пожгли, с землёй сровняли. Перуна с горы сволокли, в Днепр скинули.
Тысяцкий медлил, вместо того чтобы бить в набат, собирать вече, задавал вопросы, скрёб бороду, и вестник опять загововорил горячо и торопко.
– В пяти верстах от Славно на ночь встал. С рассветом в Новгород придёт. Борзо шли от самого Киева.
– Много ли дружины Добрыня ведёт? – спросил Угоняй быстро, остатки сна оставили тысяцкого, нависшая над Городом опасность прояснила сознание.
– Того не ведаю, поболе тыщи, однако.
– А наша дружина в Ладоге стоит… – промолвил тысяцкий с досадой и попенял: – Что так поздно упредили?
– Я б ещё вчерась с утра упредил, да конь пал – ногу сломал, – оправдывался гонец, чуя и свою невольную вину в надвинувшейся на город беде. – По дороге никак нельзя было идти, кметы бы переняли. Лесными тропами обоз обгонял, да вот беда с конём приключилась. Следом шёл, а как сёдни на ночь встали, коня угнал и подслушал, как кметы меж собой ворчали. Дескать, идут, как степняков, с полоном переймать, поспать воевода не даёт. Уж ночь, а развидняться начнёт, опять в путь.
Во двор вбежал запыхавшийся Ждан, в доме проснулись, затопали. Ночь утекала, не оставляя времени на бесплодные причитания.
Угоняй крикнул в раскрытые двери:
– Кто там есть? Одеваться мне и коня седлать, – взиравшему снизу ротнику велел: – Беги в Детинец, буди сотника. Пускай сей же час шлёт биричей Совет собрать и в тревожное било бьёт, вече сзывает.
Отобрав у тщётно пытавшегося унять зевоту челядинца светильник, велел и ему:
– Скоком беги к Богомилу, передай, тысяцкий, мол, сказывал, кияне идут силком Новгород крестити, пускай в Детинец поспешает.
Когда Угоняй влетел на коне в детинец, воздух дрожал от набатного гула. Тревожные звуки достигли не только Славно, но и пригородков, долетели и до стана Добрыниной рати. Новгородцы пробуждались, выскакивали во дворы, на улицы, суетно оглядывались, перекликались. Никто не ведал причины срочного сбора, нигде не вставало зарево пожара – проклятия деревянного города, не слышались воинственные клики заморских стервятников. Но тревожное било между тем призывало поспешать. Полуодетые горожане, кто в портах, кто босой, устремились к Детинцу, на Торговище.
Совет, степенные бояре, кончанские старшины в острог не пошли, сгрудились на крепостной площади. Не оставил киевский князь времени для обсуждений. Несколько в стороне стояли ратные люди – оба сотника, несколько десятников, ждали указаний тысяцкого.
Нарушив чин, до чинов ли было, неревский старшина Гюрата, притопнув ногой, молвил:
– Не пустим Добрыню в Новгород. Не станем креститися, останемся в дидовской вере.
– Как ты его не пустишь? В городе две сотни ротников, не удержать мост, – боярин Твёрдохлёб сморщился, посмотрел вопросительно на спешившегося тысяцкого.
– Что, бояре, скажете? Будем креститься, ай погодим? Как город от Добрыни оборонить, то другое дело, – Угоняй пытливо всматривался в бородатые, багровые от пламени факелов лица.
Ответить никто не успел. На въездном мосту раздался конский топот. В Детинец вихрем влетел всадник, осадив коня, соскочил, бросил поводья воротнику. То был славенский старшина Одинец. Едва встав на землю, старшина вопросил:
– Что за сполох? Ай нурманны идут?
Ответил Угоняй.
– Беда, Одинец. Добрыня с дружиной и попами идут силком Новгород крестити. Что скажешь на то, старшина?
Одинец долго не раздумывал, слова сами сорвались с языка.
– А чего тут говорить? Не бывать тому. Не пускать Добрыню в Новгород. Мы никому не бороним креститися. Мучительств христианам не творим. Кто хочет, пускай крестится, в Новем городе и попы свои есть, и церковь. Не пускать Добрыню, не пойдём в греческую веру, при своей останемся.
Последние слова Одинец, разгорячась, выкрикнул, и ногой притопнул.
– Верные слова сказал, старшина! – Богомил, до сих пор молчавший, лишь взглядом пытавший верхних людей новгородских, резво подошёл к Одинцу, положил тому на плечи руки, крепко сжал их. Оборотясь, спросил с нажимом: – Что молчите, бояре? Ай готовы Перуна низвергнуть и пред попами на колени пасть?
Боярство заворчало, задвигалось. Степенный боярин Изяслав сердито пробормотал: «Людий вооружать надобно. Чего друг друга пытать?» Твёрдохлёб заголосил:
– Что ты, что ты, Словиша! Не пойдём в греческую веру! При дидовской останемся! Животы за богов наших положим.
– Все так мыслите? – строго спросил Угоняй.
– Все, все, – раздалось вразнобой, но без тени сомнений и колебаний.
– Тогда вот что, – быстро и повелительно заговорил тысяцкий, вступая в свои права. – Жители новгородские с нами согласны, в том не сомневаюсь. Словиша слово скажет, кто не уверен, укрепится. Вече ждать времени нет, того и гляди Добрыню дождёмся. Надобно Великий мост разбирать и ворота городские запереть накрепко.
Новгородская верхушка княжей воли не принимала. Возможно, кто в душе и помысливал о новой вере, да на миру тайным помыслам воли не давал, и потому городская головка в своём отношении к новой вере была единодушна. Это единодушие позволяло тысяцкому действовать без оглядки. Сам Угоняй греческую веру отрицал категорически. Христианство означало самовластье киевского князя, засилье попов, да и крепка была вера тысяцкого в славянских богов.
– Не все славенские успели мост перейти, – с сомнением вымолвил Одинец.
Угоняй оборвал старшину.
– Не можем ждать, старшина. Кто сумеет, на лодиях, на челноках переправится.
– В Ладогу, за дружиной послать надобно, – подал голос боярин Изяслав.
Тысяцкий оборвал и боярина.
– А как нурманны заявятся? Кто оборонит? Мы меж собой драчку устроим, ярлам только того и надобно. Сами от киян отобьёмся.
Одному сотнику Угоняй велел с ротниками поспешать на мост и разобрать настил, другому – запереть обои городские ворота, усилить дозоры.
Старшины ушли к своим кончанам, тысяцкий, верховный волхв, бояре вышли на Торговище, поднялись на степень. Било смолкло.
– Братие новгородцы! – заговорил Богомил, и на площади воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием факелов. Новгородцы ловили каждое слово сладкоголосого Словиши. – Киевский князь Владимир задумал силком крестити нас, новгородцев, нас, чьи диды пришли на берега реки Мутной, водимые боголюбивым князем Славеном. Неужто поддадимся княжему самоуправству, забудем и предадим Рода, давшего жизнь всему сущему, вдохнувшему жизнь в человеков? Забудем Перуна, Дажьбога, Макошь? Неужто забудем богов славянских и падём на колени перед лживыми греками? Братие, зову вас отстоять нашу веру славянскую, богов наших милостивых, заботливых!
Богомил смолк, колеблющееся пламя факелов освещало словно не многолюдье, а возмущённое Нево-озеро, на которое примчались Стрибожьи чада, нагулявшиеся на Студёном море и устроившие кучу малу на тихом доселе озере. Не в набег, не в кровавый поход звал Словиша, но постоять за веру дидовскую, защитить богов славянских. То для русича святое дело.
И площадь выдохнула:
– Отстоим веру! Не предадим, защитим богов наших!
Рядом с седобородым волхвом встал тысяцкий. Подняв руку, Угоняй потребовал тишины.
– Жители новгородские! Недосуг речи говорить, Добрыня вот-вот явится. Речами да криками не защитить дидовскую веру, не отстоять богов славянских от поругания. У кого есть оружье, поспешите домой, собирайтесь на берегу у Великого моста, не давайте киянам переправляться. У кого оружья нет, ступайте в Детинец, сотник выдаст, на кого хватит. Жители Людина конца, хоть с Велесовой, Рядитиной улиц, тащите пороки и каменья к Великому мосту. Будем те каменья в зловредных киян метать, коли сунутся.
Отдавливая ноги, награждая чувствительными тычками засонь, новгородцы последовали указаниям своего тысяцкого, устремляясь живыми потоками с Торговища. Площадь опустела, звёзды блекли, на востоке мутно серело.
4
Добрыня, усвоивши с молодости привычки храброго Святослава, в походах тело не нежил, искусных сокалчих с собой не возил, шатрами, перинами лошадей не утруждал, спал под открытым небом, на поистёршейся шкуре. Первые же звуки, издаваемые тревожным билом, сорвавшись с башни новгородского Детинца, Стрибожьими чадами разлетевшись окрест, пробудили воеводу. Помянув леших, призвав на головы новгородцев Перуновы родии, воевода резво поднялся с жёсткого ложа. Бесцеремонно растолкав гридня, чей молодой сон не могли прервать никакие набаты, велел кликать сотников, звать Путяту, Воробья. Прибежавшим на зов полусонным сотникам велел поднимать дружину, седлать коней, готовиться к выступлению.
Путята с Воробьём не торопились, оболоклись в одежды, чинно прошествовали среди поднявшеся суматохи. Пока бояре проделали путь от шатра к походному ложу Добрыни, тому подвели коня, два гридня держали пылающие факелы. Воевода нетерпеливо поглядывал на норовистых сподвижников. Обращаясь сразу к обоим, наказывал:
– Собирайте, не мешкая, обоз, дружину, идите к Новгороду. Я возьму пару сотен, поскачу сей же час. Упредили новгородцев, готовят что-то супротив, поспеть бы.
Стан зашевелился, подал признаки жизни. Запылали факелы, костры, злые, не выспавшиеся дружинники ловили, седлали коней. Десятники окриками подгоняли неторопких, кметы отвечали ворчанием. Просыпался и обоз. Попы собирались в одну чёрную кучу, галдели. Запрягали лишь одноконный епископский возок. Служке и престарелому вознице помогал сам епископ.
– Этому что не терпится? Странный поп.
Рассуждения Иоакима о вере, деяниях апостола Павла, обращавшего язычников, вызывали у Добрыни недоумение. Все попы как попы, этому же что-то надо. А что, и сам не поймёт. Язычество – бесовщина. Всё. Князь повелел креститься. О чём рассуждать? Князю виднее. Сколько они с князюшкой передумали о том, сколько ночей не доспали, прикидывая и так, и эдак. Так нет, этому настырному попу надо до чего-то докапываться. Объяснил бы толком, до чего?
Вдали от сыновца злые мысли о нём отодвинулись в сторону. Сейчас, будто в былые годы, Добрыня думал о нём, как о «князюшке», сыне сестры, так и не вкусившей по-настоящему женского счастья. Желя о преждевременно ушедшей сестре переносилась на её сына, обернувшись в отцовскую заботливость.
О том, что новгородцы всполошились, Добрыня уже не беспокоился. «Соберутся на Торговище, – размышлял он, – нам ещё лучше, возни меньше, так скопом и погоним в Волхов. Собрались на вече, теперь до полдня галдеть не перестанут».
Вершники построились в колонну, на рысях устремились к Новгороду. Позади поспешал одинокий возок.
На славенском Торговище у моста толпились жители, стоял разноголосый гомон. Перед дружиной толпа нехотя расступилась, образовав узкий проход, едва вершнику проехать. Добрыня, предчувствуя недоброе, первым въехал на мост. На середине моста копошились люди, делавшие что-то при свете факелов. Слышался треск отдираемых и ломаемых плах. Мост строили добротно, не думали, не гадали, что рушить придётся. Настил моста был частью разобран, едва коню перескочить, и то не всякому, но новгородцы споро продолжали отдирать, рубить плахи, увеличивая зияющий провал.
– Здравы будьте, новгородцы! – бодро-весело прокричал Добрыня.
– Здрав будь и ты, воевода! – ответили насмешливо, ни на миг не прекращая разрушительного занятия.
– Почто мост рушите? Ай нурманнов стережётесь, аль с перепою?
– От тебя, воевода, бережёмся. Почто в Новгород прибёг? Ай у киевского князя все меды повыпиты?
Добрыня не отвечал на зубоскальство, себе дороже. Новгородцев хлебом не корми, дай языки потешить. Говорил без злости, увещевая.
– Я друг Новому городу. Почто не пускаете? С благим делом к вам пришёл. По велению великого киевского князя попы, что со мной едут, крестити вас будут. Слово истинное, божье вам поведают. Правая греческая вера – истинная вера. Оставьте бесовские капи, придите к богу истинному, всемогому. Тем любы будете князю. Пустите попов в город, послушаете слово, там сами решите.
Уловка не удалась, через проём закричали:
– Ишь ты, пустите слово сказать! Пустите козла в огород! Ромеев старый князь храбрый Святослав бил, вещий Олег щит свой на врата Царьграда навесил, ромеи едва откупились. А нынешний князь, видать, дела дидов забыл, выю перед греками гнёт, веру их перенял.
– Блядословие то, людие! – прокричал Добрыня. Гнев уже поднимался во властном воеводе, но он ещё сдерживал его, разговаривал по-доброму. – Не клонил князь Владимир выю перед греками, ряд на добрый мир с ромеями установил. Басилевсы царьградские сестру свою царевну Анну в жёны Владимиру отдали, чтоб мир крепче был, и не царьградске, а корсунские попы к вам приехали. Корсунские попы добрые, ласковые, зла чинить вам не будут. Настелите мост, пустите в город.
Угоняю, приглядывавшему за установкой пороков, донесли о прибытии Добрыни. Тысяцкий поспешил на мост.
– Здрав еси, воевода!
– Здрав еси и ты, тысяцкий! Не по твоему ли приказу мост разобрали, княжих мужей в город не пускают? Не гневи князя, тысяцкий, вели мост настлать. Князь велел Новгороду креститися, с тем меня и попов прислал. Не гневи князя, тысяцкий, повторяю тебе, пусти в город.
– Ты, Добрыня, меня князем не стращай, – с некоторым презрением ответил Угоняй. – Меня не князь над городом поставил, а вече новгородское. Новгороду служу, его волю исполняю. Волю Новгорода, а не княжью. Не будем мы креститися, в дидовской вере Новгород остаётся. Кто в греческую веру перейти желает, того не неволим. Пускай крестится, на то в Новгороде и церковь есть, и попы имеются. Чужих попов, ни царьградских, ни корсунских, нам не надобно. Коли киевский князь из-за бабы в чужую веру переметнулся, а свою забыл, так срам ему, вероотступнику. Вот наш ответ твоему князю.
Удалые новгородцы свистом и улюлюканьем поддержали своего тысяцкого. Более поносных слов упрямого Угоняя это улюлюканье простых людинов, в гордыне своей ни во что не ставящих княжью волю, взъярило Добрыню. Увещевания были бесполезны, не хотят добром – придётся силой.
Рискуя рухнуть в быстрые волны, воевода вздыбил коня, прокричал гневливо:
– Зря срамишь князя, тысяцкий! Ответ держать придётся! – и рявкнул кметам: – А ну-ка шуганите поганцев!
Десятки стрел перелетели проём. Раздались вопли, проклятия, стоны. Тысяцкий был уже у пороков, отдавал распоряжения. В княжьих дружинников полетели тяжёлые каменья, затрещали кости, полилась кровь, требующая мщения.
Крещение Новгорода началось.
Глава 10
1
Рудинец, благодаря природной проворности, оказался среди немногочисленных славенцев, кои вслед за своим старшиной успели перейти на левый берег. После веча вместе с кончанскими под водительством Одинца проследовал в Детинец, получил лук и три десятка стрел. В Детинце над ним посмеялись.
– Что ж ты сплоховал? У Добрыги, поди-кось, полна корчиница мечей, а ты пустой прибёг.
– Да я откудова знал, зачем зовут. Думал, пирогами потчевать станут, – отшучивался Рудинец, и серьёзно добавил: – Знать бы. Ни одного меча готового нет, все продали. Одни заготовки для клинков и есть.
– Понятно. Слух идёт, на Добрыгиной Резунке женишься? Вестимо, куны нужны. Резунка – огонь-девка, гляди, обожжёт.
Беда, из-за которой позвали на вече, надвигалась неумолимо, о том всяк помнил. Но новгородец не может жить без шуток, без подковырок. Коленки пускай у ворога дрожат, коий на Новгород посягнул. Новгородцу страх показать, лучше на свет не родиться.
– Ништо! – весело отвечал Рудинец на подначки. – Не обожжёт, я в корчинице привыкший к огню. Мне такова и надобна.
Десятник, выдававший оружие жителям, поглядев, как Рудинец из его рук принял лук, спросил:
– Ты, парень, лук-то хоть раз в руки брал? А то возьми лучше оглоблю, будешь ею дружинников, как комаров веником, отмахивать.
Под смех кончанских за своего заступился старшина.
– Ништо, научим. Что ж он, брони собирает, таки мечи куёт, а стрелу на тетиву не наложит?
Ковал Рудинец клинки для мечей, и кольца для броней готовил, и сами брони собирал, а оружием не владел. Держать-то лук в руках держал, но не стрелял даже осеннюю утку, а только в круг, начертанный на тыне. Как-то Якун показывал, как оружием владеть, вот и вся его ратная наука. Что до мечей, так десятник прав, оглоблей управляться ему сподручней.
Боярин Твёрдохлёб, распоряжавшийся на берегу, поставил славенцев на вымоле гостя Буривоя. К этому времени душевный подъём у Рудинца, возникший благодаря набату, вечу, сменился смущением. Даже сердце ёкало – как это, в человеков стрелять, да ещё своих, русских? А вдруг убьёт кого, тогда как жить-то? Потому в первый ряд не лез, держался позади. Надеялся – ништо, попугают друг друга, покричат, посрамят, тысяцкий объявит волю Новгорода, на том и разойдутся. А как иначе? Воля Новгорода – закон.
Лицо, холодя, обдувал свежий ветерок, о сваи пристани хлюпали волны. Беспрестанные чмокающие звуки под ногами нагоняли тревогу, рождали нетерпение, казалось, вот-вот должно произойти нечто необъяснимое, непоправимое в своём свершении. Ротники исполняли приказ тысяцкого, разбирали мост. Визгливый скрип разносился над водой и ещё более обострял тревожное чувство. Знать бы, к чему зовёт набат, ни за что бы не оставил Резунку, или перебрался на этот берег вместе с ней. Но не должны же княжьи дружинники творить непотребное, не к ворогу пришли, к таким же руським людям, что и сами.
Простодушная и озорная, ласковая и острая, как клинок, Резунка менялась ежечасно. Ведь что придумала, выучилась у Ставрика читать и писать. Якуна письменам выучил Добрыга, Ставрик к волхву бегал, сам Рудинец то у одного спросит, то у другого, выучился и глаголице, и кириллицу разбирал, на лету всё схватывал. Резунке того же захотелось. Мужики отмахивались – некогда. Да и на что тебе грамота? Им, мастерам-ремественникам без грамоты не обойтись, а у печи можно и неучёной стоять. Резунка-таки добилась своего. Обласкивала да подзадоривала младшего братика, тому лестно перед сестрой прихвастнуть, сделал то, что требовалось. Рудинец спрашивал у любушки: «На что тебе письмена знать?» Та смотрела хитрющими глазами, посмеивалась: «А вот уедешь на болота за рудой, я дома останусь. Как заскучаем, так станем друг дружке грамотки посылать». Рудинец смеялся ответно:
– Да кто ж те грамотки носить станет?
Любушка улыбалась. (Краше той улыбки Рудинец на свете ничего не знал.)
– А ты перевесища на лугу развесишь, Стрибожьих чад наловишь, они и будут наши грамотки носить.
Глухой поначалу, гомон на мосту усилился, явственно послышались выкрики: «Угоняя позовите! Где наш Одинец? Почто бросил нас?»
– Эх, Перун тя порази! – воскликнул посадский старшина, которого не могли не задеть выкрики жителей посада. – И что теперь делать? Говорил же Угоняю, погодить малость с мостом надобно, пока наши сюда перейдут. Так Добрыня вот-вот явится. И так не эдак, и эдак не так.
– Ты им накажи, пускай по домам идут, у кого охота есть, на челнах переправляются. Добрыне, знамо дело, Детинец надобен. Славно ему на что? Неужто своих резать станет? – подал голос рогатицкий старшина, единственный из уличанских старшин, успевший перейти на левый берег. – Пускай по домам идут.
– Ладно. Ты, Будислав, оставайся за меня. Я – на мост.
Одинец вскочил на коня и умчался успокаивать посадских.
Речей старшины на вымоле не слышали, но галдёж постепенно стих, при рваном свете факелов стало видно, как люди уходят с моста, толпятся на Торговище. Едва мост очистился, на дороге, ведущей с Приильменья на Низ, раздался тяжёлый топот множества коней.
– Вот и гостинца нам от князя везут, – произнёс кто-то мрачно и длинно сплюнул.
Разговор княжого воеводы и новгородского тысяцкого вымола не достиг, зато хорошо были слышны молодецкие посвисты и улюлюканье. Новгородцы не долго насмехались над княжьими людьми. Княжьи люди без слов объяснили, что шутить не намерены. Добрый выводок стрел пролетел над зияющим проёмом. Каждая нашла себе цель, трудно промахнуться, стреляя в толпу. Мост опустел на глазах. В воздухе послышалось шуршание, словно стая диких гусей поднялась на крыло. На том берегу словно сказочный великан затопал, кто-то пронзительно завопил.
– Что то? – воскликнул Рудинец.
– Каменья пороками кидают, – ответили в темноте.
– Ну, заварилась каша, – поддакнул кто-то и бранью выразил своё суждение о заварившейся каше.
Вскоре вернулся Одинец, громогласно объявив своё отношение к Добрыне:
– Семерых наших насмерть побили злыдни, да десяток с лишком поранили.
– Чего ж не побереглись? Стояли кучей, захочешь, не промахнёшься, – буркнул Будислав.
– Да кто ж знал-то? – Одинец шумно вздохнул, произнёс в пространство: – Развидняется…
Ратники помолчали. Стоять устали, кто полулежал на голых досках, облокотившись на локоть, кто сидел на краю вымола, свесив к воде ноги. Всех точила одна нудьга – что станет с семьями.
– Слушай, старшина, ты ничё не слышишь?
Положив на доски лук, поднялся плотник Ждан.
– И чего же я должен слышать? – с подозрением, ожидая подвоха, поглядев на плотника, поинтересовался старшина.
– А должен ты, старшина, слышать, как у меня в брюхе от голода урчит, – со всей возможной серьёзностью пояснил Ждан.
Был плотник одет в порты из небелёного полотна, обут в разношенные лапти, тело прикрывал вытертый, драный кожух.
– Ты, Жданушка, никак среди ночи в заходе сидел? – донеслось с края помоста. – Видать, с перепугу опростаться не успел, вот и урчит в брюхе-то.
Ратники захмыкали.
– Вам бы всё насмешки, – без обиды ответил плотник. – Заторопился я, думал, горит где, вот и надел, в чём в заход выскакивают.
– Да пожевать бы чего и впрямь не мешало, – оставив подначки, ратники поддержали оголодавшего собрата.
Старшина ушёл в Детинец договариваться насчёт кормёжки, вои опять примолкли, вспышка оживления угасла.
Будислав потянулся, зевнул.
– Хоть бы побасёнку кто рассказал.
Откликнулись с края помоста.
– Ну, слушайте. Пошёл один людин в лес, да заплутал…
– Леший глаза отвёл, – перебил Ждан.
– Не мешай, – шикнул Будислав.
– Так вот, – продолжал рассказчик. – Плутал, плутал, не может из едомы выбраться, сел на валежину, закручинился. Посидел сколько-то, давай аукать. Аукал, аукал, никто не откликается. Дух перевёл, опять кричать принялся. Кричал, кричал, слышит – позади сучья трещат. Оборачивается, косолапый подбирается. Подошёл медведь к людину, спрашивает: «Чего орёшь-то?» У людина и ноги с перепугу отнялись. В себя пришёл, отвечает: «Да вот, заплутал, дорогу домой не найду. Думаю, покричу, может, кто откликнется, на душе легче станет». Медведь спрашивает: «Ну, я вот откликнулся. Полегчало?»
– Наш медведь за Волховым откликается, – невесело проворчал Будислав.
2
Развиднялось, гридни гасили ставшие ненужными факелы.
Славенцы, обескураженные происходящим, бросились по домам. Добрыня кликнул сотников, велел перехватывать людий, возвращать всех поголовно на Торговище. Озлобившиеся дружинники, – подняли ни свет, ни заря, подхарчиться не дали, всё быстрей да быстрей, а тут ещё и каменьями встретили, – не глядя, кто перед ними, седой ли старец, мужатица или юная дева, выволакивали людий из домов, гнали вниз. Особо упрямых толкали в спину, под рёбра подтоками копий, охаживали голоменью меча. На капь Велеса, что стояла на Торговище, набросили верёвки, повалили наземь.
Иоаким велел Ратибору отъехать в сторону, где нет сутолоки. Возница углядел вымол, подъехал к нему. Тревожно озираясь, епископ вышел из возка. Поверженный Велес его мало трогал. Главное новгородское святилище – Перынь – находилось на противоположном берегу. Попасть сейчас туда через мост не было никакой возможности. Пролилась кровь, и что за сим последует, предсказать трудно. Потому надобно, не мешкая, пробираться в святилище. Как переправиться на другой берег, и каким образом уговорить волхвов отдать ему на сохранение дощечки, чаши, берёсты? Эти мысли занимали Иоакима. Для волхвов он враг, пришедший с целью вычеркнуть их из жизни. Как найти слова, чтоб поверили ему? В вопросах веры он непреклонен, но волхвы хранят историю своего народа, и для сбережения памяти надобно договориться.
– Ратибор! – позвал епископ слугу. – Вот что, сыщи мне проводника, чтоб в Перынь переправил.
– На что тебе, честному отцу, Перынь? – удивился слуга.
– Надобно. С волхвами хочу поговорить. Поспешай, – недовольно ответил Иоаким, вдогонку добавил: – Сыщешь проводника, скажи, я хорошо заплачу.
Даже десятилетия рабства не выбили из Ратибора своевольства. Да разве раб, слуга в Империи смеет подобно разговаривать с господином? Но русич есть русич. Порой это раздражало.
Ратибор ушёл, долго не возвращался. Площадь, опустевшая после стычки, вновь заполнялась жителями. Славенцы собирались угрюмой толпой. Даже на расстоянии чувствовалась их враждебность. «Всё не так, всё не так», – думал Иоаким в ожидании запропастившегося слуги. Наконец тот появился, один, без проводника.
– Ну? – епископ выжидательно посмотрел в лицо старика.
Ратибор развёл руками.
– Никто не хочет попа везти. Дак и к берегу не подступиться, дружинники не пускают. Да на что тебе Перынь? Ниже по Волхову славенское святилище есть. Туда сходи, коли охота.
– Что ж ты раньше не сказал? – возмутился Иоаким бестолковостью старика.
Ратибор обиженно заворчал.
– Мне откуда знать про то святилище? Я в Новгороде первый раз.
– Ладно, поехали, – епископ отмахнулся от слуги, готового пуститься в пространные объяснения в своё оправдание, и полез в возок.
Подошли Путята и Воробей с дружиной и обозом. Путяту воевода тотчас же отправил сровнять с землёй бесовское капище.
Опоздал епископ. До дороги оставалось десятка полтора саженей, как по ней с гиканьем промчалась сотня лихих вершников. Геройствовал Путята. Одолел храбрый витязь змия бесовского трёхголового.
Святилище не кромный город, крады не трёхсажённый тын, волхвы, не поднаторевшие в кровавых сечах кметы, их оружье – гусли да гудки, чаши да обереги. Без препон ворвались дружинники на требище, словно во вражий город.
Не знал доселе Род такого костра. Дубовая капь задымилась, покрылась жаром, взялась огнём. Горела капь, полыхали храмины, рушились крады. Дымом улетала мудрость, накопленная от самого князя Славена, что водил славяно-русов по степям, лесам, пока не выбрал место для своего города Славенска. Станет теперь обиталищем той мудрости не Явь, но Навь. Вместе со славянской мудростью улетала мудрость древних язычников – эллинов и римлян. Сами хранильники той мудрости посечённые, побитые принимали мучительства и смерть за свою веру, за своих богов, коим остались верны. Кто горел в храминах, кто валялся бездыханный в лужах крови на требище. Земля, утоптанная тысячами ног, противилась, не принимала кровь. Кровь темнела, загустевала. От жара тлела одежда, курчавились волосы. Пахло палёным, горелым человеческим мясом. Колот, сжимая в руках потоптанную чашу с резами, лежал у разрушенной внутренней крады, подплывал кровью.
Новая мудрость приходила на Землю. Новой мудрости не хватало места. Неизбежная участь всякой иной – быть изгнанной, принесённой в жертву новому богу. Ибо новый бог един, всеблаг и всемогущ, и в своём всемогуществе не терпел иных богов. Горе тому, кто не оставил старых, поверженных богов, и не пришёл к новому богу, богу-победителю.
Не боги творят людей, но люди богов, и для своих потребностей измысливают новых и новых.
Бог един, да многолик. Для одних – милостивый, всеблагой, принявший на себя страдания за всех людей, для которого убогая вдовья лепта дороже щедрых приношений богачей, сказавший: «…удобней верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому пройти в Царство Небесное». Другим же сказал далее: «…человекам это невозможно, Богу же всё возможно». Третьим объявил: «Не думайте, что я пришёл принести мир на землю, не мир пришёл я принести, но меч». Четвёртым поведал, что пред людьми они всегда правы, ибо они начальники, а всякая власть от бога.
* * *
У поверженного Велеса грудились попы в долгополых чёрных одеждах. Ближе к попам толпились славенские христиане. Со стороны берега выстроилась Добрынина дружина. Сам воевода впереди дружины восседал на гнедом коне, клонившем долу голову. Славенцы стояли саженях в двадцати, спиной к встававшему солнцу, пылающему святилищу. Туда было не пробиться – путь преграждали дружинники.
Добрыню в городе любили. Даже улицу в Людином конце, где воевода поставил свой двор, когда жил в Новем городе с малолетним князем Владимиром, прозвали Добрыниной. Иной княжий муж, за заслуги или по княжей прихоти возвеличившийся из низов, не то что простым людином, роднёй гнушается. Со всяким, кто не отмечен родовитостью или княжьей милостью, разговаривает как богатей с ледащим нищебродом. Добрыня не из таковских. Кто бы ни был – людин, гость, кмет, ковач, кожемяка, всяк бывал принят на его дворе. Всяк мог отведать медов ли, пива, был бы человек удалой, весёлого нрава. Щедр был Добрыня, хлебосолен, душу имел широкую, не злобивую. На пирах свар и сам не заводил, и от других не терпел, чем более пил, тем веселей становился. Брал в руки гусли, пел про Садко-гусельника, бедного рыбака, что своими песнями развеселил и утешил Поддонного царя и Царицу-Белорыбицу, и за своё умельство имел от Поддонного царя большие уловы, и стал первым гостем в Новем городе. За то любили новгородцы княжего воеводу, хоть самого князя и недолюбливали. Самоуправство князя девятилетней давности, когда тот руками своего уя переделал святилище у Ильменя, простили Добрыне.
– Людие новгородские! – повёл речь воевода. – Великий князь киевкий Владимир повелел всем креститься. Кто исполнит волю княжью, тот люб будет Владимиру, кто не покрестится, тот будет противен князю. Кияне с превеликой радостью уже приняли христианскую веру, ибо это вера истинная и князь наш христианин. Крестить вас будут и пастырями вам станут честные отцы, – Добрыня привстал на стременах и показал широким жестом на греков. – То попы христианские, что пришли из самого Корсуня, они и окрестят. Слушайте их, они правду божию скажут.
За спиной пылало святилище. Смельчаки, пробравшиеся туда, донесли о побитых волхвах. На телах многих горожан красовались синяки, следы тумаков дружинников. Славенцы, насильно согнанные, дабы выслушать княжью волю, роптали. Раздались выкрики:
– У нас своя правда, новгородская. Нам иной, поповской, не надобно.
Дубок в нетерпении теребил Добрыгу:
– Нешто так и будем молчком стоять? Глянь, что творят!
Добрыга расцепил зубы.
– Погоди, не егози. Вишь, непростое дело, коли и князь с боярами да дружиною, и Киев окрестилися. Видал, сколь кметов Добрыня с собой привёл?
Дубок скрипнул зубами. Горячее сердце не выдержало. Приподнялся Дубок на цыпочках, выкрикнул гневно:
– Почто творишь непотребное, Добрыня? Почто святилище пожёг? Почто волхвов побил?
Добрыня гневался, не любил воевода супротивных речей.
– Волхвы сами виноваты. Князь великий киевский повелел капища бесовские сечь, перекапывать, капи, храмины сжигать. Волхвы сами выбрали свою долю, разошлись бы подобру-поздорову, никто б их не тронул, – подстёгиваемый недобрыми взглядами жителей, воевода ярился. – Ослушаетесь князя, и вам то же будет. Домы пожгём, а самих побьём.
Не привыкли новгородцы к такому обращению, не терпели угроз. Раздвинул Дубок крепкими руками мужиков, вышел вперёд. Ожёг воеводу презрительным взглядом, выкрикнул горделиво:
– Мы не обельные холопы твоему князю, а вольные новгородцы. Беги в Киев, пока в колья не взяли. Ишь, храбрые какие! Как Новгород от нурманнов боронить, сидите в Киеве, хвосты поджавши, а безоружных волхвов побить – витязи. Возвращайся к своему князю, нам его воля – ништо. Мы греческой веры не примем. Вот наш ответ.
Добрыня повернулся к ближнему гридню, махнул рукой. Тот, на ходу вытащив из ножен меч, в три прыжка подскакал к смутьяну, и хоть бил голоменью, не спас Дубка колпак. Меч был тяжёл, и ударил гридень, не сдерживая силу. Рухнул могучий подмастерье, как срубленный дуб. Шапка свалилась, вокруг проломленной головы набежала лужа крови. Толпа ахнула, подалась назад перед вздыбленным конём. Иоаким подбежал к воеводе, дёрнул за сапог. В гневе, мешая греческую и русскую речь, заговорил быстро:
– Что творишь, воевода? Наставления мои забыл? Апостол Павел словом единым сонмы язычников обращал. А ты?
Добрыня посмотрел досадливо, проговорил сквозь зубы:
– Отпусти, отче. Сейчас наше дело, твоё после наступит, – повёл ногой, невзначай толкнул епископа стременем.
Иоаким сделал невольный шаг назад, огляделся. Лица людей, собравшихся на площади, дышали взаимной ненавистью и злобой. Да как же крестить теперь? Крещение – важнейшее таинство, человек к богу душой прилепиться должен. Как же он прилепится душой, коли его мечом да огнём? Разве Христос о таком говорил? О, люди, люди! Не сбылся сон. Не было у епископа в тот день на площади единомышленников. Корсунская братия вторила воеводам: «Огнём выжечь бесовщину!» Взирая на разинутые в крике рты, думал епископ: «Не так ли вопили римские язычники, сладострастно глядя на арену, где свирепые львы раздирали беззащитных христиан? О люди, люди!»
В толпе кричали:
– В колья берите киян, братие!
Не удержали дружинники славенцев, хлынули те с площади, разбежались по домам, затворили ворота.
Убийство Дубка ошеломило Беляя. Пресеклось дыхание, и зашлось сердце. Округлившимися глазами глядел на тело друга, застыл, словно в столбняке. На сходе стоял не со своими уличанскими, а в христианской общине, ближе к киянам. Совсем другое представлял, идя на площадь. Мнилось, новгородские епископы и те, что пришли с Добрыней, поведают людиям о милосердии божием. Поведают, как Христос, зная заранее о предстоящем, пошёл на смертные муки ради всех людий. Как не поддался слабодушию, не стал просить Отца Небесного, чтоб миновала его чаша сия, но молвил: «Да сбудется воля Твоя, Господи!» – и отправился на страдания. Людие, услышав о страданиях Иисусовых, умилятся и уверуют в Отца Небесного, жизнь вечную.
Вокруг поднялся шум, крики, как сквозь сон слышал суровый голос отца Иакинфа:
– А вы как хотели? Не желают язычники добром в веру Христову обращаться, силой принудим, чтоб по всей земле слава его воссияла. Помните, что Христос сказал: «А если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отряхните прах от ног ваших; истинно говорю вам: отраднее будет земле Содомской и Гоморрской в день суда, нежели городу тому». Вот как говорил Христос об язычниках упорствующих и далее: «Не думайте, что я пришёл принести мир на землю, не мир пришёл принести, но меч; ибо я пришёл разделить человека с отцем его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её». Истинно о таком городе и таком часе говорил Христос. Что свершилось, в том воля божья, не человека, но беса, язычника жизни лишили. Идёмте, братие, помолимся Господу нашему.
Сопровождаемые недобрыми взглядами, братие поднялись на холм. В Никодимовой избе, повторяя за Иакинфом, помолились, до темноты псалмы пели.
* * *
В неудачном начале крещения Воробей винил Добрыню. Ежели разобраться, он, Воробей, главный, а Добрыня с Путятой ему помощники. Решив взять дело в свои руки, боярин въехал на мост. На том конце заметили одинокого всадника, шушукались меж собой, но стрел на тетиву не накладывали. Боярин осмелел, подъехал к краю настила, зычно прокричал:
– Эй, людие новгородские! Я – Воробей! Посадник ваш, назначенный князем Владимиром. А зовите-ка сюда тысяцкого Угоняя, говорить с ним желаю.
Ротники посовещались, один нехотя направился на берег. Угоняй не пришёл, прислал бирича. Бирич, глотка лужёная, уперев руки в боки, вопил, аж на Славне было слыхать:
– Угоняй велел передать. Новгороду надобны орлы, а не воробьи щипаные. Над воронами быть тебе посадником, а не над новгородцами. Лети, пташка, туды, откель прилетела.
Бирич срамил княжого посадника поносными словами, ротник, что звал его, – срамными жестами. Воробей плюнул и отъехал восвояси.
Разгромив бесовское капище, Путята вернулся на Торговище. Святилище было сровнено с землёй, дотлевали головёшки. Трупы побитых волхвов покидали на кучу дров, приготовленных для празднеств, сожгли на общем костре. Жителей, что пытались прорваться к гибнущему святилищу, дружинники отогнали копьями.
Торговище превратилось в военный стан. Оголодавшие дружинники ставили походные шатры из востолы, кормили лошадей, разводили костры, варили кашу.
– Что делать станем, Добрыня? – Путята остановил коня рядом с воеводой, дело принимало серьёзный оборот, и боярин отбросил гонор. – Новгородцы взбунтуются, того и гляди – и дань в Киев перестанут слать. Что князь скажет?
Встреча, оказанная новгородцами княжеским посланникам, явилась для воеводы неожиданностью. Он ожидал криков, стенаний, проклятий, но не яростного сопротивления. Утреннее смятение прошло, уступив место расчётливости. Путята прав, ежели новгородцев сейчас не утихомирить, из-под власти киевского князя выйдут.
– Нельзя потачки неслухам давать. Ишь, возопили: «Мы князю не холопы!» Как великий князь повелел, так и будет, – уперев руку в бедро, отрубил, оскалясь: – Не хотят добром, не водой, кровью окрестим. К ночи в ближних избах плах наберём, как стемнеет, мост стелить начнём. Сколько есть лодий, челноков, соберём, кметов переправлять станем. Попов сегодня по Славну посылать, пускай ходят, уговаривают креститися, не пойдут – дружину пошлём, силком в воду загоним. А нет, так пожар пустим, сами побегут.
О приготовлениях киевских воевод смельчаки, переправившись через Волхов вдали от города, донесли Угоняю. Тысяцкий и сам не дремал. К вечеру жители заполнили берег, вооружившись луками и стрелами.
* * *
Славенцы покинули Торговище, тело Дубка унесли. На площади гомонили дружинники, занятые своими делами. Беляй, волоча ноги, брёл по дороге.
Небо обрушилось на землю, солнце остановилось, и Волхов потёк вспять, из Нево-озера в Ильмень.
Как он придёт домой? Как посмотрит в глаза Добрыге, жене, теперь вдове Дубка? Беляй сошёл на обочину, сел на землю, сжал голову руками. Сидел, не замечая криков, беготни.
– О чём печалишься, сын мой? – раздался участливый голос.
Беляй поднял голову. Рядом стоял поп, что приехал с Добрыней, и о чём-то гневливо говоривший воеводе, когда свершилось то, страшное, непоправимое.
– Дубка убили, – не своим голосом, потерянно, едва слышно вымолвил Беляй, глянул в глаза попу. – За что?
– Крещёный ли ты, сын мой? – спросил поп.
– Крещёный. Ныне весной отец Иакинф крестил, – ответил Беляй с отвращением, словно признавался в чём-то постыдном, о чём признаваться совестно. – Почто Дубка убили? – спросил, обвиняя.
Иоаким раздумчиво вгляделся в лицо могутнего русича. Несмотря на гнев, пропитывавший голос, взгляд беспомощно и растерянно взирал на него, моля об утешении.
– Кто тебе тот Дубок, брат?
Беляй поднялся с земли, стоял, возвышаясь над попом. Негромкий, участливый голос, добрый взгляд священника располагали к доверию, и Беляй, сбиваясь, перескакивая с одного на другое, принялся рассказывать, каким добрым, покладистым человеком был Дубок. Как жили они одной семьёй, не различая, кто родной, кто чужой, кто каких богов славит, как вместе работали, пот проливали, вместе же веселились.
– Ни в чём Дубок не виноват, только жить по-своему хотел. Мне, крещёному, слова злого не сказал. Может, то моя вина, что Дубок бесам поклонялся. Не умею я про царство божие объяснять. Сам верую, а объяснить не умею, ни про царство божие, ни про веру истинную. Почто же убивать? Где же милосердие божие?
– Не пошатнулась ли вера твоя? Не возводи хулы на бога. Ежели люди творят злое с именем божиим, то грех на них. Знаем ли мы промысел божий? Мы всего лишь человеки, знать то нам не дано.
События призывали Иоакима к епископским обязанностям, но мог ли он оставить заблудшую овцу, готовую по неведению устремиться прямиком в волчьи пасти? Не первостепенный ли долг его вернуть её в стадо? Не об этом ли говорил нам Иисус Христос? Жестокое потрясение смутило детскую душу русича. И его пастырская забота успокоить смущённую душу, укрепить пошатнувшуюся веру. Потому попросил Иоаким проводить его в молельную избу и, неторопливо следуя к месту сбора христианской общины, вёл наставительную беседу. И хотя сам был раздосадован и даже разгневан действиями Добрыни, не молвил и слова осуждения в адрес воеводы. Не должен людин сомневаться ни в своём князе, ни в княжьих мужах.
3
Первым встрепенулся Ждан, неприкаянно слонявшийся по пристани.
– Гляди-ко! Никак святилище зажгли! Вот же злыдни! А ежели мы ихнюю церкву подожжём? Понравится им то?
В сознании плотника местные христиане соединялись с княжьими людьми и, стало быть, отвечали за поступки последних. Но не все славенцы носили на плечах чересчур горячие головы.
– За то с Добрыни спрос, – ответили рассудительно. – С нашими христианами мирно живём.
«И правда, – подумал Рудинец, – неужто Беляй стал бы святилище разорять?»
Ратники вскочили, в бессилии сжимали кулаки, посылали проклятья на Добрынину голову.
Из Детинца вернулся Одинец с мечом на поясе. Молча воззрился на столб дыма, буркнул:
– Немного погодя пойдём, поснедаем, варится там.
Накормили сытно – пшённой кашей с маслом, квасом, да хлеба вволю.
В полночь жители подола, понуждаемые дружинниками, поволокли на мост плахи, брёвна. От берега отчалили лодки с кметами. За спиной дружинников, упреждая братий, полыхнул заготовленный стожок сена. Неудачей закончился приступ. Полетели в дружинников камни, метаемые пороками, засвистели сотни стрел. На мечах биться – не всякий житель против кмета устоит, стрелы метать многие горазды. Ушли дружинники с моста, лодии назад вернулись.
Путята, муж и бесстрашный, и сметливый, сошедши с лодии на берег, нашёл Добрыню.
– Вот что, воевода, зря мы в лоб полезли. Есть у меня задумка. Борзо, до света, пока ночь не изошла, угнать лодии выше Новгорода, хоть до самой Перыни. Вниз-то сподручней спустить, так на той стороне дороги нет, а от Перыни есть. Лодии перегнать, на берег вытянуть и схоронить, чтоб не проведали. На ту ночь я со своей дружиной на тот берег переправлюсь и пойду на Новгород, а ты отсель их тормоши. С двух сторон, глядишь, и прорвёмся. От Перыни-то нас не ждут.
– Добре измыслил, боярин, – согласился воевода. – Надобно тутошнему попу сказать, чтоб кого из своих на тот берег послал. Главному попу весточку послать, чтоб отобрал кого посноровистей да отправил к воротам. Дозорных, воротников побили ли, повязали, дело ихнее, но чтоб ворота тебе отворили. Вот ты без шума-то в город и войдёшь. Я им, поганцам, устрою беду, аки в Родне.
* * *
К вечеру приехал тысяцкий, позубоскалил со славенцами, потом, отбросив шутки, предостерёг:
– Ночью, мужики, глядите в оба, непременно Добрыня на приступ пойдёт.
Ждан, скинувший свой затрапезный кожушок и нашедший где-то рубаху, произнёс с ехидцей:
– Да хоть в оба гляди, хоть в один, хоть в три, ночи-то темны. Куда стрелить будем?
Немногословный Павно, коротавший время, вырезая ложки, поднял голову, сумрачно поддержал плотника, считавшегося среди уличан едва ли пустобрёхом.
– Ждан дело говорит. Я так мыслю, тысяцкий. Надобно знающим толк в стрельбе раздать огненные стрелы. Как ни хоронись, а от вёсел плеск пойдёт. Вот пускай они на тот плеск и мечут огонь. Да не с вымола, а с берега, да с места на место перебегают. Как лодии обозначатся, и мы за дело возьмёмся.
Угоняй шлёпнул ладонью по бедру, крутнул головой.
– Ох, до чего вы, славенцы, ушлые. Добре измыслил, ложкарь. По всему берегу то накажу. Ты, Одинец, сходи в Детинец за стрелами, паклей, смолой. А вы, мужики, сами определитесь, кто у вас охотник бывалый.
Днём отоспались, и наступившая темнота не навеяла сонливости. На берегу заранее развели костерок, загородив пламя досками от реки. Рудинец, уставший от беспокойных дум, глядел в небо, удивляясь великому множеству звёзд. Ставр, водивший дружбу с волхвами, сказывал, звёзды сидят на небе не абы как, а семьями, родами. И каждый звёздный род зовётся по-своему. Ведь верно говорил, так и есть, всякая звезда на своём, особом месте.
Сидели молча, слушали тишину. Мост осветился факелами, раздался шум, в обе стороны полетели стрелы, вступили в дело пороки. На том берегу вспыхнул стог сена, смутно высветив отплывающие лодии. Одинец подал голос:
– Ну, мужики, готовьтесь!
Тут же и Ждан вставил своё слово.
– У кого коленки дрожат, по бережку побегайте.
Закусив губу, Рудинец наложил стрелу на тетиву. Вскоре стал различим плеск вёсел, и темноту прочертили огненные стрелы. Некоторые, канув в темноту, падали в воду, другие, прежде чем погаснуть, высвечивали лодии, набитые кметами, третьи втыкались в борта лодий. Чем ближе подходили лодии к берегу, тем больше пылающих стрел несли их борта. Кметы не успевали сбивать огонь, по бортам некоторых лодий побежали змейки пламени. Загородившись щитами, дружинники не несли большого урона. Но, наткнувшись на сильную стрельбу, киевский воевода посчитал высадку невозможной и дал отбой. Лодии повернули назад, на мосту тоже всё стихло.
Рудинец выпустил пять стрел, даже не зная, попал ли куда, или устремились они в Нево-озеро.
* * *
Иоакима Добрыня о задуманном приступе Новгорода не уведомил. Сам сыскал отца Иакинфа, переговорил с решительным епископом. Тот головой согласно кивнул.
– Не сомневайся, воевода, есть у меня верный человек. Всё, что потребно для славы Господней, всё сделает.
Никодима, – у того в Людином конце родичи жили, дозорные задержат, так и объяснит, к своим от супостатов пробираюсь, – напутствовал:
– Ворота к рассвету откройте и стерегите от нехристей, да всё тишком сделайте, чтоб сполох никто не поднял. Помни: убить язычника для вящей славы Господней не грех. Мы путь славы Господней пролагаем, мы – Христовы воины. Отцу Амвросию всё обскажешь, он найдёт верных людей.
Новый день настал, застонал Славно. Попы по улицам ходят, зовут креститься, славянских богов хулят. Дружинники в ворота ломятся, велят к попам выходить, грозятся пожар пустить. Кого поймают, к Волхову волокут, одежды срывают, силком в воду загоняют. Кто сопротивляется, так ухайдакают, еле на ногах стоят. Славенцы попов не слушали, от дружинников прятались, дубьём грозили. Добрыня осерчал, велел славенский подол жечь и грабить. Ветер полдневный тянул, на Волхов. Огонь на Славно не пошёл, однако с пяток дворов выгорело дотла, да сколько огонь попортил. Так окрестили сотни две жителей. В полдень на подмогу киевлянам пришла дружина из Ростова, числом в тыщу, да попов десяток. Путята в свою дружину отобрал пять сотен ростовцев, взял бы больше, да лодий не хватало.
4
День прошёл в гомоне, сутолоке, спорах. Ночью новгородцы скребли затылки, кой у кого сомнения появились. Приди с крестом нурманны или германцы, что Варяжское море огнём и мечом окрестили, всякий без сомнения за оружие взялся. Живот бы положили, но ворога в город не пустили. А так – поди разберись. Князь-то свой, русич, в малолетстве в Новгороде жил. Не может князь Русской земле зла желать. Был бы боярин, а то князь. Князь – он о всей Земле печётся. Кияне не чужаки, русичи, и в дружине княжьей много своих, новгородских. Потому и сомнения точили – правильно ли поступают, что воле княжьей противятся. Своих сколько в греческую веру перешло, гостей новгородских добрая половина христианами сделалась. И ничего, как жили, так и живут.
Кто берег от киян боронил, те крепко стояли за старую веру, кто дома сидел, те засомневались.
Приказав жечь славенский подол, Добрыня не думал, что на то новгородцы скажут. Надеялся – запугает, да вышло по-иному. В отместку горячие головы бросились своих христиан бить, а дворы их зорить. Великая обида одолела новгородцев.
* * *
Тому пять лет, в тот год, как ходил Владимир на ятвягов, пришли в Новгородскую землю толпы христиан с Варяжского поморья, спасения животам искали. Дали новгородцы приют беженцам, пожалели, хоть и не русичи, а всё славяне, да и люди ж, не зверьё.
Не один десяток лет воинственные германцы покоряли, заодно и обращали в христианство славян, что жили на берегу Варяжского моря. Обращали не словом, не молитвой, но огнём и мечом. Хоть и чтил Рим святого апостола Павла, и учителей славянства Кирилла и Мефодия привечал, да то всё на словах было. Прокладывая путь славе Господней, молитве предпочитал меч. Германцы накладывали дань непомерную, вольных людей обращали в холопов, ставили своих епископов. Епископы имели жадность великую, никакой меры знать не хотели, обнищали люди. В тот год, как ходил Владимир на ятвягов, восстали славяне и против германцев, и против епископов. Взялись за топоры, церкви порушили, пожгли, германцев, епископов побили. Зажили по-старому, в своей воле, и к вере славянской вернулись, к Световиту и Перуну. Своих же, которые в христианской вере остались, не захотели к дидовской возвращаться, тоже побивали и жгли. Тогда славяне-христиане ушли на Русь. Русичи христианам мучительств не творили и в вере не препятствовали. Одни беженцы остались в Новгороде, другие ушли дальше, в Ростов.
В Новгороде закон простой. Плати Городу подать, живи по правде, уважай соседей, сам станешь новгородцем и получишь защиту от Города. Каких богов славить, то твоей души дело, никто не неволит. Поселились беженцы кто за Детинцем в Загородье, кто ушёл на правый берег. На Славне тына нет, места много. В Новгороде закон такой: где твой плуг, топор ли прошёл, то твоё место, никто не отберёт, город тому порукой. Зажили христиане с соседями в согласии, те обид не чинили, мучительств не творили. На Новый год вместе веселились, вместе масленицу справляли, вместе писаные яйца с Красной горки катали, вместе на Купалу песни пели да меды-пиво пили. В красном углу держали иконы, а на полках – домовых да обереги. Молиться ходили в церковь, а лечиться к волхвам – ведунам да ведуньям. У попа от любой хворости одно лечение – святой водой побрызгать да молитву прочитать, дескать, всё в руце божьей. У ведунов другое, и больное место ощупают, и за руку подержат, и к голове руку приложат, слова наговорные скажут, да побрызжут-то не водицей, в коей крестик полежал, а настои трав дают испить. Те настои болящий и день пьёт, и два, и седмицу, глядишь, и оздоровел. А уж стрелу из тела вынуть, поломанные кости сложить как надобно, лубками закрепить, чтоб срослись как надо, или кровь остановить ни один поп не сумеет. Без волхвов-ведунов никак нельзя, какому богу ни молись.
Жили мирно, не думали, не гадали, что такая беда приключится. Как зажёг Добрыня славенский подол, самим боязно стало. Огню всё едино, кто Рода славит, кто Христа, всех пожрёт.
Как начал Добрыня жечь славенских, осерчали новгородцы. С дубьём приступили к дворам христианским. Полилась бы кровушка невинная, да Словиша удержал. Свои христиане, дескать, обид не чинили, за что невинных примучивать. За святилище Рода да пожары с княжьих мужей спрос, они то учинили. Покричали, покричали новгородцы, не тронули христиан. Те во дворах затворились, молитвами спасались.
* * *
Зарев не кресень, день заметно убавился. Как тьма на землю пала, повёл Путята дружину и ростовцев к лодиям. Ночи безлунные стояли, способствовали переправе. Первым делом выставил боярин дозоры на дороге, чтоб перыньские волхвы или рыбаки, случись им быть в этих местах, не упредили новгородцев. За полночь переправились и тихо-тихо двинулись к городу. Посланные Добрыней с Путятой дружинники спустили лодии к мосту. Воевода ещё одну хитрость измыслил. Кметы заготовили стрелы для поджогов.
Глава 11
1
Проездные ворота гостеприимно распахнулись, дружина без шума вошла в город. Путята покосился на бездыханные тела дозорных у стены, повёл воинство по Велесовой улице. В победе боярин не сомневался, потому шли с задержками. Угоняев двор, что был по пути, разгромили. Сильно осерчал княжий муж на несговорчивого новгородского тысяцкого. Домашние схватились за оружие, да где ж было устоять против кметов, да спросонья, не ведая, что творится. Всех побили, никого не пощадили. От двора бревна на бревне не осталось, всё разворотили. Сам Угоняй, как ускакал позапрошлой ночью в Детинец, домой не возвращался.
Пока громили дворы бояр новгородских, что жили в Людином конце, весть о вторжении дошла до тысяцкого. Боярина Твёрдохлёба тысяцкий оставил с жителями стеречь берег и мост, сотника с ротниками направил навстречу Путяте, сам поскакал в Неревский конец.
На Детинце тревожное било гудело от ударов колотушки. То был призыв не на вече, на коем мирные ли градские дела решают, споры ли по торговой части, то был призыв к бою. Тысяцкий носился по улицам. Ударял голоменью по воротам, кричал, призывая:
– К оружию, новгородцы! Лучше нам всем погибнуть, чем отдать богов наших на поругание!
Выскакивали новгородцы из домов кто с чем: кто с мечом, кто с луком, а кто и с оглоблей – устремлялись на Торговище. Там уже сеча завязалась. Смёл бы Путята ротников, число коих было много меньше дружинников, усиленных ростовцами, да горожане помешали, встали заслоном, не пустили ни в Детинец, ни к мосту.
Тут и Добрыня пошёл на приступ. Подплыли лодии против Неревского конца, подале от моста. Подойдя поближе к берегу, метнули кметы огненные стрелы. Занялись вымолы, за ними одна изба, другая. Ветерок-то хоть и не сильный, а всё ж от Волхова на город тянул.
Как Путята без боя проник в город, недолго оставалось в тайне. Затрещали дворы христианские, рухнула церковь Преображения. Заметались новгородцы, порядка никакого не стало. Кто бежит с путятинскими дружинниками биться, кто пожары тушит, кто берег боронит, кто в ярости поспешает христиан бить. Ни Угоняя, ни Богомила, ни старшин, ни бояр никто не слушает. Да и как голова кругом не пойдёт? От Волхова ненасытный пожар идёт, с Людинова конца Путята ломится. Сдержал Добрыня слово, устроил в Новгороде беду похлеще, чем в Родне. Как смогли отомстили новгородцы Добрыне. Пробрались удальцы переулками на Добрынину улицу, сотворили с Добрыниным двором то же, что Путята с Угоняевым, даже жёнку Добрынину новгородскую сбросили с сеней со второго яруса наземь.
Как закрутилась в городе кроваво-огненная карусель, велел Добрыня мост настилать. Сплоховали новгородцы, только и успели кметы по паре камней метнуть, как прорвалась к орудиям сотня из Путятиной дружины. Та сотня через Людин конец пробралась к берегу и снизу, откуда не ждали, вышла к мосту. Порубили дружинники тяжи на пороках, грозные орудия бесполезными стали. Хоть и полегли многие из той сотни, да дело сделали – ослабили оборону новгородцев.
Настлали мост, проломился Добрыня сквозь поредевший строй ротников на левый берег, огляделся, покривил в усмешке губы. Велел прибрежные дворы грабить и жечь, тысяцкого Угоняя сыскать и к себе привести.
Ужас охватил новгородцев. Как станешь биться, коли жаром в спину пышет, в домах дети, жёны остались. Всё большее число жителей оставляло битву, бежали домой, семейства спасать, а и тут дружинники стерегли, не давали пожар тушить.
* * *
Богомил стоял на Торговище, у капи Велеса, славил богов, звал новгородцев на битву. Дружинники ломились необоримой силой. Хоть и редели ряды Путятиной дружины, да новгородцев более полегло. В сече трудно горожанину с кметом тягаться. Угоняй пробился к Богомилу. Тут собрались бояре, нарочитые люди. От Великого моста Твёрдохлёб прибежал, закричал заполошно:
– Замиряться надобно! Конец Новгороду приходит! Подчинимся княжьей воле!
Ему вторил гость Будята, чей вымол и склады объяло пламя.
– Тысяцкий! Иди к Добрыне, покоримся князю, не то к вечеру нищими сделаемся. Замиряйся, тысяцкий!
Тысяцкий выдернул ногу из стремени, ткнул боярина под дых. Твёрдохлёб, выпучив глаза, хватал ртом воздух, словно окунище, вынутый из сети.
– Не будет того! Не покоримся князю, в своей воле останемся. Не дадим славянских богов на поругание.
Загомонили бояре на разноголосицу. Былое единодушие раскололось, как глыба льда от удара млата. Кто на дымы над Неревским концом показывает, о скотницах да житницах сокрушается, кто клянётся живот положить, но не покориться князю. А уж с детинцевской башни било наземь полетело, засверкали на башне шеломы дружинников.
Огляделся Угоняй, и понял бесстрашный воин, что настал его последний час. В Детинце бы укрыться, но не прорваться к нему, да и крепость кияне заняли. Горожане оставили битву, побежали пожары тушить и бьются порознь, ибо Добрыня велел переймать новгородцев, не давать гасить огонь. Путята, уловив слабину у новгородцев, собрал дружину в кулак, выровнял ряды. У моста ротников Добрыня добивает. Не сдержит слово – в сраме вся жизнь пройдёт. Покорится князю – пленником в Навь перейдёт. Русичу лучше самому на меч пасть, да в вечную жизнь вольным уйти.
Спешился Угоняй, подвёл коня Богомилу, выглядел ротника помогутней, подозвал.
– Будь при волхве, сбереги Словишу нашего или умри вместе с ним, – молвил, вгляделся в ротника. – Как зовут, парень?
– Якун я, тысяцкий. Со Славна я, ковача Добрыги сын.
– Ведом мне Добрыга, добрый ковач. Меч его работы ношу. Не посрами отца, Якун. Ну, в путь!
Тысяцкий с ротником подсадили старца в седло, Якун взялся за стремя. Волхв, прежде чем тронуться в путь, обернулся к новгородской дружине:
– Прощайте, люди ратные! Примите смерть, как подобает русичам, Род примет вас с лаской.
Задворками, обходя дружинников, добрались до Проездных ворот. Ворота никто не стерёг, путь был свободен. Якун перехватил коня под уздцы, намереваясь, миновав ворота, свернуть с дороги и уйти в леса, но Богомил воспрепятствовал.
– В Перынь пойдём, в святилище моё место. Ты, ежели хочешь, уходи. Спрячешься в чащобе от попов, дружинников. Со мной пойдёшь – живота лишишься. Уходи!
Якун ответил кратко:
– Я роту давал.
Дальнейший путь проделали молча, да и не до разговоров Якуну было. Конь шёл резво, успевай ноги переставлять.
Знал Якун: каждый сделанный шаг приближает его к смерти. Бежал и благодарил богов, что не позволили ослушаться отца. Ушёл бы в Киев – сейчас, может статься, связанный ротой великому князю, зорил родной город, поднял меч на родичей, на родных богов. От одной мысли о таком душа содрогалась.
* * *
Тысяцкий собрал ратников: ротников, горожан, бояр, тех, кто решил до конца стоять на своём. Всего набралось не более трёх сотен. Оглядев немногочисленную рать свою, воскликнул:
– Положим животы, но не предадим богов наших, не покоримся князю!
С этими словами тысяцкий повёл непокорных новгородцев в последний смертный бой и принял смерть от пробивших бронь и вонзившихся в грудь копий. То была смерть, достойная русича. Смерть не ради злата-серебра, каменьев самоцветных, паволок узорчатых или тьмы рабов, но смерть за волю, веру дидовскую.
Путята, углядев мёртвое тело тысяцкого, велел отнести в Детинец.
– Родичи сыщутся – пусть схоронят, как надобно. Храбрый был муж, жаль, что не с нами.
Глумиться над мёртвым не в правилах русичей. Бейся с живым, а мёртвого отдай родичам. Так от дидов, от седой старины повелось.
Угоняй повёл доблестную когорту в последнюю сечу. Твёрдохлёб же, возопив: «К Добрыне! К Добрыне! Замиряться пора!» – увлекал смешавшихся бояр и лучших людей новгородских к княжескому посланцу. Хаос, творящийся повсюду, парализовал волю верхних людей. Головешки уже взлетали над Чудинцевой улицей. Отовсюду слышались вопли избиваемых новгородцев, кои пытались тушить пожары. Казалось, пришёл последний час Новгорода, словно злые степняки, преодолев леса и болота, зорили город.
Добрыня пребывал у моста. Уперев руки в боки, насупившись, смотрел на творящийся хаос. Углядев кучку градских бояр, несмело приближавшихся к нему, велел гридню:
– Приведи ко мне.
С издёвкой окинув взором подошедшую депутацию, спросил:
– Что скажете, новгородцы?
Вперёд выступил Твёрдохлёб. Смело глянув на княжьего мужа, насмешливо взиравшего с коня, не отводя взгляда, молвил:
– Кончай резню, воевода! Покоряемся воле княжьей, примем крещение.
Сохраняя остатки достоинства, подчеркнул: не перед воеводой склонились, но перед князем великим, киевским. Добрыня не уловил боярских увёрток, равнодушно буркнул:
– Давно бы так, сами виноваты. Накажите своим людиям оружие бросить. Пускай пожары тушат, никто их не тронет.
Гридни собрали сотников, от Торговища подошёл Путята. Воевода наказал прекратить грабежи, не трогать новгородцев, кои пожары тушат. Битва стихла, к Добрыне пробился отец Амвросий. Выглядел честной отец не по сану: лицо обозлённое, ряса разодрана, один глаз подбит, борода у рта окровенилась. Пуча глаза, Амвросий затряс кулаками.
– Воевода, вели своим воям гнать новгородцев в Волхов. Крестити язычников начнём.
Добрыня поморщился, хотел резко оборвать епископа, не любил чужих указок, сдержался. Всё же священник перед ним.
– Погоди, поп, не суетись. Успеем, окрестим. Пускай пожары сперва потушат. А то где ж крещёным жить?
Дружинники ушли в Детинец зализывать раны, новгородцы, освобождённые от помех, миром навалились на пожар. Всякая суетня прекратилась. Старшины, уличанские, кончанские порядок знали твёрдо. Всякий житель занимался делом, более не бегал с выпученными глазами, кто воду таскал, кто избы, одрины растаскивал по брёвнышку, кто те брёвна землёй засыпал.
Добрыня не терял времени даром. Пока стояло главное святилище, дело нельзя было считать завершённым. Наказал Путяте с Воробьём, как только с пожарами станет покончено, гнать новгородцев в Волхов, пускай попы крестят. Сам с двумя сотнями верхоконных дружинников ускакал в Перынь.
2
Святилище волновалось. Хранильники, вещуны, чародеи, ведуны, кощунники собрались на требище, молили Перуна о спасении, просили поразить родиями княжеских людей.
Коня оставили за внешней крадой. Волхвы расступились перед Богомилом. Тот оглядел притч, воскликнул:
– Час последний пришёл, братие! Огнём и мечом крестит князь Владимир Новгород. Вознесём славу Роду и Перуну, положим животы за богов наших.
Якун скороговоркой добавил:
– Уходите, Добрыня скоро тут будет. Пожжёт всё и побьёт всех. Уходите.
Богомил, направлявшийся во внутреннюю краду, к капям богов, остановился, поглядел сурово.
– Кто уходить желает, уходите, неволить не стану. Уносите с собой письмена наши – дощечки и свитки. Берегите их, то память наша, – Якуну велел: – И ты, ротник, бери дощечки, сколько сможешь. Унеси и спрячь, в том рота твоя.
Богомил зашёл во внутреннюю краду, Якун последовал за рыжебородым рослым хранильником в храмину. Волхв подавал низки дощечек, Якун запихивал под бронь, за пазуху.
– Тут вся память наша, – приговаривал волхв. – Как ходили диды наши по земле, как водил их князь Славен. И про Матерь Сва, и про богов всё расписано, сбереги дощечки, ротник.
Снаружи послышались крики, топот, конское ржанье. Требище заполнилось верхоконными. Дружинники теснили волхвов конями, в сумятице некоторые попадали под копыта, некоторые пытались выскользнуть из святилища. Добрыня хорошо помнил наказ Анастаса: дощечки и свитки с бесовскими письменами беспременно сжечь все до единого, чаши с бесовскими знаками – перебить, те же, что сработаны из меди или серебра, побросать в костёр. Потому велел обыскивать Перуновых служителей, отбирать бесовские знаки. Упрямцы противились, некоторые расставались с драгоценной ношей вместе с животом своим.
Якун на миг замер в нерешительности. Тысяцкий наказал спасти Богомила, волхв же велел сберечь дощечки. Не мог ротник оставить старца на верную гибель. Проскальзывая меж волхвов, дружинников, пробрался во внутреннюю краду. Дружинники в неразберихе приняли ротника за своего и пропустили новгородца.
Богомил, словно не слыша шума, стоял у негасимого огня, играл на гуслях, пел славу богам славянским.
Великая Матерь Сва, прими нас, детей своих. Введи нас в Ирий, к деду нашему, Сварогу. Ибо уничтожают нас враги наши…
* * *
Два дружинника пытались выволочь старца из святилища, отобрать гусли, но тот упрямо сопротивлялся. Дружинник выхватил меч, закричал, но Богомил повернулся к Перуну и вновь запел. Кмет отвёл меч, выбирая место для удара, Якун выхватил свой. Одного дружинника ротник успел зарубить, но и на него обрушились удары. Отцовский доспех сохранил сыну живот, но удары были сильны и многочисленны. Десница повисла плетью, меч выпал из разжавшейся кисти, в глазах потемнело, и Якун без памяти упал наземь.
Перед глазами очнувшегося ротника предстала картина разорения. Храмины пылали, дружинники рушили крады, огонь пожирал капи рожаниц. Перуна, обвязанного верёвками, дружинники, предводительствуемые воеводой, волокли в Волхов. Рядом лежал окровавленный Богомил с развёрстой раной на спине. Якун посунулся к старцу, приподнял за плечо. Тот издал глухой стон, повернул голову, глянул затуманенным взором, прошептал мертвеющими губами:
– Спаси дощечки, ротник, гусли спаси, то особые гусли, – молвил и затих в вечной немоте.
Якун, закусив губу от боли, дотянулся шуйцей до валявшегося на земле меча, кое-как затолкал в ножны. Шуйцей же подгрёб к себе гусли. Приподняв голову, огляделся. Дружинники, занятые своими делами, не обращали на ротника внимания.
Да где же ты, Перун? Почто не поразишь родиями святотатцев? Почто не поможешь нам, детям Сварожьим?
Молчали небеса, не сверкали карающие молнии. Надеяться можно было только на себя.
Кособочась на дрожащих ногах, прижимая к груди левой рукой Словишины гусли, Якун выбрался из разорённого святилища, побрёл в рощу.
Добрыня пнул ногой капь Перуна, велел шестами отпихнуть поверженного бога подале от берега, молвил с усмешкой:
– Плыви, боже, до самого Нево-озера, кончилась твоя власть. Где ж твои родии? Что ж ты за бог? Сам себя оборонить не смог.
Перед возвращением в Новгород зашёл на святлище, глянуть, всё ли сделано как велено, не осталась ли в целости какая бесовщина. Приметил тело главного новгородского волхва, велел гридню перевернуть. Вгляделся в мёртвое лицо, узнал.
– Экий упрямец! Да и жить-то теперь тебе, старче, незачем. Правильно сделал, что помер, – кивнул гридню. – Бросьте тело на костёр, пускай душа улетает с миром, хоть в ад, хоть в Ирий к Сварогу.
3
Корсунский миссионер стоял на возвышенности, на берегу, поучал будущую паству:
– Кто есть Перун? Перун есть коркодил, издревле залёгший в Волхове. Коркодил тот лют, и к людям беспощадный. Кто по Волхову плыл, того переймал, кого топил, кого пожирал. Кто ему молился и богом называл, тех миловал, отпускал. Когда тот лютый коркодил топил да пожирал людей, то извергал гром, от которого дерева в лесу тряслись. Древние люди называли того коркодила Перун, что есть гром, поставили капища ему, и молились ему, и считали богом. Но Перун не бог. Бог же един, на Небе. Креститеся и постигнете мудрость Его. Креститеся, и я растолкую вам Божию мудрость, и будете жить по Божьей правде, а не по бесовскому беззаконию.
Говорить о милосердии божием язык не поворачивался. Излить свои мысли о Прави и правой греческой вере посчитал не ко времени. Не поймут новгородцы его после недавнего побоища, о сём позже поговорит.
Новгородцы, только что с пожара, чумазые, в грязной изодранной одежде, с опалёнными волосами, тревожно озирались.
Воробей подал знак дружинникам.
– Гоните всех в Волхов, мужей выше моста, жён ниже.
Толпы новгородцев, теснимые конными дружинниками, сходили в воду. На берегу стояли попы в чёрных долгополых одеждах, с крестами в руках, говорили непонятные слова. Новгородцы, пользуясь возникшей сумятицей, ибо никто не следил за порядком, не вёл учёта крещаемых, зайдя в воду, разбредались в стороны, проскальзывали в опускавшихся сумерках сквозь оцепление, прятались по домам. Крещению конца-краю не было видно. Путята и Воробей, взяв по сотне дружинников, устремились один на Людин конец, другой на Неревский.
Иоаким сомневался – примет ли Господь такое крещение? Крещаемые ни символа веры не знают, не отрекаются от бесовства. Молитвы священники читают над скопищами. Не есть ли это насмешка над святым таинством? Впрочем, в Киеве происходило то же самое.
* * *
На взмыленном коне вернулся довольный Добрыня, но тут же предался гневу. Вид догорающих пороков, подожжённых чьей-то чрезмерно ретивой рукой, вызвал у воеводы вспышку ярости. В сердцах хватил десницей по луке седла, да содеянного не исправишь. Он-то собирался диковинные орудия перетащить в Киев, изготовить ещё такие же. Пороки есть у ромеев, были бы и у русичей. Подъехали Путята с Воробьём, в растерянности разводили руками.
– Что делать, честной отец? – вопросил Воробей, утирая взопревший лоб. – Кого ни гоним, все вопят – мы крестилися. Кто их разберёт, кто крещёный, кто нет?
Добрыня хохотнул.
– А ты гляди, кто чумазый, в саже, тот не крещёный, кто чистый, тот окунался.
Путята вопросил:
– Не отложить ли на завтра? Темняется.
Добрыня не согласился.
– Сегодня покончить надобно. Хоть до утра крестить будем, а сегодня окрестим. Костры по берегам разведём.
Иоаким добавил:
– Всех заново крестить. Пускай из воды к священникам подходят. Те над каждым молитву прочитают и крест дадут. У кого крест будет, тот и крещёный. Я велю священству, что делать, – с этими словами епископ направился к ближайшему попу.
Путята присвистнул. Ежели каждый новгородец станет крест целовать, да попы над каждым молитву читать, и впрямь до утра проканителятся.
4
Третий день вспоминался смутно и обрывочно. Обрывки воспоминаний, разделённые провалами, плохо стыковались между собой. По прошествии времени Рудинец долго удивлялся, как остался жив в том кроваво-огненном хаосе. Какой бог сберёг его?
С приближающихся лодий кметы метали огненные стрелы. Начавшиеся пожары тушить было некому. С берега в лодии летели стрелы, но кметы прикрывались щитами. В утреннем свете было хорошо видно, что берег обороняют не ротники, а кое-как вооружённые жители. Да на третий день то стало ведомо из расспросов. Потому лодии не сбавляли ход. Со стрелой в груди упал Павно. Ещё два славенца корчились на вымоле. Укрываясь от метких стрел, ратники отступили за пристанские постройки, дружинники пристали к берегу и горохом посыпались с лодий. То была не битва, а резня. Одинец без щита, с одним мечом, схватился с двумя дружинниками и вскоре пал зарубленный. У Рудинца закончились стрелы, да и было довольно сомнительно, что его стрельба нанесла мало-мальский урон противнику. Отбиваясь от дружинников, схватил подвернувшийся дрын и махал им из стороны в сторону. Но схватка длилась недолго, один удар меча рассёк бедро, другой пропорол бок. Рудинец упал, приготовившись увидеть Навь. Очнулся, когда кто-то холстяными полосами затягивал раны. Тело было вялым, непослушным и мокрым от крови, в ушах стоял звон. Потом его куда-то понесли, и на этом он впал в беспамятство. В следующий раз очнулся в незнакомом дворе от нестерпимого жара. Горела изба, одрины, даже тын. Чья-то сердобольная душа сжалилась над раненым, и его вынесли из огня и зачем-то бросили в реку. Он не утонул, окунув в воду, его вынесли на берег. С трудом Рудинец расслышал непонятное бормотание, разлепил глаза, пытаясь рассмотреть говорившего, но всё поплыло в туманной мути.
Та масса вооружённых людей, что прибыла в Новгород прокладывать путь Славе Господней, состояла из русичей. И хотя ходили уже князь на князя, Игорь на Мала, Ярополк на Олега, Владимир на Ярополка, Русь ещё не заливалась кровавыми слезами от княжеских междоусобиц. И всё же поход на русский город Новгород не являлся чем-то из ряда вон выходящим. Помнили дружинники, те, что постарше, поход на восставших против киевского князя вятичей, радимичей. С того похода на реку Пищану гуляло по Руси присловье: «Радимичи волчьего хвоста бегают». Новгородцы воспротивились воле княжьей, и в праве князя наказать своевольников. О том же и попы говорят, у князя власть от бога, а стало быть, и покоряться ему во всём надобно. Но и без поповских указок чтила дружина своего князя. Двадцатишестилетний князь был щедр, удачлив, заботлив. Все походы Владимира завершались победой, никто не мог устоять против сына Святослава, ни ляхи, ни булгары, ни хазары. А с ромеями и вовсе бескровно, без брани мирный ряд установил. Ромеи хитры, про то ещё прадеды ведали. Сами воевать не станут, так стравят с кем-нибудь, чужими руками жар загребут. Знать, не скудоумен их князь, коли с басилевсами мир наладил. За нынешний, Корсунский поход, дружина особо чтила князя. Что для князя сотня-другая, да хоть и тысяча кметов? Одни полягут, других наберёт. Но не стал Владимир зазря наполнять крепостные рвы телами дружинников, хитростью овладел Корсунем. То дружине любо. Нет, не скуден, не скуден князь умом. Коли отринул Перуна, не принял ни жидовскую, ни мерзкую бохмичскую веру, ни с латынянами не сговорился, а утвердился в правой греческой вере, знать, в том польза земле Руськой. Не впопыхах, не спьяну избрал веру, а добре розмыслив. Правду сказать, хоть и верили князю, многие крестились с опаской. Да опаска пустой оказалась. Как до крещения жили, так и теперь живут. Перед трапезой десятники молитвы пробормочут, дружина крестом себя осенит, да попы иной раз беседы о вере затеют, но без надоедства, дружине не до молитв. Вот и вся докука. Потому считали дружинники новгородцев упрямыми своевольниками, из гордыни, по глупости затеявших брань.
* * *
Окончательно стемнело. На обоих берегах запылали костры, освещавшие тёмную воду, полуголых людей, зябко окунавшихся в волны.
Крещение упорядочилось, дружинники загоняли людей в воду не скопом, но десятками. Окунувшись в холодную воду, вздрагивая от озноба, обхватив себя руками, новгородцы подходили к попам, выслушивали молитву, читаемую скороговоркой охрипшими голосами, целовали медный крест, получали нательный и разбредались по домам. Внезапно, заглушая плеск волн, поповское бормотанье, на воде послышался гомон, причитания, плач. Добрыня вгляделся: не бунтуют ли новгородцы вновь? Но нет, плач встречал приближающегося к мосту Перуна. Добрыня хмыкнул, прокричал с насмешкой:
– Что, безумные, жалеете о тех, кто сам себя оборонить не может? Какую пользу от них себе ждёте?
Налетел ветер, вздул костры, полетели искры, головешки. Одна упала на мост, раздался вопль:
– Перун палицу на мост метнул! Проклял нас Перун. Горе нам! Добрыня захохотал.
* * *
Долго жила легенда о проклятии Перуна. Сходились на Великом мосту новгородцы с левого и правого берега, с Софийской и Торговой стороны. Каждая сторона доказывала свою правоту. Бились друг с другом, как с лютым ворогом, до крови, до увечий, до смертоубийства – кулаками, дубьём, засапожниками. Не простил Перун измены, наказал новгородцев разногласиями.
И день тот запомнили новгородцы. Ещё в десятом поколении вспоминали: «Крестил Добрыня Новгород огнём, а Путята мечом».
* * *
Так пролегал путь славы господней по земле русичей. Погромы, огонь уничтожили «дощечьки», свитки, чаши с резами, что не сделали люди, довершила природа. Заброшенные дощечки, берёсты вместе с письменами истлели в земле. Но Правь, направлявшая Явь, осталась. Неосознанно вошла она в подсознание русичей, русских и выкристаллизовалась в русскую идею – Правь славить, жить по правде. Люди рядили её в разные одежды, окрашивали во всевозможные тона, давали объяснения согласно своим надуманным догмам. Но это Правь, управляющая миром, то есть Явью. Россия началась не с княжения Рюрика, не с Крещения, не с установления безграничного самодержавия, милого сердцу некоторых историков. Россия начиналась во времена сколотов, тогда, в Трояновом веке, в сознании Дажьбоговых внуков оформилась Правь. И от Прави Дажьбоговых внуков пошла Россия.