Любому человеку, интересующемуся историей Российской революции 1917 года, давно известно, что последнего царя многие его современники считали, справедливо или нет, слабым правителем. Царица же имела устойчивую репутацию всевластной, развратной и коварной покровительницы могущественных «внутренних немцев» и всевозможных «темных сил». Эти карикатурные образы, жившие в сознании многих подданных Николая II, могли весьма отличаться от более или менее реалистичных портретов царской четы, однако именно они оказывали огромное влияние на развитие политической ситуации. Император и императрица искренне любили друг друга и желали военной победы России, но миллионы их современников были уверены в обратном, а именно это и определяло их действия.
Представляется, однако, что предложенное в настоящей книге сопоставление различных репрезентаций власти и тех различных образов представителей правящей династии, позитивных и негативных, которые общественное сознание по-своему развивало, позволяет все же несколько уточнить общую картину революции 1917 года.
Сознание революционеров – телеологично. В соответствии с ним общества классифицируются, а страны ранжируются в зависимости от степени их «готовности» к революции. Нередко телеологично и сознание историков, в особенности историков революций: вся предшествующая история рассматривается как предыстория неизбежной революции. Одни исследователи предъявляют внушительный список «объективных причин», сделавших революцию неизбежной, а другие сосредотачивают внимание преимущественно на тех общественных силах, которые оказались в лагере победителей. Так создается генеалогия новой власти.
Задним числом сложно представить иную, нереволюционную альтернативу развития общества, пережившего грандиозный переворот, переворот, который на десятилетия определил судьбы ряда стран. Исторические факты, отбираемые исследователем, выстроенные в хронологической последовательности, легко стыкуются во внешне убедительную причинно-следственную связь.
Но порой не менее сложно вообразить другую революционную альтернативу, трудно представить иную революцию, отличную от той, которая произошла в действительности. И это иное проявление телеологичности сознания истории. Прекрасно известно, что после Февраля 1917 года, после свершения революции, которую историки разных направлений называют «буржуазно-демократической», власть оказалась в руках либералов и социалистов. Поэтому при изучении политической жизни предреволюционной поры особое внимание уделяется тем партиям, организациям и лидерам, которые в разное время оказались у руля революционной власти. В последнее время эта тенденция в отечественной историографии еще более усилилась ввиду того, что исследователи особенно активно изучают деятельность политических элит. Применительно к истории революции 1917 года наиболее откровенно этот подход сформулирован в статье С.В. Куликова, а среди последних монографий, посвященных изучению роли элит в революции, следует выделить книги Ф.А. Гайды и А.Б. Николаева. Такая тенденция вполне объяснима: долгое время отечественным историкам навязывался примитивно понимаемый классовый подход, поэтому новое поколение исследователей меньшее внимание уделяет изучению социальных конфликтов и политического поведения социальных групп, уделяя основное внимание элитам. Но можно ли, например, построить модели описания Российской революции без новых исследований истории рабочих, истории, почти забытой в современных исследованиях? Бесспорно, в центре внимания историков революции должна находиться проблема власти. Но история власти не сводится к истории политических элит даже в так называемые «обычные» периоды, а условия революционного времени «элитистский» подход вряд ли в состоянии убедительно описать. Разумеется, именно элиты создают архивы, а сама структура архивохранилища и даже архивного фонда порой программирует и организует работу исследователя, структурирует его тексты, вследствие чего историки оказываются заложниками политиков, полицейских и бюрократов. Но достаточное ли это основание для построения подобных объяснительных моделей?
Между тем «объяснение» революции через действия элит и контрэлит имеет давнюю историографическую традицию. Одни авторы, описывавшие революцию, уделяли особое внимание большевикам, другие – эсерам, третьи – либеральной оппозиции, четвертые – масонам, пятые – германским спецслужбам, шестые – генералам-заговорщикам. Слово «заговор» очень часто звучит в подобных интерпретационных моделях, иногда же начальный этап революции попросту сводится к заговору (удивительно, что историки заговоров крайне мало пишут о конспирологическом сознании революционной эпохи). Не все истории революции такого рода были историями конспирологическими, но все они были историями тех, кого современники и потомки считали победителями. Однако в таких повествованиях отодвигаются на задний план, а то и вовсе забываются многочисленные современники, которые непосредственно не участвовали в послереволюционном переделе власти, хотя своими действиями, а порой и своим бездействием они приводили к власти других политиков.
Удивлявшая современников легкость, с которой победила Февральская революция, объясняется не только силой напора на власть ее давних противников, но и отсутствием поддержки даже со стороны немалой части монархистов, остававшихся таковыми даже в момент падения монархии. Немало активных участников событий вовсе не подозревали о том, что их действия являют собой начало попытки демократизации России: они желали покарать предателей отечества, спасти родину от изменников. Но успех революции объясняется не только энтузиазмом и решительностью различных убежденных противников режима, давних и заклятых врагов династии или ненавистников правящего царя и царицы, объединившихся в дни переворота. Победу движения нельзя представить без удивительной пассивности тех, кто в кризисной ситуации по своей должности обязан был действовать решительно и быстро. Генералы, опаздывавшие отдавать приказы, чиновники, медлившие с передачей важных сообщений, казаки, предпочитавшие не замечать нарушителей порядка, солдаты, намеренно стрелявшие мимо цели, – всех их вряд ли можно назвать революционерами или заговорщиками, но их бездеятельность нельзя объяснить, не учитывая изменения сознания монархистов и фрагментации политической культуры монархизма в эпоху войны. Не все ненавидели или презирали Николая II, но многие былые искренние его сторонники переставали верить в царя. Они переставали любить своего императора.
Разумеется, революцию 1917 года невозможно представить без нарастания социальной напряженности в стране, на значение этого фактора справедливо указывают чуть ли не все исследователи, представители различных исторических школ. Призывы на войну, новые поборы и повинности, проблемы, связанные с размещением беженцев и выдачей пособий, наконец, недостатки снабжения провоцировали недовольство властями разного уровня и усиливали противоречия на местах (это легко заметить и при изучении дел по оскорблению членов царской семьи).
Однако нарастание, обилие и многообразие социальных конфликтов само по себе не всегда ведет к революции. Более того, социальные конфликты не непременно политизируются и идеологизируются, а в случае политизации не всегда направляются против существующего режима. Культурные схемы оформления социальных конфликтов необычайно разнообразны, доминирующие в обществе политические традиции накладывают глубокий отпечаток на протекание этих конфликтов. Сформировавшаяся к моменту кризиса политическая культура может служить стабилизирующим фактором, сдерживающим развитие конфликтов, а может, напротив, углублять и обострять имеющиеся противоречия. Так, существование развитой политической традиции революционного подполья, создававшейся в России десятилетиями, было очень важным фактором, который влиял на политические и социальные процессы. Заняв после Февраля доминирующее, порой монопольное положение, воздействуя на новые государственные символы и ритуалы, активно усваиваясь массами, эта традиция влияла существенно на их политизацию, на их политическое просвещение. Революционная традиция, особым образом оформлявшая умножающиеся социальные, этнические и политические конфликты, становилась важнейшим фактором радикализации общественной ситуации в 1917 году. Это же играло на руку радикальным социалистам – прежде всего большевикам, а также их временным союзникам – анархистам, левым эсерам, интернационалистам. Создавалась особая дискурсивная рамка, объективно способствовавшая углублению революции. Без учета всего этого невозможно понять Октябрь.
В свою очередь, и Февраль 1917 года невозможно понять без изучения специфической военной культуры эпохи войны, без исследования процессов патриотической мобилизации, без изучения особенностей отношения к правящей династии в это время.
Монархизм военной поры, как неоднократно отмечалось в этой книге, был многоликим. Приведем еще один пример. 10 октября 1914 года студенты Петроградского университета устроили патриотическую манифестацию по случаю призыва учащихся высших учебных заведений в армию. По ходу дела провозглашались здравицы в честь императора и армии. После манифестации состоялась сходка, на которой часть студентов выдвинула требование амнистии для политических заключенных, другие же им возражали. Около пяти сотен студентов покинули аудиторию, исполняя революционные песни, другие же участники сходки пели русский гимн. При этом обе группы выступали в поддержку войны и, как видим, поддерживали главу государства. Однако одни шли на защиту родины с пением «Боже, Царя храни», другие – с пением «Марсельезы». Исполнение революционных песен и неприятие соучеников, исполняющих государственный гимн монархии, вовсе не исключало в то время корректного, даже почтительного отношения к главе государства. По свидетельству современника, до пяти тысяч студентов прошли по улицам столицы с огромным знаменем, на котором было написано: «Единение царя с народом». Правда, отмечалось, что к этой манифестации примкнуло меньшинство столичных студентов, однако, как видим, даже те из них, кто требовал политической амнистии, провозглашали здравицы в честь императора.
Некоторые студенты и ранее были принципиальными монархистами, другие полагали, что в трудную годину следует безоговорочно поддержать главу своей страны, третьи лишь приостановили критику монарха, считая ее несвоевременной. Наконец, часть студентов считала, что только радикальные политические преобразования в стране станут залогом победы. Режим пытался использовать в своих целях взрыв патриотизма в 1914 году, монополизировать патриотизм, придать ему исключительно монархический характер. Однако оборотной стороной этого процесса было усиление противоречий внутри политической культуры монархизма. В условиях военного времени влиятельные политические деятели разных взглядов считали необходимым сплотиться вокруг главы государства и использовать в целях мобилизации государственную символику, образы монархии, включая портреты царя. Иначе говоря, многие участники политического процесса становились монархистами с разной степенью энтузиазма; они становились монархистами в той мере, в какой они были патриотами. Политический союз с монархом был нередко союзом по расчету.
Следует вспомнить и прагматическое использование монархической риторики и императорской символики с целью политического и экономического лоббирования. Этот прием часто встречается и в упоминавшихся в этой книге делах по оскорблению членов царской семьи. Нередко русские крестьяне во время споров разного характера в деревне привлекали императора как своего символического союзника, провоцировали своего оппонента на оскорбление царя, а затем представляли его как политического преступника. Это было характерно и для мирного времени, спецификой же военной поры были новые противоречия: споры между беженцами и местным населением, ссоры с военнопленными враждебных держав, размещенными в деревнях, конфликты с сельскими властями по поводу новых поборов и повинностей, вызванных войной.
Царь привлекался в качестве заочного символического союзника не только участниками различных деревенских ссор, но и противоборствующими сторонами конфликтов совсем иного уровня. Споры вокруг противоречивых процессов «национализации» русской промышленности и государственного управления, науки и искусства, проходившие под лозунгами ликвидации «немецкого засилья», сопровождались ссылками на авторитет императора. Этот прием использовали все противоборствующие стороны. Показательно, однако, что никто не стремился использовать в качестве такой символической союзницы императрицу, хотя, например, ее деятельность в качестве профессиональной сестры милосердия, ее новый образ легко могли бы стать символом для активисток женского движения, стремившихся использовать патриотический порыв военного времени для утверждения женщин в ряде профессий. Косвенно это свидетельствует о непопулярности последней царицы.
В то же время монархизм не непременно был связан с поддержкой войны. Многие противники войны искренне полагали, что она была навязана российскому государю его кровожадными слугами, и, протестуя против войны, они ощущали себя русскими патриотами и монархистами. Этот аргумент использовала и враждебная пропаганда Германии и Австро-Венгрии, которая утверждала, что главным виновником войны был великий князь Николай Николаевич, и противопоставляла ему миролюбивого императора. Этот же мотив встречается в некоторых делах по оскорблению великого князя, который считался главным «поджигателем войны» – антагонистом «миролюбивого» государя. Образ Николая II использовался, искренне или нет, в этих случаях как инструмент мобилизации и легитимации пацифизма, а это явно не соответствовало политическим намерениям самого царя.
Наконец, даже сама давняя формула «единства царя и народа» могла в известной ситуации представлять определенную проблему для монарха. Она нередко воспринималась как особый общественный договор эпохи войны, как взаимное политическое и символическое обязательство: если народ должен быть верен своему государю, то и царь должен быть верен своему народу. Различные действия императора во время войны со временем стали восприниматься как нарушение этого обязательства, что оскорбляло даже некоторых искренних сторонников монархии.
Порой даже монархически-патриотический подъем создавал немалые проблемы для сложившейся системы репрезентации монархии. Первая мировая война нанесла новый серьезный удар по исключительным полномочиям придворной цензуры. Действительно, любая попытка приостановить по каким-либо причинам публикацию изображения члена русской императорской семьи могла вызвать обвинения в антипатриотизме, что в условиях военного времени могло повлечь за собой очень серьезные последствия. Тем самым в оборот пускались такие образы монархии, которые не были санкционированы императором, которые не соответствовали актуальным политическим целям самого царя.
С другой стороны, бюрократическое регулирование репрезентации монархии порой затрудняло процесс патриотической мобилизации. Так, сухие отчеты Министерства императорского двора о поездках царя по стране, перепечатывавшиеся в газетах, не передавали атмосферу того энтузиазма, который действительно сопровождал порой его визиты. Публикация же корреспондентских отчетов в газетах встречала затруднения. Бюрократические процедуры, созданные в свое время для укрепления авторитета монарха и его семьи, в специфических условиях военного времени порой деформировали процесс патриотической мобилизации.
В исторической литературе уже неоднократно указывалось, что взрывчатая смесь воинствующего национализма, ксенофобии и шпиономании, получившая необычайно широкое распространение в годы Первой мировой войны, оказала дестабилизирующее воздействие на общественную ситуацию в России.
Немалое значение для судеб династии имело сфабрикованное военной контрразведкой «дело Мясоедова». Возможно, что лица, инициировавшие соответствующие следственные действия и пропагандистские кампании, совершенно искренне полагали, что в условиях войны они своими поступками будут способствовать патриотической мобилизации русского общества и укреплению режима, однако, результат их усилий был противоположным. Впрочем, неверно было бы описывать ситуацию лишь как результат некоего неудачного циничного пропагандистского расчета: офицеры русской контрразведки и националистические журналисты нередко искренне верили тем невероятным конспирологическим построениям, которые они сами усердно изобретали и распространяли.
Нарастание германофобии в обществе также способствовало усилению настроений, опасных для режима. Антинемецкая пропагандистская кампания могла «переводиться» массовым сознанием как призыв к немедленной атаке на социальные верхи, популярные лозунги германофобов «прочитывались» порой антикапиталистически и (или) антимонархически, нередко удивляя тем самым создателей и распространителей милитаристских и националистических мифов эпохи войны. В некоторых случаях участники разнообразных конфликтов сознательно утилизировали в своих целях антинемецкую риторику: если консервативные политические и государственные деятели обвиняли левых в прогерманских симпатиях или даже сотрудничестве с врагом, то тот же самый прием даже с большим успехом использовался левыми против правых. Новые идеологические и пропагандистские орудия, изобретенные во время войны, необычайно быстро применялись политическими противниками против их создателей.
Но и националистическое по преимуществу массовое движение, использующее символику и риторику монархии, могло представлять порой немалую опасность для режима, что показали уже патриотические демонстрации кануна войны, сопровождавшиеся и строительством баррикад в центре столицы, и разгромом германского посольства в Санкт-Петербурге в 1914 году. Наиболее ярко опасность массового националистического движения проявилась в Москве в мае 1915 года (влияние этого события на политический кризис лета 1915 года порой недооценивается историками).
Антинемецкую и националистическую протестную струю можно увидеть и при изучении Февраля 1917 года, хотя последующие события затмили это важное измерение революции для многих современников и большинства историков. Ведь в дни переворота офицеры, адмиралы и генералы, фамилии которых воспринимались солдатами и матросами как немецкие (хотя и не всегда были таковыми в действительности), подвергались особой опасности: повстанцы стремились наказать предполагаемых «шпионов» и «предателей». Именно мщение коварному внутреннему врагу представлялось наиболее важной и актуальной задачей. Революция воспринималась нередко как освобождение от векового «немецкого ига», как свержение чуждой России «германской династии» Голштейн-Готторпов, лишь «прикрывающейся» родовым именем Романовых. Этот поток революции пытались использовать в своих целях некоторые сторонники «войны до победы»: «Мы победили немца внутреннего, мы победим немца внешнего!» – гласил распространенный лозунг.
Историки явно недооценивали роль националистической антинемецкой пропаганды в падении режима. Не только нелегальные издания социалистов и легальные газеты либералов, но и некоторые националистические органы печати, например «Новое время», внесшее солидную лепту в распространение настроений шпиономании и ксенофобии, по-своему активно готовили революцию. На дестабилизирующую роль этого влиятельного издания указывали уже в 1914 году даже некоторые министры. В 1915 году главы правительственных ведомств еще более резко критиковали «Новое время». Шовинизм военного времени разъедал политическую систему многонациональной империи.
Негативная интеграция общества на основе ксенофобии и шпиономании оказалась чрезвычайно опасной для режима, она не только создавала дискурсивную рамку для политизации и углубления разнообразных социальных и политических конфликтов, но и регулировала их, объединяла на национальном уровне, бросая вызов власти.
На опасность негативной интеграции для режима Николая II указал в своем исследовании и Х. Ян, изучавший патриотическую культуру России эпохи Первой мировой войны. Он отмечал, что русскими писателями, художниками и актерами были созданы яркие образы врага, прежде всего германца, личинами которого были Вильгельм II, немец-колбасник, звероподобный солдат германской армии. Россия ясно осознавала, против кого ведутся военные действия, и это обеспечивало негативную интеграцию общества. Но позитивные символы общенационального объединения созданы не были, существовала явная разноголосица относительно того, за кого и за что ведется война. Не стал таким символом и образ Николая II.
С этим важным и интересным наблюдением историка можно согласиться лишь отчасти. Во-первых, не следует жестко противопоставлять негативную и позитивную интеграцию. В действительности они редко существуют друг без друга, чаще они как раз обуславливают друг друга. Во-вторых, можно утверждать, что в течение какого-то времени образ Верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича объединял до некоторой степени людей разных политических взглядов (напомню, что этот востребованный образ не всегда соответствовал своему оригиналу). Но именно этот влиятельный персонифицированный символ национального объединения, архаичный по форме, но харизматичный по сути, образ, конкурирующий с образом «державного вождя», императора, стал уже в 1915 году представлять известную опасность для режима. Если люди либеральных взглядов изображали, искренне или нет, великого князя сторонником прогрессивных реформ, то немало монархистов видели в нем либо кандидата на роль «настоящего царя», либо спасителя отечества, которому мешают дурные советники «слабого» государя.
После смещения с поста Верховного главнокомандующего в глазах части людей великий князь теряет свою приобретенную харизму. Это находит свое отражение в слухах и в делах по оскорблению членов императорской семьи. Если ранее великого князя Николая Николаевича обвиняли прежде всего в жестокости и чрезмерной воинственности, то начиная с лета 1915 года он порой предстает как пьяница, вор и развратник, а иногда его даже именуют предателем. Грозный полководец в некоторых слухах начинает напоминать «царя-дурака». В то же время часть общества сочувствует великому князю, «сосланному» на Кавказ, он воспринимается чуть ли не как «жертва режима». Еще популярный в некоторых кругах опальный великий князь из символа общенационального объединения стал все более превращаться в один из символов оппозиционного движения.
Но и многие люди, вплоть до революции ощущавшие себя верноподданными императора Николая II, на деле переставали быть надежной опорой режима. Даже продолжая отождествлять себя не только с монархией, но и с царем, они могли искренне верить во всемогущество «немецкой партии» при дворе, могли возмущаться господством «темных сил», могли приходить в отчаяние, получая новые «доказательства» влияния Распутина и «правления» императрицы.
Кризис лета 1915 года и те приемы, при помощи которых режим преодолевал этот кризис, стали серьезным испытанием для процессов патриотически-монархической мобилизации военной поры. Особое значение имело решение царя взять на себя командование действующей армией и усиление вмешательства царицы в государственные и церковные дела, что сопровождалось новой волной слухов о возрастании политической роли Распутина. Показательно, что как раз в это время царской семьей и Министерством императорского двора прилагаются особые усилия к тому, чтобы популяризировать образы царя, наследника и царицы. Существенно корректируется их репрезентация, появляются новые образы. В это время меняется и практика наказаний за оскорбление члена императорской семьи. Применение этих статей Уголовного уложения ограничивалось в соответствии с высочайшим повелением 10 февраля 1916 года, вследствие чего появился секретный циркуляр министра юстиции, требовавший ограничения и смягчения наказаний за это преступление. Можно предположить, что множество подобных дел, поступавших в суды, могло создать почву для нежелательных политических демонстраций и негативно влиять на общественное мнение, а власти желали этого избежать. Характерно, однако, что усилия по пропаганде императора и императрицы существенно ослабевают с середины 1916 года. Образ царицы фактически исчезает из иллюстрированных изданий, меньшее внимание уделяется и царю. Вряд ли было случайным, что Николай II фактически прекращает свои пропагандистские поездки по стране. Похоже, что царь и царица ощущали, что они проигрывают в это время грандиозное пропагандистское сражение за сердца и умы своих подданных.
На возникновение революционной ситуации в канун Февраля особенно повлияла специфическая культура Мировой войны: неотложные задачи общественной мобилизации в разных странах, с одной стороны, требовали ограничения существовавших прав и свобод, но, с другой стороны, они объективно способствовали демократическим общественным процессам. Неудивительно, что после окончания войны в ряде государств вводится всеобщее избирательное право, проводятся социальные реформы. Правящие круги должны были платить по векселям, столь щедро раздававшимся обществу в годы войны. Мировой конфликт был весьма опасен для многих монархий: сама логика политической мобилизации вела к тому, что противоборствующие стороны использовали в смертельной борьбе идеологические арсеналы самых различных общественных движений. Разнообразный опыт антимонархической пропаганды просто не мог оказаться невостребованным, его использовали и пропагандисты Антанты, обличавшие германского императора, и немецкие публицисты, клеймившие русского царя.
В условиях России этот процесс имел свои особенности. С одной стороны, неотложная задача патриотической мобилизации общества требовала использования определенных символов и ритуалов монархии, при этом утилизировался и развивался богатый символический арсенал, созданный за время существования империи, использовался также и опыт других воюющих стран. С другой стороны, новые специфические социальные процессы, развивавшиеся во время войны, также требовали нового культурного оформления, поиска новых ритуалов и символов. Символотворчество этого периода имело важные политические последствия. В массовой литературе появился особый жанр, всевозможные «Тайны венского двора» и «Тайны дома Гогенцоллернов» соединяли эротику, детектив и изображения «красивой жизни», удовлетворяя плебейский интерес к жизни августейших противников, жизни действительной и выдуманной. Но сам стиль таких произведений, способствуя в первую очередь десакрализации враждебных государей, в конце концов порой подрывал и общие основы политической культуры монархизма. Поэтому неудивительно, что после Февраля те же самые авторы, используя те же приемы, быстро переключились на написание произведений, обличающих «тайны дома Романовых», «тайны Царскосельского дворца» и пр. Однако в поле влияния параноидального резонанса оказывались и многие трезвомыслящие современники. Даже видные историки, призванные в силу своей профессии относиться критически к источникам информации, необычайно легковерно воспринимали слухи о «предательстве императрицы» и «тайнах Царскосельского дворца». Шпиономания и ксенофобия военной поры порождали особое видение мира, легко «объясняющее» и нехватку продовольствия, и военные поражения, и невероятные политические назначения. Жертвами этого конспирологического дискурса, энергично и изобретательно создававшегося националистической пропагандой в годы войны, стали царица и царь.
Историки разных направлений признают, что Россия, выставившая на фронты Мировой войны самую крупную армию в мире, не выдержала экономической и социальной мобилизации: следствием перенапряжения существующей промышленной инфраструктуры и системы коммуникаций был транспортный кризис, расстройство финансов, дезорганизация снабжения городов. Это не могло не обострять социальный и политический кризис, в ходе которого с новой силой давали знать о себе общественные и политические конфликты разного рода, замороженные на некоторое время после начала войны. Но Россия не выдержала и сложных процессов патриотической мобилизации военного времени; эта мобилизация представляла вызов для неустойчивой политической системы. В условиях войны даже язык патриотического монархизма мог в известной ситуации оказаться крайне опасным, он перекодировался в соответствии с актуальными задачами, приобретал новые значения, оформляя разнообразные общественные движения, объективно направленные против существующего режима.
Как отмечалось во введении, религиозный философ С. Булгаков писал впоследствии о своей трагической любви к Николаю II, он даже упоминал о чувстве «влюбленности», которое он испытывал по отношению к последнему царю. Булгаков желал любить императора, однако объект его искренней политической любви не соответствовал образу идеального монарха. Свое сложное, мучительное отношение к последнему царю и последнему царствованию философ даже назвал «трагической эротикой».
Показательно, что так писал один из авторов известных сборников «Вехи» и «Из глубины», книг, заложивших основы популярной ныне традиции интерпретации Российской революции, объясняющей ее пагубным воздействием русской интеллигенции и интеллигентской культуры. Между тем мемуарное признание самого Булгакова, подкрепляемое многими другими источниками, свидетельствует о том, что у революции были и иные корни.
Исследование культуры эпохи Мировой войны показывает, что случай С. Булгакова не был исключительным. Подобно ему, немало людей страдали оттого, что, вопреки своему искреннему желанию, они просто не могли любить своего царя. Без радости они воспринимали падение монархии, с тревогой смотрели в будущее, однако поддерживать последнего императора, любить его через силу они уже не могли.