Я долго думал над этой темой. Сами понимаете, что приятнее писать о чем-нибудь более веселом или, скажем, героическом. Но героизм, или геройство, как определяет это человеческое качество наш уникальный толкователь слов Владимир Даль, есть «доблесть, славная отвага, самоотвержение», и родилось оно вместе со своим антиподом — предательством.
Предательство — низшая ступень падения человека, какими бы причинами оно ни было вызвано и в каких бы формах ни проявлялось. И конечно же оно разрушительно в разведке, особенно во внешней, когда «действо» разворачивается за рубежом. Не всем моим коллегам-ветеранам довелось столкнуться с предательством за время работы в спецслужбах. Мне довелось. И пострадал я не только от предателя Олега Лялина, лично знавшего меня по разведшколе и, как принято было говорить, «сбежавшего на Запад», но и от тех подонков, которые, пользуясь секретностью нашего ведомства, гадили мне тайно, то ли от зависти, то ли от врожденной склонности к подлостям. Их трое, этих подонков. Они еще благоденствуют, пребывая в пенсионном безделье. С одним (помимо Лялина) я учился в той же разведшколе (напомню, что его звали Валей). С двумя другими — близко столкнулся по работе в Москве и за рубежом. Мы даже водку пили вместе, а некоторые лобызали меня в пьяном угаре, размазывая слезы по щекам. Нет, не назову имен и фамилий, чтобы не было им стыдно перед внуками. Но они узнают себя. А истории, которые я расскажу, пусть послужат уроком и предостережением другим, молодым разведчикам.
Заканчивается 1969 год, седьмой год моей «шпионско-журналистской» деятельности в Италии. Готовлюсь к отъезду в Москву. Устал страшно. Осточертели агенты, встречи, «наружка», от которой надо бегать, и даже молоденькие секретарши из совучреждений в Риме. Как-то говорю резиденту:
— Если не отправишь домой в ближайшее время, набью морду первому встречному полицейскому и уеду из этого вечного города как персона нон грата.
Резидент улыбнулся:
— Шутник ты, Леонид Сергеевич, ведь скучать будешь. Другие-то зубами за загранку держатся. Боятся стать этой самой «персоной», поэтому и не рискуют.
Подготавливаю своих агентов к передаче новым своим коллегам и выдавливаю из источников информацию. Да, устал… Среди недавно приехавших в вечный город коллег особенно беспокоит один. Не понравился он мне сразу и внешне и внутренне. Болтлив не по делу. Опыта оперативной работы не имеет. Трудился в центральном аппарате КГБ на ниве обработки агентурной информации. На первой же встрече — передаче агента, состоявшейся в ресторане, — вел себя более чем странно. Это он потом будет всячески препятствовать моему возвращению в Рим под всевозможными предлогами, включая мой «неустойчивый моральный облик». В этом ему будет активно содействовать другой коллега, которого за малый рост прозвали «шибздиком». Работал он под другой «крышей» и занимался в основном внутренней жизнью сотрудников советской колонии. Таких мы называли между собой «гнидами». Иудино существо этих людей проявится позднее. Итак, подытожим. Их четверо: Лялин и еще трое кагэбэшников, которые предавали меня.
После окончания очередной «загранки» работаю под прикрытием сначала в «Известиях», потом в «Неделе» — заместителем главного редактора. Как вы уже знаете, меня действительно «по-хорошему», то бишь по состоянию здоровья, увольняют в запас. Впрочем, причины для этого есть. Автомобильная авария с тяжелыми травмами дает о себе знать. Но я еще не вольная птица, ибо продолжаю работать на Пятое (идеологическое, как его называли) управление КПЗ СССР, которое использует меня в качестве журнал иста в новой области нашей древнейшей профессии — контрпропаганде. А в 1970 году Лев Николаевич Толкунов вновь направляет меня в Италию собственным корреспондентом газеты, уже «чистым» или, правильнее, «получистым» журналистом, потому что я вовсю помогаю в работе моим коллегам по разведке. Вот тут и проявился пока первый из предателей — Олег Адольфович Лялин.
Мы расстались с ним по-дружески после окончания разведывательной школы, потеряли друг друга из вида, а потом и вовсе забыли о прежнем знакомстве. В конце ноября 1972 года меня, как старого коллегу и консультанта по шпионским делам, попросил зайти резидент. Он сразу же показал мне фотографию молодого мужчины:
— Узнаешь, Леня?
— Да, что-то знакомое.
— Это — предатель Олег Лялин, который учился с тобой в разведшколе и с которым ты активно общался.
— Да, да. Теперь узнаю. Прошло много лет, как мы расстались.
— Не очень много. Теперь слушай. Лялин, работавший в Лондоне под «крышей» одного внешнеторгового объединения, был завербован английской контрразведкой МИ-5 весной 1971 года, а в сентябре того же года скрылся из резидентуры. Ущерб, нанесенный им, чрезвычайно велик. Пока еще трудно определить его масштабы и количество заложенных Лялиным наших сотрудников. Из Центра пришла ориентировка. Предатель Лялин приговорен к высшей мере наказания. Привести в исполнение приговор может каждый, кто его встретит. За это полагается правительственная награда. По имеющимся данным, Лялин находится сейчас во Флоренции в гостинице (название, честно говоря, я сегодня просто забыл. — Л.К.). Имеются сведения, что он сделал себе пластическую операцию. Так что действуй, Леонид Сергеевич. Тебя-то он наверняка заложил. Посему тебе и карты в руки.
— Хорошо. Я поеду во Флоренцию и попробую с ним переговорить на предмет перевербовки.
— Попробуй. Но возьми на всякий случай «пушку» из сейфа. Только не нашу, вальтер там есть. Очень удобная игрушка со стертым номером.
Я отправился во Флоренцию, сообщив по телефону в редакцию «Известий», что еду в командировку собрать материал для очерка «Осенняя жемчужина Тосканы». Прикрытие было обеспечено. Высокого молодого мужчину в плаще я увидел в вестибюле гостиницы на другой день. Это был и Лялин, и не Лялин. Мы взглянули друг на друга. Он абсолютно равнодушно отвернулся от меня и пошел к выходу. Через несколько минут вышел на улицу и я. Раннее утро. Моросит дождь. Прохожих не видно. «Лялин» медленно идет по направлению к мосту через Арно.
Я за ним. Подойти или не подойти? Легче, конечно, вытащить вальтер — затылок в двух десятках метров. А как же заповедь «не убий»? А вдруг это вообще другой человек? Так и проходим весь мост. Он сворачивает в один переулок, я — в другой…
Мой доклад резиденту по возвращении в Рим не вызвал больших восторгов.
Риск — благородное дело. Но если ты упустил Лялина, — сказал он, — тебе аукнется, так и знай.
Ну как в воду смотрел мой резидент. Приехав в 1973 году в очередной отпуск, я уже обратно в Италию не вернулся, даже для того, чтобы забрать свои вещи. Мне их переправил другой мой недоброжелатель. Некоторых вещей я так и недосчитался. Лев Николаевич Толкунов, главный редактор «Известий», вызвав меня в кабинет, грустно поведал о том, что предатель Лялин заложил меня среди многих прочих разведчиков, и посему мне надо отсидеться в Москве для собственной же безопасности. Особенно на этом, как я потом узнал, настаивал однокашник Валя из школы номер 101, пробившийся в начальство.
Забыл сказать, что перед уходом из внешней разведки мой непосредственный начальник, покойный полковник Леня Морозов, с которым я очень дружил и который мне беззаветно доверял, оставил меня в своем кабинете наедине с моим личным делом.
— Я совершаю должностное преступление, Киса (так меня прозвали в отделе. — Л.К.), но почитай, что о тебе написали друзья-стукачи. Я запру тебя на двадцать минут.
Боже ты мой! Даже Мопассан не мог изобрести такого «милого друга», каким оказался Леонид Лесков, он же Колосов. Конечно, были отмечены и высокий профессионализм, и прекрасная языковая подготовка, и достигнутые оперативные успехи, отмеченные наградами и поощрениями. Но по данным «друзей», я вел слишком шикарный, не по средствам, образ жизни, переспал не только с женой посла, но и со всеми секретаршами совучреждений в Италии, основное время уделял газете, чтобы «прославиться», лез к начальству, забыв о партийной совести и скромности, рассказывал антисоветские анекдоты, непочтительно отзывался о товарище Брежневе и так далее. Были в деле конфиденциальные мнения о моем нескромном поведении и упомянутого однокашника Вали, и двух «итальянских» коллег. Не было только никаких сведений о моих отношениях с Лялиным. Они появятся позже.
Да, конечно, интересно прочитать свое личное дело. И цену узнаешь своим друзьям и знакомым, ну и в плане самокритики очень полезно…
А теперь вернемся к Олегу Адольфовичу Лялину, предателю Родины, помершему в октябре 1996 года в каком-то лондонском предместье, как сообщали английские газеты, от сердечного приступа. Я ничего, как уже говорил, не знал и не слыхал о Лялине после окончания разведшколы. И подробности его последующей жизни и деятельности узрел в книге другого, более высокопоставленного изменника — полковника КГБ Олега Гордиевского, который в 1990 году выпустил нашумевшую книгу «КГБ. История внешнеполитических операций от Ленина до Горбачева». Гордиевский был одно время резидентом КГБ в Лондоне и хорошо знал Лялина. Вот несколько штрихов к его портрету:
«Еще более серьезный ущерб нанесла КГБ измена Олега Адольфовича Лялина, который бежал из лондонской резидентуры в сентябре 1971 года. Лялин, специалист по рукопашному бою, прекрасный снайпер и парашютист, работал в Отделе «В» Первого главного управления, который был основан в 1969 году вместо старого 13-го («мокрые дела») отдела, серьезно скомпрометированного после бегства Хохлова и Сташинского. Отдела «В» имел более широкую специализацию, чем его предшественник.
В его функции входила подготовка чрезвычайных планов, которые предусматривали проведение диверсий в различных коммунальных службах, на транспорте и на объектах связи в других странах в случае начала войны или возникновения кризиса, способного привести к войне.
Весной 1971 года, примерно за шесть месяцев до своего бегства на Запад, Лялин был завербован МИ-5 и сообщал сведения о планах проведения диверсий в Лондоне, Вашингтоне, Париже, Бонне, Риме и других столицах западных государств. Он сообщил, что в каждой столице сотрудникам Отдела «В» было приказано наметить важнейших деятелей и следить за их перемещениями, чтобы можно было их ликвидировать в случае возникновения критической ситуации. Главная задача Лялина заключалась в том, чтобы выявлять наиболее важные объекты, которые можно было бы нейтрализовать в случае начала войны. Некоторые планы Отдела «В» были столь же невероятны, как и планы ЦРУ по ликвидации Кастро. По одному из таких планов, о котором рассказал Лялин, советские агенты под видом посыльных и курьеров должны были разбрасывать «по коридорам власти» бесцветные ампулы с ядом, которые убивали каждого, кто на них наступал.
После бегства Лялина в московском Центре сложилась критическая ситуация. Не иначе как по указанию Политбюро, Отдел «В» был упразднен, а его сотрудники были отозваны из зарубежных резидентур. Вскоре после бегства Лялина МИ-5 убедила правительство Хита отдать распоряжение о массовой высылке советских разведчиков. Девяносто сотрудников КГБ и ГРУ в Лондоне были высланы из страны. Еще пятнадцать человек, находившихся в отпуске в Советском Союзе, получили уведомление, что обратный въезд в страну им запрещен. Таким образом, общее количество высланных составило сто пять человек».
Вообще-то врагов у меня было не так уж много и во внешней разведке, и в газете. В «Известиях», например, я особенно не полюбился двоим. И надолго. Вероятнее всего, потому, что сразу же начал писать и печататься, получая похвалы от самого высшего редакционного начальства. Завистники они были отменные, и не только ко мне, но и к другим своим коллегам. Прорывались они в «загранку», перешагивая, что называется, через трупы. Интриги двух «гениев злодейства» все же не прошли даром. Одному удалось захватить корпункт в Риме без знания итальянского языка и умения писать вообще. Однако счастье продолжалось не долго. Уже в послезастойные времена корпункт прикрыли за отсутствие интересной информации. Но его собкор быстро переквалифицировался. Сначала он начал продавать в Россию подержанные итальянские автомобили, потом обувь, а затем сколотил какую-то благотворительную ассоциацию, в которой заколачивает деньгу в роли президента, попрошайничая у богатеньких.
Его приятель в качестве собкора «Известий» оккупировал Испанию, но опять-таки не преуспел как журналист. Тоскливые репортажи о сплошных политических кризисах в стране Сервантеса очень скоро набили оскомину. Корпункт закрыли. «Испанец» не обладал коммерческими талантами своего приятеля и посему стал иждивенцем у своей супруги, которая преподает вроде бы до сих пор русский язык в Мадридском университете, зарабатывая на хлеб насущный.
Нет, не по злобности характера написал я об этих недоучках от журналистики, а для того, чтобы упредить молодых газетных боссов от ошибок в подборе кадров. Журналист должен обладать талантом не в интригах, а в творчестве. Журналист, как и разведчик, должен быть честен перед собой и перед народом, из которого вышел. Иначе надо идти в торговлю или в сутенеры. Конечно, друг в истинном понимании этого слова — явление довольно редкое. Мой наставник из разведшколы, царство ему небесное, поучал меня:
— Леня, друзей в жизни почти не бывает. Поэтому не верь никому, кроме самого себя. А себе — только по воскресеньям. Тебя когда-нибудь да предадут те, кого ты считал по наивности друзьями. И помни: нет врага опаснее, чем бывший друг.
Владимир Даль посвятил слову «друг» аж целых две колонки, но мне запомнились больше всего такие слова: «Не бойся врага умного, бойся друга глупого». И еще: «На друга надеяться — самому пропадать». Вот так-то. Потом и мне на закате жизни стало ближе слово «приятель» или «хороший приятель». Друзьями я старался не называть ни старых, ни новых знакомых. Почему? Потому что недругов немало было.
Впрочем, бывали и исключения. Когда меня назначили заместителем главного редактора «Недели», отделом репортажа, новостей и спорта руководил Эдуард Моисеевич Церковер, очень талантливый журналист. Поначалу он возненавидел меня, всячески противился моему назначению на руководящую должность и тем нововведениям, которые я пытался привнести. Но когда я несколько раз вытащил Эдика из больших неприятностей, в кои он попадал по пьяни и по глупости, тот возлюбил меня до конца дней своих и даже посвятил такие вот стихи:
У Эдуарда не складывалась семейная жизнь. Он то расходился, то сходился со своей женой, которая никак не могла родить ему детей. Не потому, что не хотела, а просто не могла по разным чисто женским причинам. А он очень любил детей. Когда у нас с Натальей (моей второй женой) родилась Машка, он написал:
Я встретил Эдуарда, когда вернулся из Югославии, а наша «Неделя» развалилась. Он работал в каком-то другом издании. Встретились на улице около станции метро «Новослободская». Обнялись, расцеловались. Эдик выглядел усталым и очень расстроенным.
— Эд, что с тобой?
— У меня вчера сдохла собака. Теперь очередь за мной.
— Да брось бы! Давай встретимся через недельку. Я вот утрясу свои дела после приезда.
— Давай. Позвони мне. Вот телефон.
Но через неделю позвонил наш общий знакомый:
— Леня, вчера умер от инфаркта Эдик Церковер…
У итальянцев есть странное словосочетание: «Мио каро немико», то есть «мой дорогой недруг». Нет, он не был моим недругом, мой дорогой Эдуард. Царство ему небесное. В тот день я плакал, хотя плачу очень-очень редко.
Встретился мне в жизни и другой нестандартный человек, который оставил в моей судьбе незабываемый штрих.
Так вот был у меня среди разномастных знакомцев в «Известиях» один очень хороший приятель, который не имел прямого отношения к пишущей братии. Когда я пришел в «Известия», он занимал пост заместителя директора издательства газеты по хозяйственной части. В ведении Владимира Ивановича Десятникова находились и все известинские корпункты, а поскольку я уже был кандидатом на поездку в Италию, мы познакомились. И сразу же понравились друг другу.
Мы с ним стали как двоюродные братья. Даже отдыхали иногда вместе.
В свой предпоследний отпуск — а это был уже второй, «полушпионский» этап моей работы в Италии — я приехал в октябре один: жена осталась на боевом посту в корпункте в Риме вместе с младшей дочерью Ириной. На Белорусском вокзале меня встречал Во-лодька, приехавший на известинской «Волге». Обнялись, расцеловались. Приятель внимательно посмотрел на два моих пижонских чемодана из настоящей кожи.
— А я тебе костюм привез, Володя. Вроде бы как будущий новогодний подарок.
— А я тебе путевку в Гагры приготовил. Вернее, нам двоим. Там сейчас тепло и иногда купаться можно. Поедем?
— Конечно. А когда?
— Послезавтра.
…Гагры. Санаторий перворазрядный. У нас двухместный люкс с двумя сортирами, двумя спальнями и гостиной. Приехав и распаковавшись, мы пошли прогуляться по берегу моря, несмотря на то что погода не располагала к совершению моциона. Моросил мелкий дождь. Волны лениво лизали безлюдный пляж, перекатывая гальку с места на место. Над морем, как вата, нависли серые облака, не оставив ни одного голубого просвета. У Володи вдруг начался приступ моральной самокритики.
— Кругом одна дрянь, понимаешь? Только деньги. Никакой искренности, никакого понимания. Что за век такой?! Поневоле сам сволочью становишься. Так и хочется плюнуть себе в душу.
— Ну чего ты, Володька, разнервничался. Не все так плохо, кроме погоды. Да и тучи скоро уйдут. Знаешь, что было написано на перстне у царя Давида?
— Не знаю я никакого Давида.
— Нет, ты послушай. На перстне было начертано: «Все проходит. Пройдет и это». Жизнь ведь не стоит на месте. Все меняется. Ведь мы же с тобой дружим? Уже хорошо. А потом обязательно встретятся еще в жизни прекрасные, интересные люди, и, может быть, чистая любовь такой же чистой, незапятнанной нынешним развратом прекрасной девушки.
Мой страстный монолог, в который я сам не особенно-то верил, произвел впечатление на приятеля. Он даже остановился, положил мне руку на плечо и грустно произнес:
— Была и у меня чистая любовь, но в самый последний момент сбежала.
— То есть как сбежала?
— Можно сказать, из-под венца. Хочешь, расскажу?
— Конечно.
— Познакомили меня с одной девушкой из Ленинграда. Звали ее Наташей, а я сразу же перевел ее имя на французский лад — Натали. Чем-то она напоминала героиню из песни Шарля Азнавура. Красавица. Глаза серые с длиннющими ресницами. На голове копна белокурых волос, и точеная фигурка. Прекрасная семья. Отец — профессор, заведующий кафедрой Ленинградского строительного института, мамаша — обаятельная женщина и прекрасная хозяйка. Сама Натали закончила тот же строительный институт и одновременно Ленинградский институт театра, музыки и кинематографии. Поступила в аспирантуру и даже диссертацию начала писать. Короче говоря, втюрился я в нее по уши и сделал предложение. Родители Наташи вроде бы не возражали, а она все отшучивалась. В очередной мой приезд в город на Неве было решено, что мы с Наташей отправимся в Москву, чтобы я познакомил ее с моим отцом — он был еще жив — и показал свою квартиру, где предполагалось начать нашу супружескую жизнь. Она пришла в гостиницу, где я остановился, часа за три до отлета в Москву. Помню, что в руках у нее был миниатюрный чемоданчик, и я еще подумал, что он очень мал для предполагавшейся поездки в столицу. Разговор явно не клеился. Тогда я решил позволить себе некоторые вольности. Она резко встала с дивана, сбросила мою руку со своей талии и сказала: «Володя, у нас с тобой еще много времени, а я забыла об одном срочном деле. Подожди, вернусь через сорок минут». И ушла. Когда приехала машина, чтобы везти нас на аэродром, я позвонил Натали домой. Трубку взял ее отец, Сергей Васильевич. Голос его был весьма официален: «Владимир Иванович, Наташа просила передать вам свои извинения за несостоявшуюся поездку. У нее неожиданно изменились планы. Она вам позвонит в Москву завтра или послезавтра». Я улетел один. Ни на другой день, ни на третий телефонного звонка из Ленинграда не последовало. Я тоже звонить не стал.
— Ну история! Чем же все кончилось?
— Просто у меня оказался конкурент — какой-то музыкант. Вскоре Натали действительно вышла за него замуж. Он дирижировал каким-то оркестром, и они переехали в Москву. Но через пол года моя бывшая невеста развелась со своим дирижером, осталась в Москве и работает в ЦК ВЛКСМ в отделе строительства. Мы с ней иногда видимся. Как старые друзья, так сказать. Кстати, идея! Хочешь, я тебя с ней познакомлю?
— Почему бы и нет.
По нашем возвращении из отпуска в Москву такая встреча состоялась. Она была назначена в Доме журналиста. Я заказал самые изысканные закуски и напитки. Натали должна была подойти ко входу в ресторан. Я уселся за столом, мой приятель пошел встречать нашу гостью. Она явно запаздывала. И когда мне начало казаться, что все затеянное сорвется, появились они. Такой красивой женщины я не видел давно. Золотистые волосы, огромные глазищи, смотревшие на меня наивно и загадочно, чудный завораживающий голос.
— Меня зовут Наташа… А я с вами уже знакома, Леонид Колосов. Заочно, конечно.
— Очень приятно. Володя рассказал?
— Нет. Я регулярно читаю ваши статьи и репортажи из Италии. Они такие необычные. То мафия, то интервью с Софией Лорен, то новый итальянский художник, о котором мы доселе не слыхали, то финансовый кризис, потрясший Апеннины. Но больше всего мне нравятся ваши статьи по искусству. Никто до вас столько не писал о театре, кино и шедеврах итальянских музеев. Вы открыли мне совсем другую Италию.
— Спасибо. Но я, видимо, не заслужил столь высоких оценок.
В разговор вмешался Володька:
— Хватит трепаться, Ленька. Ты пришел в «Известия» с солидным багажом, недаром тебя печатают почти каждый день. А что касается Италии, то надо было выходить за меня замуж. И нас бы Ленька пригласил к себе в гости на Апеннины, скажем от имени коммунистической газеты «Унита». Правильно я говорю?
— Правильно. — Я действительно мог это сделать. — И повозил бы вас по разным городам и весям.
— Вот так-то, Натали. Жалеешь, что не вышла за меня замуж? Только честно скажи. А Ленька — мой лучший друг.
Это была удивительная встреча. Мы проводили Наташу-Натали домой. И еще погуляли молча вдвоем, прежде чем расстаться.
— Ну как? — спросил Володя грустно.
— Нет слов, Володька. Ты, конечно, проиграл тогда. Надо было побороться. Такую женщину не по кабакам водить, а по театрам. Кстати, можно я ее приглашу в Большой?
— Только через мой труп.
В голосе Володи появился металл, и мы закончили разговор. Я уехал в свой вечный город, и текучка унесла всю лирику воспоминаний о Натали. А потом, в следующий мой приезд в Москву, мне поручили вместе с одним из коллег по ведомству срочно подготовить брошюру о злодействах израильской разведки Моссад. Коллега прекрасно знал французский, а большая часть закрытых материалов была именно на этом языке. Писали мы наше произведение в известинском доме отдыха «Пахра», где нам выделили отдельную дачу. Отдыхающих было мало, ибо работали мы в середине зимы. Столовая была практически пуста, и за наш столик подсел за компанию инженер, который работал на строительстве нового фасада редакции «Известий». Меня, как «знаменитого собкора» газеты, он признал сразу. Мой коллега представился дипломатом, который дружил со мной якобы со студенческих времен. За завтраком, обедом и ужином болтали о разном, а в основном рассказывали анекдоты. Однажды утром наш знакомец, оказавшийся хорошим остроумным парнем, обратился к нам с просьбой:
— Ребята, вы не смогли бы завтра выйти к завтраку хорошо выбритыми и прилично Одетыми?
— А что, намечается какой-нибудь дипломатический прием?
— Ко мне на субботу и воскресенье приедет любимая женщина, и я хотел бы похвастаться перед нею моими знаменитыми знакомыми. В общем, чтобы форма соответствовала содержанию.
— Ну что же, хорошо. Мы согласны. К завтраку джентльмены будут в надлежащей форме.
Утром мы с «дипломатом» тщательно побрились, надели белые рубашки, повязали галстуки и облачились в костюмы. За столом никого не было. Заняли свои места, не обращая внимания на вытаращенные глаза нашей официантки Зиночки, привыкшей видеть нас в расхлестанной спортивной форме. Наш знакомец, Виктор, появился минут через десять, бережно держа изящную даму под руку. Светлана, как представилась она, была красива, в меру кокетлива и немногословна.
— А скажите, — спросила она меня, — вы, случайно, не помните Наташу, с которой познакомились однажды, будучи в Москве? Впрочем, видели вы ее всего один раз в Доме журналиста. Она моя подруга и до сих пор вспоминает о вашей мимолетной встрече.
Ну конечно же я вспомнил. Вспомнил, но ничего не сказал в ответ. Из врожденной, вернее, профессиональной осторожности. А потом Светлана уехала. Кончился отпуск и у Виктора. Прощаясь, он сказал мне:
— Мне твой (мы перешли на «ты») дипломат не понравился. А тебя я приглашаю на свой день рождения через три дня. Ты еще не уедешь в Италию?
— Нет. У меня еще дела в Москве. Так что спасибо за приглашение. Обязательно приду.
Я выбрал из своих итальянских запасов какой-то подарок Виктору и приехал в его холостяцкую квартиру к назначенному часу. Гости были в сборе. Светлана на правах хозяйки представила меня присутствующим и усадила на стул. Начались тосты, поднялся обычный застольный шум. Неожиданно зазвенел входной звонок. Светлана побежала встречать запоздавшего гостя. И вошла она… Вы догадались? Это была Натали. Светлана усадила ее рядом со мной на пустовавшее место.
— Доволен? — спросила она у меня, хитро улыбаясь.
— Спасибо тебе, Света.
А потом начался ураган любви — другого слова не подберу. У нее была кооперативная однокомнатная квартирка на Красной Пресне. А у меня в московской резиденции находилась младшая дочь, которой было безразлично, когда приходит домой вечно занятый и засекреченный папа. У нас с Натали было всего пять дней. Я должен был возвращаться в свой римский корпункт, в котором пребывали жена и старшая дочь Оля.
…Последняя ночь. Утром уже наступившего дня я отбываю вагоном «Москва — Рим» с Белорусского вокзала. У Наташи на глазах слезы.
— Я приду тебя проводить на вокзал?
— Там будут родственники и друзья…
— Не важно. Я останусь незаметной для всех, кроме тебя.
На перроне собралось довольно много провожающих. Пришли и те, кому нужно было передать посылку родственникам и друзьям, работающим в Риме. Мы с дочерью Ирой сложили все вещи в двухместное купе, а сами вышли на площадку вагона. Поезд тронулся. Все замахали руками и заорали слова прощания. А Наташи все не было. Поезд ускорил бег, все меньше оставалось людей, стоявших на перроне. Наташи не было. И вот только на самом краю платформы — стройная фигурка моей Натали. Она машет вслед зеленым платочком. Из моих глаз потекли слезы. Дочка удивленно смотрит на потерявшего привычную суровость отца.
— Папа, ты почему плачешь?
— С Москвой расставаться жалко.
Занавес очередного действия любовной драмы опустился. Но не навсегда. А в Риме ждала жена.
Читатели имеют полное право спросить меня: все ли предсказания старой гадалки из Актюбинска сбылись? Да, почти что все, начиная с проигранных в очко порток и кончая тремя дочерьми, которых мне подарили, как и нагадала цыганка, две жены. Женился я на втором курсе института. Прожил я с Евой, своей супругой, эстонкой по национальности, более четверти века. Как и предсказывала актюбинская гадалка, родила она мне двух прекрасных дочерей — Ольгу и Ирину. А потом мы развелись в самый тяжелый для меня период, когда я ушел из разведки и мне в связи с бегством на Запад предателя Лялина закрыли выезд за границу. Это был крах для журналиста-международника. Впрочем, не только это было веской причиной для развода. Как-то вычитал я у известного сексолога Огюста Фореля, что среднюю продолжительность супружеской жизни между мужчиной и женщиной мать-природа ограничила двумя десятками лет, чтобы, дескать, не появилось на свет ущербное потомство. Черт его знает, может быть, это и так, а может быть, и нет. Ева, обладавшая поистине нордическим характером, прошла со мной, как говорится, через огонь, воду и медные трубы. И ничего, кроме глубокой благодарности за верность и самоотверженность во всех перипетиях моей очень неспокойной жизни, я не испытываю к этой почти идеальной женщине. Почти идеальной. Как-то очень быстро затух наш разгоревшийся в студенческие годы костер любви, и она не предприняла ни одной попытки, чтобы раздуть его. А когда со мной приключилась беда, и я, честно говоря, зверски запил, болтаясь из одной компании в другую, она сказала, что мне лучше уйти из семьи, чтобы не разрушать светлого будущего моих дочерей. И я ушел, оставив квартиру, все имущество, деньги и даже удобный для запоминания номер телефона, который мне устроили по блату «Известия». Ева настояла, чтобы мы официально развелись с отметкой в паспортах, дабы я не смог предъявить никаких претензий в будущем. А у меня и мыслей таких не было.
Наташа-Натали пришла ко мне в самую тяжелую минуту, когда все в моей карьере полетело к чертовой матери. Пришла в тот момент, когда я стал подумывать о том последнем шаге, который делает честный офицер, когда ему шагать больше некуда.
— Ну что ты, дурачок, мучаешься? Переезжай ко мне, а там посмотрим.
Я перебрался к Наташе.
— Ты можешь на мне не жениться, — сказала она. — Будем жить вместе. Когда существует любовь, штампов не надо.
И тут последовало одно престранное предложение. Меня вызвали в кадры КГБ. Разговаривал я с глазу на глаз с очень симпатичным человеком в небольшом кабинете. Беседа была недолгой.
— Леонид Сергеевич, мы знаем о вашем бедственном положении и очень вам сочувствуем. У нас есть одна идея, которая может показаться странной. Но подумайте. Мы предлагаем вам поехать на нелегальную работу в одну из латиноамериканских стран под прикрытием итальянского коммерсанта. Язык вы знаете прекрасно, торговлей занимались, а ксиву мы сделаем сверхнадежную. Так что десять — пятнадцать лет службы вам гарантированы. А потом можно и на пенсию, цветы разводить где-нибудь на подмосковной даче.
— А как это будет выглядеть конкретно?
— Конкретно? Очень просто. Мы подберем похожий на вас труп, изуродованный в автомобильной катастрофе, чтобы ваша бывшая жена, дочери, родственники и друзья уже не сомневались в вашей смерти. Ну и похороним с почестями. Затем год уединенного пребывания на одной из наших дач, где вы будете общаться только с итальянцами и осваивать некоторые дисциплины для нелегальной работы. А затем в путь-дорогу.
— Ну а как же с…
— Как с Наталией Сергеевной? Она вполне подходящая кандидатура. Работает в ЦК ВЛКСМ, член партии, в порочащих связях не замечена. Может ехать в качестве законной жены или временной. Но будет вашей радисткой.
Мой симпатичный собеседник улыбнулся. Да, все знал КГБ обо мне и моем ближайшем окружении.
— Мне надо поговорить с Наташей и немного подумать.
— Конечно, конечно. Запишите мой телефон. Позвоните, если надумаете. У нас к вам не будет никаких претензий в любом случае.
Наташа долго плакала после нашего с ней разговора.
— Никуда я не поеду, тем более с «трупом». Я люблю свою землю, своих родителей и тебя, дурака. Не надо мне никаких заграниц, денег и заморского благополучия. Я хочу, чтобы ты был со мной здесь и такой, какой есть. Проживем как-нибудь.
Через неделю я позвонил своему «работодателю».
— Вы знаете, неожиданно появилось одно весьма важное обстоятельство.
— Какое, если не секрет?
— Не секрет. Наташа беременна. На первом месяце.
— О, поздравляю! Тогда отложим наш разговор на некоторое время.
Я соврал, хотя и не совсем. Машка родилась с некоторым запозданием в июне 1977 года.
Кстати говоря, не ошибался древний толкователь имен. Именно Наталья числилась среди самых «благоприятных» женских имен для имени Леонид. Она привела в порядок мою возбужденную нервную систему, и в голову начали приходить разные смелые мысли.
Одна из них родилась осенью 1977 года, и я поделился ею с заместителем начальника Пятого управления КГБ, тогда еще полковником (а потом генералом) Василием Павловичем Шадриным. К тому времени ПУ (так сокращенно называли это управление) весьма активно использовало меня в области «контрпропаганды», то есть в сфере борьбы против «идеологических диверсий» Запада, и в первую очередь, конечно, против главного империалиста — США. Управление возглавлял генерал Бобков Филипп Денисович, ныне работающий в холдинге «Медиа-мост». Общее направление деятельности Пятого управления он однажды объяснил мне на одной из встреч очень кратко: «Контрпропаганда — это работа против вражеской пропаганды, а также беспощадная борьба с диссидентами и отщепенцами всех мастей…» Вот в плане этой борьбы и изложил я тогда Василию Павловичу идею «активных мероприятий» против центров идеологических диверсий, особенно активизировавшихся Германии и Франции. Вкратце они сводились к тому, чтобы мне, как журналисту-известинцу, выехать в означенные страны под предлогом написания серии статей о перспективах развития с ними экономических и политических отношений и под этим предлогом посетить наиболее злобные «центры», то бишь радиостанции «Свобода» и «Свободная Европа» (РС-РСЕ), редакции антисоветских журналов «Посев» и «Грани». Это — в Западной Германии. А во Франции, вернее в основном в Париже, зайти в парижский филиал РС-РСЕ, где активно сотрудничали бывший советский бард Александр Галич и бывший советский писатель-фронтовик Виктор Некрасов, и в редакцию журнала «Русская мысль».
— Я бы посетил эти места, — вдохновенно рисовал я свои идеи перед Шадриным, — а потом можно было бы тиснуть целую серию контрпропагандистских статей.
Основной моей задачей были отнюдь не конрпропагандистские операции, а возможность прорубить для себя заколоченное недругами окно в Европу. «Вряд ли Пятое управление устоит перед соблазном провести такое «активное мероприятие», — думал я, честно глядя в добрые глаза Шадрина, — должны же они заглотить эту наживку. Иначе мне конец».
— У тебя свежая мысль, Леонид, — сказал Василий Павлович, внимательно выслушав меня и сделав пометки на листе бумаги, лежавшем перед ним. — Ну-ка, повтори еще раз организации.
— Пожалуйста. — Я повторил. — И еще, Василий Павлович. В Институте внешней торговли, где я получал высшее образование, был неплохой студенческий театр, в котором играл и я. Так вот однажды мы поставили только что написанную Виктором Некрасовым пьесу «Опасный путь», где мне довелось исполнить роль героя-фронтовика, столкнувшегося с послевоенными трудностями. Некрасов был на премьере. Расцеловал меня после спектакля, и мы с ним прекрасно пообщались на нашем самодеятельном банкетике. Я мог бы ему об этом напомнить.
— Это очень интересно, Леня. Но обо всем об этом мне надо доложить Филиппу Денисовичу, а может быть, и выше. Ни перед кем больше своих идей не развивай и жди телефонного звонка от меня.
Через неделю раздался долгожданный телефонный звонок.
— Заезжай, — коротко сказал Василий Павлович. — Жду тебя к двум часам. Не опаздывай. Дело закручивается серьезное.
Я поднялся в кабинет Шадрина. Он ходил из угла в угол, явно чем-то озабоченный.
— Нас ждет Бобков для короткой беседы, — как-то необычно строго произнес он. — А потом будет встреча с группой заинтересованных сотрудников из нашего подразделения. Ну и заварил ты кашу, друг любезный.
Филипп Денисович говорил со мной очень уважительно. Он заявил, что моя идея одобрена «на самом верху», то есть Председателем КГБ Юрием Владимировичем Андроповым. С моим главным редактором Алексеевым уже достигнута договоренность об оформлении журналистской командировки в Западную Германию и во Францию сроком на три недели. Для лучшего прикрытия моей поездки со мной отправится «чистый» известинский журналист, которого я хорошо знаю (Бобков назвал известную мне фамилию). Средства на командировку и возможные расходы будут выделены по линии нашего ведомства. Наши резиденты в обеих столицах предупреждены и окажут возможное содействие.
— Особо хотел бы попросить вас, Леонид Сергеевич, — сказал в заключение генерал, — побеседовать с Александром Галичем и Виктором Некрасовым об их возможном возвращении на родину. У нас есть сведения о том, что оба они затосковали по русской земле. Можете от имени «компетентных органов» и под свое честное слово предложить им вернуться. А мы, в свою очередь, возвратим им советское гражданство, все звания и регалии, которые они заслужили здесь, в Советском Союзе. Остальные детали вам расскажут наши ответственные сотрудники во время совещаний, которое проведет Василий Павлович. До скорого свидания и желаю вам всяческих успехов, Леонид Сергеевич. И последнее. Если возникнет какая-либо опасность провала, сматывайтесь немедленно. У нас к вам претензий не будет.
На совещании, на котором присутствовали начальники заинтересованных отделов, мне были даны подробнейшие инструкции по намеченным операциям. Было вручено письмо от матери предателя Родины, бывшего заместителя начальника контрразведки власовской армии Олега Красовского, с которым предлагалось встретиться и тоже поговорить о возвращении в СССР, но ничего не обещая.
Да, моя идея пришлась по вкусу. Загранпаспорт был в руках. Но об этом слишком поздно узнали мои «дорогие недруги» из 5-го отдела ПГУ. Как мне сказал потом Василий Павлович Шадрин, они попробовали использовать то, что я «невыездной», но их сразу же урезонили. «Всю ответственность за командировку товарища Колосова мы берем на себя», — спокойно прореагировал Филипп Денисович Бобков на заботу «недругов» о моей безопасности. И вот я на Белорусском вокзале. Еду сначала в Мюнхен и другие немецкие города, а затем в любимый мной Париж. И поскольку я пишу о нем, то и рассказывать буду о своих парижских авантюрах.
Мое радостное ожидание новой встречи с Парижем было сразу же омрачено встречавшим меня на Западном вокзале товарищем из резидентуры, работавшим под «крышей» торгпредства.
— С приездом, Леонид Сергеевич. А у нас тут печальное событие. Несколько дней назад погиб Александр Галич. Об этом до сих пор трубят парижские газеты.
— То есть как погиб?
— Согласно одной из версий, от неправильно включенной антенны телевизора. А вот его жена утверждает, что его убили агенты КГБ.
— Какой бред! Да ведь я должен был…
— Мы знаем. Поэтому первое, что вы сделаете, это возьмете интервью у его жены, Ангелины Николаевны. Мы уже подготовили почву для этого. Впрочем, обо всем вам скажет мой шеф. Сейчас мы поедем в гостиницу, где вам заказан номер. Вы оставите вещи и прямиком в посольство. Вы завтракали?
— Нет… То есть да. Сейчас это не важно.
Итак, одно из моих заданий, сложных заданий, отошло само по себе. Но это не принесло моей душе облегчения. Я всегда любил стихи и песни Галича. Он никогда не был для меня антисоветчиком. Его просто горько обидели и не удержали в России. Может быть, была в этом и вина Бобкова. Но и тогда и сейчас мне этот бард очень нравится.
Не довелось ему вернуться в Россию. Но он очень хотел это сделать и, вероятнее всего, так и произошло бы, если бы не трагедия. И наверное, сегодня я повторю то, что сказал и написал бывший правозащитник Лев Копелев, сосед Галичей по Москве, знавший и очень любивший своего Сашу. «Его убило током в Париже. Наш Саша Галич — наш московский, переделкинский, болшевский, дубнинский, питерский, новосибирский — погиб в Париже. А его песни звучат в Москве, в Ленинграде, в Новосибирске, в городах и поселках, на вечеринках студентов и школьников-старшеклассников, в квартирах физиков и филологов, технарей и художников. За дружескими застольями и просто в тихие вечера запускаются магнитофоны или кто-нибудь поет под гитару. Эти песни украдкой насвистывают заключенные в тюремных камерах и вполголоса напевают в лагерных бараках.
Когда мы провожали его в Шереметьевском аэропорту и он взошел по диагональной лестнице к последнему посту пограничников и помахал нам уже отрешенно, рассеянно, показалось — все!
«Аэропорт похож на крематорий», — писал московский поэт, изведавший горечь таких прощаний. Да и сам Галич пел: «Улетают, как уходят в нет, исчезают угольком в золе…»
Писем от него я не получал. Известия приходили редкие, смутные. Значит, и впрямь тогда в Шереметьеве было последнее целованье, как в крематории?
Но страшная весть из Парижа вызвала острую боль — новую, живую боль. И с нею сознание: все это время он был с нами. Был и останется. Смертельный удар тока высветил всю его жизнь. В молнийном свете всегда резче контуры, явственней весь облик и меркнут случайные черты.
Судьба поэта Александра Галича, поэта-певца в самом точном изначальном смысле слова, таит в себе многие особенности русских поэтических судеб разных времен. Но разноголосое множество жизней, которые сгущены, сплавлены в живое единство его поэзии, воплотили и не сравнимую ни с кем единственность его личной судьбы.
Был Саша Гинзбург, мальчик из интеллигентной московской семьи, — маленький лорд Фаунтлерой из Кривоколенного переулка. Он отлично учился, выразительно декламировал, сочинял стихи, играл на рояле, пел романсы и революционные песни, хороню танцевал, был любимцем друзей и подружек… Потом был учеником студии Станиславского, и сам Константин Сергеевич то журил, то хвалил его. А юноше мерещилась шумная слава… Был актер молодежной труппы, исполнял роли коварных красавцев и благородных героев… В годы войны играл во фронтовых театрах, и уже не только играл, но и режиссировал, сочинял частушки, скетчи, куплеты. Бывали счастливые минуты, когда ощущал радость зрителей-фронтовиков.
После войны вскоре стал известен как драматург, сценарист. Пришли успехи, рос достаток, всяческое внешнее благополучие… А в начале шестидесятых появились песни, казалось, никак не похожие ни на что в его жизни — и тогдашней и прежней. В них по-новому оживали давние заветы русской словесности: то были песни о современных Акакиях Акакиевичах, о бедных людях, об униженных и оскорбленных, но еще и о бесах и мелких бесах… В песнях Галича по-новому заговорила о себе советская быль, советская «улица безъязыкая». Он пел о работягах, зеках, солдатах, «алкашах», мелких чиновниках, гулевых шоферах, об ударнике коммунистического труда, о чекисте-пенсионере, слагал и песни о Полежаеве, Блоке, Зощенко, Пастернаке…
— Это были самые счастливые часы моей жизни…
Саша сказал это в тот вечер и не раз повторял, вспоминая, многие годы спустя.
Но в высших инстанциях его песни были сочтены «антисоветскими», и Галича исключили из Союза писателей, из Союза кинематографистов…
Галича, конечно, радовали успехи его пьес и фильмов. Он любил путешествовать, любил обильное, веселое застолье, знал толк и в живописи, и в гравюрах, в фарфоре, и в старой мебели, и в винах, охотно приобретал красивые вещи… Но в отличие от большинства тех, кто разделял его веселые досуги, и вопреки всем, кто ему завидовал, он мучительно остро сознавал противоречия между своей жизнью и трудным бытием и тягостным бытом вокруг. Он внятно слышал голоса нищеты, горестных бедствий, торжествующего хамства, гонимой правды, добрые и злые голоса, звучавшие за стенами вокруг тех благополучных домов, в которых он бывал и жил… Он слышал голоса иных миров, давние и недавние, далекие и близкие. И слушал их всей незадубевшей совестью, всей душой поэта.
Совесть не прощала ему ни вольных грехов, ни невольных. И снова и снова одолевала его боль за то, что пережил стольких друзей, родных, современников, погибших на фронтах и в несчетных Освенцимах, что не хлебал тюремной баланды, не ковырял кайлом воркутинский уголь, не доходил на золотой колымской каторге, на сибирском лесоповале, за то, что не испытал ни голода, ни нищеты…
«Веселие Руси есть пити!»… И старинному зелену вину, и нынешним водкам присущи такие значения, которые, пожалуй, неведомы в иных краях ни бражникам, ни проповедникам трезвости. Пьянство, разумеется, — зло для всех и везде, на всех широтах и долготах.
Но у нас оно, кроме всяческой вредности, наделено и некой доброй силой. Водка при известных обстоятельствах оказывается еще и носителем… свободы и даже равенства и братства. Так было уже в давние годы, так есть и пребудет, вероятно, еще долго. До тех пор, пока мы будем жить в мире всевластной несвободы, жестокого неравенства и окаянного отчуждения кровных братьев и недавних побратимов. Немало пьют литераторы и в других краях. Гашек, Ремарк, Хемингуэй… Если называть только самых знаменитых, получится длиннейший ряд.
На Руси пили и пьют с горя и с радости, с устатку и на отдыхе, по привычке и нечаянно. И пьют чаще всего сообща, артелью, компанией. Даже отпетые алкаши норовят, чтобы не меньше троих. А во хмелю обретают неведомую трезвенникам свободу — волю, небывалое равенство и доброе братство. Так пили славянофилы и западники, ретрограды и прогрессисты, грамотеи и невежды, поэты и художники, актеры и бурлаки; так пили Полежаев, Огарев, Аполлон Григорьев, Николай Успенский, Мусоргский, Куприн, Блок, Есенин, Твардовский, Ольга Берггольц, Михаил Светлов… О живых умолчим.
Так пил и Галич. Он пил с героями своих будущих песен; пил как равный, свой, говоривший с ними на их языках. И поэтому так свободно, так естественно пел о них. Иногда иронически, насмешливо, сердито, но всегда с неподдельной любовью. Он мог бы повторить за Ольгу Берггольц: «Как мне праведники надоели, как я наших грешников люблю!»
И пел он ведь не только о том, как соображают на троих, как принимают «по первой», как «перекладывают водку пивком», закусывают селедкой или косхалвой, а то и вовсе «под конфетку» или «под сукнецо»… Нет, он пел их словами и своими словами об их печалях, бедах, радостях, шутках, болезнях, обо всем, о чем они говорят с хмельной и потому беспредельной откровенностью.
И правда его песен обретала новую, небывалую, безудержную свободу. Больная совесть гражданина и высокое искусство лицедейства — хмельная вольность и трезвая свободная правда — живые источники поэзии Александра Галича.
Его первые песни родились внезапно, неожиданно для всех знавших его и даже для него самого в начале шестидесятых. А потом они полились неудержимым широким потоком. И до конца его питали все те же родники.
Галич погиб, не допев; упал на середине пути. Умер на чужбине чужой смертью… Но здесь, на родине, он живет. В своих песнях, своей жизнью…»
…Резидент принял меня в посольстве, в своем «светском» кабинете советника — дипломатическая должность, которая идет второй после посла и которую, как правило, раньше широко использовал КГБ по согласованию с МИД.
— Здравствуйте, Леонид Сергеевич. Очень приятно познакомиться. Вы, конечно, поняли, что одно ваше дело ушло в небытие. Печально, конечно. Но есть еще одно, новое. Очень важное. На завтра мы подготовили вашу встречу с вдовой Галича, и вместе с ней будет Виктор Некрасов. Понимаете? Она состоится на площади Бастилии в кафе «У знамени». Вас туда отвезут. Ангелина Николаевна и Некрасов придут в сопровождении одного человека — русского эмигранта, который дружит с нами. Все трое знают, что с ними будет беседовать специальный корреспондент «Известий» Леонид Колосов. По всем остальным заданиям мы тоже поможем. Итак, завтра пойдете на свидание с Ангелиной и Некрасовым. Можете провести с ним откровенную беседу, если будет возможно.
На другой день утром я был на площади Бастилии. На эту парижскую площадь выходят одиннадцать улиц. Оттого она так шумна, оживленна и днем, и вечером, и даже ночью. Возможно, в глазах человека, попавшего сюда впервые, она покажется немного заурядной, даже неказистой, шумной, словом, обычной парижской площадью. Она подавляет грохотом сотен автомашин и гигантских грузовиков, пересекающих ее во всех направлениях, бензиновой гарью, суетой на тротуарах. И тем не менее здесь всегда останавливаются автобусы, полные туристов. Нет, не только потому, что в центре этой площади высится 50-метровая, позеленевшая от старости бронзовая колонна с символической фигурой гения свободы на вершине. Эта колонна хранит память о трех героических революционных днях июля 1830 года. Но сама площадь хранит память еще более давнюю и славную. В июле 1789 года здесь была сокрушена многовековая абсолютная монархия и открыта эра республики.
Со времен Карла V на месте нынешней площади находилась королевская крепость-тюрьма Бастилия. Угрюмые стены и высокие башни своей неприступностью словно утверждали незыблемую власть короля. Крепость господствовал:! над убогими домишками Сент-Антуанского предместья — прибежища нарождавшегося парижского пролетариата. Вокруг жил простой люд: ремесленники, рабочие-ткачи, мебельщики — беспокойные и малосговорчивые подданные королей. Они немало претерпели от королевской власти, и достаточно было лишь искры, чтобы Сент-Антуан взорвался народным возмущением. Эта искра и вспыхнула 14 июля 1789 года, когда тысячи парижских простолюдинов, жителей его рабочих предместий, вооруженные чем попало, взяли штурмом Бастилию.
На площади уже давно нет следов бывшей королевской тюрьмы. Лишь в скверике неподалеку от Сены собрано несколько массивных каменных плит, когда-то служивших фундаментом Бастилии. Но в истории Франции и всего мира осталась великая дата — 14 июля. Ежегодно ее торжественно отмечают военным парадом на Елисейских полях в Париже, народными гуляньями на многих площадях и бульварах столицы, во всех французских городах…
В кафе было немноголюдно. Заплаканная женщина в черном, очень постаревший Виктор Некрасов и бодрый, не потерявший стройности, седовласый старик, представившийся Алексеем Михайловичем Шуваловым, сидели за столиком, ожидая меня. Поздоровались.
— Ангелина Николаевна, приношу вам искренние соболезнования в связи с несчастьем. Я очень любил стихи вашего покойного супруга, несмотря ни на что. Как это произошло?
— Саша, простуженный и уставший, вернулся в Париж утром 15 декабря из Авиньона с фестиваля бардовской песни. — Вдова заплакала. Потом вытерла глаза и после паузы продолжила: — Но все же зашел на работу, ну, на «Свободу», и даже записал там свою новую песню «За чужую печаль». Потом забежал в магазин и купил антенну для нового радиоприемника, который ему кто-то подарил. Он всегда слушал ваши радиостанции и хотел, чтобы звук был чище. Поднялся в нашу квартиру на улице Гюго. Я ждала его. «У нас есть что-нибудь выпить, крошка? — спросил он меня, раздеваясь. — Надо обмыть антенну, которую я только что приобрел». Выпивка у нас была, а вот поесть — не очень. Я сидела на диете, и холодильник был пуст. «Сейчас сбегаю в магазин, Саша, и куплю что-нибудь», — сказала и спустилась на улицу. Вернулась минут через пятнадцать, не более того, и — о, ужас! Саша лежал на полу с зажатой в руках антенной. Он был мертв. Я заорала как сумасшедшая. Сбежались соседи. И помню, один из них сказал, что провод от антенны торчал почему-то не из радиоприемника, а из электрической розетки. Мертвый Саша упирался ногами в батарею. Такое было впечатление, что он будто нарочно замкнул себя, что и привело к гибели.
— А вот некоторые газеты намекают, что вашего мужа убили вроде как по политическим мотивам или «агенты из Москвы», или спецслужбы другого государства. И что вроде бы вы об этом тоже говорили.
— Это сущий бред. Мне также постарались внушить мысль, что смерть Саши — чистое самоубийство.
— Да, странно все это. Я слышал, будто «Голос Америки» сообщал о том, что смерть Галича наступила от «неправильно включенной антенны телевизора», а вот французское радио сообщало, что «труп Галича лежал на полу с обгорелой рукой. Рядом с ним находился магнитофон, который Галич недавно получил от кого-то». — Я цитировал сообщения, записанные мной в блокноте. — Вам не кажется это странным, Ангелина Николаевна?
— Кажется. Но это все вранье. Это был новый мощный радиоприемник, который он получил, я теперь припоминаю, от кого-то из Америки. А насчет «агентов Москвы»… Это кому-то нужно так изобразить происшедшее. Саша любил Россию и собирался возвращаться. «Приползу на коленях даже по осколкам выпитых мною бутылок. Поклонюсь церквам и попрошу прощения». Так он мне сказал однажды.
— А что вы скажете, Виктор, — можно вас так называть? — о такой трагической и загадочной смерти вашего друга?
— Что могу сказать? Не знаю, право… — От Некрасова сильно несло водочным перегаром. — Несколько дней, как Саши нету. Срок маленький и срок большой. Вот собрались тут друзья Галича, которых в Париже оказалось довольно много, на панихиду в церкви на улице Дарю, православной церкви, той самой, о которой мы знали только, что там отпевали и служили панихиды по белогвардейским генералам. Саша верил, верующий был. Я не верю, но, когда я стоял в церкви среди друзей, у каждого в руках свечечка, слушал маленький хор, слушал молитву, которую читал священник, в этом полумраке как-то, ну как-то вспомнились те сорок лет, даже больше, нашей дружбы с Сашей.
Познакомились мы, когда нам было по двадцать лет. Мы были молоды, все впереди, мечтали о театральной карьере, как говорится. Он учился в студии Станиславского, я туда не попал. Тем не менее мы мечтали: если не Мочаловым, то Качаловым. А жизнь показала, в общем, совсем другое. Ни Мочаловым, ни Качаловым Саша не стал. Он был драматургом, известным драматургом, не более. Его пьесы ставились во многих театрах, мы встречались. Вот Саша — драматург, я воевал, потом стал вроде писателем. И вдруг оказалось, что Саша не известный драматург, а замечательный поэт. Большой поэт. Очень большой поэт. И когда иногда говорят: «Песенки, песенки… Барды, что это? Разве литература?» Да! Я не большой знаток и ценитель поэзии, но я могу сказать, вероятно, самое важное для поэта, я сейчас чуть-чуть отвлекусь в сторону. Я очень внимательно и ежедневно читаю «Правду», читаю «Литературную газету», судя по ней, я знаю, чем сейчас живет Советский Союз. У нас вроде появился новый большой писатель. Это о Леониде Ильиче Брежневе говорится. О его «Малой земле» и «Возрождении».
Я не знаю, как там насчет Леонида Ильича, насчет того, изучают его или не изучают, а мы в свое время изучали «Краткий курс». Но я могу сказать прямо — что нет того стана, нет той шахты, нет того траулера, нет той геологической партии, скажу, нет той тюрьмы, нет того лагеря, где не знали бы и не любили Сашу Галича. Может быть, не все знали, что это Саша Галич, но его песни, его стихи знает и любит весь народ, да не будем считать — двести пятьдесят миллионов или двести миллионов, но я не знаю другого поэта, который бы дошел своей песней до самого глухого уголка нашей многострадальной Родины. И думаю, что, может быть, это самое большое счастье, которое выпало на долю поэта. Поэта большого, поэта, которого нам страшно — друзьям, да и не только друзьям — всем не хватает.
Помолчали. Потом Ангелина Николаевна, которая продолжала плакать, вытерла слезы и встала из-за стола.
— Господа, вы меня извините, но мне надо уехать.
А вы, Леонид, если будете писать что-нибудь о Саше, скажите, что он хотел вернуться. Очень хотел. И вот вам на память одно из его стихотворений. По-моему, оно нигде не печаталось.
Она дала мне сложенный вчетверо листок, на котором я потом, в гостинице, прочитал вот эти строки:
Мы остались втроем в кафе. Я заказал бутылку «Смирновской», по «шатобриану», то есть по огромной мясной вырезке. Выпили, закусили. Некрасов все время внимательно смотрел на меня. После третьей рюмки решили перейти на «ты».
— Виктор, ты помнишь меня?
— Нет, Леонид, не припоминаю. Хотя что-то знакомое в тебе просматривается. Пьешь хорошо, залпом, и корочку нюхаешь, как истинный россиянин.
— Так вот, Виктор, в далеком 1950 году студенческий театр в Институте внешней торговли ставил твою пьесу «Опасный путь», а я играл главную роль фронтовика…
— Не может быть. И в «Окопах Сталинграда» читал?
— Читал. И могу сказать, что писатель ты классный. И Россия ждет тебя. Возвращайся. Кстати, представители «компетентных органов» гарантируют свободу, равенство и братство. Серьезно, я не шучу. Тебе вернут все боевые ордена, звания и признание народа.
— А где гарантии, где?! — Виктор стал катастрофически пьянеть. — Ты, Леня, мне можешь это чем-то подтвердить?
— Могу. Но у меня нет ничего, кроме моего честного слова.
— Этого достаточно. Ты правильный парень, тебе можно верить, ты не сволочь, как другие твои собратья по перу. Все! Решено. Я возвращаюсь! Помоги мне.
— Леонид Сергеевич, — вмешался в наш диалог молчавший до того Шувалов. — Предложение очень серьезное. Мы обсудим его вместе с Виктором, ведь он мой хороший друг. Вот вам мой телефон. Позвоните дня через три, и мы с вами еще раз встретимся. А сейчас мы пойдем. До свидания.
Они ушли, пошатываясь. Через три дня я позвонил Алексею Михайловичу.
— Леонид, — грустно сказал он мне, — Некрасов запил. Он практически не встает с дивана и не помнит даже, как его зовут. Но предложение остается в силе. Я свяжусь с кем надо, когда он придет в себя и примет какое-либо решение. А вы занимайтесь своими делами. До свидания и спасибо за все.
Перед самым отъездом из Парижа я еще раз побывал на Русском кладбище. И посидел у свежей могилы моего любимого барда. У меня даже снимок остался. Щелкнул меня случайный прохожий. А потом ко мне подошли две старенькие женщины в шляпках, из старых, так сказать, россиянок, и поведали мне о том, что и после смерти Галича не оставляют в покое неприятности. Говорила одна, высокая, в черном платье, которая назвалась Верой:
— Вы, вероятно, слыхали, что Галич незадолго до своей кончины принял православие. Да, да, крестился. А когда умер, то долго искали для него место на кладбище. Земля здесь стоит безумно дорого. Недавно скончался один генерал, из бывших наших друзей, и его похоронили в могилу денщика, который ушел из жизни раньше. Смерть-то, она всех приравнивает, с чинами не считается. Так вот, с трудом отыскали местечко для Галича — наследникам-то он оставил одни долги — заброшенную могилку бывшей фрейлины, одинокой старушки. А когда похоронили его, начался большой шум в эмигрантских кругах. Зачем, мол, иудея положили на прах православной? Ну а какой же он иудей, раз крестился? Вот мы с Любой каждую неделю сюда ходим. А всех знакомых за один раз никак обойти не можем. Сил уже не хватает. Скоро и нам перед Господом ответ держать надо будет. Теперь вот вместо Ваганьковского кладбища ложись тут. Разве это справедливо?
— А кто же вам велел уезжать?
— Кто? Врагами мы были, милостивый государь. Врагами. А теперь что? Какие мы враги? Господь всех друзьями сделает на небе.
— Мы предпочитаем быть друзьями на земле.
— На земле труднее. Вернее, тогда было труднее, в семнадцатом. А теперь до свидания, господин коммунист.
Старушки медленно пошли по аллейке с традиционным обходом знакомых превосходительств и сиятельств, которых так и не дождалось Ваганьковское кладбище. Друзья, враги? Могут ли мертвые быть врагами? Конечно нет. И доказательство тому еще одно стихотворение Александра Галича, которое, по-моему, нигде не публиковалось. А написано оно было в 1973 году.
А мои похождения между тем продолжались. Я назначил встречу Олегу Красовскому. Кто такой Красовский? Раньше он назывался военным преступником, а недавно побывал в Москве в качестве бывшего корреспондента радиостанции «Свобода». Вот его краткие биографические данные. В самом начале войны, находясь на Ленинградском фронте, он перешел к гитлеровцам. Затем его направили «пополнить образование» в разведывательную школу власовцев. После окончания войны, когда уцелевшие гитлеровские прихвостни, почувствовав, что в них появилась нужда у западных спецслужб, начали, как тараканы, вылезать изо всех щелей, объявился и Красовский. Он сразу же примкнул к Народно-трудовому союзу, найдя в этой организации множество родственных душ. В 1958 году его направили в Венгрию. Побывал Красовский и в ряде стран Юго-Восточной Азии, в частности во Вьетнаме. Нашел я его по телефону в парижском филиале «Свободы».
— Корреспондент «Известий» Колосов? Не знаю такого. Желаете встретиться? Я в принципе не против. Впрочем, о чем будем говорить? И учтите, я буду перед вами застегнут на все пуговицы. Не возражаете? Тогда завтра на площади Денфер-Рошеро у входа в катакомбы буду ждать вас на лавочке в два часа дня. В руках у меня будет любимая вами газета «Юманите».
Красовский ждал меня на условленном месте. Поздоровались.
— Я — журналист, г-н Красовский. Если и вы себя причисляете к нашей профессии, побеседовать есть о чем даже при ваших «застегнутых пуговицах».
Тем действительно оказалось предостаточно. Ну хотя бы о работе Красовского во Вьетнаме. С этого я и начал свою беседу.
— Я выступал лишь в защиту южных вьетнамцев, а не американцев, — ловчит Красовский. — Что же касается американцев, то они делали и продолжают совершать ошибки в своей политике.
— Скажите, а почему передачи РС-РСЕ да и ваши личные комментарии носят столь отъявленно антисоветский характер? Вы вообще против разрядки напряженности? Вам разве мало уроков минувшей мировой войны? Вам, судя по всему, неплохо платят.
— Но ведь мы… Как вам поточнее сказать…
— Так, очевидно, и надо сказать: «Кто заказывает музыку, тот за нее и платит».
— Ну, на меня там, в России, вы еще можете повесить каких-то собак.
— Не только на вас.
— Что вы хотите сказать?
— А то, что на РС-РСЕ вам подобных немало: Кромиади, Кабановы.
— Кромиади уже не работает, на пенсии.
— Зато работают другие преступники, которые вам хорошо известны.
— Не знаю, не знаю. Я лишь спускаюсь в подвал, где находится касса, и получаю там зарплату.
Немалую, кстати говоря, получали зарплату сотрудники РС-РСЕ, зарплату, которая шла из секретных фондов спецслужб. Но, как я понял из рассуждений г-на Красовского, ему все равно, откуда берутся деньги, лишь бы они были у него в кармане. Меня интересовал еще и такой вопрос:
— Расскажите о вашем «российском национальном объединении». Что это за организация?
— Я создал ее с друзьями-единомышленниками для защиты культурных и национальных ценностей России. У нас нет программы. Зато есть устав. Мы — представители «стариков», объединенных в НТС. С вновь приезжающими мы не можем ужиться. Они ненавидят все русское и ведут себя не как борцы за Россию, а как продажные уличные женщины.
— Сколько же членов в вашей организации?
— Человек двадцать. Мы готовимся к празднику — тысячелетию крещения Руси. Мы хотим спасти Россию.
— А вот Юрий Марин считает вас всех отнюдь не спасителями.
— Откуда вы знаете Юрия Марина? — На лице Красовского отразилась ничем не прикрытая растерянность.
— А вы его знаете?
— Да, был близко знаком.
— А я встречался в Москве.
Я действительно познакомился в Москве с Юрием Мариным, который был нашим разведчиком, «бежавшим» в ФРГ. Он вернулся тогда в Советский Союз из своей многолетней «командировки» на Запад. Командировка была любопытной. В течение нескольких лет Ю. Марин. преподавал в американском разведывательном учебном заведении, читая курс «Советское общество», а затем работал диктором на РС-РСЕ.
Красовский между тем продолжал:
— Вы слышали, какую шутку сыграл Марин с Джоном Лодейзеном? — Он явно захотел перевести беседу в другое русло. — Ведь когда Лодейзен руководил русской редакцией на РС-РСЕ, он взял Марина к себе на работу и поручился за него.
Я был в курсе этой истории. Мне известны, со слов Марина, некоторые детали, о которых не знал Красовский. Джон Лодейзен обучался в разведывательном учебном заведении — Институте США — под кличкой Лоди как раз в то время, когда Юрий Марин читал там свой курс. Видимо, Лодейзен был не очень способным «студентом» и не усвоил той простой истины, что советское общество не терпит людей, приезжающих с недобрыми замыслами в нашу столицу. Не долго пробыл в Москве и «дипломат» Джон Лодейзен. Его выдворили из Советского Союза за «деятельность, несовместимую с дипломатическим статусом». Куда можно было пристроить провалившегося агента? Конечно же в антисоветский офис. И направили Лоди на «Свободу». А оказавшись на посту шефа русской редакции, вспомнил Джон своего «учителя» Марина и пригласил к себе на работу.
Но всего этого я тогда, конечно, не рассказал Олегу Красовскому. Под конец нашей беседы я вытащил из кармана запечатанный конверт и передал его моему собеседнику.
— Это что?
— Письмо от вашей матери.
— Откуда оно у вас?
— Его передали вам бывшие друзья по Ленинградскому фронту.
— Да? Не верю. Но можно прочитать при вас?
— Конечно, я подожду. Тем более, что меня просили задать еще один важный вопрос.
Красовский разорвал конверт и начал читать письмо. Глаза его наполнились слезами. Закончив, он сложил листок, исписанный с двух сторон, положил его в конверт и задумался. Я не прерывал его скорбной паузы. Она длилась довольно долго. Потом он внимательно посмотрел на меня.
— Чего вы желаете?
— Вам предлагают искупить вину перед Родиной.
— Кто?
— Товарищи.
— С Ленинградского фронта?
— Нет, другие, более авторитетные.
— Вы из них?
— Нет, я от них передаю вам, как журналист, их предложение.
Опять пауза. Потом Красовский грустно улыбнулся.
— Я, может быть, и согласился бы. Но вы меня расстреляете уже на Белорусском вокзале.
— Почему?
— У меня на руках кровь советских солдат.
Мы расстались, не подав друг другу руки.
Я покидал Париж с грустью, но с сознанием выполненного долга. Потом меня похвалят в «конторе» и даже присвоят второе звание лауреата премии КГБ СССР в области литературы и кино за успехи в области контрпропаганды.
Но самое главное заключалось в том, что я не прорубил окна в Европу. И после всех похвал мои недоброжелатели из ПГУ вновь «зарубили» просьбу о моей долгосрочной командировке в Италию, куда хотел меня отправить тоже окрыленный моими успехами на поприще контрпропаганды главный редактор «Известий» Петр Федорович Алексеев. Получив вежливый отказ в связи с заботой органов о моей «безопасности», я ужасно огорчился и написал отчаянное письмо Юрию Владимировичу Андропову — тогдашнему Председателю КГБ СССР. Датировано оно было 1 сентября 1980 года. Привожу его впервые и целиком:
«Уважаемый Юрий Владимирович!
Лишь крайние обстоятельства вынуждают меня обращаться к вам по личному вопросу, который без вашего вмешательства вряд ли может быть разрешен. Дело заключается в том, что в свое время я работал в органах госбезопасности, в том числе под крышей собственного корреспондента «Известий» в Италии. Естественно, что за время работы в этой стране у меня были доверительные связи и контакты в тех рамках, которые были целесообразны для моего прикрытия.
В 1969 году я был уволен в запас КГБ по состоянию здоровья из кадров (приказ № 300 от 4.8-69 года) и остался на работе в «Известиях». Сначала в должности заместителя редактора иностранного отдела газеты, а затем редактора отдела международной жизни «Недели». В 1971 году редакция «Известий» вновь направила меня в Италию в качестве собкора. Но через два года с небольшим командировка была прервана в связи с бегством изменника Родины Лялина, с которым я в 1960 году обучался в разведшколе.
Юрий Владимирович! В сентябре 1977 года я уже обращался в КГБ с просьбой рассмотреть вопрос о снятии ограничений на мои служебные командировки в капстраны. И как мне показалось, вопрос был решен. Мне вместе с моим коллегой по «Известиям» была разрешена поездка в ФРГ и во Францию с целью проникновения в наиболее крупные антисоветские центры и их последующего разоблачения на страницах печати. Поездка удалась и получила хорошую оценку комитета по своим результатам в области контрпропаганды.
Именно это обстоятельство дало основания руководству «Известий» по согласованию с соответствующим сектором Отдела пропаганды ЦК КПСС начать мое оформление на работу в Италию в качестве собкора. Но последовал отказ. Мне разъяснили, что работе за рубежом мешают «знакомство» с Лялиным и моя прежняя деятельность в органах государственной безопасности, особенно ее итальянский период.
Как мне кажется, ни одно, ни другое обстоятельство не могут по истечении стольких лет (с Лялиным я учился двадцать лет назад, из Италии уехал двенадцать лет назад) быть причиной отказа в выездах за рубеж в журналистские командировки. Но мне трудно объяснить это руководству «Известий», которое после неудачной попытки моей очередной командировки наложило вето даже на мои краткосрочные поездки за рубеж, без которых мне трудно заниматься контрпропагандой. Уже более двадцати лет я веду этот острейший участок журналистики, выступая с разоблачительными материалами против центров идеологических диверсий, против всякого рода отщепенцев и предателей. В 1976 году мне было присвоено звание лауреата премии Союза журналистов СССР за «серию контрпропагандистских статей», в текущем, 80-м году, мне присвоили звание лауреата премии КГБ в области литературы и кино.
Убедительно прошу, Юрий Владимирович, разобраться в моем деле. Если имеются серьезные основания, делающие невозможной мою работу за рубежом, я готов их принять, как положено члену нашей партии, в рядах которой я состою уже более трех десятков лет. Если же этих оснований нет или они за давностью лет утратили свое значение, то прошу решить мой вопрос с выездами, ибо неясность с проблемой делает очень щекотливым мое положение в журналистике как специалиста-международника».
Я готов подписаться под каждым словом этого письма и сегодня. Нет, я не из тех дураков, которые фанатично верили или верят в извращенную идею социализма, и не из тех перевертышей, которые ради теплого местечка готовы предать, продать и обгадить свое прошлое. Да, у нас остались отщепенцы и предатели, торгующие своей Родиной и грабящие свой народ. И я буду с ними бороться, пока хватит сил. Но это уже другой разговор.
Реакция Юрия Владимировича на мое обращение была весьма быстрой. Как я узнал позже, он начертал на послании всего два слова: «Разобраться и доложить». Буквально через десяток дней в моем кабинете на Пушкинской площади, а я занимал кресло заместителя главного редактора «Недели» — тогда еще воскресного приложения «Известий», появился мой однокашник из разведшколы. Тот самый мидовский карьерист, который так отечески беспокоился о моей «безопасности» и держал меня в пределах отечества, не выпуская ни на Запад, ни на Восток. Пряча глаза, он заявил, что пришел по поручению руководства для того, чтобы «сообщить приятную весть о том, что никаких препятствий для работы за рубежом» у меня нет, о чем будет проинформирован и главный редактор «Известий». Одновременно мой «злейший враг» посетовал на то, что я «вечно тороплюсь», опережаю события. Что все проблемы можно было бы решить на «более низком уровне».
Справедливость восторжествовала. Путь за границу был открыт. Но тут появилось новое обстоятельство. У меня родилась третья дочь, Машка, которой к моменту обретения мною свободы перемещений исполнилось только три годика. К тому же надо было решать проблему с родителями жены, которые перебрались к внучке из Ленинграда в Москву. Так что долгожданная командировка началась только в ноябре 1984 года. Главный редактор «Известий» Петр Федорович Алексеев сказал мне, когда решался вопрос о стране назначения: «Поезжай-ка ты, Леонид Сергеевич, в Югославию. Там надо менять корреспондента, ибо страна очень сложная, и нужен хороший профессионал. А через годик найдем тебе замену и поедешь в свою родную Италию, тем более что конкурентов у тебя нет».
Нет, конкурент появился. Когда через год с небольшим я приехал в отпуск из Югославии, вместо Петра Федоровича кресло главного редактора занимал Иван Дмитриевич Лаптев. Он сразу же поставил все точки над «¡», заявив, что я проявил себя с самой великолепной стороны в такой архисложной стране, как Югославия, и что заменить меня там некем. А что касается Италии, то работать на Апеннинах, по его мнению, может каждый.