Жизнь в селе, где располагался штаб армии, все более тяготила Володю. Ему казалось, что там, где его нет, совершаются настоящие дела, а он о них имел самое смутное представление. Сухие оперативные сводки и более живые строки политдонесений, которые он ежедневно просматривал, еще более подчеркивали его оторванность от настоящей войны.
Володя жил в хате, куда переселилась после эвакуации та самая семья, где он встретился с Карташовым. Старуха, узнав Володю, вспомнила, как он переводил письма, заохала. Клаша еще не вернулась из больницы, которую тоже эвакуировали.
— Скорей бы уже выписывалась! — вздыхала старуха. — А то с внучкой морока. Пытает: "Где мама?" Я ей по-всякому. Она свое:
— "Бабушка, поедем искать!"
Из дневника Володи Ильина
"…Только что состоялся партийный актив армии. События, происходившие на нашем фронте, представились мне во всем своем значении.
Член Военного совета зачитал приказ командования Южного фронта. В приказе отмечалось, что замысел противника был сорван мужественным сопротивлением частей 136-й дивизии. Особенную стойкость проявил 733-й стрелковый полк. Сто гитлеровских танков обошли его левый фланг, но полк не оставил рубежа. Танки Клейста повернули назад.
В заключение в приказе указывалось, что там, где противник, несмотря на превосходство, встречает хорошо организованный отпор, он трусливо поворачивает назад.
Из выступлений на активе запомнились взволнованные рассказы о подвиге людей, возможно и не помышлявших, что они станут героями. Красноармеец Иван Федорок, командир отделения первой стрелковой роты, оборонял высотку, которую фашисты непрерывно атаковали. Оставшись в живых один, весь израненный, засыпанный землей, он переползал от родного пулемета к другому, создавая впечатление, что оба пулеметчика фланкирующим огнем разят врага. Когда стемнело, фашисты прекратили атаки. Раненого Федорка сменило другое отделение. А его отправили в госпиталь.
Бригадному комиссару из Политуправления фронта, все это время находившемуся в 733-м полку, принесли обгоревший партийный билет политрука второй роты Хусена Андрухаева.
Фашисты пытались обойти его роту с флангов, отрезать от траншей второго эшелона. Им удалось отколоть горсточку бойцов.
Андрухаев к ним пробрался: "Ну, вот что, хлопцы, живо отсюда по той тропинке! А я вас прикрою!" У него был ручной пулемет и две гранаты. Когда кончились патроны, гитлеровцы с криками "Рус, сдавайс!" стали его окружать. Он зажал в поднятых руках обе гранаты и, подпустив фашистов на четыре метра, с возгласом "Возьмите, гады" взорвал себя вместе с ними.
Бригадный комиссар сказал: "На советской земле Хусен был хозяином и ответить врагу иначе не мог!"
От земляка узнали, что Андрухаев адыгейский поэт. Ему было чуть больше двадцати лет. В полевой сумке нашли стихи на адыгейском языке: «Родина», «Комсомол», «Кавказ», "Счастье".
Боец Середа заменил погибшего в бою командира взвода, затем командира роты, а в концу боя командовал батальоном.
Об этом Харитонову по телефону сообщил комдив, когда на КП армии находился бригадный комиссар.
— У подвига есть корни, Федор Михайлович! — сказал бригадный. — Они в сердце солдата, а не в анкете. Важно, чтобы это уяснили наши кадровики и смелее выдвигали на командные должности таких, как Середа! Я об этом буду докладывать Военному совету фронта.
Левее 136-й дивизии так же упорно дрался полк дивизии Гущича, куда Климова направили после того, как в бою был выведен из строя командир.
Отыскав глазами Климова, я обменялся с ним взглядами. В перерыве Климов, свертывая папиросу, подошел ко мне и, не поднимая глаз, сказал, как старому знакомому:
— Читал твои корреспонденции в газете. Давай поедем ко мне в полк, не пожалеешь. Ты где обретаешься? Я за тобой заеду.
Дома я застал вернувшуюся из больницы Клашу, молодую женщину, лет двадцати восьми, бесчувственно сидевшую на табурете и не сводившую глаз с крашеного комода, на комоде, прислоненный к вазочке с цветами, стоял портрет сержанта, того самого, что двигался в колонне пополнения рядом с молодым бойцом с пушистыми бровями и рассказывал ему, как в их дивизию приехал Харитонов. Настенька совала в руки матери какие-то игрушки.
— Мама, ты больше не ходи на базар! Опять заблудишься! — увещевала она.
Старуха Ступышева, стоя в дверях и подперев рукой щеку, словно у нее болели зубы, осуждающе уставилась на невестку.
Оказывается, Клаша объявила о своем решении поступить в зенитчицы. Вот почему она старалась не глядеть на девочку.
— А и то сказать, — деланно равнодушным голосом проговорила старуха, все на воздух пойдем! Так уж пущай!
— Слыхали? — не поворачивая головы, со злой усмешкой сказала Клаша. Как бы не так1
В сенях послышались шаги и добродушный голос Климова.
Клаша встрепенулась, как бы невзначай взглянула в зеркало и принялась за неоконченное шитье.
— Здравствуй, Клаша! — весело сказал в дверях Климов. — Вернулась? Говорят, ты в армию собралась. Так, может, к нам?
— Ваш полк не тот! — стараясь придать лицу и голосу спокойноравнодушное выражение, сказала Клаша. — Вам этого ирода не сбить!
Да что ты! — ласково и удивленно, как разговаривают с детьми, воскликнул Климов. — Еще как сбиваем! И тебя научим!
— Выучите! — улыбнулась Клаша и рассмеялась. Смех у нее был грудной, едва слышный и поэтому особенно чарующий.
— Я за вашим лейтенантом, — сказал Климов. — Как он у вас тут… не балует? — подмигнув мне, спросил Климов.
— Вы скажете! — прыснула Клаша.
— А что? А как же! — удивленно поднял брови Климов. — Что он, по-твоему, человек или противогаз?
Клаша подавила смех и, опустив глаза, проговорила:
— Сидайте, Афанасий Иванович! Я за вами соскучилась. Шутник вы! Право, с вами про все забудешь!
— Неужто про все? — воскликнул Климов.
— Ну вот, как вы мои слова переиначиваете! — строго сказала Клаша.
— Это я так, к слову! — извиняющимся тоном проговорил Климов. — Жинка у меня в тебя! Как только получаю письмо, смотрю, есть ли в конце «целую». Если есть, то все в порядке! Ну, Клаша, поправляйся, а если к нам в полк надумаешь, пудру прихвати — набили Клейсту морду, теперь надо попудрить!
Клаша, пряча улыбку, вышла провожать в наброшенном не плечи вязаном платке.
Шофер завел машину. Климов помог мне взобраться в фанерный кузов и сам влез.
Клаша продолжала неподвижно стоять. Мне показалось, что на душе у нее было такое чувство, будто Климов отлучился ненадолго, вернется и опять будет шутить, и опять будет это светлое и легкое чувство, от которого бежит беда. Она, видимо, еще не разобралась в этом своем чувстве, но одно ясно ощущала она: общая беда как бы раздвинула перед ней завесу, и она увидела, что очень много хороших мужчин, дотоле ей не ведомых, заодно с ней, чтобы одолеть горе…"
В машине, по бортам которой были прилажены доски, сидели несколько военных. В сизом полумраке ноябрьских сумерек Володя не мог различить их званий и возраста.
На Володю, как показалось ему, никто не обратил внимания.
Только сидевшие с правой стороны немного потеснились.
Машина плавно тронулась, потом несколько минут ее подбрасывало, пока не выехали на шоссе. Постепенно начал разгораться угасший разговор.
Володя старался запечатлеть в памяти не только смысл того, что говорилось, но и окраску слов, и то, что стояло за этими словами: ту необъятную и полную величественной силы жизнь, которую хотелось ему воссоздать в своем будущем произведении.
Володе мешало то, что он одновременно не мог не думать о своих корреспонденциях.
Он искренне завидовал теперь людям, которые не думали о том, как отображать жизнь, а жили ею.
Все ехавшие в машине были участниками партийного актива.
"Не надо упускать то, что я услышу и увижу начиная вот с этой минуты… Можно будет написать очерк "После актива", — решил он. — Люди возвращаются к себе в полк. Делятся своими впечатлениями…"
Но, как он мог заметить, люди, возвращающиеся с актива, говорили не о том, что нужно было для газеты. С точки зрения секретаря редакции, девять десятых надо было зачеркнуть, а та десятая, которая годилась для начала, без этих девяти десятых, не идущих к делу, теряла жизненность.
Володя понял, что люди, возвращающиеся с актива, больше думали о выступлении члена Военного совета, нежели говорили об этом вслух. Чтобы написать о том, что они думали, надо было проникнуть в их мысли. Но об этом можно было только догадываться по отдельным репликам.
— Рисовали на бумаге, позабыли про овраги, а по ним ходить! — прервал молчание Климов. — Как думаешь, комиссар? Это про кого он? К нам вроде не относится. Пожалуй, по тому адресу, где масштаб карты поменьше!..
— Ну ясно! — отозвался комиссар.
— А это про кого? — продолжал Климов. — Посылает командир бойцов на задание. Одному сказал: "Гляди, не выполнишь — голову оторву!" Другому сказал: "Выполнишь-к награде представлю". Пошли бойцы. Не клеится задание. У одного в башке: "голову оторву", у другого: "к награде представлю". Никак не могут сосредоточиться. А третьему командир ничего не сказал, только хорошо объяснил задачу. Боец думал только о ней и выполнил. Это уже о нас. У нас так часто бывает. Особенно в третьем батальоне. Ктото уже успел, видно, поделиться. Не ты ли, комиссар?
— Нет! А надо бы!
— Ox! — деланно вздохнул Климов. — Беда с вами. Впрочем, правильно!
— Век живи, век учись, на ошибках учимся! — сказал гулкий голос.
— Я тоже так своему братишке объяснил. А он мне: "Учимся не на ошибках, ана правилах!" — заметил молодой голос. — Ну, ты, из нахального края, чего прижался! Не мамино плечо! — продолжал он, отталкивая кого-то.
Послышался негромкий смех.
— Эй, вы там. Петухов, Кавешников! — отечески одернул Климов. — Видно, мы с вами не выйдем в люди! Комиссар, ты бы, вместо того чтобы донесения строчить, подвоспитал этих огольцов. На тебя, Кавешников, мать жалуется. Мало пишешь!
— Ей, сколько ни пиши, все мало! — обиженно отозвался молодой голос.
— Один раз в неделю должен писать, — наставительно заметил Климов. Майор Усов!
— Спит!
— Не спит, а отдыхает! — поправил Климов. — Ну, пусть, пусть.
Ему в этих боях досталось. И я бы уснул, да сон не идет. Никак не очухаюсь. Все, кажется, лезет на меня танками. И чего он на меня взъелся? Может, и ему кто-нибудь донес, что я о нем плохо отзывался?
Опять послышался негромкий смех, и все смолкло. Были слышны только чье-то всхрапывание да свист ветра, ударявшего в фанерные стены кузова.
— Комиссар, как у тебя с ростом? — спросил Климов. — Брагин подавал?
— Подал.
— Я как-то иду, — усмехнулся Климов, — аон сидит в окопчике, дымит. Напарник у него, Алиев, тоже молодой боец. О чем-то спорят. Брагин говорит: "Товарищ подполковник, спор у нас такой: я говорю-птица и та устает, не может океан перелететь одним махом, на корабли присаживается". А он мне: "Как же, говорит, она летала, когда кораблей не было?" Я говорю: "Когда кораблей не было, она через океан не летала, морями пробиралась!"
Климов с важностью закончил:
— Да… поработали… устали малость!
Володя, напрягая зрение, поглядел в конец кузова, где в неудобной позе, высоко подняв могучие плечи и свесив голову на богатырскую грудь, пробовал уснуть человек в нахлобученной по самые глаза шапке.
"Так это ж тот самый, что подсаживал бойцов на бруствер в запасном полку!" — радостно отметил Володя.
Рядом с комиссаром, облокотясь друг на друга, уснули два молодых офицера. Еще дальше спал Усов.
Вдруг Володе показалось, что машина покачнулась, стала делать неистовые скачки.
Где-то треснуло с такой силой, будто раскололась пополам скала. Машина сильно накренилась, выровнялась, снова поскакала и наконец врезалась в какие-то деревья.
— Слезай! Приехали! — сказал Климов. — Уже приветствует!
Ужасно не люблю такого подхалимства!
Володя уже несколько дней находился в полку Климова. Чем больше узнавал Володя батальон, роту, взвод, тем более вырастал в его глазах командир полка. В роте самым большим человеком представлялся командир роты. И даже тот молодой офицер Кавешников, который так весело и озорно отшучивался в кузове машины, оказалось, отвечал за очень важный участок фронта, и подчинявшиеся ему люди, разные по возрасту и образованию, считали его очень большим человеком.
Сначала Володя как-то оробел от такого открытия. Природная его склонность перевоплощаться в каждое новое лицо, которое занимало его, и как бы растворяться в этом новом лице, теряя на время свою собственную личность, делала с ним то, что некоторое время он как бы жил этой чужой жизнью во всех ее состояниях.
Володина записная книжка не могла вместить всего, что в эти несколько дней вместила его душа. Он как бы дышал полной грудью и не мог надышаться. Уже не думал он о том, что и как будет писать. Одна мысль тревожила его мысль о том, что он сам себе позволил эту роскошь созерцателя, исследователя в чисто художественных целях, что он этим может подвести редакцию.
Если бы он мог на время забыть о том, что он должен оперативно писать для редакции!
Если бы ему представилась возможность находиться здесь не день, не два — все видеть, все испытать, все выносить в своей душе и лишь потом взяться за перо! Если бы он чувствовал себя вправе оставаться здесь, сколько ему потребуется. "Как можно это устроить? С кем поговорить? Кто вправе разрешить это?"
Мысль его невольно обратилась к Харитонову:
"Вот кто облачен такой властью, что все вправе сделать. Он может!"
На одно мгновение перед ним возник образ командующего, каким он его знал и видел, и вдруг дерзким и самонадеянным показался себе Володя с этой своей мыслью.
"Кто я и чем могу доказать, что обладаю мастерством писателя, которое давало бы уверенность, что результатом этих исследований будет талантливое произведение искусства?"
Он вспомнил Зину с узла связи, ее задумчивые, как бы затуманенные глаза, как она, выстукивая сухие строки его корреспонденции, с недоумением смотрела на него.
Он очнулся от своих мыслей и увидел, что подходил к окраине полуразрушенного села,
Возле землянки стояли бойцы и среди них медсестра в ватной телогрейке, в защитной, грубого сукна юбке, в кирзовых сапогах, из-под шапки выбивались русые волнистые волосы.
Она была выше среднего роста, с обветрившейся на лбу и носу кожицей. Губы были потрескавшиеся, сердечком. С лица ее почти не сходило веселое выражение. Она все время что-то изображала бойцам, представляя жеманную девицу, и те громко смеялись.
Переждав смех, медсестра удивленно подняла брови, но видно было, что она сама едва удержалась от того, чтобы не прыснуть со смеху.
Стоявшие возле землянки бойцы, хотя и видели, как подошел Володя, сделали вид, что не заметили его. Он понял, что в эту минуту для стоявших около землянки интереснее всех была эта фронтовая медсестра, по прозвищу Люся Комическая. ^
Своей игрой выражала она общее чувство бойцов, которые, как и она, гордились тем, что позабыли о своих мирных привычках ради этой суровой фронтовой жизни.
Не то ли самое и он, Володя, должен был делать, вместо того чтобы мечтать о книге, которую напишет после войны?
С таким чувством принялся он в тот вечер просматривать свои записи.
Записи его состояли из коротких, метких выражений, обозначенной одним-двумя словами наружности людей, их повадки, манеры говорить. Совсем отсутствовали обстоятельства времени и места.
Преобладали имена существительные и почти не было глаголов. Но стоило ему прочесть эти торопливо сделанные записи, как все облекалось плотью.
Обилие впечатлений и недостаток времени заставляли Володю схватывать лишь самое главное, улавливать лишь самое характерное.
Он чувствовал себя так, точно разговаривал по междугородному телефону и вот-вот кончатся положенные ему минуты.
Он и не предполагал тогда, что то, что требовало от него такого напряжения душевных сил и так мало удовлетворяло его, когда он безостановочно исписывал свои блокноты, было самым прочным материалом для его будущей книги.
Жизнь, которую запечатлел Володя в этих своих записях, не в состоянии был бы он охватить и положить на бумагу, если бы рассматривал явления и людей слишком долго. Все примелькалось бы его глазу, и все самые характерные черты пропали бы. А главноепропала бы та искра, которую как бы высекает в душе художника момент первого соприкосновения с действительностью и которая одна только дает ему необходимое творческое вдохновение.
За время пребывания в полку Климова Володя вынес впечатлемие, что человек при исполнении дела гораздо интереснее, нежели на отдыхе.
Очень немногие люди на досуге кажутся интересными, но все без исключения люди покоряют нас, когда они заняты своим делом.
Вместе с Климовым Володя появлялся на самых опасных участках. Его уже отлично знали все три комбата, многие командиры рот. Они уже как бы не стеснялись того, что он видит не готовый результат боя, а то, как складывается бой, весь сложный черновик боя. Военный человек не любит показывать это работникам печати, как живописец не решается показывать неоконченную картину.
Но Володя уже был здесь свой. Его наивные и часто неуместные вопросы не только не раздражали командиров и бойцов, но каждый терпеливо объяснял, что именно сейчас происходит.
Еще теплее стали относиться к нему, когда в полк прибыла газета и в ней был напечатан его очерк "Люди одного полка".
Очерк его не походил на те очерки, в которых излагались анкетные данные, а затем следовал отчет о боевых действиях, сдобренный для усиления впечатления несколькими яркими эпитетами.
Не походил он и на те очерки, в которых усердно перечислялись все признаки человеческой наружности, а живого лица не получалось.
Во всем, что видел Володя, ему светилась человеческая душа.
Ее никто не раскрывал нараспашку, но она только и давала освещение всякому поступку, всякому слову, она делала живым каждое лицо.
Эту живую душу и попытался отразить Володя в своем очерке "Люди одного полка" — и все ожило.
Теперь Володя начал замечать, что на него поглядывали с удивлением: как же это он сумел проникнуть в такие затаенные мысли?
Секрет его состоял в том, что люди, сами того не замечая, метко характеризовали друг друга, когда никто их не расспрашивал.
Характеристики, которые давали они друг другу, поражали Володю своей точностью. Он не мог бы сам определить главное в человеке. Главное в человеке — как это теперь твердо заключил Володя-можно определить только с точки зрения тех, с кем этот человек соприкасался в деле. Успех или неуспех дела зависел от того, какими качествами обладал тот или иной человек и каких качеств у него недоставало.
Об этом не могли не говорить люди, отвечавшие за дело, потому что не могли не думать об этом. И когда они говорили так, как думали наедине с собой, то это и была правда, которую он хотел запечатлеть.
После того как Шиков счастливо, как показалось ему, выпутался из беды, он решил поговорить с Зиной. Он еще не представлял себе, — о чем будет говорить и чем кончится их объяснение, одно чувствовал он — это необходимо!
Он подстерег Зину у подъезда и пошел за ней по другой стороне улицы. Как он мог догадаться, она шла к дорожно-комендантскому участку, видно собираясь уехать на попутной машине.
Когда Зина очутилась на окраине, Шиков нагнал ее и начал уверять, что был пьян в ту памятную ночь, что пил он оттого… тут Шиков дал понять Зине о своем чувстве к ней. При этом он так вошел в свою роль, что ему и в самом деле начало казаться, будто то, о чем он ей рассказывал, так и было.
Он будто ничего не понимал, не помнил. Все было как во сне.
Во двор он вышел до того, как показался танк. Ему было душно, и он испытывал потребность в свежем воздухе. На дворе ему не стало лучше. Еще более закружилась голова, и он потерял сознание. Очнулся он от сильного удара. Он был ранен и обезоружен.
Его заставили поднять руки. Безоружный, в нетрезвом состоянии, раненый, он сделал это механически, не соображая, что с ним происходит. Даже если бы он был трезв, он бы не мог защищаться, не мог и убить себя. Как он очутился в танке, он не помнит. Он пришел в себя в хате, где кроме него было много раненых красноармейцев.
— За нами не было никакого надзора. Нас не лечили. Многие умирали от истощения! — проникновенно, тихим голосом продолжал он. — В хату, где я лежал, пришел сын хозяйки и сказал, что немцы отпускают по домам пленных, чьи семьи находятся в оккупированной зоне. Я обманул их, сказав, что моя семья находится в Херсоне. Вместе с одним бойцом, семья которого действительно находилась в Херсоне, я получил пропуск. По дороге я начал убеждать его вернуться в ряды Красной Армии. Он не пожелал. И тогда, оставив его, я сам начал пробираться к своим! Вот моя история! — заключил он. — Разве я нехорошо поступил, что вернулся? То, что я испытал, еще более ожесточило меня. И кроме того… У меня есть личный счет к гитлеровцам. Отец и мать погибли от бомбежки…
Я должен отомстить за них!
Кончив свою исповедь, Шиков глубоко вздохнул, будто стряхнув с себя какую-то тяжесть, как бы сказав: "Мне нелегко вспоминать об этом!"
Они подходили к дорожно-комендантскому участку. Зина, остановив попутную машину, пристально взглянула на Шикова, словно желала удостовериться в правдивости его рассказа.
Шиков смело посмотрел в пристальные глаза Зины, и то, что он прочел в них, успокоило его. В строго-недоверчивом взгляде ее глаз Шиков уловил беспомощность. Взгляд этот говорил: "Я стараюсь показать, что проникаю к тебе в душу, но я еще совсем неопытна и ничего прочесть в твоей душе не могу".
Зина отвела взгляд и быстро поднялась в кузов машины. Некоторое время виднелась ее стройная фигура, потом скрылась за поворотом.
Шиков медленно побрел к себе. На дежурство он должен был заступить вечером. Он решил отоспаться. Отоспавшись, он пришел к своему начальнику. Лучинин в эти часы никого не принимал, а только отзывался на звонки высшего начальства.
Шиков, сидя в приемной, принялся припоминать подробности своего объяснения с Зиной.
Поверила она ему или не поверила?
Поразмыслив, он понял, что положение его опасно.
Он только отдалил беду. Один выход маячил перед ним: выполнить задание писаря, получить свою подписку и бежать!
Чей-то недовольный голос вывел его из этого состояния. Перед ним стоял военный инженер.
Шиков, мельком взглянув на него, узнал в нем того инженера, которого он видел в запасном полку на переправе. Инженер настойчиво добивался, чтобы Шиков доложил о нем.
— Начальник не принимает! — тупо сказал Шиков.
— Да понимаете ли вы, — резко произнес инженер, — дело не терпит отлагательства! Город недостаточно защищен с северо-запада. Одного внешнего обвода мало. Необходимо утвердить план более совершенной обороны на случай продолжительных, упорных боев в самом городе!
Расчет инженера на то, что слова его будут услышаны за дверью, оправдался. Дверь отворилась, и из нее вышел в расстегнутом кителе Лучинин.
— В панику ударился?! — шутливо-строго проговорил он. — Упорные бои в городе?.. Это еще что? Харитонов его в Шахты не пустил, а вы его, побитого, сюда пустить вздумали? Не выйдет! Так и передай своим. Клейст полуокружен. Побит. И будет пойман, если не уйдет сейчас на запад! Ясно?
Военный инженер начал горячо доказывать, что оборона 56-й армии уязвима с севера, а такой крупный населенный пункт, как Ростов, позволяет организовать сложную систему обороны, используя подвалы зданий.
Горячность инженера, видимо, раздражала Лучинина, но, выслушав его доводы, он снисходительно проговорил:
— Ладно, оставь мне свой доклад.
Шиков, слышавший весь-этот разговор, в ту же ночь сообщил о нем писарю. Тот похвалил Шикова, но, когда Шиков рассказал о встрече с Зиной и о своих планах, лицо писаря слабо передернулось, затем оно приняло сочувственное выражение.
— Пожалуй, ты прав, тебе надо бежать. Вот твоя подписка!
Писарь протянул Шикову бумагу. Шиков, пробежав ее, порвал с таким чувством, точно освобождался от оков. Затем он стал просить писаря снабдить его необходимым документом для побега.
Писарь, округлив глаза, смотрел на Шикова и завораживающим голосов произнес:
— Хорошо, я дам тебе заключение военно-врачебной комиссии, что ты после пребывания в госпитале временно демобилизован, едешь в тыл… Ну, а теперь выпьем!
На столе снова появилась водка и закуска. Шиков, обжигаясь, пил, не сводя восхищенных глаз с писаря.
На другой день писарь не явился на работу. К нему пришли из административно-хозяйственного отдела штаба. Писаря дома не оказалось. В квартире произвели обыск. В одной из комнат обнаружили вход в подвал и, когда открыли его, увидели труп Шикова.
Он лежал скорчившись на груде кожсырья, которое отец Шикова похищал на складе для продажи частным мастерам.
Никаких следов насильственной смерти на трупе не оказалось.
Вскрытие установило, что смерть Шикова произошла вследствие отравления.
* * *
Провалившееся наступление Клейста на участке 9-й армии изменило обстановку на Южном фронте. Клейст очутился в полукольце наших войск.
Командование Юго-Западного направления поручило штабу Южного фронта разработать план наступательной операции.
Главный удар должна была наносить 37-я армия, вспомогательный — 9-я правым флангом. Задачей 56-й Отдельной армии оставалась оборона Ростова.
В то время как готовилось это контрнаступление с целью окружить Клейста, он, перегруппировав силы для ударе на Ростов с севера, прорвал фронт нашей 56-й армии и 19 ноября очутился на северной окраине города.
Два дня продолжались ожесточенные уличные бои. Части 56-й армии сражались мужественно. Особую отвагу проявил полк ростовского народного ополчения. Но удержать город не удалось.
Здесь не оказалось заранее подготовленной обороны с продуманной системой огня. Бойцы не были обучены ведению уличных боев с танками.
21 ноября ударная группа Клейста захватила Ростов, но в тот же день части 37-й и правого фланга 9-й армии вышли к реке Тузлов, создав угрозу окружения Клейста. Едва успев войти в город, не дав даже отдохнуть своим танковым дивизиям, Клейст с ходу вынужден был их отправить в район прорыва. Оборона Ростова с юга была возложена на две дивизии моторизованной пехоты.
Не имея резервов, Клейст вынужден был обнажить свой центр, против которого находился левый фланг Харитонова.
Вся надежда Клейста была на то, что Харитонов будет поддерживать 37-ю армию. Сюда Клейст и перебросил главные силы. За это время он рассчитывал укрепить Ростов с той стороны, где находился левый фланг Харитонова. На этом направлении по плану нашей операции имелось в виду лишь оковывать противника, и здесь не требовалось большого числа войск.
Полк Климова, находясь на правом фланге 9-й армии, упорно прогрызал оборону противника, то и дело переходившего в отчаянные контратаки. Батальоны отбивали в день по нескольку танковых контратак.
Гущин, неясно представляя себе положение дел, видел свою задачу в том, чтобы наступать в лоб противнику. Он наступал, не реагируя на то, как маневрировал противник.
Володя Ильин в это время находился в полку Климова.
Командный пункт полка только что разместился в освобожденном селе, в здании сельской школы. Везде валялись обрывки газет, консервные банки, пустые бутылки из-под французских вин.
Климов осматривал изуродованный рояль. Он открыл крышку — рояль был превращен в мусорный ящик. Там скопилось огромное количество пустых бутылок, коробок от сигарет, оберточной бумаги, обрывков целлофана, окурков.
Он кликнул ординарца и велел очистить рояль.
— Пойдем! — сказал он Володе.
Комната, куда они вошли, была, видимо', кабинетом директора школы. Климов, усадив Володю, сказал:
— Давно хотел с тобой поговорить… да все как-то не нахожу времени. То бой, то подготовка к бою. Решил о своей жизни рассказать теперь, когда мы наступаем. В случае моей смерти приткнешь отдельной главой в книге. Заглавие такое: "Жизнь — извилистый путь!" Это обязательно прочтут. Ты можешь не записывать.
И так запомнишь. Ну, слушай!
Сын безлошадного казака! Понимаешь? Девки на меня не глядели. На теленка, на кошку, на собаку поглядят, а на меня нет. То есть для них я был как бы неодушевленный предмет. Ты понимаешь? А я был паренек самолюбивый, не стерпел такого унижения, ушел в Ростов, на завод. Наконец война, первая мировая. Я на фронт — добровольцем. Тут сразу же один Георгий за другим.
Вся грудь в крестах. Дивизия наша попадает в Питер. Я вижу, что, с одной стороны, дело к тому идет, что происхождения своего мне нечего стыдиться, рабочий человек вошел в моду, но, с другой стороны, как долго это будет продолжаться? Тут наша дивизия неожиданно на Дон подалась. В теплушке ночью кто-то меня за рукав дернул: "Давай, станичник, на разъезде соскакивай! Будешь командиром сотни!" Я, ничего не соображая, соскочил и.
вижу-еще несколько человек выскочило. Значит, в нашей дивизии агитаторы-большевики знали, кого агитировать. На классовую принадлежность напирали. И не ошиблись. Пришли мы к Буденному. Получаю сотню. Вот, погляди!
Климов извлек из бумажника потертую фотографию, на которой был он в кожаной куртке, в высокой шапке с красной поперечной лентой, вооруженный с ног до головы.
— А это жена с дочкой!
Володя посмотрел снимок, на котором, зажмурившись от солнца, в белых платьях и широких шляпах стояли на ступеньках ослепительно-белого здания две женские фигуры.
Из бумажника выглянула еще одна фотография, но Климов не показал ее. Володя успел заметить на ней знакомое лицо Карташова.
— Мне в этой войне не везет! — сказал Климов. — Я — кавалерия! С конем сросся, как птица с крылом. Нет мне в этой войне размаха. Сам видишь. То запасной полк. То этот, стрелковый. Разве это наступление? Пять километров в день. А вот и совсем встали. Разве можно тут в лоб переть… Шмякнет сейчас осколком —»
тут тебе и весь сказ о бесславном конце казачьего сердца!
В комнату вошел начальник штаба.
— Противник контратакует танками батальон Лазарева!..
— Чувствуешь? — сказал Климов. — Не удивляйся! Где я, там обязательно такое творится. Уж не знаю, как это объяснить с научной точки… Полагаю, что наука рано или поздно разъяснит, в чем тут секрет. Но я бы тебе посоветовал отсюда сматываться.
Ты мне понравился, прямо скажу! Хоть и подвел тогда как переводчик, но как писатель оправдал…
Климов встал и медленно пошел в зал.
Связист, молодой парень с привязанной к голове трубкой (чтобы руки были свободны), поднял на него глаза. Климов наклонил голову и легким движением обеих рук дал понять, чтобы связист повременил.
Постояв посреди зала, Климов подошел к роялю и заиграл старинную революционную песню «Варшавянка». Володе показалось, будто он играл по слогам.
Снова зазуммерил телефон. Связист выждал, пока Климов доиграл песню.
— Лазарев! — шепнул связист. — Весь из терпения вышел!
Климов подошел к аппарату.
— Ну, слушаю, — едва слышным голосом сказал он. — Знаю.
Сейчас соображу! И ты там мозги подключи. Нельзя же так, в самом деле… Тут у меня корреспондент, бой этот пришел отображать! К тебе рвется!.. Что? Так я ж то же самое говорю, чтобы к другому такому, как я, и такому, как ты, ехал. Там спокойнее!
Володя, ничего не сказав Климову, все же направился в батальон Лазарева.
Комбат был пожилой человек, щеки его поросли щетиной, лицо бескровно-землистого цвета, глаза неподвижно глядели в одну точку. Его гулкий голос время от времени раздавался на НП. Этот НП представлял собой подобие дота-то есть это был макет дота, фанерный дот, из тех, какие возводятся для маскировки и отвода глаз противника. Лазарев сюда залез во время наступления, на ходу, ч. тобы затем быстро сменить НП, но застрял и вынужден был теперь торчать здесь во время огневого налета неприятельской артиллерии, поддерживавшей контратаку танков на его, Лазарева, передний край.
Володя слышал, как Лазарев говорил с командирами рот.
— Кавешников! Ну как? Жив? — гудел Лазарев. — Дождик тебе?
Капель десять?! Попробую…
Он обратился к Усову. Он уверял, что огонь нужен, без огня не обойтись,
Едва командир дивизиона распорядился открыть огонь, дот сотрясло взрывом.
— Ложись! — крикнул Усов, заметив, что Володя не понимает всей опасности, которой они сейчас подвергались.
— Связь оборвана! — продувая трубку телефона, с сердцем сказал Лазарев.
— Прицельным начал! — определил Усов. — Ложись! — снова подсказал он Володе. — Впрочем… теперь это бесполезно… Одно прямое попадание-и… Сам понимаешь — это не дот, это фанера!..
Прошло несколько минут. И снова раздражающий свист. Володя зажмурил глаза. "Вот этот снаряд-тот самый!" — мелькнуло в голове его.
— Перелет! — услышал он голос артиллериста. — Он нас засек.
Теперь все дело в том, каким снарядом накроет…
С той минуты, как оборвалась связь и Лазарев и Усов перестали управлять боем, они как бы перешли в новое состояние, мало чем отличавшее их от Володи.
Володя уже не чувствовал себя под их защитой, ибо сами они были беззащитны перед этим методическим огнем, похожим на расстрел.
"Сейчас снаряд ударит меня по голове, и я перестану существовать. Удар будет такой силы, что смерть будет мгновенной. Я даже не успею почувствовать боли. Вот когда я с точностью установил, что думает человек перед смертью. Но я уже не смогу написать об этом…"
Он вспомнил всех, кто говорил: "Он еще напишет!" Кто защищал его, когда о нем говорили, что он не знает жизни. Вот он узнал ее. Но есть, видимо, предел пытливости^ Он пренебрег им!
Он вспомнил Зину. Вспомнил, что писал о ней в дневнике.
Мысль о книге соединилась с ней. Она была как бы его совестью, мерилом требовательности, вкуса. Он наконец приблизился к тому, чтобы поведать людям то, что и она оценит. Но какой ценой!
Так думал Володя, ежеминутно жмурясь, мысленно прощаясь с жизнью, но всякий раз, к своему удивлению, обнаруживал, что он еще жив.
— А жаль, комбат, — послышался ему голос Усова, — не довоевали!
— Точно! — сказал Лазарев.
— Извини, брат! Выручал, а теперь сам видишь…
— Вижу! — сказал Лазарев. — Прости и ты… Мыслимое ли это дело колесами меня сопровождать, когда он видишь как на меня взъелся!
— Да, брат! — вздохнул Усов. — Нам бы с тобой еще один годик провоевать. А пока каждый снаряд знаешь что?
— Чувствую! — сказал Лазарев.
— Чувствуешь, да не так. Я вот как это почувствовал. Ехал на фронт через Москву. Дай, думаю, схожу к начальнику артиллерийского управления. Я у него служил. Авось, думаю, по старой-то дружбе он мне снарядов подкинет, чтобы я мог их в запасе держать и в то время, как у других выйдут, сверх нормы расходовать…
— Так, так! — живо заинтересовался Лазарев.
— Ну вот, вхожу: начальник сидит, чай пьет с леденцами.
"Что ж, говорит, можно! Пойдем!"
Сели в машину. Он и говорит: "Я должен тебя предупредить, что сам я снаряды не делаю. Я только заказчик. Делает рабочий класс. Кадровые мастера и… наши с тобой сестры, матери, дети.
Ты им только скажи, что тебе мало, — они поднажмут".
Он это сказал, и я понял его. Только советский человек мог так, по-советски, меня отстегать… "Не надо, говорю, товарищ генерал, ни одного снаряда сверх вашей разверстки… Грех попутал! Простите!" "Прощаю, говорит, и если придется к случаю, скажи там своим артиллеристам. Да и пехотинцам скажи… что такое советский снаряд".
— Точно! — вздохнул Лазарев. — Я сам сиротой был. Слепца водил… Потом в Красную Армию вступил как полковой воспитанник. Матери письмо написал: "Дорогая мама, я, слава богу, большевик!.." Меня с тех пор в деревне так и прозвали: "Слава богу большевик…"
Пока происходил этот разговор, свершилось чудо. Выпустив более сорока снарядов, немцы прекратили огонь.
Володя вышел из укрытия. Земля вокруг была вся изрыта.
В одной из самых больших воронок лежали раненые.
На видном месте сидел Брагин Иван. Одна нога у него была в шине. Рядом с ним с перевязанной головой сидел Ступышев.
Тут же была Люся.
Раненые продолжали прибывать. После того как огонь прекратился, кто как мог добирался сюда.
Показались еще два солдата с носилками — пожилой и молодой, пожилой был с петлицами старшины. На носилках лежал командир роты Кавешников. Люся подошла к нему. Кавешников слабо отстранил ее, сказав:
— Сейчас! Я только распоряжусь! Ага!.. — И вдруг, сильно поморщившись, прикусил нижнюю губу. — Партийный билет," посмотри, цел? — спросил он старшину. — Так! Хромовые сапоги возьми себе. Часы-Васе… Это письмо матери. И деньги… ей! Что я еще хотел сказать? Ага! Белкину скажи, чтобы винтовку чистил. Она у него в самую последнюю минуту отказала… Проследи! У меня все!.. Сестра! — мягко позвал он. — Я много потерял крови… сильно холодею… голова кружится… кончаюсь… Положи мне под голову свои руки! Вот так. Спасибо! А это кто там стоит? Комбат! Товарищ комбат! Батя… Слышишь меня?
— Слышу! — проговорил Лазарев, который не подходил к раненому, чтобы не мешать ему проститься с товарищами.
— Отбили! — сказал Кавешников. — Дождик помог верхний…
Успел для меня выпросить… А сам… Я ведь догадался, когда связь прервалась…
— Что из того, — сказал Лазарев, — когда я жив, а ты…
Он не договорил. Кто-то позвал комбата. Это был комиссар дивизии Ельников.
— Отчего не продвигаетесь? — строго спросил он, не глядя в лицо Лазареву.
Лазарев доложил обстановку.
— Плохо воюешь! — сказал Ельников.
Лазарев молчал. Он всегда чувствовал себя безоружным против речей, в которых все было правильно. Однако и поступать так, как говорилось в таких речах, не всегда было возможно. За годы военной службы у Лазарева выработалась привычка поступать так, как ему подсказывал долг службы, но и отказывать начальникам в праве отругать его он тоже не считал возможным.
Ельников, вызвав на КП полка политработников, резко их раскритиковал за черепашьи темпы наступления. Он объявил, что по его совету Гущин отстранил Климова, как не справившегося с задачей. Так он и Гущин будут поступать со всеми любителями медлить.
В полку было много шахтеров. Комиссар полка Коваленко, сам бывший шахтер, исподлобья глядел на Ельникова. Ему уже давно не нравился Ельников. Теперь, когда Ельников без уважения обращался с политработниками полка, эта непризнь усилилась.
Глядя на своего комиссара, политработники тоже как бы утвердились в предчувствии чего-то недоброго. Все, что происходило здесь, было так стремительно и самый характер совещания был таков, что возражать было невозможно. Их мнения не спрашивали.
И произошло то, что нередко бывает, когда верное чутье, присущее простым людям, оттесняется. Люди, заглушая в себе это свое чувство, как бы снимают с себя ответственность, как бы говорят себе: "А может быть, я ошибаюсь?! Этот человек знает больше меня. Буду поступать, как он велит!"
Полк Климова, продолжая наступать без своего командира, терял лучшие силы. И неизвестно, как долго это продолжалось бы' если бы вдруг не прекратился неприятельский огонь и населенный пункт, за овладение которым шла эта упорная борьба, не был оставлен противником.
Не только этот населенный пункт, но и все следующие селения без сопротивления оставлял враг, — везде дымились развалины виднелись пепелища, валялись разбитые пушки, танки, автомашины, бензиновые канистры, походные кухни. Тучи бумаг и газетных листов с готическими буквами и свастикой, как воронье, кружились в воздухе.
Еще не знали бойцы, кому они были обязаны таким поворотом дела, но уже разнесся слух, что Харитонов в Ростове, что две кавалерийские дивизии ворвались в Ростов с севера, а части 56-й армии-с востока. Передавали, что Климов, прибыв к Харитонову, был тут же назначен командиром кавалерийского полка и на плечах противника первым ворвался в Ростов. Только сейчас видела пешая разведка, как он промчался во главе полка через соседнюю станицу с шашкой наголо, вдогонку удирающим на Таганрог фрицам. Его ординарец, у которого захромала лошадь, разговорился со своим бывшим однополчанином.
— Та это ж мы вас, хлопцы, выручили! А то бы до сих пор грызли бы вы цю оборону, — сказал он. — Придется до вашего ветеринара вести коня. Хотел бы я видеть тех шоферов, что насмехались, когда я на коне до вашего комдива ездил. Не они ли мне говорили, что конь есть пережиток капитализма! А конь, вишь, свое слово сказал!