Три круга войны

Колосов Михаил Макарович

Три круга войны

(Повесть)

 

 

 

Проводы

тступая, немцы свирепствовали: жгли, грабили, мужчин угоняли или расстреливали.

Когда загремел, приближаясь, фронт, Васька Гурин побежал было навстречу нашим, чтобы перейти линию, но не сумел. В кукурузе возле третьего отделения совхоза «Комсомолец» его поймали конные немецкие патрули и привели в хутор, обыскали до нитки — ничего подозрительного не нашли. «Куда шел?» — «В Славянск за солью». — «Откуда?» Сказал. Все верно. Версия — за солью в Славянск — самая правдоподобная: соли, как и хлеба, не было, и люди шли добывать ее в Артемовск или в Славянск.

Во время допроса Гурина в хату ввели израненного, в окровавленных бинтах немца. Он стал что-то докладывать, и тогда офицер приказал увести Гурина. Его вывели на улицу и указали, чтобы он сел на землю у развесистого дуба, где уже сидело человек пятнадцать хуторских мужиков.

Минут через двадцать их всех подняли, и два немца — один впереди, другой позади — повели по дороге на запад. Вот уже миновали и родной Васькин поселок… Он попытался было объяснить конвоирам, что это его родной поселок, что там мать его ждет, но они заорали на него, автоматом пригрозили.

Перешли через железную дорогу. Тут за насыпью немцы оборону заняли — пулеметы установили, противотанковый ров отрыли. А через переезд валом валят немецкие машины, мотоциклы, артиллерия, пехотинцы. Кричат, торопят один другого. По всему видно — отступают.

За переездом маленькая колонна гражданских русских мужиков почти смешалась с немецкой пехотой. Конвоиры ослабили надзор, идут вдвоем впереди, лишь изредка оглядываются на пленных.

«Бежать! — решил Гурин, и сердце забилось испуганным воробьем в груди, подскочило к самому горлу, перехватило — не продохнуть. — Бежать! И — сейчас!..» Он чуть приотстал от колонны и, схватившись за живот, направился в посадку, на ходу расстегивая ремень, — делал вид, что его приперла нужда. А сам ждал окрика или… выстрела. Но вот он уже в кустах, а ни того, ни другого не услышал. Быстро присел, оглянулся — удаляется колонна, его никто не преследует — и рванул на другую сторону посадки, в кукурузу. Побежал… Бежал, сколько сил было, и все ждал: вот-вот в спину полоснут автоматной очередью…

Совсем уж выбился из сил, упал, отдышался немного и дальше подался.

Увидел, на полевой дороге тачка стоит и две женщины к ней кукурузу носят. Присмотрелся — узнал: с Чечеткиной улицы тетка с дочкой обирают початки на своей делянке, подошел, спросил: как там? Да как: мужиков, какие не сумели попрятаться, всех похватали. Немцев в поселке уже и нет, только шляхом войско густо идет. Вдоль дороги патрули на конях разъезжают.

«Опять патрули!.. Куда же деваться?..»

— Теть, дайте вашу юбку и платок, и вместе тачку повезем…

— А как доглядят? Всех порешат… — Но сняла юбку, сама осталась в исподней, платок развязала. Обрядился Гурин в женское, платок пониже на глаза надвинул, впрягся в оглобли, поехали.

Уже вот-вот, совсем близок переезд. Не тот, где основная дорога, другой, безлюдный. Еще одно усилие, и они на той стороне. И вдруг откуда ни возьмись двое в касках на лошадях догоняют. Мчатся рысью, пыль из-под копыт, будто дымок от выстрелов, вылетает. Догнали, поравнялись. Кони крупные, сытые, шерсть на них блестит, кожаные седла поскрипывают. Догнали… И — мимо, помчались дальше… Не верится: неужели пронесло? С удвоенной силой потянул Васька тачку на переезд, застучали колеса по булыжнику, по шпалам, по рельсам… Одни пути переехали, другие, третьи… Сколько их? Раньше как-то и не замечал… Скорее бы с насыпи, а то маячат, как нарочно, на самой верхотуре.

Наконец переехали, вниз тачка сама понеслась, только держи. По пустынной улице покатили торопливо. Тетка держится за оглоблю, бежит сбоку, девочка сзади. На повороте, где дождевая промоина небольшим оврагом делила огороды надвое, Васька выпрягся и побежал оврагом домой.

Оврагом, ручьем, вербами, садами, чужими огородами прибежал домой. А мать лежит: кто-то видел, как Ваську с хуторскими мужиками немцы через поселок гнали, и передал ей.

— Вася!.. Сыночек!.. Цел?!

А Ваське не до радостей — надо спрятаться понадежней. И придумал: в картофельную яму. Она за сараем, хмызом разным прикрыта, не видна, и мало кто о ней знает.

Думал ночь одну перебыть, а оно уже третьи сутки коротает. Весь пропах сыростью и гнилым картофельным духом. Сидит, прислушивается к звукам на воле. Хотя младший братишка Алешка и носит ему новости, но ему все кажется мало, хочется знать больше. А откуда мальчишка добудет их?

Сидит Васька в яме, в спокойные минуты перематывает свою недолгую жизнь, да не всю, а главным образом последние два года, кошмарные годы оккупации.

В сорок первом он только кончил десятилетку. Перед ним открывалась дорога в жизнь, которую он уже давно определил: «Буду летчиком!» И в военкомате, как допризывник, он был зачислен в школу ВВС. Все складывалось отлично.

В ночь под двадцать второе июня у них шумел выпускной вечер.

Было уже далеко за полночь, а вечер только еще разгорался. На баяне играл Васькин дружок Жек Сорокин — хорошо играл, вдохновенно! Пробежав уверенно по кнопкам сильными, с длинными острыми ногтями, хищными пальцами, он с первого аккорда ударил танго «Люблю»:

…Моя любовь не струйка дыма, Что тает вдруг в сиянье дня… А вы прошли с улыбкой мимо И не заметили меня…

Васька пригласил на танец Валю Мальцеву — давнюю свою тайную любовь. Осторожно вел ее, дышать боялся, раза два наступил ей на ногу, смутился. А потом осмелел, смотрел ей в глаза, улыбался молча и машинально перебирал ее пальцы в своей руке, будто пересчитывал. В какой-то момент он сжал их крепко и нежно, Валя опустила глаза.

— С вами легко танцевать, — сказал он.

— И с вами…

Сделав незаметный переход, Жек заиграл быстрый танец «Рио-Рита» — любимый Васькин фокстрот. Не выпуская из рук партнерши, Гурин схватил ее покрепче и понесся в быстром темпе по залу. С Валей ему действительно танцевалось легко: она была послушна, заранее угадывала его намерение.

Разгорячился Васька, куда и робость девалась — кружит Валю, носится вихрем по гладкому полу.

Лихо играет на баяне Жек, с задором, чувствует настроение ребят. Видит — подустали, и тут же с аккорда на аккорд, и уже льется новая мелодия — танго «Брызги шампанского». Ах, что за танго! Рвет оно Васькино сердце на части, смотрит он на Валю, губы его дрожат — хочет что-то оказать ей, не решается…

И вдруг медленно, как в кинозале перед сеансом, стали меркнуть лампочки. Примеркли, посветили тускло немного и погасли… Будто по заказу влюбленных…

— Валя, я люблю вас… — воспользовавшись темнотой, прошептал Гурин.

— Не надо… — оказала она.

— Люблю… — и он потянулся к ней, чтобы поцеловать. Она поняла его намерение, отвернула голову в сторону, и он ткнулся неловко горячими губами ей в щеку у самого уха.

Отключение света в поселке было явлением не таким уж редким, поэтому на него никто особо и внимания не обратил. Вскоре появились, свечи, керосиновые лампы, хранившиеся про запас для таких случаев, и вечер продолжался.

В шесть утра заговорило радио, и полились из репродуктора военные марши. Бодрые, духоподъемные, они сначала так и воспринимались, но постепенно повеяло от них какой-то тревогой, и эта тревога вскоре отпечаталась на лицах директора, учителей, а потом и выпускников.

И только в двенадцать часов марши прекратились и начали бить позывные. Долго, тревожно сзывали они к репродуктору слушателей, а их и сзывать не надо — все и без того давно уже ждали какого-то важного сообщения.

— Говорит Москва! — раздался густой, взволнованно-твердый голос диктора.

Война!..

Дня не прошло, Гурин, взвинтив себя и Жека, подался в военкомат. Там он добился — у них приняли документы и выдали повестки, которые обязывали явиться на другой день к двум часам, имея при себе ложку, кружку и суточный запас харчей. Но Жек к назначенному часу не пришел. И в списках его почему-то не оказалось. Гораздо позднее Гурин узнал, что в военкомат прибегала мать Сорокина с медицинскими справками и взяла Жекин паспорт обратно.

Так Гурин остался без друга, и во всей колонне не было ни одного знакомого…

Однако в боевую часть Гурин не попал. Где-то за Ворошиловградом их колонну расформировали и его и ему подобных молодых ребят направили на оборонительные работы. Копали противотанковые рвы под Лозовой, пока не выяснилось, что немцы уже далеко в тылу. И тогда приказали разбегаться кто куда. А куда? Стал пробиваться домой.

Во время оккупации он скрывался от полицаев, от сотских, избегал разных мобилизаций, но не был затворником, не отсиживался. По вечерам собирались друзья-одноклассники, делились скудными новостями о событиях на фронте. Друзей, правда, осталось немного, рассеялись кто куда. Валя с родителями успела эвакуироваться, Жек быстро нашел общий язык с немцами, вместо баяна завел аккордеон, разучил их песенки «Лили-Марлен», «Розе-Мунд», фокстроты и веселил оккупантов своей музыкой.

Гурин на тайных вечеринках читал друзьям свои антифашистские стихи, пародии на немецкие песенки, новые, сочиненные им слова на популярные советские песни. И от этого все были так горды, будто они совершали какое-то большое патриотическое дело.

Первая зима была холодной и голодной, и Васька то с матерью, то с Алешкой ходил на колхозное поле, выдалбливали из-под снега мерзлую картошку, свеклу, морковь. Однажды они с Алешкой нашли запутавшуюся в бурьяне советскую листовку. В листовке была напечатана недавняя сводка Совинформбюро. Не помнит Гурин, чтобы когда-нибудь что-то взволновало его так сильно, как эта листовка! И они стали собирать по полю голубые листки, принесли и разбросали их в поселке. Потом это занятие для них стало постоянным.

А однажды Гурин выполнил даже серьезное задание подпольщиков.

В Ясиноватском депо работал паровозным слесарем один наш пленный. Его надо было освободить — под предлогом, что он болен и что его родина находится на оккупированной немцами территории. Комендант соглашался отпустить его, но требовал найти замену. И вот Гурину дали биржевое направление, где значилось, что он Lokschlösser. Под вымышленным именем и фамилией, с липовым ясиноватским адресом пришел Гурин с этой бумагой в депо. Посмотрел на него комендант недоверчиво — молод уж больно, опросил, где работал слесарем. Сказал: «Здесь, перед войной, два месяца». Ответ походил на правду, в голосе была уверенность. А уверенность была оттого, что Гурин действительно работал здесь в Западном парке одно лето до войны, только не слесарем, а техническим конторщиком, а точнее — списчиком вагонов.

Оформили Гурина, выдали на неделю продуктовые карточки. Пленного отпустили. А Гурин, поскольку Lokschlösser он был никакой, не умел даже напильник в руках держать, на третий день на работу не вышел.

Пленного, которого он выручил, звали Костей. Только это и знал он. И лишь много лет спустя, после войны уже, узнал фамилию его, узнал, что он был командир Красной Армии, что его освободили, чтобы переправить через фронт, и действительно переправили. Узнал он и то, что Костя после войны остался жив, был несколько раз ранен, жил в Калининграде, искал Гурина, чтобы встретиться, и не нашел. Обо всем этом Гурин узнал, к сожалению, только через год после смерти Кости.

Последнее лето Гурин работал в совхозе. Управляющий хоть и был немецким ставленником, но, наверное, не совсем потерял совесть: молодежь не выдавал.

Так прошли почти два долгих года, когда наконец стали доноситься глухие вздохи фронта — наши теснили немцев, близилось освобождение.

И вот он сидит в яме и ждет его, ждет с минуты на минуту, а оно задерживается. Гудит земля, иногда такая канонада поднимается, что даже глина со стен ямы сыплется на голову, а фронт все ни с места, застрял.

И вдруг радостный крик Алешки:

— Васька, вылезай! Наши пришли!

Мигом разбросал маскировочный бурьян, хворост, крышку тяжелую свернул набок.

— Вылезай! Скорей!

— А точно? — все еще не верит Васька в свое освобождение.

— Сам видел — по шляху танки идут, а на Симбику — машины, красноармейцы! В погонах! — рассказывал Алешка.

«А вдруг то не наши? Мало ли кого немцы понагнали сюда: то румыны были, то итальянцы, то словаки с красными петлицами, как у наших, то власовцы, то полицаи, то казаки, то какие-то с белыми нашивками на рукавах, а на этой нашивке пальма и полукругом надпись „Turkistan“… Не ошибся ли Алешка?..»

— В погонах, говоришь?

— Ну да! Наши ж теперь в погонах.

Верно, он слышал об этом новшестве в нашей армии.

Вышел Васька на волю — день солнечный, тихий, теплый. Пахнет ранней осенью — яблоками, сухой травой, первым палым листом. Выглянул за ворота и увидел на еще пустынной улице солдата. Нашего солдата! Идет он по тротуару в выцветшей пилотке со звездочкой, на груди автомат с большим дисковым магазином, в плащ-накидке. Идет так себе, не спеша, спокойно, чуть вразвалочку. На другой стороне улицы, чуть приотстав, второй шествует — тоже не торопясь.

Увидел Гурин солдат, и забилось сердце. Точно так же оно билось три дня тому назад, когда бежал от немцев, — так сильно и тревожно, но теперь не от страха, а от радости. И не знает он, что делать: то ли навстречу солдату бежать, то ли своих звать, чтобы посмотрели. А солдат все ближе и ближе. И видит Гурин, что солдатик-то совсем молоденький, моложе его самого, и росточком пониже, и нахлынуло на Гурина чувство стыда, неловкости перед солдатом: тот воюет, освобождает его, а он стоит в легкой рубашке у ворот дома…

А солдат уже — вот он, совсем близко подходит, смотрит на Гурина настороженно.

— Здравствуй, — сказал ему Гурин и сам не узнал своего голоса. — Наконец-то дождались!..

Солдат устало кивнул и прошел мимо.

А вскоре все улицы заполонили военные — одни шли или ехали, не останавливаясь, другие расквартировывались, будто надолго, но оказалось — только на несколько часов: снялись быстро, пошли дальше, их сменили другие.

И был в поселке сплошной большой праздник. Хорошо — пора чудесная: конец лета, было чем угощать освободителей. На улицу выносили арбузы, дыни, фрукты, помидоры. Идут ли, едут ли солдаты — уже руки полны угощениями, нет, не проходите мимо, не обижайте, отведайте нашего.

С интересом смотрели на новую форму, разглядывали появившиеся погоны, немного смущались и даже пугались их — уж больно похожи на погоны старой армии, — с трудом привыкали к новым званиям: «солдат», «генерал», «полковник», «офицер» — все, казалось, «не прилипало» к нашей армии.

Алешка носился как угорелый — все хотелось знать, все увидеть, все пощупать. Таскал солдатам, что мог: побуревшие, но еще твердые, как галька, сливы из своего сада, скороспелую сладкую терновку из соседского, помидоры; зазывал в дом умыться, отдохнуть, воды напиться. Ощупывал погоны у офицеров, просил потрогать автомат у солдат. Василий одергивал младшего брата, хотя и самому, не меньше Алешкиного, хотелось подержать оружие своими руками. Очень хотелось, но стеснялся, сдерживал свой порыв, чувствовал себя неловко оттого, что не в армии. И хотя его никто не спрашивал ни о чем, не упрекал, он тем не менее при каждом удобном случае старался оправдаться, рассказывал, как жил, чем занимался во время оккупации.

Гурин показывал свои стихи политработникам, те читали, хвалили и возвращали тетрадь. Гурин умолял военных взять его к себе в часть, но те отвечали, что не имеют права, советовали обратиться в военкомат.

Военкомат начал работать только на другой день после освобождения. Гурин первым сдал свои документы и получил повестку.

И снова матери беспокойство, волнение: не думала она, что все случится так быстро, заметалась, добирая сына в дорогу. «Опять — провожай… Вот доля матери — только провожай, а придется ли встречать…» — и про себя и вслух причитала она. Гурин сердился на мать: как она понять, его не может?

— Да понимаю, понимаю, — говорила мать, вытирая слезы и глядя на него влажными глазами.

— А смотришь, как на покойника.

Силилась не плакать, а слезы сами набегали, застилали глаза, и лицо сына расплывалось, как в тумане.

Первая колонна новобранцев вышла из поселка, и в первой ее шеренге шел Гурин. Весело помахал рукой матери, Танюшке, Алешке, прокричал:

— До свиданья, мама! Таня, Алеха, выше головы!

Задергались губы у Алешки, но крепится, а Танюшка не сдержалась: как роднички, быстро наполнились влагой ее большие черные глаза, она хотела сморгнуть слезу длинными ресничками, да реснички не осилили столько слез, и потекли они по щекам, в рот попали — соленые. Всхлипнула и разревелась вместе с матерью.

— Ну вот!.. — Василий покачал головой, отвернулся: жгут они душу, рвут на части. «Уж возвращались бы домой скорее, что ли?» — Мама, вертались бы вы уже… Хватит провожать.

Отмахнулась мать решительно: «Не выдумывай! Люди идут, а мы вернемся?»

Когда уже через переезд перешли и направились по дороге на Песчаный хутор, толпа провожающих стала редеть. Отстали и мать с Танюшкой. Распрощались, сошли на обочину и остановились.

Оглянется Гурин, а они все стоят… И так, пока не скрылись за бугром.

А Алешка не отстал, до самого Песчаного плелся следом. Там, на привале, Василий уговорил братишку вернуться. Послушался тот, распрощался, побежал домой. Тем более новость матери понес: ночевать новобранцы будут в Марьинке.

Ушел Алешка, и тоска перехватила Ваське горло: оборвалась последняя ниточка. Всё, остался он один… Совсем один. Даже никого из знакомых во всей колонне нет. Сглупил Гурин: слишком торопился сдать документы, даже никого из друзей-одноклассников не встретил перед тем, как бежать в военкомат. Иван Костин, Миша Белозеров — где они? Вот бы хорошо вместе! Жек Сорокин… С этим дружба давно поломалась. Еще с тех пор, как он в сорок первом увильнул от мобилизации. Да и потом он таскался с баяном по вечеринкам, веселил оккупантов…

Гурин огляделся — никого из знакомых, как нарочно… Нет, вон вроде встречал где-то. Точно! Это же младший брат Митьки Сигая. Того самого, что дядю Гаврюшку в драке по лицу ножом полоснул. Да и этот не лучше: когда-то он с дружками встретил Ваську в глухом переулке и сорвал с его ног коньки. А коньки были новенькие, только три дня, как подарил ему их младший материн брат Петро…

Присмотрелся — точно, он, Сигай. Кажется, Вовкой зовут… Не стерпел Гурин, обрадовался и такой встрече, заулыбался Сигаенку. А тот не узнал Гурина, посмотрел на него удивленно, сказал что-то своим дружкам, те засмеялись.

«Не признал. У них своя компания… — загрустил Гурин. — Да и откуда ему меня признать?.. Когда это было!» В пятом классе Васька тогда учился, вон сколько прошло…

И опять позавидовал: «У них своя компания…»

Нахлынула грусть-тоска. Но тут же вспомнил Гурин напутствие рассудительного соседа — Неботова. Тот наставлял его:

— Главное, Васек, не давай себя грызть тоске-кручине. Это зараза такая — вмиг съест. Поддашься ей — все беды потом тебя одолеют. А в первую очередь — воши. Дужа они почему-то уважают тоскливого человека. Заедят, гады!

Тогда Гурин только поежился от этих слов, усмехнулся недоверчиво, а сейчас вспомнил и почувствовал в них какой-то смысл. «В самом деле, не надо поддаваться унынию. Все идет, как должно быть. Все хорошо!»

А Алешка несся по большаку домой — только пыль пыхала из-под пяток. Пыль была мягкая, глубокая и теплая. За последнюю неделю дорога эта столько вынесла на своей спине, сколько не пришлось ей повидать, наверное, и за всю свою жизнь: немцы со своей техникой отступали по ней, вслед за ними прошла наша армия, а теперь вот еще колонны новобранцев. Толстым слоем лежит пыль на траве, на посадке — все пушисто-серое, обросло пылью, будто инеем. Когда шли танки, пыль сплошным облаком стояла до самого неба, солнце закрывала…

Бежит Алешка, несет весть матери — в Марьинке ночевать будут новобранцы.

В Марьинку пришли уже под вечер. Марьинка — село большое, под стать иному городу. Улицы длинные, прямые, дома с красивыми наличниками на окнах утопают в буйных садах. Марьинка — районный центр, до войны славилась: марьинцы все время в передовиках ходили, о них часто в газетах писали.

Смотрит Васька по сторонам — вот она какая, эта знаменитая Марьинка. А народу — ни пройти ни проехать, будто Вавилон. Военных, новобранцев, провожающих — кого только нет, и все толкутся, туда-сюда снуют, кого-то ищут, друг у друга спрашивают, а никто ничего не знает — все ведь не здешние, марьинцев и не видно.

Васькину колонну привели к какой-то канцелярии, и тут их долго группировали, переписывали, пересчитывали, пока наконец Васька понял, что он в первом отделении первого взвода первой роты. Все первое, и это радовало почему-то Гурина, будто он был причислен к особому подразделению.

Уже в темноте их отвели на ночлег. Ужина для них не было, дали только жидкого теплого чая, поэтому питались своими запасами. Не зря, значит, в повестках предупреждали о харчах. Зато утром они уже получили не только завтрак, но и сухой паек на дорогу.

Еще раз построили, пересчитали и — шагом марш на запад…

Ваське казалось, что он давно-давно из дома и ушел так далеко, что здесь его уже никто и не найдет.

И вдруг на выходе из села слышит знакомый голос:

— Вася, сыночек!..

Оглянулся — мать с оклунком в руках, а рядом Алешка. У Алешки через плечо сетка с огромным арбузом. Улыбаются Ваське, машут, подожди, мол.

Обрадовался Гурин своим, но тут же поморщился недовольно:

— Ну зачем вы?.. И так нас уже ругают: смотрите, сколько теток кругом, сладу никакого нет… Идите домой.

Но мать не послушалась. Люди шли вслед за новобранцами, пошли и они с Алешкой. Арбуз изрядно накрутил Алешке руки, но он не жаловался, нес его терпеливо, делал вид, что совсем не устал.

На привале Гурин подошел к ним, снова стал умолять вернуться.

— Будьте хоть вы сознательными, — уговаривал он их. — Стыдно просто.

— Ладно, ладно… — отвечала ему мать. — Пусть мы будем несознательными… Вон сколько таких несознательных. Ты вот лучше поешь… Дорога дальняя, неизвестно еще, что впереди, — она разворачивала перед ним свои харчи.

— Нас кормили сегодня. Каша с американской тушенкой. Вкусно! Если б знал, что вы придете, оставил бы попробовать. Нас уже рассортировали кого куда, по частям разбили, — и Гурин хотел похвастаться, что он в первом взводе первой роты, но смолчал — сохранил военную тайну. Однако подумал и решил, что своим кое-что можно сообщить. — Наша армия гвардейская и ударная!

— Ой боже мой! Не успел записаться — уже ударник! Съешь хоть ножку, хоть крылышко, ударник.

Василий засмеялся — «ударник!». Не поняла мать, о чем речь.

— Давайте арбуз съедим — пить охота, да и Алешке полегчает, — предложил он.

С радостью выпростал Алешка арбуз из сетки, сам принялся резать его. Кухонным ножом, прихваченным из дому, срезал верхнюю «крышку», отбросил в траву, с хрустом отхватил полукруглую скибку с красной мякотью, покрытую, словно изморозью, белым налетом, протянул брату.

— Маме сначала, — сказал тот поучительно.

— Ешь, ешь… — запротестовала мать. — Тебе несли. У нас дома осталось, а тебе придется ли еще попробовать…

— Придется, — уверенно сказал Гурин.

И тут послышалась команда: «Становись!» Все засуетились, заторопился и Гурин.

— Ну вот, не дали и кавун доесть… — сокрушалась мать. — Ты сумку-то свою оставь нам, мы понесем. Хоть трошки подмогнем. Ты еще наносишься.

— Мама, вы же обещали вернуться?

— Дак и вернемся… Как люди, так и мы. Еще одну ночку переночуем, а там видно будет.

Крякнул Гурин в ответ, махнул досадливо рукой, побежал в строй.

На другой день толпа провожающих заметно поредела, решили вернуться домой и Алешка с матерью.

— Ты ж письма пиши почаще, не ленись, — наказывала мать. — Завтра же и напиши, где ты, как, што с тобой — все-все описывай, не таи ничего.

— Ладно, — пообещал Гурин.

Возвратилась домой мать и стала ждать письма. Уже на другой день начала выглядывать почтальона, а его с неделю еще в помине не было: почта только-только налаживала свою работу. А мать стоит в воротах, ждет весточку. Может, не почтой, может, с кем-нибудь записку передаст… Нет, ничего нет.

Зашла как-то вечером проведать их соседка Ульяна и в разговоре сообщила, что наши в Пологах будто бы стоят.

— А молчите?.. — обиделась мать. — Может, я уже и смоталась бы к Васе.

— «Молчите»… Рази ж знаешь, кому што надо.

— То-то чужое горе — не свое… А где ж они, те-то Пологи? Далеко?

— За Волновахой где-то… Далеко. Это уж совсем и область другая, — сказала Ульяна. — Гуляй-Поле там где-то…

— Да, далеко…

А Алешка уже нашел карту, разыскал Пологи, принес матери:

— Вот они… И совсем недалеко. Давайте я поеду.

— На чем «поеду»? — удивилась мать. — Ближний свет. Это по карте близко, а так попробуй… Марьинка где? А, вот она, под самым городом, а на самом деле?.. Отпусти и изнывай потом душой и за тебя? Усижу я дома? Нет, уж если ехать, так поедем вдвоем. Танюш, опять тебе домоседовать. А ты, Ульян, пригляди тут тоже, штоб никто не обидел ее.

— Приглядим, приглядим… — быстро согласилась Ульяна.

— Поеду, — уже твердо сказала мать. — А то ведь правда: буду дома сидеть да душой изнывать. А так, может, бог даст еще раз сыночка повидать.

Собрались, поехали. На попутных солдатских машинах, на тормозных площадках, на крышах вагонов с трудом, а добрались-таки до станции Пологи. Раньше и не слыхали такой, а тут пришлось побывать. Большая станция, только вся разбита. А войск — полно, и просто народу разного, таких, как Алешка с матерью, — тоже тьма-тьмущая. Все чего-то ищут, куда-то едут, идут, и никто ничего не знает. Да и как спрашивать — ни номера, ни названия части, а просто: «Василия Гурина, такой и такой-то он, не встречали?» Найди иголку в сене!..

А они ищут. Станцию всю обшарили, по окрестным селам пошли — толкаются, спрашивают. Навострились — уже не Васю спрашивают, а марьинских да букреевских, которые из Марьинки прибыли. И нашли, сначала марьинских, а потом и Васю своего нашли. Опять же Алешка его нашел, привел к матери.

Она совсем из сил выбилась, сидела на траве у крайней хаты, а Алешка шнырял по селу, пока не встретил брата. Тому как раз обмундирование выдали, и они пришли к матери с этой обновой.

Мать сперва не узнала сыновей: Алешка был в новенькой пилотке и в накинутой на плечи длинной из зеленого английского сукна шинели. На Ваське — солдатские шаровары с настроченными треугольными наколенниками и незашнурованные солдатские ботинки. Шнурки и тесемки от шаровар болтались, и Гурин, чтобы не наступить на них, делал неестественно широкие шаги. В руках он держал белые портянки, обмотки, ремни, вещмешок и свои запыленные, со стоптанными каблуками туфли.

— Ой боже мой! Уже солдатскую одежу выдали! — всплеснула мать руками и бросилась целовать сына.

Тот был рад, что снова увидел своих, даже не ругал их, что пришли, а только удивился:

— И как вы нашли?

— Язык до Киева доведет, — сказала мать.

— До Киева будете провожать? — упрекнул он. — Я ж вам письмо послал — обо всем написал.

— Письмо письмом, а так-то лучше: повидаться, поговорить.

— Говорить долго не придется. Отпустили переодеться. Пришить подворотнички, погоны… Через час построение — будет смотр. И пойдем дальше. А вам придется возвратиться, на дорогах патрули, не пустят: прифронтовая полоса.

— Вернемся, вернемся, не пугай уж. Как люди — так и мы. Ты нас еще из Марьинки гнал, а люди вон аж куда пришли. Вот видишь, мы и пригодились. А так куда б ты свою одежу дел? Выбросил бы? А костюмчик хороший еще, вернешься — на первое время сгодится. Да и ему вот, — кивнула на Алешку, — ходить не в чем… И куфаечка еще почти новенькая.

Гурин улыбнулся — конечно, хорошо, что они пришли. Вот только с обмотками никак не совладает. И шинель в скатку скатать не может, там старшина показывает, как это делается, а он возле мамки…

— Я пойду, мам. Вы тут посидите. Я еще, может, прибегу, попрощаемся. — Он встал, разогнал под ремнем складки на гимнастерке, надел пилотку. — Ну как, похож на солдата?

— Похож… — сказала мать. — На прежнего Васю не стал похож… — И заплакала.

Прощаясь, торопливо вытирая слезы и целуя сына, мать вдруг что-то вспомнила, сунула руку себе за пазуху и вытащила оттуда три бумажки, скрученные в тугие трубки, словно папиросы. Гурин сначала так и подумал — папиросы — и удивился: он ведь не курил, а тем более при матери.

— Ой, хорошо, что вспомнила!.. Возьми вот и выучи наизусть, — таинственно и строго сказала она.

— Что это?

— Возьми, — повторила мать, чуть смутившись. Тихо пояснила: — Молитвы это. Для тебя списала. Одна от огня, другая от стрелы, значит — от пули, и третья от злых людей. Возьми, сыночек…

— Да ну что вы, мама! — возмутился Гурин. — Позор какой — молитвы! Меня же засмеют! Вот придумали… Что я, бабка верующая? Смешно прямо!

— Возьми, — умоляла она. — Кто тебя увидит… А вдруг поможет? Кто знает…

— Не надо, не возьму я. «Кто увидит»! Самому стыдно: в кармане молитвы! Смешно…

— Да что же тут такого?

— Перестаньте, — отмахнулся он досадливо и отступил от матери. — Я побегу… До свидания…

И он побежал. Оглянулся, а мать так и стоит с протянутой рукой, и в ней скрученные в трубку молитвы.

«Ну, придумала мама! Что это с ней случилось?.. — удивлялся Гурин. — Она же неверующая…»

Прибежал в роту, а там уже построение идет. Старшина Грачев в который раз пересчитывал новичков, и всякий раз одного не хватало.

— Кого нет? — спрашивал он у солдат. Те поглядывали друг на друга, пожимали плечами: не настолько еще узнали друг друга, чтобы сразу сказать кого. Да к тому же — в обмундировании все, непривычно, сами себя не узнают, не то что соседей. — Ну-ка, разберитесь как следует. Еще раз по порядку номеров рассчитайсь! Так… Одного все-таки нет. Кого нет?

— Кого нет — отзовись, — сострил кто-то из задних рядов.

— Разговорчики в строю! Остряков наказывать буду. Так кого же нет? Или перекличку делать? — старшина в хромовых сапогах, в офицерском из тонкого сукна обмундировании, петухом вышагивал перед строем и заглядывал каждому в лицо своими маленькими, острыми глазками. Небольшой шрам у левого глаза делал лицо его свирепым. Очень не хотелось Гурину провиниться перед ним, и вот случилось.

— Меня нет! — крикнул он и с ходу втиснулся на свое место.

— Отставить! — заорал старшина. — Выйти из строя.

Гурин вышел.

— Как фамилия?

— Гурин…

— Почему опаздываешь? Почему без разрешения в строй становишься? Почему?..

— Извините…

— Ты мне что, на ногу наступил? «Извините». Я тебе барышня? Хватит! Отвыкайте от своей гражданской расхлябанности. Вы в армии, а не на базаре. Почему опоздал?

— Мама там… Мать… Попрощался с ней…

— «Мама», — передразнил старшина, скривив рот. — С мамой никак не расстанешься. Еще не насиделся под маминой юбкой?

Эти слова словно плеткой резанули парня, кровь хлынула к лицу, он взглянул на старшину — не ослышался ли.

— Что поглядываешь? Не прав, скажешь?

— Не прав, — сказал Гурин. — Вам бы так посидеть, еще посмотрели бы, что из вас вышло.

— А что бы из меня вышло?

«Может, холуй какой-нибудь», — чуть не выпалил Гурин, но вовремя сдержался, махнул неопределенно рукой:

— Откуда я знаю…

— Да я от самого Сталинграда воюю!.. — вскипел старшина. — А ты!..

— Я тоже хотел воевать… Разве я виноват, что так получилось?

— «Хотел»… — распекал его старшина. — Скатку не можешь скатать, — он дернул за шинель так, что Гурин чуть не упал. — Вояка! Посмотрим, как ты будешь воевать. Может, опять к мамке подашься отсиживаться?

Тут уже Гурин ничего не мог ответить, ему хотелось кричать, бить старшину, но он стоял побелевший от гнева, смотрел на него и чувствовал, что сейчас заплачет…

— Ладно, становись в строй, — разрешил Грачев. — А чем ты занимался в оккупации — еще посмотрим и разберемся, — пригрозил он.

Стычка со старшиной подействовала угнетающе. Скукожился Гурин, словно из него воздух выпустили. Скажи ему Гурин, что он сочинял антифашистские стихи, что помог бежать пленному Косте, что собирал в поле листовки и разбрасывал их в поселке, что скрывался от разных работ и мобилизаций, что у него не было дня без риска, что голодали… Скажи обо всем этом такому — на смех ведь подымет. Он же ничего не знает, сам подобного не пережил. Усвоил одно: «Сидел под маминой юбкой», был в оккупации, — значит, нет ему веры…

Неизвестно, чем бы закончилась эта свара Гурина с Грачевым, если бы в тот же вечер не подняли новичков по тревоге. Их построили в одну шеренгу, сделали поименную перекличку и стали проверять обмундирование. Перекличку делал какой-то новый лейтенант — высокий, худой, лицо землисто-черное, суровое. Старшина Грачев лишь ходил рядом и настороженно ждал ответов солдат на вопросы лейтенанта.

Закончив проверку, лейтенант спрятал список в полевую сумку, сказал солдатам:

— Моя фамилия Иваньков. Федор Васильевич. Буду вас сопровождать до части. У кого есть какие претензии? — спросил он. — Может, ботинки дырявые, или жмут, или велики? Может, кто недополучил чего?

Солдаты молчали, и тогда Грачев подал голос:

— Да че тут спрашивать? С обмундированием полный порядок: все новенькое, с иголочки!

— Если ботинки жмут или очень просторные — говорите сразу, не стесняйтесь, — продолжал лейтенант, не глядя на Грачева. — Обращаю особое внимание на обувь потому, что ноги надо беречь. В плохо пригнанной обуви далеко не уйдешь. А всякие там мозоли, натертости солдату не прощаются. Какой же это солдат, толк от него какой, если он ноги натер? Портянки все умеете наматывать? — спросил он. — Кто не умеет? Не стесняйтесь, говорите.

Солдаты как-то неловко заулыбались — ну, подумаешь, портянками пользоваться, — кто ж этого не умеет, премудрость большая! И никто не признался в этом, стояли, переступали с ноги на ногу, словно прощупывали, на месте ли их портянки. Но лейтенант не поверил, вызвал из строя ближайшего к себе солдата, посадил на траву и приказал снять ботинки. Тот, подавляя смущение, стал разуваться. Размотал обмотки, развязал шнурки, наконец добрался до портянок. Вытащил ногу из ботинка и поднял ее.

— Показываю, как правильно наматывать портянки, — сказал лейтенант и, взяв солдата за ногу, размотал портянку. — Крайние, подойдите поближе. Смотрите. Всем видно? — Он ловко поддел короткий уголок портянки под ступню, натянул туго и, крепко обернув вокруг пятки, завернул конец вокруг щиколоток. Обхватив ногу левой рукой, правой он ласково огладил ее. — Вот. Никаких складок. Нога должна быть как куколка. Надевайте ботинок, — сказал он солдату, придерживая конец портянки. — Даю пять минут сроку — всем переобуться: дорога предстоит длинная.

— Ну как, лейтенант, все в порядке? — нетерпеливо спросил Грачев.

— Все, — сказал лейтенант.

— Воинство что надо! Особенно вон тот, — указал старшина на Гурина. — Шустер! Того и гляди…

Лейтенант, будто не слышал его, скомандовал:

— Равняйсь! Смирно! Напра-а-во! Шагом марш! — и сам поспешил в голову колонны.

 

Второй эшелон

овобранцы вышли длинной серой колонной за поселок и запылили разбитым большаком на запад. Чем дальше они уходили от родных мест, тем больше проникала в сознание та опасность, навстречу которой они шли, тем тревожнее становилось у каждого на душе. Гурина к тому же еще грызли тоска и обида после стычки со старшиной… Однако все это сложное сплетение чувств перекрывало одно — сознание, что он в рядах армии, в рядах своей родной армии, и идет на фронт воевать, что наконец-то свершилось то, о чем он мечтал на протяжении долгих двух лет оккупации! Когда он об этом думал, ему становилось совсем легко, весь он заряжался чувством бодрости и храбрости, и суровая обстановка, и трудность перехода делались не такими страшными, хотя уже первые километры заставили думать о привале, о воде, о тяжести вещмешка. Пот ручьями катился из-под пилотки, попадал в глаза и ел их, будто рассол.

А мимо, обгоняя колонну, мчались машины, в машинах ехали солдаты, веселые и озорные, кричали пешим:

— Не пыли, пехота!

— Эх, люблю пехоту: сто верст прошел и еще охота!

Хорошо им шутить, сидя в кузове.

Машины, машины с людьми, с грузами. А были среди них и совсем пустые, могли бы и подвезти… Смельчаки или нетерпеливые выскакивали из колонны, догоняли попутку, цеплялись за борт. Но лейтенант строго пресекал такую вольность, возвращал всех ретивых обратно в строй, грозя суровым наказанием. И это Гурину казалось странным и непонятным. Но, наверное, так надо. Надо для дела, для войны. А раз надо, значит, надо подчиняться…

Одна мысль, как молитва, билась в воспаленной голове Гурина: хотя бы не оказаться слабее других, хотя бы вынести все это и не раскиснуть. Не заметили бы окружающие его усталость. Он должен быть сильным, выносливым, иначе зачем он здесь?..

И вдруг понеслась по колонне из головы в хвост спасительная команда:

— При-и-ва-ал!

Повалились все на жухлую, пыльную траву, позадирали ноги, положили их поверх вещмешков — пусть кровь отхлынет.

Пить хочется, глоток бы водички — холодненькой, прозрачной. Не додумался взять с собой. И вдруг откуда ни возьмись какая-то тетка — беженка, видать, — предлагает:

— На вот, солдатик, попей, — и она выпрастывает из сумки большую зеленую бутылку с водой. — Попей, еще холодненькая. Нарочно полотенцем обмотала, чтобы не скоро нагрелась.

Гурин с радостью берет бутылку, прикладывается к ней с жадностью, пьет большими глотками.

— Не пей! Не пей! — кричит издали лейтенант. Подошел поближе. — Зря, мамаша, — упрекнул он женщину. — Губите сына. — Он думал, что это мать Гурина.

— Как же это? — растерялась она. — Вода хорошая — из кринички, сама набирала. И бутылка чистая, мыла как следует.

— Не в том дело. В походе надо стараться как можно меньше пить. Вода расслабляет организм, потеть будет больше и быстро устанет, — объяснил лейтенант и тут же повысил голос, чтобы все слышали: — Товарищи, старайтесь воды не пить. Горло пополощите, и все. Перетерпите, потом охота пропадет. Чем больше будете пить, тем больше жажда будет мучить. Лучше возьмите кусочек хлеба, посыпьте солью и пожуйте. Жажда пропадет.

Женщина внимательно слушала, кивала согласно, но совет о хлебе с солью встретила с недоверием:

— Не может быть. От соленого всегда пить хочется… А насчет воды, наверно, правда. Разгоряченным коням тоже воды не дают.

— Подъе-е-ем!

— Кончай ночевать!

— Старшие групп, проверьте людей.

— Смирно! Шаго-ом арш!

Шли весь день и почти всю ночь. Шли быстро, привалы были редкими и короткими. Вдоль колонны то и дело передавалось: «Не курить!», «Не шуметь!»

И от этой торопливости и затаенности, во время которой только слышно было шарканье многочисленных подошв, в душу Гурина закрадывалась беззащитная тревога. Шли без оружия, а впереди все сильнее и сильнее погромыхивало, и красное зарево передовой уже не только не гасло, но с каждым километром все больше и больше разгоралось.

Холодок близкой опасности пробегал по спине, и солдаты уже сами, без всякой команды, притихли, молча поглядывали на сполохи и настороженно прислушивались к недальним громовым раскатам.

Гурина всю дорогу мучили обмотки, они постоянно сползали с ноги, развязывались, волоклись по пыли, пока задний не наступал на этот длинный хвост. Гурин сходил на обочину и, кляня изобретателя этой несуразной обувной принадлежности, перематывал обмотки. Наконец ему надоело возиться с ними, он снял их и запихал в карманы шинели. «Все равно ведь темно, никто не видит, а на привале снова намотаю».

Но ни на первом, ни на втором привале он их так и не намотал.

На рассвете колонна свернула с дороги и пошла степью. Под ногами хрустел сухой бурьян, полынная пыль першила в горле.

Остановились где-то в большой балке, вдоль которой шла чахлая, с проплешинами лесная полоса.

Лейтенант посадил солдат на траву, а сам надолго ушел куда-то что-то выяснять. Возвратился он налегке — без шинели и без вещмешка, словно дома побывал, поднял свою команду и, не равняя и не пересчитывая, повел дальше.

Балка эта вся была набита войсками, почти под каждым деревцем стояли машины, повозки, прямо на открытой местности были оборудованы зенитные позиции — в круглых ямах, задрав к небу длинные стволы, стояли зенитки.

Лейтенант привел новичков в молодую рощицу. Здесь было раскинуто несколько палаток. Одна из них, самая большая, похоже, была штабная — туда чаще всего сновали офицеры. Туда же скрылся и Иваньков. Вышел он минут через пять с другим лейтенантом, подал знак солдатам, чтобы шли за ним, и, не оглядываясь, продолжал о чем-то спорить со своим напарником.

— Ну, а я тут при чем? — оправдывался новый лейтенант. — Я тоже хочу в свою часть. Понимаешь, сказали: пока.

— Знаю я это «пока», — махнул рукой Иваньков и отстал от него. Жестом остановил колонну: — Ну-ка, разберитесь! Быстро, быстро! За мной, шагом арш!

На просторной лужайке их ждали офицеры и сержанты. Они стояли толпой, смотрели на прибывших — видать, ждали их. За ними на разостланных плащ-палатках тремя кучами лежало оружие, брезентовые патронташи, каски.

Тот лейтенант, что спорил с Иваньковым, крикнул:

— Младший лейтенант Алиев! Принимай первый взвод.

Наперед выбежал молоденький чернобровый офицер. На нем было совсем новенькое обмундирование, и сам он, видать, был офицер тоже новенький — только из училища.

— Слушаюсь! — козырнул он. — Первый взвод, на-пра-а-во! — скомандовал Алиев. — Шагом марш! Стой! Налево! Вольно… — и сам расслабился, покраснел вдруг: наверное, первый раз получил подчиненных. Вспотел даже. Оглянулся, позвал: — Сэржант Сычев, принимай первое отделение. — Говорил он с заметным акцентом — немного врастяжку, и иногда вместо «е» у него звучало «э». — Список составь, раздай оружие… — и вдруг запнулся, уставившись на плащ-палатку. Потом обернулся, крикнул: — Товарищ старшина! Старшина Тягач!

Вразвалку подошел старшина — приземистый, скуластый, деловой.

— Ну, в чем дело? Что непонятно?

— Сколько тут? Как его делить? — указал Алиев на оружие.

— Как хотите, так и делите, — развел старшина руками. — На взвод два РПД, четыре ППШ, остальным винтовки. По паре гранат. Ну?

— Всего четыре автомата и два пулемета? — переспросил Алиев недоверчиво.

— Ну! Сколько есть. А что, мало?

— Нэкомплект. Пулеметов мало. Хоть бы еще два. И автоматов мало. Только младшим командирам?

— Ну. Молодежь пока с винтовками повоюет. Между прочим, безотказное оружие, — старшина последние слова адресовал новичкам.

— А мне автомат? — спросил Алиев.

— А вам зачем? У вас пистолет.

— Нэт… Я знаю: пистолет пистолетом, а автомат лючче. Мне уже говорили.

— Найду, — пообещал старшина. — Все?

— Все. Давай, Семенов, — кивнул Алиев сержанту.

Семенов окинул свое отделение взглядом, выбрал самого крепкого паренька, спросил:

— Фамилия?

— Толбатов. Александр.

— Бери пулемет. Первым номером будешь. Ты? — ткнул он карандашом в грудь его соседа.

— Шахов… — отозвался солдат.

— Шахов второй номер. Бери сумки с дисками. И — винтовку. Так. — Нагнулся, поднял подсумок, подал Шахову. — Гранаты в ящике возьмите. Запалы потом я сам раздам. Каски не забудьте и не теряйте. Это касается всех. Бывает, получат каски, нести тяжело, жарко, возьмут да побросают на дороге. А на передовой потом локти кусают: осколочек, пуля на излете — все это, когда в каске, не страшно.

— А если прямое попадание? — спросил кто-то.

— Ну, от прямого, конечно, не спасешься, а если чуть наискосок чиркнет — голова уцелеет. Так. Пошли дальше по порядку. Фамилия? — ткнул он карандашом в грудь Василию.

— Гурин.

— Гурин… А почему без обмоток? Потерял? Что ж ты за солдат! И винтовку потеряешь?

— Нет, товарищ сержант…

— Что нет?

— Не потерял… Вот они, в кармане.

— Вместо носового платка? — усмехнулся Семенов. — Бери винтовку, патроны, гранаты, каску… И сейчас же обмотки намотай. — И добавил с улыбкой: — На ноги. Это не кашне, на шею не надень.

Гурин не обиделся на эту остроту сержанта, только чуть смутился, себя выругал: надо было вовремя надеть эти злосчастные обмотки, времени было предостаточно. Взял винтовку и все, что полагалось, отошел в сторонку, сел на землю, принялся за обмотки.

Вооружив, командиры развели новичков по окопам, уже отрытым кем-то в полный профиль и оборудованным по всем правилам военной науки: брустверы замаскированы, в стенках сделаны ниши для гранат.

Василий спрыгнул в эту аккуратно оборудованную ячейку, сел на дно, привалился спиной к прохладной стенке, вытянул ноги и вскоре задремал.

Разбудил его шум: громкие команды, звон котелков, разговоры — рота выстраивалась на завтрак. Строил ее старшина Тягач.

Гурин схватил вещмешок, винтовку, быстро встал в строй.

— Вещи оставь в окопе, — сказал старшина, — котелок только возьми. Ведь ясно было сказано!

Оказывается, уже была команда, чтобы вещи не брать, но Василий не слышал. Пока он относил обратно свои вещи, старшина терпеливо ждал.

— Разрешите встать в строй? — Напуганный еще старшиной Грачевым, Гурин ожидал и теперь выговора, но Тягач лишь кивнул головой на строй, сказал спокойно:

— Становись. Рота, за мной — шагом марш!

Походная кухня стояла под деревцем в тени — видать, ее только что откуда-то привезли. Повар-солдат в засаленном фартуке длинным черпаком делил по котелкам пахучий густой суп. Раздавал он свое варево весело, с прибаутками:

— Подходи! Живей! Подставляй, не робей! А мы вот тебе сейчас зачерпнем — сверху погуще, снизу пожирней! Навались! Шрапнельки вам, чтоб было чем фрицев бить.

Очередь подвигалась быстро.

Старшина стоял тут же и каждого, кто получил паек, отсылал «домой» без строя.

Гурин устроился на бруствере, хлебал суп и посматривал вокруг. А кругом, насколько хватало глаз, степь кишела солдатами.

«Ох, ты!.. Сколько народу! А вдруг самолеты налетят?..» — и он невольно посмотрел вверх: небо чистое, ни облачка. И успокоил себя: «Ничего, наверное, охраняют, сам видел зенитки…»

После завтрака их снова построили и вывели в поле. Подошел лейтенант Иваньков, усадил всех на склоне холмика амфитеатром — чтобы все его видели — и, прежде чем начать беседу, назначил двух наблюдателей за небом, объяснив им их задачу:

— Увидите самолет, громко подайте команду: «Воздух!» — Откашлялся, заговорил четко: — Мы с вами находимся в боевой части, товарищи. Мы уже на фронте, правда, пока во втором эшелоне. Дисциплина самая жесткая — военная, фронтовая. Запомните: наш фронт — Четвертый Украинский, командующий фронтом…

Он называл номера и наименования армии, дивизии, полка, звания и фамилии командиров.

Гурин подумал даже, что лейтенант слишком много раскрывает им военных тайн. Зачем? Ведь номера частей — это же такая военная тайна! Секрет! А он вслух говорит об этом стольким солдатам.

После сообщения «военных тайн» лейтенант сказал:

— Ну, меня вы уже знаете. Я пока у вас за командира роты… А теперь займемся делом. — Он взял у ближайшего солдата винтовку, перебросил ее в правую руку — схватил крепко за цевье, поднял вверх. — Винтовку берегите и без нее ни шагу: она ваш друг и спаситель. Без винтовки на фронте делать нечего. Запоминайте сразу накрепко все, что буду говорить, на повторение у нас времени нет. Винтовка — это оружие, шутки шутить с ней нельзя. Винтовка раз в год сама стреляет. Не в боевой обстановке никогда не целься в человека — может выстрелить. Отворачивай ствол от людей — вверх, в сторону. Проверяй казенную часть — там может случайно оказаться патрон. Это для безопасности, чтобы друг друга не перестреляли. Ну вот… А теперь — ближе к делу. Винтовка образца… — и лейтенант рассказал ее историю, ее боевые данные, ее возможности. Показал, как заряжать, как затвором досылать патрон в казенник, как целиться, как стрелять. Показал, как разбирать и собирать затвор, и тут же заставил всех проделать это самим.

Гурин усердно внимал всему, что говорил Иваньков: он понимал, что это необходимо, и рад был, когда с третьего раза смог без подсказки разобрать и собрать затвор.

После обеда лейтенант вывел свою роту в овраг, где каждый выстрелил по три патрона по мишеням, и поэтому обратно солдаты шли в таком возбуждении, будто совершили бог весть какой подвиг.

— Дядь, а гранаты научите бросать? — выкрикнул молоденький солдатик, путаясь в длинных полах шинели.

Лейтенант улыбнулся в ответ, поискал глазами солдата в строю, сказал:

— В армии нет ни дядей, ни тетей… Надо обращаться по званию: «Товарищ лейтенант». — И пообещал: — Покажу и гранату. После ужина, если будет еще светло. — Он посмотрел на часы: — А можно и сейчас. Гурин, сбегай принеси свои гранаты.

Василий с радостью пустился к своему окопу и принес гранаты. Отобрав их у Гурина, лейтенант отодвинул рукой всех солдат подальше от себя для безопасности.

— «Лимонка» — грозное оружие, — пояснил он. — Поражает осколками на расстоянии… Ну вот… Перед боем надо гранаты привести в боевую готовность. Для этого берем запал и ввинчиваем в корпус. Перед броском нужно поставить ее на боевой взвод. Для этого берем гранату в правую руку, прижимаем предохранитель к телу гранаты, отгибаем проволочные усики и за кольцо выдергиваем чеку. — Он дернул кольцо и забросил его через плечо, не спуская глаз с гранаты, словно в кулаке у него была зажата голова змеи. — Все, граната на боевом взводе. Если я отпущу пальцы, граната взорвется. Хочешь — не хочешь, теперь ее надо бросать. И подальше, чтобы осколками не ранить самого себя. Ложись! — скомандовал он. Солдаты плюхнулись на землю. Лейтенант отошел подальше и, бросив гранату, сам упал на землю. Граната взорвалась, подняв сноп пыли. Посыпались осколки и комки земли. Кисло запахло динамитом. — Понятно? — спросил он, отряхиваясь.

— По-о-нятно, — вразнобой ответили солдаты.

— Кто хочет попробовать?

Охотников нашлось много, и тогда лейтенант, прикинув что-то, вызвал Гурина.

— Твоя граната, давай бросай.

Дрожащими руками Василий взял гранату, стал ввинчивать запал.

— Спокойно, не торопись, — подсказывал лейтенант, внимательно следя за руками Гурина. — Так, правильно… Держи крепко. Ну, усики, усики отогни. Так. Держи крепко и выдерни рывком кольцо. Так. Держи. Теперь бросай. — Гурин бросил гранату и смотрел на нее, как она, щелкнув чем-то, крутилась на земле.

— Ложись! — крикнул Иваньков и, ударив Гурина по плечу, упал с ним на землю. И в этот момент раздался взрыв. — Ты что же это? — Вставая, упрекнул Василия лейтенант. — Залюбовался? Нельзя забывать таких вещей. Становись в строй.

На другой день лейтенант Иваньков учил новичков ползать по-пластунски. Прежде чем положить их всех на землю и заставить ползти, он сам с винтовкой, уткнув голову в пыльный бурьян, добросовестно прополз довольно изрядное расстояние. Так же тщательно он показал, как окапываться под огнем.

— Вот так, не поднимая головы, лопатой ковыряй землю и нагребай перед собой бруствер. Самый маленький холмик земли — и уже голова твоя от пули защищена. А ты греби, долби землю, зарывайся вглубь. Земля-матушка, говорят солдаты, не выдаст, земля-матушка спасет. Лопату, как и винтовку, берегите: она тоже ваш спаситель. Землю не разбрасывайте, а на бруствер, на бруствер…

Лейтенант Гурину нравился. Нравился тем, что он все знал, все умел и старался научить других. Несмотря на усталость, он выкладывался весь, не щадя себя. Гурин ловил каждое его слово, каждый жест. Иваньков, наверное, заметил это и все чаще обращался к нему, стал выделять его, и Василию это льстило.

Пока Иваньков учил свою роту элементарным премудростям войны, отделенные и взводные командиры тоже учились — с ними проводили занятия старшие офицеры. Только на третий день они вернулись в роту и, сменив Иванькова, вывели солдат в поле повзводно, а потом рассредоточили по отделениям и стали отрабатывать тему: «Отделение в наступательном бою».

— Короткими перебежками вперед! — командовал сержант Семенов — непосредственный начальник Гурина. — Вперед! Быстрее!

Дважды «брали» штурмом окопы «противника», дважды Семенов делал разбор и все был недоволен:

— Медленно! Долго топчетесь перед окопами «противника», выискиваете местечко, куда прыгнуть. Быстрее надо. Сейчас нам предстоит прорвать двойную линию обороны…

Снова рассыпались по полю, заняли исходный рубеж, затаились, чтобы по команде подняться в «наступление». Но на этот раз Гурину не пришлось идти «в атаку» — его позвали к командиру роты.

— Иди, тебя майор Крылов вызывает, — сказал Иваньков мрачно, глядя куда-то в сторону.

— А кто это?.. А где он?.. — заволновался Гурин, чувствуя что-то неладное.

— Вон связкой покажет.

У майора Крылова тоже был свой окоп. Майор сидел на бруствере и читал газету. Когда Гурин представился, он взглянул на него из-под большого козырька своей фуражки, переспросил:

— Гурин? Садись, побеседуем, — пригласил он мягко, будто Василий ему был сын родной. — Ну, как служится?

— Ничего…

— Никаких жалоб?

— А какие жалобы? Одет, обут, накормлен.

— Это верно. Ты из Букреевки?

— Да.

— Немцы свирепствовали? — сочувственно спросил он.

— Да… Как везде, наверное…

— Как же тебе удалось спастись?

— Сам не знаю…

— В гестапо или в полицию тебя вызывали?

— Нет… Как-то обошлось…

Майор пристально посмотрел Гурину в глаза.

— Комсомолец?

— Да. Комсомольский билет сохранил, — похвастался Василий.

— Молодец, — похвалил майор. — Ну, расскажи мне подробно, чем занимался, как жил при немцах? Мне это просто интересно знать.

Гурин охотно стал рассказывать свою оккупационную эпопею, Крылов слушал его не перебивая.

— Стихи со мной, в вещмешке… Хотите принесу? — Гурину очень хотелось показать майору свои стихи, но тот сказал: — В другой раз… А как солдаты, твои однополчане, довольны службой?

— Наверное, довольны… Я же их не спрашивал.

— Ты понимаешь, какое дело… — начал майор доверительно. — Отступая, немцы немало оставили разной сволочи, завербовали на свою сторону, дали задание вредить, сеять панику, распускать разные слухи. Вот таких нет среди вас? Не замечал?

— Да вроде нет… Если бы попался такой — морду сразу набили бы.

— Нет, морду бить не надо, — сказал майор. — В таких случаях надо мне сообщать. Понял? А мы разберемся, что это — случайная болтовня или, может быть, злонамеренная. А морду бить — так можно спугнуть опасного врага. Понимаешь?

— Конечно…

— Ну вот и отлично. Значит, ты стихи сочиняешь? Молодец. Поэтов любишь? Кто тебе больше всех нравится?

— Пушкин, Лермонтов, Некрасов… — Гурин хотел назвать еще Есенина, но воздержался: в школе учительница Есенина читать не разрешала.

— Молодец. Вкус у тебя хороший, — похвалил его майор. Голос у Крылова был мягкий, убаюкивающий, глаза добрые, располагающие.

Они поговорили еще, и майор отпустил Гурина. На прощанье, как бы между прочим, предупредил:

— О нашем разговоре никому не рассказывай.

— Ладно, — пообещал Гурин. — Я понимаю.

— Вот и хорошо.

— Ну что? — встретил его лейтенант.

— Да… спрашивал, как жил при немцах.

— А-а… Ну что ж: у него работа такая — знать все и обо всех. — Он сдвинул брови, вспомнил что-то. — Да, а что это старшина в запасном на тебя бочку катил?

— На построение я опоздал, — признался Гурин. — С мамой долго прощался. Он упрекнул меня оккупацией, а я в ответ ему тоже что-то сказал. Не помню уже, что…

— Оккупацией? Да, дураков не сеют, не жнут… Ладно, иди во взвод. Не обращай внимания, — посоветовал Иваньков ему вдогонку.

Гурина очень тронуло такое участие лейтенанта в его делах, он сразу перестал чувствовать себя одиноким и, обрадованный и будто освобожденный от какого-то тяжкого груза, налегке побежал к ребятам.

Во второй половине дня занятия были снова всей ротой. Лейтенант учил, как отбивать танковую атаку. Главное, говорил он, не надо бояться танка. Бей по смотровым щелям, целься в них. «Ослепнет» — остановится. Бросай гранаты под гусеницы. Бей бутылками с горючей смесью. Надвигается на тебя танк — не робей, пригнись пониже в траншее, ничего он с тобой не сделает, пройдет, а ты ему с тыла бутылкой или гранатой…

Хорошо говорил лейтенант, увлеченно, и солдат заражал боевым настроением, выгонял страх из неопытных душонок. И в самом деле, рассуждал Гурин, чего бояться танка, это же неуклюжее, медлительное создание, под стволом у него, оказывается, стань, и он не возьмет тебя — «мертвая зона». Главное — без паники.

— А сейчас я покажу вам, как обращаться с противотанковой гранатой и с бутылкой с горючей смесью.

Но действие ни той, ни другой он показать не успел. Прибежал связной и сказал, чтобы вся рота сейчас же, в срочном порядке была построена у заброшенного карьера, — связной указал, где этот карьер. Туда уже направлялись со всех концов поля другие подразделения.

Лейтенант быстро привел роту к маету построения. Там распоряжался какой-то майор — указал место Иваньковой роты, побежал к другим.

Кроме майора, здесь бегали и другие офицеры — какие-то они были все возбужденные, суетливые и молчаливые. Чем-то тревожным веяло от всех, и эта тревога невольно передалась и солдатам. Они затихли и ждали, что будет.

— Судить будут одного гада, — шепнул сержант Семенов. — «Эсэсовца».

— Немецкого шпиона поймали? — удивился Гурин.

Сержант взглянул на него, усмехнулся:

— Самострела, чудак.

— Как это?

— Как! Струсил и, чтобы поскорее выбраться с передовой живым, прострелил себе либо руку, либо ногу. Ранило, мол, а там госпиталь, думает, прокантуется какое-то время. Но это дело не скроешь, врачи сразу видят, что за рана.

— Сам в себя стрелял? — еще больше удивился Гурин и, представив себя на месте того солдата, поежился: нет, он так поступить не смог бы.

Сержант снова оглянулся на Гурина:

— Чего удивляешься? Такие прохиндеи, брат, есть — что хочешь над собой сделают, лишь бы на передовую не попасть. А за них пусть воюют другие. Это те же дезертиры, а может, даже и похуже.

«Прав сержант, — подумал Гурин. — Конечно, таких надо судить…»

Наконец собрались все — батальон, а может, — и больше, — понятия не имел тогда Гурин, что за воинская единица расположена в этой лощине.

— Поплотнее, поплотнее, — командовал майор. — Вы своих ведите сюда, сюда… Так…

Буквой «П» выстроил майор собравшихся и неожиданно громко скомандовал:

— Равняйсь! Смирно! — И в этот момент откуда-то из-за правого крыла батальона вышел высокий подполковник с папкой в руке. За ним, чуть приотстав, в большой фуражке с узким околышем шагал низенький солдат — с лицом, изъеденным оспой. В руках наперевес он держал новенький карабин. Вслед за этим коротышкой в стеганых шароварах и в фуфайке шел солдат с каким-то неестественно бледным лицом. Он держал на груди перевязанную левую руку и поглядывал на собравшихся испуганными глазами. По бокам его охраняли два автоматчика. Метрах в десяти перед строем все они остановились. Подполковник отошел чуть в сторону, открыл папку и стал читать приговор военного трибунала. В нем говорилось о том, что рядовой Кислов Геннадий Иванович, рождения 1920 года, место жительства ст. Рутченково («Рутченково! — удивился Гурин. — Это же совсем рядом с нашим поселком!»), женат, имеет двух детей, во время наступления струсил и совершил членовредительство, прострелив себе руку.

«Такой здоровый, женатый уже и струсил. Теперь стыдно. Эх, ты…» — Гурин переступил с ноги на ногу — его одолела неловкость за солдата: земляк все-таки и так опозорился.

За трусость, проявленную во время боя, Кислов приговорен к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

«К смерти? — Гурин вздрогнул и смотрел на солдата, приговоренного к смерти, соображая, чем все это кончится. — Не может кончиться смертью, — думал он. — Попугать, наверное, решили. Сейчас подполковник продолжит чтение и объявит: „Однако, учитывая…“» И Гурин посмотрел на подполковника, ожидая именно этих слов, но тот уже закрыл свою папку и медленно отступил подальше от осужденного.

«Неужели так и оставят и уведут солдата куда-то и где-то там расстреляют? Нет, они уведут его, но не расстреляют, это все только для нас, новичков, чтобы мы знали, что этого делать нельзя и что за такие вещи могут приговорить и к высшей мере. Самострелов строго судят… Конечно, это урок!..» — рассуждал Гурин и снова взглянул на солдата, осуждая его, и сочувствуя, и желая его приободрить как-то. Но тут он увидел неожиданно, словно она проявилась вдруг, метрах в десяти за солдатом свежеотрытую яму. Раньше он не обращал на нее внимания, думал — просто окоп. Мало ли их тут по полю нарыто. Теперь эта свежая куча земли перепугала Гурина больше, чем сам приговор. «Неужели?..» — билось в голове.

— Привести приговор в пополнение!

Из группы офицеров быстро вышел старший лейтенант, скомандовал осужденному:

— Кру-у-гом!

Тот встрепенулся, сделал движение корпусом — хотел повернуться через правое плечо. Но, вспомнив, что команду «кругом!» надо исполнять через левое, рванулся в обратную сторону, крутанулся по всей форме и застыл лицом к своей могиле.

— Три шага вперед — шагом марш!

Солдат шагнул раз, другой…

Далее Гурин не мог смотреть, опустил глаза. Хотел сглотнуть слюну, но во рту пересохло, на лбу выступил пот. Когда раздался залп, он вздрогнул, засучил вспотевшими пальцами, словно искал, за что бы можно схватиться…

И в ту же секунду на разные голоса запели команды:

— Смирно! Налево! Шагом марш!

— Смирно! Направо! Шагом марш!

— Кругом, шагом марш!

— Шагом марш!..

— Шагом марш!..

В минуту опустела площадка, колонны торопливо расходились по своим местам расположения.

— Старшина, через десять минут ведите роту на ужин, — приказал Иваньков. — Я пойду в штаб батальона, вызывают. — Ни на кого не глядя, лейтенант быстро ушел.

Солдаты собирали котелки, становились в строй, исполняли команды — и всё это делали как-то тихо, молча, боясь взглянуть в глаза друг другу, словно были в чем-то виноваты.

Гурин сидел на бруствере, рядом стоял котелок, наполненный кашей, но есть не хотелось. Он невольно посмотрел в сторону заброшенного карьера — там на фоне закатного неба маячили несколько фигур: одни стояли неподвижно, другие работали, засыпали могилу.

«Да… Вот она какая — война, фронт… Тут не шутят…»

Гурина слегка подташнивало. Чтобы отвлечься, он взял ложку, набрал каши, но до рта не донес — его вырвало. Гурин корчился на бруствере, стараясь сдержаться, но его выворачивало наизнанку.

Превозмогая бессилие, он взял лопату, выдолбил небольшую ямку и, вывалив в нее кашу, закопал ее.

В тот же вечер им выдали сухой паек, пополнили боеприпасы и повели куда-то в ночь…

 

Зеленый Гай

ли долго и путано, пока наконец увидели «фонари» над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Изредка где-то вздыхали орудия, с воем, холодя кровь, проносились снаряды.

— Не шуметь! Прекратить разговоры! — передавалось все чаще и чаще по колонне.

Спустились в овраг и шли по дну его. Внезапно остановились, но тут же побежали: кто-то стоял и почти каждого торопил: «Быстрее, быстрее, колодец пристрелян».

Пахло порохом, землей, кровью. Вокруг колодца были сплошные воронки, валялась искореженная кухня, лежала убитая лошадь. В стороне стонал солдат, над ним стоял на коленях санитар, делал перевязку.

Пригнувшись, все бежали куда-то по полю. Когда вспыхивала ракета, прижимались к земле, а потом снова поднимались и бежали. Вдруг Гурина кто-то остановил, сказал:

— Давай прыгай, только тихо…

Гурин увидел перед собой окоп, повиновался и прыгнул в него. Отдышавшись, он посмотрел вверх — над ним было высокое звездное небо. Вспыхнула ракета, и звезды исчезли. Ракета с шипением погасла и упала где-то рядом. Сделалось совсем темно.

Сидеть в окопе было скучно и жутковато. Гурин попробовал выглянуть, но, никого не увидев, снова спрятался. Так сидел он довольно долго, пока не услышал чей-то голос:

— Эй, ты, давай котелок. Да не греми, немец рядом.

Василий обрадовался: значит, он не один здесь и о нем кто-то заботится. Через некоторое время котелок возвратили и приказали: не спать, наблюдать за противником.

Наступил день. Кругом стояла такая тишина, будто никакой войны и нет. Поднялось солнышко, в окопе стало теплее. Гурину хотелось посмотреть, что делается на поверхности. Вдруг до него донеслось приглушенное:

— Эй, ты?..

«Не меня ли?» — подумал он и осторожно высунул голову. Из соседнего окопа в его сторону смотрел молодой солдат. На голове у него был укреплен куст травы (Гурин позавидовал его смекалке), а глаза блестели озорно и пугливо, как у зверька. Из ихнего взвода солдат, Гурин запомнил его — веселый паренек. Звать только не знает как.

— Ну, как ты? — опросил тот.

— Ничего. А ты?

— Тоже.

Вдали в лощине лежало притихшее село. Беленькие хатки, сады с изрядно покрасневшими листьями и за селом желтое поле. Собственно, это была лишь окраина большого селения, а само оно уходило влево и скрывалось за бугром.

— Что за деревня? — спросил Гурин у соседа.

— Зеленый Гай.

— Откуда знаешь?

— Слышал.

Их разговор прервала разорвавшаяся невдалеке мина. Солдаты, словно суслики, тут же юркнули в окопы, и хорошо сделали, так как мины стали рваться одна за другой у самых окопов, засыпая их землей. Гурин сжался в уголке и думал, что налету, наверное, не будет конца, ждал, что вот-вот мина залетит в окоп и все будет кончено. Но налет прекратился так же внезапно, как и начался. Остался только пороховой дым да комки земли на дне окопа. Посидев немного, Василий стал отряхиваться. И снова услышал:

— Эй, ты… живой?

— Живой, — ответил Гурин как можно бодрее. — А ты?

— И я.

— Тебя как зовут?

— Степан… Степка. А тебя?

— Василий. Откуда ты?

— С Новоселовки. А ты?

— Букреевский.

— Земляки, значит! — улыбнулся гуринский сосед. — Давай держаться друг друга?

— Давай… — обрадовался Василий. На сердце стало так хорошо, легко — дружок у него появился! «Вот я и попрошу его: если меня убьет, чтобы он писал маме письма от моего имени: пусть она думает, что я живой. Надо дать ему адрес. Только не сейчас, не так быстро. Тем более — тишина кругом, опасности никакой!» — размышлял Гурин.

А тишина и правда была такой редкой, даль была такой прозрачной, какой она бывает, кажется, только в самое мирное время. В воздухе паутинки летали, и на много верст кругом — до самого горизонта — никакого знака, что тут идет война. Тихая, мирная степь. И лишь сознание подсказывало Гурину, что тишина эта обманчива, что все затаилось, замаскировалось, вкопалось в землю.

Сосед Гурина — Степка настолько освоился, осмелел, что даже вылез наружу, сел на край окопа, а ноги свесил в него.

— Красота! — произнес он, и в ту же минуту послышался окрик сержанта:

— Сейчас же в окоп, твою мать!.. Вылез, как… — и снова матерные слова. — Ребенок, что ли!..

Степка нырнул в окоп, и тут же две пули, вжикнув, ударились в его бруствер.

— Видал? Теперь не вылазь, — сказал Гурин Степке.

— Ага… — голос у Степки дрожал. — Вот гады! Так же можно и убить человека.

Посидев немного, Гурин вспомнил приказ — наблюдать за противником. Водрузив себе на каску куст перекати-поля и несколько веточек полыни, он стал смотреть поверх бруствера в сторону немецких траншей. Там по-прежнему была тишина и покой — ни звука, ни тени. И вдруг он увидел: на бугре за деревней, где стоят скирды соломы, от одного стога к другому идет человек. Явно немец. «Они стреляют по нас, а мы что, сидеть сюда пришли?» — рассудил Гурин, загнал патрон в казенник и стал целиться в идущего. Долго целился, наконец решил, что тот на мушке, и нажал на курок. Винтовка дернулась и больно ударила Гурина в плечо, но он не обратил на это внимания, смотрел на немца и ждал, когда тот упадет. А он даже шагу не прибавил — так и прошел спокойно от скирды к скирде.

— Опять! — послышался голос сержанта, и через какое-то время Гурин увидел его рыжую голову, свесившуюся к нему в окоп. — Ты стрелял?

— Да.

— Зачем?

— А немец там шел.

— Где ты увидел немца?

— Как где? Возле стогов соломы.

— Ё… Елки-палки! — закатил сержант глаза. — Дите!

— Почему? — обиделся Гурин.

— Убил немца? — спросил сержант ехидно.

— Нет…

— Дите. Да ведь!.. Ведь туда, наверное, километров пять будет?

— А пуля летит до восьми… Лейтенант говорил.

— «Летит», — передразнил Гурина сержант. — Дите. А эффективный прицельный огонь на сколько метров можно вести? Об этом говорил лейтенант?

— Говорил…

— Ну так что же ты? Забыл?.. — и уже по-деловому, спокойно предупредил: — В белый свет не пуляй, еще настреляешься. — И, прижав голову к земле, пополз к себе.

Когда стемнело, сержант снова появился над окопом. Стоя во весь рост, он приказал Гурину:

— Собери котелки у ребят нашего отделения, пойдешь за ужином.

Василий быстро выскочил из окопа, винтовку и вещмешок оставил внизу. Подумал и бросил туда же шинель, чтобы легче было идти.

— Ты что, дома у мамки или на передовой? А если немцы встретятся, чем отбиваться будешь? Котелками?

Василию стало стыдно, что из него получается такой нескладный солдат, проворчал: «При чем тут мамка» — и снова полез в окоп. Нацепил на себя всю амуницию, собрал котелки, побежал вместе с другими солдатами за кашей в овраг, куда пришла кухня.

Кашу раздавал тот же повар. Только был он не таким веселым, как раньше. Торопливо черпал кашу, с силой стряхивал ее с черпака в котелок, и она со чмоком проваливалась в глубь круглых алюминиевых посудин.

— Давай, давай! Держи котелок как следует! Следующий! Не зевай! Тут каждый метр пристрелян, а мне вам надо еще и завтрак успеть сварить. Какая рота? Так, кажется, последняя…

Нагрузились солдаты кашей и пустились в обратный путь. Бежать Василию было тяжело, неудобно: на спине вещмешок, на плече винтовка, в руках по четыре котелка… Поле сплошь изрыто воронками, о которые он то и дело спотыкался. Просторная каска наползала на глаза, а поправить ее нельзя, руки заняты.

— Быстрее, быстрее, — торопил их сержант из третьего отделения — он водил солдат за ужином.

А как еще быстрее? Гурин и так уже совсем выдохся. Весь в поту и дышит на пределе, как загнанный пес… А тут еще немец ракеты одну за другой пуляет в небо, освещает — видно все как днем. Василий невольно приседает, ждет, когда она погаснет. А погаснет — темень сразу такая сгущается, что перед собой ничего не видно. Пока глаза привыкали к темноте, снова раздалось шипение — полетела в небо хвостатой кометой новая ракета, вспыхнула на высоте — опять приседай.

Приотстал Гурин от своих, ноги путаются в длинной шинели, ругает про себя сержанта — зачем заставил все нацепить? Ребята из других отделений налегке — только котелки да оружие. Даже без касок…

И вдруг — холодящий душу вой: мина. Упал Гурин на землю, и тут же взрыв раздался. Даже не взрыв, а будто ударило чем-то тяжелым рядом, даже земля вздрогнула, запели на разные голоса осколки, запахло динамитом. Не успел Василий голову поднять — вторая мина, третья, да все ближе, ближе. Вокруг него вспыхивают огненные кусты — не знает, куда деваться. Вжимается плотнее в землю и понимает, что это не спасение. В какое-то мгновение уткнулся головой в свежую землю, вдавился в нее. А мины, будто остервенев, одна за другой, одна за другой, Гурин уже перестал различать отдельные удары — все слилось в сплошной гул. Бьет совсем рядом, отдаются сильные толчки в грудь, в голову, приподнимает его какая-то сила — то ли воздушная волна, то ли ему так кажется, — всеми силами вжимается в землю, успокаивает себя: «В воронку не попадет: не может мина дважды ударить в одно и то же место». Это он слышал от кого-то… И вдруг у самой головы — бом! Тупой удар и взрыв с каким-то непроходящим звоном.

Конца-краю, кажется, нет этому налету, будто обрушилось небо на землю. «Боже мой, когда же это кончится?.. Наверное, зря не взял у мамы молитвы, может…» А мины толкут и толкут землю, то ближе, то чуть дальше, то снова совсем рядом, словно щупают, где тут залег солдат. «Господи, спаси меня!.. Господи, спаси меня и помилуй!.. Господи…» — лихорадочно шептал Гурин откуда-то пришедшие, совсем чужие слова. И тут как бы в ответ на его просьбу сильнейший удар совсем рядом, будто по голове Гурина огромной дубиной огрели, тягучий звон пошел и, не прекращаясь, так и застрял в ушах. Гурин вдруг перестал слышать взрывы, то ли они прекратились, то ли его оглушило. Нет, кажется, прекратились: земля больше не вздрагивала. Полежал немного, поднял голову, поправил каску. Звон не проходил, нудно так зудит, на одной ноте. Поковырял пальцами в ушах — не помогло, зудит. И кажется, не только в ушах, а вокруг все наполнено этим зудящим звоном.

Собрал котелки и не знает, что с ними делать: идти ли в роту или вернуться к кухне обновить кашу. В них ведь если что и осталось, то все перемешалось пополам с землей. Решил вернуться. Пошел не спеша. Дым и пыль медленно оседали, противно воняло динамитом.

Идет Гурин, головой трясет — хочет избавиться от звона в ушах, а он все не проходит.

Пришел в овраг — кухни и след простыл. Никого! Жутко ему стало, одиноко. Не раздумывая долго, пустился бегом к своим окопам. То сержант подгонял — с трудом бежал, а тут никто не понукает, сам бежит, будто кто гонится за ним следом. Страх гонит, — знает, хотя и стыдно в этом признаться…

Бежит, дышит тяжело… Вот-вот должны бы уже и спасительные, такие родные окопы быть, а их все нет и нет. Что такое? Не заблудился ли? Этого еще не хватало! И сердце забилось испуганным воробьем, и горечь пополам с испугом опять холодит душу.

Остановился, огляделся — ничего не поймет: кругом только темень. И вдруг показалось ему, что взял он слишком вправо, и тут же побежал влево. Долго бежал — опять остановился. Нет, все-таки, кажется, надо правее… И заметался Гурин по полю, как пуганый заяц. Бегал, бегал, выбился из сил, остановился. «Нет, так нельзя… Надо осмотреться, все прикинуть, сориентироваться…» — начал он успокаивать себя.

Где-то далеко вспыхнула ракета, он не стал прятаться от нее — будь что будет: ему надо осмотреться. И вдруг на самом излете увидел он на далеком бугре скирды соломы. «Так вот же они, это же те самые — напротив них наши окопы! Значит, вперед мне надо, вперед!» — обрадовался Василий и затрусил рысцой напрямую.

Еще не добежал до окопов, видит, навстречу ему идут сержант и лейтенант Алиев.

— Под налет попал? — спросил сержант.

— Да! — обрадованно сказал он: Гурин был безмерно счастлив, что вновь видит своих.

— Мы думали, убило, — сказал Алиев и положил ему руку на плечо, чтобы успокоить.

— А почему так долго? Налет когда кончился? — спросил сержант.

— К кухне возвращался, хотел попросить каши… — Гурин поднял котелки. — А она уже уехала…

Сержант отобрал у него котелки, заглянул в один, в другой.

— С землицей? Ну ладно… Не надо было отставать. Все проскочили нормально.

Василий ничего не сказал, пошел к своему окопу. Упал на бруствер — не может отдышаться.

— Попало? — спросил Степка.

— Ага…

— Страшно было?

Гурин не ответил.

— Вообще-то жутко, верно? — продолжал Степка.

— Жутко, — согласился Гурин бодро, боясь хоть чем-нибудь выдать свой испуг.

Утром, когда взошло солнышко, пригрело ласково и мир вокруг был так хорош, Гурин невольно вспомнил о ночном налете и удивился: «А был ли налет, а со мной ли это было? Неужели это я корчился в воронке, стараясь зарыться в землю как можно глубже, и шептал: „Господи… Мамочка, родная, спаси меня…“ Откуда эти слова? Я их никогда не знал… Да еще и „помилуй“ — ну совсем как святоша какой. Смешно! Услышал бы кто — позор!.. А вообще зря, наверное, перепугался: ничего ведь не случилось! Да и почему должно было меня убить? Именно меня? Первым? У нас еще никого даже не царапнуло. А меня должно было убить? Нет, этого не может быть. Я молод, я жить хочу, я умею слагать стихи и хочу быть знаменитым… И вдруг убьют! Нет! А зачем мне тогда даны ум, талант? Я же должен все это проявить, осуществить, сделать в жизни что-то большое, полезное, оставить след и потом уже уйти из жизни… Нет, меня не должно убить…»

И тут ему вспомнились уроки по «Краткому курсу истории ВКП(б)», вспомнилось, как долго и настойчиво втолковывал им учитель диалектику по четвертой, философской главе: старое отживает, молодое растет, развивается. От низшего к высшему, от нарождающегося к зрелому, от неразумного к разумному… У Васьки от всего этого кружилась голова: с детства склонный к мечтательности, он силился понять эту вековечную мудрость, хотелось дознаться до всего: откуда все взялось, как образовалось. Но неспособность мыслить абстрактно толкала Ваську искать примеры в окружающей жизни, а она часто подбрасывала ему совсем другое: из их класса умерла Нина Огаркова — молодая красивая девушка, у бабушки Фени умерла совсем маленькая внучка. «Это исключение, — говорил учитель. — Мир развивается в вечной борьбе противоположностей: жизнь и смерть, свет и тьма, новое и старое, нарождающееся и отживающее, передовое и отсталое, революционное и контрреволюционное. Побеждает всегда прогрессивное. Но в силу разных причин бывает, что временно верх берет негативное. Однако в конечном итоге победа остается за новым, передовым, прогрессивным, иначе не было бы развития ни в природе, ни в общественной жизни».

Теперь, сидя в окопе и призывая себе на помощь эту философию, Гурин опускал в ней всякие неприятные исключения, думал только о главном: молодое выживает. Хотелось верить в это, как в непробиваемую броню. И он верил, и эта вера вселяла в него надежду на жизнь, настраивала на оптимистический лад, заглушала в нем страх перед действительностью.

День прошел почти спокойно. Немцы обстреливали передний край приблизительно через каждый час, но уже не так сильно, как ночью. Однако всякий раз Гурин забивался в угол окопа, сжимался там в комочек и прощался с жизнью. Но налет кончался, дым рассеивался, и жизнь продолжалась. И снова он торжествовал и говорил себе: «Нет, меня не убьет… Я должен жить — у меня есть планы, дела…»

Новички уже стали привыкать к своей жизни — к обстановке, к местности, к налетам, им уже думалось, что они так и будут тут сидеть неопределенно долго, пока немцам не надоест поливать их минами и они не убегут, как вдруг вечером, вместо того чтобы собрать котелки, их спешно выгнали всех из окопов и повели в тыл. Вели прямо по степи, без дороги, вывели к какому-то леску, тут их покормили и повели дальше, через кукурузное поле, пока они снова не оказались на передовой. Эта передовая была оживленней, чем первая, тут чаще взлетали ракеты, то с одного, то с другого фланга беспрестанно стучали пулеметы, и трассирующие пули красивыми огоньками обозначали трассу.

Попрыгав в траншею, солдаты извилистыми ходами сообщения проникали все ближе и ближе к переднему краю. Наконец их остановили, выделили наблюдателей, а остальным приказали отдыхать: на рассвете предстоит наступление. Опустившись на дно, Гурин привалился плечом к стенке траншеи, подобрал под себя ноги, чтобы по ним не ходили, и собрался «отдыхать». Но прибежал младший лейтенант Алиев, растолкал его:

— Эй… Пэрвий взвод?.. Давай укрытие. Там, — он указал рукой вправо, а сам, пригнувшись, заспешил по траншее дальше собирать свой взвод.

Узким извилистым ходом сообщения вслед за другими солдатами Гурин быстро нашел это укрытие. Несколько ступенек вниз, брезентовый полог над входам, и он очутился в довольно просторной землянке. Подвешенная к бревенчатому потолку сплющенная гильза от снаряда, сильно коптя, освещала внутренность землянки мерцающим пламенем. Землянка плотно была набита солдатами, одни полулежали, другие сидели, привалясь к стенке и обняв оружие, словно любимую; одни спали, другие что-то жевали, третьи разговаривали вполголоса. Гурин стоял у входа и обшаривал землянку глазами — искал местечко посвободнее, где бы можно было обосноваться, когда услышал знакомый голос:

— Эй, Василь!.. Давай сюда! — Это был голос новоселовского Степки. Гурин прошел к нему, он потеснился. — Садись. Где ты пропал? Шли, шли вместе, — и вдруг пропал. Утром в наступление. Слышал?

— Слышал, как же…

— Давай спать, пока можно, — он подвинул локтем каску, на нее примостил вещмешок, натянул на голову воротник шинели и, свернувшись калачиком, улегся.

Рядом сидели двое в маскировочных халатах, и Гурин все время поглядывал на них: сразу было видно, что это не обычные солдаты, они и сидели как-то независимо, и разговаривали, не обращая ни на кого внимания. Одно слово — разведчики! Смелый, отчаянный народ! Василий представил себя в маскировочном халате, с финкой в кожаном чехле, с пистолетом на боку и трофейным автоматом на груди. «Эх, жаль, не попал в разведчики, — позавидовал Гурин соседям. — То ли дело!..»

— Ешь, — оказал один из них другому. — Ты что, психуешь? Че не ешь?

— Не хочется… — и признался: — Я знаешь чего больше всего боюсь?

— Чего? — насторожился первый.

— Ранения в живот. Вывернет кишки, а сам живой. И мучайся. Нет, лучше уже сразу, совсем. Особенно, говорят, опасно ранение в живот, когда желудок полный.

— Хреновина! — отрубил первый.

— Врач в госпитале говорил.

— Верь им больше, этим коновалам! А я, бля, всегда перед заданием набью брюхо, как барабан!..

«Какой-то блатяга, а может, воображает», — подумал Гурин о разведчике и посмотрел на него. Здоровый парень со сбитым на спину капюшоном выковыривал ножом из банки куски мяса, ел аппетитно и не переставая говорил:

— А иначе как же? Идешь — не к теще на блины. Может, придется сутки или двое на нейтралке лежать.

«Красивый парень!» — снова позавидовал Гурин и пожалел, что сам он не такой, как они.

— Скоро идти, — сказал первый.

— Успеем!.. Шо у тебя за часы? Э, немецкая штамповка? Вот часики так часики, — и он хлопнул крышкой. — Швейцарские! У одного фрица отобрал. Тащил его километров пять на себе. Даром, что ли? Так он пожаловался лейтенанту: «Ур цап-царап». — «Я тебя, гадюка, говорю, сейчас как цап-царапну!» Во нахалюга! Съежился: «Найн, найн…» — Разведчик усмехнулся и запел, собирая вещи: — «Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах… Звезды тускло мерцаю-ю-т…» Пошли, луна уже, наверно, закатилась.

Разведчики ушли, стало просторнее, и Гурин разлегся совсем свободно. Сон сморил не скоро, думалось о завтрашнем наступлении, о разведчиках.

На рассвете, когда подняли на завтрак и Гурин получил свою порцию супа, — есть его не стал, а тайком выплеснул за бруствер: боялся ранения в живот.

Пришел лейтенант Иваньков, окинул всех взглядом, улыбнулся, заговорил как можно бодрее:

— Ну, как настроение? Боевое? — И, не дождавшись ответа, сказал: — Правильно. — Он присел у входа на ящик с патронами, заговорил доверительно: — Запомните, ребятки, вот что: будьте быстрыми, расторопными. Бежать — быстро, падать — быстро, подниматься — быстро. И не трусьте. Струсил — пропал. Замешкался, засуетился, промедлил — все, капут: подстрелят. Если попал под артобстрел, броском — вперед, ближе к немецким траншеям, там безопаснее: из боязни, чтобы не поразить своих, немцы палить из пушек по вас не будут. И еще. Возле раненых не останавливайтесь, помощь им окажут санитары. Ваше дело — вперед, короткими перебежками, к немецким траншеям. Атака начнется по сигналу зеленой ракеты, через двадцать минут после начала артподготовки. Двадцать минут наша артиллерия будет обрабатывать оборону немцев, потом перенесет огонь в глубь обороны, а мы должны вслед за артиллерией, не дав противнику опомниться, овладеть его траншеями и преследовать дальше. Как видите, задача простая. Выполнение ее будет зависеть только от нашей сноровки, быстроты, натиска, упорства.

В траншее послышался топот многочисленных сапог; кто-то рывком отдернул полог над дверью, и в землянку, пригибаясь, вошел старший лейтенант — поджарый, стремительный, с двумя крест-накрест ремнями, с планшеткой на одном боку, на другом — огромный пистолет в деревянной кобуре (после Гурин узнал, что это маузер), сбил на затылок пилотку:

— Это что за собрание? Иваньков, ты все еще митингуешь?

— Разъясняю задачу, товарищ комбат, — сказал спокойно Иваньков, не обижаясь на окрик старшего лейтенанта и не оправдываясь перед ним.

— Поздно! Через полчаса в наступление, все уже должны быть на своих местах и ждать команды, а вы всё разъясняете.

— Надо, — сказал Иваньков. — Новички, необстрелянные…

— Поздно учить! У вас было время во время формировки.

— Три дня…

— Трое суток, — поправил комбат. — А теперь, перед смертью, не надышишься.

— Почему же перед смертью? — поморщился лейтенант.

Комбат на какой-то момент запнулся, но быстро овладел собой:

— Поговорка такая есть… Как все равно: на охоту идти — собак кормить. Все на исходный рубеж — шагом марш! — Обернулся к Иванькову: — Где твой НП? Я переношу туда связь, поближе…

Они вышли из землянки. Вслед за ними тесной толпой заторопились солдаты.

Рассвело. Стали видны немецкие траншеи — они легко угадывались по земляному валику, протянувшемуся поперек поля. Сколько еще осталось до атаки — солдаты не знали, часов у них ни у кого не было, и они только нетерпеливо поглядывали друг на друга.

Неожиданно сзади загрохотало, словно там случился обвал, и над головами, одни со свистом, другие с шипением, пронеслись первые снаряды. Гурин, да и другие невольно пригнулись, но вскоре, сообразив, что это началась артподготовка и что это летят наши снаряды, приободрились, стали наблюдать за разрывами. Над немецкими траншеями один за другим вспыхнуло несколько черных кустов разрывов. А вскоре их стало так много, что в дыму и пыли трудно было что-либо различить. Выстрелы орудий, свист пролетавших снарядов, разрывы — все смешалось в сплошной гул, и от этого гула в душе Гурина росло торжественно-радостное настроение. Солдаты победно улыбались друг другу, словно уже одолели противника.

— Во дают! — сказал Степка. Слов его Гурин не расслышал, но догадывался по губам и по его сияющим глазам, что он сказал. Тем более что это же самое «Во дают!» все время вертелось на языке и у Гурина.

Взвилась зеленая ракета, и в тот же миг на разные голоса то там, то здесь послышалась команда: «Вперед!»

Гурин вылез на бруствер и, втянув голову в плечи, побежал. Тротиловый смрад стоял над полем, от дыма и пыли першило в горле. Упал, передохнул немного, схватил покрепче винтовку правой рукой за ствол и ринулся дальше. А сзади все слышалось: «Впе-е-е-ре-ед! Впе-е-ерее-д!..»

У самой головы — слева и справа противно взвизгнули пули, и Гурин снова упал, прижался к земле. Огляделся, увидел впереди воронку, вскочил и через секунду был уже в ней. Тут он почувствовал себя безопаснее. Не поднимая высоко головы, он оглянулся — по полю, как снопы, лежали солдаты. Одни поднимались, бежали вперед и снова падали, другие были неподвижны.

«Вперед! Вперед!» — этот крик не прекращался. Повинуясь ему, Гурин приподнял голову, чтобы наметить место, куда бежать дальше. В тот же миг штук пять пылевых султанчиков вспыхнуло перед самым носом — пули, вжикнув, зарылись в землю. Однако он все же успел заметить, что впереди лежали наши солдаты, вырвавшиеся вперед, приметил он и воронку, в которой можно укрыться. Подогнув под себя ноги, Гурин рванулся что есть силы вперед, побежал, зачем-то по-заячьи петляя. «Нет, меня не убьет… Меня не убьет…» — шептал он про себя, падая в воронку. Отдышавшись немного, огляделся, увидел — недалеко Степка лежит, тоже вертит головой, смотрит — боится оторваться от своих.

Откуда-то справа донеслось раскатистое «Ура-а-а!». Это взбодрило, они подхватились оба одновременно и бросились дальше. Пули вокруг вжикали и свистели, словно ребята попали в какое-то осиное гнездо. Но вот и они наконец, немецкие траншеи, вот и бруствер, утыканный маскировочным бурьяном… Повинуясь инстинкту скорее спрятаться в любую выемку, завидев траншеи, Гурин бросился к ним и спрыгнул с ходу в глубокую щель. Рядом плюхнулся Степка. Зырк-зырк по сторонам, ищут испуганно немцев, а их нету. Присели. Слева и справа с глухим стуком прыгали в траншею солдаты, траншея быстро наполнилась народом, все дышали тяжело, устало, загнанно.

«Убежали немцы, испугались! — торжествовал про себя Гурин. — А я даже и не выстрелил ни разу, впопыхах как-то и забыл, что надо стрелять, бежал с винтовкой, славно с дубиной». Он вытер рукавом пыль с затвора, загнал патрон. Хотя теперь это уже, наверное, было ни к чему…

— Смотри! — дернул его за рукав Степка и показал блескучий квадратик: плоский хромированный портсигар. — Вот, в окопе нашел! — В глазах его было столько радости, будто он невесть что добыл. — Наверное, серебряный. Первый трофей! — Он шаркнул портсигаром о шинель, счистил с него глину, и на уголках, под стертым никелем, явно обозначилась желтая бронза.

— Золотой, — съехидничал Гурин.

— Ладно… Завидно небось?

Вдоль траншеи бежал сержант и, матерясь, выгонял всех наверх.

— Расселись, как у тещи на блинах! Вперед, вперед, мать вашу!.. — Он подталкивал солдат, помогая им побыстрее выбраться из траншеи.

Вслед за ним торопился лейтенант Алиев и тоже кричал:

— Вперед!.. Быстро вперед!..

«Опять вперед…» — встревожился Гурин. Он-то уже успокоился, думал — все, конец атаке…

Не дожидаясь, когда сержант двинет его ногой под зад, он выскочил из траншеи и ринулся вперед. Пули свистели у самой головы, и он плюхнулся на землю. Только хотел подняться, чтобы бежать дальше, как рядом разорвалась мина, за ней другая, третья. Начался минометный обстрел. Гурин вжался в землю, однако вспомнил лейтенантов наказ — броском вперед, рванулся, побежал. Не видя поблизости никакого укрытия — ни бугорка, ни выемки, упал на ровное поле, спрятал лицо в стерню. И вовремя сделал, так как тут же над ним пропело несколько пуль.

Лежит, хочет увидеть, далеко ли свои, но голову не может поднять: пулемет строчит беспрерывно. Выпростал лопату, стал долбить землю, нагорнул небольшой бруствер перед собой — покойнее стало.

Озирается по сторонам — никого не видит поблизости. А пулемет бьет у самого изголовья, стучит редко, гулко, будто крупнокалиберный.

Постепенно стрельба стала затихать и совсем смолкла. Гурин снова осмотрелся — никого рядом, стало жутко: он один у самых немецких траншей! Не долго думая. Гурин вскочил и побежал в обратную сторону. И тут, как остервенелые, заработали пулеметы, пули свистели вокруг и, словно крупные градины, шлепались о землю. Не падая и даже не пригибаясь, он бежал к спасительной траншее. С разбегу, кубарем влетел в нее, обрушив край земли. Упал на задницу и чувствует — последние силы оставляют, задыхается, не хватает воздуха.

— Кто приказал отходить? — донесся до него голос комбата. — Кто, я вас спрашиваю? Ты почему отступил? Кто приказал?

Это уже относилось к Гурину. Он глядел на комбата, открыв рот и тяжело дыша, как загнанный воробей.

— Тебе ближе было прыгнуть в немецкую траншею, меньше риска, а ты бежал вон сколько обратно под пулеметным огнем! Ты мог бы гранатой пулемет уничтожить!..

— Один… Я ждал… — с трудом выдавил из себя Гурин что-то невнятное.

— «Ждал…» — Наверное, все-таки Гурин не очень был виноват, так как голос у комбата помягчел. — А теперь попробуй опять преодолеть это расстояние… Связные, быстро в роты — сведения о потерях. Быстро! Кушнарев, ну что там? Связь есть?

Кушнарев — бледный солдат-связист — сидел на корточках, крутил дрожащей рукой ручку коричневого пластмассового полевого телефона и надорванным голосом взывал к трубке, которая висела у него над ухом:

— «Волга», «Волга», я — «Дон»… Наверное, обрыв, товарищ комбат. Не отвечает… — сказал он, виновато глядя на комбата.

— Так пошлите кого-нибудь! Какого черта?! — Комбат кивнул на Гурина: — Ну-ка, быстро: провод в руку, и бегом! Найдешь обрыв, соедини и обратно. Быстро!

Гурин вылез из траншеи, взял провод в левую руку и побежал. Пули изредка посвистывали вокруг, но он не обращал на них внимания, бежал так, что ладонь нагрелась от скользящего провода. Приблизительно на полпути к своим траншеям, откуда началось наступление, провод выскользнул из руки. Гурин поднял конец и, не выпуская его, стал искать другой. Прошел немного вперед, потом влево, вправо, наконец нашел его, потянул, взял оба конца в руки, присел на землю и почувствовал, что соединить их он не сможет: провод был перерублен осколком, и у обоих концов металлическая сердцевина скрывалась в твердой оплетке. Нужен был нож, чтобы очистить концы, а его у Гурина не было. Он ткнул кончики проводов друг в дружку, они скользнули один о другой и тут же разминулись. С досады Гурин взял один конец провода в рот, стал грызть оплетку. Какой-то неприятный резиновый привкус был у нее, Гурин сплюнул и тут же принялся основательно рвать ее зубами. С трудом размочалил один конец, затем другой, оголил проводки, скрутил их крепко и подался обратно. Увидев ход сообщения — «ус», который выдавался далеко в нашу сторону, прыгнул в него — там было полно раненых. Одни сидели, привалясь к стенкам траншеи, другие лежали; они стонали, просили пить, звали на помощь. Санитары быстро перевязывали их, говорили раненым какие-то утешительные слова. Гурин осторожно пробирался по траншее и вдруг за очередным «коленом» увидел Степку. Бледный, без кровинки в лице, он сидел с закрытыми глазами, держал руку на перевязи и тихо звал:

— Мама… Ой, мамочка…

— Степа, тебя ранило? — присел возле него Гурин.

Тот перестал стонать, с трудом открыл глаза, прошептал:

— Ага… В плечо… — и улыбнулся неожиданно.

— Ты чего? — удивился Гурин.

— Повезло, мне, правда? Ранило!

— Повезло, — согласился Василий. — Могло и убить.

— Ты из какой роты? — дернул Гурина за погон откуда-то прибежавший лейтенант. — Марш к своим! Быстро! Кто тут еще есть?.. — прокричал он. — Кроме раненых, все по местам!

К своим Гурин прибежал вовремя: как раз готовились к очередному штурму. Офицеры собирали солдат в одно место, где в сторону немцев — был небольшой выход из траншеи — две ступеньки вверх и утоптанная тропинка через бруствер и далее — в лощину.

Разъяренный, с пистолетом наголо комбат торопил офицеров, и, когда в траншее скопились все оставшиеся солдаты, он закричал:

— Вперед! Вперед!

Первый солдат перемахнул через бруствер и скрылся, тут же хлопнули выстрелы со стороны немцев. Второй солдат, пожилой и неуклюжий, замешкался, и комбат заорал истерично:

— Вперед! Что ты как баба!.. Пристрелю, мать твою!.. Быстрее!

Тот вцепился руками за дерн, хотел подтянуться, но тут же упал обратно в траншею с кровавым пятном на лбу.

— Вперед! — кричал комбат. — Вперед!

Третий солдат только вылез на бруствер, как тут же клюнул носом в землю и сполз мешком на ту сторону.

— Вперед!

Приближалась очередь Гурина.

— Вперед! — тряс пистолетом комбат.

Сжавшись в комок, Василий одним стремительным рывком перемахнул через бруствер. Две пули запоздало просвистели мимо. Жив!

— Вперед! — неистовствовал комбат.

Василий вскочил, не помня зачем, закричал «ура!», выстрелил куда-то в сторону немецких траншей, пробежал несколько метров, упал. Снова вскочил, снова выстрелил и нырнул головой в большую, наверное от бомбы, воронку. Тяжело дыша, оглянулся. Там-сям лежали солдаты. Один из них перебежкой приблизился к Гурину, упал в соседнюю воронку.

Где-то совсем рядом заработал пулемет. Не вставая, Василий вытащил гранату и лежа бросил ее в сторону пулемета. Но когда граната была еще в руке, он уже чувствовал, что она пропадет зря: далеко не полетит, однако удержать ее он был не в силах, поздно. И действительно, граната разорвалась совсем рядом, обдав его землей. Гурин тут же выхватил другую, быстро вытащил чеку и, пока не рассеялся дым, встав во весь рост, швырнул вторую гранату как можно дальше. Швырнул и моментально юркнул снова в свое укрытие. А когда поднял голову, увидел на краю своей воронки молоденького солдата-казаха. Он смотрел на Гурина испуганными детскими глазами, хотел что-то сказать и не мог.

— Давай сюда, — поторопил его Василий. Тот живо сполз в воронку, подобрал под себя ноги, смотрел на Гурина, ждал чего-то. Гурин оглянулся — больше никто к ним не приблизился. Наш пулемет дал две длинных очереди и затих. Немецкий тоже молчал.

Назад, в траншею, возвращаться Гурин не мог. Вперед бежать, в немецкие траншеи, вдвоем — бессмысленно. Что делать — не знал. А казашонок смотрел на Гурина и чего-то ждал от него, каких-то действий, что ли, или слов.

— Подождем, — прошептал он, боясь, что их услышат немцы.

Казах кивнул согласно.

Солнце скрылось, сумерки стали быстро сгущаться. Потянуло прохладой.

Когда совсем стемнело, Гурин посмотрел на своего напарника, приложил палец к губам — тихо, мол, не шуми — и полез из воронки. Осторожно, еле сдерживаясь, чтобы не побежать, они, пригнувшись, ступая тихо, по-кошачьи, вернулись в свою траншею.

— О, живы! — радостно встретил их Алиев. — Живы! Быстро кушать и вперед — немес удрал.

— Как удрал? — удивился Гурин.

— Так — удрал! Догонять будем!

Они сидели с казашонком и ели кашу из одного котелка: тот свой где-то потерял. Ел, поглядывал на Гурина преданно, наконец сказал:

— Ти смелий!

— С чего ты взял?

— «Ура!» кричал.

— Ну да? Не помню. От страха, наверное.

— И-и, хитрий!..

Гурин отмахнулся ложкой, но было приятно услышать такое, как-то даже сам в своих глазах вдруг вырос и впервые зауважал себя, что свой страх смог так хорошо скрыть, а может, даже и подавить.

«Немес», к сожалению, удрал недалеко. Уже через час или полтора погони он обстрелял своих преследователей и заставил залечь. Долго лежали, вжимаясь в землю от каждой ракеты, ждали чего-то и нехотя, на всякий случай, окапывались. Потом сделали несколько перебежек, подошли поближе к противнику и принялись рыть окопы основательно.

Немцы беспрерывно бросали в небо ракеты, освещая местность, и тем больше всего досаждали солдатам — мешали копать: они вынуждены были всякий раз ложиться и затаиваться. Стреляли же они почему-то мало и куда-то в сторону. Запустят длинную цепочку трассирующих пуль в одну сторону, потом в другую, а потом возьмут да дадут непрерывную, на пол-ленты, очередь вверх, раскрасят черный горизонт разноцветными огоньками, словно елочную гирлянду растянули. Как-то не всерьез стреляли, будто забавлялись.

Сложив свою амуницию, Гурин принялся долбить землю лопатой. Но не успел снять даже верхний слой, как подошел младший лейтенант Алиев и приказал идти к командиру роты.

— Будешь связным, — пояснил Алиев. — Иди. Там он.

Лейтенант Иваньков долбил малой саперной лопатой землю и аккуратно складывал плитки дерна в сторонке — для последующей маскировки. Когда Гурин доложился, он поднял голову, присмотрелся, узнал:

— А, это ты, Гурин? Жив еще?

— Живой…

— Молодец, — похвалил он его за что-то. — У тебя десять классов образование?

— Да.

— Грамотный, значит. Будешь связным у меня.

— Хорошо.

— Не знаю, хорошо ли…

— А что делать?

— Лопата есть? Давай вот помогай.

Гурин положил в сторонке винтовку, вещмешок, шинель, отцепил лопату и принялся за работу.

То ли они обнаружили окапывающихся у себя под носом солдат, то ли их напугали наши разведчики, немцы неожиданно так всполошились, что открыли стрельбу из всех видов оружия. Пулеметы били с разных концов, трассы скрещивались, переплетались, расходились в стороны и снова перекрещивались. А потом вдруг за немецкой обороной что-то железно заскрежетало, горизонт озарился вспышками и послышался такой звук, будто рычало какое-то чудовище.

— Ложись, — лейтенант прижал Гурина к земле и сам упал рядом. В тот же миг один за другим там-сям раздались сильные рявкающие взрывы. Не успели отвыть осколки, как снова раздался рычащий скрежет я снова взрывы в нашей обороне.

И вдруг все затихло, как и не было ничего.

— Что это? — спросил Гурин отряхиваясь.

— Ишак… — сказал лейтенант, потом пояснил: — Шестиствольный миномет… Опасная штука. Шахматным порядком кладет мины.

Взвилась с шипением ракета, осветила весь передний край. При ее свете Гурин увидел вдали телеграфные столбы, редко посаженный рядок деревьев и насыпь. А за ними угадывались сады и беленькие хатки.

— Похоже, село какое-то?..

— Зеленый Гай, — сказал лейтенант.

— А там… Где мы в обороне сидели? Тоже Зеленый Гай, говорили?

— С другого фланга.

В сторону противника медленно пролетел наш «кукурузник», по нему стали бить несколько пулеметов, светящиеся трассы скрещивались в небе. В ответ «кукурузник» повесил над немцами большую «лампадку», послышалось несколько глухих разрывов, и вскоре он так же не спеша пролетел в обратную сторону.

— Помог, — сказал лейтенант, провожая самолет. Василий не понял, то ли всерьез он сказал это, то ли пошутил: уж больно как-то по-мирному стрекотал мотор у этого «бомбовоза».

Где-то уже далеко за полночь, основательно ухекавшись, Гурин и Иваньков уложили на бруствер последние дернины и сели на дно окопа друг против друга отдохнуть, словно обживали свое новое жилье. Длинный, сутулый лейтенант смотрел прямо перед собой, о чем-то думал. Потом встрепенулся, посмотрел на часы, осветив их карманным фонариком.

— О! — удивился он. — Время бежит!.. Сейчас пойдут за завтраком, и ты с ними. Принесешь нам на двоих.

Вещмешок Гурина лежал наверху, Василий вылез из окопа, выпростал из мешка котелок, принялся освобождать его нутро от разных вещей. Чтобы сэкономить место, он хранил в котелке полотенце, носовые платки и завернутое в газету мыло. Собственно, это и было почти все его имущество. Отдельно лежали лишь общая тетрадь в клеточку с портретом Пушкина на обложке — в ней были его стихи — да томик рассказов Короленко, который Василию раскрыть пока что ни разу не удалось.

— Мала посудина, — сказал лейтенант, кивнув на котелок, и тут же взял каску, зажал ее коленями, стал выдирать из нее «подушечки». Выдрал, выбросил за бруствер, дунул в каску. — Во! Сюда возьмешь кашу. Хватит нам? — он чуть улыбнулся.

— Хватит! — Гурин засунул свой котелок обратно в мешок.

— Нет, и свой бери. Там, может, что-то будет на доппаек мне — возьмешь. Беги во взводы, скажи — пусть выделяют людей за завтраком. И ты — с ними.

Одна каска на голове, другая в руке, винтовка, котелок, за спиной вещмешок. Шинель тяжелая — в карманах патронов полно. Хорошо, гранаты вчера побросал, легче стало. Побежал Гурин в один взвод, в другой, в третий. А третий далеко почему-то оказался, между третьим и вторым откуда-то взялись артиллеристы, сорокапятку свою окапывали, маскировали. Молодцы: на самую передовую выкатили, прямой наводкой будут бить. Хотя, что такое прямая наводка, Василий толком еще не знал, но по смыслу догадывался: прямо в лоб.

Собрали солдаты котелки и побежали гуськом в тыл. Кукурузным полем, к лесной посадке уверенно ведет их знающий сержант. Прибежали, а там уже кухня ждет их.

— На командира роты кто берет?

— Вот, связной его.

— Я… — отозвался Гурин.

— Давай сюда котелки.

Подставил Гурин каску, повар плюхнул туда полный черпак каши, еще зачерпнул, добавил до краев. На двоих.

— Доппаек на своего лейтенанта получи, — бросил он пачку печенья и крепкий бесформенный, как булыжник, кусок сахара. — Все. Масла сегодня нет.

Отоварившись первым, Гурин не стал ждать остальных, пустился в обратный путь. Бежит по полю, только жухлые листья на кукурузных стеблях шуршат да хлещут его по лицу.

Кончилось поле, выскочил на открытое пространство и — напрямую к окопу, где ждал его комроты. Да не всякая прямая — самая короткая и верная дорога. Бежал Гурин уже довольно долго, должны бы уже быть и родные окопы, а их все нет. Но ему не терпится скорее оказаться в спасительном окопе, и он, на минуту приостановившись, пустился дальше. Но вскоре снова остановился, огляделся. На востоке небо серело, предвещая скорый рассвет, впереди без ракеты видны телеграфные столбы, деревья. Там — немцы. «А где же наши?.. — забеспокоился Василий. — И никакой стрельбы… Может, еще чуть вперед пробежать? Нет, что-то ноги отяжелели, будто ватные сделались. Как бы не угодить к немцам. Сбился с дороги!..» При этой мысли сердце подскочило к горлу, забилось тревожно. Не долго думая, Гурин повернулся и рванул в обратную сторону. И как только он пустился бежать обратно, открылся со стороны немцев по нему такой огонь, что пришлось залечь. Переждал немного и снова — бежать. А пули роем вокруг головы — удивительно, как только не зацепит какая. С трудом добежал до кукурузы и, качаясь от перепуга и усталости, пошел краем поля вдоль обороны. Долго шел. Наконец вышел на простор и перебежками, так как уже совсем рассвело, стал пробираться в сторону передовой. Две-три перебежки, и наконец вот они — окопы! Наши! Обрадовался, будто домой попал. Прибежал к лейтенанту, упал на край окопа, выдохнул облегченно.

— Ты где пропадал? Я уж думал, убило…

— С дороги сбился… — признался Гурин.

— Один, что ли, шел?

— Один. Побежал вперед, хотел побыстрее…

— Не надо отрываться от группы.

— Чуть к немцам не попал. Вижу, дорога — и назад, а они — стрелять по мне.

— Так это по тебе они стрельбу открыли? А я думал, зайца гоняют по нейтралке.

— Там, наверно, разрыв большой между окопами.

— Разрыв — это плохо. Спускайся, есть будем.

Гурин протянул ему доппаек, он взглянул на него, махнул:

— Оставь пока у себя.

После завтрака, облизав ложки, Гурин сунул свою в вещмешок, а лейтенант — в полевую сумку.

— Ну? Что-то долго думают — никаких распоряжений. А эти гады уже одолели, — он полез под мышку и с остервенением почесался. — Вши одолели, — сказал он без стеснения.

— Это от тоски, — знающе объяснил Гурин.

— Какой там… Ранит меня, если не убьет.

Гурин молчал, и он продолжал:

— Я уже приметил. Семь раз был раненный, и всякий раз вот такая штука. Откуда только берутся. Три дня, как в бане был, чистое белье надел, а они вот, будто подсыпал кто… Это уж у меня приметой стало…

— Семь раз?! — удивился Гурин.

Прибежал связной от комбата, распластался с разбега на краю окопа, поправил каску, свалившуюся на глаза, выдохнул:

— Товарищ лейтенант… Комбат приказал подвинуть роту на правый фланг — ликвидировать разрыв… Разрыв там большой образовался…

— Прямо сейчас? — уточнил лейтенант.

— Да. Срочно, — подтвердил связной.

— На виду у немцев…

Связной промолчал. Да это к нему и не относилось, последнее лейтенант проговорил скорее для себя.

— Слыхал? — посмотрел он на Гурина. — Вот тебе и разрыв. Беги во взводы, передай приказ. Сначала в третий взвод. Скажи лейтенанту Пучкову: пусть по одному, поотделенно, короткими перебежками начинает продвижение.

— А как же окопы? — невольно вырвалось у Гурина: ведь всю ночь люди мучились — копали, долбили, маскировали.

— Какие окопы?

— Ну, эти…

— С собой возьмем, — сказал лейтенант, хмыкнув. — Бегом, выполняй приказание. И тут же — обратно.

Выскочил Гурин из окопа и направился в третий взвод. Добежал туда без приключений: немцы всего два или три выстрела сделали по нему. Да и то, наверное, не очень целясь — пули пропели далеко от него. Просто попугать решили.

Пучков — смуглолицый, остроносенький молодой лейтенант — выслушал Гурина, чертыхнулся, сплюнул себе под ноги, буркнул: «Хорошо….» — и стал натягивать на свою кудрявую голову пилотку потуже, готовясь к перебежкам.

От третьего ко второму Гурин бежал от окопа к окопу короткими перебежками, а иногда полз по-пластунски: немцы, видать, уже засекли его: просто так под огнем не будет человек мотаться — и принялись охотиться за ним, стали стрелять по нему чаще и точнее, пули вжикали совсем рядом.

Кажется, уже на последнем издыхании, окончательно умаявшись, наконец добрался он до своего взвода, передал приказ Алиеву и остался лежать возле окопа, не, в силах подняться. Однако отдышался немного и пустился в обратный путь. Пробежал несколько метров, упал, и пуля тут же вжикнула. «Ого, вовремя упал, — подумал Гурин. — Еще бы один миг — и как раз бы…» Но делать нечего, надо бежать дальше, и Гурин скомандовал себе: «Пора!» Подтянул ноги почти к самому подбородку и рванулся вперед. Но не сделал и половины обычной своей перебежки, как что-то рвануло его за воротник шинели и дунуло холодком в затылок. Догадался: пуля воротник зацепила. «Метко бьет, наверное снайпер… Надо затаиться, пусть думает, что убил, и отвлечется…» — решил Гурин перехитрить снайпера. Затаился, лежит не шевелясь, притворился мертвым, как божья коровка. Рассчитывает: «Ну, теперь он уже, наверное, смотрит в другую сторону, похоронил меня. Пора!» И снова Василий подтягивает незаметно ноги, собирается с силами, чтобы сразу, уже с места, вскочив, набрать максимальную скорость. Вскакивает и бежит. Бежит, а сам лихорадочно определяет: «Теперь он заметил меня, целится, сейчас выстрелит…» Гурин падает, и тут же рядом в землю впивается пуля. «Ага, не успел гад!.. — торжествует Василий. — Ну, теперь надо полежать подольше, чтобы он посчитал меня убитым. Сейчас он во все глаза смотрит». И снова Гурин лежит, затаясь. «Вот повезло… Все в окопах сидят, а я бегаю, как заяц… Нет, он меня не убьет, я должен жить, — начинает сверлить мозг ставшая обычной здесь его „молитва“. — Не убьет…» А сам думает о немце, который охотится за ним: «Ну, теперь, наверное, он уже отвлекся, может, уже и сказал кому-то там: „Айн рус капут“. Так, пока они там разговаривают, надо сделать еще рывок…»

Гурин вскакивает, бежит и снова определяет: «Целится, целится, сейчас выстрелит…» — падает, и тут же с каким-то остервенением впивается в землю пуля.

Счет потерял Гурин, сколько раз он вскакивал, сколько раз прикидывался убитым, чтобы обмануть снайпера, сколько раз призывал он себе на помощь свою «молитву», а только добрался он все-таки до комроты живым и невредимым. Да еще и духу хватило доложить:

— Ваше приказание выполнил…

— Вижу. Третий взвод начал перебежку. Пора и нам. Пошли, — он взял в одну руку шинель, в другую автомат. — За мной!

Не отдохнув, не отдышавшись даже, Василий последовал за ним.

Солдаты по одному короткими перебежками продвигались вдоль переднего края. На каком-то расстоянии от них, чуть глубже в нашу оборону перебегали и Гурин с командиром роты. Немцы сначала поливали их из винтовок и пулеметов, а потом начали забрасывать минами.

— Быстрее, быстрее! — кричал лейтенант солдатам и сам бежал вперед. Он пробежит, упадет, потом то же расстояние преодолевает Гурин. И вдруг лейтенант упал как-то неестественно и быстро, не успев и двух шагов сделать. «Убило…» — подумал Гурин и подполз к нему.

— О!.. — простонал тот и с досадой проговорил: — Так я и знал. Передай по цепи: командир роты ранен. Вместо себя назначаю лейтенанта Пучкова.

Подхватился Гурин, побежал наперерез солдатам. Увидел: залег один, он — к нему. На счастье, это оказался сам Пучков. Уткнулись друг в друга головами, чтобы не задели осколки, разговаривают громко.

— Что там еще? — спросил нетерпеливо Пучков.

— Ранило командира роты. Вместо себя он назначил вас.

— Тяжело ранило?

— Не знаю.

— Ладно. Понял. Беги к нему.

Вернулся Гурин к Иванькову — тот лежит вниз лицом. Гимнастерка на спине вся пропитана темной кровью, худые лопатки выпирают острыми углами.

— Передал? — спросил он, когда Гурин упал рядом.

— Да. Самому Пучкову сказал.

— Молодец. А теперь возьми мой автомат и шинель и — за мной.

Он поднялся, сначала неуверенно, качаясь, сделал шаг, другой, обрел устойчивость и побежал в тыл. Гурин — за ним. Бежали долго, не останавливаясь. Наконец он увидел окопчик, повернул к нему, упал.

— Может, вас перевязать?

— Сейчас… Сними с меня гимнастерку.

Расстегнув ремень, Гурин стал стягивать с него через голову гимнастерку. На спине она прилипла, и Гурин отдирал ее осторожно, чтобы не сделать лейтенанту больно. Но тот нетерпеливо сказал:

— Быстрее, — и повалился лицом вниз.

Так и не сняв гимнастерки, а лишь закатав ее вместе с нижней рубашкой на голову, Гурин уставился на худую костистую спину лейтенанта, всю залитую кровью. Присмотревшись, он увидел, что у командира роты пробиты обе лопатки: пуля вошла в левую лопатку, пробила ее, потом вошла в правую и тоже пробила ее навылет. Из четырех отверстий сочилась кровь.

— Что там? — спросил лейтенант.

— Лопатки пробиты…

— А позвоночник?

— Вроде нет…

— Попробуй перевязать… В полевой сумке пакет. — Он сел на землю, поднял вверх руки, чтобы Гурину было удобнее перевязывать.

Развернув пакет, Василий приложил мягкую «подушечку» к левой лопатке, протянул бинт через правую и, придерживая одной рукой «подушечку», другой рукой поддел бинт ему под мышки. Вторым витком закрепил «подушечку» и стал разматывать пакет вокруг груди.

— Туже, — сказал лейтенант.

Гурин натянул бинт, и сквозь него тут же четырьмя кляксами проступила кровь.

Забинтовав, Василий опустил рубашку и гимнастерку, стал застегивать ремень.

— Я сам, — лейтенант отобрал у него пряжку.

Пока он возился с ремнем, Гурин стоял над ним, готовый прийти ему на помощь. А потом как-то машинально огляделся вокруг и неожиданно удивился всему, и в первую очередь — простору. Горизонт был далеко-далеко. Над полем стеклянным куполом висело по-летнему чистое голубое небо. Вдали виднелась посадка, там ходили во весь рост люди, за посадкой урчали — машины. На западе, там, где они оставили свою роту, вспыхивали черные фонтаны земли от разрывов немецких мин. Но казались они так далеко и такими безобидными, что и не верилось в их смертоносность.

«Простор!.. Простор-то какой!.. И можно стоять во весь рост!» — Гурин смотрел вокруг так, будто он был выпущен на свет божий из долгого и темного заточения. До сих пор видел перед собой только землю и ходил он по ней не иначе как согнувшись, да и не ходил, а бегал, ползал по ней, сидел в ее глубине.

Мимо проплыла паутинка, паучок на ней полетел куда-то. Гурин проводил ее глазами. «Боже мой, благодать-то какая!..»

— Что там увидел?

Гурин смутился:

— Да так…

— Пойдем.

Поддержав лейтенанта под руку, Гурин помог ему подняться, подобрал его вещи, поплелся сзади, нагруженный своей и лейтенантовой амуницией. Они шли во весь рост, и это больше всего удивляло Гурина: он отвык от такой ходьбы, забыл уже, что можно ходить нормально.

Они вышли за посадку — там действительно сновали машины, в деревьях были спрятаны орудия, в глубоких ямах, выкопанных на конус, стояли танки с пригнутыми вниз хоботами пушек. Танкисты маскировали их ветками.

Санбат располагался за посадкой в роще. Тут было раскинуто несколько больших, как дом, палаток — с квадратными окошками и подведенными к ним электрическими проводами. Возле палаток сидели и лежали раненые: одни уже перевязанные, другие еще ждали своей очереди. Одни стонали, просили о помощи, другие матерились громко, чем-то были недовольны, третьи отрешенно и обреченно молчали.

Лейтенант кивнул на тень под деревом, сказал Гурину:

— Жди меня здесь, — а сам пошел в одну из палаток.

Сразу лейтенант не вышел, и Василий решил воспользоваться передышкой и написать матери письмо. Достал из вещмешка тетрадь, вырвал с конца чистый лист и стал писать.

«Дорогая мама!
Ваш сын Вася».

Я вот уже который день на фронте, повидал за эти дни немало. Но у меня все в порядке. Сейчас привел в санбат своего командира роты, его тяжело ранило. Он пошел к врачам, а я пишу вам письмо. Хороший лейтенант, добрый. Да здесь все хорошие.

Как там Танюшка, Алешка? Привет им.

У меня все хорошо, мама!

Написал, и вдруг взгрустнулось. Давно не видел своих, кажется, сто лет уже прошло с тех пор, как он расстался с матерью в Пологах. Свернул письмо треугольником, адрес надписал. Долго думал — указывать ли обратный адрес, свою полевую почту. Напрасно писать будут, разве на передовой можно получить письмо? Не успеешь… Но на всякий случай приписал: «Пусть, маме легче будет — все-таки есть куда писать ей».

Из палатки лейтенант вышел не скоро, а когда он появился, Гурин не сразу узнал его: обе руки его были продеты в петли из бинтов, которые свисали с шеи на грудь. Эти-то многочисленные бинты и делали Иванькова неузнаваемым. Лицо его было бледным, осунувшимся, глаза усталые.

— Ну, вот и все, Гурин. Опять — в госпиталь.

Василий не знал, что сказать, вскочил на ноги, стоял, смотрел на бинты.

— Накинь мне шинель на плечи, только осторожно. Вот так… Во… Спасибо. Знобит что-то. Письмо написал? — увидел лейтенант треугольник на вещмешке. — Молодец.

— Да. Только не знаю, куда его тут опустить.

— Оставь мне, я отправлю. У меня теперь свободного времени много будет. В полевую сумку положи.

Положил Гурин письмо и туда же стал перекладывать лейтенантов доппаек — печенье и сахар. Тот увидел, остановил.

— Не надо, не надо, — решительно сказал он. — Это себе оставь.

— Спасибо… — Гурин помялся и осторожно спросил: — Ну, так я пойду? — И тут же поправился: — Мне можно идти?

— Пойдешь, пойдешь, не торопись, — сказал Иваньков. — Слушай меня внимательно. Здесь, в той стороне, с километр, не больше, — указал он подбородком на восток, — тылы нашего батальона. Я узнавал. Наша кухня там. Пойдешь туда и вечером вместе с кухней возвратишься в роту. Так вернее будет и безопаснее. Иначе ты заблудишься. Понял?

— Понял.

— Ну вот… — Лейтенант выпростал из бинта правую руку и, морщась от боли, протянул Гурину. — Прощай. Желаю тебе удачи.

У Гурина в носу защекотало — растрогался, жалко лейтенанта стало: хороший человек. Пожал его руку и нагнулся за вещмешком и винтовкой.

— Ты вот что, — сказал лейтенант. — Винтовку свою мне оставь, а себе возьми автомат.

— Автомат? — обрадовался Гурин и тут же снял с плеча винтовку, положил. Подхватил с земли автомат, повесил себе на шею, улыбнулся лейтенанту благодарно. — Удобный какой: легкий, ловкий! — Ладонью погладил его, сжал крепко, схватил за шейку приклада — не верится в такое счастье. — Спасибо, товарищ лейтенант. До свидания!..

И Гурин пошел. Идет, а руки на автомате держит — одну на приклад положил, а другую на кожух. Идет вразвалочку, точно так, как тот солдат, которого он впервые встретил на своей улице в день освобождения. Радость распирает Гурина, хочется показаться кому-то, покрасоваться, похвастаться. Но перед кем? Кого тут удивишь? Но ему все равно радостно, легко, будто награду получил. «Лейтенант наградил автоматом. За что?.. Спасибо ему! С этим будет полегче бегать и стрелять удобнее».

Вечером вместе с кухней приехал Гурин на передовую. В условленном месте их уже ждали солдаты с котелками, с ними он вернулся в свою роту. Доложился младшему лейтенанту Алиеву — тот выслушал его, сказал:

— Ничего, жив будет… А ты, Гурин, принимай первий отделений.

— А сержант где?

— Нет сержанта, убил немес. Ты командир первий отделений. Мало людей осталось. Взвод тринадсать человек. Твой отделений четыре человек. Иди командуй. Наблюдение за немеем установи. Утром опять наступление.

— Днем наступали?

— Наступаль. Три раз. Немес укрепился крепко.

«Значит, тут были дела без меня, а я прохлаждался возле кухни, ждал темноты…» — упрекнул себя Гурин. Ему было стыдно, и он ждал от комвзвода выговора. Но тот сказал:

— Иди, командуй.

Гурин пошел в свое отделение. Солдаты, сидя у окопов, ужинали. Первого Василий встретил казашонка. Тот увидел Гурина, заулыбался, как родному. И Гурин ему обрадовался:

— Привет, Рахим.

— Ага, — закивал тот в ответ.

— Рахим, где наше отделение?

— Вот, — указал он. — Тут. Там, там.

— Позови всех ребят сюда.

Рахим быстро повиновался и привел отделение к своему окопу. Солдаты недоуменно смотрели на Гурина, молча рассаживались на земле.

— Беседа будет? — спросил один.

— Да нет, — сказал Василий. Ему было неловко в новой роли, не знал, с чего начать разговор. Наконец собрался с духом, объявил: — Меня назначили командиром отделения… — и замолчал. — Ну вот… — и это «ну вот» получилось точно как у лейтенанта Иванькова. — Ну вот, — повторил он. — Утром будет наступление. А сейчас основное — наблюдение за противником. Я думаю, всем наблюдать не имеет смысла, будем дежурить по очереди. Разделим ночь на пять частей, на каждого придется часа по полтора — по два, а остальным можно поспать. Как?

— Правильно, — отозвался опять тот солдат, который спросил, будет ли беседа.

— У кого часы есть? — Все молчали. — Ну что же, тогда будем так определять время… Приблизительно. Почувствовал — прошло полтора-два часа, буди следующего. Кто первый будет?

— Да какая разница? — снова отозвался солдат. — Давай я первым буду.

— Хорошо. Потом ты, ты, ты и я. Ладно? Я перепишу ваши фамилии. Ваша как? — обратился он к первому.

— Буравкин. Егор Иванович.

— Климов. Виктор Матвеевич.

— Горюнов. Николай Петрович.

— Рашидов Рахим.

— Отчество?

— Нет отчества.

— Как нет отчества? — удивился Гурин.

— Так. Нет отчества у нас.

— Отца как зовут?

— Отес мой звать Рашид.

— Ну, значит, Рашидович. Да?

— Да, — согласился Рахим.

Все засмеялись.

— Ну вот… Пока все. По местам.

Гурин занял пустой окоп между Рахимом и Буравкиным, лег на дно вверх лицом. Над ним далеко-далеко мерцали какие-то звезды. У звезд и созвездий есть имена, но он их не знал. Учебник по астрономии в десятом классе весь год пролежал без надобности: не было преподавателя по этому предмету. А жаль. Знал бы звезды, их расположение и сейчас по звездам определял бы время и сменял наблюдателей…

Перед рассветом Алиев вызвал Гурина к себе.

— Слюшай, Гурин. Организуй, пожалуйста, это… Накорми взвод. Возьми два человек — пойти на кухня. — И пожаловался: — А я сопсем больной. Живот так режет, так режет. Колет прямо.

— Пошли бы в санчасть… Или санитара вызвали бы.

— Как санбат? Раненый нет — иди санбат? Зачем пришел? Утром наступлений. Может, пройдет.

— А вдруг аппендицит?

— Зачем аппендисит? Вот так режет, кругом. Иди, пожалуйста, корми взвод.

Взял Гурин двух человек, пошел за завтраком. Дорога была знакома, и он с этой задачей справился легко и быстро.

Когда рассвело, Алиев снова вызвал Гурина к себе. Перебежками он добрался до его окопа.

— Слюшай, Гурин. Иди сюда, мой окоп. Скоро наступление, а я не могу — больно. Будешь команда подавать взводу, — он подвинулся к стенке, освобождая место Гурину.

Но наступления утром не было, отменили. Об этом передали по цепи, и солдаты расслабились, повеселели, напряжение спало.

Наступление началось во второй половине дня. В три часа заговорила наша артиллерия, и Гурин прокричал вправо и влево из окопа:

— Приготовиться к атаке! Приготовиться к атаке!

Алиев смотрел на часы — вот-вот наша артиллерия перенесет огонь в глубь обороны и взвод должен броситься на штурм немецкой обороны.

— Вперед, — оказал Алиев, и Гурин прокричал:

— Вперед! В атаку — вперед! Впере-е-ед! — и сам стал вылезать из окопа.

— Подожди, — дернул Алиев Гурина за шинель. — Посмотри, все пошел?

Немцы стали огрызаться минометами, мины обрушились на наши окопы. Гурин посмотрел влево, вправо, солдаты по одному выскакивали из окопов, устремлялись вперед, но тут же залегали.

— Вперед! — закричал Гурин снова. — Взвод, впере-е-ед! — Обернулся к лейтенанту: — Все уже пошли.

— Ну, давай… Командуй! Ти — командир взвода. Давай…

Выскочив из окопа, Гурин устремился вслед за солдатами. Но не успел он сделать и одной перебежки, как что-то тяжелое и громоздкое ударило его в спину, и он упал. «Что это такое?» — недоумевал Гурин. Какая бывает боль от пули, от осколка, он не знал, но ему казалось, что это должно быть ощущение какое-то острое, мгновенное. А тут удар, словно дубиной.

Правая рука онемела, во рту сразу пересохло, затошнило. Однако он сделал усилие, поднял голову — солдаты перебежками рвались вперед. Справа, откуда-то издалека, донеслось многоголосое «ура!». Гурин посмотрел в ту сторону и увидел: наши танки. Много танков, передние уже были далеко в глубине немецкой обороны. «Прорвали оборону немцев! — догадался он. — Обходят!..»

И точно: немцы стали выскакивать из траншей и убегать. Обрадованные таким успехом, подчиненные Гурина тоже закричали «ура!». Поддаваясь общему настроению, Василий вскочил и побежал догонять своих. Добежал до немецкой обороны, хотел перепрыгнуть траншею с ходу, но край земли обрушился, и он упал в окоп. Хотел выбраться из него — не смог: правая рука не повиновалась, в плечо кольнула острая боль. Спина была мокрой, и Гурин понял, что это кровь… Ему сделалось плохо, опять затошнило. Но он не потерял сознания, он изо всех сил старался не потерять сознания. Уткнулся лбом в холодную стенку окопа — стало лучше.

Тут подскочила санитарка — откуда она взялась, первый раз увидел: молоденькая блондиночка, шустрая такая.

— Тебя ранило?

— Наверное, — оказал Гурин, силясь улыбнуться ей.

Она помогла снять с него скатку, задрала гимнастерку, потом сняла ее совсем, стала перевязывать плечо — через грудь, через спину, накрутила бинтов — тепло от них сделалось, будто в телогрейку одела. Помогла снова надеть гимнастерку, подмигнула:

— Тебе повезло, родненький: кость, кажется, цела, не пробило. Недельку прокантуешься в госпитале и пойдешь дальше!

— А что там? — кивнул он себе на правое плечо.

— Осколок от мины. Ничего страшного! — И она быстро склонилась над другим солдатом.

Пока она перевязывала Гурина, в траншею набилось полно раненых — стонущих, нетерпеливых, и девчушка успевала ответить, помочь, успокоить.

— Потерпи, родненький… Потерпи, милый… Все будет хорошо.

В сумерки раненых стали выводить с передовой. Тяжелораненых вывозили телегами, легкораненые, ходячие шли своим ходом. Гурин тоже был ходячим и относился к числу легкораненых, хотя чувствовал себя совершенно обессиленным и, превозмогая боль, еле плелся в санбат. Возле кухни, которая привезла ужин, остановились передохнуть и поужинать. Гурину есть не хотелось, он сидел, терпеливо ждал, когда их поведут дальше.

Повар узнал его, окликнул:

— Эй, солдат! Это ты вчера со мной ехал на передовую?

— Я, — сказал Гурин.

— А сегодня уже обратно?

— Ранило… — Василий чувствовал себя скверно, ему было не до шуток. Наверное, крови много потерял.

Повар заметил это, подбодрил:

— Крепись. Сейчас раздам ужин, подвезу.

Кончил кормить людей, задраил винтами крышку, махнул Гурину:

— Иди, садись. — И когда тот подошел, помог ему забраться наверх.

Усевшись на самую верхотуру округлой крышки, которая была еще теплая от недавнего варева, Гурин вцепился левой рукой за винты-барашки, и повар тронул лошадь. По бездорожью ехать было тряско, каждая неровность отзывалась острой болью в плече, и Гурин тихо стонал. Сидеть на куполообразной крышке было неудобно, на глубоких выбоинах его подбрасывало, и он готов был сорваться под колеса. И лишь неимоверным усилием левой руки он удерживал себя на этой колеснице.

Наконец добрались до санбата, Гурин сполз с кухни и присел у палатки: тут была очередь на перевязку. Среди раненых ходили санитарки, выбирали самых тяжелых, кому нужна была срочная помощь, клали на носилки и уносили в палатку.

Гурин уже знал, что он легкораненый, и потому приготовился к долгому ожиданию.

Только далеко за полночь дошла очередь и до него.

В центре палатки Василий увидел большой, блестящий от воды стол. Над ним горела электрическая лампочку, Вокруг стола, скрывая свои головы в тени примитивного абажура, стояли в белых халатах врачи.

— Быстрее! — нетерпеливо поторопил один из них — высокий и худой. Голос его Гурину показался сердитым, резким.

Один из санитаров помог Гурину раздеться и заставил его лечь на мокрый и холодный стол голым животом. Василий молча повиновался. Ему сделали противостолбнячный укол, потом чем-то холодным вытерли лопатку, и он, вдруг почувствовав острую боль, невольно рванулся левой рукой к правому плечу. Врач резким ударом отбросил его руку и снова сделал ему больно.

— Пинцет, — потребовал он, и снова Гурин ощутил нестерпимо болезненный рывок. — Все, — сказал врач и бросил что-то в тазик на полу. Это «что-то» металлически звякнуло. То был осколок мины, застрявший у Гурина в правой лопатке. Чтобы вытащить его, врач разрезал рану. — Повязку, — приказал он и отошел от операционного стола. — Готовьте следующего.

На рану наложили большой тампон и, посадив Гурина на табуретку, стали бинтовать. Василий взглянул на доктора. Он стоял в сторонке, сдвинув брови, сосредоточенно курил. Глаза у него были красные, усталые, вокруг глаз — темные набрякшие круги.

Забинтовав, Гурина одели, повесили ему на шею петлю из бинта, вложили в нее правую руку и вывели из палатки. Подвели к группе раненых, которые в самых разных неестественных позах сидели и лежали на земле, сказали:

— Жди.

Вскоре пришла грузовая машина, их посадили в кузов и повезли.

Всячески оберегая правое плечо, Гурин привалился левым боком к борту, подтянул свои колени почти к самому подбородку — чтобы дать место другим, приготовился к нелегкой дороге.

В кузове было тесно, дорога была тряской, и он, превозмогая боль, изо всех сил крепился и старался ничем не выдать своих мучений. Гурин не стонал и не охал, а только крепче сжимал зубы на колдобинах и говорил себе: «Стыдно… Рядом сидят люди, у которых ранения гораздо серьезнее, чем у меня… Потерпи, — уговаривал он себя. — Скоро приедем в госпиталь, там будет белая палата, койка, постель, тумбочка…»

Везли их долго. Только к утру они приехали на место.

Длинные кирпичные коровники были оборудованы под полевой госпиталь: полы вычищены и устланы толстым слоем свежей соломы. На этой соломе головами к стене в два ряда лежали раненые.

Волоча в левой руке свой мешок, Гурин прошел в глубь коровника, нашел свободное место и лег. Натруженная в дороге рана дергала, словно там бился обнаженный нерв. Постепенно усталость сморила, и он уснул.

Разбудили его санитары — раздавали завтрак. Они волокли по проходу большой бак и, черпая из него суп, разливали по котелкам. Однорукие с непривычки неумело терзали свои вещмешки здоровой рукой, неловко подставляли котелки, ругались беззлобно.

Кроме супа раненым дали по куску хлеба и по два квадратика пиленого сахара.

Через какое-то время санитары снова волокли по проходу большой бак и предлагали чай. О, это совсем уже была такая роскошь, в которую не сразу и верили. Чай! Настоящий чай — горячий, коричневый, с плавающими чаинками! Правда, он сильно отдавал запахом супа и на поверхности его обильно поблескивали жировые кружочки, но все равно это был чай. Он согревал душу.

Позавтракав, Гурин снова улегся.

От соломы пахло знойным летом, хлебом, миром. Гурин вдыхал этот желанный запах и понемногу приходил в себя, отходил от того напряжения, испуга, в состоянии которых он был последние дни. «Сколько же дней я пробыл на передовой? Всего три?.. Пять?.. Не больше недели. А сколько событий, сколько людей промелькнуло! Как в кино… Неужели все это возможно на самом деле, неужели все это было и я участник всего?..» — удивлялся Гурин.

Устав лежать на левом локте, он хотел сменить положение и не смог — потревожил рану, боль разлилась по телу.

«Было, все было… И кошмар этот был… И сейчас еще продолжается, и люди там… наши люди. Что с ними, с остатками нашей роты?..»

«А сколько же дней прошло, как я ушел из дому? Девятого сентября ушел… А сегодня? Какое сегодня число?..»

— Какое сегодня число? — спросил Гурин у соседа, который держал на груди загипсованную руку и все трогал чуть видневшиеся из-под бинта кончики посиневших пальцев, проверял — живы ли они.

— Что? — обернулся тот.

— Какое сегодня число?

— Четырнадцатое, кажется.

— Октября?

— Ну да.

«Четырнадцатое октября, — стал считать дни Гурин. — Всего месяц и пять дней, как я из дому? Так мало? Не может быть! Если рассказывать кому все день за днем — больше времени займет. Как там дома?..» Он силился припомнить лица родных. Мать, похудевшая, сидит на табуретке, руки положила в подол, думает. Танюшка, черноглазая девчонка, заплетает медленно косы из своих жестких волос, смотрит на мать, выводит ее из задумчивости: «Ну, мам! Ну, што вы все думаете?..» — «Как же не думать?..» — отвечает мать. «А где же Алешка? — вспоминает Василий братишку. — Наверное, бегает на улице. А может, в школе? И Танюшка, может, в школе. Теперь, наверное, школа открылась. Интересно, как она могла открыться? Немцы ведь сожгли школу. Может, в четыре смены учатся, на выгон все ходят — там уцелела начальная школа, построенная еще земством…»

«Неужели только месяц и пять дней прошло с тех пор?» — Гурин снова возвращается к пережитому и удивляется краткости времени.

На улице шумел дождь, барабанил по черепичной крыше коровника. Первый осенний дождь. «Опять мне повезло, — думал Гурин. — За все это время не пережил ни одного серьезного дождя, а на передовой — так и вовсе все дни было сухо и солнечно. Каково в такую погоду в окопах? — Он невольно поежился. — Повезло…»

Пришел замполит и прочитал последнюю сводку Совинформбюро:

— «На Мелитопольском направлении наши войска после трехдневных ожесточенных боев прорвали сильно укрепленную оборонительную полосу противника севернее и южнее города Мелитополь, форсировали реку Молочная и, продвинувшись от 8 до 10 километров, с боями заняли свыше 20 укрепленных: пунктов противника. Бои идут в центре города Мелитополь. Немцы несут огромные потери в живой силе и технике.

…По неполным данным, за три дня только южнее Мелитополя уничтожено свыше 4000 немецких солдат и офицеров, 38 танков, 16 самоходных и 82 полевых орудия. Нашими войсками взяты большие трофеи…»

Гурин слушал сводку внимательно, боясь пропустить хоть одно слово. Ведь это сообщение за вчерашний день, как раз когда его ранило. Он ждал, что там будет расписана вся жуть, какую он пережил, но сводка сухо сообщала лишь итоги, да и то неизвестно где. И он разочарованно подумал, что сводка об ихнем наступлении совсем ничего не сообщает…

Прочитав сводку, политрук пошел вдоль прохода, заговаривая с ранеными.

— А Зеленый Гай взяли? — спросил у него Гурин, когда он поравнялся с ним.

— Зеленый Гай?.. Не знаю… Это что, твоя родина?

— Нет. Там меня ранило…

— На каком направлении? — спросил замполит.

— На Зеленый Гай.

— Мелитопольское?

— Не знаю.

— Постараюсь выяснить, — пообещал замполит и пошел дальше.

Позднее от соседей Гурин узнал, что он наступал действительно на Мелитопольском направлении, и ловил теперь его в сводках, как что-то свое, родное.

Наши наступали, занимали сильно укрепленные пункты, города, а Зеленого Гая все не было, будто его и вовсе не существовало. Даже обидно было — столько там полегло, а в сводках — ни слова. И только в сообщении за 22 октября он вдруг услышал:

«В течение 22 октября в районе севернее города Мелитополь наши войска, в результате упорных боев, сломили сопротивление противника и овладели сильно укрепленными пунктами его обороны — Карачекрак, Эристовка, Украинка, Калиновка, Кренталь, Зеленый Гай, Ильиновка…»

«Наконец-то! — чуть не закричал Гурин, услышав знакомое название. — Вот, оказывается, сколько дней еще там бились! Сколько же там полегло наших?.. Зеленый Гай… Зеленый Гай…» — шептал он.

Зеленый Гай, которого он, по существу, и не видел, запомнился на всю жизнь. С тех пор война, фронт, наступление — все эти понятия связывались у него только с Зеленым Гаем: здесь он впервые почувствовал запах тротилового смрада, пороха, здесь он впервые видел бой, здесь впервые его ранило…

 

Встречи

исьмо в Букреевку пришло поздней слякотной осенью. Дрожащими руками распечатала мать затертый треугольник, не читая обшарила его глазами — искала число. Нашла, улыбнулась: свежее письмо! Пришло оно из госпиталя. Чтобы успокоить мать, Гурин сразу сообщал подробности: ранен легко, в плечо. Осколок мины в лопатку угодил, но кость цела. «Так что вы на госпиталь мне не пишите: не успеет письмо прийти, как я выпишусь отсюда», — добавлял он.

Мать несколько раз перечитывала письмо, слезы застилали ей глаза, она вытирала их и читала еще и еще раз.

— Стреляли в него, хотели убить… Бедный мой сыночек, какую страсть пришлось пережить. Но живой, живой, — думала она вслух. Потом бежала к соседям, показывала письмо, говорила: — Ранен, но живой! Миною проклятый немец ранил. В плечо. А вот подробностей не сообщает. Может, еще чуть — да и в самое сердце. Бедный мальчик… Ну, хоть отделался легко да живой остался. Отбыл свой долг, теперь уж ему ничего не грозит. — И она совсем успокоилась и почему-то ждала его домой. А когда в одном письме в нижнем уголочке прочитала мелкое «с. Чапаевка», совсем потеряла покой: узнавала у раненых, пришедших на поправку домой, где эта Чапаевка. И узнала-таки! Оказалось, той же дорогой надо ехать — до станции Пологи. Быстро снарядились с Алешкой и тронулись в путь…

* * *

Раненые все прибывали, в коровниках — а их было четыре или пять, таких длинных и просторных, как вагонное депо, — становилось все теснее.

Госпитальное начальство нашло выход: всех ходячих стали расселять по хатам. Повели первую группу, в нее попал и Гурин, потекли они медленно по мокрой улице, останавливаясь у каждого двора.

— Сюда три человека, — указывал провожающий. Трое направлялись в ворота, а остальные шли дальше.

— Сюда — пять.

— Ого!

— Пять! Вот вы, — отсчитал он пять человек. — Идите.

Наконец дошла очередь до Гурина.

— В этот дом шесть.

— Ого!

— Ну что «ого»? Надо же куда-то людей размещать? Так. Шесть. Ты шестой, — отделил провожатый Гурина от остальных. — Идите. Вы будете старшим, — сказал он самому пожилому из группы. — Как ваша фамилия?

— Ефрейтор Харабаров.

Тот записал фамилию и повел толпу раненых дальше.

Раненые вошли в хату и остановились у порога: перед ними была чистенько смазанная земь и на ней разноцветная домотканая дорожка. Солдаты поглядывали на свои мокрые шинели, на грязные ботинки, сапоги и не решались ступить дальше порога.

— Ничого, ничого, — пропела хозяйка в белом платочке. — Проходьте… Там вы будете жить, — указала она на дверь в горницу.

У стола сидел бородатый старик, крутил цигарку, смотрел на солдат хмуро и так же хмуро поддержал свою старуху:

— Проходите, чого уж там, — кивнул он на ноги солдат.

В горнице для них была приготовлена постель: аккуратно разложенная свежая сухая солома на земляном полу застелена сверху чистым рядном. В головах вместо подушек возвышался соломенный валик. Пока другие разглядывали опрятную горницу, рушники, развешанные в углу над иконами и над увеличенными фотографиями на стенах, Гурин поспешил занять крайнее место, обеспечив себе спокойствие с правого фланга. Бросил под лавку вещмешок, сам опустился на постель и утонул в рыхлой, взбитой заботливыми руками соломе.

Пока раненые устраивались, обминали свои ложа, к ним никто из хозяев не заходил, и солдаты решили, что те так и будут вести себя отчужденно. Да и кому понравятся такие квартиранты? Беспомощные, грязные, бесплатные, да еще в таком количестве. Но они ошиблись. Вскоре дверь в горницу открылась и на пороге появился старик. Оглядел их и, почесывая в бороде спросил:

— Ну як тут? Вмистылись? Тисновато?..

— Ничего… — не сразу ответил за всех ефрейтор Харабаров — мрачный, малоразговорчивый сибиряк.

— В тесноте, да не в обиде, — помог ему сосед Гурина — юркий белобрысый парень. Харабаров покосился на него: видать, он не терпел выскочек.

— Може, що треба?

Раненые молча переглянулись, пожали плечами — вроде никому ничего не надо. Харабаров ответил:

— Нет, спасибо. Мы и так вас стеснили.

— Об этом не турбуйтэсь, — проговорила из-за спины старика хозяйка. — Може, голодни, зварыты щось треба? У нас е картопля.

— Варить ничего не надо, хозяюшка, нас кормят.

— То, може, постирать?

— Это пожалуй… — Харабаров посмотрел на своих, спросил: — Как? — и снова к хозяйке: — Соберем, если вам не трудно будет.

— А шо ж тут трудного? Може, и наш Ивашка дэсь отак, бидолага, маеться…

— Сын, что ли?

— Да. На хронти, — и она засморкалась, заплакала, ушла к себе.

Наступила пауза, и тогда сосед Гурина спросил у старика:

— Папаша, а как ваше село называется?

— Чапаевка.

— Чапаевка? — переспросил Харабаров, удивленный почему-то ответом. — Какая же это область?

— Запорожская.

— Ну? Разве тут Чапаев был?

— Ни. Тут Махно лютовав, — оживился старик. Он указал на окно рукой: — Отуточки, верствы з три, станция Пологи, а там дали — Гуляй-Поле… Ото он тут и бигав.

— И вы видели Махно?

— Да! Он шел з Гуляй-Поля через Пологи на Бердянск. И тут усих мужиков, у кого кони были, в обоз мобилизовав. А у меня была коняка.

— Ну и как же? Служили у Махно?

— Та ни. Яка там служба! До Бердянську дошли, а там поразбигалысь. И я утик з конякою. Ото и уся служба.

«Пологи? — удивился Гурин. — Опять Пологи? Это же те Пологи, где нас обмундировывали!» — обрадовался он: все-таки знакомое место.

Разговор кончился, старик ушел, а квартиранты занялись своими делами, кто чем. Гурин достал из мешка тетрадь со стихами, вырвал с конца чистый лист, стал писать матери письмо. Белобрысый увидел, попросил листок себе. Василий выдрал и ему, и потом уже было неудобно прятать тетрадь, оделил всех чистыми листочками. С бумагой было туго, он знал это, а у него тетрадь толстая, стихами исписана только наполовину, останется и на стихи.

К ночи рана его, как обычно, начала давать знать о себе.

Ныло плечо, и нельзя было шевельнуть рукой, чтобы не ойкнуть. Каждое движение, даже левой рукой, даже ногой — все тут же отзывалось в плече и долго потом не утихало. Гурин не находил себе места, а когда наконец приловчился, и плечо успокоилось, и рана затихла, и он начал забываться сном, пришла другая беда — ему нестерпимо захотелось на двор. Он крепился, чтобы оттянуть это дело как можно дальше, ведь вставать для него — целое несчастье: опять натрудит рану, и будет он потом долго корчиться, возиться, пока найдет то единственное положение, в котором боль начнет затихать.

Но делать нечего, встал осторожно, сунул в холодные ботинки босые ноги, превозмогая страшную боль, натянул на плечи шинель. В сенях долго возился с запором — не знал, как он открывается, и поэтому никак не мог с ним совладать в темноте, Слышит: кто-то идет ему на помощь. Хозяйка.

— Извините, бабушка, — сказал ей Гурин, а самому и стыдно и больно.

— Ничого, ничого, — успокаивает она его, открыла дверь и вернулась в хату. Вышел Гурин на волю, поежился. Мелкий холодный дождь сечет лицо, ноги разъезжаются по грязи.

Возвратился, разделся, а лечь не может: больно нагибаться. Он и так, он и эдак — никак. Наконец, стиснув зубы, упал на левый бок, застонал: «Ой-ой-ой!.. Мама!.. Мамочка!..»

Днем Гурин подарил бабушке кусок сахара. Хотел отдать и печенье, но раздумал, оставил до другого раза.

Увидев сахар, она обрадовалась, а потом стала отказываться:

— Куды ж його? Так много! Ни, ни, сами з чаем выпьете.

— Нам дают, — оказал Гурин, и тогда она взяла сахар и спрятала его в большую эмалированную чашку, задвинув поглубже в шкаф.

На курево раненым давали листья табака. Гурин не курил и весь свой пай дарил старику. Старик не скрывал своей радости, и Гурину было приятно, что он нашел чем хоть немного отплатить старикам за гостеприимство. А оно было по тем временам безгранично. Первым делом бабушка Оксана перестирала все их исподнее и портянки, хотя этим можно было и не обременять ее: их потом каждые десять дней водили в баню и давали чистое белье. Чуть погодя постирала гимнастерки и погладила их. Угощала постояльцев своим борщом и извинялась, что в нем «нэма ни сала, ни мяса».

Прошел день, другой, и жизнь в доме наладилась. Солдаты регулярно ходили на перевязку, и каждый день по очереди — за обедам на кухню. Котелки были не у всех, да они оказались и не очень удобными в этих условиях: в одной руке лучше держать одну большую посудину, чем пять или шесть котелков. Такую посудину им дала хозяйка — большой, толстопузый выщербленный кувшин — «глечик». Дед Гнат обвязал вокруг шеи «глечика» пеньковую веревку и из нее же сделал петлю — будто дужка на ведерке. Удобно и вместительно. Держишь за веревку кувшин и несешь в нем суп на всю компанию.

Вскоре, правда, эта компания стала распадаться: у двоих оказалась совсем недалеко их родина, и они каким-то образом умотались домой. Двое, в том числе и гуринский белобрысый сосед, проникли в ближайшие хутора, пристроились там у одиноких вдов и оттуда ходили на перевязку. Остался Гурин вдвоем с Харабаровым. Но и Харабаров вскоре, встретив земляка, перебрался к нему.

Гурина тоже подмывало махнуть домой, но он не решался: это все-таки не близко. А их предупреждали: всякое отсутствие более трех суток считается дезертирством. И он остался один со стариками. За обедом по-прежнему ходил с щербатым кувшином и угощал госпитальским супом своих хозяев, которые жили очень бедно. В погребе у них была одна «картопля» да бочка соленой капусты.

У Гурина оказалось много свободного времени, он читал Короленко, почти каждый день писал домой письма, сидел со стариками, слушал дедовы рассказы о махновщине. В хорошую погоду бродил по селу и раза два дошел даже до станции Пологи. Толкался среди толпы на вокзале, смотрел на поезда, которые уходили на восток. Два перегона всего до родины: Пологи — Волноваха и Волноваха — Сталино. И все. А там три часа пешего хода, и он дома. А случится попутка — так и за полчаса можно добраться. «Рискнуть, что ли? — приходила сладкая до одурения мысль. — Сесть вон на тормозную площадку. Ну, пусть сутки до Волновахи, да там сутки, да там?.. Максимум — трое суток. И обратно трое… Вполне можно успеть: на перевязку я хожу через семь дней. Ну, а один раз приду через восемь — какая беда? Рискну? Маму увижу, Алешку, Танюшку. Вот удивятся!»

И уже совсем было решался, направлялся к поезду, и тут приходила другая, здравая и потому неприятная мысль: «Ну и что? Ну, приедешь, покажешься, расстроишь всех — и в обратный путь. Опять слезы, проводы, беготня, суетня — мама побежит по соседям взаймы просить денег, продуктов… А тут? Вдруг кинутся — нет на месте. Три дня пождут, а потом подадут в розыск. Дезертир. Нет, потерплю!..»

И Гурин, уже стоя у тормозной площадки, в последний момент отговаривал себя. Состав медленно трогался и, набирая скорость, проходил мимо. Вот отстучал колесами последний вагон, Гурин смотрит ему вслед — качается на тормозной площадке одетый в тулуп старший кондуктор, нее дальше уходит поезд… Он уже скрылся за поворотом, и шум от него затих, а Гурин все стоит… «Может, напрасно не рискнул?..» Наконец медленно поворачивается и медленно идет в свою Чапаевку.

Но ему определенно везло в жизни: все равно что-нибудь хорошее, радостное да случится.

Однажды стоит он в длинной очереди раненых к кухне и видит — идет какая-то женщина в их сторону. Идет медленно, в солдат всматривается, будто ищет кого. И вдруг показалось ему, что на ней очень знакомая телогрейка: точно такая у них дома была, в ней он в армию уходил; в Пологах, когда уже их обмундировали, он отдал ее матери. Присмотрелся — и сама женщина показалась тоже очень похожей на мать, только постарше будет, скорее похожа на его бабушку…

И так, пока мысли разные в голове спорили между собой, сам он уже машинально направился к ней. Подошел и видит: точно — мать, только постаревшая сильно, поседевшая. Морщины избороздили лицо. А она все смотрит по сторонам, не видит сына, не узнает…

— Мама!.. — сказал он тихо.

Она вздрогнула, вскинула на него глаза, узнала, а все еще не верит глазам своим. На нем шинель наполовину внакидку — левый рукав надет, а правый болтается пустым.

— Ой, сыночек мой! Руки нема?! — вскрикнула она, вскинув руки к лицу.

— Есть, цела рука, — сказал он улыбаясь и показал ей подбородком себе на грудь под шинель.

— И шинель в крови… — продолжала она оглядывать Василия, а губы ее плаксиво дергаются, в глазах слезы стоят.

— Как вы сюда попали? Откуда?

— Третий день ищу… — И не сдержалась, заплакала, жалуясь: — Отчаялась совсем. Это ж я на станцию уже иду. И думаю, дай еще раз пройду, посмотрю, поспрашиваю… Как чуяло сердце. А пройди я мимо?.. Я ж была уже здесь.

— Да откуда вы узнали адрес?

— А ты же письмо прислал, и в уголке написал: «с. Чапаевка». А Чапаевка у нас уже известная, многих домой на поправку поотпускали. А про тебя слух прошел, будто убитый. — И снова у матери губы задергались, слезы покатились по щекам, она заплакала, уже не сдерживаясь.

— Не надо, мама… Живой же, чего ж плакать?

— Извелась вея, пока получили письмо…

— Почта, наверное, плохо работает: я сразу написал.

— Людская молва быстрей всякой почты разносится. Значит, все-таки правда: кто-то ж тебя видел, — она кивнула на окровавленную шинель.

— Вряд ли… Знакомых никого не было. Как же вы не побоялись в такую дорогу пуститься?

— А я не одна. Я с мужиком. Алеша увязался. Как отговаривала, нет, не отстал…

— Алешка с вами? — удивился и обрадовался Гурин. — Где же он?

— В другой конец деревни пошел тебя искать. Договорились встретиться возле сельсовета. Может, он уже и ждет меня там.

— Алешка здесь! Так вы идите к нему, а я сейчас получу обед и тоже приду.

— Как? Тебя оставить одного? — всерьез испугалась она. — А вдруг опять потеряешься?

— Не потеряюсь! Теперь я вас буду искать.

Она согласилась, пошла к Алешке. Гурин дождался своей очереди у кухни, получил полный кувшин супу — ему теперь много надо: хозяев кормить, гостей угощать — и пошел к сельсовету. Еще издали увидел своих. Вернее, Алешку он не узнал, а догадался, что это он: забрызганный осенней грязью, неумытый, глаза красные от усталости, улыбается смущенно, подойти к брату не решается, словно чужой. Кидает растерянно глазами то на окровавленное плечо шинели, то на пустой рукав, не знает, как вести себя. И все-таки радость от встречи побеждает, он кидается к Василию, прячет лицо у него на груди, прижимается крепко. А Василий не может его обнять: одна рука на перевязи, другая занята ношей, стоит, подбородком прижался к голове братишки.

— Тише ты, ему же больно, — говорит мать, и Алешка виновато отступает от Василия.

— Да нет, не больно. Рана на спине… Отчаянный вы народ! — восхищается своими Гурин. — Это ж вы ехали, наверное, и на буферах, и на ступеньках вагонов?..

— И на крыше, и в теплушке с солдатами, — добавила мать. — Страшней всего было на буферах. За Алешку боялась: вот как уснет да свалится под колеса.

Алешка машет рукой — мол, делать матери нечего, как о нем беспокоиться: что он, маленький?

— Стоило рисковать… — упрекает их Василий.

— Стоило, стоило, — быстро говорит мать. — Ну, веди на свою хватеру, что же мы, так и будем на улице стоять?

Привел он их к себе и поселил рядом с собой на солдатской соломе. Делился с ними своим солдатским пайком. А мать добыла за какие-то гроши, а может, выменяла на какую-нибудь барахолину на местном, базаре муки и бутылочку подсолнечного масла, испекла пирожков с картошкой. Румяные, пахучие, вкусные. Угощала ими стариков — хозяев сына, и те были очень довольны, хвалили мать, какая она мастерица куховарить.

С неделю прожили у него мать и братишка, наступило время расставаться. Василий засуетился, забеспокоился — подарок бы нужен, как же без подарка провожать гостей? А у него, как у нагиша, — вещмешок да душа. Все на нем военное, казенное. Гимнастерка, шаровары солдатские — всего по одной паре, да и то б/у — бывшее в употреблении. Даже запасной пары портянок нет, чтобы подарить Алешке — пригодились бы, за войну совсем обносились, на хлеб обменяли все. И обрадовался безмерно, когда вспомнил о пачке печенья. Вытащил из-под лавки вещмешок, достал пачку настоящего фабричного печенья, протянул матери:

— Вот вам гостинец. Танюшке повезете от меня подарок.

— Печенье? Откуда? — удивилась мать.

— На фронте давали, — сказал он небрежно и про себя поблагодарил Иванькова: как он выручил его!

Провожать своих Гурин пошел до самой станции Пологи. Шли дорогой, разговаривали. Мать совсем привыкла к нему такому — в шинели с засохшими бурыми пятнами крови на ней, с рукой, на привязи — и успокоилась: ничего страшного с сыном не случилось, жив и даже не калека. Руки, ноги целы, и слава богу… Правда, натерпелся страху, пережил боль, ну что ж… На то и война. Спасибо, господь помиловал, спас от худшего — многие вон совсем головы посложили…

— Ну, выздоравливай, сынок, поскорее. Наконец-то твоя душенька успокоилась. Отбыл свое, пролил кровь, совесть теперь тебя не будет мучить, и мне легче. Да оно, я тебе скажу, другие вон как-то сумели, затаились, дома сидят — и ничего. Брони заимели… Не вижу, штоб их дужа совесть мучила… Ну не морщись, не морщись. Это я так, к слову пришлось. Я ж их не хвалю?.. А только мне обидно: за што нам такая доля? У них отцы, у них все… И война их не коснулась, стороной обошла. Живут все дома — не тронуты, невредимы. А мой сыночек и детства как следует не видел — все в нужде, да в голоде, да в холоде, и теперь ему больше всех достается. За какую такую провинность? — Мать заплакала.

— А говорила, успокоилась. Не надо, мама. Всё теперь уже позади. Пусть, мало ли кто как живет! Зато мы можем людям прямо в глаза смотреть: мы никогда не ловчили.

— Это правда, — согласилась мать, вытирая глаза кончиком платка. — Это правда. Нам нечего стыдиться, оттого и ходим прямо и свету больше видим. А у них голова вниз — всё глаза прячут. Я всегда говорила вам: будьте честными. В этом наше богатство.

Они стояли на перроне и только теперь разговорились, за неделю этот разговор почему-то не возник.

Алешка был рядом, слушал, смаргивал белесыми ресницами набегавшие слезы, глотал их незаметно, силясь не расплакаться.

— А ты почему сырость распустил? — Василий подбодрил братишку, но тот сконфузился, махнул на него рукой:

— Иди ты… — и отвернулся, стыдясь своих слез.

— Как же: жалко брата, — сказала мать и обернулась к Алешке: — Ничего, не плачь, сынок: теперь мы его повидали. Все самое страшное позади уже, верно… Все позади.

Василий обнял Алешку, прижал к себе, сказал как можно бодрее:

— Держи хвост пистолетом! — Глупая какая-то поговорка вырвалась, самому стало неприятно, и он тут же, чтобы замять ее, наставительно произнес: — Учись только как следует.

— Да, с учебой у него не очень, — подхватила мать. — Голубей больше любит.

— Голубей завел? — удивился Василий. — Хороших хоть?

— Ага! — погордился Алешка, выворачивая голову из-под братниной руки. — Черно-рябые. Летают — как свечечки стоят над двором.

— Ух ты! — позавидовал Василий.

— Ну вот! Пожалилась, а они оба ишо дети, — усмехнулась мать. — Твоя невеста объявилась, — сказала она. — Чуть не забыла сообчить.

— Какая невеста?

— Какая? У тебя их много было? Валя Мальцева. Живет в Красноармейском, вышла замуж.

— Ну и ладно, — хмуро сказал Василий.

— Так что ты ее в голове не держи.

— А я и не держу. Откуда вы взяли?

— Паша Земляных со мной очень ласково здоровкается. И все спрашивает про тебя. Никогда мимо не пройдет, чтобы не спросить за тебя. Очень хорошая девочка. Красивая стала!

Василий молчал. Паша их соседка, одноклассница Гурина, они с ней с самого первого класса вместе в школу ходили, к ней он относился, как к сестре, — безразлично, но защищал и в обиду не давал. Чернобровая дивчина эта Паша, черные как смоль волосы расчесаны на пробор, и две тяжелые косы лежат на спине до самого пояса.

— Привет передавала, — не унималась мать. — Так что ей сказать?

— Как что сказать? — удивился Василий. — Привет передайте.

— Хорошо, передадим. Она говорит: «Письмо б написала, да стесняюсь». — «А чего стесняться? — говорю. — Товарищи по школе. Напиши, возьми адрес». На писала?

— Нет…

— Вот какая стеснительная!

— Ладно, давайте о чем-нибудь другом, — оборвал Василий разговор.

— Ну вот, и ты такой же… О другом — о всем, кажись, уже рассказали. Пойдем мы. Поищем поезд в нашу сторону.

— Так и я с вами.

Они подошли к порожняку, который стоял в парке отправления, К нему уже был прицеплен паровоз, нетерпеливо попыхивавший струйкой пара. Гурин увидел капитана — он забросил в пустой вагон вещмешок, подошел к нему.

— Товарищ капитан, этот поезд до Сталино идет?

— Не знаю. Пока у него маршрут до Волновахи, — сказал капитан, не оборачиваясь, — он влез в вагон и принялся мостить себе из соломы гнездо.

— Это в том же направлении… Можно к вам посадить вот маму и братишку?.. Они ко мне в госпиталь приезжали…

Капитан оглянулся.

— Конечно, можно. Я ведь тоже зайцем еду. Садитесь. Веселее будет, — и он протянул руку, чтобы помочь матери забраться в высокий вагон без подножки.

Мать неловко, с трудом, несмотря на то что и Василий и капитан помогали ей, взобралась в вагон, застеснялась своей неловкости:

— Баба, так она и есть баба: в вагон залезть как следует не умеет.

— Давай, Алеш, — Василий обнял братишку, поцеловал в щеку. Капитан подхватил его за обе руки, поднял в вагон.

— Ну, вот теперь прощай уже по-настоящему. А то «прощай, прощай», а сами стоим, — у матери задергались губы. — Теперь все хорошо будет. Выздоравливай.

Вагоны лязгнули буферами, и поезд медленно тронулся. Василий несколько метров шел рядом, потом стал отставать.

— Выздоравливай! — крикнула мать напоследок. — Не скучай. Будет возможность, может, еще приеде-е-ем!..

Поезд заизвивался на выходных стрелках, и вагон уплыл в сторону. А потом вдруг снова показался, Василий еще раз на мгновение увидел своих в проеме вагонной двери, прокричал:

— Не надо!

Проводив своих, он направился прямо на перевязку. Его срок перевязки был еще вчера, но он пропустил его из-за гостей. Несмотря на ожидание взбучки за пропуск, настроение у него было хорошее: мать уехала спокойная и ему вселила это спокойствие. Немного грустно было от расставания, но ничего. «Все позади, все позади…» — звучали в нем как музыка материны слова, и ему от них было легко и радостно.

Врач тоже был в хорошем настроении, о том, что Гурин пропустил свой день, он даже ничего и не сказал, а только спросил весело:

— Ну, как дела, Гурин?

— Хорошо.

— Посмотрим! Разбинтуйте-ка его, — попросил он свою помощницу, которая и без его просьбы уже сматывала с Гурина длинный бинт. Врач — высокий, седой — встал и, нетерпеливо постукивая себя по ладони каким-то блескучим инструментом, ждал. — Запеленали, как младенца. — Голос у врача был басистый, но добрый.

Сестра стала потихоньку отдирать от раны присохший тампон, причиняя Гурину нестерпимую боль. Как ни крепился Гурин, все же ойкнул и взглянул виновато на врача. Но тот не обратил на него внимания, смотрел на руки сестры. Наконец тампон полетел в железный тазик, и врач склонился к ране.

— Действительно — хорошо! Повязку, — приказал он сестре своим рокочущим басом. — Только не забинтовывайте. Сделайте марлевую наклейку.

Сестра взяла тампон, намазала его вонючей мазью, к которой Гурин уже привык, приложила к ране. Потом кистью смочила кожу вокруг нее и покрыла все это куском марли и ласково пригладила. В одном месте еще раз мазнула кистью — не пристал, наверное, уголок марли. Растрепавшиеся белые нити она состригла ножницами.

— Одевайтесь.

Без бинтов стало совсем легко и непривычно, будто Гурина лишили теплой душегрейки.

Врач что-то писал, кончил, бросил сестре:

— На выписку. — Потом повернулся к Гурину, повторил: — На выписку, — и уставился вопросительно, словно ожидал возражения. И, ничего не дождавшись — для Гурина это было неожиданным, и он не знал, как на это реагировать, врач пояснил: — В батальоне выздоравливающих долечишься. Рана заживает хорошо. Завтра к десяти ноль-ноль быть возле канцелярии с вещами. Все. До свидания.

— До свидания… — промямлил Гурин и вышел.

«Выписывают? — удивился он почему-то такому решению. — Ну да! А ты что же думал, будешь вечно в госпитале болтаться? Да нет… Но как-то все-таки неожиданно… И мама уехала, не узнав такой новости». Сделалось грустно. Сам не зная почему, он совсем сник. Стариков жалко, привык он к ним, и они к нему. Сынком звали…

— Ну шо, проводив своих? — спросила хозяйка Гурина, когда он вернулся.

— Проводил… А завтра и меня выписывают! — сообщил он как можно веселее.

— Як выпысують? Ще ж рука он… — старуха указала на петлю, в которой лежала рука.

— В батальон выздоравливающих, — сказал Гурин.

— А, значит, ще выздоравливать будешь, — закивала старуха. — Ну шо ж, в добрый час.

Ночью спал он плохо: беспокоило неизвестное завтрашнее.

Утром распрощался со стариками, закинул за левое плечо свой вещмешок и поплелся к госпитальной канцелярии. Там собралась довольно большая группа выписанных. Распоряжался здесь лейтенант Елагин — худой и пожилой дядька. Именно «дядька», потому что фуражка на нем сидела совсем не по-военному, а как у больничного завхоза, и командовал он как-то неумело, непривычно. Перед тем как подать команду «смирно», он сам вытягивался в струнку, словно собирался с духом, и потом, будто испугавшись своего же голоса, вздрагивал и стоял какое-то время «смирнее» солдат. Помощником у Елагина был сержант — круглолицый, плотный паренек по фамилии Бутусов. Бутус, он и есть бутус: среди всех сержант выделялся, как свиная бита в куче бараньих бабок.

Каждого приходящего сюда Елагин сначала гнал на кухню завтракать, а потом уже интересовался его фамилией, выдавал госпитальную справку и отсылал к сержанту за сухим пайком. Расположившись в сенях крестьянской хаты, тот выдавал каждому по банке тушенки, по буханке хлеба, по две пачки концентрата и сыпал по несколько ложек сахарного песку. Это был самый неудобный продукт, под него подставляли что попало: газету, чистую запасную портянку, носовой платок, крышку от котелка. У старых солдат для этого нашлись баночки-закрывушки. Гурин достал из мешка платок с синей каемочкой и в него завязал песок.

Когда все было получено, лейтенант приказал построиться и, стоя в проеме двери, чтобы дождь не размочил список, сделал перекличку. Голос у него был какой-то дрожащий, на предельно высокой ноте — казалось, вот-вот сорвется. Но он не срывался.

— Продукты все получили? — спросил Елагин, пряча список.

— Все… — ответил кто-то не очень уверенно.

— Справки все получили?

— Все! — уже несколько голосов раздалось.

Госпитальную справку получил и Гурин. На кусочке серой оберточной бумаги слева был оттиснут чернильный штамп госпиталя, а справа от руки значилось:

«Справка.
майор м/с Пшеничный».

Дана кр-цу 1 вз. Гурину Василию Кузьмичу в том, что он находился на излечении в ППГ 3536 с 13/X по 22/XI 1943 г. по поводу осколочного слепого ранения груди в области правой лопатки. Ранение легкое.

Начальник ППГ 3536,

«Зачем она, эта справка?..» — недоумевал Гурин, однако не выбросил, свернул вдвое, вложил в красноармейскую книжку.

— Позавтракали все? — продолжал допрашивать Елагин.

— Все!

— Хорошо! Предупреждаю: идти нам далеко, так что набирайтесь духу. И прошу не отставать. Кто совсем не может идти?

Молчание.

— Нету таких? Хорошо. Тогда: сми-ир-на! Нале-во! Шагом арш!

И колонна человек в восемьдесят потянулась вдоль Чапаевки на запад.

Дождь не переставая сыпал мелким сеянцем. Расквашенная дорога была скользкой, ноги расползались в разные стороны, и колонна быстро расстроилась, растянулась: каждый искал куда половчее ступить, чтобы потверже, чтобы не упасть, чтобы не зачерпнуть в ботинок воды. В поле вообще колонна поломалась, она вытянулась в две длинные серые нитки: шли двумя обочинами вдоль дороги. Бровки, как всегда, крепче — они не разъезжены и не разбиты, целиной легче было идти.

Лейтенант хотел было навести порядок, но быстро отказался от этой затеи, понял, что воинство его не совсем здоровое и требовать от них дисциплины бессмысленно. Некоторые хромали и шли с палочками — нелегко таким, у многих руки висели на перевязи, и Елагин ограничился тем, что послал сержанта в самый хвост колонны, а сам поспешил вперед. Разбрызгивая грязь большими кирзовыми сапогами и скользя, он бежал серединой дороги между понуро идущими солдатами.

Шли медленно и без привалов, потому что «привалиться» было негде — кругом мокрядь, и села, которые они проходили, были забиты войсками. Да похоже, лейтенант и не очень хотел в селе останавливаться — попробуй потом собери всех быстро.

Натянув поглубже пилотку и подняв воротник шинели, чтобы не лило за шею, Гурин брел узкой межой между дорогой и полем. Впереди все время маячила чья-то спина и мокрый вещмешок. Ноги соскальзывали то в дорожную колею, то на пашню. В колее вода хлюпала неприятно-холодно, по-осеннему, быстро проникала в ботинки. На пашне ноги увязали по щиколотку в жирный чернозем, и, чтобы вытащить их, нужно было немалое усилие. Вытащит — на них пуд грязи. Вытрет кое-как о траву — торопливо, на ходу, чтобы не отстать, и бредет, нагнув голову. Случайно поднимет ее, а перед ним все та же серая спина и мокрый вещмешок…

Когда они только вышли из села, Гурин все остерегался, чтобы не набрать воды в ботинки, а потом, когда набрал в один и в другой, стережение это было уже ни к чему, и он шел теперь, не очень выбирая дорогу. Новые порция холодной воды в ботинках лишь на время доставляли неприятность, вскоре вода согревалась, и Гурин не обращал на нее внимания.

Уже наступили сумерки, а они все шли и шли. В колонне изредка стал раздаваться ропот: люди устали, промокли, пора уже прибиваться на ночлег. Чувствуя настроение своей команды, Елагин покидал головное место и, приотстав, шел в середине колонны, объясняя:

— Мы же вышли поздно из Чапаевки и идем медленно…

— Куда же быстрее? Дорога этакая, а мы ведь почти калеки, — ворчали старики.

— Я это понимаю. Согласно, маршрута, у нас ночлег намечен в Соленой Балке. А до нее еще километра два-три. Вы же сами видите: везде занято… Потерпите.

Еле-еле прибились они к своему ночлегу. Развели всех по хатам. Хозяева — нечего делать, принимают. Тем более видят — войско хилое, больное, в бинтах. Жалеют.

Гуринская хозяйка — молодая дебелая украинка — быстро загнала ребятишек на печь, сама притащила большую охапку соломы, раскочегарила плиту, пригласила постояльцев:

— Раздягайтесь, сушитесь… Ой, биднесеньки, куды ж вас гонють, таких хворых?

— Нас не гонют, сами идем, — сказал, бодрясь, пожилой солдат. И пояснил: — Мы еще на излечении.

Картошки большой чугун сварила, чайник вскипятила — ешьте, пейте.

— Ой, сколько ж войска идеть! — удивлялась она. — И у день, и у ночи. И пишки, и на машинах. Яких тилько солдат не было. Теперь вот вы, ранетые. Ешьте, ешьте. Картопля у мене е, — похвасталась она, как своим близким. — Утречком супу зварю.

В комнате пахло сырым. От шинелей, ботинок, сапог — от всего пар валил, и было душно, как в жарко натопленной бане.

Утром портянки у всех сухие, ботинки — тоже. Только шинели волглые — солдаты ими накрывались вместо одеял. Да их и не высушишь так быстро.

Хозяйка хлопочет у стола, а постояльцы, чтобы отблагодарить ее, выделяют от всех пачку концентрата и одну пайку сахара. Они потом между собой сочтутся. Сахар отдал Гурин — у него самый чистый платок. Хозяйка отказывается от подарка:

— Ну на шо ото? У вас дорога довгая.

С трудом уговорили ее взять, и она, конфузясь, принесла под сахар блюдце. Гурин высыпал бережно в него промокший сахар, вытряхнул платок.

Еще сидят за столом, дохлебывают суп солдаты, уже бежит сержант:

— Кончай ночевать! Выходи строиться!

Нехотя повинуются — одеваются, благодарят хозяйку, выходят в дождь. Лейтенант Елагин, чтобы не задерживаться, не стал делать перекличку, заставил лишь по порядку номеров рассчитаться.

Захлюпала нестройно десятками ног по лужам колонна, потекла дальше по избитой войной дороге. Куда идут, где их конечный пункт — никто не знает, кроме лейтенанта Елагина. Но он держит все в секрете, под разными предлогами уходит от прямого ответа. Даже где намечен следующий ночлег, не говорит.

Спасаясь от грязи, солдаты взобрались на железнодорожную насыпь. Ветка еще не была восстановлена, на рельсах краснела ржавчина. Местами полотно было разворочено, а рельсы загнуты в разные стороны, будто легкие проволочные прутья. Мосты взорваны. По обеим сторонам насыпи, в кюветах, насколько хватало глаз, валялись скелеты обгорелых вагонов, платформы, «тигры», пушки, грузовики, кургузые немецкие паровозы. И чем дальше, тем больше.

Солдаты брели, рассыпавшись по железнодорожной насыпи. Кто мелко семенил, ступая на каждую шпалу, кто, наоборот, шагал широко — через одну, кто для пущей безопасности шел бровкой вдоль полотна. Ребята помоложе и поздоровее, дурачась, пытались идти по рельсам — соревновались, кто дальше пройдет, не соскользнув с гладкой поверхности.

Дорога эта к вечеру привела их к станции, на окраине которой они остановились на очередной ночлег. И тут Гурин впервые узнал, что не везде гостеприимство в чести, и сильно удивился этому: как можно?! Оказывается, можно…

Когда сержант Бутусов открыл калитку и, не обращая внимания на визгливый лай собачонки, ввел группу солдат в чистенький дворик, навстречу им выскочила с непокрытой головой разъяренная женщина.

— Ну, куды вас?.. Куды вас?.. — замахала она руками.

— Здорово, хозяйка, — поприветствовал ее Бутусов. — Принимай гостей. Красивых, молодых! — балагурством он пытался сбить ее с дурного тона, но она кричала свое:

— Нэма от вас покою ни днем, ни ночью. Идуть и идуть. Шо моя хата з краю? Шо то за жнзня? И усим дай да дай. У мэнэ вжэ нэма чого даваты.

— Ну, такая молодая и красивая! — продолжал шутить Бутусов. — Сколько примете — пять, десять? Хата вон какая большая.

— Ни одного не пущу! Надоилы уеи. Гэть з мого двора! — махнула ока рукой, будто кур чужих гнала с огорода.

— Э, нет, так дело не пойдет, — посерьезнел Бутусов. — С немцами, наверное, так не разговаривала?

Ух, как взъярилась от этих слов молодка! Будто шилом ее укололи. Руками замахала, закричала:

— Ты, чертяка рыжий, мэкэ нимцямы не дорикай! Я их не кликала сюды. И як я з нымы разговарювала, ты не слыхав. Як бы тэбэ до них, я б подывылась…

— Прекратить разговоры! — скомандовал сердито Бутусов. — Разболталась! Сейчас действуют законы военного времени. А здесь тем более — прифронтовая полоса. И я вас живо спроважу под трибунал! Там вам разъяснят, что к чему. — Обернулся к солдатам: — Десять человек, шагом марш в хату. И будьте как дома. А вам приказываю растопить печь — солдатам надо до утра просушить свою одежу. Постыдились бы! Раненых солдат на улице хотите оставить в такую погоду! Приду проверю, — и он погрозил пальцем притихшей хозяйке.

Солдаты неуверенно направились к крылечку, сержант вытянул руку за спиной Гурина, сказал:

— Ладно… Пять человек — хватит. Остальные за мной.

Тщательнее, чем обычно, солдаты вытерли ноги о соломенную подстилку у порога и несмело, по одному просочились в хату. Чистенький пол, недавно смазанный, еще издавал запах глины и коровьего кизяка. Печь побелена, поддувало и чугунная дверца окаймлены ровной черной лентой. На камине нарисован большой синий куст, к которому с двух сторон тянулись такие же синие голуби.

Дверь в горницу была открыта, и солдаты, словно в убежище, осторожно прошли туда, расселись на лавке рядком, как ласточки на проволоке, молча рассматривали внутренность хаты.

Вошла хозяйка, затопила печь. Она несколько раз выходила, приносила то дровишек, то ведро с углем. Молча, не глядя на гостей, исполняла свою работу.

Наконец печь разгорелась, потянуло теплом, потеплела и сама хозяйка:

— Вы уж извиняйте, шо так получилось…

— Ничего, — ожили солдаты. — Бывает…

— Война, от нее никому не сладко.

— Утром тилько уехали ваши, два дни жили. Цилый день поралась, поки убралась, а тут вы… Но ничого… Раздягайтесь. Може, вам зварить шо? — примирительно спросила она.

— Нет, не надо, — отказались солдаты. Их очень резануло слово «ваши» в ее речи. Может, это и была случайная оговорка, но они при этом слове, как по команде, переглянулись, и у всех в глазах можно было прочитать одно: «Вот зараза!» Очень им было это обидно.

— Мы сами сварим. У вас есть большая кастрюля или чугунок?

Хозяйка принесла и то и другое. Солдаты выбрали чугунок из принципа: не хотели они ее хорошей посуды. Сварили кашу из концентрата, наелись, развесили свои шмотки вокруг плиты и стали устраиваться на ночь. Вещмешки под головы, шинели — одну полу под себя, другую сверху…

Хозяйка принесла большую ряднину, они не отказались, разостлали ее на полу и повалились до утра.

Только к концу третьего или четвертого дня добралась наконец команда Елагина до своей цели — догнала батальон выздоравливающих. Располагался он в большой пустой деревне — бывшей немецкой колонии. Дома здесь были большие, островерхие. Внутри — простор. Посредине стояла толстотрубая печь, а вокруг нее вдоль стен — сплошная соломенная постель, ограниченная у ног деревянными брусками, чтобы солома не растаскивалась.

Солома… Теперь Гурин к ней привык и радовался при виде ее, как родному крову. Что бы они делали без нее, родимой? Она всю дорогу у них и под боком вместо перины, и в головах вместо подушки, и в ботинках вместо стелек; она и топливо и защита. И теперь он уже немного стыдился своих мыслей, когда по дороге в госпиталь трясся в грузовике и мечтал о подушках и белых простынях. Госпиталь — это слово у него ассоциировалось с больницей, и он представлял себе: «Вот приедем на место, у нас заберут верхнюю одежду, выдадут синие теплые халаты, тапочки и поведут в белоснежную палату, положат на мягкую постель с простынями. Рядом будет стоять тумбочка, в ней моя тетрадь со стихами и томик Короленко. А на стене над головой будут висеть наушники — радио. И заботливая, очень нежная сестра будет подходить и спрашивать: „Как вы себя чувствуете, больной?“» «Чудак! — усмехался он теперь. — Это же надо быть таким наивным чудаком! Соломка — вот она, родная наша выручалочка!»

Гурин бросил подальше к стенке — себе в изголовье — вещмешок, не раздеваясь, сам упал на солому и тут же уснул.

Утром их разбудили строгой и очень неприятной командой: «Подъем!»

— Подъем, подъем, — сержант Бутусов ходил и каждого теребил, стягивал с них шинели. — Не слышите, что ли? Подъем!

Солдаты спросонья ворчали, одни поднимались, потягивались, разминая кости после трудной дороги, другие снова тянули шинели себе на головы, подбирали ноги, скрючивались в калачик, собираясь еще соснуть хотя бы с часок.

— Этто что такое? — послышался громкий строгий голос. — До сих пор валяются!.. Подъе-ем! Засекаю время!

После такого окрика не уснешь, зашевелились солдаты, ворчат, но одеваются.

— Что мы, строевые, что ли? У нас еще раны не зажили.

— Р-разгово-р-рчики! «Раны». У всех раны. В госпитале не отоспались? Безобразие, понимаете!.. А вы, товарищ Бутусов, куда смотрите?

Одеваясь, Гурин выглянул из-за печи — кто там такой строгий? — и увидел лейтенанта ниже среднего роста в большой фуражке, сильно надвинутой на лоб. Из-под козырька сверкали маленькие, узенькие, как у японца, глазки. Губы были по-детски надуты — лейтенант сердился. Левая рука висела на перевязи. Весь он был как на пружинках, не стоялось ему на месте, так и ходил туда-сюда. Посмотрел на часы.

— Полчаса на туалет, и всем быть готовыми к построению. — И, крутанувшись на каблуках, лейтенант выбежал из хаты.

— Шебутной лейтенант! — проговорил кто-то. — Этот заставит и строевой заниматься.

— Дурное дело — не хитрое, — поддержал его другой солдат.

Через полчаса лейтенант снова влетел в дом, скомандовал:

— Выходи строиться!

По небу плыли низкие плотные облака, готовые в любую минуту пролиться дождем. Поеживаясь, с неохотой выходили солдаты из теплого помещения на воздух.

— Вот кому-то неймется… — ворчали они.

— Становись! — У лейтенанта брови сурово сдвинуты. — Равняйсь! Смирно! — оглядел строй и, будто смилостивился, сказал просто: — Вольно. Вот что, товарищи. На первый раз ограничусь общим предупреждением. Безобразие, понимаете… Что у вас за вид? Где вы учились в таком виде становиться в строй? Без ремней, шинели не застегнуты, подворотнички грязные, сапоги, ботинки не чищенные…

— Мы же только вчера вечером пришли…

— Разговоры! Кто разрешал разговаривать в строю? Вы — солдаты Красной Армии и должны об этом всегда помнить. Безобразие, понимаете! Теперь насчет ран. Раны будем лечить, а вас учить, — и уголок рта чуть тронула еле заметная улыбка, лейтенант, наверное, сам не ожидал, что так складно, получится — как у Суворова. — Жить будем по строгому распорядку. Подъем, зарядка, завтрак, занятия. И так и далее. Сегодня после завтрака политзанятия. Затем материальная часть винтовки. После будем изучать ППШ, ручной пулемет Дегтярева — РПД, противотанковое ружье ПТР, а также новый Боевой устав пехоты. Познакомимся с трофейным оружием.

— А если артиллерист? — раздался голос.

— Ничего. Стрелковое оружие и артиллеристу не мешает знать. На войне всякое бывает. Еще вопросы есть?.. Предупреждаю: от занятий и от нарядов будут освобождаться только по справке врача. Я ваш командир взвода. Моя фамилия Максимов. Гвардии лейтенант Максимов Петр Иванович. Еще вопросы есть? — Он посмотрел на часы. — Сорок минут вам на приведение себя в порядок — почиститься, побриться, пришить подворотнички и так и далее. Р-ра-з-з-з-ойдись!

С этого часа госпитальная вольница кончилась и началась служба. Но Гурину она была не в тягость, ему даже нравилось собирать и разбирать оружие, и очень был доволен, когда наловчился это делать быстро: все пружинки, бойки, запоры, упоры становились на свои места, занимали свои пазы — щелк, щелк… и последний щелчок самый громкий: клац — спустил боевую пружину. Рассказал взаимодействие частей, выпалил все возможные задержки — загрязнение, перекос патрона…

— Молодец, — хвалил его лейтенант и ставил против его фамилии в своей тетрадке «отл.».

Радовался Гурин этой оценке, как ребенок! Он и в школе-то всего лишь несколько раз получал это «отл.», может все их припомнить: в пятом классе по рисованию — нарисовал на большом газетном листе бумаги паровоз «ФД», в девятом — по физкультуре и в десятом — по литературе. Вот и все «отл.», А тут — круглый отличник!

И в наряд Гурин ходил без особого внутреннего сопротивления — на кухню, на заготовку топлива, на другие разные работы. Дневалил. Тут он сказал себе: «Надо, — значит, надо. Ты находишься в армии, ты — на войне. Будь добр!..» И ничего, не тяжело было.

А другие хныкали, под разными предлогами увиливали не только от нарядов, но даже и от занятий. Ворчали:

— Зачем это? Зачем голову забивать разными названиями частей — кто их на фронте будет спрашивать? Важно уметь стрелять. Ну, еще уметь устранить неисправность. А то: сколько частей, какие, как они взаимодействуют? Это их дело — как они там взаимодействуют, мне важно, чтобы пулемет стрелял. Что я, конструктор?

Ну и так и далее, как говорит их лейтенант, все в том же духе: «Мы, мол, там побывали, порох нюхали, знаем, что там требуется». Но в этих ворчаниях было больше гонору, чем опыта. Гурин почему-то стеснялся говорить о своем «нюханье пороха» — ему казалось, что для этого у него нет оснований: слишком мало он пробыл на передовой, и тем более — ничего героического он там не совершил. А послушает других — и ему стыдно становится за себя: он ведь дрожал на передовой от страха, душа в пятки уходила…

Однажды к ним пришел огромного роста младший лейтенант. Сутулый (наверное, оттого, что ему в каждую дверь приходилось входить согнувшись), он поздоровался и спросил:

— Комсомольцы есть?

— Есть… — ответило несколько голосов.

— Подойдите ко мне. Я — комсорг батальона.

Комсорг примостился на единственной в доме табуретке и, положив на колено полевую сумку, стал записывать фамилии комсомольцев, принимать взносы, делать отметки в билетах.

Достал свой билет и Гурин, но стоял в сторонке, ждал, пока младший лейтенант освободится. С ним разговор, наверное, будет долгий, последний взнос он уплатил еще в августе 1941 года, а сейчас — ноябрь 1943-го. Все это надо ему объяснить, рассказать про оккупацию.

Протянув комсоргу билет, Гурин попытался ему сразу все объяснить. Но смог сказать только несколько слов:

— Я был в оккупации… Поэтому…

Младший лейтенант полистал билет, записал фамилию Гурина в общий список, но взносы принимать не стал.

— Зайди ко мне завтра, — сказал он, возвращая билет. — Я узнаю, как тут быть.

Захватив с собой на всякий случай тетрадь со стихами, как единственный документ, характеризующий его в годы оккупации, Гурин в назначенный час пришел к комсоргу. Тот сидел в своей комнатке за столом в шинели и в фуражке, что-то писал. Увидев Гурина, пригласил:

— Заходи, заходи. Садись, — и отодвинул в сторону свою писанину. — Значит, в оккупации был?.. — Он взял билет, еще раз полистал. — Ну, расскажи, как жил, чем занимался.

Гурин стал рассказывать. Комсорг слушал внимательно и даже как-то заинтересованно, будто раньше ничего такого и не слышал.

— Интересно… Ты, значит, и стихи сочиняешь… — Он взял тетрадь, стал листать, читать кое-что. — А это что, у них такая песня есть «Лили-Марлен»?

— Да. Солдатская песня. Солдат прощается со своей девушкой Лили-Марлен. Мол, жди, вернусь с победой. «Около казармы, у больших ворот, там, где мы прощались, прошел уж целый год…» Ну, а я переиначил ее: мол, не жди своего фрица, Лили-Марлен, он давно уже тод.

— А что такое «тод»?

— Ну — мертвый по-немецки.

— Ты знаешь немецкий язык?

— Немножко. В школе учил.

— О, а это сам придумал?

Гурин заглянул в тетрадь — там внизу страницы под стихотворением, в котором говорилось, что Гитлер и вся его клика, которые несут смерть народам, сами в конце концов будут болтаться в петле, были написаны печатными буквами четыре фамилии: Гитлер, Геринг, Гиммлер, Геббельс. Заглавная буква «Г» у всех четырех была нарисована объемной, будто из бревен сколочена виселица и с каждой спускалась веревочная петля.

— Не помню… Может, видел где.

— Интересно… — Он ухмыльнулся. — Значит, «Лили-Марлен»? Ну ладно. — Младший лейтенант возвратил Гурину тетрадь. — Причина, конечно, у тебя уважительная… Взносы я у тебя приму и возьму на учет.

Гурин обрадовался, расплылся в улыбке:

— Спасибо!

Комсорг терпеливо заполнил все пустые клеточки в комсомольском билете, расписался в каждой и поставил штампик.

— Возьми билет. Молодец, что сохранил. Ну, а теперь поговорим насчет комсомольского поручения. Какой же комсомолец без поручения. Верно?

— Верно.

— Вот если мы тебя агитатором во взводе назначим… Как ты на это посмотришь?

— А справлюсь?

— Справишься! — сказал он уверенно. — Лейтенант Максимов говорил, что ты отличник у него.

— Да ну… — засмущался Гурин.

— Это хорошо. Молодец. Значит, так. Задачи агитатора какие? Рассказывать людям последние известия, разъяснять политику нашей партии и правительства, читать газеты… Газеты будешь у меня брать. Вот тебе, — и он положил перед Гуриным кипу газет. — Хорошо бы наладить выпуск «боевого листка».

— А на чем? Бумаги нет.

— Этим я тебя обеспечу, только работай. Вот тебе бланки «боевых листков», — он достал из сундучка, стоявшего на полу, несколько больших листов. Заголовки на них были уже отпечатаны: лозунг — «Смерть немецким оккупантам!», потом крупно: «Боевой листок» — и рисунок — солдаты идут в атаку. Под заголовком до самого низа шли пустые три колонки, которые надо было заполнить заметками. — Значит, о чем могут быть заметки? О жизни взвода — учеба, работа, кто-то отличился… Нерадивых, самовольщиков протаскивать надо. Офицеров критиковать нельзя.

— Нельзя?

— Нельзя. Не положено. Ну что еще тебе дать? На вот тебе карандаш, — он выложил все из того же сундучка двухцветный толстый шестигранный карандаш. — Ну, и вот тебе бумага для писем. Солдатам будешь давать. Все?

— Все, — заулыбался Гурин и стал бережно складывать бумагу для писем, «боевые листки». Младший лейтенант посмотрел на его аккуратность, вытащил из-за сундучка обшарпанную, с провалившимися тощими боками кирзовую полевую сумку, подал Гурину:

— Возьми, пригодится…

— Ох ты!.. — обрадовался Гурин сумке. Разодрал слежалое нутро ее, сунул туда бумагу, про себя подумал: «И тетрадь для стихов положу в нее, мяться не будет…» Повесил сумку через плечо, сгреб свое богатство, взял под мышку и зашагал довольный во взвод. Радостно, приятно ему — столько газет, бумаги в его распоряжении! Но главное — в комсомоле восстановился, доверие обрел. Молодец, умница младший лейтенант — сразу разобрался, что к чему.

И во взводе Гурина встретили радостно:

— О, в нашем взводе агитатор объявился! Теперь мы бумажкой на курево будем обеспечены! — Вмиг расхватали газеты, пустили по рукам.

— Да вы сначала прочитайте, потом уж рвите, — просит Гурин: он еще не привык к своей роли.

— Это конечно! Мы сначала оборвем беленькие краешки, а серединку пока почитаем. Это конечно! Молодец агитатор, давно газетки в руках не держали.

После этого солдаты сразу приметили Гурина, зауважали, с вопросами разными стали обращаться, а он, довольный до бесконечности таким поручением, рад сделать приятное каждому.

«Боевые листки» стал он печь чуть ли не каждый день. Все заметки сочиняет сам, потому что написать их никого не допросишься. А он навострился, будто всю жизнь только этим и занимался. «Хороший поступок» — рядовой Сидоров, превозмогая боль в левой руке, смастерил из подручных материалов отличную скамейку и стол. Теперь солдаты взвода пишут письма и читают газеты, сидя за столом на скамейке, а не сидят на соломе. «Отличник боевой и политической подготовки» — рядовой Иванов отлично понимает: если тяжело в учении, то будет легко в бою. И поэтому не покладая рук изучает оружие. Берите с него пример. «Нехороший поступок» — рядовой Сысоев совершил нехороший поступок: он ушел в самовольную отлучку в соседнюю деревню к своей знакомой и пробыл там весь день. Тов. Сысоев забыл, что он находится на военной службе, где самоволка считается тяжким преступлением. А особенно в военное время. Стыдно, тов. Сысоев, так поступать. И подпись: «Товарищ».

Комсорг был доволен работой Гурина, майор-замполит — тоже. Приходил, читал, ухмылялся чему-то и хвалил: во взводе хорошо поставлена агитационно-массовая работа. Это был плюс и лейтенанту Максимову. Он горделиво улыбался майору, оглядывался на Гурина: вот, мол, какой кадр воспитан в его взводе!

А Сысоев обиделся. Сощурил свои наглые глаза, прошипел:

— «Товарищ»… Выслуживаешься? Думаешь до конца войны прокантоваться в выздоравливающем? Не надейся, вот заживет твоя царапина, и снова загремишь на передовую.

— Ду-у-урак! И уши холодные. — Гурин готов был ударить его, но сдержался.

— А ты — умница! А может, я не могу есть эту баланду. Тебе она нравится, а мне нет. Хвораю я от нее. Так что ж такого, если я пошел подкалымить? Никто и не знал бы… Тебе больше всех надо?

Он отошел, развязал вещмешок, достал завернутый в белую тряпицу кусок сала, хлеб домашней выпечки, принялся есть.

— Хочешь сала? — спросил он уже без злобы. Но Гурин был на него в обиде:

— Подавись ты своим салом.

— Во, еще и обижается, — удивился Сысоев.

Но после этого Василий уже не стал писать о нехороших поступках, больше напирал на положительные.

А царапина его почему-то заживала медленно. Состав их взвода уже почти полностью обновился, а он все еще оставался здесь. И врач тоже удивлялась.

— Не пойму, что с ней. Не остался ли там осколочек? — говорила она и снова накладывала ему повязку.

Врачи не знали, а он — тем более. Забегая вперед, надо сказать, что в своей догадке она была права: там действительно остались осколки, которые стали выходить только после войны. А тогда Гурин боялся одного: не заподозрили бы его в умышленном членовредительстве. Ведь рассказывают: был случай, когда один солдат, боясь фронта, разными способами мешал ране заживать. Его разоблачили, отдали под трибунал. Осудили и направили в штрафную роту. Поэтому Гурин стал просить врача:

— Да ладно… Она уже почти не болит, выпишите меня.

— Как же не болит? Рана сочится.

За это время в батальоне дважды появлялись «покупатели», и от обоих остался у Гурина на душе тяжелый осадок.

Первым был капитан — красивый, энергичный, веселый. Стоял перед строем, потирал руки, говорил, будто стихи читал:

— А нужны мне хлопцы-мо лодцы: смелые, отважные, боевые, отчаянные, умные и, конечно, красивые! Такие, чтоб девчата от них с ума сходили. А? Есть у вас такие? И знаете, куда такие хлопцы нужны? В школу парашютно-десантных войск! Представляете? Какие это орлы должны быть! Кто смелый? Кто хотел бы налетать внезапно с неба на фрица и грызть ему глотку?

Солдаты улыбались, переминались с ноги на ногу, стеснялись выйти и сказать: «Я!» — уж больно много условий капитан перечислил. Гурин, например, очень хотел быть десантником — это было бы здорово. Ух, как бы он гордился такой профессией!

Капитан понял, наверное, что переборщил, стал немножко «отпускать веревочку»:

— Ну, вы же понимаете, что люди с такими качествами не рождаются, они потом становятся такими. На то и школа существует: там всему научат — и оружием виртуозно владеть, и самбо, и многому другому. Ну? — Он кивнул на Гурина, наверное по глазам заметил, что тот уже весь в десантниках. — Как фамилия?

— Гурин.

— Образование?.

— Десять классов.

— Ну, тем более! Хочешь быть десантником?

— Хочу.

— А почему же молчишь?

— Так я ж некрасивый…

Капитан засмеялся — принял шутку:

— Ну, уж этого у тебя не отнимешь! Не одна небось девчонка сохнет? Выходи! Кто еще?

Человек десять отобрал капитан. На медкомиссию повел. Там долго крутили Гурину правую руку и спрашивали:

— Больно? Нет? А так — больно? Нет? — и заключили: — Кость цела.

Потом капитан уже беседовал с каждым в отдельности. Подробно — где родился, где учился, кто отец, кто мать, давно ли воюет.

— А до этого где был?

— В оккупации.

— В оккупации? — и капитан поморщился от досады. Гурин торопился рассказать ему, чем он занимался в эти годы, но у того в глазах уже потух к нему всякий интерес, и он ждал лишь из деликатности, когда Гурин кончит. Отнимает только время. И Гурин замолчал. — Хорошо. Иди. Потом вызовем.

Но Гурин чувствовал — не вызовет он его. И точно: всех других вызвал, а его — нет.

Долго переживал Гурин эту обиду. Стал забывать уже, когда появился в батальоне другой «покупатель» — майор.

Пришел во взвод лейтенант Максимов, сказал весело:

— Гурин, иди в канцелярию, там тебя ждет майор.

Побежал, думал — их майор, замполит, а там был совсем другой. В хромовых сапожках, в новеньком кителе с золотыми погонами — аккуратный такой, ухоженный, стоит посреди комнаты, руки за спиной сцепил, покачивается с носков на пятки.

— Товарищ майор, рядовой Гурин по вашему приказанию прибыл, — отрапортовал Василий.

— Садись, Гурин, — усадил он его и сам сел за стол напротив. И начал: где родился, где учился и так до тех пор, пока не дошел до оккупации. Тут он дальше и спрашивать ничего не стал и слушать не захотел. — Идите во взвод, — сказал он. — Если понадобитесь — вызову.

Но и ему Гурин больше не понадобился.

У лейтенанта Максимова спросил — что за майор, зачем он вызывал?

— В офицерскую школу набирает. Разве ты не хочешь быть офицером? Я ему так нахваливал тебя!

— Ну и зря…

— Почему зря? Ты что, отказался?.

— Да не возьмут меня, — с досадой сказал ему Гурин: ему очень не хотелось об этом говорить — травить больную рану.

— Почему не возьмут?

— Я же в оккупации был.

— Ну и что? Мало ли людей в оккупации было. Полстраны. Чудак…

«Ага, я — чудак…» — хотел сказать Гурин лейтенанту, но смолчал. Пусть. Все равно придет время, и он докажет всем, что он честный человек, что ему можно доверять.

Выписали Гурина в маршевую роту только в декабре. Зима уже была, но такая слякотная: то снег, то дождь. Стояли они в селе где-то у Днепра. Выдали им стеганые брюки, ватники, шапки-ушанки, зимние портянки, трехпалые рукавицы — и шагом марш.

В маршевой «покупателей» много, и они порешительнее и деловитее тех, которые бывали в выздоравливающем. Эти в анкетных данных не копались, вопросы ставили прямо:

— Артиллеристы есть? Три шага вперед — шагом марш! Так… — И к остальным: — Кто хочет быть артиллеристом — два шага вперед. Так… А ты? — обращался артиллерийский капитан к рослому парню.

— Я в свою часть хочу.

— Будешь еще в своей части. Два шага вперед — шагом марш!

Другой не спрашивает, есть ли люди его специальности, а с ходу приказывает:

— Минометчики — ко мне! Желающие — ко мне тоже!

Гурин никуда не пожелал. Наученный горьким опытом, теперь он не лез со своими желаниями, боясь получить «поворот от ворот». «Куда прикажут, туда и пойду», — решил он. Как в той присказке: «Воевать хочешь? Хочу. Кем хочешь? Да пиши в обоз». Так и он — хоть в обоз.

Обозлился Гурин на всех «покупателей»: артиллерист прошел мимо, минометчик — тоже. Ну и ладно.

— Остальные — разойдись!

Не успели остальные вернуться в хату, снова команда:

— Выходи строиться!

Новый «покупатель» явился — лейтенант Исаев. В белом полушубке, отороченном серым смушком, в серой каракулевой ушанке, черноглазый, чернобровый, стройный, высокий. На ногах из белого войлока бурки, обсоюзенные желтой кожей, в левой руке кожаные перчатки. Голову держит горделиво. Говорит с одесским акцентом и слегка бравирует этим. Посмотреть — не лейтенант, а картинка. Сколько же в нем соединилось кровей — и турецкой, и греческой, и славянской, чтобы получился вот такой красивый русак!

— Автоматчики, прошу! — он вытянул левую руку — как при команде «В одну шеренгу, становись!». — Ну, бистренько, бистренько, голуби, под мое крылышко!

Вышли человек семь. Он оглядел, усмехнувшись, спросил:

— Шо ж вас так мало?

— Зато в тельняшках, — подал голос самый смелый.

— О! Что-то слышится родное! Сразу видно сокола по полету, а молодца — по… Ладно, об этом после. — Он обернулся к оставшимся: — Приглашаю добровольцев в доблестные ряды автоматчиков. Кто?

Вышло еще человек пять.

— Не густо… Совестливый народ, вижу, — и пошел вдоль строя. — Выходи, выходи, выходи, — тыкал он рукой в грудь приглянувшимся. Гурин тоже попал в их число. — Автоматчики лихой народ! Это — те же разведчики, а может, даже и почище, тут еще бабушка надвое гадала! Выходи, выходи! Так… — он хлопнул перчатками по ладони — подвел черту. — Так. Кто шибко грамотный, прошу переписать всех, — он достал из планшетки лист бумаги и карандаш. — Ну, у кого почерк не как у моей бабушки?

— Вот, у агитатора, — указали на Гурина.

— Люблю агитаторов! — воскликнул лейтенант и вручил ему бумагу. — Бистренько — фамилии и инициалы.

Когда Гурин переписал всех, лейтенант взял список и пошел в канцелярию; солдатам на ходу бросил:

— Пока я буду оформлять документы, получите продукты у старшины — сухой паек на двое суток.

Солдаты без строя, толпой повалили к каптерке. Старшина увидел, возмутился:

— Что это за команда анархистов? Где командир?

— Лейтенант Исаев пошел документы оформлять.

— Кто старший?

— А во, агитатор, — ребята подшучивали над Гуриным, вытолкнули его наперед. Поднял Гурин глаза и видит: перед ним его старый знакомец — старшина Грачев! Одет тепленько, рожа сытенькая, довольная. И строг — до неимоверности. А в Гурине всколыхнулась старая обида на него.

— Э-э! — воскликнул он развязно. — Старшина Грач! Привет!

Старшина не узнал Гурина, подумал сначала, что это какой-то его давний дружок, хотел улыбнуться. А потом видит: Гурин, и лицо его стало звереть — узнал.

— Я вам не Грач. Моя фамилия Грачев.

— Да все равно — Грач! Оно ж видно, что ты за птица, — разошелся Гурин: охота ему перед ребятами себя героем выставить. «А что мне? — подзадоривал себя Василий. — Дальше фронта не пошлют. Теперь я не тот, знаю людям цену, особенно этому». — Все воюешь?.. В запасном полку?

— А ты, я вижу, очухался от первого испуга?

«Уколол-таки, гад!..» — Гурин закипал всерьез.

— На второй круг заходишь? — продолжал старшина. — Ну что ж. Когда будешь на третий заходить, тогда поговорим. Пока рано храбришься.

— А ты рассчитываешь до тех пор все еще здесь прокантоваться? Ну, герой!

Грачев побагровел, сверкнул на Гурина жуликоватыми глазами, отвернулся. Сильно пожалел он, наверное, что Гурин уже в маршевой команде.

— Сколько человек? — бросил он зло.

— Двадцать пять.

Получили паек, разделили. Пришел лейтенант. На спине у него желтый ранец из телячьей кожи — шерстью наружу, на левом плече ППШ, на правом боку пистолет. Построил, спросил, нет ли каких жалоб. Нет? Тогда — шагом марш!

И они пошли.

Прощай, запасной полк!

Что-то ждет их впереди?.. Удачен ли будет второй круг? Удастся ли зайти на третий?

Никому ничего не известно…

Уже с дороги Гурин написал матери письмо — торопливое и коротенькое, как телеграмма: «Ухожу на передовую. Адрес меняется. Пока не пишите».

 

Днепр широкий

рудно сказать, какая дорога хуже — осенняя раскисшая и разбитая или зимняя: замерзшие колеи, острые гребни вздыбленной некогда колесами и теперь скованной морозом грязи… Шагу не сделаешь, чтобы не поскользнуться на неровности, чтобы нога не подвернулась на очередной кочке. По-украински декабрь — грудень. Точное название: кочки, кочки, груды, куда ни глянешь. Дорога — словно длинная полоса, вспаханная каким-то чудовищно огромным плугом: колеи — по колено, вывороченные груды черной земли, будто глыбы угля, огромны.

Ноги выкручиваются на такой дороге, и Гурин невольно ищет опять нетронутую обочину, бровку, но тут ее нет: все вспахано, изъезжено, изуродовано колесами, гусеницами, копытами лошадей и замерзло.

В поле дует ветер — холодный, промозглый, метет поземку, наметает между кочками холмики снега, пытается заровнять следы прошедших армий. Может, и заровняет, только не скоро, а солдатам сейчас идти тяжело.

Лейтенант Исаев по-прежнему бодр, уши на шапке не опускает, веселит свою команду разными одесскими байками.

К полудню ветер усилился, снег начал лепить — мокрый, хлопьями. Идти стало еще труднее — ноги скользили, то и дело обрушивались в глубокие колдобины. И лейтенант не машина, устал, шел молча впереди. И уши опустил в шапке — допекло, видать, и его.

Привал сделали в поле — у соломенной скирды. С подветренной стороны вжались спинами в скирду, вытянули гудевшие ноги.

— Что, мальчики, устали? Крепитесь — атаманами будете! — не унывал лейтенант. Он достал карту, долго изучал ее. — На ночлег остановимся вот в этом хуторке. Сделаем небольшой крюк, зато нам будет там хорошо: хутор в стороне от больших дорог, наверняка наш брат не заходил туда, поэтому нам будут рады. Там будет кров и пища! Ну как? Вперед? Вперед!..

В декабре самые короткие дни — об этом напомнил своим подчиненным Исаев, когда их застала темень, а хутор еще и в бинокль не просматривался.

— Что вы, мальчики! Еще шести часов нет: декабрь месяц ведь. Не будете же вы вместе с курами спать ложиться?

Солдаты выбивались из последних сил. Шли медленно, а стужа к ночи свирепела, ветер усилился и теперь продувал насквозь. Днем у Гурина спина была мокрой от пота, а сейчас будто кто сорвал с него всю одежду вплоть до нижней рубахи. Гимнастерка сделалась жесткой и холодной, как железо.

Наконец впереди сквозь снежную мглу замаячила темная стена деревьев. Лейтенант обернулся, прокричал:

— Шире шаг! Впереди завиднелись сады хутора! — и сам зашагал быстрее. Солдаты воспрянули духом, поспешили за ним.

И действительно, вскоре они уже, не разбирая дороги, шли напрямик через сад. Голые ветки хлестали их по лицам, они увертывались от них, торопились за лейтенантом. На душе стало тепло и светло: сейчас залают собаки, и на этот лай выйдет дядька или тетка, и, как бы худо ни отнеслись те к солдатам, они все равно будут в теплой хате.

Сады кончились, лейтенант уже вышел на улицу и стоял, словно раздумывал, в какую сторону идти. По одному из-за деревьев выползали солдаты и молча останавливались рядом. Собаки не лаяли, а напротив стояла сожженная хата. Длинная черная труба зловеще вздымалась над провалившимся потолком. Белые стены и черные, закопченные пустые глазницы окон пугали. Осмотрелись: слева — такая же хата, а справа и стен нет, одна обуглившаяся печь в кривая большеголовая труба.

Лейтенант медленно пошел вдоль улицы, солдаты, приотстав на несколько шагов, потянулись за ним. Ни одной уцелевшей хаты, село было мертвым. У одной избы скрипели ворота, и от этого скрипа дрожь пробегала по коже.

В конце улицы Исаев остановился.

— Ну что ж… — сказал он. — Такие вещи запоминайте. И когда будете драться, пусть этот пейзаж встанет у вас перед глазами! — прокричал он сердито, потрясая кулаком. — А теперь не хныкать! Надо думать о ночлеге. Ну-ка, разберитесь в шеренгу по два. Быстро! Никто не отстал? Слева направо по порядку номеров рассчитайсь!

— Первый, второй, третий… Тринадцатый! — прокричал правофланговый. — Неполный!

— Хорошо. — Он подошел к левому флангу. — Вы, четыре человека… Двое по одному порядку, двое — по другому, пробегите всю улицу и поищите хату с целым потолком и с более или менее уцелевшими окнами. Выполняйте!

Такая хата нашлась на другом конце улицы: в ней не только потолок уцелел, но и дверь, и в окнах не сее стекла были вышиблены. Лейтенант посветил фонариком — на полу валялась посуда, разные тряпки, перья от подушек. Осмотрел плиту — остался доволен.

— Все, мальчики! Мы будем спать в тепле. Три человека, — он осветил крайних у двери. — Идите и поищите соломы или сена для постели. Где-нибудь на задворках, может, копешка какая уцелела. А если нет — тогда будем думать. Выполняйте! Два человека — идите и наломайте веток, сделайте веники и подметите пол. Выполняйте! Два человека — тряпками, досками, что найдете подходящее, заткните в окнах дыры. Выполняйте! Остальные — на заготовку дров. Дров нужно много, на всю ночь. Выполняйте!

Работа закипела. Уже через пять минут в плите загудело веселое пламя, и при свете его Гурин веником из голых веток подметал начисто пол. Кое-как заделали в окнах дыры, и хата стала наполняться теплым духом.

Постельная команда не нашла ни сена, ни соломы, наткнулась лишь где-то на огороде на уцелевшую кучу кукурузных бодыльев. Постель из них получилась твердой, но ничего, все-таки не то что голый пол. Чистые, — отливающие желтым блеском, словно лакированные, бодылья были уложены аккуратно вдоль стен. Уцелевшие на них листья оборвали и положили сверху — для мягкости.

Ужинали кто что: кто сварил себе кашу в котелке, кто ел консервы, а кто ограничился сухим куском хлеба и скорее — на боковую. Гурин не захотел ни кашу варить, ни банку с тушенкой открывать, натопил в котелке снежной воды (в колодце воду брать лейтенант не разрешил: недавно фронт прошел, и неизвестно, может, ее немцы отравили), вскипятил — попил кипяточку с хлебом и совсем расслабился. Одолевала усталость, кипятка своего и то еле дождался, пока вскипел. Скорее — спать…

Но лейтенант, прежде чем объявить отбой, приказал разбудить всех и предупредил, что здесь прифронтовая полоса, поэтому два человека все время должны бодрствовать — часовой и дневальный. Часовой — на улице, а дневальный должен следить за огнем. Дежурить будут все по очереди — всего по полчаса, не больше. Часовые сменяют друг друга на улице, не покидая поста. За временем следит дневальный: пришло время — будит очередного, тот садится дежурить у огня, а сам идет сменять часового. Часовой, отдежурив, ложится спать.

— И прошу смотреть в оба, — сказал Исаев строго. — Тут шуточки в сторону. Фронт рядом, в нашем тылу может шастать немецкая разведка. Наткнутся на часового-ротозея и перережут всех, как котят. А одному, который в полушубке, засунут кляп в рот, руки назад — и будь здоров, потащили «языка». Кто первый на пост? Так. Бери автомат и шагом марш.

Гурин хотел крикнуть свою фамилию, да не успел, опередили. А так бы хорошо было: отдежурил бы с самого начала и спи потом спокойно до утра. Не вышло. Но ничего, невелика беда, и улегся на твердые бодылья. Локтем, бедром раздвинул их, устроил себе гнездышко, улегся поудобнее, натянул воротник шинели на голову и тут же провалился в глубокий сон.

Дежурить досталось ему в самое глухое время — между двумя и тремя часами ночи.

Вышел, взял автомат у часового, повесил себе на шею. Не успел оглянуться, как его напарник уже убежал в хату. Остался Гурин один.

Ветер завывает на разные голоса, стучит оторванными воротами, воет в трубе соседской хаты, поскрипывает какой-то доской, будто силится отодрать ее, шумит деревьями в саду, и каждый звук настораживает Гурина, заставляет вздрагивать. Вглядывается он в темноту — там будто тени какие-то прыгают, словно один за другим кто-то улицу перебегает. Напрягся Гурин до предела — весь превратился в слух и в зрение, пока не убедился: метель играет, ветер порывами бросает снежные космы. Облегченно вздохнул Гурин и пошел заглянуть за угол хаты — вдруг там кто-то подкрался и караулит его. Прислушался, выглянул осторожно — никого. Быстро оборачивается, идет в обратную сторону и вдруг видит: кто-то стоит вдали. Не стоит, а движется! Нет, кажется, стоит… Вроде нагибается. Нет, стоит, только покачнулся. Ждет чего-то, наверное, заметил Гурина и затаился. Василий натянул тугой затвор, поставил на боевой взвод, ждет, что тот будет делать. А он все стоит. И тут на миг редеют тучи, становится светлее, и Гурин ясно увидел — столб. «Тьфу, откуда он взялся? Ведь не было же…»

А ветер все воет, воет, деревья в саду шумят, голые ветки лязгают друг о дружку — трудно различить посторонние звуки. Как долго тянутся двадцать минут! Лучше бы по часу стоять, да не одному, а вдвоем. Все дело, наверное, в том, что у них всего один автомат на всю группу. Хорошо хоть, дневальный бодрствует — живая душа за дверью, в случае чего — быстро тревогу поднимет.

Наконец дверь открывается — идет смена. И все страхи вмиг исчезают. Гурин смело направляется к столбу, убеждается, что это действительно столб, пинает его ногой и идет обратно. Сменщик стоит на пороге, ежится от холода.

— Ну, что? Все тихо?

— Какой там тихо! Не слышишь разве? Ведьмы разгулялись.

— Ведьмы? Это не страшно. Особенно если молодые.

— Ну, бери автомат, раз ты такой смелый, а я пошел, — сказал ему Гурин.

Лег, но еще долго не мог уснуть: все прислушивался к звукам на улице — не подбираются ли — немецкие разведчики…

Покинули они хутор рано, часов в шесть, еще темно было. Когда рассвело, они уже вышли на большую оживленную дорогу: колоннами и в одиночку спешили по ней машины в сторону фронта.

Урчат натужно тяжелые грузовики — везут снаряды, мины, тащат за собой орудия. Промчалась колонна зачехленных «катюш», установленных на «студебеккерах». Пробежали мимо, качаясь с кормы на нос, амфибии, за ними — грузовики с прицепами, на прицепах огромные металлические лодки. Чувствуется по всему: впереди водная преграда — Днепр, гонят туда плавучую технику — переправы наводят.

Бегут по дороге два новеньких «студебеккера», как два близнеца, легко бегут, только снег из-под колес струится. Лейтенант вышел на дорогу, поднял руку. Остановились. Поднялся на подножку, поговорил о чем-то с водителем, махнул своей команде.

Обрадовались солдаты, бросились, как в атаку, на кузов, карабкаются, друг другу то ли помогают, то ли мешают — со стороны не разобрать, но в минуту все исчезли в брезентовой будке. В кузове вровень с бортами зеленые ящики лежат, — полезли на четвереньках по этим ящикам вглубь, уселись, поехали довольные, хвалят лейтенанта. По ту сторону брезента ветер свищет, а им ничего, держатся за дуги, чтобы не сильно биться о ящики на неровностях дороги.

— А в ящиках не мины? Взлетим на воздух, ошметок не соберешь, — не выдерживает один из солдат.

— Нет, — успокаивает его кто-то из знающих. — Это «семечки».

Что такое «семечки» — Гурин уже в курсе: это патроны.

Да, ехать — не идти: через час или полтора «студебеккер» затормозил, и солдаты, как перезрелые груши, посыпались из кузова на мерзлую землю. Огляделись — впереди огромная деревня.

— Построиться! — скомандовал лейтенант. — По селу идти, соблюдая порядок, из строя не выходить. Шагом марш!

Вскоре он привел команду к большому дому — то ли сельсовет здесь был раньше, то ли колхозная контора. Часовой у порога вытянулся перед лейтенантом.

— Привет, Генатулин! — поприветствовал его Исаев.

— Паривет, товарищ гвардия лейтенант, — заулыбался часовой.

— Как наши мальчики?

— Нет здесь наши мальчик, — сказал Генатулин. — Вся мальчик на том перег. Разпедчик там, аптоматчик тоже там.

— На задании?

— Моя не знай, товарищ гвардия лейтенант.

Пока лейтенант разговаривал с Генатулиным, из дома вышел старший лейтенант, увидел Исаева, обрадовался:

— А, Исаев вернулся! Как раз вовремя. Здравствуй, — он пожал ему руку. — Перебазируемся на тот берег.

— На этот пятачок? — удивился Исаев.

— Давай вооружай своих мальчиков — и туда. Старшина Макивчук со своим хозяйством еще на месте.

— Покормить бы надо, — лейтенант кивнул на новичков.

— Там накормишь. Кухня ночью переправилась туда. Да и рота твоя вся там уже. Хороших ребят подобрал?

— Как один — орлы! Такие головорезы — ни один не заплакал в дороге. Чуть что, сейчас: «Жёра, подержи пинжак!»

Старший лейтенант засмеялся:

— Ну, Сашка! Сам ты «Жёра» хороший. Пижон, — он кивнул на его бурки. — Не по форме.

— Чай, не на параде, — отмахнулся Исаев.

Лейтенант вошел в сени, привычно толкнул дверь в левую половину хаты, крикнул своей команде:

— Орлы, заходите!

Солдаты вошли в пустую комнату. На полу лежала примятая солома — видать, тут провели не одну ночь солдаты до них.

— Отдохните, я сейчас приду, — сказал Исаев.

Но вскоре пришел не лейтенант, а старшина Макивчук, которого он прислал. Рыжеусый, скуластый, в коротком защитном бушлате, старшина заглянул в комнату, спросил:

— Вы «мальчики»?..

— Мы, — сказали те уверенно.

— Айда за мной.

Он привел их в свою каптерку, которая располагалась в большом крестьянском сарае, сам встал за высокий ящик, как за прилавок, разложил перед собой бумаги, а пришедшим приказал:

— Вон в ящике автоматы. Берите по одному и называйте свою фамилию. Далее — диски, по два на каждого, далее — в ящике патроны. Берите побольше. Я вам, как батько, советую: лучче меньше хлеба в сумку положи, а поболе патронов: лишний патрон на передовой может жизнь тебе спасти.

Автоматы без дисков и ремней лежали рядком, густо смазанные солидолом.

— Ну и жирные, как иваси!

— А вон там в углу ветошь, — продолжал старшина, не обращая внимания на реплики солдат. — У кого нема, оторви на чистку оружия. Вот вам ремни для автоматов, вот вам чехлы для запасных дисков, — вытаскивал он из-за спины новенькие парусиновые сумки. — И пока все. Гранат нема. Привезуть — снабдю.

Гурин взял автомат двумя пальцами за кончик ствола, понес его к куче тряпья — старого нательного белья, отодрал полрубахи, потом еще клочок поменьше, набил карманы патронами — шинель сразу стала тяжеленной, будто намокла, на плечи надавила, на руку повесил ремень, мизинцем за петлю подхватил чехол и пошел к двери. Потом вспомнил — диски не взял, вернулся. Хорошо, они были сухими, прижал к груди, как голубей, повернул обратно.

— Можно в расположение идти?

— Да. Идите. Почистите оружие, зарядите диски и ждите лейтенанта. — И, спохватившись, закричал: — Эй, хто тут у вас в обмотках? Лейтенант сказав, щоб в сапоги обуть. Эй, в обмотках!

До Гурина не сразу дошло, что это его касается. Пока кто-то из ребят не остановил:

— Гурин, оглох, что ли? Иди, старшина зовет.

Он вернулся. Старшина взглянул на его ноги, словно на диковинку.

— Шо ж ты за солдат — сапоги доси не добыл себе?

— А где их добывают? — обиделся Гурин.

Старшина взглянул на него, не ответил:

— Какой номер носишь?

— Сороковой.

— Сапоги треба брать на номер, а то и на два больше. Зимой портянок намотаешь — теплее будет. А?

— На два — это много.

— Ну гляди… — Он полез куда-то в угол за ящики, долго шарил там, наконец выбросил через голову один, потом другой сапог: головки кожаные, а голенища кирзовые. Сапоги совсем новые, пахнут свежей резиной и кожей. — Ну як? Меряй.

«Як? Як? Хорошо — вот як!» — радость такая охватила Гурина, как на первомайский праздник, когда мать дарила ему какую-нибудь обновку. Снял ботинки, чуть подправил портянки, сунул ноги в сапоги — хорошо-то как! Удобно! Совсем другой вид у человека.

— Не жмуть?

— Вроде нет…

— Гляди. Портянки есть запасные? Возьми, — старшина с треском оторвал полоску белой фланели. — Да не говори, шо старшина жадный.

— Спасибо!

Идет Гурин по улице, и кажется ему, что все на него смотрят, сапогами его новыми любуются: какой солдат красивый! В сапогах!

Садами, потом перелесками, узкими тропками гуськом шли новички вслед за лейтенантом. Он нарочно вел их скрытой местностью, чтобы не стать мишенью для «мессершмиттов», которые уже дважды появлялись над их головами на бреющем. Покачиваясь с крыла на крыло, они разворачивались и где-то совсем недалеко впереди поливали пулеметным огнем какую-то цель. Гурин догадывался, что это была переправа, к которой их вел лейтенант Исаев, и мурашки пробегали по спине.

Прежде чем увидеть Днепр, Василий почувствовал его близость каким-то непонятным ему чутьем. Выросший в сухой донецкой степи, он никогда не видел большой реки, и ему всегда трудно было ее представить. «Какой же эта река должна быть — широкой и глубокой, если по ней плавают пароходы?» — думал он, Поэтому встречи с Днепром он ждал с трепетным волнением: что за штука такая этот Днепр, о котором столько песен, столько стихов сложено, который «чуден при тихой погоде», который «рэвэ та стогнэ» и «горами хвыли пидийма»?

Они вышли к плавням. Кривые вербы, кусты лозняка и сухой камыш все еще скрывали реку, но Гурин почувствовал ее близость — близость большой сильной воды.

Здесь то и дело встречались свежие воронки, пахло тротиловым смрадом, от которого у него немного тряслись поджилки: он помнил этот запах с Зеленого Гая. Гурин все поглядывал вперед и вправо сквозь плавни — боялся пропустить встречу с Днепром. Вот они повернули на проторенную широкую тропу и еще долго шли плавнями, как вдруг перед ними открылась ни с чем не сравнимая водная ширь. Противоположный берег далеко-далеко, чуть виден, и там, под отвесным обрывом, у самой воды еле заметно копошились люди — маленькие, как муравьи. А Днепр, темный, густой, ворочался, будто исполинское животное, будто чешуей серебрился ледяными глыбами. То ли он не успел еще замерзнуть, то ли ему не давали успокоиться бесконечные артиллерийские и воздушные налеты, — шурша льдинами, будто гигантскими жабрами, Днепр дышал тяжко и могуче.

Гурин любовался впервые увиденным зрелищем, забыв о войне. И только когда раздалась команда: «Воздух!» — обернулся и побежал вслед за солдатами в кусты.

Над Днепром плыла «рама» — двухфюзеляжный «фокке-вульф». По нему, неистово шпокая, били зенитки, небо усеялось черными клочьями разрывов, но «рама» спокойно развернулась и невредимой ушла. И в ту же минуту начался артналет. Вода в Днепре вскипела от сотен снарядов, вздыбилась фонтанами вместе с крошевом льда, от которого стоял сплошной обвальный шорох.

— «Рама» скорректировала, падла… — проворчал кто-то.

Били по переправе, но несколько снарядов разорвалось и неподалеку от автоматчиков — холодные брызги окропили команду.

— Бегом, за мной! — лейтенант побежал вдоль берега, и вскоре они увидели две черные лодки и трех человек около них. Один из них отделился от лодок, пошел навстречу Исаеву. Не доходя несколько шагов, он напустился на лейтенанта:

— Ну, где вы пропали? Мы тут уж окоченели, И лодки у нас чуть не отняли.

— Спокойно, Леня, спокойно! — и тем же шутливым тоном спросил: — Как встречаешь начальство?

— Потом, лейтенант, потом, — досадливо поморщился сержант. — Давайте быстрее переправляться. Нам надо успеть до следующего налета. Накроет вот, тогда встретимся у рыбок на пиру…

— Без паники, сержант! — серьезно сказал лейтенант и оглянулся: — В первую лодку тринадцать человек! Остальные во вторую. Быстро! — Обернулся к сержанту: — Садись, правь, ты дорогу знаешь. Я буду во второй.

— Тут дорога одна, — буркнул тот и закричал: — Кто умеет грести, бери весла, садись с краю.

Весел Гурин никогда в жизни в руках не держал, поэтому полез в серединку. Широкая неуклюжая плоскодонка кренилась под тяжестью наседавших солдат то на один бок, то на другой, легко бросая их то к одному борту, то к другому.

— Садитесь! Все садитесь! Не стойте! — кричал сержант. И не успел последний солдат перебросить через борт ногу, он принялся изо всех сил толкать лодку с мели. — Веслами помогите, веслами!

Наконец лодка беспомощно закачалась на волнах, он вскочил в нее и снова начал кричать:

— Правый!.. Правый борт, греби!.. Куда гребешь, твою мать?.. Правый, говорю. Не давайте развернуться лодке! Так, так… Оба — быстро! Быстрее, быстрее!

Явно не рассчитанная на такой груз, лодка сидела в воде почти по самые борта. Вот-вот, казалось, еще чуть только — и вода хлынет через край. Но в самый критический момент край лодки приподнимался и уходил от беды.

Гребцы старались изо всех сил, но на середине реки течение было такое сильное и такие большие волны, что лодку стало разворачивать и захлестывать водой.

— Правый, давай! Давай! — надрывался сержант. — Шевелись, что вы как неживые?

Лодку опасно качало, льдины скреблись о деревянную обшивку, волны били о правый борт и обдавали всех холодными брызгами. Гурин вцепился обеими руками в доску под собой, будто от этого зависело спасение.

Взглянул на берег — он с огромной быстротой убегал назад, словно они ехали в курьерском поезде.

— Стоп! Стоп! — закричал сержант. — Тормози! Пропусти льдину, а то перевернет лодку.

Качаясь на волнах, понеслась вниз по течению огромная, как баржа, зеленоватая глыба.

— Вперед! Живее, живее!

И вдруг — фыркающий свист снаряда, это значит — он уже на излете и упадет где-то близко. И точно: рвануло совсем рядом, посыпались на солдат мелкие осколки льда, лодка закачалась, хлебнула изрядную порцию воды, но устояла.

— Вперед! — снова закричал сержант.

Второй снаряд просвистел над головами и разорвался где-то на берегу.

— Ну, еще чуток! Еще!..

Лодку перестало качать, и вскоре она ткнулась в берег. Солдаты торопливо выскакивали из нее прямо в воду и бежали на спасительную землю.

Вторую лодку прибило к берегу ниже метров на двести.

Солдаты принялись выливать воду из сапог, перематывать портянки, выжимать полы шинелей. У Гурина тоже хлюпало в сапогах, он примостился на валун, хотел переобуться, но сержант предупредил:

— Прекратить разуваться! Берег постоянно обстреливается, а вы расселись… Все под обрыв!

Только теперь Гурин рассмотрел крикливого сержанта. Огромный, рыжий, он снял шапку, и от его красных коротких волос, стоявших ежиком, повалил пар, как от костра. Умаялся парень. Большая, как носок сапога, челюсть выдавалась вперед, делала его свирепым. Но глаза были добрыми, смеялись. Он увидел подходившего лейтенанта, надел шапку, вскинул руку, сказал:

— Вот теперь могу доложить по форме, — и отрапортовал: — Товарищ гвардии лейтенант, за время вашего отсутствия в роте никаких происшествий не произошло! Докладывает сержант Серпухов.

— А чему улыбаешься? — лейтенант пожал ему руку.

— Потому и улыбаюсь! Тебя вижу! А бурочки теперь придется выбросить, — кивнул он на мокрые и потерявшие элегантный вид лейтенантовы бурки.

— Высохнут! Слушай, — лейтенант оглянулся в сторону переправы. — Почему не переправой, а лодками?

— Была переправа! — сержант махнул безнадежно. — Да гад засек ее и каждый час поливает. Ее больше восстанавливают. Так безопаснее. — Серпухов крикнул солдатам: — Не рассаживайтесь! Пошли, за мной!

Лейтенант и сержант, разговаривая, шли впереди, остальные гуськом тянулись вслед за ними по кривой, в дождевых вымоинах узкой дороге. Дорога поднималась по откосу вверх, Днепр остался далеко внизу — широкий, черный, сердитый.

Не доходя несколько метров до верха, дорога снова побежала вниз, и вскоре они увидели прилепившуюся на пригорке над Днепром деревушку.

Сержант привел их в большой сарай, где на соломе валялись несколько солдат.

— Принимайте пополнение! — крикнул он весело, входя в сарай. Солдаты зашевелились, увидели лейтенанта, заулыбались, стали вразнобой с ним здороваться. — Располагайтесь, — обернулся Серпухов к новичкам. — Можете переобуться.

В сарае было тепло — топилась сложенная из кирпича печурка. Труба была выведена наружу через пробитую в стене дырку.

— А почему в сарае? — спросил лейтенант. — Хаты не нашлось?

— Все забито, — сказал сержант. — Все. Я думаю, нам недолго придется тут сидеть. А чем плохо в сарае? Сейчас найдем веревку или проволоку, протянем вдоль и поперек, развесим портяночки для просушки — красота будет!

Гурин стянул с себя сапоги, размотал портянки — они были мокрые и черные. Этими портянками и соломой он вытер насухо внутри сапог, подмостил туда соломенные стельки, намотал запасные портянки и снова обулся. Сразу хорошо стало ногам, уютно, и на душе веселее. Спасибо старшине — знает, что солдату нужно.

— Ну ладно! — заключил лейтенант какие-то свои мысли. — А где мои шмотки?

— В избе. Там есть комнатушка. Для вас и для лейтенанта-разведчика. Да больше там и места нет, чуланчик, а не комната.

— А разведчики где?

— Здесь же. На задание ушли.

— И Аня с ними?

— Нет. Она, наверное, в штабе. Там же у нее подружка — Зоя-телефонистка.

— Ты точно знаешь, что подружка? — лейтенант сдвинул брови в суровую складку и тут же улыбнулся.

— Дело ее, — сказал сержант. — Ну, я пойду принесу что-нибудь. Хорошо бы провода раздобыть.

Вслед за сержантом ушел и лейтенант.

Погода на улице переменилась — началась оттепель, снег сменился дождем, с крыши сарая за стеной, навевая скуку, лилась вода. Под это заунывное журчание Гурин стал задремывать, когда раздался звонкий девичий голос:

— Привет, мальчики! О, сколько вас!

Быстро воспрянув, Гурин поправил шапку, сам сел попрямее, будто так и сидел. А почему вскочил — и сам не знает, словно генерала услышал, а не девчонку.

А она действительно девчонка, эта Аня-санитарка. Росточку маленького и толстенькая, как колобок. Курносая, пухленькие щечки, нахлестанные ветром, сделались пунцовыми. Глазки круглые, большие, веселенькие. Такая вся — пампушечка.

— Молодец лейтенант, хороших мальчиков привел, — не унималась Аня.

— Откуда ты знаешь, хороших ли? — отозвался один из старых автоматчиков.

— Не ревнуй, Коля! Вижу! Чутьем чую. — Она подошла к Гурину и вдруг, строго насупив брови, крикнула: — Эй! А ты чё на чужом месте развалился?

Гурин решил, что это к нему относится, стал, оглядываясь, медленно подниматься, но Аня махнула на него рукой:

— Да не ты! Сосед твой, — и она легонько пнула ногой сапог соседа. — Слышишь?

Сосед Гурина поднял голову, спросонья посмотрел на нее:

— Чево там?

— «Чево, чево». Чужое место, говорю, занял. Там, в головах, под соломой мои вещи. Не видел разве?

— Дак не видел. Не лазил я туда.

— А ты полезь.

— Зачем?

— Убедишься.

Солдат уже оправился от сна, потянул свой мешок:

— Строга больно. Откуда такая взялась?

— От мамки, от папки. Разве мало места?

— Дак не знал я, — оправдывался солдат. Поднял вещмешок, пошел искать свободное место. — Вот чертова девка…

А «чертова девка» как ни в чем не бывало бросила к стенке свою сумку с большим красным крестом, стала, по женской привычке, вспушивать солому, готовя себе постель.

Чтобы не мешать ей, Гурин отодвинулся подальше к своему правому соседу. Она обернулась:

— А ты почему съежился? Че на соседа полез? Неужели я такая страшная?

— Нет, не страшная, — выдавил Гурин.

— Ну и не бойся. Я такой же солдат, как и все. Так и смотри на меня. Понял?

— А я так и смотрю.

— Вижу я, как ты смотришь. Вытаращил зенки, будто никогда девок не видел.

Гурин промолчал. Ему было и приятно ее соседство, и неловко, и сковывала она его: он стеснялся своих рук с траурными каемками ногтей, своих портянок в дегтярных разводах, хотя она, видно, ко всему этому уже была привычна и не обращала внимания.

Спал он ночью осторожно, все жался к своему соседу, боясь задеть ее, чтобы она, не дай бог, не подумала о нем плохо. Когда пришлось вставать по нужде, поднимался бесшумно, как кошка, и на улице пошел подальше за сарай. Снег пополам с дождем сыпал за шею, но он, помня об Ане, не остановился у первого угла, а дошел до самой деревянной постройки, которая и была предназначена для таких нужд.

На западе полыхало зарево, беспрерывно ухала земля, по облакам шарили тугие столбы света прожекторов, вдали беззвучно раскрашивали черное небо трассирующие строчки пулеметных очередей. Передовая не спала. То ли от холода, то ли от близости передовой, Гурин поежился и побежал в сарай. Часовой усмехнулся ему вдогонку:

— Уж не на передний ли край бегал мочиться?

Утром основной мишенью для шуток был Гурин. «Ну как? Что снилось? Тепло ли было?» Аня не сердилась, наоборот, помогала балагурам:

— Какой там тепло! Вся спина с его стороны отмерзла. Он же от страха чуть своего соседа не задавил — все пятился от меня.

Гурин растерянно улыбался, знал, что лучше всего в его положении — принять участие в этих шутках, но не мог: уши, щеки его горели огнем, — он стеснялся таких шуток, был к ним непривычен.

— Ой, какой ты стыдливый! — удивилась Аня, заметив его смущение. — Первый раз вижу такого солдата. Мо-ло-дец… — протянула она как-то раздумчиво и обернулась на хохочущих солдат: — Ладно, кончайте ржать. Парня в краску вогнали.

А он от ее заступничества совсем растерялся, еще больше покраснел, застыдился, будто поймали его на чем нехорошем. После завтрака в сарае затихло: многие разбрелись куда-то по своим делам, оставшиеся — кто спал, кто оружие чистил, кто читал. Сосед Гурина затеял бриться. Разложил поверх вещмешка зеркальце, мыло, кисточку, складную бритву, а сам с котелком побежал за водой. Гурин взял зеркальце, заглянул в него и улыбнулся невольно, будто давнего знакомого увидел: вроде он и вроде в чем-то изменился. А в чем — не поймет. Заметил: на верхней губе редкий пушок мохнатился. На середине он почти и не виден, а к уголкам рта даже очень заметен, длинные волосики свисают, их можно уже пальцами ухватить. И он подергал себя за неведомо откуда взявшиеся усики. «Сбрить бы надо», — подумал он и застыдился так, как когда-то застыдился, будучи пойманным с папиросами. «А некрасиво, — продолжал он рассматривать себя. — Как у Чингисхана на рисунке в учебнике…»

— Что, любуешься? — застал его возвратившийся сосед. — Анька-стерва хоть кого взбудоражит!

— Да не… — зарделся Василий, возвращая зеркальце на место. — Вон у меня, оказывается, усы выросли…

— Какие там усы? — прищурив глаза, посмотрел тот на Гурина. — У девчушки на… и то больше волосенков.

В ответ Гурин улыбнулся сконфуженно, ничего не сказал, а рука сама теперь невольно все теребила верхнюю губу: под пальцами явственно ощущалась растительность.

Побрившись, сосед толкнул Гурина:

— Ну что? Будешь бриться — так бери.

— Ага! Спасибо… — вскочил Василий и, взяв кисть, принялся сбивать мыльную пену в баночке.

— Че там мылить? На сухую брей, и все, — посоветовал сосед.

— На сухую?

— Конечно!

Гурин взял бритву, стал вертеть ею около носа, боясь прикоснуться лезвием к губе. И так и этак поворачивал ее — нет, не с руки, чувствует — обрежется.

— Никогда не брился? — спросил сосед, видя его беспомощность.

— Ага… Никогда…

— Эх, ты! А еще на Аньку поглядывает! Дай-ка я сбрею… — Он отобрал бритву, перегнул ее, будто вывернул наизнанку, и ловко, двумя-тремя движениями сбрил злополучный пушок на Васькиной губе. — Все! Сразу помолодел! — издевался сосед над ним. — Ну, теперь, брат, обзаводись бритвой: через неделю вырастут усы настоящие! Лиха беда — начало!

Васька трогал пальцами бритое место и улыбался неведомому доселе ощущению:

— Чудно!.. Щекотно как-то…

Так они и жили в сарае день, другой, ждали задания и коротали время кто как умел. Гурину попали в руки две маленькие книжонки — приложение к журналу «Красноармеец»: Гашек «Похождения бравого солдата Швейка» и Чехов «Советы желающим жениться». Никогда он не читал ни «Швейка», ни этих хохм у Чехова. Прочитал одним духом, понравилось и то и другое, удивился такой откровенности Гашека и такому озорству Чехова. Вот не ожидал! Особенно от Чехова не ожидал: о нем после школы осталось совсем другое впечатление — строгий, благопристойный, мудрый, печальный и грустный. А он вон какой!

На правах агитатора Гурин эти книжечки после прочтения вслух оставил у себя. Зажилил, как говорят солдаты, Уж больно понравились они ему — спрятал их в полевую сумку.

А вскоре пришло и задание. И было оно, по ворчливым замечаниям старых разведчиков и автоматчиков, неинтересным. Им поручалось пойти на передовую и на время подменить пехоту в окопах. Несколько дней подряд шел холодный, пополам со снегом дождь. Люди совсем измучились, надо дать им хотя бы суточный отдых: обсушиться, помыться, обогреться.

Днем, поеживаясь под холодным дождем, не прячась от противника, медленно поплелись на передовую автоматчики. Дождь сек лицо острыми колючками — началась гололедь. Дорога покрылась прозрачной ледяной коркой, идти было скользко. Идут мокрые, понурые.

Где-то на полпути к передовой увидели: идет навстречу солдат — озябший, обросший щетиной, черный какой-то весь, а рядом с ним, чуть даже позади него — немец, тоже такой же озябший, с морщинистым, обветренным, как у крестьянина, лицом, отвороты пилотки опущены и натянуты на уши. У немца на плечах две винтовки: немецкая и русская, наш солдат, видать, отдал ему нести свою.

— Куда ты его тащишь? — крикнул один из автоматчиков.

— Шпокнул бы его — и делу конец, — выступил вперед автоматчик Востряков, самый злой на немцев: у него под Ростовом оккупанты всех побили и дом сожгли.

— Не тронь, — солдат вдруг выставил грудь и развернул руки, защищая немца. — Это мой фриц, я его поймал. — И глаза у него сделались строгими. До этого смеялись, искрились радостью, а тут вдруг вытаращил их. — Не тронь!

Немец растерянно выглядывал из-за его спины, чувствовал, наверное, что над его жизнью нависла опасность.

Лейтенант отстранил Вострякова, спросил у солдата:

— Как же ты его поймал? Наступления ведь не было? Удочкой, что ли? Веревку с крючком забросил к ним в траншею?

— Не, — всерьез стал отвечать солдат. — Не веревкой. Холодно, в окопе сыро. Окоченели совсем. А на нейтралке стог соломы стоит. Дай, думаю, пойду соломкой разживусь на рассвете, пока не очень развиднелось. Пошел. Слышу, с обратной стороны кто-то шуршит. Посмотрел, а это он, — оглянулся солдат на пленного, и тот закивал, будто понимал, о чем речь идет. — Тоже за соломой пришел, — видать, и им не сладко. Я на него: «Хенде хох!», а он на меня: «Хенде хох!» И стоим. «Ну что, — говорю, — Гитлер капут, война капут, ком до нас?» Он оглянулся на свои окопы и опустил винтовку. «Ком!» — говорит. Мы взяли по охапке соломы и побежали к нам. А командир роты сказал: «Веди пленного в штаб».

— Кокнуть его, гада, — снова вышел наперед Востряков.

— Не тронь! Он пленный, он сам сдался. — Солдат кивнул немцу — иди, мол, и сам пошел с ним рядом, оберегая пленного.

Постояли, посмотрели вслед солдату, улыбались, качали головами, а Востряков матерился.

— Их надо бить, Востряков, там, на передовой. — Лейтенант накинул на голову капюшон плащ-палатки, кивнул: — Пошли, хватит митинговать.

Они двинулись дальше. Пока дошли до передовой, совсем промокли. Словно на сборном пункте, столпились у первого окопа, ждали распоряжений.

Подбежал лейтенант, сказал, чтобы не стояли кучкой, а побыстрее занимали окопы. Кто-то спросил, где же немцы.

— Да вон они, разве не видите?

Гурин посмотрел в ту сторону, куда указывал лейтенант, и увидел сквозь густую сетку дождя движущиеся фигуры людей. Они танцевали от холода, колотили рука об руку — согревались. До противника им будто не было никакого дела. Видать, на время непогоды здесь установилось негласное перемирие.

Окоп, который пришлось занять Гурину, оказался глубоким, выглянуть из него можно было, только встав на цыпочки. Хозяин его потрудился на совесть. Солдат улыбнулся, довольный замечанием Гурина, сказал:

— Грязь выгребаешь, окоп становится глыбше. — Он весь колотился, как в ознобе, лицо было заросшее, почерневшее.

Его винтовка, направленная в сторону немцев, лежала на бруствере. Она настолько обледенела, что в ней с трудом можно было узнать винтовку. Казенная часть ее зачем-то была накрыта грязной тряпкой. «Для маскировки, что ли, — подумал Гурин. — Да, с такой винтовкой навоюешь…»

Но когда солдат снял превратившуюся в твердый панцирь эту тряпку, Василий увидел совершенно сухой, поблескивающий затвор. «Оказывается, он знает, что делает…»

Над окопом появился незнакомый Гурину молоденький младший лейтенант, он поторопил солдата:

— Онищенко, ну что ж ты? Быстрее вылезай и догоняй.

— Зараз, — ответил ему солдат и обернулся к Гурину: — Ну, бувай…

Солдат с трудом выкарабкался из окопа, Гурин подал ему винтовку, а когда нагнулся к своему автомату, раздался взрыв. Вернее, взрыва он даже и не слышал, а был внезапный удар по голове и потом непроходящий тугой звон в ушах. Окоп засыпало землей — снаряд угодил прямо в бруствер. Вслед за ним — второй удар, чуть подальше.

Гурин стал отряхиваться и вдруг увидел над краем окопа голову солдата, с которым он только что расстался. Солдат полз в окоп на животе, по-тюленьи, извиваясь всем телом. Руки у него не действовали.

— Помоги… — простонал он.

Подхватив под мышки, Гурин втащил солдата в окоп.

Правую руку у него перебило выше локтя, и белая кость торчала из разорванной шинели. Левую оторвало напрочь у самого плеча.

— Помоги… — просил он. — В кармане пакет… «Фердинанд» проклятый… В командира взвода, младшего лейтенанта, прямо попало. На куски… А мне вот…

Разорвав пакет, Гурин перетянул бинтом правую руку, чтобы остановить кровь, а остатком бинта замотал рану. С левым плечом ничего не мог сделать — его невозможно было ни перетянуть, ни завязать. Кое-как приложив к ране вату, он сделал перевязку, обмотав бинт вокруг шеи.

— Як же ж я буду без обох рук? Дитиночки мои, девчаточки Оксана и Наталка…

Выглянув из окопа, Гурин крикнул:

— Эй, там! Передайте, чтобы санитары пришли, человека тяжело ранило.

— Кого?

— Да тут вот…

— Сейчас.

Они сидели в окопе и смотрели друг на друга. Повязки быстро напитались кровью, солдат заметно осунулся: лицо стало мертвенно-серым, губы посинели.

Дождь сменился густым пушистым снегом. Снег падал ему на лицо, таял, солдат облизывал мокрые губы и все говорил, говорил о своих девочках:

— Нема у вас татка… Як же вы будете…

А снег валил и валил, засыпал, забеливал все следы, и только кровь сквозь бинты проступала, не поддавалась.

Снег уже не успевал таять на его лице, солдат с трудом раздирал веки. Наконец до Гурина дошло, что солдат не может протереть себе глаза, и он достал из его вещевого мешка домашнее полотенце, вытер ему лицо. Рушничок Василий не стал класть в мешок, засунул ему за пазуху. Беленький кончик его остался сверху, и он увидел две буквы «Н» и «О». «Инициалы девочек», — догадался Гурин.

— Не буду я жив… Умираю, — простонал солдат. В уголке рта показалась кровь. — Напиши диточкам, жинке… Вот тут адреса, — он глазами показал на левый нагрудный карман. — Напиши им… Недалече тут мое село, Зеленый Гай… Напиши…

Он дернулся и затих. Губы вмиг почернели, глаза сделались стеклянными, и снег, перестав таять на лице, быстро засыпал его.

Гурин сидел не шевелясь. Впервые у него на глазах вот так умер человек. И он не смог ему ничем помочь.

— Ну что тут у вас? — раздалось сверху. — Сейчас придут санитары… Э-э, да ему уже не санитары нужны! А ты чего сидишь? Вылезай, иди ко мне в окоп.

Гурин осторожно взглянул вверх и увидел сержанта Серпухова.

— Вылезай. Ну, ты что, остолбенел?

Не помнил Гурин, как выбрался наверх, как очутился в соседнем, сержантском окопе. Немного опомнившись, он сказал сержанту:

— Написать надо ему домой.

— Напишут. Вот придут из «наркомзема», заберут его и напишут. За этим дело не станет.

В этот момент начался обстрел.

Кто-то закричал:

— Немцы наступают! Немцы наступают!

Поднялась стрельба. Автоматчики заставили немцев залечь, а потом и повернуть обратно. Но и в суматохе Гурин думал о солдате, он не выходил у него из головы.

«Конечно, — думал Гурин, — о нем напишут из штаба, пошлют стандартку: погиб смертью храбрых. Но ведь он просил меня не об этом. Он обращался ко мне — к единственному очевидцу его гибели, потому что я за эти пять-десять минут узнал о нем больше, чем кто-либо другой. Он погиб не вообще „смертью храбрых“, а был смертельно ранен осколками разорвавшегося снаряда и скончался от потери крови. Я один знаю, о ком и о чем он говорил перед смертью, я один знаю, как он любил своих девочек, жену, и я мог бы им обо всем написать — тепло, по-человечески. Он просил меня именно об этом, но я, перепуганный его смертью, не написал. А ведь может случиться, что извещение не дойдет до адресата и будут считать в Зеленом Гае солдата того без вести пропавшим…»

— Гурин, — позвал его сержант, — ты что там притих? Сбегай с ребятами за ужином.

Гурин повиновался, побежал. А из головы тот солдат не выходил, так и стоял перед глазами.

Очередной разрыв прервал его мысли, Гурин упал, прижался к земле…

 

Второй круг

нег выбелил все поле, укрыл толстым слоем следы борьбы за этот пятикилометровый клочок земли на правом берегу Днепра. Небо очистилось, и луна поблескивала на безбрежной белизне. Но первозданная белизна эта оставалась недолго. Уже на обратном пути от кухни автоматчики увидели снег истоптанным, измятым, перемешанным с землей колесами, гусеницами, тысячами солдатских ног. Несмотря на то что здесь простреливался каждый клочок земли, на этот пятачок забрасывалось все больше и больше военной техники, боеприпасов. Казалось, не осталось уже и метра свободной площади, где бы не была вкопана пушка, миномет, самоходка, а они все прибывали и прибывали. По всему было видно, что плацдарм очень важный и удержать его наши стремились во что бы то ни стало…

Гурин шел с котелками в обеих руках вслед за солдатами. Снег похрумкивал под сапогами. Шли они медленно, мокрые, грязные шинели отяжелели, полы их замерзли и сделались твердыми, как панцирь, они сковывали ноги и, совсем не сгибаясь, мешали идти.

Раздав котелки, Гурин подошел к своему окопу и по привычке прыгнул в него. Но задубелая шинель не пролезла в окоп, и Гурин повис в беспомощной позе, болтая ногами, силясь достать до дна окопа. Он попытался локтями согнуть шинель, но не тут-то было, она крепко держала его под мышки. Гурин кое-как дотянулся до края окопа, поставил на снег котелок, рядом положил автомат и кулаками принялся уминать полы шинели. Они хрустели, как куриные косточки в зубах собаки, с трудом поддавались. Наконец он кое-как одолел шинель и с шорохом обрушился в окоп. Там он согнул, подмял ее под себя, сел и принялся за еду. Шинель под ним постепенно отошла, оттаяла, обмякла, и Гурин уселся уже совсем удобно, приготовился вздремнуть, пока стояла тишина.

— Эй, кто тут? — послышался голос лейтенанта Исаева, и в Гурина полетел маленький комочек снега.

— Я, Гурин, — пытаясь встать, сказал Василий.

— Гурин? А ты что притих… Загрустил?

— Да нет, товарищ лейтенант.

— У тебя лопаты, конечно, нет?

— А нам их не давали…

— Видал? — обернулся он к своему спутнику. — Как в школе: «А нам не задавали». Вылезай и беги на НП роты — вон туда, возьми себе лопату, пока не расхватали, и соединишь свой окоп с соседним слева ходом сообщения.

— Смотри сюда, — указал Гурину на снег лейтенантов напарник — тоже, видать, офицер (в темноте погоны были не видны). — Прокопаешь траншею сюда — до этого колышка, потом завернешь к тому окопу. Чтобы получился зигзаг. Понял?

— Понял.

— Ну вот, давай.

Возле НП роты лежала куча лопат — малые саперные, большие штыковые и даже совковые. Гурин схватил сначала малую, но потом раздумал, бросил и поднял большую: ею удобнее копать. А долбить сподручнее малой… Оглянулся — рядом никого — и схватил обе.

Соседи Гурина уже вовсю работали, разогрелись, даже шинели с себя поснимали, в одних телогрейках орудовали. Гурин тоже вскоре сбросил шинель, кинул ее в окоп — тепло стало.

Прежде чем углубляться в землю, он решил расчертить свой участок и очистить его от снега. Провел лопатой две параллельные линии сначала до углового колышка, воткнутого тем офицером, потом завернул к соседу. Расчертив все, принялся отбрасывать снег. Снег был податлив — он не успел еще слежаться, сверху только покрылся ледяной коркой. Хорошо для такого снега иметь совковую лопату, хоть беги за ней, но Гурин тут же отказался от этой затеи: слишком много лопат соберет он у себя, а толку пока маловато. Надо поторопиться: приказ — до утра ход сообщения должен быть отрыт в полный профиль.

Резал лопатой аккуратные снежные кубики и складывал их на тыльную сторону, чтобы потом замаскировать ими бруствер. Работалось хорошо, немцы не беспокоили, лишь изредка поливали бесприцельно нашу сторону очередями — пули пролетали высоко над головами — да так же изредка бросали ракеты — освещали нейтральную полосу. Пригнутся солдаты, переждут, пока погаснет ракета, заодно и передохнут — и снова за работу.

У самого колышка лопата Гурина неожиданно ткнулась во что-то твердое, словно под лезвие камень попался. Гурин выковырнул его, и действительно — наверх выкатился булыжник, величиной с голову. Василий хотел поддеть его лопатой, чтобы отбросить подальше, но он, круглый и скользкий, всякий раз скатывался с лопаты. И тогда Гурин, воткнув лопату в снег, нагнулся, чтобы взять камень руками.

Схватил его и тут же выронил: «камень» оказался скользким и волосатым. Растопырив пальцы рук, Гурин стоял над ним, боясь нагнуться. Наконец преодолел страх, присел и маленькой лопатой перевернул этот странный предмет. И тут он ясно увидел мертвое человеческое лицо — нос, рот, залепленные грязью глаза. Отпрянул в испуге и побежал к сержанту. Тот тоже долбил траншею.

— Товарищ сержант, там… у меня… голова…

— Что голова? Болит, что ли?

— Да нет… Там… Голова чья-то.

— Что ты мелешь, — проворчал Серпухов, однако вылез из траншеи и, не бросая лопаты, пошел к Гурину.

— Вон она.

Сержант нагнулся, посмотрел и задумался.

— Это, наверное, того младшего лейтенанта, — догадался Гурин.

— Какого?

— Ну, командира взвода, который мы сменили. Снаряд в него прямым попаданием угодил.

— Ты видел?

— Солдат говорил… Которого ранило…

Сержант снова замолчал, потом обернулся к Гурину:

— Ну и что?

— Не знаю…

— «Не знаю», — передразнил тот досадливо. — Вечно ты, Гурин, что-нибудь придумаешь. Ну, что теперь?

— Не знаю…

— Заладил… Возьми положи ее пока в сторонку, вон туда. Потом придумаем что-нибудь. И давай работать, смотри, ты еще в землю и на штык не углубился. — И он пошел к себе, сердитый и почему-то недовольный Гуриным.

Земля еще не промерзла глубоко, и Гурин до утра справился с заданием, ненамного отстав от других. Бруствер замаскировал, всю землю вокруг забелил снегом, и, когда лейтенант с тем офицером проверяли работу, Гурина даже похвалили.

— Бывалый солдат! — сказал лейтенант. — Мой мальчик! Плохих не держим, — он подмигнул Гурину, и они пошли дальше.

День прошел спокойно. Немцы, правда, обрушивали на нашу сторону минометные и артиллерийские налеты, но били главным образом по тылам плацдарма, наверное знали, что там земля нафарширована техникой и редкий снаряд не причинит нам вреда.

Поздно вечером в траншеи вернулась пехота. Автоматчики обрадовались: вот сейчас они сдадут окопы хозяевам, а сами побегут в свой теплый сарайчик в деревню. Уже собирались в небольшие группы, довольно потирали руки, ждали команды. А ее почему-то не было. И лейтенанта не было. Может, он не знает, что пехота вернулась? Разыскать бы его.

Но Исаев появился сам, и был он как-то весь напряжен и собран. Не подмигивал, не шутил, строг, деловит. Собрал автоматчиков, сказал:

— Никаких сарайчиков. Утром пойдем в наступление вместе с пехотой. На нас ложится основная задача прорыва обороны противника. Мы должны захватить траншеи, очистить их, ворваться во вторую линию траншей и тоже очистить. На этом наша задача заканчивается. Дальше немцев погонят другие. Помните, что мы — автоматчики. Автоматчиков немцы боятся так же, как морских пехотинцев. Бесстрашие, смелость, напористость, взаимовыручка, ненависть к врагу — вот наши качества. В атаку пойдем в телогрейках, шинели оставьте в окопах. Все стремление — ворваться как можно быстрее в траншеи противника. Ворвался — не зевай, не медли — бей, очистил колено до поворота, иди влево — очищай следующее колено. Будь осторожен — за поворотом, за углом может притаиться немец. Вымани его оттуда, убей — и дальше. Очистил — тут же вперед, на штурм второй линии обороны, не жди других: другие не отстанут, будь уверен.

Лейтенант говорил четко, напористо, вдалбливал солдатам в головы военные истины, старался, чтобы они запомнили все, потому что самая незначительная мелочь, оплошность может стоить жизни.

— Автоматы почистите, проверьте всё, чтобы работали как часы. А пока отдыхайте.

Какой там отдых! Заныло сердечко, защемило, ладони вспотели, а спине холодно сделалось. Поежился Гурин, шинель потуже застегнул. Но к утру озноб прошел, общее боевое возбуждение передалось и ему: солдаты старались шутить, подначивали друг друга — делали все, чтобы не думать об атаке. «Будет атака — ну и что? Нам не привыкать! Наше дело — вперед! Первый раз, что ли?» — было написано на лице каждого автоматчика. А что там было на душе — никому не ведомо.

— …А она мне и поёть своим милым голоском: «Та ну те, дядьку, та ну те ще, яки ж вы вредни, як бы ще». Ха-ха! Понял?

Все смеются, смеется и Гурин, а про себя думает: «Неужели же я трусливее других? Они же вон не боятся, а почему я должен дрожать? Нет, я не трусливее их, главное, чтобы никто не заметил…» И Гурин хохочет, переводит эту побасенку на русский язык, хотя она и без того всем понятна.

…Ровно в назначенное время заговорила артиллерия. Гурин снял шинель, накинул на плечи. Шапку надвинул покрепче на лоб, чтобы не потерялась, автомат перевел на длинные очереди — приготовился.

Еще рвались над немецкими траншеями снаряды, как раздалась команда: «Вперед! В атаку!» Василий выскочил из траншеи и побежал, время от времени посылая вперед автоматные очереди. Косит глаза направо и налево — следит за своими. Бегут все, строчат автоматными очередями. Когда уже преодолели большую половину нейтральной полосы, сзади стали рваться мины. «Опоздали, голубчики!» — подбодрил себя Гурин. Но тут откуда-то слева заработал пулемет. Пули запели у самой головы. Гурин хотел было залечь, но команда «Вперед!» погнала его дальше. Вот уже виден немецкий бруствер, еще несколько шагов, и Гурин прыгнет в окоп, а у него силы на исходе, совсем задыхается, вот-вот упадет. И вдруг увидел — над бруствером из траншеи высовывается ствол винтовки и макушка немецкой каски. Первый порыв был — упасть на землю, но, сам того не помня, как это случилось, подчиняясь, наверное, какому-то инстинкту, Гурин не упал, а нажал на спусковой крючок.

Каска сразу опустилась, и вслед за ней медленно сползла обратно в траншею винтовка. Гурин прыгнул в окоп и, привалившись спиной к стене, бросил глазами вправо-влево. Никого. Лишь рядом сидел немец, уткнувшись головой в песок. Хотел было кинуться вдоль по траншее, как вдруг навстречу показался немец. Высунулся и тут же нырнул обратно. Гурин дал по нему очередь, но, видать, опоздал: из-за угла вылетела на длинной деревянной ручке граната и завертелась под ногами. Гурин перепрыгнул через нее и, спасаясь от взрыва, ринулся за угол, откуда вылетела граната. А там — немец удирает по траншее, вот-вот юркнет за поворот, ударил по нему очередью, тот споткнулся, упал. Гурин присел, прижался к стене, и в этот момент взорвалась граната, из-за угла полетели осколки, комья земли, ударились в противоположный угол. Гурин вскочил и побежал дальше по траншее, у самого поворота прижался к стене, не зная, как быть: вдруг в следующем колене немцы подстерегают его? А тут этот, убитый им, растянулся как раз на проходе, мешает… Затаился, прислушивается. Вроде никого, тихо. И он, полоснув на всякий случай очередью за угол, ринулся сам туда, Пусто. Всё, теперь наверх и — вперед, дальше.

Выскочил, смотрит: автоматчики уже впереди, замешкался он в траншее, долго, наверное, простоял за пустым углом. Поднажал — догнал, бежит и чувствует, что ему легче стало дышать, и бежать не тяжело, и страх куда-то девался.

— Вперед! Вперед! В атаку!

Вот она и вторая линия обороны. Не зевнуть бы, не сплоховать… И вдруг чувствует: огонь по ним начал ослабевать. Поднял голову, видит: немцы один за другим выскакивают из траншеи.

— Ура-а-а! — обрадованно закричал он и послал длинную очередь вдогонку.

Вот она и вторая траншея. Прыгнул в нее, огляделся — пусто, дал очередь налево за угол и сам туда же пулей влетел. Никого. Выскочил наверх — и побежал дальше.

— Вперед! — не умолкала команда.

Хотел еще дать очередь по бегущим немцам, нажал на спуск, но автомат на третьем или четвертом патроне захлебнулся. Понял Гурин: магазин опустел — и нырнул в ближайшую воронку. Быстро выпростал из чехла запасной диск, вставил, оттянул затвор — все в порядке. Выглянул: бегут по всему полю наши солдаты, то там, то здесь только и слышно: «Вперед! Вперед!»

Подхватился Гурин и пустился вслед за солдатами. Смотрит, Аня стоит на коленях, перевязывает автоматчика. Обрадовавшись своим, Гурин плюхнулся рядом, Аня оглянулась, сказала сурово:

— А, это ты? Куда торопишься? Лейтенант с сержантом уже заворачивают наших.

Огляделся: действительно, приотстали автоматчики. Он узнает их по одежде — все в фуфаечках, по одному, не спеша идут обратно. Гурин поднялся. Пехота уже стреляла и кричала где-то вдали, за холмом, а вслед за ней спешили артиллеристы, минометчики, подводы с боеприпасами. Сорвали немцев, погнали!

Подошел сержант, шапка на макушке, красный ежик дымится паром.

— Ну как? — спросил он, неизвестно к кому обращаясь.

Гурин вытирал пот со лба, молчал. Серпухов нагнулся над раненым:

— Кого это? Ты, Востряков? Эх, бедолага! Бок распороло… Ну ничего, крепись. После госпиталя ты нас найдешь.

— А я не пойду в госпиталь, — простонал Востряков.

— Лежи, лежи, — прикрикнула на него Аня. — Развоевался! Лежи и не разговаривай, и не вставай. Сейчас возьмут тебя на носилки.

Автоматчики по одному, группами потащились к своим траншеям. Пошел и Гурин. Только теперь почувствовал, как он устал: ноги были будто из ваты, его качало из стороны в сторону. В своем окопе упал на шинель и слышит, как в нем гудит все и сердце колотится, будто барабан.

Через какое-то время их собрали всех вместе, подошел лейтенант, спросил у сержанта:

— Сколько?

— Так и есть… Семерых… Трое убито, четыре ранено.

— Много, — сказал лейтенант мрачно. — Жалко ребят. — Потом поднял голову. — Ну что ж, мальчики, война… А вообще — молодцы. Все молодцы, поработали что надо. — Кивнул сержанту: — Веди.

— За мной шагом марш! — махнул Серпухов.

Обрадовался Гурин, уверенный в том, что они пойдут сейчас в деревню, в свой сарай, на солому и будут отдыхать. Однако радость его была преждевременной: сержант перепрыгнул через траншею и направился в сторону фронта.

По полю ходили солдаты и подбирали убитых. Чем ближе к немецким траншеям, тем больше трупов, гибли в основном на бруствере, перед броском в траншею. Дальше наши лежали вперемежку с немцами. Сразу за окопом Гурин увидел двух солдат — нашего и немца, они застыли голова к голове. У нашего солдата голова была раскроена малой саперной лопатой, которую, зажав мертвой хваткой, держал в руке немец. Взглянул Гурин на них и тут же отвернулся: страшная картина. А сержант остановился перед ними, подошли другие, стали гадать, почему у немца в руках наша лопата? Наверное, схватились в рукопашной, немец в драке изловчился, выхватил у нашего из чехла лопату и ударил. Но и его самого кто-то другой тут же застрелил.

За второй линией обороны наших уже было гораздо меньше, сплошь по белому полю горбились немецкие шинели, валялись их каски, противогазы, оружие.

Рядом идет Юрка Костырин, земляк Гурина — тоже донбасский, из Макеевки. У них даже общие воспоминания нашлись: оба знают макеевскую свалку, куда Василий с матерью ходил выбирать из шлака кусочки кокса на топливо. Он толкнул Гурина, указал головой:

— Гляди, наверное, унтер?.. Погоны серебряные. — И Юрка вышел из строя. Вернее, не из строя, шли они вразброд, кучей, он просто отделился от толпы.

— Куда ты? — удивился Гурин.

— Сейчас догоню, — и Юрка принялся расстегивать штаны. А когда уже последний солдат миновал его, он подбежал к унтеру, нагнулся и стал что-то делать. Потом быстро догнал, поравнялся с Гуриным и показал ему на ладони часы.

— Смотри…

— Где ты взял?

— У унтера. Думал, гад, швейцарские, а оно та же штамповка. Возьми, у меня, такие уже есть, — Юрка вытянул левую руку, показал на запястье часы. — Бери, не морщись. Трофей. Все равно их кто-нибудь снял бы, вон те же похоронщики. Думаешь, так в часах и отправили бы его в «могилевскую губернию»? Слишком жирно для фрицев.

За разговором не заметили, как сошли с поля и вышли на дорогу. Вдали завиднелось село. Лейтенант сошел на обочину, оглянулся на свою роту:

— Подтянитесь! Разберитесь! Ну-ка, приведите себя в порядок. На вас люди будут смотреть, освободители.

Это правда: передовые части промчались, и поэтому автоматчики, по существу, первые солдаты, которые вступают в освобожденное село.

Еще на подходе им навстречу выбежала толпа ребятишек и, как почетный эскорт, сопровождала их вступление в населенный пункт.

А в селе и старый и малый — все стояли на улице и смотрели на них, как на чудо чудное, свалившееся с небес. Женщины плакали, дети махали им руками, старики почтительно снимали шапки. А где-то уже на середине улицы толпа стала такой плотной, что трудно было пройти. Женщины тянули к ним руки, словно хотели потрогать — действительно ли это они, живые солдаты, а не мираж. Одна воздела руки вверх, закричала:

— Боже мой! Вызволители вы наши! Родненькие! — и кинулась целовать одного, другого. За ней и остальные — обнимают солдат, целуют, плачут.

— Та куды ж вы спешите? Та хочь на минутку остановитесь, отдохните — мы на вас полюбуемось!

А солдаты и так уже остановились, растерянно улыбаются, самим плакать хочется от такой всеобщей радости.

Лейтенант пробился на середину, сказал:

— Ладно. Полчаса отдых. Разбирайте, тетки, кому кто нравится. Покормите солдат.

Подхватила Гурина с Юркой пожилая украинка, затараторила весело:

— Ходимте до хаты, ходимте… — Привела в дом, хлопочет. — Знимайте шинели, умыйтесь. Ось вам рушничок чистый. А я зараз стол накрыю. Що вам хочется — чи яешеньки, чи молока? Сало е у мене. Сховала от нимцев.

— Я бы съел борща, — осмелел Гурин. — Давно не ел домашнего борща.

— Борщ е! — обрадовалась хозяйка. — Зараз!

Быстро время пролетело. Не успели поесть, поговорить, как послышалась команда: «Выходи строиться!» Молоко допивали стоя.

Пока одевались, хозяйка им на дорогу гостинчик приготовила: по куску сала и по краюхе хлеба.

— Ну, час вам добрый! Хай вам щастыть, хай вас ворожи пули минають. — Поцеловала солдат, как родных, расплакалась.

Покидали ребята село — грустно было: родным теплом повеяло, будто из материнского дома уходили.

…Уже поздно ночью наконец прибились автоматчики к деревне, в которой остановились на ночлег.

Немцы заняли оборону на заранее укрепленных позициях, и наши не смогли их взять с ходу. Залегли. Это было видно по незатухавшей стрельбе впереди, по так знакомым взлетавшим в небо ракетам, по столпившимся войскам и затормозившей свой бег всевозможной технике. Автоматчики догнали передовые части и окунулись в обычную фронтовую суету.

Лейтенант Исаев по каким-то ему только известным приметам быстро отыскал свой штаб и там же, в небольшой пристройке, а попросту — в летней кухоньке нашел и место для своих «мальчиков».

* * *

Почти полтора месяца минуло, как Гурин попал в роту автоматчиков. Срок небывалый. А ведь они за это время не раз ходили в атаку, не раз бросали их на прорыв, однажды — в разведку боем, дважды придавали их разведчикам. За это время рота сильно поредела. Когда Гурин пришел в нее, там вместе со «стариками» было тридцать четыре «мальчика», сейчас осталось человек пятнадцать. Кого убило, кого ранило. Ранило и земляка Гурина — Юру Костырина из Макеевки. Больно было Гурину расставаться с ним, привыкли друг к другу, сдружились. Лейтенант, немного переиначив Юрину фамилию, а гуринскую совсем изменив, звал их Жилин и Костылин. Не стало «Костылина» — и Гурин перестал быть «Жилиным».

Многих нет, а Гурин все еще держится, иногда лежит и думает: «Почему это так долго меня судьба щадит — ведь в каких переплетах только не бывал?» — и тут же кто-то другой в нем начинал спорить: «Один ты, что ли? Вон еще сколько ребят, многие вместе с тобой пришли, а некоторые даже раньше».

«За других я не берусь гадать. Я о себе хочу знать».

«Подожди, еще все впереди…»

«Конечно… Но я думаю, что меня все-таки не убьет. Не может меня убить! Я должен жить, я должен еще что-то в жизни сделать. Неужели же я только для этого и родился — кончил десятилетку, погоняли меня на войне, как зайца, и все? Стоило ли для этого на свет появляться?»

«А другие?»

«Перестань! Я не о других, я о себе, о себе, понимаешь? У меня внутри сидит, чувствую, такое, что не должно умереть».

«Ну и чувствуй, если тебе это силы придает или веры прибавляет».

«Прибавляет, это точно! Я смелее от этого становлюсь, увереннее, бегу — и мне не страшно».

«Врешь, страшно… По-моему, тут дело в другом. До сих пор тебя спасала твоя сноровка, быстрота. Сначала тебе повезло, а потом ты многому научился. Ты уже точно можешь рассчитать, сколько секунд немец в тебя целится, и за миг до выстрела нырнешь в землю. Ты знаешь, сколько надо полежать и как надо рвануться с места вперед. Автомат в твоих руках уже как игрушка, ты стал виртуозом, опередить тебя в стрельбе трудно».

«Но на это тоже ведь нужен ум, чтобы все это понять, усвоить. Самому! Меня же почти ничему этому не учили».

«Нужен, нужен ум. Только не задавайся. Все еще впереди. Помни: задавак судьба не любит».

«Не буду…» — и на этом спор с собой у Гурина заканчивается. Действительно: впереди дорога еще ох какая длинная!

Был конец февраля. Уже солнышко пригревало, снег напитался водой и готов был разлиться потоками. Пахло весной. И то ли этот запах, то ли еще что действовало на солдат, — у них все чаще и чаще возникали разговоры о мирной жизни, ребята вспоминали школу, девочек. И вот как-то затеялся разговор о любви.

Колька Шевцов — маленький, шустренький, глазки точечками и в разные стороны смотрят, — страшный женоненавистник на словах и порядочно испорченный тип на деле, категорически утверждал:

— Вообще любви никакой нет, выдумки все это. Есть одно чики-брики, и все. К этому все и стремятся, и мужики, а особенно бабы.

Аня брезгливо поморщилась:

— Много ты знаешь!

— Да уж знаю, не беспокойся. И ты знаешь, только красиво все это обставить хочешь — и словами, и цветами.

— А что же тут плохого?

— А звери, птицы и даже разные комашки — они ничего такого красивого не говорят, а занимаются тем же.

— Ну да, не говорят! Еще как говорят! — не выдержал Гурин. — Птицы как в эту пору поют! А некоторые животные даже цвет свой меняют.

— Ну и все это — любовь?

— Конечно!

— Не, ребят, мы у-ушли в сторону, — поднялся Сергей Проторин — долговязый заика. — З-звери — ладно. Про л-людей давайте. Я д-думаю, любовь — это с-страсть, к-которая заложена природой в ч-человеке. Ф-физиология. Б-брачный период у животных, б-брачное время у человека. Это естественная п-потребность.

— Ну и ты туда же, куда и Шевцов, — отмахнулась Аня. — Неужели же человек ничем не отличается от животного?

— От-т-тличается. Ч-человек идет на это сознательно, а животное б-бессознательно.

— Какое там сознательно? — не согласился Колька. — Ты вот посади мужика и бабу в одной комнате и запри. Пройдет время, и они спаруются. Как голуби. Ну? Любовь?

— Да откуда ты знаешь? Тебя запирали, что ли? — возмутилась Аня. — Какие-то глупости говорит, право!

— Спаруются? — опять не выдержал Гурин. — А ты голубей держал?

— Очень нужно!

— А я держал. И вот закроешь голубя с голубкой в клетку, думаешь, хорошую ему пару подобрал. А он не принимает ее, бьет. А какую полюбит — в огонь и в воду за нее. Бывало, пугнешь голубя одного, поднимется за тучи, не видать. Вынесешь его голубку, только покажешь, и он с высоты камнем падает, садится на голову, на плечи, воркует — отдай голубку. — Гурин взглянул на Аню, смутился: выдал себя — голубятника. Но Аня не осудила его, она слушала с любопытством, улыбалась, под конец сказала ласково:

— Как интересно! Вот никогда не думала!.. А ты, Серпухов, почему молчишь? Есть любовь или нет?

Сержант почесал в затылке, двинул плечами:

— А хрен ее знает. То будто есть, то будто нет ее. Говорят: любовь навеки. Я не верю в это.

— А я верю, — сказала Аня.

Любовь! От одного этого слова Гурина в дрожь бросает: очень влюбчивый парень. Вспомнил Валю Мальцеву, заныло сердечко — любил он ее, очень крепко любил…

А вообще, что такое любовь? Тут он был начитан, мог бы поспорить кое с кем, но сейчас почему-то не мог собраться с мыслями, ребята сбивали. Как хорошо писал о любви Пушкин! Романы Тургенева, «Катерина» Шевченко, «Ромео и Джульетта». Вспомнил Гурин: дома у него осталась книжечка афоризмов из Шекспира, там есть раздел. «О любви» — вот бы сейчас пригодилась, Он читал даже такие романы, как «Милый друг» Мопассана, «Проститутка» Виктора Маргерита, «Любовные похождения кавалера Фоблаза» Луве де Кувре. Читал их, скрываясь от матери.

— Ну, а все-таки что такое любовь? — допытывалась Аня. — Ну вот ты, Гурин, скажи, — обратилась она к нему.

— Любовь, по-моему, это наилучшее состояние человека. По-моему, это самое сокровенное, самое неприкасаемое, самое запретное для посторонних…

— Ну, наплел! — поморщился Шевцов. — Неприкасаемое. В этот момент только и прикоснуться! — и захихикал.

— Да, люди должны стесняться, совеститься показывать свою любовь, хранить ее в тайне и никого не пускать к ней.

— Тайна! А всем видно, что ты влюблен в Аньку.

Вспыхнул Гурин, хотел запустить в него котелком, но Аня остановила его:

— Не обращай внимания. Он кого только ко мне не клеил… А ты знаешь, Гурин, мне нравится, как ты говоришь: тайна, совесть, наилучшее состояние… Интересно. Правда, ты так думаешь?

Вошел лейтенант, и возбужденная Аня кинулась к нему с вопросом:

— А теперь пусть лейтенант скажет: что такое любовь? А, лейтенант? Тут вот спор…

— После, Аня… Про любовь — после. — И скомандовал резко: — В ружье!

Все понятно — срочное задание. Моментально одеваются, оружие в руки — и в строй.

— Все автоматчики временно поступают в распоряжение командира стрелковой роты старшего лейтенанта Кривцова. Через полчаса всем быть на передовой. — Лейтенант посмотрел на ребят, грустно улыбнулся: — Ничего, мальчики… Я на вас надеюсь. Сержант Серпухов, ведите.

Вышли за село, впереди открытое поле, чистый снег поблескивает на солнце, слепит глаза. Подставишь лицо — пригревает ласково. Совсем весна.

На ходу Серпухов дает инструктаж:

— На передовую будем добираться двумя тропами. Вы пойдете той, что ведет к самолету, — приказывает он первому отделению, — а вы — правее, где телега разбита. — Это уже касается второго отделения.

Тропы эти Гурину знакомы, не раз приходилось и ночью и днем пробираться ими на передовую и обратно, Больше всего проторили дорогу солдаты мимо самолета. Грохнулся тут как-то на брюхо огромный немецкий транспортник, фюзеляж из гофрированного железа, будто шифером обшит, — немного не дотянул он до своих. Теперь хорошим ориентиром служит этот самолет. И укрытие — тоже неплохое. Бывало, бегут с передовой, доберутся до самолета — все, считают себя спасенными. Отдохнут под ним, как под скалой, потом еще одна-две перебежки — и дальше идут спокойно в рост, пули уже не достают.

И на передовую — тоже самолет веха. Бросится к нему солдат, передохнет, наберется сил и — вперед, Два-три раза упадет, переждет, пока немец отстреляется, потом сделает последний рывок и — в ход сообщения. Тут уже длинный «ус» ведет на самую передовую…

— Давай, Гурин.

На самолетной тропке он оказался первым. Побежал рысцой, сберегая силы для последних перебежек. Бежит и рассчитывает, где упасть. Однако по нему не стреляют, и он не падает. Выскочил на бугорок, прикинул£ «Может, добегу без остановки до самолета? Нет, не стоит…» — и он плюхается на мокрый снег. И в тот же миг две пули чиркнули рядом. «Вот гады…» Лежит, прикидывает — далеко ли до самолета, успеет ли за одну перебежку добраться, или лучше это расстояние преодолеть за два раза? Если бы на полпути была воронка… Она, кажется, есть…

Ох эти перебежки под огнем у врага! Тут любой предмет кажется спасительным. Самолет, телега, воронка, камень, кустик, бугорок — все годится, у всего ищешь защиты, завидев, спешишь к ним и припадаешь, как жаждущий к роднику.

Гурин окончательно решает до самолета сделать две перебежки: раз уж они начали бить прицельно, рисковать не стоит.

Еще издалека, с разбега ныряет под самолет, как в воду. На мокром снегу брюхом проехался, ожидал, что стукнется головой о железо, но вдруг уперся во что-то мягкое. Поднял голову, шапку сдвинул с глаз — видит, два пожилых солдата сидят, смотрят на него, как на пришельца с другой планеты.

— Ну что? — спрашивает Гурин, чтобы не молчать.

— Бьет… — говорит один. — Пристрелял, не дает голову высунуть. Из крупнокалиберного бьет, изрешетил весь самолет.

И тут, как бы подтверждая правдивость слов солдата, забарабанили по гулкому пустому фюзеляжу тяжелые пули. Они пригнулись.

— Да, бьет. А что же делать?

— Темна дожидаться надо.

— До темна далеко, — сказал Гурин и стал натягивать шапку потуже, готовясь рвануться вперед; кучей скапливаться нельзя, тем более за ним бегут другие: немец может накрыть всех минами.

Пока Гурин собирался с духом, выглядывал из-за самолета — высматривал защитные ориентиры, услышал, кто-то сзади упал, задышал тяжело. «Ну вот, досиделся. Пора!» Однако оглянулся, любопытно узнать, кто это догнал его. Видит: Аня поправляет на себе сумку, закидывает ее за спину, вытирает лицо. Гурин улыбнулся ей, но она не приняла его улыбки, лицо ее исказилось злобой, она закричала:

— А вы какой… матери тут сидите? Ишь пригрелись, как птенчики в гнездышке! А ну сейчас же бегом на передовую! Бегом!.. Вашу мать!

«Что это с ней! Чего она вдруг так на меня?» И стыдно стало Гурину: наверное, и в самом деле слишком долго он засиделся здесь, даже Аня не выдержала. «Но зачем же матом, да как-то нескладно?..»

— Ладно, — огрызнулся Гурин. — Не кричи, — и еще раз натягивает шапку потуже.

— Гурин, стой! — Она сердито обернулась к солдатам: — Кому сказано? Бегом!

Солдаты недоуменно переглянулись, но повиновались, рванулись оба разом, побежали.

— Прости, пожалуйста, — сказала Аня хмуро, не глядя на Гурина, — не сдержалась. Сачки чертовы! Они еще утром из санчасти пошли к себе в роту и вот до сих пор идут. Нашли укрытие.

Гурин молчал, ему было почему-то неловко. Увидел, кто-то еще приближается к самолету, сказал, глядя в сторону:

— Я пошел… Пора…

— Ну, иди… совестливый.

_______

Скопившись в траншее, автоматчики ждали распоряжений. Сержант Серпухов побежал куда-то докладывать о прибытии, а с другой стороны на них наткнулся какой-то офицер в фуражке с большим квадратным козырьком и в плащ-накидке поверх шинели.

— Это что за народ? Откуда?

— Автоматчики.

— Наконец-то! Кто старший? Позовите сержанта!

— Я здесь, товарищ старший лейтенант. Сержант Серпухов, — вовремя успел тот вернуться.

— Иди сюда, — позвал его старший лейтенант. — Вот, видишь, высотка? Она у меня как прыщ на… Надо провести разведку боем. Окопчики видишь у самого подножия высотки?..

Старший лейтенант продолжал объяснять сержанту задачу, но Гурин уже не прислушивался: при словах «разведка боем» у него все внутри опустилось, как в первый раз. Никак не привыкнет и за это ругает себя, косится на ребят — не заметили бы, а сам знает: побледнел он и в лице ни кровинки.

Подошел сержант:

— Будем штурмовать высотку. Рассредоточьтесь. Через пять минут пойдем, будьте готовы.

За это время Гурин успел проследить весь свой путь до самой высотки. Нейтральная полоса вся была изрыта воронками, и он наметил себе пункты передышки. По команде «Вперед!» вывалился за бруствер, пробежал несколько метров и упал, хотя немцы по нему еще и не стреляли. Он тут же вскочил и побежал дальше. Пули зачвиркали вокруг, и он нырнул на землю. Полежал, подхватился, на ходу дал рассыпную очередь по немецким траншеям и снова упал. Лежит, дышит тяжело. Решает: «Пора оглянуться — где там наши». Не отрывая головы от земли, посмотрел вправо — автоматчики продолжают перебежки, но впереди пока не видно никого. «Вырвался вперед. Хорошо: подожду и заодно передохну. Только бы немцы не прибили. Не буду шевелиться, пусть думают, что ухлопали». А немцы уже всполошились, открыли стрельбу из всех видов оружия, пулеметы строчат со всех концов, штук пять, не меньше. Лежит Гурин, ждет, пока поравняются с ним остальные. И чувствует, что что-то получилось не так: солдаты прекратили перебежки, лежат по всей нейтралке, то ли побиты, то ли так же, как Гурин, залегли.

И вдруг шпокнуло где-то позади, взвилась вверх с шипением зеленая ракета — отход. Вот те на! Откуда-то донесся голос сержанта:

— Отходите!

Ожили автоматчики, поползли, побежали один за другим обратно. И тут немцы снова как взбесились: открыли такую пальбу, что над полем стоял сплошной свист от пуль. «Обрадовались! Герои — бить в спины убегающим! А наши хоть бы прикрыли… Но пора и мне», — решает Гурин. Вырвался вперед, теперь бежать дальше всех. Туда был первым, обратно — последним оказался. Осматривается, собирается с духом. Наконец рванулся — побежал. Ух, как резанули воздух вокруг головы пули! Упал, снова побежал, еще, еще, наконец кубарем свалился в траншею. Сел на дне, привалился к стенке — отдышаться не может. Жив! Жив!.. Жив… Еще раз сбегал туда и вернулся. Теперь меньше осталось. Но сколько! Если бы знать — сколько раз ему предназначено пытать свою судьбу!

Наверное, и получаса не прошло, как, слышит Гурин, передают по цепи: приготовиться к атаке. После артподготовки по сигналу красной ракеты снова на штурм высоты. Касается всех — и автоматчиков, и стрелков.

Завыли снаряды, завизжали над головами, задымилась высотка, расцвела фонтанами взрывов.

— Вперед! Вперед!

Пошел Гурин снова своей дорогой, только уже не падал в «свои» воронки, а бежал, бежал, пока немцы не опомнились от артналета и не очень стреляли. Но такая благодать длилась недолго. Не успел затихнуть наш артналет, как тут же заработали пулеметы противника. Залегла пехота, залегли автоматчики.

— Вперед! Вперед! — надрывался Серпухов.

А куда вперед, если головы нельзя поднять?

Но вскакивают, перебегают. И падают люди, гибнут. Огневой заслон у немцев плотный, — видать, перехитрили они наш артналет.

Залегли. И команды уже никакой не подается — ни вперед, ни назад…

И вдруг — зеленая ракета взвилась. «Да пропади ты пропадом такая война! Опять назад, опять немцам спину подставляй! Не могли уж как следует подавить пулеметные точки!» — ругается про себя Гурин.

Срывается и бежит обратно. Добежал. Опять жив! Может, сегодня на этом наконец закончится эта беготня? Сколько можно!..

Прошел час, два, Гурин отдышался, пришел в себя, а они, командиры, всё молчат. Наверное, придумывают что-нибудь другое. Похоже, старший лейтенант атаками в лоб насытился, успокоился. «Может, доживем до завтра…» — думает Гурин. И тут, будто в ответ на его мысли, раздается команда:

— Приготовиться к атаке!

Снова заговорила артиллерия, снова высотку охватил огневой смерч. Казалось, после такого налета там уже ничего живого не останется.

— Вперед! В атаку!

Пулей вылетел Гурин из траншеи. Он твердо усвоил, что только в быстроте его спасение и его успех: опередить пулеметную очередь, опередить снайперскую пулю, опередить мину — только так, только поэтому он и жив пока…

Несмотря на губительный артналет, немцы снова ожили и стали поливать штурмующих пулеметным огнем. Цепь залегла, и тут же по ней стали бить минометы. «Нет, тут лежать нельзя, надо броском вперед…» — решает Гурин и, пригнувшись, бросает себя дальше. Мины рвутся вокруг, но он не обращает на них внимания, торопится как можно ближе прижаться к немецким траншеям. И вдруг слышит: летит мина, и звук от нее необычный — она уже не свистит, а как-то пофыркивает. «На излете…» — молнией пронзила догадка, и он нырнул головой в снег. В тот же миг раздался взрыв, в нос ударил противный запах пороха, на спину посыпались комья мерзлой земли. В ушах остался долгий тугой звон. Полежав, Гурин отряхнулся, поднял голову и увидел метрах в десяти правее от себя Аню. Она бежала к раненому, но на полпути вдруг упала как-то неестественно. «Ранило!» — догадался он и бросился к ней. Подхватил под мышки, потащил в траншею. Тяжелая, будто свинцом налитая, она пыталась идти сама, но лишь корчилась от боли и сердито отдувалась. Гурин опустил ее на дно траншеи, она застонала.

— Ранило? Куда? — пытался помочь ей Василий.

— Куда? Куда? Проклятый фриц, наверное, специально целил, чтобы стыдно было на перевязку ходить…

— Вперед! Вперед! — сквозь выстрелы доносилась команда.

— Кто позволил? Кто приказал возвращаться в траншею? — старший лейтенант пнул Гурина под зад сапогом. — Кто приказал? Вперед! Сейчас же вперед! — истерично кричал он, размахивая пистолетом. — Или я сейчас же расстреляю на месте, как собаку! Как труса!

— Ранило вот… — попытался оправдаться Гурин.

— Вперед!

Покарабкался Гурин из глубокой траншеи, побежал догонять наступающую цепь. Догнать ее было не трудно: цепь дальше не продвинулась. Перебежками Гурин добрался до самых передовых и тоже залег: пулеметы поливали их перекрестным огнем.

Стало смеркаться, а до темноты надо было ворваться в немецкие окопы. «Сейчас бы — броском вперед. Всем!» — подумал Гурин. Но команды не было. Опять что-то затихло сзади, и только впереди захлебывались немецкие пулеметы.

Видит Гурин: один по одному начали отход, кто ползком, кто короткими перебежками. И тут на него напало какое-то остервенение: «Не пойду назад! Не пойду! Сколько можно? Пусть убьют тут, и пропадите вы все пропадом, мать вашу… Вояки, командиры, называется: гоняют туда-сюда, туда-сюда, как нарочно… С меня хватит! Сейчас поднимусь, и пусть фриц проклятый прошьет меня очередью. Пусть! Пусть! — Гурин терзал головой землю, словно психический приступ какой напал на него. — Нет, не надо… Не надо раскисать. Я должен жить, жить, жить!..» И он рванулся к своим траншеям. На поле уже почти никого не осталось, кроме убитых, поэтому палили в основном только по нему, пули визжали вокруг головы, как осы, шпокали разрывные у самых ног, а он бежал, падал, снова бежал. И вот наконец спасительный окоп, спрыгнул в него, просвистели над траншеей запоздалые пули. Все! Опять живой! Неужели опять невредим?!

Стемнело. То с одного фланга, то с другого немцы изредка пускали в нашу сторону длинные очереди трассирующих пуль. Бросали осветительные ракеты — наверное, ждали от нас очередной атаки. Но у нас пока было все тихо. Солдаты уже начали поговаривать об ужине, готовили котелки — вытирали их, выдували из них землю. Кто-то с матом выбросил свой за бруствер: продырявлен пулей или осколком.

Отдохнув немного, Гурин пошел по траншее искать своих. Встретил совсем немного ребят, человек пять, они, сбившись сиротливой кучкой, сидели в развилке траншеи, курили. От них он узнал, что сержанта тяжело ранило и его унесли санитары.

— А как же мы?

— А что мы? Мы остаемся в этой роте. У старшего лейтенанта.

— Говорили же — временно?

— Может, и временно…

Гурин толкнул Кольку Шевцова:

— Дай… — он кивнул на цигарку.

— Ты че? То отдавал табак, а теперь — дай… — Он полез нехотя в карман, достал жестяную коробочку.

— Нет… Дай докурить… Оставь «бычка». — Гурин знал, что цигарки ему не свернуть — руки все еще дрожали.

— К концу самое сладкое и отдавай, — Шевцов сделал две сильные затяжки, отдал через плечо окурок. Василий затянулся раз, другой, по телу разлился какой-то дурман, голова пьяно закружилась.

Ужин на передовую принесли в термосах, и солдаты, обрадовавшись, что за ним не надо бежать куда-то, выстроились с котелками к раздающему.

Немцы незаметно прекратили стрельбу и даже ракеты перестали бросать, наверное совсем успокоились и тоже ужинают — едят свой гороховый суп. А у нас перловка с тушенкой. Солдаты зовут ее презрительно «шрапнель», а Гурину она нравится, дома такой сытной и вкусной пищи он никогда не ел, все как-то впроголодь жили. Мать одна, их три рта — где ей было одной насытить всех?.. Василию нравится и пшенная каша, и овсяная, и кукурузная, в батальоне выздоравливающих он даже баланду из какой-то непонятной крупяной сечки ел с удовольствием и никогда не жаловался, как другие. Бывало, маловато ее клали в котелок, не наедался частенько, но это уже дело другое: такова норма.

— Вот она где, шрапнель, надо было днем ею шарахнуть по фрицам, высотка была бы нашей! — шутил какой-то остряк.

Поесть не успели, прибежал связной.

— Вы — автоматчики? Срочно все к командиру роты. Бегом.

— Не дал поужинать спокойно, — заворчали солдаты, однако засуетились: кто стал быстро доедать кашу, кто принялся вываливать ее за бруствер, весело заскрежетали ложки о котелки, подчищают остатки. — Пошли, а то будет орать.

По ходу сообщения побежали они вслед за связным. Еще издали увидели: стоит Кривцов, отдает распоряжения направо и налево, руками размахивает, только полы палатки взлетают, как от сильного ветра.

— Пришли автоматчики, — доложил связной.

— Где?.. — обернулся командир роты. Заорал: — А где остальные? Всех сюда!

Автоматчики угрюмо молчали, переглядывались: «Он что, дурак?»

— Угу, — кашлянул Кривцов. Наверное, дошло до него, где остальные. — Ладно. Ты, — указал он на Проторина, — бери пулемет. Будешь первым номером. Ты — вторым, — ткнул он в Шевцова и отделил их от остальных.

Те замешкались, хотели что-то сказать, но комроты закричал:

— Быстро! — и рука его вытянулась в сторону РПД, который лежал на бруствере на боку, задрав вверх одну сошку, словно зарезанный баран ногу.

Сергей поднял пулемет, пошел куда-то по траншее вперед, вслед за ним с сумкой с запасными дисками поплелся Шевцов.

— Ты, — указал Кривцов на Гурина, — бери ружье.

«Так и знал! — выругался Василий про себя. — Чего не хочешь, то обязательно будет!» Это ПТР, длинную эту железную палку, он невзлюбил с первого раза, еще когда только увидел в запасном полку, — неуклюжее, тяжелое, примитивное оружие. «Разве с ним, — думал он, — можно обороняться против танков?..» И вот оно, как нарочно, достается ему. «Что бы стать мне первым или хотя бы вторым! Достался бы пулемет». Но делать нечего, потянул Гурин нехотя эту железину.

— Будешь первым номером. Второй номер… Где второй номер ПТР?

— Я тута, — отозвался как-то вяло рядом стоящий солдат.

— Вот второй номер. Патроны есть?

— Та есть…

— Шагом марш! — махнул им комроты, чтобы отошли подальше.

Гурин и его второй номер отошли. Проторин с Шевцовым возились у пулемета.

— Тебе что досталось? — спросил Проторин.

— А во — дубина, — Гурин со злом поднял свое ружье.

— О! Тогда нам, К-к-коля, по-в-езло! — обрадовался тот.

Направив ствол в сторону немцев, Гурин открыл затвор — в казеннике оказался патрон. Он вытащил его, проверил работу затвора, вложил патрон на место. «Черт знает что за оружие! Даже на затворе не рукоятка, как на винтовке, а крючок какой-то. А ручка, за которую переносить ружье? Ну что это за ручка! Железный плоский кронштейн, а по бокам наклепаны две примитивные деревяшки. Будто дядя Карпо топором выстругал». Все нутро Гурина, аристократическое нутро автоматчика, восставало против противотанкового ружья.

— Патронов много? — спросил он сердито у своего напарника, будто тот был виноват, что Гурину досталось нелюбимое оружие.

— Да вота, — он положил на бруствер сумку. — Богато… Куды их?

Голос у солдата был тягучий, слабый, как у тяжелобольного. Гурин присмотрелся к нему: маленький, щупленький пожилой дядька. «Старик, — определил он. — Ему уже, наверное, лет сорок, не меньше. А я так грубо с ним обращаюсь. Он в отцы мне годится…»

— Ничего, пригодятся, — сказал Василий мягко, заглаживая свою оплошность. — Сейчас выберем местечко, оборудуем позицию…

— Какую п-п-позицию? — услышал их разговор Проторин. — Сейчас марш-б-бросок будем д-делать. Немцы-то д-д-драпанули. Р-разведчики там уже п-побывали.

— Как драпанули? А зачем же мы целый день лезли туда?

— А к-кто ж знал.

Вот почему притихла эта высотка: там, оказывается, уже никого нет!

По траншее пробежал старший лейтенант Кривцов:

— Готовы? Быстро! Быстро! Через пять минут тронемся. Быстро!

Задача ясна, и Гурин переворачивает свою грозу для немецких танков набок, поджимает к стволу ножки-сошки, вешает поудобнее вещмешок на спину, автомат на шею — готовится к походу.

— А на шо автомат, у вас же ружжо? — спросил Гурина напарник, увидев его приготовления.

— Ружье против танков, а автомат против пехоты, — объяснил Гурин ему, а про себя отметил: «Старик ко мне относится с почтением, на „вы“». — Этот автомат мне дорог, я привык к нему. — И он, как живого, погладил свой ППШ по ложе. Подтянул ремень, лопатку сдвинул подальше назад, чтобы не мешала. — Вас как зовут?

— Микола Родич.

— А по отчеству?

— Гнатом батьку звали.

— Николай Игнатович, значит? А меня зовут Василий. Фамилия Гурин. Вот и познакомились. Почему вы так тихо разговариваете? Голос слабенький? Вы больны? — спросил Гурин.

— Не, — сказал тот. — А зачем кричать?

«И то правда», — подумал Гурин.

Когда передали команду «Вперед!», Василий взвалил на правое плечо, словно бревно, длинное, тяжелое и неуклюжее ружье, сказал второму номеру:

— Ну, Николай Игнатович, пошли. Не отставайте только…

Идти было тяжело: глубокий снег напитался водой, стал рыхлым, ноги проваливались почти до колен, каждый шаг стоил огромных усилий. Не снег, а каша крутая. И ноша нелегкая. Ружье с каждым километром казалось все тяжелее и тяжелее. Гурин перебрасывал его с плеча на плечо и натрудил их так, что они горели, как обожженные. И сам был весь мокрый, будто только из парной вышел. Сначала он надеялся, что ношу эту они будут делить пополам со вторым номером, но потом ему пришлось от этой мысли отказаться. Уже на первых километрах Родич отстал от Гурина, и он вынужден был подождать его.

— Вы не отставайте, пожалуйста, — попросил его Гурин. — Вдруг придется отбиваться, а вас нет…

— Та успею… — протянул тот спокойно. — А вы дуже шибко не бежите.

— Ну как же? Вон все уже где, — Василий пошел вперед. Некоторое время он слышал позади себя сопение Родича, но вскоре тот умолк. Оглянулся Василий — не видать напарника, опять остановился, стал поджидать.

— Николай Игнатович, вам тяжело?

— Та ни…

— Так не отставайте, пожалуйста. Ну в самом деле: вдруг сейчас пойдут танки, где я вас буду искать? А у меня в стволе один патрон. Дайте мне хоть пару еще.

Тот охотно развязал сумку, Гурин взял два патрона (не патроны, а целые снаряды!), положил в карман шинели.

— Пойдемте побыстрее, не отставайте, прошу вас.

— Та успею…

«Да, не повезло мне с напарником. Не только не помощник, а хоть самого бери на буксир», — сокрушался Гурин. Его медлительность, тягучее спокойствие, невозмутимость начинали раздражать Гурина. Но он сдерживался: старик, что с него возьмешь. «И все-таки совесть должен бы иметь, хотя бы немножко понес ружье, а я взял бы сумку с патронами… Самому взвалить на него ружье, что ли? А потом что? Он совсем отстанет…»

Оглянулся Гурин — не видать старика, пропал где-то. Ну что за человек! Ведь это сколько сил стоит Гурину по такой дороге — отстав, — потом снова догонять роту! Плюнул, пошел один: три патрона есть, на первый случай хватит. А там подбежит, не совсем же он чокнутый, чтобы оставить товарища без патронов?

Шли всю ночь. И не просто шли, а почти бежали: надо было догнать немцев, не дать им закрепиться на новых вот таких высотках, которые стоят потом стольких жизней.

На рассвете немцы обстреляли роту, и они остановились, залегли. Напоролись на немецкую оборону, но атаковать ее с ходу ночью не решились, приказали окопаться. Гурин сбросил с себя всю амуницию, расчистил площадку от снега и принялся долбить мерзлую землю, поглядывая, не идет ли его напарник. Вдруг заблудился где в ночи, сбился с дороги — еще отвечать за него придется.

Грунт был как камень, даже искры летели из-под лопаты, тут бы лом нужен, а не эта малая саперная. Но где его взять, тот лом, а окоп нужен, вот вот рассветет, без окопа немцы быстро отправят в «могилевскую».

Наконец приплелся и напарник Гурина. Увидел того за работой, стал в сторонке, отвернулся спиной к ветру и будто уснул: стоит, качаясь. «Спит стоя? Ах ты ж паразит такой!» — рассердился на него Гурин.

— Николай Игнатович, а вы почему не окапываетесь?

— У мене лопаты нема.

— Так пойдите и найдите! — приказным тоном сказал ему Гурин. — Там же есть где-то лопаты. Идите!

Потек гуринский помощник куда-то, и долго не было, наконец пришел, остановился вдали:

— Ниде нема… Уси сами копають.

— Какой же вы солдат? Стащили бы…

— А на шо?.. Все одно — скоро пойдем дальше.

И тут, как нарочно, прибежал какой-то офицер, не Кривцов, а другой, незнакомый.

— На сто метров вперед, только тихо, без шума.

— Ну, шо я говорив? — невозмутимо и тягуче сказал Родич.

Собрал Гурин свои шмотки в охапку, подхватил ружье за рукоятку, побежал. На новом месте начал с нуля. Только теперь уже наметил окоп поменьше — земля тяжелая. Да и немцы поближе стали, постреливают.

Долбит мерзлую землю, вспотел даже, шинель сбросил. Поглядывает на восток — чувствует, не успеть ему до рассвета отрыть настоящий окоп, поэтому он долбит круглую яму, чтобы только пролезть в нее, а там, в глубине, когда пройдет слой мерзлоты и достанет мягкий грунт, там он расширит свое убежище.

А Родич, напарник его, стоит, дрожит весь: сырой ветер пронизывает его насквозь. Это Гурину жарко — работает, да и то вертится: то одним боком к ветру повернется, то другим.

— Ну, что же вы, так и будете стоять? Совести у вас нет… Помогите хоть мне, — не выдерживает Гурин.

— А на шо?

— Как «на шо»? День настанет, куда вы денетесь? Вы думаете, я на двоих копаю? Возьмите лопату — хоть согреетесь.

— Та… не надо, — великодушно отказывается Родич.

— Ах ты ж… твою мать. — И Гурин впервые выругался при старших. — И где ты родился такой? Какая земля таких чудаков рожает?

— Я с Донбассу, — проговорил тот невозмутимо, спокойно.

— Врешь, у нас нет таких!

— А из-под Мариуполя.

— И там таких нет. Берите лопату!

— Не хочу…

И вдруг — вой мины. Одна, другая, все ближе, ближе к ним. Гурин присел в свою яму — она уже по колено была, а Родич заметался к одному окопу, к другому, упал на Гурина, головой уткнулся и буравит его, хочет залезть на самое дно. «Ах ты паразит такой!» — взъярился Василий.

Налет был короткий — тут же прекратился, и Гурин вытолкнул своего напарника из окопа.

— Все, хватит. Ну как?

Родич молчал, отряхивался.

По цепи передали команду: «Вперед!» Противник оставил передние траншеи, надо их занять.

— Я ж говорив: все одно бросим окопы, на шо их и копать… — сказал Родич.

— Пошел ты, — огрызнулся на него Гурин и побежал вслед за ротой.

А рассвет все сильнее, уже далеко видно, а немцы, наверное, только и ждали этого — стали поливать из пулеметов.

В несколько перебежек Гурин добрался до траншеи и прыгнул в нее. Траншея оказалась залита водой — зловредные немцы обязательно какую-нибудь пакость устроят. А может, они и бросили эти траншеи потому, что их залило? Как бы там ни было, а делать что-то надо: в воде долго не простоишь. Гурин быстро отцепил лопату и принялся долбить в стенах повыше воды уступы. Выдолбил, уперся в них ногами, раскорячился на всю ширину траншеи, согнулся, чтобы голова не маячила над бруствером, стоит. Но ведь и в такой позе долго не простоишь, а тем более — не навоюешь. Надо придумать что-то понадежнее, соорудить опору для ног покрепче. И он снова начинает долбить стены, стесывать с них землю. Земля сыплется вниз, в воду — растет бугорок под ногами. Еще несколько усилий — и вот уже настоящая плотника поднялась над водой. Встал на нее Гурин — хорошо, прочно. Траншея, правда, стала мельче, но это ничего, зато сухо и твердь под ногами, и руки свободны на случай немецкой атаки.

Пока Гурин мостил себе гнездо, прибежал Родич. Плюхнулся, не глядя, в воду — так и остался стоять, как цапля посреди болота.

Гурин не выдержал, протянул ему лопату:

— Возьмите, нагребите себе под ноги земли.

— Не надо… — отмахнулся тот.

Посмотрел на него Гурин, вода почти до колен, а он ведь в ботинках и в обмотках.

— Простудитесь.

— Нехай… Скоро все одно в наступление.

«Странный тип», — подумал Гурин и стал оборудовать себе позицию для стрельбы. Впереди было ровное поле, залитое талой водой. Она поблескивала под лучами восходящего солнца, и казалось, будто впереди не поле, а глубокое озеро.

Василий пристроил свое ружье, прицелился в одну сторону, в другую, остался доволен: справа пойдут танки — ему все видно и бить удобно, и слева — тоже.

А солдаты все накапливались в траншее: бежали, прыгали, не обращая внимания на воду, потом ругались, кляли немцев.

Один прибежал, увидел воду и забоялся прыгнуть в нее, заметался на бруствере. Ему кричат: «Прыгай! Прыгай быстрее!» А он мечется туда-сюда, ищет где посуше и вдруг: «Ой!..» — и ткнулся ничком в землю.

— Дотанцевался! — упрекнул его кто-то громко, и засмеялись все дружно, захохотали — смешной случай: воды солдат испугался, замешкался и поймал пулю…

— Приготовиться к атаке!

— Приготовиться к атаке! — побежало по цепи.

Гурин давно готов. Услышав команду, прильнул к ружью правым плечом, посмотрел еще раз через прицел; танки пойдут в контратаку — надо будет успеть ударить по ним.

— Вперед!

— Впе-е-ре-ед!

Это «Вперед!», как он понимал, к нему пока не относилось: он должен быть готовым к отражению танков. Пошла пехота, побежали по воде, брызги из-под ног взлетают, сверкают на солнце веселой радугой. Ожили немецкие пулеметы. Присмотрелся Гурин и заметил, что один сидит прямо напротив него и оттуда строчит по наступающей цепи. «Ну-ка, что, если ударить по нему? Танков все равно пока не видно…» — подумал Гурин, прижимая ружье покрепче к плечу, Прицелился, нажал на спусковой крючок. Прогремел выстрел, но Гурин ничего не слышал — все внимание его было сосредоточено на цели: попал ли? Обрадовался: кажется, именно там, куда он и целил, взметнулся фонтанчик земли. Если не попал, то напугал фрица здорово: такая пуля — чуть ли не со снаряд величиной — шпокнулась рядом!.. Ободренный выстрелом, Гурин достал из кармана другой патрон, зарядил ружье…

— Вперед! — продолжал кричать командир роты. — Вперед! — раздалось почти рядом. — А вы почему сидите? — Гурин оглянулся на крик. Рядом стоял старший лейтенант с выпученными от ярости глазами, с пистолетом наголо и сыпал матюками. — Вперед! Кому сказано?

Гурин показал ему глазами на свое ружье: «Мол, у меня ПТР, что же я буду делать с ним в немецких траншеях? Там с ним не развернуться. Жду танки…»

— Впере-ед! Пристрелю!

— За мной! — кивнул Василий Родичу и выскочил из траншеи. Подхватил правой рукой за ручку ружье, побежал. А иначе как с ним бежать? Наперевес, как винтовку, не возьмешь.

Сделал одну перебежку, другую, упал прямо в воду, оглянулся, поискал своего напарника. Увидел: отстал тот, но продвигается. Подождал, предупредил:

— Не отставайте! — и рванулся дальше.

Пробежал, снова упал, поднялся, еще пробежал, еще, залег: пора оглянуться, не отстал ли его второй номер с патронами. Ищет глазами — не видать. Наконец увидел: бежит далеко позади и держит направление куда-то вправо.

— Родич! — закричал ему Гурин. — Ко мне! Ко мне!

Услышал ли тот призыв Гурина, нет ли… Скорее всего — нет: всюду стрельба, крики — разве услышишь? «Идиот ненормальный! Уродится такой на мою голову…» — выругался Гурин, вскочил и побежал дальше, вперед за наступающими. Но не успел он сделать и нескольких шагов, как вдруг что-то дернуло его за левое плечо, дернуло резко, сильно, даже рвануло всего назад. И в тот же миг он почувствовал, что левая рука его онемела и, повиснув плетью, сделалась непослушной. Гурин не сразу сообразил, что его ранило. Лишь какое-то время спустя он почувствовал острую боль в плече и все понял. Уткнувшись головой в ружье, он лежал в воде и думал, что ему делать. С одной рукой он, конечно, не вояка… И тот, идиот, где-то затерялся… Хотел было поискать Родича, но пули не дали ему поднять головы, они роем носились вокруг, падали густым градом в воду, взвихривали ее многочисленными фонтанчиками. Попытался пошевелить левой рукой — не смог, будто ее и не было вовсе. Только плечо отозвалось острой болью. Гурин схватил ружье и побежал обратно в траншею.

— Почему возвратился? Пристрелю! — закричал на него Кривцов, тыча пистолетом чуть ли не в лицо.

— Меня ранило… — сказал Гурин.

— «Ранило», — передразнил тот недовольно. — А где второй номер?

— А я знаю? Дали мудака какого-то, и нянчись с ним… — У Гурина закружилась голова, замутило, он обессиленно привалился к стене.

— Санитара сюда! — крикнул Кривцов, а сам подался куда-то по траншее.

Прибежала санитарка — курносенькая девчушка, две белые косички из-под шапки свисали на спину поверх серой шинели. Она быстро и умело раздела Гурина, вспорола рукав гимнастерки и принялась перевязывать, приговаривая ласковые слова, будто родная мать:

— Крепись, родненький, крепись… О, как тебе повезло, миленький!.. Еще бы немного, и прямо в сердце… Пулей навылет. Ну ничего, ничего… Все будет хорошо.

Забинтовав, она сделала петлю, набросила ему на шею и сунула в нее осторожно его руку.

— Ну вот… — она мягко набросила ему на плечо шинель. — Посиди. А если можешь, иди в санбат. Вот этой траншеей до поворота, а там — ходом сообщения… Как, родненький?..

— Пойду… — решил Василий.

— Иди, миленький…

У хода сообщения уже сидело несколько человек раненых. Тут распоряжался какой-то бойкий пожилой ефрейтор. Назначил старшего, рассказал, где расположен санбат, и отправил первую команду.

В санбате, когда Гурину уже сделали противостолбнячный укол, обработали рану и сестра бинтовала его плечо, заводя конец бинта под мышки, он вдруг услышал тягучий, нудный, так опротивевший ему за эти неполные сутки голос:

— Доктор… а я… буду жив?..

Гурин оглянулся и увидел своего напарника — его несли куда-то на носилках, а он все скулил:

— Доктор… а я… буду жив?..

У Гурина все еще кипела на него злость, и он сквозь зубы процедил:

— Ах ты паразит! Он еще жизнь себе выпрашивает!.. Гнида…

 

На подножном корме

есенняя распутица сделала дороги непроезжими. Автомобили оказались совсем парализованы. Из-за отсутствия транспорта в санбате скопилось огромное количество раненых. Днем и ночью здесь стояли стон, крик, ругань. Тяжелораненые — народ капризный, мнительный, им всегда кажется, что их бросили, забыли, что о них никто не заботится. Самых тяжелых эвакуировали «кукурузниками». Но много ли ими перевезешь? С легкоранеными ходячими нашли самый простой выход: формировали в группы и отправляли в госпиталь своим ходом.

Группа, в которую попал Гурин, составилась человек из двадцати. Старшим был назначен из раненых же сержант по фамилии Кропоткин — бывалый вояка: с медалями и орденом Красной Звезды на гимнастерке. Отчаянный и расторопный парень. Роль «главнокомандующего» он принял охотно и не чаял, когда они наконец покинут санбат и тронутся в дорогу, словно где-то там его ждала родная мать.

— Да на кой нам это? — возмущался он, когда им выдавали сухой паек из расчета на три дня пути. — Так прокормимся, по «бабушкиному аттестату».

Однако их снаряжали в путь по всем правилам: выдали продукты, выписали общий на всю группу продовольственный аттестат, вручили Кропоткину необходимые документы на раненых, растолковали маршрут и только после этого отпустили.

И вот они наконец на воле, вырвались из переполненного и гудящего, как вокзал во времена мешочников, санбата, вздохнули легко и свободно. Идти предстояло далеко — госпиталь располагался где-то на левом берегу Днепра, между Верхним Рогачиком и Большой Лепетихой.

Но радостное чувство свободы омрачилось уже с первых шагов: как только вышли за село — окунулись в такую непролазную грязь, которую трудно себе представить. Ноги либо утопали по самые щиколотки, либо разъезжались в разные стороны, и им, одноруким, трудно было удержать равновесие и не упасть. Однако во всем нужна своя сноровка, привычка, опыт. Так и солдаты вскоре приспособились к дороге — научились распознавать твердую кочку от нетвердой, неглубокую лужу от глубокой, научились держать равновесие, балансируя одной здоровой рукой, и все реже и реже стали падать и звать на помощь товарищей.

Команда Кропоткина уже на первых километрах растянулась в длину и разбрелась вширь, он хотел было сорганизовать как-то их, но после двух-трех попыток отказался от этой затеи, махнул рукой.

На большаках, проселках и прямо по полю — всюду были рассыпаны машины. Одни скособочились, провалившись в кювет, другие стояли поперек дороги; одни давно замерли, потеряв всякую надежду сдвинуться с места, другие ревели перегретыми моторами, пытаясь продвинуться вперед хоть на метр. Но напрасно шофера надрывали моторы, напрасно жгли драгоценное горючее — грязь засасывала колеса все глубже и глубже, пока машина не садилась на собственное брюхо и делалась совсем беспомощной. И тогда солдаты впрягались вместо машин и сами тащили пушки, минометы, несли на себе ящики с боеприпасами.

Утопая в глубокой грязи, к фронту двигались караваны лошадей, волов и даже коров, навьюченных продовольствием и боеприпасами. Армии помогало гражданское население. Женщины, старики, подростки сплошным потоком тянулись в сторону передовой. Связав попарно за хвосты стодвадцатимиллиметровые мины и перекинув их через плечо, они несли этот опасный груз не только без боязни, но как-то весело, с шутками, довольные, что стали полезными фронту.

На равнинных полях вода стояла спокойными озерами, серебрилась против солнца, слепила глаза ярким отражением.

В оврагах дотаивал грязный ноздреватый снег, и юркие, быстрые ручейки, журча, убегали куда-то вниз, чтобы тоже где-то разлиться на равнине и напоить землю вешней водой или слиться в один большой ручей и добежать до самого Днепра.

Оголившиеся и пригретые солнцем пашни курились густым паром, словно на них тлели остатки многочисленных костров.

На душе у Гурина было легко и весело. Какая-то свобода, раскованность охватила его, и он шел, наслаждаясь и весной и своей свободой, подставлял заветренное лицо теплому солнышку, жмурился от ярких лучей его, словно изнеженный кот.

— Ребята, мы торопиться не будем, — уже в который раз вдалбливал спутникам свою идею Кропоткин. — Куда нам спешить? Ведь не на фронт идем, а в госпиталь. Верно? Будем идти нормально. Госпиталь никуда не денется. Если и опоздаем на денек-другой, нам ничего не грозит. Успеем еще хлебнуть госпитальной жизни. Мы же не на марш-броске? Верно? — Он был ранен когда-то осколком в щеку, от этого, рот у него кривился немного, и потому казалось, что он вот-вот заплачет, уговаривая солдат, и поэтому они соглашались с ним быстро и охотно.

— Конечно, куда нам торопиться? Да по такой дороге и не очень-то разбежишься.

В первом селе Кропоткин расположил свою команду на ночлег. Сам обегал хаты, договорился и потом развел каждого. Одну хату пропустил, сказал:

— В этом доме я буду, — и Гурин заметил в дверях хорошенькую молодицу, которая с любопытством выглядывала из сеней.

…Утром в назначенное время раненые по одному медленно потянулись в конец улицы — на условленное место сбора. Все были сытые, довольные, терпеливо ждали запаздывающих, делились впечатлениями, травили анекдоты, смеялись, несмотря на ранний час.

За сутки общения уже выявились в группе свои пессимисты и оптимисты, трепачи и молчальники, пошляки и люди серьезные, рассудительные.

Хорошим трепачом оказался ефрейтор Бубнов — нос с большую картофелину, губы мясистые, большие, глаза посажены широко — природный тип шута. По характеру милый, добродушный губошлеп. По крайней мере, он носил такую маску, на самом же деле Бубнов губошлепом не был. Ушлый парень. Еще издали — уже у него рот до ушей, глаза смеются: так и знай — приготовился что-то рассказывать.

— Сейчас начнет врать, будто его и накормили и напоили, — сказал вслух Володя Горохов — пессимист.

— Неужели тебя голодным отпустили? — удивились солдаты.

— Да-а… — Горохов махнул лениво здоровой рукой. — Вечером борщ да сало, а утром картошки нажарила — и все. Молока, говорит, нет, корову вроде немцы угнали, — и Горохов поморщился недовольно, отвернул лицо в сторону: мол, и говорить об этом не хочется. — А утром голуби начали ворковать под окном, спать не дали.

— А ты бы заказал себе бифштекс, ромштекс и кулебяку, — посоветовал Бубнов, услышав жалобы Горохова. — Чудак, не смог организовать!

— Бяку ему с хорошим рожном, а не кулебяку, — заметил рассудительный Григоренков, в прошлом учитель-химик в сельской школе Смоленской области.

— Вот у нас попалась старуха — настоящий ерш! — начал Бубнов очередную свою байку.

— Где, здесь?

— Нет. Здесь что, здесь все зер гут! Тут наш брат пока не надоел, принимают что надо. Даже чарочку поднесли, — и он с видом завзятого выпивохи щелкнул себя по кадыку. — А то дело было еще перед Днепром, За день марш сделали километров пятьдесят, наверное. Устали как собаки. И голодные — кишки марш играют. Наконец село, останавливаемся на ночлег. Захожу во двор, куда нам показали, и вижу — на стене дощечка прибита, а на ней написано: «Мисливець». Ну, думаю, повезло: мыслитель живет, значит, человек сознательный. Философ!..

И тут не выдерживает Шпак — пожилой украинец, не терпевший, когда искажают или не понимают «украинську мову».

— «Мыслитель»! — передразнил Шпак. — Мыслывець — это охотник, а там було напысано прызвище, фамилия, ну як у вас Охотников, напрыклад.

Бубнов слушал замечание Шпака, затаив в глазах ехидных чертенят.

— «Наприклад». Откуда ж я знаю: охотник он или пчеловод? Ведь я украинцем и в детстве никогда не был.

— А чому ж я розумию по-российски? — не унимался Шпак.

— Потому и разумеешь, что я на понятном языке говорю, а ты коверкаешь зачем-то слова: жена — жинка, муж — человек, а бумага — папир. Ну? «Папир» — это ж по-немецки?

— У нас е и «бамага». Ты ж истории не знаешь, — упрекнул Бубнова Шпак. — Шо Украина, шо Билоруссия, шо Россия — то все одно, один народ, браты родные. Самая найпершая Русь яка була? Киевская!

— Значит, ты больший русак, чем я! — восклицает Бубнов и привлекает к себе Шпака.

— А ты как думал? А то — «папир», «папир». Дался тебе той папир.

— Да ты не сердись: я ж шуткую, разве не видишь? — говорит Бубнов.

— Так и я ж шутю, — вторит ему Шпак и хохочет.

— Эх, перебил рассказ, Шпак! — досадует ефрейтор. — На чем я остановился? Да… Ну, заходим. Только на порог, а навстречу старуха — злая, как баба-яга из кино «Василиса Прекрасная», сразу нам предъявляет ультиматум: «Чого вам треба?» — «Да так, говорю, просто зашли… водички попить, а то кушать охота, да и переночевать негде». — «Скильки вас буде, хоч бы одну ночку без вас обойтись… Надоели». — «Да, говорю, бабушка, надоело под самую завязку. Но ничего не поделаешь — надо! Фрицев уже немного осталось, добьем и по домам». — «Та дай бог, шоб уже вы скорей кончали да вертались до дому». — «Да, говорю, по дому соскучились… Так где у вас водичка?» — «Оно стоить…» Старуха вроде обмякла немного. Зашли мы в хату, пригубили по очереди кружку, сели на лавку. В хате чистенько, свежей травкой присыпано. На стенах фотографии висят.

Набор баек у Бубнова был известный, нового он пока ничего не рассказал, но солдаты слушали от нечего делать, улыбались, будто сами не переживали подобного. «Сейчас, наверное, древнюю сказку о том, как солдат из топора суп варил, себе присвоит. Или переиначит как-нибудь…» — подумал Гурин и съехидничал:

— И тут ты попросил у старухи топор, чтобы сварить из него суп?

— Нет. Ты слушай. Вижу: на одной карточке парень в красноармейской форме. Подошел и говорю: «Эх, бедолага, тоже, наверное, где-то пить просит, а сам голодный!..» А бабка услышала и в слезы. Парень-то этот ее сын, еще до войны взят в армию, и она не знает, где он. Эх, думаю, пересолил: на больную рану соли насыпал. Надо уходить. Киваю ребятам: «Попили, хлопцы, пошли дальше». А ей: «Спасибо, мамаша, за водичку». — «Куды ж вы? Шо у мене, хата не така, як у людей?» Ну, короче, остались мы, а мне все стыдно было ей в глаза глядеть.

— История скорее грустная, чем смешная, — сказал Григоренков.

— Ну, а я о чем? — удивился Бубнов. — Привыкли, что я всё хохмы рассказываю. А вообще-то я человек серьезный. Сегодня, например, безо всяких там хитростей по «бабушкиному аттестату» получил сполна, и даже доппаек. — Он похлопал по вещмешку — Хлебушек, сальце. Ну где же наш старшой?

— Идет…

Все оглянулись. Сержант выбежал со двора — шапку на ходу поправляет, торопится. Подошел, смущенно улыбнулся, вытер губы, удивился:

— О, уже все собрались? Ну, народ дисциплинированный! Слушайте, а может, еще денек тут поживем? Куда спешить? Уж очень мне эта деревня понравилась.

— Так мы до госпиталя не доберемся, — возразил Григоренков. — Да и неудобно возвращаться.

— Верно, неудобно, — поддержали учителя и другие.

Сержант с тоской оглянулся на гостеприимную хату, вздохнул и нехотя поплелся вслед за своей командой.

Так они шли от села к селу. Но не все села были столь гостеприимны и хлебосольны, как первое, многие были разорены войной, разграблены оккупантами, и тогда раненым приходилось делиться с хозяевами своим солдатским пайком.

На четвертый день солдаты начали менять вещи на продукты. Сменял и Гурин свою телогрейку на кусок сала и полбуханки хлеба. Он знал, что это преступление, но голод — не тетка. Да и жарко было уже тащить на себе телогрейку и шинель.

На пятый день взбунтовался Григоренков, предъявил сержанту ультиматум:

— Вот что, сержант: или будем идти как следует, или отдай наши документы, а сам оставайся, приставай к любой тетке и живи.

— Ты что, отец, бунтовать? Это тебе не в колхозе, — насупился Кропоткин. — И что ты рвешься в тот госпиталь? Или тебя там ждет кто-то — так ты скажи прямо. Там же хуже, чем в санбате: жрать нечего.

— У меня рана загнивает и повязка, вся сползла. Может заражение получиться, а я буду тут с тобой по хатам милостыню выпрашивать.

— Вот беда с этими стариками, — Кропоткин сплюнул с досады. — Ладно, пошли.

Но у первой же встретившейся войсковой части он упросил командира, чтобы их врач или санитар сделал перевязку Григоренкову. И конечно же ему не отказали, — врач наложил новую повязку и даже похвалил рану: «На зажив пошла».

— Ну, вот видишь, а ты, дура, боялась, — упрекнул Кропоткин Григоренкова.

— Все равно нам пора уже быть на месте. Мы в армии, и дисциплина для всех одинакова — и для раненых и для здоровых.

— Ого! Крепко грамотный! — обиделся Кропоткин и выругался.

А Гурина сама рана не беспокоила, лишь сильно чесалось под бинтом, и он подозревал, что подхватил где-то чужих «зверюшек». У него болело все плечо — ни лежать на нем, ни мешок повесить. И рука все еще была как онемелая, пальцы не сгибались, поэтому он так и нес эту руку на перевязи под накинутой шинелью.

В госпиталь они пришли лишь на седьмой или восьмой день. Никто не знает, был ли нагоняй за опоздание, — Кропоткин один ходил в канцелярию. А оттуда вышел с сопровождающим санитаром, и их всех повели в баню. Раздели донага, и все их барахло, кроме сапог и вещмешка, отправили в жарилку, а самих — мыться.

— Воду экономьте, — предупредил солдат-банщик. — По три котелка на брата: один голову помыть, второй — тело, третий — скатиться.

— Что ж так мало? — возмутился Бубнов. — Тут же Днепр недалеко.

— Вот ты и будешь носить из Днепра.

Бубнов остановился перед солдатом, форсисто отставил в сторону ногу.

— А вы почему на меня тыкаете? А может, я генерал, только голый?

— Иди, иди, тебя и голого видно, какой ты генерал, — сказал сердито банщик.

Бубнов не обиделся, пошел в моечную комнату.

— А я вам, ребята, такой случай расскажу — умрете! Пришел я как-то в баню, иду с шайкой, место себе ищу. Смотрю — сидит на скамейке брюхан какой-то. Одна шайка под ногами, другая слева, третья справа. «Эй, говорю, пузач, ты чего так широко расселся? А ну, давай сокращай линию фронта». И вдруг вижу: подбегает к нему какой-то шустрик и спрашивает: «Товарищ генерал, вам не подбавить водички?» Ну, тут я под прикрытием пара давай смываться в другой конец бани, в самую гущу солдат. Обошлось как-то…

Помылись, принесли одежду — она горячая, пахнет сухим паром. Шинель у Гурина в одном месте даже поджарилась. Оделись, пошли на осмотр, на перевязку.

Подошла очередь Гурина. Разделся до пояса, ждет, когда врач обратит на него внимание. Врач — женщина, одета в глухой белый халат, — погон не видно, но чин, наверное, не маленький — уж больно суровая. Волосы черные гладко назад зачесаны, на затылке собраны в лучок. Подошла, осмотрела рану спереди, сзади, спросила хмуро:

— А вы зачем сюда пришли?

— Как зачем?.. — растерялся Гурин. — Вот…

— Сестра, подайте йод. — И она сама помазала ваткой на палочке входное и выходное отверстие. — Все. Рана ваша зажила.

— А плечо болит… И рука вот не действует…

Врач стала ощупывать плечо.

— Больно? Больно? Так больно? А здесь?

— Здесь больно…

Врач протянула Гурину руку:

— Давите. Крепче. Крепче! Еще крепче! Ничего. Кость цела, задето сухожилие. Недельку походите на ЛФК. Сестра, Гурина на ЛФК. Одевайтесь.

Обидно Гурину и стыдно: даже не забинтовали. Пулей насквозь продырявили — и за неделю зажило. Удивительно!

Гурина единственного из всей команды направили в тринадцатую палату. «Палата» эта располагалась в доме почти на самом краю села, нашел он ее быстро — по огромным черным номерам, написанным сажей прямо на стенах.

Госпиталь располагался в бывшей немецкой колонии, точно такой же, будто родные сестры, как и та, где стоял батальон выздоравливающих: улицы широкие, дома просторные, с большой посреди комнаты печью. Вокруг у стен солома. Очень теперь уже знакомая и привычная для Гурина обстановка.

На соломе там-сям лежало несколько человек раненых. Гурин остановился на средине, оглядывал комнату — выбирал себе место поудобнее: чтобы было светло, тепло и по ногам не ходили.

Скособочившись, словно на левом плече у него лежал тяжелый груз, в накинутой шинели, с вещмешком в правой руке, он долго не мог решить, куда лечь. Наконец выбрал, пошел, на ходу громко спросил:

— Земляков случайно нет?

— Откуда?

— Из Донбасса.

Никто не отозвался, — значит, нет.

Принялся Гурин мостить себе гнездо: обмял солому, выровнял, под голову побольше положил — вместо подушки, уселся на эту «подушку», привалился к стене. Грустно почему-то сделалось, тоскливо, одиноко. Выпростал из мешка полевую сумку, достал из нее бумагу, карандаш, начал писать письмо матери. «Дорогая мама! У меня все хорошо, все нормально, я снова ранен, нахожусь в госпитале. Ранен пулей навылет в левое плечо. Но ранение совсем легкое, уже даже и бинты сняли. Так что не беспокойтесь и не пишите мне на этот адрес — наверняка письмо ваше меня уже здесь не застанет. А что долго не писал — простите: мы неделю целую по грязи шли пешком в госпиталь. Теперь вот пришли, и я сразу пишу вам письмо…»

Письмо получилось большое — все описал. Про Танюшку, Алешку спросил, им привет передал. Бабушке привет, тете Груне…

Вспомнил родственников, разжалобился и стал писать письма всем. Бабушке в первую очередь. Как же это он до сих пор не написал ей ни одного письма? Свинья… Бабушка такая хорошая у них, заботливая, она ведь обязательно, в этом Гурин уверен, приходит к матери, успокаивает ее, и плачут вместе. Написал ей трогательное письмо, поблагодарил за все ее заботы о них. Потом тетке Груне — материной сестре — написал, тоже вспомнил все ее хорошие дела, наверняка и ее растрогал. Не забыл и крестную, тетку Ульяну. Перед ней повинился за то, что грушу обносили, что скворчат однажды выдрал из гнезда, а ей — спасибо за доброту…

Накатило что-то такое на Гурина, сам не поймет что. Чем больше писал писем, тем больше раздирала душу щемящая тоска.

Хорошо — принесли обед, и он свое занятие прекратил: пять треугольников настрочил, никогда такого не бывало.

Двое солдат, видать из выздоравливающих, внесли в дом бачок с супом, поставили на средине, один из них скомандовал:

— Налетай!

Но налетать никто не стал. Не спеша зашуршали соломой, загремели котелками.

Третий солдат в белой простыне принес хлеб.

— Сколько вас тут? — спросил он и, не дождавшись ответа, сам принялся считать. — Двенадцать.

Отложил на холодную плиту на газету дюжину кусков, и тут же все трое удалились.

Раненые один за другим подходили к бачку, долго мешали черпаком суп и, прежде чем наполнить котелок, ворчали недовольно. Подошел и Гурин, поставил котелок на пол, взял утопленный в мутную жижу черпак, взбуровил им содержимое бачка — зачем-то же другие это делали? Может, там на дне куски мяса… Но масса была однородной до самого дна. Плеснув себе два черпака, Василий вернулся на свою постель.

Суп был жидкий и невкусный. Может быть, ему это только казалось после сравнительно сытной дороги, но есть он его не стал. Вытащил из вещмешка сало, которое выменял на казенную телогрейку, принялся грызть прямо от целого куска: ножа у него не было, просить же у соседей не хотелось.

Закончив трапезу, он повесил вещмешок и полевую сумку на гвоздь, вбитый в стену над головой, вышел на волю. Походил по двору, дальше идти было некуда, да и грязь непролазная, вернулся снова в «палату», достал Швейка, принялся перечитывать.

К ужину почти все места в «палате» заполнились, стало гомонливее. Да и народ, видать, подбирался сюда не очень болезненный — никто не стонал, не жаловался на боль. Разговаривали, рассказывали друг другу какие-то случаи, ругали немцев и восхищались их подготовленностью к войне: котелки, ножи-ложки — все удобное, сапоги, ремни, подсумки — все кожаное. Откуда только это у них?

— Откуда, откуда! Всю Европу покорили, — говорил один.

— «Европу, Европу»! — возмущался другой. — Пошел ты в ж… А Европу что, голыми руками он брал? Или, может, в Европе табуны лошадей и коров ходят? Это у нас были табуны. А где кожа — никто не знает. Кругом кирза отдувается. Ты скажи другое: немец — он хозяйственный, у него даже дерьмо даром не пропадет — все в дело пускает. Ну и готовились, конечно, к войне как следует. Все предусмотрели.

— Все, да не все.

— А что?

— Катятся назад!

— Ну, это дело другое. Иван разозлился! Теперь он попрет! Если доживем, посмотрим на ту Европу.

— Очень она нужна. Я думаю — мы только до границы.

— А там? Гитлер только этого и ждет. А потом очухается и опять начнет. Нет, браты, до конца падлу раздавить надо. Я бы устроил им то же, что они у нас, пусть бы узнали.

— Хорошо бы…

— А я бы заставил их восстановить все, — вступил в разговор третий. — Все, что разрушили, сожгли.

— А людей сколько они угробили! Это как ты восстановишь? Нет, мы сами восстановимся, а их всех подчистую.

— И детей, и женщин, и рабочих?

— «Рабочих». А это кто в окопах сидит и в нас стреляет? Кто вешает, хаты жжет, города взрывает? Капиталист? Хватит, не верю я им.

Пришел майор — замполит начальника госпиталя. Накинулись на него с претензиями, с жалобами на плохую кормежку. Майор выслушал внимательно, дал всем выговориться, потом спокойно сказал:

— Претензии ваши справедливы, но тон мне ваш не нравится. Будто вы не солдаты, не бойцы Красной Армии, а какое-то наемное войско, которому обещали определенную мзду и не дали. Я вместе с вами ем эту, как вы говорите, баланду. Временные трудности с подвозом. Вы можете это понять? Ну, а представьте: мы попали в окружение и отрезаны от всего?

— Но мы же не в окружении?

— Нет, в окружении. Нас окружила непролазная распутица. Фронт ушел далеко, тылы растянулись. Вы же сами шли в госпиталь, видели, что делается на дорогах… Так кого же винить? Мы — солдаты, и это надо твердо помнить: здоровые ли, раненые ли — все равно солдаты. Плохо, трудно. Но эти трудности временные, неделя, может — две. А сейчас положение у нас сложилось тяжелое. Сегодня плохо, завтра будет хуже: у нас хлеб на исходе. А в госпитале есть тяжелораненые, лежачие. Вам легче — вы ходячие, выздоравливающие. И пришел я к вам с просьбой — помочь госпиталю, помочь своим же товарищам. Здесь в поле обнаружена неубранная прошлогодняя кукуруза. Нам надо пойти и собрать початки, вымолотить из початков зерно и смолоть на ветряной мельнице. Такая мельница есть в соседнем селе — сохранилась в целости.

Майор ходил размеренно по комнате взад-вперед, чуть склонив голову, говорил ровным голосом, ни на кого не глядя. И только когда доходил до дальнего угла и поворачивал в обратную сторону, к двери, он всякий раз взглядывал на полевую сумку Гурина, и Гурин пожалел, что вывесил ее напоказ. «Отберет, скажет: не положено», — забеспокоился Гурин.

— Вот такое наше с вами положение. Но предупреждаю: дисциплина строгая, военная. Никаких отлучек, никаких самоволок, никакой партизанщины. Кто у вас старший? — и он почему-то посмотрел на Гурина. — Кто старший палаты?

— Да нет у нас… — отозвался кто-то.

— Вы — сержант? — спросил майор у Гурина и кивнул на полевую сумку.

— Нет.

— А откуда у вас сумка?

— Еще прошлый раз в батальоне выздоравливающих старший лейтенант, комсорг батальона, мне дал. Я агитатором там был.

— Ты — комсомолец? — с какой-то радостью в голосе спросил майор.

— Так точно.

— Как твоя фамилия?

— Гурин.

— Вот, Гурин. Назначаю тебя старшим палаты. Чтобы была дисциплина, чистота и порядок. Дневальный должен быть в палате. В наряд назначать будешь — на кухню или еще куда потребуется. Одним словом, — майор сжал кулак и потряс им, — дисциплина! С тебя спрос. Понял?

— Понял.

Он вскинул голову, обратился ко всем:

— Вопросы есть? Нет. Хорошо. Значит, мы поняли друг друга. Утром после завтрака идем на работу. Все. Добровольно, но обязательно, — майор впервые улыбнулся. — До свидания. Спокойной ночи.

— До свидания, — вразнобой ответили несколько человек.

— Да, положеньице!..

— Ну, а что сделаешь?

— А сумка-то сработала!

— Он все смотрел на нее, я думал, отберет, — признался Гурин, все еще огорошенный таким поручением.

— Это старшина, если увидит, отберет. Те любят отбирать. «Не положено!» — и весь разговор. Так что ты ее спрячь, пока цела.

— Ну, теперь уцелеет: раз майор ничего не сказал, значит, считай, разрешил.

Утром Гурину предстояло решить труднейшую задачу — поднять больных людей на работу. Двое добровольцев сходили за завтраком — принесли бачок с супом, хлеб и по кусочку сахара. Ели без особой ругани — знали, почему такой скудный паек. А Гурин с каким-то непонятным волнением ждал конца завтрака и про себя все время подбирал те слова, которые он должен будет сказать солдатам. Вот стук ложек все реже и реже, уже начали по одному, по два выходить в коридор мыть котелки, а он все еще не придумал нужных слов — необидных, нужных, не командных, но обязательных. Наконец решился:

— Ну что ж, товарищи, пора!

— Куда спешить? — послышался ответ. — Команды еще не было.

— Какой команды? Вчера же ясно было сказано! — И, не дожидаясь новых пререканий, Гурин объявил: — Дневалить останется, кто себя плохо чувствует и не может идти на работу. Кто не может? Говорите без стеснения и честно. — Воцарилась тишина. Он подошел к солдату, который все время тяжело дышал, а ночью даже постанывал. — Вы как себя чувствуете?

— Неважно… Крутило всю ночь. И температурил… Но я пойду.

— Зачем же? Оставайтесь дневальным. Пол сумеете подмести?

— Сумею…

— Кто еще больной? — спросил Гурин.

— Все больные. Пошли, чего там, — помог ему кто-то из дальнего угла.

— Пошли, — сказал Гурин громко, почти скомандовал, но тут же смягчил голос, напомнил: — Захватите с собой вещмешки, — и направился к выходу. Когда больше половины уже собралось во дворе, он не стал ждать остальных, не стал считать, кивнул: — За мной. Догонят…

Гурин решил положиться только на совесть людей, не торопить, не командовать, не стоять над душой у кого-то. Не хотел он слишком ретиво пользоваться властью: подчиненные его — народ все-таки необычный, больные, а командир он — случайный, временный, такой же солдат, как и все. Тут могло помочь только воздействие на совесть, на сознательность.

К канцелярии они пришли не первыми, но и не последними. После них еще тянулись другие палаты. Майор поторапливал отстающих:

— Побыстрее, побыстрее… — У Гурина спросил: — Твои все вышли?

— Все, — сказал он уверенно.

— Хорошо.

В кукурузе еще лежал снег — тяжелый, ноздреватый, ноги проваливались глубоко — до самой земли. Солдаты заняли по рядку и шли, обрывая повисшие на желтых стеблях початки. Многие початки были уже без зерен, их выпотрошили либо птицы, либо зайцы, но на долю солдат осталось еще предостаточно. Приспособив кто как сумел на себе вещевые мешки, они оголяли от листьев золотистые, величиной с доброе полено початки, отламывали, откручивали их от стеблей и запихивали в вещмешки. В конце загонки стояла подвода, солдаты опорожняли в нее свои мешки и шли в обратную сторону.

Народу собралось много, настроение создалось бодрое. Шутили, подтрунивали друг над дружкой. И все было бы хорошо, если бы не погода…

Неожиданно наплыла низкая черная туча, заволокла все небо, подул холодный ветер, а потом, ко всему, пошел снег пополам с дождем. Сначала на него не обращали внимания, думали, туча скоро пройдет, но она не проходила. Солдаты промокли, и пришлось работу прервать.

В расположение вернулись замерзшие и промокшие, но каждый принес с собой по нескольку отборных початков — больших, с крупными, как лошадиные зубы, зернами. Вскоре «палата» наполнилась душистым запахом жареной кукурузы, а на плите началась такая стрельба, будто шло генеральное наступление. Зерна громко шпокали, и, разворачиваясь белыми шляпками, они разлетались в разные стороны, обстреливали комнату, забавляя солдат. А когда стрельба прекратилась, в комнате воцарился сплошной хруст — раненые, даже те, кто раньше и понятия не имел о кукурузе, все грызли горячие зерна, похваливая их вкус и запах.

Один из гуринской «палаты» все-таки сачканул — не пошел на работу, и теперь он единственный сидел без дела. Дневального засыпали и жареной кукурузой, и початков ему набросали, а того будто не замечали. И сидел он затаившись, как-то отчужденно, ни на кого не глядя. Гурин взял початок, подошел к нему, бросил на солому:

— Возьми.

Скосил глаза на Гурина пожилой солдат, упрекнул сурово:

— Слишком добренький, командир.

— А может, у него рана разболелась, — без тени иронии сказал Гурин.

— Он сообщил тебе об этом?

— Постеснялся, наверное.

«Сачок» слушал перепалку, от неловкости ерзал, не знал, куда глаза девать, наконец стал оправдываться:

— Да нет, я выбежал, а вас уже не видно… Куда идти — не знаю, и вернулся…

— Долго же ты собирался, — не унимался пожилой.

— Ничего, не последний раз. Там осталось еще и на его долю, — сказал Гурин примирительно.

Один раненый решил кукурузу сварить. Обшелушил початок в котелок, залил водой, поставил на плиту. И как только закипела, принялся пробовать, не готова ли. Но кукуруза была твердой, чтобы сварить ее, нужно большое терпение. А ему было невтерпеж, пока зерна размягчились, он почти все их и съел, осталось на донышке, и только теперь он окончательно распробовал новый для себя продукт.

— А по-моему, она вкусная! Жить можно! Вот попробуйте, — и он подносил каждому по нескольку зерен на ложке. — Ну, верно ведь — вкусно?

Поднес и Гурину.

— Да я ел ее во всяких видах, — сказал он солдату. — И кашу, и суп, и мамалыгу из нее пекли — вместо хлеба ели. Пироги пекли — слой кукурузного теста, слой бурака, натертого на терке. Как пирожное. В оккупации только кукурузой и спаслись от голода.

— Э, вот почему ты с такой охотой повел нас на кукурузное поле! — Солдат доел кукурузу, лег навзничь, принялся ковырять соломинкой в зубах. И вдруг громко произнес: — Удивительно: ел мясо, а из зубов почему-то выковыривается кукуруза.

Все засмеялись — оценили шутку.

Вечером пришел майор, поинтересовался самочувствием, поблагодарил за работу:

— Молодцы. Дружно и хорошо поработали. — Он взял с плиты щепотку жареной кукурузы, захрумкал вместе со всеми. — Вкусная. И дух у нее хлебный.

Ушел довольный.

А народ в тринадцатой палате и в самом деле подобрался хороший: друг друга не подводили, от нарядов не отлынивали, не фискалили. Со временем некоторые проторили дорожки в соседние деревни, и Гурин на свой страх и риск отпускал их на этот запрещенный начальством промысел. А что было делать? Паек их был голодным, а тут все-таки поддержка. Разрешая такие увольнения, Гурин просил солдат не подводить ни его, ни своих товарищей: в деревне вести себя как следует и вовремя возвращаться. Установилась некоторая даже очередность на походы в села — чтобы не все сразу. И поэтому каждый знал: если он задержится, другой уже не сможет пойти, будет взбучка от товарищей посильнее, чем от старшего но палате.

Майор, наверное, догадывался о таких проделках тринадцатой палаты, но, поскольку у них все делалось «умно», он старался не замечать. По его хитрым взглядам Гурин видел, что майора провести трудно. Но и тому придраться было не к чему: на работу выходили как штыки, от нарядов никаких отказов не было. Что ни поручат — все исполняют в лучшем виде. Солдаты тоже ведь не дураки, знают: сделают здесь как следует, легче будет там смотаться. А попади в немилость, станут придираться, проверять, переклички устраивать — и пропала свобода.

Одним словом, госпитальная жизнь наладилась, солдаты приспособились и к ней и были даже довольны. Ходили на перевязки, работали, сами себя обслуживали, добывали себе пропитание, жили.

ЛФК Гурину помогал мало, тем не менее он регулярно и с удовольствием ходил туда, и даже чаще, чем требовалось: там он познакомился с симпатичной девушкой Марусей — лупоглазой, розовощекой и стеснительной. Особенно щеки поражали его, не щеки, а два спелых помидора.

Когда Маруся брала в свои нежные ручки его вялые пальцы и осторожно начинала их сгибать и разгибать, ее щеки загорались, будто красные фонарики, а глазки поблескивали и норовили смотреть куда-то в сторону. В эти минуты у Гурина перехватывало дыхание, сердце учащенно колотилось и поднималась температура. Уже во время третьего сеанса он не выдержал, привлек Марусю к себе здоровой рукой и впился губами в ее пухлые губы. В ответ Маруся легко и податливо прильнула к нему. Гурин сначала растерялся от такой неожиданной взаимности и обрадовался. Осмелев, он обнял ее крепче. С тех пор Василий уже не только не пропускал ни одного сеанса, но частенько бегал «на лечение» даже после отбоя.

Гурин полюбил Марусю, и она его любила, дошло до того, что они перестали таить свою любовь от других. Когда потеплело, когда просохли и позеленели пригорки, они часто уходили с Марусей далеко в поле, ложились там под холмиком, целовались под неумолчный звон жаворонков, которые, будто специально для них, парили над ними и без устали пели свою радостную песенку весны. Маруся лежала навзничь, смежив от солнца глаза. Ее веки слегка подрагивали и губы — нежные, розовые — тоже слегка подрагивали, он склонялся над ними и целовал, целовал, Ласкал ее теплое бархатное тело и снова целовал, она отвечала ему страстно, крепко обнимая.

— Маруся, — шептал он, — как я люблю тебя! Я не могу жить без тебя.

— И я… — отвечала ему Маруся.

— О, если бы не война!..

— Да…

— Ты меня будешь ждать?

— Да, милый, да… — и она целовала его в губы, в нос, в глаза.

Удивительная весна была! Гурину буквально везло во всем. Майор был в восторге от его «палаты», ставил ее дисциплинированность в пример другим, Гурин расцветал от этой похвалы.

Один раз только у Гурина случилась неприятность, это когда в его «палату» пришли двое новичков. Один — здоровенный парень-красавец с прямым крепким носом, голубыми умными глазами и русым волнистым чубом. Гордый, знающий себе цену. Одет он был в немецкий маскировочный халат, и по этой одежде всем сразу было видно, что он — разведчик. А раз разведчик, значит, к нему и отношение уважительное. Другой, его напарник, наоборот, был низеньким, некрасивым: безбровый, с белыми, как у поросенка, ресницами. Вертлявый какой-то и подхалимистый — все заглядывал в глаза разведчику, все норовил опередить его желания. И хихикал постоянно, как дурачок.

В первый вечер они о чем-то долго шептались, а утром на работу не поднялись. Гурин растолкал сначала маленького.

— Ты чё, — продрал тот поросячьи глаза.

— На работу пора.

— На какую работу? Я что, в колонию попал? Я — р-р-раненый! Я, курва буду, сейчас глотку перегрызу!.. Не видишь? — забрызгал слюной новичок, слезы выдавил, лицо сделал свирепым.

Гурин смотрел на него, ждал, когда он перестанет истеричку разыгрывать.

К Гурину подошел старик, посоветовал:

— Брось, не связывайся. Пойдем.

Ушли, а новички так и остались дома. Разведчик даже головы не поднял.

Как они день жили, чем занимались — никто не знает. Однако Гурину такая анархия не понравилась, и он решил их проучить.

В «палате» уже установился обычай не делить варево — все брали сами, кому сколько захочется. Делили только хлеб и сахар. А тут, когда вечером принесли бачок с кукурузной кашей, Гурин решил разделить. Он взял черпак, встал у бачка и начал нагружать посудины налево и направо, поглядывая на новичков. Видит — подошел безбровый и подставляет котелок. А Гурин, будто не замечает его, продолжает накладывать в котелки другим солдатам. Безбровый занервничал, зашел с одной стороны, потом с другой, принялся нервно постукивать котелком о бачок.

— Не стучи, не в ресторане, — сказал Гурин и спросил громко: — Кто еще не получил?

— Я… Я не получил, — задергался безбровый.

— А ты тут при чем? — удивленно спросил Гурин.

— Ка-ак при чем? — перекосил свой рот безбровый. — Где мы находимся? Мне что, не положено — питание?

— То, что тебе положено, еще везут, — сказал Гурин. — Госпиталь наш сидит без продуктов. А это мы сами себе заготовили. Собрали в поле кукурузу, ободрали, смололи и сами сварили. Вы же утром не пошли на работу? А теперь, друг, на чужой каравай рот не разевай. Иди ложись и жди, когда привезут, что тебе положено.

Заморгал, заморгал безбровый куцыми ресницами, завихлял головой вправо-влево:

— Да я… Да я, курва буду!.. Я тебя сейчас схряпаю — только пуговицы выплюну!

— А ну, пошел вон! — Гурин замахнулся на него черпаком. — А то сейчас как схряпаю вот этой чумичкой промеж твоих поросячьих глаз — долго потом не очухаешься. Разыгрываешь тут из себя психа! Ты еще исполни вокруг бака танец живота, тогда, может быть, получишь каши. У тебя должно это получиться.

— Нет, ты видал? Нет, ты видал? — призывал тот себе на помощь разведчика. — Нет, ты видал? Над нами издеваются!

— Николай, прекрати! — рявкнул на своего напарника разведчик.

Безбровый вернулся на свое место, грохнул котелком о пол, выругался:

— Ну, курва буду!

— А ты, старшой, не прав, — сказал Гурину разведчик. — Мы же не знали такое положение, Надо было объяснить.

— Объяснял утром.

— Извини, не слышал. Так устал вчера.

Гурин бросил черпак в бачок, сказал:

— Ладно, берите, ешьте.

Безбровый тут же вскочил, подобрал с пола котелок, навалил в него каши до краев, понес на свою постель. Разведчик повернулся на другой бок, достал немецкий нож с ложкой и вилкой, отщелкнул ложку, и они вдвоем принялись есть. Безбровый что-то помыкивал набитым ртом, не разобрать было, может, он просто от удовольствия издавал какие-то звуки.

Ночью они опять о чем-то шептались, спорили.

А утром их сосед, молоденький паренек, со страхом передал Гурину разговор новичков. Будто безбровый сказал разведчику:

«Неправильно поделил. Себе все желтенькие, забрал, а мне одни беленькие, штамповку».

«Молчи! Какие там желтенькие? Одни только и попались».

«Врешь. Штук пять».

«Цыц!»

«Не поделишь поровну, курва буду, продам! Ты первый заставил стрелять. Мне дадут штрафную, а тебя шлепнут, как пить дать».

«Цыц! Или я тебя сейчас так приголублю, что утром, не проснешься. Завтра поговорим».

— Да чепуха! — сказал Гурин солдату. — Трофеи, наверное, не поделили.

— А при чем тут «штрафная», «шлепнут»?

— Это псих все, наверное, стращает. Ты же видел, какой он. Не обращай внимания.

— Слушай, старшой, — подошел к Гурину разведчик. — Ты не поверишь, но у меня что-то рана разыгралась. Позволь мне остаться, к врачу пойду, — и смотрит на Гурина такими голубыми, такими честными глазами, что у Василия не то что недоверия к нему не осталось, а захотелось помочь этому хорошему парню.

— Ну что ж, конечно, оставайся.

— Я свое наверстаю, ты будь уверен.

— Да ладно… О чем речь?

Безбровый заметался нервозно вокруг разведчика:

— Ты что, остаешься?

— Болит страшно, — поморщился тот, изобразив мучительную боль.

Безбровый посмотрел недоверчиво на своего друга, кинулся было к Гурину, хотел тоже, наверное, отпроситься, да не решился. Пошел вместе со всеми на кукурузу.

А вечером, когда вернулись, разведчика на месте не оказалось. Дневальный сообщил, что он пошел в деревню и просил передать Гурину: «Пусть старшой не беспокоится, к отбою вернусь». Там у него вроде знакомая.

— Ну и ладно. Молодец, что предупредил.

И вдруг как завопит не своим голосом, как затанцует на своей соломе безбровый:

— Ушел, гад! Смылся! Забрал все! Ну, курва буду, продам! Сейчас пойду в Смерш.

И тут как раз майор появился на пороге. Услышав шум, послушал, ничего не понял, спросил у Гурина:

— Что случилось?

— Сам пока не знаю, мы только что пришли с работы.

Увидел безбровый майора, кинулся к нему:

— Товарищ майор, это бандит, — указал на пустую постель разведчика. — Он все часы унес, все золотые, а мне оставил вот, — и он растопырил ладони, на пол упало несколько часов. — Он самострел… Но я не виноват, он первый заставил меня стрелять в себя, а потом… Я не хотел, а он сам прострелил мне руку… Честное слово… — безбровый стал размазывать по лицу и слезы и сопли. — Ушел, гад, унес все…

Майор оглянулся, приказал дневальному:

— Вызовите сюда дежурного и двух солдат из наряда.

Побежал дневальный. И пяти минут не прошло, примчался наряд.

— Арестуйте, — приказал им майор, указав на безбрового. Посмотрел на Гурина, качнул укоризненно головой: — Что же ты? Проморгал…

После этого Гурин еще недели две прокантовался в госпитале и с первой же партией выписанных отправился на пересыльно-распределительный пункт.

Тяжело ему было покидать этот госпиталь — в нем он оставлял свою любовь, Марусю, Как она, бедняжка, плакала последние дни, когда он был назначен на выписку! Они уходили с ней к своему холму, слушали своего жаворонка, говорили друг другу ласковые слова, любили друг друга напоследок, она целовала его горячо и плакала, плакала…

Провожала она Гурина до самой переправы у Большой Лепетихи. Тут они поцеловались последний раз у всех на виду, она сошла на обочину и осталась стоять, пока колонна не перешла на другой берег. Там он оглянулся, отошел в сторонку от колонны, помахал ей шапкой:

— Прощай, Маруся!..

Но разве услышит? Днепр широкий, говорливый — все заглушает. Вода в нем мутная от весенних потоков, ворочается, будто спина гигантского чудовища.

 

Дорогами войны

высокого правого берега Днепра Гурин оглянулся в надежде еще раз увидеть Марусю, но не увидел ее. И только неутомимый жаворонок продолжал провожать его своей веселой звонкой песней. Невидимый, из высокого поднебесья он весело вызванивал в серебряные колокольцы.

Солнце пригревало, и солдаты один за другим снимали шинели, перекидывали их через руки или забрасывали на плечи, шли вольготной толпой.

Вел их лейтенант по фамилии Бородулин — человек замкнутый, угрюмый, с усталым, обветренным лицом. Помощником у него был старшина Парыгин — разбитной парень, любивший порядок, однако особыми строгостями солдат не мучил. Утром он выстраивал их, пересчитывал, докладывал по всей форме лейтенанту, тот кивал и молча направлялся в голову колонны. Старшина командовал «шагом марш!», и колонна трогалась вслед за лейтенантом. Старшина расселял их на ночлег, старшина заботился о питании. Особенно проявил он себя, когда у солдат кончился сухой паек. Парыгин шел к председателю сельсовета, объяснял ему положение, и тот помогал, если не продуктами, то хорошим ночлегом: он знал своих сельчан, знал, кто как живет, и расселял солдат по тем домам, где обязательно накормят.

Может быть, они так и не услышали бы голос лейтенанта, если бы не один случай. Где-то уже на подступах к городу Николаеву ефрейтор Бубнов — единственный старый знакомец Гурина, с которым они шли в госпиталь, — догнал попутную машину и на ходу залез в кузов. Оттуда он сделал ребятам «буку», приставив к носу растопыренные пальцы, и прокричал:

— До встречи в Николаеве!

Когда машина поравнялась с лейтенантом и тот увидел в кузове «своего» ефрейтора, он, будто взорвался, закричал истошным голосом:

— Злесь щас же! — и, видимо не доверяя своему голосу, выхватил из кобуры пистолет, выстрелил в воздух. — Злесь щас же!

Ефрейтор полез из кузова, спрыгнул и стоял на дороге сконфуженный и немало перепуганный таким взрывом лейтенанта.

— Дите малое? — спросил у него лейтенант, с трудом подавляя ярость. — Куды ты поехав? Я не знаю, где вон, тот пересыльно-распределительный пункт, — фронт ушев далеко, всё в движении. Видишь, даже продпункты все уже где-то впереди.

— Я хотел только до города… — оправдывался ефрейтор. — Тут же дорога одна.

— В городе тебя патрули заберут: ты же без документов, посчитают дезертиром.

Ефрейтор вернулся в строй, ни на кого не глядя, покрутил головой:

— Во, а я думал, он немой… Контуженый.

— Ты-говори, да не заговаривайся. «Немой», — услышал ефрейтора старшина, подошел к нему. — У него в Белоруссии вся родня погибла: отец, мать, сестренки, братишка. И село немцы уничтожили за связь с партизанами: дома пожгли, жителей — тоже, кого сожгли, кого расстреляли. Так что — онемеешь.

— Откуда ж я знал, — развел Бубнов руками.

Солдаты шли дорогами, по которым совсем недавно прокатилась, прошла, проползла на шершавом своем брюхе война. Они видели разрушенные города, пепелища на месте сел, изрытые снарядами и окопами поля. И там, где война не катилась, а ползла, цеплялась своими железными когтями за землю, там следы ее были ощутимее. А цеплялась она за каждый дом, за каждый бугорок, за каждую речку, овражек, камень. Дороги и поля были усеяны продырявленными «тиграми» и «пантерами», скособоченными орудиями с развороченными жерлами, обгоревшими машинами, обломками повозок. Вдоль железнодорожных насыпей валялись вверх колесами кургузые немецкие паровозы и черные скелеты вагонов. А ближе к фронту — не убранные еще трупы неприятельских солдат и раздувшихся лошадей.

Солдаты смотрели на все это с откровенным торжеством и гордостью, будто это они сами, своими руками устроили немцам такой разгром. Глаза их наливались гневом, в груди клокотала ярость, она распирала их, ими овладевало чувство неудержимой лихости — они горели искренним желанием быть там, на переднем крае, и вместе со всеми гнать врага с родной земли. И это несмотря на то, что они уже побывали там и знали, что такое — гнать. Они знали, что значит «прорвать оборону противника», «взять высотку», «занять населенный пункт» — за каждым из этих понятий десятки, сотни, тысячи угасших жизней, увечий, ужасов смерти…

Но сейчас солдаты были похожи на новичков — восторженных и воинственных, словно они и понятия не имели и ведать не ведали, что такое передовая. Они редко пропускали случай, чтобы не забраться на «пантеру», не залезть вовнутрь «тигра», чтобы не облазить какую-нибудь дальнобойную махину. У одной такой «берты» сделали привал, и почти все уместились на ней — сидели на стволе, как ласточки на проводе. А Бубнов попробовал даже устроиться в ее жерле, но вовремя раздумал — не захотел пачкаться, отошел, посмотрел на пушку издали, покрутил головой:

— Это же надо — такую дуру сварганить. Это же сколько железа на нее пошло! Из нее можно штук десять тракторов сделать — не меньше.

— Отлить такую — что! А вот суметь заставить ее замолчать и уткнуть свой хобот в землю — это задача! — сказал старшина.

— Само собой! — согласился Бубнов и заключил философски: — А все-таки немцы — дураки: лучше б они вместо пушек делали трактора и продавали б их нам за пшеницу. Дешевле обошлось бы. А то сколько железа извели, сколько денег ухлопали, а она пропала даром. Да еще зла сколько людям принесла, а пшенички немцы не получили и землю, где она растет, — тоже.

— Немцев жалеешь?

— Не жалею я немцев. Я говорю: дураки они, могли бы жить богато и при мирной жизни, без войны.

— Политик ты, Бубнов.

— А ефрейторы — все политики: Гитлер ведь тоже ефрейтор, — пошутил кто-то.

— Ну-ну! — обиделся Бубнов. — Ты поосторожней с такими сравнениями, а то я могу и по затылку съездить.

— Становись! — подал старшина команду и пояснил: — Раз начинаете ссориться, значит, отдохнули. Быстро, быстро! Шагом марш!

Пыль, пыль под сапогами, солнце печет над головой, пыль от машин, от танков, а счастливчики, сидящие в кузовах, в бронированных башнях, издеваются:

— Пехота, не пыли!

Несмотря на усталость, у них хватало духу отшучиваться:

— Зато мы царица полей! Главный род войск!

— Ну, топай, топай, царица!

Впереди показался долгожданный город Николаев. Старшина догнал лейтенанта, о чем-то поговорил с ним и, остановив колонну, объявил привал. Все сразу побросали на землю шинели, повалились на них, задрали ноги кверху — отдыхали.

— Отставить! — скомандовал Парыгин. — Всем почистить сапоги. Шинели скатать в скатки. Умыться. Одним словом — привести себя в порядок.

Завыли на разные голоса недовольные: устали, ужарели, отдохнуть не дадут. Кому это нужно сапоги чистить? Да и чем, как?

— Прекратить разговоры! Полчаса сроку! Выполняйте приказание, — и добавил укоризненно: — Посмотрите, на кого вы похожи.

Вид у них был действительно неприглядный: с ног до головы запыленные, лица грязные, на щеках разводья от подтеков пота. Под глазами, под носом черный слой пыли, как у шахтеров: только глаза блестят да зубы сверкают.

Нехотя поднялись, встали на четвереньки, принялись раскладывать шинели, помогать друг другу крутить их в тугие скатки, делиться веревочками, чтобы связать концы. Потом, словно мухи мед, облепили небольшое озерцо в кювете, оставшееся от вешнего половодья.

Умылись, почистились, приосанились. Построил их старшина, осмотрел, остался доволен:

— Ну вот, на солдат стали похожи! Гимнастерки оправьте, застегнитесь. Через город будем идти — держите строй.

А город встретил их мрачной картиной: развалины, пыль, пепел, обгорелые дома…

— Зря только сапоги чистили. Да и смотреть-то на нас некому, — заметил кто-то.

— А вы что, может, и умываетесь для кого-то, а не для себя? — спросил старшина и строго приказал: — Задние, подтянитесь! Шире шаг!

Колонна шла мимо знаменитого Николаевского кораблестроительного завода, он был весь разрушен, весь в развалинах. Железные прутья, перекрытия, двутавровые балки погнуты, перекручены, чуть ли не завязаны в узлы. Какую злобу надо иметь, чтобы столько силы затратить на разрушение!..

Гурин не мог отвести глаз от этого зрелища, они уже прошли завод, а он все оглядывался и думал, каким же образом все это разобрать, растащить, распрямить, чтобы снова восстановить. «Нет, — думал он, — не воскресить его теперь, наверное, во веки веков. Заново придется строить…»

Спустились к Бугу и там у переправы сделали остановку. Лейтенант пошел куда-то уточнять маршрут и искать продпункт, а солдаты, как всегда, повалились на землю. Но Гурин слишком мало городов знал, слишком мало рек настоящих видел, чтобы лежать и дремать, когда рядом такая река. Оставив шинель и вещмешок, он с неразлучной полевой сумкой побежал к воде.

Буг спокойно, неторопливо катил свои воды к морю, мирно плескался у берега, качал настеленную прямо на воде переправу из желтых новых бревен. По переправе сплошным потоком, осторожно, на ощупь шли машины — тяжелые, с прицепами, мост прогибался под ними, поскрипывал, но держал. Движением на переправе руководила девушка с флажками в руках. Вот она подняла флажок, и машины остановились, мост на какое-то время облегченно вздохнул, выгнулся, поднялся над водой, Но не успела последняя машина сойти на берег, как потянулся поток в обратную сторону — «студебеккеры», «форды», «ЗИСы».

Гурин подошел к самой воде, набежавшая волна лизнула носки его сапог и откатилась. За ней плеснулась вторая — не достала, будто смелости не хватило, зато третья, осмелев, обдала сапоги до самых голенищ. Он нагнулся и попробовал воду руками — теплая, приятная. Не долго думая, снял сапоги, ступил голыми ногами в воду — ух, как хорошо, какая приятная прохлада, даже дух захватывает! Помыл ноги, а потом снял гимнастерку, умылся до пояса — легко стало, хорошо. Сел на берегу, смотрит на воду — бежит, бежит она… «Удивительно: сколько же лет она вот течет и течет? Сотни, тысячи лет? И не иссякает. А у нас нет рек… Как хорошо, если бы и у нас внизу у огородов вот такая река протекала!..»

Взглянул на регулировщицу — она уже второй раз пустила поток в обратную сторону…

Стихи откуда-то наплыли, достал тетрадь, стал быстро записывать — про ласковый Буг, про девушку-регулировщицу, про чудесный солнечный день — и не сразу услышал, как его стали звать. Только когда уже старшина появился над ним и раздраженно прокричал его фамилию, он вскочил.

— Рисуешь, что ли? Ушел, понимаешь, и никому не сказал. И не отзывается. Быстро! Продукты кто за тебя будет получать?

Прибежал Гурин к биваку — там на плащ-палатке только его паек остался, все уже свои разобрали. Он быстренько спрятал его в вещевой мешок, завязал, закинул за спину.

— Все покушали, а ты будешь теперь голодный идти до привала, — то ли упрекнул его старшина, то ли посочувствовал.

— Ничего… Не умру.

— Ну смотри, — и скомандовал громко: — Напра-во! Шагом марш!

Обочиной подошли к переправе, девушка преградила флажком дорогу машине, пропустила солдат на мост. Поравнявшись с регулировщицей, каждый считал нужным улыбнуться ей. Остряки бросали разные шуточки, но она не обращала внимания — стояла строгая, недоступная, невозмутимая.

— Эх, где мои семнадцать лет! — произнес Бубнов и остановился перед ней.

— Проходите быстрее, — не выдержала она. — Пошел, пошел, — махнула она флажком на Бубнова.

— Ой, какая сердитая!

— Старшина, побыстрее проводи свою инвалидную команду, не задерживайте движения!

— Почему инвалидную? — обиделись солдаты.

— А что же вы идете, будто семь дней не ели. Ну-ка, живее, живее, — и она сделала знак шоферу — мол, можно осторожно ехать вслед за колонной.

Перебрались на другой берег, вышли на тракт, и пошла опять пылить дорога…

— Эй, пехота! Сто верст прошел — еще охота!

Охота не охота, но они шли, спешили, догоняли фронт. А Гурину было даже интересно, любопытно. Непонятно восторженная натура, он всему удивлялся, хотелось все запомнить, чтобы потом рассказать дома. Его поражали реки — он их никогда раньше не видел, его приводили в изумление огромные села — станицы, раскинувшиеся на много верст и вширь и вдаль; удивляло знакомое: так далеко, а похоже на родное; тем более удивляло все новое, необычное. Ему нравилось открывать новые земли, людей. А сейчас вот пошли черноморские лиманы. Разве можно их представить по песням, по книгам, по карте? Нет… Вон они какие — большие, огромные морские заливы, и в этих заливах, оказывается, своя жизнь, не похожая на морскую: тут мельче, вода теплее… А вот и само море! Черное море! Ни конца ни края! Гурин встал на высоком обрывистом берегу, а внизу, у самой воды, люди ходят — маленькие, как куколки. А там, вдали, на самом горизонте, силуэты настоящих кораблей.

Черное море! Но почему оно «черное»? Оно ведь голубовато-зеленое… Но какое… безбрежное!.. У Гурина не хватает не то что слов, а просто воображения определить, какое оно, море, по своей сути? Как небо: огромное и таинственное. Это там, где-то на той стороне этого же моря, Турция, а вот если вдоль берега плыть — Румынию увидишь, Болгарию, а влево — до самого Кавказа — море и море! Огромное оно все-таки, и это чувствуется по его дыханию — спокойному и величественному.

_______

Одесса тоже в развалинах, особенно окраина, промышленные предприятия — все повержено, превращено в груды обломков. В центре разрушений меньше, солдаты глазеют по сторонам, задирают головы на многоэтажные красивые дома. В центре города, в сквере, их расположили на отдых, а лейтенант снова, как и в Николаеве, ушел уточнять маршрут. В Одессе как раз цвели каштаны — дерево дотоле Гуриным не виданное, но много раз слышанное — каштан, каштаны. Плод его видел где-то на рисунке, а может, даже и в руках держал: гладкий, коричневый, неправильной формы шарик величиной с грецкий орех. А вот само дерево — о нем даже понятия не имел какое… И вдруг вот оно, перед ним, цветущее! Он лежит на спине и удивляется этой необыкновенной красоте — ведь это и не дерево вовсе, а богатая люстра, наподобие той, что он видел когда-то в церкви. А их, этих люстр, здесь вон сколько, и представляется ему сквер этот большим зеленым храмом с зажженными светильниками. «Боже мой! Сколько же на свете разного дива дивного! Вот взять пальмы, тоже не видел. На них растут плоды — кокосовые орехи величиной с голову… Побывать бы везде, посмотреть бы, узнать…»

— Кончай ночевать! В колонну по четыре — становись! Р-равняйсь! Смир-рно! Шагом марш!

Четко, все разом, даже сами удивились, шаркнули каблуками по гулкому асфальту, прошли несколько метров в ногу, потом зачастили, задробили, перешли на вольный шаг.

Прощай, Одесса! Впереди опять дорога — желтая, пыльная, куда-то она их приведет…

К вечеру дорога привела солдат в очередную деревню на ночлег, а утром они уже шли по земле другой республики, где жил другой народ, который разговаривал на незнакомом языке, и одеты люди были необычно: в высоких бараньих шапках, в длинных вышитых белых сорочках, поверх которых надеты были жилеты; на ногах то ли белые носки, то ли онучи, намотанные на манер солдатских обмоток, обуты в самодельные постолы из сырой кожи с длинными ременными шнурками, завязанными повыше щиколоток. Молдаване. Они приветливо улыбались и вместо воды приносили в кувшинах холодное виноградное вино. Солдатам это понравилось, и вскоре не было ни одного, которого бы не мучила жажда, когда на горизонте показывалось очередное молдавское село. Лейтенанту через старшину пришлось проявить строгость и запретить подобный «водопой», тем более что уже близок был конец путешествия — впереди где-то маячил пересыльно-распределительный пункт. Но и от того, что выпили, настроение у солдат поднялось: одни шли веселые, разговорчивые, лихие, готовые в огонь и в воду, другие резвились, как дети, подтрунивали друг над дружкой, подшучивали, затеяли игру «угадай, кто сбил шапку».

Пересыльно-распределительный пункт располагался в большом молдавском селе с немецким названием Бердорф.

Присевшее в глубокой балке, они увидели его только тогда, когда взошли на гребень очередного холма. Окутанное садами, с тремя ровными улицами белых домиков, с виноградниками по склонам холмов — село это показалось Гурину каким-то ненастоящим, игрушечным, картинным.

К селу солдаты спускались прямо по целине. Сочная трава была скользкой, и они катились по ней, как по ледяной горке, — с гиком, хохотом, толкали друг друга, подставляли подножки, кувыркались. Старшина пытался утихомирить, но только рукой махнул и побежал вперед, чтобы внизу остановить эту озорную ораву.

С трудом угомонив, он терпеливо ждал, пока солдаты отряхивались, приводили себя в порядок. Старшина мял мягкую траву своими пыльными сапогами, приговаривал:

— Мальчишки!.. Ей-бо, мальчишки… — И уже построже прикрикнул: — Побыстрее, побыстрее!

— Не торопи, старшина… Ведь уже пришли… А там неизвестно — встанешь ли еще хоть раз в полный рост, — заметил кто-то из солдат. — Вон, слышишь, гремит?..

И все сразу притихли, улыбки послетали с лиц, прислушались — действительно, впереди где-то далеко-далеко погромыхивало глухо, словно землю толкли огромные паровые молоты. Знакомые звуки…

Узкой дорогой виноградника они вышли на улицу села. Лейтенант спросил у встречного солдата, где размещается пересыльный пункт, тот указал рукой на дом. Приведя строй в порядок, старшина повел солдат вслед за лейтенантом. Вошли в просторный двор, совсем не похожий на дворы наших деревень, остановились. Лейтенант пошел в дом, а старшина остался с солдатами.

— Смотри, — толкнул Бубнов Гурина. — Сразу видно — тыловик: новенькое обмундирование, чистенький весь.

Гурин взглянул, куда указывал Бубнов: на крыльце стоял офицер, картинно подбоченясь, выставив одну ногу вперед. Обмундирование на нем ладно пригнано, темно-зеленая гимнастерка и галифе отутюжены, хромовые сапоги зеркально блестели, голова в аккуратной фуражечке гордо запрокинута. Густые черные брови и чуть прищуренные против солнца глаза. И все это ему показалось очень знакомым.

— Лейтенант Исаев! — узнал Гурин своего командира и обрадованно бросился к нему. — Здравствуйте!

Исаев взглянул на Гурина, улыбнулся приветливо:

— Ох ты! Агитатор? Гурин? — Он подал ему руку. — Откуда, Жёра?

— Из госпиталя. А вы?

— Тоже.

— И куда?

— А куда?.. — В голосе его послышалось недовольство: наверное, это «куда?» его чем-то беспокоило.

Из канцелярии выскочил связной:

— Товарищ лейтенант, вас зовут.

— Слушаюсь, товарищ рядовой! — Исаев с серьезной миной козырнул связному. Тот сначала опешил, но, поняв шутку, улыбнулся. — Видал? — он ударил Гурина по плечу. — Ну, пока!.. Может, еще встретимся, — и он скрылся за дверью вслед за солдатом.

— Знакомый, что ли? — спросил Бубнов.

— Вместе воевали. Мой командир роты автоматчиков. Потом его ранило. Геройский мужик и весельчак.

— А на вид — такой чистенький, настоящий тыловик.

— Он и на фронте таким же был. Форсистый парень! Одессит. Наверное, дома побывал. Тут ведь рядом. Жаль, не спросил.

На крылечко вышел лейтенант Бородулин, объявил:

— Располагайтесь на траве, садитесь. Будут вызывать по одному. Старшина, вы останетесь с ними до конца. — Вскинул небрежно руку к фуражке, сказал, ни на кого не глядя: — До свидания… — И, сбежав с крылечка, пошел куда-то со двора навсегда: больше его Гурин никогда не видел…

Вызывали быстро. Спрашивали данные — возраст, образование и прочее, записывали и вручали каждому клочки бумажки с цифрами — 17,2 и разные другие. У Гурина было написано — 45.

Теперь они стали группироваться по номерам, справлялись, у кого какой номер, гадали, что они значат, и, не узнав, все равно радовались, если попадали двое-трое сдружившихся за это время под один номер.

— У тебя какой? — спросил у Гурина Бубнов.

— Сорок пятый. А у тебя?

— Тоже. — Он заглянул в гуринский квиток. — Какой сорок пятый? По-моему, у тебя УБ, а не 45.

— Ошибки не будет, что УБ, что 45, — сказал появившийся на крыльце маленький лейтенант в фуражке с большим козырьком. Он был горд и еле сдерживал улыбку, наверное, оттого, что знает тайну цифр. Чтобы сохранить серьезность на лице, он даже выпятил вперед губы, отчего был немного смешон в своей надменной позе. Просторная фуражка, надвинутая низко на брови, казалось, придавливала его к земле.

— А вот и еще один мой знакомец! — сказал Гурин Бубнову. — Этот узкоглазый наполеончик — лейтенант Максимов. — И он, напустив на себя серьезность, подошел к нему, козырнул: — Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?

— Да. — Он вздернул головой, и вдруг узкие глазки его стали медленно разлипаться, лицо озарилось такой неподдельной радостной улыбкой, что Гурин невольно растрогался. — Гурин! — и он шагнул к нему, обнял, как брата родного. — Живой? А я вот все в запасном, — и он указал глазами на свою левую руку, которая, как и прежде, неловко держалась за ремень большим пальцем. — Куда тебя распределили? — Он выхватил из рук Гурина номерок, посмотрел и обрадованно похлопал его по плечу — Нормально! Я тебя возьму к себе во взвод. — Он вернул номерок и, радостный, быстро вскочив опять на крылечко, скрылся в проеме двери.

Минут через пять Максимов выбежал со списком в руках, крикнул:

— Команда сорок пятая, ко мне! — Сделав перекличку — всего набралось семнадцать человек, — лейтенант сошел с крыльца, встал руки по швам, скомандовал: —В колонну по два — становись! — и отошел в сторону. Солдаты выстроились. — Рравняйсь! Смирно! Шаго-ом марш! — и сам побежал вперед.

— Куда же вы нас ведете, товарищ лейтенант? — не выдержал Бубнов.

Лейтенант приотстал, пошел сбоку.

— Всё узнаете в свое время.

Возле канцелярии роты к ним вышел старший лейтенант — белобрысый, нос картошкой, глаза широко поставлены, в фуражке с матерчатым козырьком. Максимов кинулся было доложить по всей форме — одернул гимнастерку, вскинул руку к козырьку, но комроты остановил его жестом, стал внимательно смотреть на солдат. Одни в погонах, другие без погон, кто в ботинках и без обмоток или в обмотках, но небрежно завязанных, кто в сапогах, некоторые в пилотках, большинство в шапках.

Комроты остановил свой взгляд на Гурине, спросил у лейтенанта:

— А этот что, сержант?

— Нет.

— А почему с полевой сумкой? Ну хорошо. Веди в канцелярию, пусть оформляют.

— Придется тебе, брат, проститься с сумочкой, — шепнул Гурину Бубнов. — Зря ты ее не спрятал.

— Теперь уже поздно, — вздохнул Василий.

Когда в канцелярии всех их переписали и они снова оказались на улице, ожидая новых распоряжений, Бубнов принялся подтрунивать над Гуриным:

— Слушай, ух как пристально смотрел на твою сумку старшина! Так и думал, что ты выйдешь из канцелярии без нее.

— Да пусть… — сказал Гурин. — Хочешь, я тебе ее подарю?

— Ну зачем она мне? Что я, офицер?

— Все-таки чин — ефрейтор! Я вижу, эта сумка тебе глаза мозолит, — обиделся Гурин.

— О, завелся! С пол-оборота. Шуток не понимаешь?

Из канцелярии вышел связной, позвал:

— Который с планшеткой — зайди в канцелярию.

— Ну, что я говорил? А ты обижаешься.

В канцелярии старшина, плотный, широкоплечий, стриженный высокой стрижкой — «под бокс», спросил:

— Полевая сумка за вами числится?

— Нет.

— Она вам нужна?

Взвинченный насмешками ефрейтора, Гурин хмуро ответил:

— Да. — И для пущей важности добавил: — Для украшения я ее не носил бы.

Старшина взглянул на него, сказал писарю:

— Запиши. — И потом Гурину: — Хорошо. Идите.

Только он вышел на порог, Бубнов принялся за свое:

— Ты смотри: с полевой сумкой! Неужели не отобрал?

— Отстань.

Прямо от канцелярии лейтенант повел их в баню. Тут было холодно, скользко, пахло сыростью и хозяйственным мылом. Надо было самим натопить ее, наносить воды и нагреть. Лейтенант показал, где вода, где дрова, назначил Гурина старшим, а сам ушел.

В бане солдаты возились долго. Наверное, и до ночи не вылезли бы, если бы не пришел Максимов и не поторопил их на ужин.

А после ужина случилось совсем удивительное: лейтенант построил их и повел в клуб — в кино.

— Ребята, куда мы попали? — не переставал удивляться Бубнов. — А может, мы уже в раю? Кино? Я уже и забыл, что это такое…

Клуб размещался в немецком молитвенном доме. Здесь на высоком крыльце стоял толстенький, солидный майор с палочкой в руке. На плечах у него была плащ-накидка, так как к ночи похолодало и вроде собирался пойти дождь.

— Это замполит батальона, майор Кирьянов, — сказал лейтенант солдатам.

Пухленький круглолицый майор щурил хитро глаза, смотрел внимательно на пришедших, делал вид, будто увидел странную диковинку.

— А что это за лихая-штурмовая? — спросил он густым хрипловатым басом.

— Новички, товарищ майор, — доложил лейтенант. — Не успели обмундироваться.

— А-а-а, — прохрипел майор, не переставая хитро щуриться и улыбаться. — Ну, веди, веди, рассаживай.

Когда они расселись, у экрана, сшитого из белых простынь, снова появился майор.

— Ну как? — и он пытливо зашарил глазами по лицам новичков. — Будем учиться?

— Чему? — удивились они.

— Как чему? На младших командиров, на сержантов.

— Всю жизнь мечтал! — сказал Бубнов.

— Вот оно что! — протянул кто-то разочарованно.

— Гонять нас будут? — спросил третий.

— Куда гонять? — майор сделал наивное лицо.

— Перебежками, по-пластунски?..

— О-о, — пробасил майор. — Нет, у нас не гоняют, у нас — учат.

— И строевая тоже, наверное, есть?

— А как же! — обрадованно подтвердил майор. — И строевая есть!

— Конечно, ведь без строевой на фронте, как без патронов, — сказал Бубнов.

— А ты как думал? — майор посмотрел на Бубнова и погрозил ему палкой. — Шустер! — И уже ко всем: — Вижу, вы народ стреляный, из вас получатся хорошие младшие командиры. А сержанты армии вот как нужны, — он резанул ребром ладони себя по горлу. — Сержант — это, если хотите, самая главная личность на войне: он рядом с солдатом, он ведет его в бой. Поэтому самые большие потери мы несем в сержантском составе, — говорил майор уже сурово, без улыбки. — Вы попали в сержантскую кузницу, и мы сделаем из вас настоящих командиров: знающих, умеющих воевать! У нас хорошо! — Он снова улыбнулся. — Верно?

— Конечно: кино есть!

— Здесь, правда, одного не хватает, — майор, насколько мог, сощурил глаза, выждал паузу, прислушиваясь — не догадывается ли кто, о чем идет речь.

— Чего? — не выдержал Бубнов.

В ответ майор отставил руку в сторону, согнул ее кренделем, склонил к ней голову, будто у него «под крылышком» была маленькая девчонка, прошелся вдоль экрана.

Все засмеялись — уж больно точно и комично изобразил он влюбленную парочку.

— О, це було б добре! — воскликнул кто-то из украинцев.

— Ото ж и я кажу, — в тон ему проговорил майор и развел руками. — Этого у нас нет. Да солдату оно и не нужно. После войны своих подружек приласкаем. Верно? Ух, как приласкаем! — он даже глаза закрыл. — А пока будем учиться на командиров. Договорились?

— Договорились!

— Можно начинать, — махнул майор механику.

Свет погас, затрещал аппарат, на экране замельтешило, появилась надпись — «Сердца четырех», и полилась совсем мирная мелодия:

Все стало вокруг голубым и зеленым, В ручьях зашумела, запела вода. Вся жизнь потекла по весенним законам, Теперь от любви не уйти никуда…

Через минуту солдаты уже были все во власти чарующей музыки и еще более чарующего мирного времени, где люди катаются на лодках, шутят, влюбляются, страдают, смеются, женятся — всё как в настоящей жизни, которая казалась им такой далекой и невозвратной…

Дня через два или через три Гурин снова встретил лейтенанта Исаева. Он вел группу солдат, видать, такого же, как и они, «сброда» — после госпиталей и батальона выздоравливающих. Остановил возле канцелярии, кто-то начал бузить, он прикрикнул строго, солдаты замерли.

— Предупреждаю: дисциплина во взводе должна быть железной! Без дисциплины разведчик — не разведчик. Всегда, в любой обстановке каждый помни, что ты разведчик, и веди себя соответственно: с достоинством, но без бахвальства и нахальства. Всегда будь смелым, находчивым, решительным. Всегда!

— И на свидании?

— Тем более.

Солдаты весело загудели, заулыбались, стали острить, но Исаев был невозмутим, опять пресек шум:

— Тихо! Некоторые думают: разведчик — это вольница, анархия — мать порядка. Чепуха! Это пижоны только так ведут себя, да и то в тылу, а на передовой они как мышки. Рразойдись! — и совсем мирно добавил: — Покурите пока.

Гурин подошел к Исаеву, поздоровался.

— А, агитатор Жёра! Привет! Ну, вот и встретились. Ты где?

— В первом взводе, на сержанта буду учиться. А вы?

— А я вот архаровцев этих должен уму-разуму учить, разведчиков из них делать.

— Разведчиков! Вот здорово! — И его так подмывало попросить лейтенанта, чтобы он взял и его к себе во взвод, так хотелось Гурину быть разведчиком, что даже в горле запершило. Но почему-то не решался попросить, оробел, боялся отказа. Подумал: «Наверное, туда все-таки отбирают особенных, как в летчики». Он смотрел на лейтенанта такими по-собачьи преданными глазами и ждал, что тот скажет ему: «Давай ко мне во взвод!» Но он не сказал так.

— Чего ж здорового? — бросил лейтенант недовольно. — Не нравится мне эта педагогическая деятельность, сбегу я, пожалуй, из этой богадельни. — И он направился в канцелярию.

А Гурин стоял и с грустью смотрел ему вслед, и было до слез обидно, что он не пригласил его к себе во взвод. Наверное, слишком был занят своей судьбой.

 

Учебный батальон

ри дня, пока шла укомплектовка батальона, новички жили более или менее вольготно. Батальон набирался внушительный: было сформировано четыре роты по три взвода в каждой да плюс еще отдельный взвод разведчиков. Старшина Богаткин приводил к единообразию обмундирование новичков — они наконец расстались с зимними шапками и ватными брюками, — вооружил их ручными пулеметами, автоматами, карабинами — все, как полагается по уставу. А когда комплектация закончилась, их увели из деревни в лес. Здесь они построили для себя шалаши-землянки — по две на взвод, землянки для офицеров, для штаба, каптерку старшине, оборудовали летнюю столовую, перед землянками расчистили и присыпали песком линейку, у въезда в лагерь из жердей соорудили арку, дорогу перегородили шлагбаумом и поставили часового.

Рядом с этим батальоном разместился другой, тоже учебный, батальон пулеметчиков, за ним третий — минометчиков, так что за короткое время лес набился военными плотно…

…Сквозь сон слышит Гурин протяжные звуки трубы, он еще не знает, что это за звуки, но какое-то чутье подсказывает ему, что это играют подъем. «Неужели так рано? А может, это случайно где-то?» — и он натягивает шинель на голову, чтобы, не слышать этой тягучей трубы. Вчера так наломались с этими землянками, кончали уже поздно вечером, настелили на земляной пол веток, потом соломы, повалились и сразу же захрапели: свежий лесной воздух, духмяный запах соломы, смешанный с ароматом увядающих листьев на крыше землянки, мигом сморили солдат.

— Подъем! Первый взвод, подъем! — это голос взводного, лейтенанта Максимова. Вот он сунул голову в землянку. — Ну-ка, быстро! Что же вы? Быстро, быстро! — в голосе у него и приказ и просьба одновременно.

— Выходи строиться на зарядку!

В землянке тесно, солдаты спросонья толкаются, мешают друг другу одеваться, ворчат недовольно.

— Становись! Без гимнастерок!

— Фу-ты, не могли сразу сказать, — огрызаются успевшие натянуть гимнастерки, стягивают их через головы, швыряют обратно в землянку на свою постель.

Старшина торопит. За подъемом наблюдают одетые, будто они и спать не ложились, Максимов и командир роты Коваленков. Комроты держит в руках часы, говорит сурово:

— Старшина, ведите роту на зарядку! Кто не успел, с теми я сам займусь.

Новички не знают, что это значит, но по тону чувствуют, что лучше успеть вместе со всеми.

— Рота! За мной — бегом марш! — тяжелый на вид старшина Богаткин, однако, довольно сноровистой рысью направляется к дороге и быстро отрывается от роты на порядочное расстояние. Десятки ног, топоча не в лад, бьют твердую, как асфальт, землю. Утренняя прохлада, зыбью пробежавшая по теплым со сна солдатским телам, быстро проходит. С непривычки солдаты тяжело дышали, ворчали: «Куда он нас тащит, не в деревню ли?» Нет, добежав до арки, Богаткин повернул обратно. Рота растянулась, и солдаты идут на хитрость: на повороте они сильно срезают угол и оказываются впереди.

На живописной полянке старшина остановился, подождал всех…

— На вытянутые руки — разомкнись! — Сам быстро расстегнул ремень, сбросил на траву гимнастерку — наверное, не думал, что ему прикажут вести роту на зарядку. — Первое упражнение — делай! Раз-два… Раз-два…

Старшина провел полный комплекс зарядки, не сократив его ни на одно движение — никаких поблажек, все — от «а» до «я». Сам вспотел и подчиненных порядочно утомил. Наконец скомандовал:

— Полчаса на утренний туалет и — строиться на завтрак. Раз-з-зойдись!

Лошадиным табуном кинулись солдаты врассыпную, наперегонки побежали к землянкам — за мылом, за полотенцами, в туалет, к умывальнику. А минуты летят, будто подстегнутые, — уже слышится команда:

— Первая рота, выходи строиться на завтрак!

И где-то, как эхо, откликается:

— Вторая рота, выходи строиться на завтрак!

— Третья рота!..

— Становись! Рр-авняйсь! Смиррно! Шаго-ом марш! — старшина вышагивает рядом. — Запевай!

Молчат солдаты, поглядывают друг на друга, улыбаются — такой команды они еще отродясь не слыхали.

— Запевай! — настойчивей требует Богаткин.

Потупясь, рота продолжает молчать.

— Ррота, на месте! Запевай!

— Да мы не умеем…

— Разговорчики в строю! Запевай! Бегом — марш! — Побежали, гремя котелками, мимо столовой, за пределы лагеря, куда-то в поле. — Рота, стой! Ну, будем петь? Вы что, ни одной песни не знаете? Смиррно! С места с песней — шагом марш!

Вспотел старшина, по всему видно: пока не добьется своего, не отстанет, и солдаты начинают друг друга увещевать:

— Ну запойте кто-нибудь!.. Кто умеет — запевайте.

И вот кто-то затянул:

Как-то Софушка упала, Не могли понять… Целой ротой поднимали, Не могли поднять.

Несколько голосов подхватили припев:

Софушка! София Павловна, София Павловна. Где вы теперь?…

— Отставить! — закричал старшина. — Вы что?.. Другую.

— Коля, запой, — толкает Гурин Николая Хованского, своего нового дружка. Они с первого дня как-то хорошо сошлись. Хованский красивый парень: прямой нос, волосы белые, шелковистые, пилоточку носит набекрень — в самый бы раз до девочек. Аккуратист. Не обидчивый, добрый, но в обиду себя не даст. — Можешь же? — и Гурин по глазам видит, что он может запеть, но стесняется. — Давай, Коля, выручи роту.

— Запевай! — не унимается старшина.

— Неудобно, — говорит Хованский Гурину.

— Плюнь!

— Ну ладно, — и Хованский откашливается, затягивает:

Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля…

Голос у Хованского оказывается чистый, приятный, наверняка он в певцы себя готовил.

Подхватили песню, запели. Сначала нестройно, но потом приладились и к столовой подходили уже совсем спевшись, другие даже с завистью поглядывали на первую роту. Посмотрел Гурин на Колю и не узнал: нет Хованского, превратился он в живой факел: лицо, уши, шея — все пылает.

— Плюнь, Коля! — советует Гурин.

— А что?

— Да глянь, какой ты…

— Пройдет! — говорит Хованский.

После завтрака новое распоряжение: привести себя в порядок, будет общее построение батальона. Смотр. Это значит: всем подшить воротнички, пришить пуговицы, крючки, почистить обувь и все это опять же быстро, в темпе. Труднее всего дается Гурину подворотничок — слишком широкий кант получился и морщинится на шее. Кое-где нитки белые видны. Он нервничает, срывает его и принимается шить заново. Хованский смеется, отбирает у него гимнастерку, учит:

— Приложи подворотничок, сделай иголкой стежок и согни ворот как надо, натяни подворотничок и опять делай стежок. А то что же ты… Выгнул воротник наизнанку и шьешь. Вот он у тебя и получается длиннее воротника, оттого и морщинится.

— Ну, молодец ты, Хованщина! И все-то ты знаешь! — в благодарность Гурин хлопает его по плечу, надевает гимнастерку — воротник в лучшем виде: кантик ровненький, ниток не видно. — Молодец!

Построение идет со всей серьезностью. Старшина придирчиво осматривает каждого солдата, вслед за ним командир взвода идет и тоже находит к чему придраться: тому пряжку ремня перекрутит — подтяни, тому гимнастерку одернет — расправь складку, тому на пуговицу кивнет — застегни, тому — пилотку поправь.

Вдали показалось батальонное начальство, засуетились, забегали командиры взводов, рот.

— Р-равняйсь! Смирно! — И, крупно чеканя шаг, с рукой у козырька, пошагал Максимов к командиру роты — доложил о своем взводе. — Вольно!

Вслед за ним заторопились с докладами другие командиры взводов, и вот наконец общая команда «Смирно!» — это уже Коваленков поспешил докладывать комбату.

Комбат — майор Дорошенко — высокий, худощавый, пышные брови вразлет, стоит хмурый, немного плечом поводит, словно у него там что-то покалывает. После узнали — ранение все время его беспокоит. Выслушав доклады командиров рот, комбат сделал несколько шагов вперед, поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи курсанты!

— Здрав… желам… товарищ гвардии майор! — прокричали одни.

— Здравствуйте, товарищ майор! — вразнобой ответили другие.

Майор чуть заметно улыбнулся, широкие подвижные ноздри его расширились, и он вполголоса сказал:

— Вольно.

— Вольно! Вольно! Вольно! — передали команду командиры рот своим подразделениям.

Майор, нагнув голову, минуту подумал, потом, поднял глаза, сказал:

— Здороваетесь вы плохо. Но ничего, научитесь. Будем учить вас на младших командиров. Учить всерьез, по-настоящему. Программа большая, сложная, и нужно ее за короткий срок усвоить. Поэтому дисциплина будет строгая. Настоящая, военная. Жизнь у вас предстоит нелегкая, но зато на передовой, в бою вам будет легче, своих командиров вспомните с благодарностью. — Голос у майора был глухой, шел он откуда-то из глубины груди, и поэтому казалось, что говорить ему тяжело. Постепенно к нему приблизилась его «свита». Вскоре курсанты знали их всех по фамилиям: замполит Кирьянов; с чапаевскими усами капитан Землин — начальник штаба; маленький, толстенький, суетливый капитан Бутенко — парторг; худощавый, узколицый, с застывшей на лице подозрительной улыбкой старший лейтенант Шульгин — из Смерша; угрюмый, с мясистыми губами, рыжеволосый младший лейтенант Лукин — комсорг батальона. Они слушали комбата и всем своим видом давали понять курсантам, что согласны с каждым его словом. Один майор Кирьянов лишь взглядывал в сторону солдат и улыбался, будто был их союзником. Но как оказалось потом — к дисциплине он был потребовательнее, пожалуй, чем сам комбат.

После смотра курсантов поротно развели на политзанятия.

И с этого момента началась учеба — тяжелая, изматывающая.

К концу дня гимнастерки у курсантов становились мокрыми от пота, они избегали и исползали на животе — по-пластунски — все окрестные холмы и виноградники, они учились стрелять из всех видов стрелкового оружия, учились командовать. Оказывается, чтобы крикнуть: «Отделение, к бою!», нужна немалая тренировка. Они отрабатывали темы: отделение в обороне, отделение в наступлении, бой в траншеях, бой в глубине обороны противника, бой в населенном пункте, бой, бой… Отражение танковой атаки, наступление пехоты под прикрытием танков. О, если бы этой науки хотя бы сотую долю Гурину, когда он был на передовой!

Очень трудно было, трудность усугублялась еще и скудным пайком — Гурин постоянно чувствовал себя голодным. Хлеб делили по жребию: аккуратно разрезали его и, отвернув одного курсанта в сторону, спрашивали:

— Кому?

Когда рука спрашивающего ложилась на горбушку, Гурин с замиранием ожидал своей фамилии: он любил горбушки, а тут они к тому же еще казались и больше других кусков. Но счастье выпадало редко…

Курсанты, как кроты, изрыли окопами, ячейками все окрестные поля — учились окапываться. Потом они по очереди были командирами отделений, а под конец даже и взводными.

Их часто поднимали среди ночи по тревоге и, заставив проделать многокилометровый марш-бросок, снова возвращали в лагерь лишь под утро.

Лейтенант Максимов, «наш Максимка», как его прозвали курсанты, не щадил себя на занятиях, старался сделать из них настоящих командиров за отведенные для этого два месяца учебы.

Все так уставали, что ночи для отдыха не хватало, поэтому на политзанятиях дремали. Своеобразной передышкой было время, когда взвод назначался в наряд: тут со второй половины дня занятия прекращались, курсанты готовились к наряду — отдыхали, чистились, учили устав караульной службы. «Максимка» надевал на рукав красную повязку дежурного по батальону и носился вприпрыжку по территории, наводя порядок. Неутомимый был этот Максимов, то ли он любил службу, то ли просто исполнял свое дело честно — Гурин не мог понять. Часто курсанты подшучивали над ним, но не злобно, они любили его: он подкупал их своей искренностью.

Взвод Максимова был назначен в наряд на второй или третий день лагерной жизни. Гурину выпало быть связным при штабе батальона, «должность» знакомая — куда пошлют. Но разве сравнить с тем связным, когда он был им на передовой? Тут пусть гоняют как хотят — справится: пули над головой не свистят.

Пришел Гурин в штаб — там один писарь Кузьмин чертит какие-то формы. Длинноносый, голова дыней, стриженная наголо, пилотка сидит поперек головы. Чертит усердно, языком помогает делу — высунул кончик в левый уголок рта. На груди у Кузьмина медаль «За боевые заслуги».

— Товарищ старший сержант, курсант Гурин прибыл в качестве связного, — отрапортовал Василий ему больше из озорства, чем всерьез.

— Хорошо, — сказал тот, не поднимая головы, — садитесь вон там, — Кузьмин указал на скамейку у двери. Кончил чертить, взглянул на связного: — Товарищ Гурин, скажите, зачем вам нужна полевая сумка? — Кузьмин немного шепелявил — будто горячую картошку гонял языком во рту, когда говорил.

— А тебе что за дело? — вспылил Василий.

— Не положено.

— Да тебе-то что за дело? Тебе приказали записать? Записал и молчи. Чего совать свой длинный нос, куда тебя не просят?

— Нет, это и меня касается, — продолжал Кузьмин невозмутимо. — Я составляю отчетность. И вдруг у одного рядового, у курсанта, полевая сумка. Спросят: почему?

— Тебя спросят? Может, это память о моем командире. А ты «почему, почему». Почему у тебя на носу бородавка, а у других нет?

— У меня нет на носу бородавки, — сказал тот спокойно.

— Ну, за ухом.

— И за ухом нет. Что вы выдумываете?

— У него знаешь на чем бородавка? — крикнул с улицы Хованский — он стоял часовым у штаба.

— А вы, товарищ часовой, почему на посту разговариваете? — возмутился Кузьмин. — Я вот доложу дежурному по батальону товарищу лейтенанту Максимову.

Прихрамывая, в штаб вошел майор Кирьянов, Гурин с Кузьминым вскочили. Майор посмотрел на одного, на другого, спросил:

— О чем спор? Что не поделили?

— Да, — Кузьмин поправил пилотку, — вот у товарища курсанта имеется полевая сумка, товарищ старшина приказал записать ее за ним. А не положено.

— У тебя полевая сумка есть? Где взял?

— Старший лейтенант, комсорг батальона выздоравливающих, дал.

— И зачем она тебе?

— Ну как зачем?.. Там у меня бумага, тетрадь для стихов, книжки… Так же они в мешке мнутся, трутся…

— Как твоя фамилия?

— Гурин. Курсант Гурин.

— Это о тебе мне Максимов говорил? Ты стихи пишешь?..

— Да…

Майор сложил губы трубочкой, подобрел:

— А почитать их можно? Или, может, это секрет?

— Можно… — обрадовался Гурин. — Принести?

— Принеси.

И он побежал в свою землянку, схватил тетрадь, пустился обратно. Майор взял ее, полистал, скрутил в трубку.

— Завтра верну, хорошо?

— Хорошо.

Майор ушел. Кузьмин больше не заговаривал с Гуриным, дулся. Убрал все свои бумаги в железный ящик, запер на замок, приказал:

— Смотрите тут. На телефон отвечайте, — и ушел сердитый.

На другой день в роту пришел комсорг батальона младший лейтенант Лукин. Он был одет в теплую гимнастерку из толстого сукна, на груди была привинчена Красная Звезда. Лукин попросил Максимова, чтобы тот отпустил на несколько минут комсомольцев, и увел их на лужайку. Там он представился, проверил у всех комсомольские билеты, переписал себе в тетрадь фамилии и некоторые данные о них — год рождения, национальность, образование. С десятью классами оказались только двое — Гурин и Хованский.

Лукин спрятал бумаги в полевую сумку, спросил у Василия:

— Гурин, ты, кажется, был агитатором в батальоне выздоравливающих?

— Да. И в роте автоматчиков, — с готовностью добавил он, в надежде, что и здесь ему доверят такое же дело: уж больно нравилась ему эта работа — у него в руках всегда будут газеты, журналы, брошюры, книги и вообще разная бумага. Удивительно — откуда у него такое пристрастие к этим вещам, как она появилась в нем, вот такая «бумажная душа»? Отец был паровозным слесарем, мать — домохозяйка, потом, после смерти отца, работала сиделкой в больнице, первой книгой в их доме был его собственный букварь. И вдруг в нем вот такая жадность к книгам, бумаге…

— Есть предложение назначить Гурина комсоргом роты, — сказал Лукин. — Как вы? Уже узнали друг друга?

— Конечно! — обрадовался чему-то Коля Хованский. — Правильно! Он справится.

Одобрительное что-то прогудели и остальные ребята.

— Ну, вот и хорошо, — облегченно вздохнул младший лейтенант. — Ты сам-то как, Гурин… Согласен?

Это было для него такой радостной неожиданностью, что он сначала растерялся — не знал, как ему и быть: наверное, надо было хоть для виду поартачиться, но он был так ошарашен, что тут же выпалил:

— Согласен, конечно!

Младший лейтенант улыбнулся такому искреннему признанию и тут же снова полез в полевую сумку:

— Вот тебе тетрадь — составишь список и в ней же будешь вести дневник работы комсомольской организации роты. Вот брошюры о комсомольской работе в боевых условиях. Газеты будешь брать у меня или у парторга. Выпуск «боевого листка» надо наладить. Работы хватит! На раскачку времени нет. Не откладывая, проведи комсомольское собрание на тему «Авангардная роль комсомольцев в боевой и политической подготовке». Вечером зайдешь в нашу землянку — я подберу тебе литературу. Желаю успеха. Надеюсь, ваша организация будет лучшей.

— Будет! — заверил Хованский и похлопал Гурина по спине. А когда они вернулись во взвод, он торжественно объявил: — Прошу любить и жаловать: комсорг первой роты курсант Вася Гурин, — и он театрально выбросил руку в сторону Василия.

— Поздравляю! — лейтенант Максимов пожал Гурину руку.

— Да ведь это ваших рук дело?.. Вы расхвалили мою агитаторскую работу в выздоравливающем? — засмущался Гурин.

— Ты недоволен?

— Да нет…

— Бери меня на учет: Максимов Петр Иванович, сын собственных родителей с одна тыща девятьсот двадцать четвертого года…

— Вы — комсомолец? Моложе меня? — удивился Гурин такому признанию лейтенанта.

— А что же я, старик, по-твоему?

— Солидный, серьезный…

— Война, брат.

Вечером Гурин побежал в землянку, где жили политработники — замполит, парторг и комсорг. Майор Кирьянов возвратил ему тетрадь со стихами, сказал уважительно:

— Хорошо. Не знаю, как там они с точки зрения литературной, а по содержанию правильные стихи.

— Главное — содержание, — подхватил капитан Бутенко. — Молодец, Гурин! Я тоже прочитал. Здорово! — И обернулся к Кирьянову: — Во, майор, какие у нас таланты, едрит твою за ногу! Земляк мой! Из Донбасса.

— «Едрит твою, едрит твою», — передразнил его майор. — Ты должен знать, что хорошо тогда, когда и форма и содержание соответствуют друг другу. А? — и майор вытянул трубочкой губы — «а что, мол, здорово я тебя уел?». — Вот то-то! — и обратился к Гурину: — Постарайся, чтобы комсомольцы были отличниками боевой и политической подготовки. Агитационно-массовую работу наладь в роте. Ваша рота, кстати, самая молодежная. Там один капитан Коваленков член партии. Так что вся политическая работа будет осуществляться через комсомольскую организацию. Понимаешь, какая ответственность ложится на тебя?

— Понимаю…

— Справишься?

— Постараюсь. Я люблю это дело, — признался Гурин.

— Это хорошо. Без любви к делу лучше не браться.

В роту Гурин возвратился нагруженный газетами, журналами, плакатами, «боевыми листками», брошюрами. Закрутилась работа — каждую свободную минутку теперь он либо протоколы оформлял, либо к беседе готовился, либо с Хованским «боевой листок» выпускал — Коля оказался рисовальщик хороший. Иногда для комсомольских дел лейтенант Максимов освобождал Гурина от занятий, и это было для Василия большим облегчением.

А вскоре после таких радостных событий Гурина вызвал к себе старший лейтенант Шульгин и надолго испортил ему настроение.

У Шульгина была отдельная землянка, стоявшая на отшибе от остальных, в которых обитали офицеры: эти были построены под линейку и составляли прямую улицу. Его же землянка никакому такому общему порядку не подчинялась и стояла в сторонке, отвернувшись от них даже своим входом.

— Курсант Гурин по вашему приказанию…

— А… Гурин, — перебил его Шульгин. — Проходи, садись, Гурин. Поговорим. — Смуглое узенькое лицо его искривилось в улыбке. Улыбался он странно — только правым уголком рта, и эта улыбка почти никогда не сходила с его лица, она лишь то увеличивалась, морщиня правую щеку, то была еле заметна. — Как служба идет?

— Хорошо.

— Тебе нравится здесь?

— Да.

— Ну, еще бы! — сказал он как бы про себя и хмыкнул. — Курсанты довольны?

— Довольны.

— Ни на что не жалуются?

— Да нет…

Он опять хмыкнул недоверчиво.

— Слушай, ты был в оккупации?

— Был.

— Где?

Гурин сказал.

— Ну и как?

Василий пожал плечами: мол, обыкновенно.

— И немцев видел?

— Видел.

Старший лейтенант хмыкнул, на этот раз удивленно:

— Вот так, как меня?

— Конечно. Они раза два ночевали у нас в хате.

— Ну и как? — он остановился напротив Гурина и все с той же улыбочкой вперил в него свои круглые острые глазки.

— Что «как»? Нас выгнали на кухню, а сами там орали. Один все к матери приходил: «Матка, гляс» — стаканы попросил, потом опять пришел — «Матка, тарелька». А утром они уехали.

— А ты?

— А что я? Я вообще старался на глаза им не показываться.

Шульгин улыбнулся ехидно. Чтобы до конца удовлетворить его любопытство, Гурин похвастался:

— Я видел итальянцев, румын, словаков, казаков, потом еще каких-то — у них на рукавах была нашивка: пальма и полукругом написано «Turkistan».

Шульгин сморщил подбородок, выпятил нижнюю губу:

— Интересно… — Склонив голову набок, спросил: — Слушай, а как же ты живым остался?

— Не знаю…

— А чем ты занимался в оккупации?

Гурин рассказал. Шульгин слушал, то хмыкая, то склоняя голову набок, — удивлялся, то кривил рот — не верил.

— Стихи писал, листовки… И живой остался? И тебя ни разу не вызывали ни в полицию, ни в гестапо?

— Нет, не вызывали.

— Но ты же комсомолец? И даже комсомольский билет, говоришь, сохранил. И не вызывали?

— Нет, не вызывали.

— Слушай, а ведь немцы многих завербовали, кто был в оккупации.

— Не знаю. Меня не вербовали.

— Может быть. Но многих, это я тебе говорю. Нам надо их выловить. Вот ты и поможешь. Ты был в оккупации, и с тобой они будут искать общий язык.

— Общий язык? Со мной? — удивился Гурин.

— С тобой они будут откровеннее. А ты будешь сообщать мне о таких разговорах. О всяких, понимаешь? А уж мы тут разберемся.

— Ну, какой шпион будет откровенничать с комсоргом роты!

— Каким комсоргом?

— С обыкновенным. Я ведь комсорг роты, — сказал Гурин и прямо посмотрел на Шульгина.

— Ты комсорг роты? Кто же тебя назначил? Ну, политики! Нашли комсорга…

Скривив рот в брезгливой улыбке и отрешенно покачав головой, Шульгин заключил:

— Ну ладно… Иди.

Гурин был взбешен. Прямо от Шульгина он побежал в землянку майора. Его душили слезы. Майор спрашивал, что случилось, а он не мог говорить — только кусал себе губы. Наконец сказал:

— Я не буду… комсоргом…

— В чем дело? — нахмурился майор. — Что случилось?

— Мне… нельзя… доверять… Я был… в оккупации… а вам не сказал… Младшему лейтенанту тоже тогда не сказал… Но я думал… Я не знал…

— Что за чушь! Откуда ты это взял?

— Старший лейтенант Шульгин сказал…

Майор почесал себе щеку, помолчал.

— Успокойся. Успокойся и слушай теперь меня. Быть тебе комсоргом или не быть — это не его дело. Ты, наверное, не так его понял.

— Так. Но почему мне нельзя доверять? Почему?.. Я думал…

— Правильно думал. Разговор со старшим лейтенантом Шульгиным забудь. Забудь и никому об этом больше не говори. А комсоргом иди и работай как ни в чем не бывало. За это отвечаю я. Понял?

— Но почему мне нельзя доверять? Почему? Неужели так всю жизнь и будет?..

— Не будет. Это война. — Он положил Гурину на плечо руку. — Успокойся. Все образуется, мой мальчик. Потерпи. Доживем до победы — все образуется.

И тут вошел начальник штаба капитан Землин.

— Сынок, плачешь? — он всех курсантов называл сынками. — Почему? Такой добрый был, веселый. Сынок? — он заглянул Гурину в глаза. — Кто обидел?

— Да… — нехотя проговорил майор. — Шульгин своими вопросами.

— Шульгин? — и капитан засмеялся, погладил ногтем большого пальца свои усы. — Нашел от кого плакать!

— У него работа такая, — сказал майор.

— Да не его это работа! — отмахнулся капитан. — Его работа обозначена его должностью — заместитель командира батальона по обеспечению боевой подготовки, а он возомнил себя Шерлоком Холмсом.

— Майор Крылов — проницательный человек, а тут, по-моему, маху дал: взял и поручил ему свои дела…

— Не думаю. Они, правда, дружили, может, что-то и доверил ему Крылов, но не настолько. Больше Шульгин сам себе поручил.

— Да, но ведь он, смотри, как перья распустил! Землянку Крылова занял, суетится. Подражает Крылову — кожанку такую же заимел.

— Надо прежде всего под кожанкой иметь и под фуражкой — тоже, — Землин постучал себя сначала по левой груди, потом — по лбу. — Куда ему до Крылова! Крылов — умница мужик! Настоящий чекист! — Капитан браво крутанул правый ус и подмигнул, будто и он из той же когорты славных чекистов. — А этот так… Хорохорится, а ничего не получается, только людей обижает зря. Любит власть! О, как ему хочется утвердиться в этой должности!

— Утвердиться? — удивился Кирьянов и поморщился. — Нет, его туда не возьмут. Думаю, и Крылов вернется — не похвалит его за такое рвение. — Майор оглянулся на Гурина. — Ну как, успокоился? Вот и прекрасно. А теперь возьми газеты, журналы — неси в роту и занимайся своим делом. И помни: все образуется.

Гурин кивнул, взял газеты, вышел и медленно поплелся в расположение. Идет и вдруг видит на дороге тень, поднял глаза — перед ним стоит старший лейтенант Шульгин.

— Слушай, Гурин, — сказал он строго. — Ты как себя ведешь со старшим по званию и по занимаемой должности? Ты что, первый день в армии?

— Виноват… Извините…

— «Извините»! И вообще предупреждаю: ты с этим делом не шути. Держи язык за зубами.

— Знаю, — глядя в сторону, проговорил Гурин.

И стоят молча. Шульгин на Гурина смотрит, а тот бычком вниз и в сторону. Наконец Гурин спросил:

— Разрешите идти?

— Иди, — разрешил Шульгин, а сам ни с места.

Гурин обошел его и не спеша направился к себе.

В шалаше никого не было, все ушли на занятия, Гурин упал на свою постель вниз лицом и долго лежал, пока совсем не успокоился.

* * *

Перед рассветом, когда еще, как говаривала гуринская бабушка, и черти на кулачки не бились, то есть в самую раннюю рань, в самый сон, вдруг как выстрел:

— Подъем! Тревога!

И еще более нетерпеливо:

— В ружье!

Тут уж не до сна — командой «В ружье!» не шутят, хотя несколько раз их и поднимали среди ночи в учебных целях. Тогда они делали марш-бросок в несколько километров, проверяли, кто как собрался, снарядился, за какое время, и возвращались обратно в лагерь. Думал Гурин — и на этот раз такая же тревога — учебная. Да и другие после тех тревог не очень всерьез приняли и эту, ворчали:

— Не спится кому-то… Зачастили тревоги…

Но на этот раз было что-то новое. Выстроили курсантов, командиры доложили — все как полагается, и вдруг комбату Дорошенко докладывает о готовности комбат пулеметного учебного батальона, а за ним и минометного. Обычно они вели свою жизнь совершенно самостоятельно, а тут зачем-то объединили всех под единое командование одного комбата.

Шли недолго, где-то в полдень остановились в странном лесу: на окраине его, у рощиц — везде стояли макеты пушек, повозок. Вроде и замаскированы, а на самом деле просматриваются. Издали посмотришь — настоящая пушка ветвями забросана. Колодец с журавлем оборудован. По всему лесу курились костерки, и дымок поднимался над деревьями.

Курсанты расползлись по полю и стали на открытой местности заниматься строевой подготовкой. Маршировали, перестраивались на ходу, на месте, словно готовились к параду. А когда в небе появилась «рама» и наблюдатель крикнул «Воздух», лейтенант приказал:

— Отставить! Продолжать занятия.

«Рама» покружилась, покружилась и уплыла, а курсантов тут же собрали и скрытно, балочками поротно увели в направлении своего лагеря. Когда они уже были почти на полпути к дому, в той стороне, где остался лес, появились немецкие самолеты и принялись бомбить его.

После этого батальоны проделали еще несколько общих маршей в сторону фронта. Туда шли днем, открыто, а обратно возвращались скрытно, ночью.

— Дурачим немцев, — говорили курсанты.

Одних эта игра забавляла, другие, наоборот, относились к таким маршам скептически:

— Ну да!.. Немцы дураки?

— Дураки не дураки, а на лес клюнули, разворочали, живого места не оставили.

— Ну и какая польза?

— Нам трудно судить какая. Наверное, командованию нужно, чтобы у противника создалось впечатление, будто на этом участке концентрируются наши войска, — объяснял курсантам лейтенант.

А вскоре после этих походов стали быстро готовить курсантов к выпуску.

И хотя все знали, что день выпуска не за горами, все равно он наступил как-то неожиданно. Ребята уже привыкли друг к другу, сдружились, жили одной семьей, привыкли к условиям, распорядку, а выпуск означал — расставание, впереди — новые люди, новые заботы…

И волнения — как на всяких выпускных экзаменах. Ведь знали, что звания все равно присвоят, не старшего, так младшего сержанта: потому что учились они всерьез, сачков особых среди них не было, немало ребят были отличниками, а все равно волновались. Гурин с Хованским тоже отличники, а улыбки у них кислые, какие-то неестественные, волнуются, ждут с нетерпением, какие лычки им нашьют.

…Застыли в строю курсанты — слушают приказ о присвоении званий. Фамилии идут по алфавиту, гуринская буква близкая, а ему кажется, проходит целая вечность, пока дошли до его фамилии. Как сквозь сон услышал — присвоено звание старшего сержанта. Ему вручают красноармейскую книжку и новые погоны с широкой лычкой. Хованский шепчет:

— Поздравляю! — и жмет Гурину незаметно руку.

Гурин стоит смущенный, не терпится посмотреть погоны, заглянуть в книжку. Не выдерживает, раскрывает новенькую синюю книжечку и видит — красивым кузьминским почерком написано: «Гурин Василий Кузьмич, 1923 г., ст. сержант». И фотография. Раньше у него была красноармейская книжка без фотографии.

Засмотрелся и на радостях прослушал, какое звание присвоили Хованскому. Смотрит — ему уже вручают погоны. Скосил глаза, чтобы увидеть — какие. С широкой лычкой! Молодец Коля!

Когда кончилась эта церемония, курсантов распустили пришить новые погоны. С какой радостью они это делали! Первое воинское звание! Шутка ли!

Потом было снова построение. Максимов, сияющий, будто это его повысили в звании, ходил, подпрыгивая, вдоль своего взвода, поправлял каждому погоны, говорил какие-то приятные слова, будто и не было у него ни с кем ни стычек, ни конфликтов. Все было и теперь забыто, а в глазах — грусть от предстоящего расставания.

Комбат Дорошенко, сутулясь и все время подергивая плечом, прошел вдоль строя в одну сторону, в другую, приветливая улыбка не сходила с его лица. Вслед за ним обошел строй майор Кирьянов, с палочкой, прихрамывая, рокотал своим хрипатым басом:

— Ух, красавцы какие! Да как им идут, понимаешь, эти погоны! — и он подмигивал весело. — Надоело небось ползать? Дождались?

— А ничего, товарищ майор, мы уже привыкли, — вступил в разговор с ним Бубнов. — Еще бы с месячишко поползать по виноградникам: виноград как раз поспевать стал. Хорошо: залег под кустиком и рви ягодки поспелее.

— Ишь ты! Разобрал! А сначала артачился: «Не буду, не хочу голодать тут…» — майор передразнил его, как он действительно бунтовал поначалу.

— Ну, че уж там вспоминать! Мало ли мы в молодости ошибок допускаем…

Захохотал майор, погрозил ему палкой:

— Ох, ефрейтор!.. Извините, пожалуйста, — сержант. Сержант!

Комбат не спеша прошел на центр, остановился, свесив голову на грудь, задумался. Потом поднял глаза, шевельнул ноздрями:

— Ну что, товарищи сержанты?.. Настала пора расставанья — грустная пора… Я должен вам сказать от имени всех офицеров, что мы вами довольны. Хороший был набор, отличный подобрался состав. Мы надеемся, что и вы довольны нами, своими учителями. Может быть, мы были иногда чрезмерно строги, придирчивы, но вы сами понимаете, что это делалось для вашей же пользы: за короткий срок мы должны были вас многому научить, и наши офицеры старались это сделать, работали с вами, не жалея сил. Нашей армии, фронту нужны умелые, знающие младшие командиры. Думаю, что вы вполне отвечаете этим требованиям. Сейчас вы разъедетесь по частям, примете под свое начало отделения, а кто-то, может быть, и взвод, и от вас, от ваших знаний будет зависеть их судьба, их успех или неуспех. Желаю вам, товарищи сержанты, только успеха. Победы вам в трудных боях! Пусть вам сопутствует удача. До свидания, товарищи!..

А сзади, за майором, уже толпились чужие офицеры — «покупатели», представители частей. После речи комбата они стали вызывать по списку «своих» сержантов и уводить в сторону. На площадке оставалось народу все меньше и меньше. Наконец их осталось всего человек пятнадцать, они поглядывали друг на друга, ждали своей судьбы. Из первой роты «невостребованных» осталось четверо: Гурин, Хованский и еще двое старших сержантов — стоят, ждут, поглядывают друг на друга. И вдруг команда:

— Остальным разойтись по подразделениям.

Что-то непонятное творится. А может, за ними придут позднее? Не терпится узнать свою судьбу. Хованский подскочил к Максимову, умоляющим голосом спросил:

— Товарищ лейтенант, вы наверняка знаете, скажите нам по секрету: куда нас определили?

— Как куда? — охотно и весело откликнулся лейтенант. — Остаетесь в батальоне, будете учить новичков. Завтра пойдем за новым набором.

Хованский оглянулся на Гурина, присвистнул. Это было для них и неожиданным и до какой-то степени ошарашивающим сообщением. Гурин невольно посмотрел в ту сторону, куда увели их товарищей.

— Но ведь это неудобно, товарищ лейтенант, — сказал он Максимову. — Ребята ушли на фронт, а мы…

— Неудобно? — пропел Максимов, и улыбка слетела с его лица, глаза сузились, губы обидчиво выпятились. — Неудобно? А нам, офицерам, удобно? Мы находимся в армии и делаем то, что прикажут. «Неудобно», понимаете!.. Вы что, по своей воле остались? Вас спрашивали, чего вы изволите? Им «неудобно», видите ли!.. А потом, еще неизвестно, что важнее: или пойти самому на передовую, или научить сотни людей умению воевать и тем самым сохранить десятки сотен жизней.

— О чем спор? — подошел к ним комроты Коваленков.

— Им неудобно, — с издевкой сказал Максимов, указывая головой на Гурина и Хованского.

— А-а… Обычная интеллигентская раздвоенность, — Коваленков, против ожидания, не принял всерьез это «неудобство», улыбнулся. — Идите отдыхайте и готовьтесь к приему очередного набора. Будете работать помкомвзводами: Гурин в первом взводе, Хованский — во втором.

Все, задача ясна и их ближайшее будущее определено: то, что во взводе лейтенант делал один, теперь они с Гуриным будут делать вдвоем.

Вечером Гурин и Хованский свободны, делать нечего — даже странно, не верилось, что такое может быть. Понаписали домой письма, похвастались своими успехами и разрешили своим писать на эту же полевую почту. Оба и понесли письма в канцелярию. Идут вдоль линейки — в лагере пусто, тихо, просторно. У ротной землянки им встретился Шульгин, они поприветствовали его, он еле заметно дернул рукой и вдруг остановился:

— Гурин? Тебя что, оставили?

— Так точно, товарищ старший лейтенант!

Рот Шульгина искривился в ехидную улыбочку, он хмыкнул и, качнув головой, пошел дальше.

— Чего он? — спросил у Гурина Хованский.

— А спроси его чего…

* * *

На другой день группа офицеров и сержантов была снаряжена за новым пополнением в тот же Бердорф, где еще с весны стоял армейский пересыльный пункт. Фронт на Днестре застрял, наши держали оборону и готовились к новому наступлению, поэтому все тыловые службы оставались без движения…

Шли они в Бердорф веселой гурьбой. Гурина и Хованского — новичков в таком деле — волновала необычность поручения: они должны отбирать людей для учебного батальона, будущих курсантов. Они в роли «покупателей»! Хотя они и не самые главные, ответственными за эту операцию были офицеры, но — все-таки…

Нежаркое летнее утро будоражило ребят, выйдя в поле, они разыгрались, как козлята: бегали, боролись, смеялись. Солнце, трава и высокое чистое небо — мир и покой вокруг! Максимов тоже поддался общему настроению — шутил, дурачился, называл ребят по именам — Вася, Коля. Совсем другим человеком стал, даже не поверишь, что это тот самый — строгий и непроницаемый лейтенант, который учил их военному делу.

На лужайке устроили привал, повалились на траву, разомлели под летним молдавским солнцем, расчувствовались, размечтались, разоткровенничались. Преобладала тема: кому что хочется. Коля Хованский хотел бы оказаться сейчас в своей кубанской станице и появиться в клубе.

— Люблю даже запах клубный! Запах сцены. Он особенный: декорации, сваленные в углу, пыль на них, краска, не масляная, а которая водой растворяется. Уборщица тетя Поля только что побрызгала пол водой и подмела — от пола идет такая прохладная свежесть. Вот весь этот «аромат» мне хочется вдохнуть еще хоть разочек!..

Хованский любитель самодеятельности, пел в местном ансамбле, учился на клубного работника.

Гурин тоже любитель этого дела, на него закулисный запах действовал тоже как-то необычно, пьяняще. Особенно во время постановок — ко всему примешивался еще и сладковатый запах грима. Но больше, чем закулисный, Гурин любил запах киноаппаратной: кинопленка, ацетон — вот действительно вещи, которые с детства кружили ему голову. Но сейчас ему хотелось бы просто побывать дома — хоть часок: показаться матери, порадовать ее, что он жив, здоров и даже в звании старшего сержанта. И в клуб, конечно, не плохо заявиться. Только кого он там встретит?..

— Это хорошо… — сказал Максимов. — А мне некому показаться. Росли мы без матери, она умерла еще до войны. Отец погиб, брат не знаю где: может, воюет где-то, а может, тоже погиб. Мне бы хотелось хоть на один день выбраться куда-то, снять с себя гимнастерку, белье и в одних трусиках спокойно поваляться на песке против солнышка. Только — спокойно… — Он сощурил свои узкие глазки, поднял лицо к солнцу, представил, как бы он «пил» это тепло своим телом.

На подходе к Бердорфу Максимов проинструктировал своих помощников:

— С новичками обращайтесь строго. Без придирок, но строго, никакого панибратства, а то трудно будет работать. Строго, по уставу, по-военному. Чуть вожжи распустишь — потом не совладать. Не робейте!

…И вот они перед ним. Стоят, перед Гуриным, тридцать с лишним человек — разболтанных, неотесанных, расхлыстанных, с оторванными хлястиками, стриженых и чубатых, бывалых и не очень бывалых фронтовиков. А он для них — это Гурин видит по их глазам — хитрая тыловая крыса, сумевшая прижиться в запасном полку. Это же видно по всему: по чистенькому обмундированию, по выправке, по аккуратно пришитому подворотничку, по новеньким погонам. Разве фронтовики такие? Фронтовики — это вот они: настоящие, без подмеса! На них еще окопная грязь видна, и гимнастерки еще в крови, и раны еще не совсем зажили…

— Первый взвод, становись! Равняйсь! — Гурин делает паузу гораздо большую, чем положено, дает возможность солдатам выравняться. — Смиррно!

— Ой, как страшно! — раздается в ответ, но Василий сделал вид, будто не услышал, а про себя отметил: «Так, один хохмач есть…»

— Вольно! — и начал перекличку по списку, который ему вручил Максимов. — Антипов…

— Есть!

— Отвечать следует: «Я», — поправляет его Гурин и продолжает: — Бобров…

— Я!

— Семенов.

— Я!

До Харламова шло все нормально. Этот ответил:

— Здесь!

Гурин повторил его фамилию, он вызывающе бросил:

— Я же сказал: здесь.

Гурин узнал голос, которым была брошена реплика: «Ой, как страшно!» «Значит, этот Харламов из породы Бубновых — тот все поначалу донимал лейтенанта. Но Бубнов все-таки не был таким злым и ядовитым, он больше хохмил, упражнялся в остроумии, а этот настроен, видать, зло».

— А я предупредил: надо отвечать «я». Слышали?

— Какая разница? Что ж… что задница…

Солдаты засмеялись.

— Разница та, — спокойно объяснил Гурин, — что вы не дома, а в армии. А в армии все делается по уставу. Вы, наверное, недавно служите? Не знаете еще этого?

— С меня хватит, — и добавил: — Побольше твоего.

— Может быть, — сказал Гурин и сделал вид, что разговор с ним окончен, продолжал перекличку. Кончил, спросил: — У кого какие жалобы? — Молчат. — Нам предстоит небольшой марш. Больные есть?

— Идти далеко?

— Нет, не очень. К вечеру будем на месте. Могу обрадовать вас: лагерь оборудован, землянки и постели в них готовы, ждут вас. Нам пришлось хуже — мы сами строили.

— А что это за учебный? Чему там будут учить?

— Учить будут на младших командиров.

— Гоняют сильно?

— Сильно. По всем правилам. Может, даже побольше, потому что программа сжата до предела.

— Н-да, попали…

— Ничего, не унывайте. Первые дни трудно, потом легче — привыкнешь, — успокоил Гурин солдат.

— А каких сержантов? Пехотинцев или артиллеристов готовят? — подал голос Харламов.

— Пехотинцев.

— А на кой мне это? Я — артиллерист, на кой мне пехота?

— В армии нет такого понятия «не хочу». Тут приходится делать все, что прикажут. Знаете военное правило: не умеешь — научат, не можешь — помогут, не хочешь — заставят?

— Ты меня присказками не баюкай! Я — артиллерист, понятно? Снилась мне твоя пехота!

— Об этом не мне надо говорить. Раньше надо было подумать, — Гурин кивнул на дверь, за которой размещался пересыльно-распределительный пункт.

— А кто же знал? — Харламов, здоровенный, с короткой сильной шеей парень, плечом раздвинул строй, вышел наперед. Намотал на руку лямки вещмешка, словно собирался им бить кого-то, направился в дом. На крыльце столкнулся с Максимовым.

Тот взглянул на Гурина и без слов понял, в чем дело, насупил брови, вытянул губы трубочкой:

— Это что такое?

— Я — артиллерист…

— А я вас не спрашиваю, кто вы! Безобразие, понимаете! Шагом марш в строй! «Артиллерист», понимаете…

Харламов не послушался, оттеснил Максимова и скрылся в доме, лейтенант поспешил вслед за ним. Вскоре на крыльцо вышел Харламов — злой, разъяренный, не спеша встал на левый фланг, потом появился Максимов — строгий, насупленный, весь вид его говорил: «А ну, кто еще тут из артиллеристов?»

— Старший сержант Гурин, у вас все в порядке?

— Все.

— Старший сержант Хованский?

— Так точно!

— Третий взвод? Четвертый? Тогда — шагом марш.

В лагерь они пришли еще засветло, поужинали — и отбой. А утром началась обычная жизнь учебного батальона. Обычная для Гурина: очень все похоже было на прошлое начало: так же не хотели вставать по сигналу, так же ворчали от постоянных «Становись! Равняйсь! Смирно!». Но было и отличие — Харламов. Лейтенанта он, правда, побаивался, ему он лишь изредка дерзил, а Гурина буквально изводил. Когда тот один занимался со взводом, Харламов всякий раз старался его унизить, будто Гурин был виноват в том, что он не попал в свою артиллерию. Хотя Гурин уже знал, что Харламов такой же артиллерист, как сам Василий — пэтээровец, а может быть, и того хуже: Гурин из пэтээр хоть один раз да выстрелил, а тот был просто подносчиком снарядов, да и пробыл он в этом качестве недели две, ранило Харламова осколком в ягодицу.

Однажды Гурин вывел взвод в поле на очередное занятие. Отрабатывали тему «скрытный выход на огневой рубеж», надо было научить курсантов ползать по-пластунски, коротким перебежкам, использованию естественных укрытий на местности. Было жарко, и, конечно, каждому хотелось поваляться в холодке, а не ползать на животе под палящим солнцем. Но все исполняли команды, и только Харламов заартачился. Он не стал ползать, а прошел вялой походкой до куста и залег там в тенечке. Лег навзничь и закурил.

На замечание Гурина Харламов спокойно возразил:

— И чего ты стараешься? Чего ты выслуживаешься? Зарабатываешь себе характеристику, чтобы подольше продержаться здесь? Боишься попасть на передовую? А ты не бойся, мы же вот побывали там — и ничего, целы остались. Пороху ты, брат, не нюхал. А пластунция твоя мне ни к чему, и отстань от меня: я — артиллерист и все равно уйду в артиллерию. Дал бы ребятам отдохнуть, полежали бы в холодочке. Думаешь, выдадут? Не бойся.

— Я не боюсь, — сказал Гурин.

— Боишься. Передовой боишься! Трус ты все-таки, Гурин.

Этого Василий вынести не мог и, прекратив занятия, собрал взвод, построил и попросил Харламова выйти из строя.

— Я хочу поговорить с Харламовым при всех. Он только что назвал меня трусом за то, что я вместо того, чтобы поваляться с вами в тенечке, гоняю вас по-пластунски; что я это делаю из боязни попасть на передовую; что я не нюхал пороха и все такое в этом роде…

— Ну а что, неправда? — развел руками Харламов.

— Нет, неправда. К вашему сведению, на фронте я был и знаю: если я вас сейчас положу загорать, то вы вместе с вашими солдатами на передовой очень быстро уляжетесь навсегда. Это я знаю по собственному опыту. И вы, кому пришлось участвовать в боях, тоже это знаете.

— Может, хватит морали? — поморщился как от зубной боли Харламов.

— Нет, не хватит, подонок ты эдакий! — закричал Гурин, не сдержавшись. — Не хватит! Я хочу сказать тебе еще, что трус ты, а не я. Ты боишься пехоты и рвешься в артиллерию, потому что трусишь. А какой ты артиллерист? Ты две недели подносил снаряды, и было это в километре от передовой. Но ты не ходил в атаку, ты не выскакивал из окопов под пулеметным огнем, ты не бегал под снайперскими пулями, не врывался в немецкие траншеи, не штурмовал высотки, не ходил в разведку боем — ничего этого ты не делал и боишься этого как огня. Ты хвастаешься своим ранением, а у меня их два, и оба при наступлении, одно пулевое, навылет, а не от случайного осколка, как у тебя, и — в грудь, вот сюда, в грудь, понимаешь, в грудь, а не в задницу, как это случилось с тобой. Наверное, поэтому ты и любишь щеголять этим словом…

Харламов машинально почесал то место, в которое был ранен, сказал:

— Зря ты раскричался… Шуток не понимаешь…

— Хорошенькие шутки! А теперь, артиллерист, я тебя от занятий освобождаю и разрешаю идти к командиру роты и подать ему рапорт, чтобы тебя отчислили в артиллерию. Идите. Взвод! Десять минут — перекур, и продолжим занятия. Разойдись!

Гурин отвернулся и пошел в сторону, подальше от курсантов, словно искал место для нужды. На самом деле он торопился поскорее уйти подальше с глаз курсантов: нервы его были на пределе. Гурин не знал, правильно ли он поступил, одобрит ли его поступок лейтенант. Он, конечно, ничего лейтенанту не скажет об этой стычке — так лучше будет, иначе она может продолжиться. Но интересно, как бы в таком случае поступил Максимов? Наверное, не стал бы выставлять свои раны. Ему легче: он — лейтенант, офицер, а Гурин всего лишь старший сержант, да и то без году неделя. «Наверное, все-таки зря я так, не стойло… Впрочем, пусть знают, а то и впрямь, может, думают, что я пороха не нюхал…» Хотел было возвратиться к взводу, но не пошел — все еще кипел.

«…Гад… Попадется один такой, как паршивая овца в стаде, всех перебаламутит. Почему вот вместо него не попал к нам во взвод Яша Лазаренко?..»

В Яшу Гурин влюблен больше, чем в Хованского. При одной мысли о нем у него на душе становится теплее.

Появился Лазаренко в батальоне с новым пополнением. Интересный парень, Гурин сразу проникся к нему такой симпатией и относился потом к нему так нежно и бережно, как к любимой девушке.

Лазаренко — стройный, рослый, чернявый солдат. Красавец — хоть картину с него пиши. Да плюс ко всему — на груди у него три ордена Славы.

Когда Гурин увидел его впервые, у него голова закружилась: «Как же его, должно быть, девчата любят! Ну почему бы мне не иметь хоть долечку его счастья — роста, красоты, скромной уверенности в себе, наград?» Гурин закрыл глаза и представил себя на его месте. — Вот он появляется такой в родном поселке, в школе… Нет, в клубе, на танцах… Сорокин от зависти сразу прекратил бы играть на своем баяне, а девчонки замерли бы от счастья… А Валя Мальцева?.. Как бы она смутилась, как бы пожалела обо всем. А Василий спокойно, без всякой рисовки, запросто так подошел бы к ним, со всеми поздоровался бы за руку, пошутил бы. И с Сорокиным — тоже, а они все пялятся на его ордена Славы… «Наконец-то я его обштопал, а то своим баяном всех девчонок к себе притягивает, как магнитом… Да, представляю, сколько шороху будет, когда такой парень заявится домой!..»

Жалел Гурин, что Яша не в его взвод попал, а к разведчикам. Лейтенант Исаев умеет подбирать ребят. Закон подлости все время Гурина преследует: вместо Лазаренко к нему попал Харламов, и вот теперь мучайся с ним…

Гурин искоса посмотрел в сторону взвода — курсанты толпились кучей и что-то бурно обсуждали. Обычно в перекур они разбредались по полю или валились на траву, а тут стояли и о чем-то спорили. Наверное, всех задело.

Подошел Гурин, как ни в чем не бывало спросил:

— Ну, накурились? Продолжим занятия. Взвод! В две шеренги становись!

Загасили окурки, затоптали сапогами, заспешили на свои места.

Видит Гурин: Харламов тоже становится, в роту не пошел. Угрюмый, носом подергивает, молчит. «Пусть, я его не замечаю», — решает для себя Гурин и подает команду:

— Равняйсь!

— Товарищ сержант, кто-то бежит к нам.

Гурин оглянулся — связной, запыхавшийся, машет рукой, показывает в сторону лагеря. Не поймет Гурин, что это значит. Наконец тот приблизился, сказал:

— Все — в лагерь! Быстро, по тревоге. А где остальные?

— Второй взвод вот там, за тем холмиком, и остальные где-то в той стороне, — указал он связному и скомандовал своим курсантам: — В лагерь — бегом!

В лагере было необычно оживленно: все суетились, бегали, куда-то собирались. Запыхавшийся старшина Богаткин побежал из штаба батальона к себе в хозвзвод. Вслед за старшиной из штаба повалили офицеры, в том числе комбаты пулеметного и минометного. Значит, опять объединяются для выполнения какой-то задачи. Максимов издали махнул Гурину:

— Ко мне. Привел взвод?

— Да. А что случилось?

— На передовую выступаем. Нам поручено занять оборону в излучине Днестра. Сейчас привезут боепитание, получим и вечером форсированным маршем двинем. Готовься сам и ребят предупреди, чтобы никто никуда ни на шаг.

К ним подошел комсорг батальона:

— Гурин, надо срочно провести в роте комсомольское собрание. Короткое, но четкое: комсомолец в бою.

— А кто доклад сделает?

— Сам сделай.

— Но я же никаких подробностей не знаю! Задачу надо ставить.

— Какие тут подробности? Уходим на передовую. Задача одна: быть храбрыми, быть первыми в бою, бить немцев без промаха.

— Я помогу, — сказал Максимов. — Сделаю доклад. Пошли.

Заглянул Гурин в свою землянку, курсанты беззаботно валялись на соломе — рады были отдыху.

— Что там, товарищ старший сержант?

— Вечером выступаем на передовую. Будьте готовы. — Гурин взглянул на Харламова. Он сидел, жевал что-то, усиленно работая своими могучими челюстями. Услышав, перестал жевать, рот так и остался раскрытым. — Комсомольцы, на собрание. Срочно. — Гурин вышел из землянки. У ротной канцелярии столкнулся с Хованским. Идет — шинель на руке, в другой — автомат, за спиной вещмешок.

— Ты куда, Мальбрук, в поход собрался? Сейчас комсомольское собрание.

— Не могу. Уезжаю.

— Далеко ли?

— В штаб дивизии связным от батальона. Желаю тебе, Вася!..

— И тебе, Коля… Будь!.. — Гурин пожал Хованскому руку, долго смотрел ему вслед.

В ночь все три учебных батальона выступили на передовую, навсегда покинув свой лагерь. Вместе с ними покинул и Гурин свою первую военную «академию».

 

В излучине

ередовая встретила курсантов нервозно: немцы то и дело палили в небо ракетами, освещая нейтральную полосу, беспрерывно постреливали из пулеметов, через каждые час-полтора накрывали минометным огнем наш передний край.

Излучина Днестра… Эти два слова вот уже несколько месяцев не сходили ни со страниц фронтовых газет, ни из разговоров солдат и офицеров — здесь все время шли бои «местного значения». При наступлении наши войска вышибли немцев с левого берега реки почти на всем ее протяжении, в том числе и из излучины. Но эта излучина, а попросту — большая петля Днестра, глубоко вдавалась в сторону противника, и немцы не преминули воспользоваться этим — ударили с флангов и петлю эту отрезали. Отрезали и вцепились в нее мертвой хваткой. Еще бы! Ведь это был их плацдарм на этой стороне Днестра. И конечно же этот их плацдарм для нас все время был как прыщ на неприятном месте: мы стремились выбить немцев из излучины, а немцы удерживали ее изо всех сил. Они укрепили свою оборону минами и проволочным заграждением, мы тоже свою крепко держали.

И вот в эту излучину привели курсантов. Они тихо сменили какую-то крупную часть и заняли оборону на обширном пространстве: расстояние между солдатами было огромно, будто и не на передовой, а в тылу часовые посты.

После уже Гурин узнал задачу, которую решал их объединенный учебный батальон в этой излучине. Готовилось большое наступление, которое потом закончилось разгромом Ясско-Кишиневской группировки противника, и наше командование делало все, чтобы немцы думали, что наступление начнется именно со штурма плацдарма. Поэтому здесь всячески демонстрировалось передвижение войск и скопление техники. Курсанты выполняли ту же задачу.

А теперь, в канун наступления, все части, назначенные к прорыву, были скрытно и быстро переброшены в зону главного наступления, а оборону в излучине против немецкого плацдарма занял учебный батальон.

Весь этот хитроумный план курсанты узнали лишь много времени спустя, а тогда вся стратегия высшего начальства для них была за семью печатями. Для солдата передовая — всегда только передовая, наступление — всегда наступление, то ли это разведка боем, то ли это штурм в рамках большого прорыва.

И сейчас: им было приказано занять оборону — они заняли. Правда, необычно разреженно, один солдат за троих, но бывает и такое. Раз на раз не приходится, тем более на войне.

Гурин расставил ребят более или менее равномерно, наказал наблюдать. Максимов, запыхавшийся и насупленный до предела, пробежал траншею из конца в конец, сделал кое-какие коррективы, сказал Гурину:

— Я останусь на правом фланге взвода, а ты иди на левый. Следи, чтобы не спали.

Вскоре прошел командир роты Коваленков — накануне его повысили в звании, капитаном стал, как всегда, несуетливый, спокойный и с какой-то доброй, домашней улыбкой на лице. При вспышке ракеты узнал Гурина, кивнул по-простецки:

— Ну как? Все в порядке?

— Пока все нормально.

— Смотрите в оба, влево и вправо тоже повнимательней.

Потом пришли капитан Бутенко и младший лейтенант Лукин — парторг и комсорг.

— А, земляк! — узнал Гурина парторг. — Как комсомолия? Дух боевой?

— Боевой, товарищ капитан.

— За немцем следите, а то он, едрит твою за ногу, такой!..

— Ты же и другие взводы не забывай, — напомнил Гурину Лукин. — Перед рассветом обойди ребят, поговори.

— Хорошо, — пообещал Василий.

Где-то за полночь, оставив за себя командира первого отделения Зайцева, Гурин пошел по траншее. Курсанты бодрствовали, заслышав шаги, оглядывались, узнавали, оживлялись. У одной из ячеек Гурин увидел Харламова — он сидел на дне окопа и корчился от боли.

— Что с тобой? — Гурин нагнулся над ним.

— В санчасть надо меня отправить, — простонал он.

— Ранило, что ли?

— Нет, живот болит… Расстроился…

— Это бывает, — сказал Гурин спокойно. — От нервного потрясения. Ты возьми себя в руки и успокойся. А сейчас беги вон в воронку.

Харламов смотрел на Гурина сердито — думал, издевается над ним.

— Правда, правда, это от нервов. У моей матери такая же болезнь: бывало, как увидит немца или полицая, так сразу хватается за живот: «Ой! Ой!» Шок нервный. Так что — беги в воронку.

— Как же я побегу, когда он головы не дает поднять, все время строчит из пулеметов? А вдруг минометный налет?

— Ничего не бойся. И не забудь лопату с собой взять. Давай, не трусь. Это пройдет. Только никому не говори, а то еще смеяться будут. — Оставив его одного, Гурин побежал к Максимову, предупредил его, что он на несколько минут отлучится из взвода.

— Ладно, иди, — сказал тот хмуро. — Только недолго. За себя кого оставил?

— Зайцева.

— Хорошо, иди…

Первым делом Гурин отправился на НП роты — поговорить со старшим лейтенантом Коваленковым: может, как раз затея Гурина сейчас и ни к чему, а может, он подскажет что-нибудь. Часовой, заслышав шаги, вскинул автомат, но тут же, узнав комсорга роты, опустил его и пошагал лениво в другую сторону.

— Комроты здесь?

— Там, — сказал часовой лениво. По голосу Гурин узнал курсанта Шаповалова из второго взвода. Комсомолец. Художник. Ротную стенгазету разрисовывал. Глаз у него зоркий. На привале не сидит. Если в лесу — бродит меж деревьев, шуршит палочкой, шевелит, будто грибник, старую листву. Найдет какую-нибудь корягу, ковырнет раз-два ножичком, смотришь — зверь какой-то получился. Если на берегу реки — камешки собирает. И опять — то зверя найдет, то человечка. Однажды поднял плоский голыш с разводами жилок, ковырнул кончиком своего складничка — и камень ожил, превратился в глаз. Подарил Гурину, он и сейчас носит его в кармане как талисман.

— Почему не в духе?

— Кто? Я? — оглянулся Шаповалов. — Да нет… Спать охота…

Откинув полог, Гурин заглянул в блиндаж. Увидев там майора Кирьянова, почему-то не решился войти, опустил полог. Но майор заметил его, закричал:

— Стой, стой! — И когда Гурин вошел, прохрипел: — Почему бегаешь? Кого ищешь?

— Никого, товарищ майор. Хотел обойти роту, с комсомольцами поговорить. Ну и хотел сначала доложить об этом командиру роты… Может, он…

— «Хотел, хотел», — передразнил его майор. — Ну, а почему же обратно бежать собрался? «Хотел». Что комсомольцев не забываешь — молодец. Поднимай в них боевой дух! А сам-то как, не трусишь? — сощурился хитро майор.

— Разве заметно? — отшутился Гурин.

— Ха! — воскликнул майор. — Вроде нет. А сердечко как?.. — и он заперебирал пальцами у левой груди.

— Пока ничего. В траншее сидеть — чего бояться? В обороне — не в наступлении.

— А все же страшновато, а? Стреляют? — майор снова сощурился.

— Да это разве стреляют!

— Мало?

— Не опасно… В траншее не опасно. Вот когда в наступление пойдем — там поджилки задрожат не так.

— Задрожат?!

— Задрожат, товарищ майор.

— Э-э! А я думал, ты — герой: обстрелянный, бывалый!.. — Он обернулся к Коваленкову, но тот в ответ только неопределенно улыбнулся.

— Ну и что — что обстрелянный? Обстрелянный. И не раз, а все равно… К такому разве привыкнешь? — Гурин, кажется, всерьез поддался на подначку майора.

— Это верно, — неожиданно согласился майор. — К такому трудно привыкнуть. А все же есть разница: первый раз на передовой или пятый. А?

— Само собой…

— Ну вот, наконец-то уступил. Спорщик! Ладно, — майор поднялся. — Пойдем вместе к комсомольцам.

Они вышли из землянки, майор кликнул своего ординарца, и тот появился откуда-то из темноты:

— Я здесь, товарищ майор.

Они шли по траншее, майор разговаривал, шутил с курсантами, «поднимал настроение» и таким образом избавил Гурина от беседы с ребятами, чему тот был очень рад. Потому что, собираясь на эти беседы, чувствовал он какую-то неловкость, ему казалось, что и так все всем ясно и понятно: курсанты — не новички на передовой, многие из них уже успели хлебнуть побольше гуринского, и его разговоры ничего им не прибавят. Майор — дело другое: тут и звание, и опыт, и возраст — всё на его стороне.

На стыке со второй ротой Гурин сказал майору:

— Это уже не наша рота. Разрешите мне вернуться во взвод?

Майор с минуту о чем-то размышлял, потом закивал:

— Да-да… Беги. Только осторожно, голову прячь…

И тут, словно услышав их голоса, прямо над ними взвилась ракета и прострочил пулемет. Пули звучно вонзились в бруствер, обдав их крошками земли. Они невольно присели. Майор кивнул на ракету, прошептал:

— Видал, повесили лампадку?.. Слышат, сволочи…

Ракета, не долетев до земли, рассыпалась искрами, погасла, осколки ее зашлепали о землю.

— Беги, — сказал майор, и они разошлись в разные стороны.

Проходя мимо Харламова, Гурин спросил, как он себя чувствует.

— Ничего… Легче стало, — сказал тот, повеселев.

— А ты не верил, — бросил Гурин ободряюще и пошел дальше.

— Старший сержант, — остановил его Харламов, — ты… Вы уж не говорите никому…

— О чем речь? Забудь.

В своей ячейке Гурин положил автомат на бруствер и стал наблюдать за немецкой обороной. Еще вначале ему показалось, что на проволоке висит распростертый человек. Но тогда он об этом никому не сказал, — может, ему просто померещилось. Однако человек этот не давал ему покоя, и глаза Гурина притягивались к нему, будто магнитом.

Снова взлетела ракета и повисла как раз над ним. Явственно видны стали столбы, проволока между ними и человек на проволоке. Жутко смотреть: в мертвенно-голубом — мерцающем свете висит на проволоке человек. Гурин подошел к Зайцеву, спросил у него:

— Ты видишь, вон там что-то на проволоке висит?

— Да. То наш солдат, — сказал Зайцев. — Он там уже больше месяца, с тех пор, когда еще наши наступали. Пытались снять — немцы не даю: пристреляли, гады, его.

— Откуда ты все это знаешь?

— Комбат был тут, мы показали ему. Вот он нам и рассказал. Там под проволокой наших десятки лежат…

Прибежал связной от Максимова, сказал, чтобы Гурин послал людей за завтраком, а сам пришел к нему. Взяв по человеку от каждого отделения, Гурин отвел их на НП роты и, препоручив их старшине, побежал к Максимову.

Положив локти на бруствер, лейтенант всматривался через бинокль в немецкую оборону. Гурин подошел, встал рядом.

— А, комсомольский бог… — кивнул он, на секунду оторвавшись от бинокля.

— Какой там бог? Майор Кирьянов все за меня сработал. Звали?

Максимов молчал. И только когда ракета погасла, он, оторвав бинокль от глаз, опустился на дно траншеи, спросил:

— Ну как там, на твоем фланге?

— Тихо.

— «Тихо», — повторил он. — А настроение у людей?

— Нормальное.

— «Нормальное», — опять повторил.

Гурин насторожился: то ли он провинился в чем и лейтенант был недоволен, то ли лейтенанту начальство за что-то дало нахлобучку, и теперь Максимов хочет «разделить» с Гуриным этот груз.

— Что-нибудь случилось? — спросил Василий.

Лейтенант поманил его поближе к себе, сказал тихо:

— Утром предполагается наступление.

— А почему по секрету?

— Потому что это пока только слух такой.

— И мы пойдем в наступление? — удивился Гурин. — Что же это за наступление — солдат от солдата как телеграфные столбы друг от друга. В обороне и то жутко — такая разреженность.

— В том-то и дело, что пока никаких подробностей. Предполагается! А где, кто, как — пока неизвестно.

— Людей бы надо предупредить, — сказал Гурин.

— За этим и позвал. Пройди, проверь на всякий случай каждого — оружие, запас патронов, гранат.

Не успели они поговорить, как Максимова позвали к командиру роты.

— Ну вот… — сказал он. — Наверное, что-то выяснилось. Остаешься за меня. — Максимов одернул гимнастерку, отбросил назад на длинном ремешке планшетку и, пригнувшись, заторопился на НП роты.

Принесли завтрак.

— Это лейтенантов котелок. Куда его?

— Оставьте. Он сейчас придет.

— А ваш, товарищ старший сержант… Оставить? Вам на двоих с Зайцевым.

— Отнесите Зайцеву, пусть ест, не ждет.

Пригнув головы, ребята побежали по траншее, унося с собой теплый дух перловой каши с тушенкой. Гурин невольно глотнул слюну — раздразнили аппетит.

Вскоре пришел Максимов. Услышав запах каши, сказал весело:

— Ага! Уже завтрак принесли? Хорошо!

— Ну, что там? — нетерпеливо спросил Гурин.

— Точно, наступление, — бросил он будто между прочим и принялся открывать котелок. — Доставай ложку, поедим, потом соберем командиров отделений. Время еще есть. Пусть спокойно позавтракают. Доставай ложку, говорю, чего стоишь? Смотри сколько! Мне одному не съесть. Ну?..

— Мой паек там, у ребят… Потом поем.

— Барышня. Доставай ложку, не ломайся.

— Да нет… Я перед наступлением никогда не ем, — признался Гурин.

— Чего-о? — протянул удивленно лейтенант. — И ты, с предрассудками? А еще комсомолец!

— Нет, не предрассудок это. Просто боюсь, если в живот ранит. Говорят, что ранение в живот легче переносится на пустой желудок.

— Чепуха! — отрубил лейтенант. — Предрассудки. Кто это тебе сказал? А как же Суворов? Он всегда требовал, чтобы солдат сытым был. Ты, может, и курсантов этой своей премудрости учишь? — усмехнулся Максимов. — На голодный желудок много навоюешь! Еще одна новая теория! В живот, друг мой, если ранит — все равно не сладко, хоть ешь, хоть голодай.

— Да и бежать на голодный желудок легче, — стоял Гурин на своем.

— Куда бежать?

— Да хоть куда. В наступление, конечно. А то наешься и станешь, как боров, неповоротлив. Попыхтишь, попыхтишь и сразу запаришься.

— Ты что, сорокалетний старик, что ли?

— Все равно тяжело. Будешь, как майор Кирьянов.

— У майора легкое прострелено, потому он и дышит так тяжело, и хрипит.

— У него и легкое прострелено? — удивился Гурин. — А я думал, только нога повреждена.

Максимов принялся за кашу. Загребая ложкой густую «шрапнель», он всякий раз, прежде чем отправить кашу в рот, сбивал повыше на лоб большой козырек своей фуражки, который тут же снова спадал ему на глаза.

— Не хочешь, как хочешь, — проговорил он с набитым ртом. — Передай по цепи: командиров отделений ко мне.

И тут, фыркая, как всегда на излете, послышалась совсем рядом мина. Они моментально нырнули на дно траншеи, голова к голове, вжались в землю, и в тот же миг с сухим треском раздался удар. Их обдало землей, чесночным запахом тротила, а в ушах потек протяжный нудный звон. Выждав какое-то время, не повторится ли налет, они приподняли головы, стали отряхиваться. Лейтенант потянулся к котелку, — поднял его на уровень глаз, поморщился: котелок доверху был засыпан землей. Гурин невольно рассмеялся: с таким аппетитом Максимов ел кашу, похваливал, и вдруг все так неожиданно прекратилось.

— Смешно?.. Паразит, — выругался лейтенант. — Не дал доесть. Вот теперь и я буду налегке, — и он швырнул котелок за бруствер.

— Котелок-то не виноват, — сказал Гурин, давясь смехом.

— Ну, фриц! За все ответишь! — погрозил Максимов в сторону немецкой обороны. — Давай сзывай отделенных, — напомнил Максимов. Он вылез по грудь из траншеи, сорвал пучок травы, вытер им ложку, спрятал в полевую сумку.

Гурин не стал передавать приказание по цепи, побежал по траншее на свой фланг и каждого предупредил сам. Последним был Зайцев, он ждал Василия, не ел. Кивнул на котелок:

— Давай, помкомвзвода, а то я уже чуть тут не распорядился…

— Так ел бы! Мне и есть неохота…

— Ну вот. Нервничаешь? Наверное, что-то затевается?

— Затевается… — подтвердил Гурин. — Пошли к командиру взвода, оставь за себя кого-нибудь. Слушай, отложи мою долю каши в другой котелок, я лейтенанту отнесу.

— А ему что, не принесли? — удивился Зайцев.

— Принесли. Только немец землей разбавил, не дал ему поесть, — Гурин засмеялся. — Полон котелок навалил ему — миной шарахнул…

Зайцев щедро отложил в пустой котелок каши, и они пошли к Максимову. Возле него уже сидели трое отделенных, а сам он сосредоточенно вытирал травой внутренность своего котелка. «Пожалел все-таки котелок, — улыбнулся Гурин про себя, — ползал за ним, искал, наверное…» Максимов взглянул на Гурина, пояснил:

— Нельзя бросать. Вещь казенная. — Он захлопнул крышку. — Все собрались? Хорошо. Ну вот, товарищи командиры… Все, чему мы учились в виноградниках да на открытых холмах, наступило время применить на практике. Утром пойдем в наступление. — Он сделал паузу.

— Мы? В наступление? Такой горсточкой на таком расстоянии? — удивился Зайцев.

— Да, мы, — твердо сказал Максимов. — И прошу не перебивать. — Однако прерванную мысль свою не стал продолжать, а принялся отвечать Зайцеву: — Надо воевать не числом, а уменьем — это первое. А второе, мы вовсе не горстка. У нас каждый солдат стоит десяти, потому что он не просто солдат, а без пяти минут младший командир. Унтер-офицеры! И вообще: кто дал право обсуждать приказы? Безобразие, понимаете… — лейтенант насупил брови, сощурил узкие глазки, закрутил головой недовольно. — Продолжаю: наступление утром, на рассвете, после артподготовки. Сигнал к атаке — тройная красная ракета. Задача: выбить немцев из излучины, форсировать Днестр и далее преследовать противника вплоть до занятия Кишинева. Так что нам предстоят и уличные бои. Запаситесь гранатами и патронами. Наша полоса наступления… Даю ориентиры. Первое отделение: слева береза с оторванной верхушкой, далее — зеленый холмик, исключительно…

Максимов подробно, как на занятиях, втолковывал отделенным ориентиры и, когда кончил, поправив фуражку, спросил:

— Все ясно?

Сержанты молчали, — значит, ясно.

— Проходы в проволочном заграждении сделает артиллерия. Не бросайтесь кучей в один проход, рассредотачивайтесь. Если нет вопросов, — по местам.

Отделенные ушли, Гурин остался. Протянул взводному котелок.

— Что это? — набычился Максимов, будто ему предлагали бог весть что.

— Заправься немного.

— Да ты что? Голодный я, что ли?

— Ну как же…

— Я печенья пожевал.

— Возьми.

— Не… Ишь ты какой! Сам же убеждал, а теперь кормишь. Как это понимать?

— А разве убедил?

— Убедил не убедил, а занозу сомнения всадил, — улыбнулся он. — Так что, Вася, отдай кашу ребятам, если сам не хочешь. Иди, друг, на свой фланг. Будем живы, в Кишиневе рубанем.

Гурин хотел сказать «будем», но сдержался: на войне становишься суеверным, вспомнилось бабушкино «наперед не загадывай», и он промямлил:

— Ладно… Ну, я пошел?..

— Давай. Смотри там, помоги ребятам подняться.

— Поднимутся! — заверил Гурин комвзвода и пошел на свое место. В траншее чувствовалось оживление: никто не спал, каждый возился со своим снаряжением. Кто диски заряжал, кто прилаживал поудобнее на ремне гранаты. Харламов клацал затвором — гонял его туда-сюда, патроны выскакивали из казенника и падали на дно траншеи.

— Что, заедает?

— Да вроде нет, — отозвался он.

— А зачем же ты его терзаешь? Смотри, сколько патронов набросал. На хорошую очередь.

— Проверяю.

— Нервничаешь?

— Да вроде нет… Руки только почему-то потеют. Ладони. Вытираю, вытираю, а они все равно потеют.

— Нервничаешь. Ты не думай ничего такого… Все будет нормально.

— Нормально?

— Конечно. Тут главное — спокойствие. А точнее: взять себя в руки, не паниковать. И будет лучше. Поверь мне.

— Сам-то ты… Неужели спокоен?

— Подбери патроны, вытри и дозаряди диск. Держись, Харламыч!

Харламов скупо скривил рот, улыбнулся. Гурин пошел дальше. Зайцев у своей ячейки схватил его за рукав, остановил:

— Слушай, помкомвзвода!.. Слышь, что солдаты говорят? «Наши на Прут, а немец на Серет», — и выжидательно уставился на Гурина, затаив в глазах хитрую улыбку озорника-мальчишки. Сразу видно — спросил он это с каким-то подвохом.

— Ну и что? Правильно говорят, — сказал Гурин всерьез.

А Зайцев того и ждал: расхохотался, даже пилотку на затылок сбил, стал теребить свой ежик.

— Во, и ты, образованный, а не знаешь. Это же в Румынии река так называется — Серет. Вот это Днестр, — он чиркнул линию на стене траншеи, — потом будет Прут, а дальше уже эта самая… Понял, какая стратегия? Здорово?

— Здорово. Остряки. — Гуринское самолюбие немножко задело «образованный, а не знаешь». Действительно, не слышал он такого названия.

— А мне нравится. Сама география говорит за нас! — Зайцев поправил пилотку, посерьезнел. — Слушай… Но неужели они там, — кивнул он в сторону тыла, — всерьез думают наступать? Траншеи ж пустые… Или что-нибудь хитрят?

— Откуда я знаю. Может, хитрят, а может, действительно верят в нас. Им там виднее, у них все данные — и о противнике, и о соседях, и о нас с тобой.

— Данные… Другой раз ни черта не поймешь, что затевается. Думаешь, сплошная бестолковщина, гонят: «Вперед!» А потом выясняется, что можно было и без этого обойтись. А людей положили.

— Это тебе так кажется, что можно, ты же дальше своего взвода ничего не видишь. А может, это разведка боем, а может, отвлекающий маневр?.. Мало ли что.

— Это верно: солдату из своего окопа видно не много. Ну ладно, дождемся утра. Фриц что-то притих, чувствует, наверное, собака!

— Завтракают, паразиты, а может, тоже к чему-то готовятся. Наблюдение усиль.

— Да и так во все глаза смотрим.

Вскоре звезды стали одна за одной гаснуть, словно экономный хозяйственник выключал их, не дожидаясь рассвета. Небо на востоке посерело, а еще через какое-то время горизонт заголубел, потом облачка окрасились в розоватый цвет, тени исчезли — начинался день. Немцы неожиданно обрушили по нашим траншеям шквальный огонь, потом быстро перенесли его в глубину обороны и долго там толкли землю. «Не задумали ли они нас опередить с наступлением?» — подумал Гурин, отряхиваясь. Он осторожно выглянул — не прозевать бы их атаку. Но немцы в окопах вели себя спокойно, лишь кое-где постреливали пулеметы, словно забавлялись: пускали вверх дугообразные трассирующие очереди.

Артналет прекратился внезапно, наступила звенящая тишина. Пыль, дым, тротиловая гарь медленно плыли вдоль траншей, постепенно оседая и высветляя даль. Курсанты волновались и ждали нашей артподготовки, но ее не было. Может, отменили наступление?

Нет вот наконец грохнуло в нашем тылу, и в ту же минуту через траншеи, завывая на разные голоса, понеслись снаряды и мины. Гурин невольно втянул голову в плечи, присел, но тут же оправился от первого испуга — чего бояться, наши ведь бьют! — стал наблюдать за разрывами. Артиллерия била по немецкому переднему краю, по проволочному заграждению. Взлетали в воздух столбики, окутанные колючей спиралью, закачался на проволоке наш бедняга солдат. Уже весь передний край немцев был окутан пылью и дымом, а артиллерия все била и била, и снаряды с визгом проносились у самой головы, и от каждого такого визга Гурин невольно сжимался и вдавливался в землю. А они летят один за другим, один за другим — джю-у-у-и-и, джю-у-у-и-и, то слева, то справа, у самого виска, даже ветерок от них волосы на голове пошевеливает… Еще издали слышит Гурин нарастающий вой снаряда, и вот он уже вжикнул мимо, только трава на прямой пробор разошлась под его трассой, приникла к земле. Джю-у-у-и-и, джю-у-у-и-и… и разрывы — совсем рядом: рвут проволочное заграждение, осколки, как крупный дождь, сыплются в свои же траншеи.

Джю-у-у-и-и — и уже знают солдаты: этот пошел далеко, не зацепит, и потому не прячутся. Но вот вдруг появился какой-то звук необычный — похрюкивающий, будто летит, кувыркаясь, какая-то дура-болванка. Этот опасен, как бы рядом не плюхнулся… Свой, свой, а на дороге не стой, — юркнул Гурин в траншею, прижался к стене. Взрыв! Ох ты, еле перетянул через бруствер, разорвался на нейтралке. Куда же они там смотрят? Так и по своим можно лупануть.

Постепенно артиллерия перенесла огонь в глубину немецкой обороны, Гурин передал по цепи команду: «Приготовиться к атаке!» — и стал ждать сигнала. Но сигнала почему-то не было. Уже и канонада стихла. Нет, вот еще грохнуло, и еще один певун понесся к немцам. И был он какой-то запоздалый, кто-то пустил его, наверное, просто так, чтобы не оставался в стволе, пустил далеко, даже разрыв от него затерялся в общем гуле. И затихло. А сигнала к атаке все еще не было. Что-то непонятное творилось…

Только слева и справа все еще продолжала работать наша артиллерия. Особенно слева — оттуда доносился обвальный грохот, словно рушились гигантские горы. Не выдержал, к Гурину прибежал Зайцев.

— Ну что? Хитрят! Я же говорил: хитрят. Вон где наступление — слышишь, грохочет! А тут… Разве это артналет? Так, для отвода глаз. — И вдруг он заорал: — Смотри, смотри — фрицы драпают! — Он сбил на затылок пилотку и выпустил длинную очередь по немецким траншеям.

Действительно, немцы выскакивали из окопов и во весь рост бежали к себе в тыл. Из наших траншей открылась беспорядочная стрельба, послышалось какое-то улюлюканье, шум, крики.

— Драпают, гады! — Зайцев бесился, терзал пилотку на голове. — Ну где же сигнал к атаке?

Гурин увидел немца с пулеметом на плече, дал по нему очередь. Тот бросил пулемет, но сам не упал, побежал, согнувшись и петляя между кустами.

И тут наконец шпокнуло справа, словно разорвался резиновый шарик, взвилась в небо, оставляя белый след, ракета, вверху распалась на три красных огонька.

— Вперед! В атаку! Ура!

Курсанты высыпали из траншеи, ринулись к немецким окопам. У проволочного заграждения замешкались: проходов настоящих не было, разорванная проволока цеплялась за обмундирование, рвала в клочья. Впопыхах Гурин наткнулся как раз на солдата, который висел на заграждении, увидел голый череп в каске, отпрянул в испуге назад, рванулся вправо и вскочил в спираль Бруно. Схватила она когтистыми лапами за брюки в нескольких местах, он нагнулся, чтобы отцепить себя, и зацепился локтем. Оглянулся — не он один барахтается в проволоке, бьют ребята по ней прикладами, пытаются вырваться.

— Вперед! Вперед! — донесся уже охрипший голос Максимова. — Шинели!.. Шинелями накрывайте проволоку! — Подбежал к Гурину. — Вася, что же ты?.. — и он протянул ему руку, поволок назад, как из топкого болота, отцепил потянувшуюся проволоку. — Смотри под ноги. Шинелью накрой, если что. Вперед! — закричал он и подался снова на правый фланг. Длинная планшетка путалась у него между ног, он отбрасывал ее левой рукой назад, а правой придерживал на груди автомат и кричал без устали: — Вперед!

Гурин огляделся, увидел рядом разрыв в заграждении, побежал через него, догнал Зайцева, пошли рядом, тяжело дыша, слова сказать не могут, только переглядываются. Торопятся, даже не замечают — то ли виноградником идут, то ли кусты какого-то лозняка хлещут ветками по лицу. Через немецкие траншеи перепрыгнули — и дальше, дальше, пока не стреляют. А немцы будто подслушали, начали минометный обстрел.

— Броском вперед! — скомандовал Гурин.

Зайцев подхватил команду, передал дальше.

И, не оглядываясь, сами рванулись что есть духу поближе к противнику — там спасение от минометного огня. А противник, похоже, быстрее их бежит — не видно его: то ли ушел далеко вперед, то ли засел и ждет в запасных окопах. Только зачем же ему было оставлять первые, так хорошо насиженные траншеи, зачем убегать, когда курсанты еще и голоса не подавали? Наверное, их прижали с флангов…

Минометный огонь быстро прекратился, и до самого берега курсантов уже никто ни разу не обстрелял. Но не успели они выскочить к воде, как с противоположного высокого берега ударили пулеметы. Батальон залег, курсанты стали зарываться в песок, прятаться за кусты.

— Почему остановились? Кто приказал окапываться? — голос командира роты Коваленкова на пределе, сам в ярости — никогда таким его не видели. — Форсировать немедленно!

— Не на чем, товарищ капитан.

— А ты, Гурин, думал, немцы тебе тут переправу приготовили? Где Максимов?

— На правом фланге…

— Где пулеметы? Почему пулеметы молчат? Сейчас же выдвинуть вперед пулеметы и заткнуть немцам глотку. И — переправляться немедленно! Вон немецкие блиндажи, разбирайте их, вяжите плоты, на бревнах вплавь! Испугались воды! Живо!

— Зайцев! — крикнул Гурин. — Слышал? Давай пулемет вперед, а остальных — разбирать блиндажи! — и сам от куста к кусту побежал во второе отделение, отдал такое же приказание, потом в третье. Но тут Максимов уже опередил его, кричал визгливо:

— Разлеглись, понимаете! Кто приказал? Бревна, тащите бревна!

Гурин побежал обратно. Многие уже барахтались в воде, крутили бревна, доски, направляли их впереди себя. Гурин свернул к блиндажу, рванул дверь — не поддалась, сбить ее нечем, схватился за бревно над дверью — тоже не поддалось. Досада взяла, заметался от одного блиндажа к другому, увидел внутри скамейку, вынес, бросил ее на воду, она плюхнулась на ребро и поплыла вниз по течению. Он догнал ее, перевернул, спрятал голову за торчащую ножку, толкнул вперед, поплыл. Ноги быстро отяжелели — в сапогах не очень поплывешь. Тогда он повесил автомат на развилку ножки — освободил правую руку и стал грести ею, как веслом. Дело пошло веселее, тем более, что немцы прекратили поливать их пулеметным огнем — то ли наши сбили их, то ли они затаились. Может, подпускают поближе?.. Нет, никакого подвоха не было, благополучно перебрались на другой берег и снова — вперед.

— Вперед! Не останавливаться!

Вдали сплошным облаком поднималась пыль-то немцы поспешно отступали.

По садам и виноградникам, по красивым зеленым холмам и долинам, с холма на холм, с холма на холм, полями, огородами, почти все время бегом, не давая себе ни минуты передышки, спешили наступающие вперед и вперед.

— Во драпанули! — кричал восторженно Зайцев. — Видать, здорово наши прижали их, — и он показывал на левый фланг, откуда, не переставая, докатывалась сплошная, из-за расстояния глухая канонада.

— Держи направление, — Гурин указал ему на часовню у развилки дороги, а сам побежал к Максимову — узнать, как дела во взводе. Ребята бежали трусцой — по запыленным лицам пот катился градом, но зубы и глаза сверкали весело, в глазах отвага и радость победы.

— Товарищ старший сержант! — окликнул его кто-то.

Гурин оглянулся, увидел Харламова.

— Харламыч? Жив?

— Жив! — тот поднял автомат, не останавливаясь.

«Как мальчишка, — усмехнулся про себя Гурин. — Нарочно ведь окликнул, чтобы показать, какой он храбрый».

— Ты зачем сюда? — закричал на Гурина Максимов.

Поравнявшись с лейтенантом, Гурин сказал:

— А так, повидаться… Новости узнать.

— Нашел место и время. Храбришься?

— Нет, серьезно… Потери большие?

— Точно не знаю. Пока один ранен из третьего отделения.

Запыхавшиеся, с придыханием, они на бегу кричали друг другу, словно глухие.

— Давай дуй на свое место. В Кишиневе встретимся, — приказал Максимов.

В Кишиневе батальон занял старые, из красного кирпича, военные казармы. Повалились кто где смог — усталые, запыленные, не раздеваясь. Однако утром Гурин встал сам, до общего подъема, принялся штопать брюки, разорванные на проволоке. Зашил кое-как, стянул края дыр — кальсоны не выглядывают, и ладно. «Похожу пока, потом обменяю у старшины», — успокоил он себя.

Тянуло в город — посмотреть, каков он. Вышел за ворота, посмотрел в одну-другую сторону — тихо, вдали на перекрестке редкие прохожие торопливо переходили улицу.

К нему подошел Зайцев, потом их догнал Харламов, и они пошли по тротуару. Зеленый, тихий город. Следующая улица была оживленнее, на углу стояла крестьянская фура, запряженная парой лошадей, на ней сидел молдаванин в жилетке, в белых штанах и в лохматой папахе. Увидев солдат, он весело поманил их к себе.

— Братэ, братэ, — приговаривал он и показывал на плетеные корзины, наполненные грушами.

— Что, продаешь? Почем?

— Сколько? Сколько?

— Дуэ, — он показал два пальца.

— За одну грушу два рубля? Ого!

— А может, за десяток?

— Дуэ, — повторял он и пинал ногой корзину.

— Всю корзину за два рубля? — удивился Харламов. — Да ты что! Давайте купим, ребята? Это же почти даром!

— А нести в чем?

Харламов снова обернулся к молдаванину:

— С корзиной сколько? — он потянул ее за ручку.

— Дуэ, — снова заладил тот свое.

— Давайте дадим ему три рубля…

Дали крестьянину трешку, он помог им ссадить на мостовую корзину с большими желтыми грушами, и они, довольные, потащили корзину в расположение.

У входа в казарму их остановил замполит. Нахмуря брови, спросил строго:

— Это что такое?

— Груши, товарищ майор. Купили. Вот за углом молдаванин торгует. Три рубля вместе с корзиной! — весело объяснял ему Харламов.

— Купили? — недоверчиво переспросил тот, взглянул на Гурина.

— Так точно, купили.

— Ну ладно. — Майор взял верхнюю грущу, понюхал. — Пахучие какие!

— Возьмите еще, товарищ майор.

— Хватит. Спасибо. Гурин, — остановил он Василия, — не забывай о нашей работе. Надо «боевые листки» во взводах выпустить.

— Хорошо, товарищ майор. — И он тут же побежал по взводам.

Командир разведвзвода лейтенант Исаев сидел перед девчачьим круглым зеркальцем, взбивал мыльную пену в алюминиевой чашечке — собирался бриться. Без фуражки, в белой майке-безрукавке, он был похож скорее на юного спортсмена, чем на военного.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — весело поздоровался с ним Гурин. — Где ваш комсорг? «Боевой листок» надо выпустить.

Исаев оглянулся, бросил недовольный взгляд на Гурина, сердито сказал:

— Нет комсорга. Убило Якова.

— Убило? Как убило?

— «Как убило»! — рассвирепел тот. — Ты что, не знаешь, как на войне убивают? Погиб Лазаренко.

— Погиб? Эх, вы…

— Что «эх, вы»? Что «эх, вы»? А что я мог сделать? — закричал он на Гурина.

Погиб… Как же так? Гурин никогда не допускал мысли, что Яша мог погибнуть… Таким нельзя погибать, такие должны жить, чтобы украшать землю… Погиб…

Гурин медленно поплелся в свой взвод.

 

Зеленые холмы Молдавии

осыльный нашел Гурина во втором взводе, у Долматова. Это был высокий и с такой большущей головой лейтенант, что в армии не нашлось по его размеру фуражки, и поэтому он носил головной убор, специально сшитый для него батальонным портным. Самодельная фуражка была мало похожа на военную, за исключением материала и цвета; она скорее смахивала на те головные уборы, какие обычно носили райпотребсоюзовские заготовители. Долматов, правда, сделал все, чтобы придать ей военный вид: стальной проволокой взбодрил тулью, над матерчатым козырьком прицепил звездочку, но все равно она больше походила на своих гражданских сестер и потому делала лейтенанта немножко смешным.

В этом взводе Гурину нужен был Шаповалов, но, наученный горьким опытом у Исаева, он уже не сразу спрашивал о нем. Сначала прощупал настроение комвзвода, спросил, как вели себя на передовой комсомольцы…

— А шо комсомольцы! — загремел Долматов. — Я тебе скажу, шо они вели себя не хуже беспартийных, — и засмеялся, довольный остротой.

— Шаповалов… на месте?

— Зачем он тебе? Уже прилетел — неймется вам. Наверное, Кирьянов погнал? — Услышав посыльного, лейтенант обрадовался. — Иди! Потом придешь, пусть ребята отдохнут.

— «Боевой листок» надо выпустить. Скажите ему, пожалуйста.

— Скажу.

Сутулясь и подергивая правым плечом, майор Дорошенко ходил по комнате и что-то диктовал Кузьмину. Одна рука у комбата была засунута за ремень, другой он крепко держался за портупею. Широкие и подвижные крылья носа его ходили ходуном — наверное, майор чем-то был расстроен. На гуринское «Разрешите?» он кивнул и вытащил руку из-за ремня.

— Тебе задание, Гурин, — сказал он, глядя на Гурина в упор. — Поедешь на Прут, в штаб дивизии, и заберешь там нашего связного старшего сержанта Хованского. Запиши название населенного пункта. Возвратиться должны не позднее завтрашнего дня. Кузьмин, выдайте ему командировочное удостоверение.

Наголо остриженный, как новобранец, старший сержант Кузьмин подал Гурину заготовленное удостоверение и шепелявя сказал:

— У старшины получите сухой паек на двое суток.

— Хорошо. — Гурин обернулся к майору: — Разрешите идти?

— Возьми вот карту, чтобы не заблудился, — майор подал ему со стола километровку. — Да смотри не потеряй: секретная. Вернешься — сдашь. Иди.

Гурин козырнул, крутнулся через левое плечо и побежал во взвод.

— Ухожу, — сказал он Максимову.

— Далеко?

— За Хованским.

— Что, у них больше некого послать? — возмутился Максимов. — Хованский даже не из нашего взвода.

— Приказ.

— Прика-аз, — протянул он. — А сам, наверное, рад без памяти — побыть одному, вольным казаком?

— Как-то еще не успел об этом подумать.

— Когда вернешься?

— Приказано — завтра.

Быстро собрав вещи — полевую сумку на плечо, шинель на руку, автомат за спину, вещмешок схватил рукой за «горло», — подался Гурин к старшине Богаткину. Не прошло и получаса, как он уже стоял на большаке у развилки дорог рядом с симпатичным ефрейтором — регулировщицей Люсей. Имя ее он узнал от проезжающих шоферов, которые приветствовали ее, как старую знакомую. Она же вела себя со всеми строго, неприступно, ловко жонглируя флажками. Лишь изредка кое-кому улыбалась в ответ или грозила флажком.

— Люся, помогите мне, пожалуйста… Очень срочно нужно…

— Еще новости! — кинула она на Гурина мимолетный взгляд и хлопнула детскими ресничками. — А кому это, интересно, на войне не срочно?

— Да нет, правда! Вот мои документы. Срочное задание получил.

— Чудак! — крутнула она головой.

Гурин умолк, обиженный, а машины проносились мимо, и наверняка из них многие шли в его направлении. Он уже хотел самовольно вцепиться в борт любого грузовика, когда она наконец остановила «студебеккер».

— Куда едешь, герой?

Из кабины выглянула улыбчивая мордашка мальчишки в пилотке, лихо сбитой на ухо.

— Военная тайна! — и он подмигнул ей нахально.

— А точнее?

— Бабаешты, Сатанешты и так далее, — не унимался тот.

— Сам ты Сатанешты, — не выдержала, улыбнулась этому нахаленку регулировщица. — Довези вот… генерала. Садись, — она махнула Гурину флажком. — Уж больно серьезен.

— Дак… — он попытался было оправдаться, но Люся не дала ему и слова сказать.

— Дык, дык, — передразнила она. — Давай, герой, трогай, не задерживай движение!

— А может, мне не туда, — прокричал шофер, выжимая сцепление. Набрал скорость, включил прямую передачу, поправил пилотку, хмыкнул: — Строгая девчонка… А симпатичная, правда? Эх, встретилась бы она мне, когда я полковника возил! На легковушке! Люблю симпатюшек! Прямо сам не свой, как увижу. Из-за них и полковник меня прогнал. Теперь вот на этом драндулете, — он ударил ладонями по баранке.

— Машина-то хорошая.

— А я и не хаю. Хорошая. Тянет, как черт. Американцы, они, брат, насчет автомашин мастаки, тут ничего не скажешь. Вояки только они, видать, слабые, боятся фрицев. Больше бомбежками отделываются. А бомбежка что? Это, я тебе скажу, одна разруха да для гражданского населения переполох. Против солдата должен идти солдат, а их солдат, видать слаб в коленках.

Навстречу машине колонна за колонной тянулись пленные немцы. Шли они медленно, будто на похоронах, запыленные и понурые, на многих белели повязки — перевязаны были руки, головы. Встретилась колонна румынских солдат — эти шли бодрее, с любопытством поглядывали на встречные машины.

— Отвоевались, голубчики, — кивнул на них шофер. — Слыхал — Румыния? Хенде хох! Антонеску побоку и уже объявили войну Германии. А? Здорово?

— ОБС? Или точно знаешь? — не поверил Гурин этой новости: уж слишком серьезной она показалась ему.

— Чудак человек! «ОБС». Сам своими ушами слышал: офицеры на станции говорили — они радио слушали. Не веришь? Да наши ж уже, наверное, в Бухаресте. Как сказали: «Наши на Прут, а немец на Серет» — так точно и вышло. — Шофер захохотал. — Вот славяне, придумают же. А у них действительно есть такая река, сам на карте видел. Чудаки. Мамалыгу вместо хлеба едят. И наши молдаване мамалыгу любят. Я пробовал — как каша кукурузная. Слушай, а зачем они на каждом шагу вот эти страсти-мордасти расставили? На перекрестках, на развилках — везде кресты с распятым Христом. Да еще разрисованные, кровь как настоящая. Прямо жутко ехать, особенно ночью. Вот сразу видно: забитый религией народ. Они ж мало побыли при советской власти. Верно? Что с них спрашивать.

Водитель попался говорун, всю дорогу будто радио было включено. Не заметил Гурин, как и отмахали около сотни километров.

— Останови, друг, я, кажется, уже приехал.

Шофер свернул машину на обочину, тормознул лихо — даже сам чуть не влип лбом в ветровое стекло.

— Спасибо, веселый ты парень, — сказал шоферу Гурин.

— Бывай! Слушай… Ты будешь обратно возвращаться? Передай Люсе, скажи: «Володька, мол, в тебя влюблен по уши!» Это меня зовут Володька. Намекни ей, пусть подумает, а я как-нибудь к ней подкачу. А? Намекнешь?

— Намекну, — пообещал Гурин и, закинув шинель на плечо, пошагал вдоль села, высматривая, у кого бы понадежней расспросить о расположении штаба. Но вскоре Гурин и сам увидел, где он размещается, — по суетне возле дома, по часовым, по проводам любой мог догадаться об этом. И Хованского быстро нашел — тут же, в комнате связных.

— Ты как тут оказался? — удивился Хованский.

— По твою душу приехал. Не могу, брат, без тебя! И весь батальон жить без тебя не может.

Хованский зарделся, как девочка, оглянулся на других связных:

— Это Вася Гурин, мой дружок, он все время надо мной подтрунивает. — И опять Гурину: — Нет, серьезно, куда ты направляешься?

— Не верит! На, читай предписание, — и он достал ему бумагу. — Ну? Убедился? А то «подтрунивает». Когда это я над тобой подтрунивал? Вот документ. Собирайся. Быстро! — скомандовал Гурин.

— Ну подожди, я же должен доложить здешнему начальству.

— Конечно. Пойдем вместе.

Дежурный офицер — старший лейтенант — выслушал их, что-то подумал, потом сходил в другую комнату, вышел оттуда, спросил у Хованского:

— Продаттестат у тебя на руках?

— Так точно! — вытянулся Хованский.

«О, тут, видать, дисциплина почище, чем у нас в учебном!» — подумал Гурин и подобрался на всякий случай.

— Когда собираетесь уходить?

Хованский оглянулся на Гурина.

— Да… — почему-то замялся Василий. — Комбат приказал как можно быстрее. Не позднее завтрашнего вечера должны быть в батальоне. Так что, я думаю…

— Не советую вам пускаться в дорогу на ночь глядя, — перебил его старший лейтенант. — Переночуйте, а утром пораньше тронетесь.

— Хорошо, — сказал Гурин, а Хованский снова вытянулся и отчеканил:

— Слушаюсь!

— Идите.

Они возвратились в дежурку, Гурин бросил на место Хованского вещмешок, сказал раздумчиво:

— Вообще-то солнце еще высоко…

— Ну пойдем!

— Но раз старший лейтенант нам посоветовал, значит, что-то знает?

— Конечно, — подтвердил Хованский. — Ночуем здесь.

Откровенно говоря, Гурина очень подмывало вернуться в батальон сегодня. Уж больно хорошо он добрался до штаба. Если бы так повезло и на обратном пути — определенно удивил бы и обрадовал комбата. Подводить же его не хотелось — он, видать, доверял Гурину, а за того, кто ему доверяет, Гурин готов в огонь и в воду, готов расшибиться в лепешку.

Гурин достал из вещмешка тушенку, хлеб.

— Подожди с тушенкой, — остановил его Хованский. — Пригодится еще. Тут кухня есть, где нас кормят. Сбегаю. — Он взял оба котелка, побежал. Принес в одном суп, в другом кашу.

— Ну-ка, чем вас тут кормят, при высоком штабе? — пропел Гурин, доставая ложку.

— Думаешь, чем-нибудь особенным? Пища у нас одна, только и разницы, что в двух котелках: в одном пожиже, в другом погуще, — Хованский засмеялся. — А можно смешать все вместе, и будет густой суп или жидкая каша. Как пожелаешь?

— Пусть будет так, как есть: обед из двух блюд! — сказал Гурин.

Так, болтая, Они быстро опустошили оба котелка и повалились на соломенную постель.

— Коля, ты тут ближе к начальству, какие новости? — спросил Гурин у Хованского. — Мне попутный шофер что-то трепался про Румынию…

— А ты разве не слышал? Все, Румыния вышла из войны и более того — объявила войну Германии.

— Так это же скоро и войне конец? — обрадовался. Гурин. — Там болгары — это народ славянский, они тем более не станут с нами, воевать. Осталась Венгрия… Еще немножко поднажать — и капут? А, Коля?

— Да по теории вроде так, — сказал тот неопределенно.

— А на практике?

— Практика иногда с теорией не сходится.

— Осторожный ты.

— При чем тут осторожность? По теории — разве мы думали, что будет такая война? Мы же думали, что рабочий класс в Германии, да и в любой другой стране, если на нас нападут, сразу поднимет восстание. Думали так? Думали. Теория. А на практике? Что же это, многомиллионная армия — это всё капиталисты? Там те же рабочие и крестьяне.

— Запуганные…

— Запуганные! Запуганные так не воюют, а тем более так не зверствуют.

— Одураченные.

— Ага! Темный, безграмотный народ, только из джунглей, племя ам-ам!

— Так что, теперь всех поголовно?..

— Была бы моя воля!.. А ты что, готов уже простить? — сверкнул на Гурина блестящими глазами Хованский.

— Да ну что ты!..

— Смотри, разбушевался наш Голландский, — проговорил кто-то из дальнего угла.

— Правильные слова говорит, — отозвался другой. — Если только меня убьют раньше времени, а так, жив буду, дорвусь до этой Германии — я им покажу, я им все припомню: и хату спаленную, и мать расстрелянную, и сестру, замученную.

— Да, вреда много они натворили… — раздумчиво сказал пожилой солдат.

Поговорили, успокоились, стали — засыпать. Гурину спать не хотелось, он шепнул Хованскому:

— Откуда они узнали, что мы тебя в батальоне прозвали Голландским?

— Прозвали! Тоже мне — остряки! Я случая не помню, где бы я назвал свою фамилию, а мне тут же не ответили: Голландский. Как пароль и отклик. Потому что сверху лежит и грамотеи все. Если бы вы знали родную историю, так прозвали бы, по крайней мере, князем, что ли…

— Почему это?

— А потому. Хованщина. Слышал такое?

— Слышал. Вроде опера есть такая?

— Опера. Князь Хованский восстание поднял против царя.

— Против какого?

— Не помню… Забыл уже.

— Этот князь твой родственник?

— Ага. Дядя. Спи.

Утром Гурин проснулся раньше всех. Косые лучи яркого солнца разрезали комнату от окон до пола, и от этих лучей вдруг сделалось радостно и легко на душе, будто он дома, проснулся, а там мать уже что-то готовит на завтрак. А рядом с ним, подложив под щеку ладошки, спит белоголовый братишка Алешка… Нет, нос не Алешкин: у того курносый, пуговкой, а у этого большой, с загогулиной.

— Князь, — улыбнулся Гурин, глядя на Хованского. И тут ему вспомнилось, как однажды учительница Анна Дмитриевна по какому-то поводу сообщила, что лакей Сен-Симона будил по утрам философа такими словами: «Вставайте, граф, вас ждут великие дела». Смешно! Философ, а чудак. И потому запомнилось.

Он тронул Хованского за плечо, тот сразу лупнул глазами, уставился вопросительно: зачем разбудил?

— Вставайте, князь, вас ждут великие дела, — сказал ему Гурин.

Улыбнулся Хованский, понравилось. Встал. Быстро собрались, не стали и завтракать, тронулись в путь.

Утро было чудесным. Августовское солнце щедро поливало теплом и светом зеленые холмы Молдавии, ее сады, виноградники. Стояла тишина, в воздухе пахло пылью, яблоками и вином. Мир и тишина вокруг, ни выстрелов, ни грохота.

Гурин сошел с дороги, встал на холм — посмотреть хоть издали на Прут — какой он. Внизу расстилался огромный бархатисто-блестящий зеленый луг, ровный и чистый, будто ковер, а за ним река — широкая и спокойная. На той стороне виден крестьянский дом, крытый камышом, почерневшим от времени. Гурин бросил взгляд как можно дальше, впился глазами в горизонт — ведь это была уже Румыния, заграница, и ему хотелось увидеть ее, эту заграницу, какая она, что в ней особенного. Но ничего особенного он так и не увидел. Дом был такой же, каких он сотни уже видел здесь, в Молдавии.

Тихо и на той стороне, ни души. Гурин прощупал глазами сад, виноградник, кусты лозняка у берега, заросли камыша. И вдруг на мыске у самой воды увидел человека. В лохматой бараньей шапке, в жилетке, в белых штанах, он стоял и смотрел задумчиво на воду. «Румын», — обрадовался Гурин, что увидел живого мирного румына на румынской территории. Обрадовался и тут же разочаровался: ведь он ничем не отличается от молдаванина, у которого они покупали груши в Кишиневе.

Стоит и не может глаз оторвать от этого румына, будто сделал он для себя какое-то грустное открытие: граница, условная линия, искусственная, а разделяет людей наглухо. У нас, тут вот, была советская власть, а там, всего несколько шагов, — там был фашизм, свирепствовала сигуранца; у нас, здесь, люди, справляя праздники, несли красные знамена, а там за них казнили. Два берега одной реки, а по существу два мира. А смотреть отсюда — никакой разницы: румын похож на молдаванина, а молдаванин похож на закарпатца, а закарпатец на волынянина…

— Ну, ты что? Реки не видел? — подошел Хованский.

— Так ведь река-то не простая. Там же уже заграница? — спросил Гурин.

— Румыния.

— И румын вон стоит?

— Румын.

— Вот я и смотрю…

— Ну и что?

— Да ничего… Просто интересно…

Гурин посмотрел вправо — зеленый луг масляно блестел до самого изгиба реки, и там он, похоже, сужался и сходил на нет; налево, наоборот, расширялся и тянулся до горизонта. И тут он вдруг увидел на этом лугу вдали необычную свалку. Там валялись горелые машины, искореженные пушки, брички торчали вверх колесами, поваленные и раскуроченные какие-то старинные тачанки и фаэтоны, всюду белели клочья бумаги, какие-то тряпки, бродили лошади.

Гурин невольно повернулся и пошел гребнем холма к этой свалке.

— Что это, Коля?

— Так это же здесь добивали окруженную группировку, — сказал тот.

Прут в этом месте до краев был набит машинами, вода журчала, обтекая торчащие колеса, кабины, выплескивалась от тесноты на луг, а по выступающим из воды машинам и повозкам свободно можно было перейти на другую сторону.

Спустившись вниз, Гурин бродил между повозок, шуршал ногами в бумажном ворохе, будто листьями в осеннем лесу. Поддел носком сапога — вывернулась наверх целенькая, запечатанная аккуратно пачка бумаги. Поднял, посмотрел — чистая, белая и гладкая, как стекло, писчая бумага. Вот это находка! Сунул ее быстренько в полевую сумку, стал откапывать еще. А там ее — наверное, склад целый везли. Вторая пачка еле влезла в сумку, он с трудом застегнул ремешок. Снял вещмешок и стал запихивать туда остальные.

— Куда ты столько набираешь? — удивился Хованский.

— Так бумага же, Коля! Да какая хорошая. Посмотри!

— Одной пачки хватит на всю жизнь письма писать. А ты?

А у Гурина жадность на бумагу. С детства. В школе им же всегда тетрадей не хватало, свободного листка чистой бумаги в доме никогда не было. Рисовал на газетах. А тут такое добро пропадает. Не удержался, взял пятую пачку под мышку, понес.

— Стихи будешь писать? — подмигнул Хованский. — На такой бумажке только стихи! Или письма любимой девушке.

Возле другой машины валялись шерстяные новые одеяла. Гурин поднял одно, показал Хованскому:

— Ну, смотри, какое добро пропадает! Маме б такое хоть одно. Вот бы радости было! А тут… — Он бросил одеяло, переступил через него и пошел дальше.

Невдалеке паслась красивая белая лошадь, седло на ней висело на боку, повод тащился по траве. Из любопытства он протянул руку и стал подходить к лошади, говоря ей разные ласковые слова, какие обычно говорят животным в таких случаях. Лошадь не испугалась, подняла голову, посмотрела на него большим глазом.

— Кося, кося, — говорил Гурин, подходя к ней. — Красавица лошадка, — он погладил ее по шее, взял за поводок, оглянулся на Хованского.

— Ну и что? — спросил тот. — «Вот бы такую да домой, да пахать бы на ней», — поддразнил он Гурина. — Так, что ли?

— Смейся, дурачок, смейся, а у меня идея! Мы же ведь можем тут обзавестись собственным транспортом и въехать в Кишинев на белом коне! А? А ведь ехать — не идти?

— Это идея! — воскликнул Хованский и оглянулся на пасшихся вдали лошадей. — Подожди, — и он побежал.

Пока Гурин поправлял на своей лошади седло, пыхтя водворял его на место, Хованский привел черного красавца, держа в одной руке поводок, а в другой седло.

— Ну как? По-моему, мой черный не хуже твоего белого?

— Не хуже, — похвалил его выбор Гурин. — Слушай, давай на седло подстелем одеяла — мягче будет ехать.

— Не можешь расстаться с добром?

— А тебе что, тяжело? Не на себе же нести, а сидеть будет мягче.

— Вообще-то конечно, — согласился Хованский, и они разложили на седлах по одеялу.

Бумажную пачку, чтобы не мешала, Гурин приторочил к седлу веревкой.

— Ну что, поехали?

— Поехали!

Гурин вцепился обеими руками в луки, сунул ногу в стремя и навалился грудью на седло, закидывая правую ногу на спину высоченной лошади. Но, вместо того чтобы очутиться у нее на спине, он неожиданно оказался у нее под животом. Одеяло упало на него, а седло снова съехало на бок. Лошадь переступила с ноги на ногу, насторожилась. А Хованский заливался захлебывающимся хохотом, глядя на незадачливого кавалериста.

Сконфуженный, Гурин снова водворил седло на место, положил на него одеяло, подошел к бричке и с нее залез на лошадь.

Хованский смеялся, но Гурин не обращал на него внимания, дернул повод и слегка ткнул каблуками лошадь в бока:

— Но!

Лошадь пошла. Гурин «пришпорил» ее сильнее, она перешла на рысь, и он почувствовал, что вот-вот упадет с нее.

— Пр-р-р! — закричал он, натягивая повод.

Нелегкое дело, оказывается, ехать верхом на лошади!

Хованский потешался над ним, как только мог. Он-то с Кубани, имел дело с лошадями, ездил на них даже без седла. Гурин же впервые залез на нее. Думал — так просто все это: сел да поехал. Оказалось совсем наоборот.

— Да не сиди ты, как баба на возу на мешке, — не выдержал Хованский и стал учить его. — И не дергай беспрерывно, ты же ее задергаешь. Лошадь умная, с полуслова тебя поймет. Шенкелями работай.

— А где их взять? Если бы они были, нацепил бы… Ты разве нашел себе?

Опять захохотал Хованский: шенкеля — это, оказывается, совсем не то, что шпоры, как думал Гурин, это икры ног.

Но ничего, постепенно он все-таки освоился. Выехали на холм, остановились на короткое совещание.

— Ну что, Коля, двинем напрямую, по азимуту? — предложил Гурин.

— Ворона прямо летала — редко дома бывала.

— Так то же ворона! — Гурин достал карту, сориентировался, прочитал вслух населенные пункты. — Запомнил? Поехали!

С холма в долину, из долины на холм, садами, виноградниками, лесными дорогами ехали они неторопливым шагом. Лишь кое-где пробегались рысью для забавы, для постижения кавалерийского искусства.

И вот прямо перед ними в низине показалось село, окаймленное садами. Гурин решил спуститься в него, чтобы уточнить маршрут и попить воды. Хованский не возражал.

Миновав на развилке дороги распятие Христа и держась теневой стороны — солнце уже изрядно напекло им лбы, — гуськом, не торопясь, разглядывая необычные для них постройки, всадники въехали в село — тихое и безлюдное. Но не успели они поравняться с первым домом, как из ворот выбежали мальчишки и радостными криками стали приветствовать приехавших. Они бежали рядом, опережали, подпрыгивали, а те, которые посмелее, трогали руками лошадей, гладили их, словно увидели диковинку. Вслед за ребятами из домов выбегали женщины, на ходу завязывая белые платочки и охорашиваясь, и тоже смотрели на солдат удивленно и радостно. У сельской площади их остановил распростертыми руками седой, в белой холщовой рубахе навыпуск, старик и поприветствовал по-русски:

— Здравствуйте, товарищи!

— Здравствуй, папаша!

— Добро пожаловать! — старику явно нравилось произносить русские слова.

Конники спешились, пожали ему старческие руки, а он вдруг растрогался, заплакал и стал обнимать гостей, как родных.

— Наконец-то!.. Наконец-то! Дождались…

— Откуда русский язык знаете? — спросил Гурин у старика.

— О! — махнул он рукой. — Я в русской армии служил! Давно это было, еще до той войны. — Он потрогал погон у Гурина на плече, спросил: — Офицер?

— Сержант, — сказал Василий и уточнил: — Старший сержант.

— А… — сказал старик, прикидывая что-то про себя.

— Унтер-офицер, — пояснил ему Хованский.

— А! — Он посмотрел внимательней на погоны, проговорил: — Так, так…

Пока целовались, разговаривали, вокруг собралась толпа. Старики, дети, мужчины, женщины смотрели на приехавших, улыбались. А из дальних концов села все бежали и бежали любопытные.

— Зайдите в дом, отдохните, покушайте, — пригласил их старик, указывая на ворота.

— Некогда нам, папаша, торопимся. Нам бы водички попить.

— Это можно, — и он крикнул через головы толпы что-то по-молдавански, там метнулась во двор молодица и вскоре вернулась с кувшином и двумя кружками. Гурин и Хованский взяли кружки, подставили под горлышко кувшина. Смущаясь, молодица налила им в кружки темно-красной, похожей на компот жидкости. Гурин так и думал, что молодица принесла им компота. И только когда отпил немного, понял, что это что-то не то. По запаху догадался.

— Это вино, папаша?

— Да, — кивнул тот довольный.

— Хорошее, — похвалил Хованский. — И главное, холодненькое.

— Пьяные будем? — сказал Гурин.

— Нет, — засмеялся старик. — Это молодое вино.

— Виноградный сок, — добавил Хованский. Как житель юга, он считал себя знатоком в этом деле. И снова подставил кружку под горлышко кувшина.

— Сок, сок, — подтвердил старик.

Гурин допил свою кружку не сразу. В груди приятно запекло, настроение сделалось благодушным, хотелось всех обнять, приласкать.

Позади них вдруг ударил бубен, заиграла скрипка и полилась задорная молдовеняска. Оглянулся Гурин, а там уже образовался большой круг. Положив друг другу руки на плечи, с притопами, с выкриками, самозабвенно неслись в танце селяне.

Музыканты — сухощавый старик со скрипкой и молодой паренек в национальной жилетке с бубном — играли серьезно, ни на кого не глядя. Старик даже глаза закрыл и изгибался в такт музыке, скрипка его пела голосисто и разборчиво.

Танцующие стали приглашать в круг и гостей — кивали, манили руками, и по глазам было видно, что им искренне хотелось, чтобы солдаты приняли участие в танце. Хованский не выдержал, передал Гурину повод.

— Пойду?

— Иди, ты должен суметь — артист ведь.

Не прекращая танца, две молодицы разорвали коло, положили Хованскому руки на плечи — и понесся солдат по кругу. Селяне в постолах, а он в сапогах — тяжело ему, но Хованский быстро приловчился к общему ритму, топает в такт со всеми, пыхает пыль из-под сапог. Оглянулся, довольный, на Гурина, крикнул:

— Пойдем!

— Пойдем! — подхватили молдаване, потащили и Гурина в круг.

Передал Василий кому-то поводья, вскинул руки на плечи двум чернявеньким молдаванкам, они обхватили его шею, и он сначала невпопад, потом лучше, лучше, осмелел и пошел — топ-топ под барабан, зырк-зырк под скрипочку на молодиц. Они улыбаются, подмигивают — задорят.

Веселый, какой-то огневой танец! И нет ему конца.

Гурин первый сдался, потом Хованский — отошли в сторонку, вытираются платками, а народ хлопает им, радуется. Танец же не прекращается, музыканты неутомимы.

Подошел старик, пригласил:

— Просим вас…

Народ расступился, и гости оказались перед столиком, накрытым чистой вышитой скатеркой. На нем в тарелках разложены брынза, мясо, мамалыга, две вилки, кувшин и кружки, наполненные вином.

— О, ну зачем? — Гурин оглянулся на Хованского.

Тот только руками развел.

Есть им совсем не хочется, они перед селом опорожнили банку тушенки. Знали бы такое дело… Пить охота.

— Пожалуйста, пожалуйста, — хлопотал старик.

Делать нечего, обижать хозяев нельзя — едят брынзу, похваливают. Она и впрямь хороша — солененькая. Запивают холодным вином.

— А ведь нам пора, Коля? — сказал Гурин.

— Да, пора, — встрепенулся тот.

— Если бы у нас был в запасе хотя бы денечек!

— Не говори!

Наконец они стали прощаться с гостеприимными молдаванами: ближним пожимают руки, дальним машут приветливо. Старик указал им направление на Кишинев, и они под эскортом голопятой мальчишеской гвардии покинули село.

На душе у Гурина было легко и торжественно, и он запел:

Мы красные кавалеристы, И про нас Былинники речистые Ведут рассказ, Про то, как в ночи ясные, Про то, как в дни ненастные Ведем бои!..

— Хорошо ехать в тыл… — проговорил Хованский с упреком, и веселость с Гурина будто ветром сдуло, вина вдруг сдавила сердце: сколько ребят полегло, чтобы кому-то другому светило солнце, пели перепела, пахли яблоки, женщины угощали вином, целовали и благодарили за освобождение… «Они полегли, а мы пожинаем плоды победы. Несправедливо?..»

— А ты знаешь, Яша Лазаренко погиб…

— Не может быть! — вскрикнул Хованский.

— Погиб…

— Как? Где?

— На переправе.

— Ай-ай… Какой парень был! — И заключил с горечью: — Эх, вы…

Долго ехали молча.

Завидев на горизонте село, Хованский кивнул:

— Заедем, попьем? Жажда мучает…

— Попьем! — неожиданно согласился Гурин. Они дернули поводья и поторопили лошадей в сторону села.

Их встретила пожилая темноглазая женщина. И, как ожидали, вместо воды подала вина. Пока они пили, женщина смотрела на них ласково и грустно. И было в ее образе что-то похожее на мать Гурина — такие же запавшие в темные ямки глаза, такая же грусть в них.

— Мама, — сказал Гурин.

— Мама, — кивнула она.

Гурин поднялся в седле и, вытащив из-под себя одеяло, протянул ей.

— Возьми, мама…

Женщина стала отказываться, отмахивалась руками — не надо, мол, зачем, но он настаивал, и она взяла, благодарно закивала головой.

Хованский тоже выпростал свое:

— Прими и от меня, мама.

У женщины выступили слезы, она что-то говорила, говорила, налила им еще вина и, когда они уехали, долго смотрела им вслед, и впрямь как мать родная.

В батальон они приехали рано — часа в три дня. У ворот казармы остановились, хотели посоветоваться, когда пойдут докладывать о прибытии, потому что молодое вино явно давало себя знать. И — куда девать лошадей? — они ведь им были больше не нужны. Не ехать же на них в расположение? И вдруг, как нарочно, из решетчатой калитки вышли оба майора — комбат и замполит.

— О, ты смотри: кавалеристы! — обрадованно захрипел майор Кирьянов, заулыбался и схватил за уздечку гуринского коня. — Какой красавец!

Не слезая с лошади, Гурин вскинул руку к пилотке, попытался доложить комбату:

— Товарищ гвардии майор, ваше задание…

Тот махнул ему рукой — ладно, мол, вижу и так, без доклада, а сам уже гладил по щекам вороного коня Хованского.

— Где вы таких взяли?

— Возле Прута поймали. Сколько там барахла разного! — Язык у Гурина заплетался, но майоры этого не замечали, они любовались лошадьми.

— Ладно, ладно, слезай, хватит тебе, — хлопал Гурина по сапогу Кирьянов.

Он стал слезать с лошади, стараясь делать это осторожно, чтобы они ничего не заметили. Но, встав на землю, вдруг качнулся и чуть не упал, хорошо — вовремя уцепился рукой за стремя. Майор Дорошенко оглянулся и, удивленно улыбаясь, будто увидел ребенка за недетским занятием, сказал:

— Да вы что, пьяны?..

— Н-нет, товарищ майор… Просто мы ехали, Жарко… Пить попросим, а нам дают вина. Холодненького, из погреба. Говорят: «Молодое вино, сок». Просишь воды, а они…

Дорошенко покачал головой:

— Ладно. Идите спать. Вечером снимаемся. Чтобы были как стеклышки!

— Слушаюсь! — козырнул Гурин и опять качнулся. — Фу-ты, проклятое вино!..

— Р-разрешите идти? — Чтобы показать свою трезвость, подал голос Хованский. Он держался изо всех сил, а глаза его плавали, как в тумане.

— И чтобы вас никто не видел!.. — нахмурил брови замполит.

— Есть!.. — козырнул Хованский и тут же поправился: — Слушсь-сь…

Взяли друг друга под руки, чтобы не качаться, пошли в казармы.

Откуда ни возьмись старший лейтенант Шульгин бежит. Увидел лошадей — глаза загорелись.

— Откуда?

— Трофейные! — весело сказал Хованский.

— А чего ж вы только двух пригнали?

— Не догадались, — сказал Гурин.

— Эх вы, вахлаки… — огорчился он и махнул рукой. Лицо его исказилось такой гримасой, что казалось, вот-вот разревется. Надо было видеть, с какой завистью смотрел он, как майоры поглаживали лошадей. Если бы они знали такое дело, пригнали бы целый табун.

А вечером они уже были на пути к станции с названием особенно желанным для солдат — Затишье.

Человек пять, в том числе и Гурин с Хованским, во главе с лейтенантом Елагиным, от учебного батальона да по столько же от других были посланы вперед, на новое место дислокации, и назывались они теперь квартирьерами.

«Прощай, виноградная Молдавия, прощайте, зеленые холмы, по которым мы бегали, ползали, ездили, прощайте, гостеприимные молдаванки, поившие рас вином, и ты прощай, город Кишинев! Прощай и прости, пожалуйста, что теперь на вопрос: „Каков ты есть?“ — я буду отвечать: „Не знаю, не видел“… — мысленно прощался Гурин с землей, которая была к нему милостива. — В самом деле, я ведь тебя так и не увидел, Кишинев, хотя и освобождал тебя, и жил какое-то время в твоих стенах, а увидеть не довелось. Прости, друг, — война…»

 

Квартирьеры

ежит поезд, извивается змеей на поворотах. Постукивают на стыках колеса, покачиваются и скрипят вагоны. Где-то далеко впереди пыхтит паровоз, кутаясь временами в белое облако пара, перебрасывает длинный шлейф дыма то на левую, то на правую сторону состава, словно девушка пышную косу с плеча на плечо.

Бежит состав, валяются в теплушках на нарах беззаботные солдаты, пользуются случаем — отсыпаются.

Армию перебрасывают на другой фронт, но это едут пока только ее представители — квартирьеры: по несколько человек от частей и подразделений, а набралось на целый эшелон. На долгих остановках вдоль состава пробегает комендант эшелона, отдает какие-то распоряжения старшим вагонов.

Бежит поезд — и бегут ему навстречу поля и перелески, буераки и леса, проплывают мимо города и села, а вернее — развалины городов и пепелища, где были когда-то села. Вместо сел только печные трубы торчат. Палачи прошли по этой земле. Бандиты и палачи — даже эти слова кажутся слишком мягкими по сравнению с тем, что они натворили…

Поезд идет по рокадной дороге, по земле, где совсем недавно прошли бои, — всюду свежие следы войны.

Старшой от учебного батальона лейтенант Елагин — тот самый, который вел когда-то Гурина из госпиталя в батальон выздоравливающих, повис грудью на перекладине в двери вагона, смотрит на эти следы молча, задумчиво. Елагин сугубо штатский человек, военная форма на нем, длинном и сухощавом, висит как на вешалке, не прилегая: штаны отвисли пустым мятым мешком, складки на гимнастерке постоянно сбегаются в кучу на животе, а просторная пилотка так и не нашла своего места на его голове, крутится на ней, будто на полированном шаре: то сползет на лоб, то на затылок, то на левое ухо, то на правое, а то и вовсе окажется поперек головы. Честь отдавал он как-то по-своему, смешно: сначала вскинет локоть и уж только потом — кисть руки, и при этом все время почему-то пританцовывает, словно не может остановиться или не найдет ногам место. Выправка лейтенанта Елагина служила постоянным поводом для насмешек. Особенно издевался Исаев, который прозвал его пчеловодом. Почему пчеловодом — непонятно, но раз так назвал Исаев, значит, это смешно и остроумно. Елагин сначала сердился, а потом махнул рукой и не обращал внимания, относился ко всему как к должному и притом временному: война, мол, мало ли каких невзгод на людей она не насылает, на него же вот еще и такие неприятности…

Елагин молча смотрел на развалины и тихо покашливал, словно у него першило в горле. Гурин стоял рядом. Для него с детства не было большего удовольствия, чем смотреть из окна на ходу поезда. Даже на знакомые места. А тем более здесь: леса, реки, болота, отдаленные друг от друга хутора — для него, донецкого степняка, все это было в диковинку. А пепелища?.. Сколько их уже повидали на своем пути, а они не только не убывают, но с каждым километром их становится все больше и они все страшнее.

— Как вы думаете, заставят немцев после войны восстановить все это? — спросил Гурин у лейтенанта.

Елагин встрепенулся, но ответил не сразу — собирался с мыслями. Сначала распрямился, размял затекшие плечи, сказал не очень уверенно:

— Кто его знает, как оно будет, как постановят: это ведь будем решать не одни мы.

— А кто же еще? — удивился Гурин.

— Союзники тоже.

— А они при чем тут? За наши дела мы и будем судить. Им-то что! На их землю немцы даже и не ступали — что Англия, что Америка. Одну, правда, побомбили, а другая и выстрела не слыхала.

— Еще Франция есть… Другие страны — Польша, Югославия — они тоже сильно пострадали от немцев.

— Сравнили! Мы воюем и они! Наши потери и их!

— Сравнить нельзя, конечно, — согласился он. Помолчал, подумал немного, снова заговорил: — Ты вот говоришь: восстановить. А я думаю, дело даже не в этом…

— А в чем же? — нетерпеливо спросил он, с трудом подавляя иронию.

— Восстановить! Что восстановить? Как восстановить? — Голос его повысился до писклявого — так он был взволнован и так он старался внушить Гурину какую-то свою мысль, которую тот пока никак не улавливал. — Утраченное ведь не восстанавливается, — и он закрутил головой. — Новое появляется — да, а умершее — нет, не воскресает. И это относится не только к живой природе. Вот, скажем, стоял дом, и он мог бы еще долго стоять и служить людям. А его нет — сожгли, взорвали. Новый построят? Да. Но ведь это будет новый. Затратим силы, энергию, время — построим! Но у нас опять будет только один дом, а могло быть два, если бы был цел и прежний дом. С ним мы были бы богаче. Эта разруха заставит нас долго топтаться на месте — пока будем отстраиваться, раны залечивать. А могли бы ой как шагнуть вперед! И разрушения все эти творятся с умыслом, с да-альним прицелом: обескровить страну, опустошить, разорить, загнать нас в землянки, в пещеры, чтобы мы не могли выкарабкаться из этого десятилетиями, а может быть, и столетиями. Сделать нас нищими, отсталыми, а значит, и беспомощными настолько, чтобы можно было взять голыми руками. И странно: творят это люди, которые принадлежат к культурнейшей нации! Странно и страшно…

Гурин слушал Елагина и диву давался, как он здорово все это понимает, какой он, оказывается, умный человек! А они жили с ним рядом и только и видели на нем отвисшие брюки да неоправленную гимнастерку. Вот тебе и дремучий! Гурин смотрел в его голубые, как у ребенка, глаза, слушал, кивал, не перебивал: услышать такое Гурину было внове. До сих пор все это у Гурина как-то не выстраивалось в такую вот преднамеренную страшную стратегию противника, все это было для него в общем ряду деяний фашистов и объединялось одним словом «зверства». Елагин впервые как-то просто и ясно раскрыл ему смысл этих зверств и злодеяний.

Елагин помолчал, поиграл острыми скулами, проговорил, будто размышлял вслух:

— Заставить восстановить. Как? Пригнать их сюда под конвоем? Нет, такого не будет, это бессмыслица. Обложить их контрибуцией? Это дело непрочное: сразу ее не возьмешь, выплата же растянется на годы, да и толку-то. Больше для морального удовлетворения. Восстановить… — Он взглянул на Гурина. — А людей? Миллионы загубленных людей — кто восстановит? Их-то ни оживить, ни «восстановить», — Елагин нажал на последнем слове, давая понять, что он вкладывает в него особый смысл, но все же пояснил: — Численность населения с годами восстановится, но этих-то уже не будет. А сколько среди них полегло умных, талантливых, которые могли бы гораздо раньше двинуть дело вперед, чем это произойдет потом?..

— Товарищ лейтенант, кем вы были на гражданке? — спросил Гурин после некоторого колебания.

— Учителем, — сказал тот просто.

— Учителем? — удивился почему-то Гурин.

— Да. Преподавал историю в старших классах.

Учитель для Гурина всегда был вершиной, в его представлении он умнее, культурнее, более знающ, чем все другие люди — неучителя. Это преклонение перед учителем у него осталось еще со школьной скамьи. И вот он перед ним — учитель!

Чтобы как-то загладить свою вину перед Елагиным, хотя он никогда открыто и не подсмеивался над ним, и выказать ему свое расположение, Гурин не нашел ничего другого, как сообщить ему:

— А я только перед войной кончил десятилетку. У нас как раз выпускной вечер был, когда началась война…

— Да, — сказал Елагин. — Мальчишки со школьной скамьи пошли в окопы, вместо того чтобы идти в университеты… И многие полегли… И кто знает, сколько среди них полегло Менделеевых, Павловых, Пушкиных…

Наступила минута откровенности, Гурину захотелось сказать Елагину что-то согласное с его мыслями, и он брякнул:

— И я стихи сочиняю…

Сказал — и тут же почувствовал всю неуместность, бестактность такого признания. Уши его вспыхнули огнем, он не знал, куда деваться. «Хвастун проклятый!» — ругал себя Гурин.

— Знаю. Слышал, — сказал Елагин мягко и без иронии.

Гурин благодарно улыбнулся.

…А поезд бежит, бежит — днем и ночью, днем и ночью. Сделает небольшую передышку и поторапливается дальше. Вот уже по обеим сторонам дороги потянулись густые дремучие леса — партизанские места, а теперь здесь гуляют бандиты — бандеровцы, и по эшелону все чаще и чаще передают предупреждение: быть осторожными, не торчать в дверях вагонов — могут обстрелять. А Гурину интересно смотреть на лес — могучий, густой, таинственный, и он, свесив голову с верхней полки, смотрит и смотрит на бесконечную зеленую стену.

А еще ему нравится просто ехать. Как давно это было, когда он последний раз ехал в поезде! Ведь он с первого дня службы в армии ни одного километра не проехал ни в поезде, ни на машине, кроме того случая, когда их, раненых, везли в госпиталь. А второй раз даже в госпиталь шли пешком. Пешком и пешком. И в жару и в холод, в сушь и в непогоду пешком и пешком! Сколько грязи вымесили его сапоги, сколько пыли вылетело из-под его подошв — не сосчитать, не измерить. И вдруг — он едет на поезде! Это как после долгих ненастных дней и ночей вдруг — теплое ясное солнечное утро…

Но все на свете кончается, кончалось и это путешествие. На до отказа забитой поездами станции Ковель где-то все-таки отыскалось место и новому составу. Втянули его медленно на товарную станцию, покачали по многочисленным стрелкам и наконец остановили.

— Выгружайсь!

Попрыгали солдаты на землю, захромали, заохали — ноги затекли от долгой дороги. Шутят:

— Как ни хорошо ехать, а идти все-таки лучше. Свои родные не подведут!

Постепенно размялись, привели себя в порядок: мятые шинели отряхнули от соломы, ремнями затянулись, вещмешки — за спину, — автоматы — на плечо и пошагали строем через весь город. Где-то на самой окраине их разместили по квартирам. Пятеро из учебного батальона заняли небольшой домик, вытеснив хозяев из горницы в другие комнаты. Хозяев, правда, было немного — всего две женщины: одна старуха, другая — помоложе, ее сноха, но тоже уже немолодая. Такой, по крайней мере, она казалась Гурину. Встретили женщины квартирантов не очень радостно. Похоже, им уже изрядно надоели постояльцы. Однако холодность хозяек быстро растаяла, и отношения между ними и солдатами установились самые дружественные, женщины предлагали гостям свои услуги: не надо ли им постирать белье или приготовить обед. Но деликатный Елагин от всего отказывался и просил прощения за то, что они стеснили их. Это женщин окончательно расположило к постояльцам, они приготовили хороший ужин и устроили общее застолье. Гости выставили на стол свой хлеб, консервы и сахар — продукты, которые гражданскому населению перепадали в скудных дозах по карточкам.

Разговаривали женщины с ними охотно, но как-то странно. Например, в ответ на вопрос лейтенанта, где их мужчины, старшая сказала:

— Старый вмэр, а сына мого, вот чоловика Ирэны, ваши забралы.

Гости насторожились: «Как — наши забрали? За что?»

— Забрали? Куда? За что? — спросил лейтенант.

— До Красной Армии служить. На фронт погнали.

Постояльцы переглянулись. Что за речи: «Ваши забрали… Погнали…» Младшая заметила замешательство, поняла, в чем дело, поспешила загладить неловкость:

— Вы не сердитесь: мама ще не привыкла, по-старому говорыть, — и она покраснела.

Старуха взглянула на нее, потом на военных, засмеялась, замахала руками:

— Да, да! Не привыкла… Наши, наши, руськие… То ж я — дура старая. Вы уж звиняйтэ, оно шо старый, шо малый… Ижтэ, кушайте.

— А как бандеровцы, не беспокоят? — спросил лейтенант.

— Сюда, в город, редко заходят, боятся армии. А в селах — шкодують. Хто за советську власть або до Красной Армии служить пошел — карають таких. Семьи вырезають. Нам записка до порога была подброшена с угрозой. Мы до коменданта отнесли ее, — рассказывала молодая хозяйка, а старшая только поддакивала:

— Так… так… — потом перебила ее, сказала: — Ночью спать боялись. Зараз привыкли — в городи их шось не стало слыхать.

На другой день с утра квартирьеры начали свою работу — пошли осматривать деревни, где должен был разместиться батальон. Перед уходом получили строгий приказ: ни в коем случае не ходить в одиночку — опасно: местность заражена бандеровскими бандами. Ночевать в селе не оставаться, засветло возвращаться на городские квартиры.

Они шли проселочными, полевыми, лесными дорогами — вполне тихими и мирными, но после такого предупреждения за спиной все время гулял ветерок страха. Стоял сентябрь, и в природе уже понемножку «сентябрило»: плавал первый редкий туманен, воздух был влажным — будто сеял мелкий дождик, но это был не дождь, а всего лишь мжичка. Крестьяне убирали огороды, жгли бурьян, пахали лошадками землю. Все выглядело спокойно и мирно. Приехавших поражали узкие полоски жнивья, пахота одной лошадкой и отдаленные друг от друга хутора. «Как можно так жить? — думал Гурин. — Одинокая хата стоит среди деревьев, а другая от нее даже и не видна, случись что — до соседа и не докричишься. Ночами, да еще зимними, наверное, и скучно и страшно в таком хуторе…»

— Смотрите, пашут, — сказал кто-то из солдат. — Никакими бандеровцами тут, похоже, и не пахнет.

— А ты думал, он кричать на всю округу будет: «Эй, я — бандеровец!» — возразил другой. — Может, то и есть самый настоящий бандит. У него и сейчас, наверное, с собой обрез. Днем пашет, а ночью нашего брата стреляет. Вишь, вишь, как посматривает в нашу сторону…

— Вы уж сами себя-то не пугайте и не настраивайтесь против каждого мужика, — усмехнулся Елагин.

— Ну, а вот вы, товарищ лейтенант, скажите: вот этот, который вон на нас смотрит, бандеровец или нет?

Елагин оглянулся на пахаря, но не стал всматриваться в него, тут же отвернулся.

— А кто ж его знает. На лбу не написано.

— Вот то-то и оно, — сказал солдат таинственно, и все как-то машинально подтянулись, стали идти кучнее.

В хутора квартирьеры не заходили — нечего им там делать, осматривали хаты в деревнях, узнавали, сколько человек живет, и после этого решали, кого поселить в ней. Оставляли на дверях и воротах условные знаки и шли дальше. В хату заходили не все: двое шли с лейтенантом, двое оставались на улице. Встречали их настороженно: одни боялись бандеровцев (а те рядились в разные одежды, могли для маскировки надеть и нашу форму), другие боялись советской власти, «бильшовыкив», третьи дрожали при виде и тех и других — запуганные и всему верящие.

В одной хате им попался разговорчивый старикашка. Сразу не выпустил их, попросил «побалакать» с ним. Этот больше всего боялся колхозов.

— Вот скажить мени: шо оно, такое и на шо воно? — спросил он и приготовился внимательно слушать. Старик этот, видать, был еще и не очень древний, но зарос такой длинной волосней, что был похож на лесного Пана — белый, кудлатый, глазки маленькие, узко посаженные, въедливые. Усы и борода вокруг рта закопчены табаком. — Можете вы объяснить?

— Да скоро сами увидите. Его везут на двух тракторах — он такой огромадный!.. — начал было отшучиваться Хованский, но лейтенант остановил его:

— Не надо.

— Кого везуть? — старик уставился на Хованского. — Ты, хлопче, голову мне не дури. Я хоть и чудаковатый дид, але не зовсим дурный.

Елагин принялся рассказывать, что такое колхоз, чем это хозяйство выгоднее единоличного. И тут старик не выдержал:

— Кому ж оно выгода? Так я роблю на земли, шо выробив — усе мое. А там? Я тако ж роблю на земли, а коло мене ще скилько нахлебников: председатель, агроном, зоотехник, пиротехник, булгахтер, паликмахтер, счетовод, птицевод… А? Они ж не роблют на земли, а хлиб и им давай. Яка ж тут выгода? И кому? Этим техникам? А так я сам соби и председатель, и булгахтер, а птицевод — вон старуха. Ни, тут шось не тэ… закрутил старик головой, достал кисет, стал сворачивать цигарку.

Лейтенант терпеливо слушал, усмехался, снова начал толковать.

— Ну, а завод, где есть директор, главный инженер, счетоводы и рабочие, — это вас не смущает?

— Так то ж завод! — поднял старик палец. — Там выробляють машины, там много специяльностей.

— Вот. А колхоз — это тот же завод, только земледельческий, и у него много специальностей. Во-первых, у него много земли, во-вторых, у него большое хозяйство — много машин, тут уже старик со старухой не управятся.

— Ну, добре. Слипый казав: побачим.

— Побачите, — кивнул Елагин.

В дверях старик спросил:

— А шо то вы малюетэ крейдою?

— Солдаты будут у вас жить.

— Солдаты? А як я зотру ваши малюнки?

— Будете отвечать по суровым законам военного времени.

— Ну, тоди не буду. Я пошуткувал.

— А я — нет, — сказал строго Елагин, и они ушли. Уже на улице лейтенант выругался: — Чертов клещ. Все он понимает, прикидывается только.

За три дня, пока они ходили из дома в дом, смотрели квартиры, намечали, где быть ротной канцелярии, а где — штабу батальона, в каких домах разместится первый взвод, в каких — второй, соображали, чтобы было и не тесно, и удобно для связи и для руководства подразделениями, — пока все это они делали, много было разных встреч. Каждый новый дом — это новые люди, новый мир.

Однажды, постучав в дверь и не получив отклика, Елагин нажал на нее плечом и вдруг отпрянул назад: перед ним стоял молодой парень — бровастый, пышные шевченковские усы длинными вожжами свисали по краям рта до самого подбородка. Руки заложены назад, глаза сверкали злобой.

— Разрешите войти? — спросил лейтенант миролюбиво.

— Не разрешаю, — рявкнул тот сердито.

— Но нам нужно.

— Не пущу!

— Почему?

— Не пущу, и всэ! Надоилы! Тут вам не казарма.

— Ого! Вы и немцам так отвечали? — лейтенант старался быть спокойным, но по голосу чувствовалось, что он уже на взводе.

— А при чем тут немцы?

— Да при том, негодяй, что им ты не посмел бы так ответить, ибо знал, что тут же получишь пулю в лоб. А когда пришли свои, так ты…

— «Свои», — презрительно скривив губы, парень передразнил Елагина.

— Ах ты мерзавец! — лейтенант был ошарашен. Он оглянулся на Гурина и Хованского и на самой высокой ноте крикнул: — Арестовать!

Те подскочили, перекинули из-за плеча автоматы, взяли на изготовку. Усатый побледнел, глазки его забегали пугливо. На крик выскочила из комнаты женщина — то ли мать, то ли сестра, запричитала, заплакала:

— Ой, пан офицер… Товарищ командир, простить його, простить — воно ще мале, нерозумнэ, говорыть — самэ не зна що. Проходьте, будьтэ ласкави.

— Усы до пупа и все еще «нерозумнэ»? — Елагин вошел в дом, Гурин последовал, за ним. — Видал, хоромы какие! Кулачье проклятое. — Он оглянулся на хозяйку, сказал: — Десять солдат здесь будет жить!

— Так, так, пан офицер, так, нехай будэ… То добрэ! — соглашалась она и все просила простить ее сына.

Выходя, лейтенант посмотрел презрительно на усача, спросил:

— Почему не в армии?

— Я хворый… У мэнэ язва, — сказал тот покорно.

— Язва? Что-то по физиономии не похоже. У меня язва, но разве сравнить мою с твоей? Однако я в армии. Завтра же чтобы пошел в военкомат. Понял?

Парень кивнул.

— И смотри мне, без фокусов! — лейтенант потряс перед самым его носом длинным костистым пальцем. — А то быстро схлопочешь!

Так днем квартирьеры делали свое дело, а к вечеру возвращались в город. Вечера были длинные, и они коротали их вокруг стола под висящей над ним керосиновой лампой — дулись в подкидного дурака. Карты нашлись у хозяек дома, и они обе охотно играли с солдатами «на высадку».

Однажды в разгар игры в дверь кто-то постучал. Все насторожились. Лейтенант с хозяйкой подошли к двери, она спросила:

— Хто там?

— Та я, Марыся!.. — послышался девичий голос. — Пустите до вашей хаты.

— О, Марыся! — Хозяйка взглянула на лейтенанта, пояснила: — Сусидка наша, — и открыла дверь.

В комнату вошла молоденькая, как девочка, женщина. Она сняла наброшенный на голову платок, тряхнула головой, и длинные светлые волосы ее аккуратно рассыпались по плечам и спине. Она была красавицей, и все, ослепленные ее красотой, стояли словно остолбенелые и молча смотрели на нее.

— О, сколько у вас хлопцев. Хочь бы мне одного дали! — Говор ее был слегка с польским акцентом, и это придавало ей обворожительную изюминку.

— А хиба у тэбэ нэма? — спросила молодая хозяйка.

— Так, нэма… Кто ж пидэ до моей халупы? Одна кимнатка, — Марыся шутила, мило улыбалась, глазки ее, по-детски невинные, светились неподдельной радостью.

— Садитесь с нами… Вот, развлекаемся, как можем, — первым из военных подал голос лейтенант. И тут, словно очнулись, заговорили все, стали наперебой приглашать ее к столу.

Гурин был ближе всех к ней, отодвинул свой стул, сказал:

— Пожалуйста…

Она, бросив на него мимолетный благодарный взгляд, села и тут же снова вскинула свои реснички:

— Декуе… — и, смеясь, перевела, произнося по слогам: — Спа-си-бо! Хорошо?

— Вам трудно говорить по-русски? — спросил Гурин.

— О нет! Интересно. Люблю! Будем играть в дурака?

— Вы умеете? — вскочил Хованский, расплываясь перед ней сладкой улыбкой.

— Да, конечно!

— Коля, на ноги не наступай, — бросил ему Гурин. Но тот не обратил внимания на предупреждение и намека не понял, а может быть, сделал вид, что не понял, продолжал отвлекать внимание гостьи на себя:

— Давайте сыграем! Я очень люблю с красивыми девушками играть…

«Вот гад, уже и комплимент подбросил!» — беззлобно позавидовал Хованскому Гурин и решил сбить его со стартовой дорожки:

— …и оставаться в дураках.

— От такой девушки, как Марыся, с радостью! — не растерялся тот.

— О, я плёхо играю, — сказала Марыся.

— Ничего, соглашайтесь, я буду вашим консультантом, — сказал Гурин и взглянул на Марысю. Та согласно улыбнулась, и Гурин на правах консультанта приставил свою табуретку вплотную к ее стулу. Марыся тут же подвинулась к нему и нечаянно коснулась плечом его руки. От этого прикосновения Гурина словно током ударило: голова хмельно закружилась, глаза затуманились, в горле запершило. Чтобы скрыть свое состояние, он смотрел в ее карты, но ничего не видел. А Марыся, прежде чем пойти, трогала пальчиками то одну, то другую карту и взглядывала на него:

— Так?

Гурин, ничего не соображая, машинально кивал, она выбрасывала карту и, смеясь, льнула к нему, благодаря за подсказку. И всякий раз от ее прикосновения Василия окутывал дурманящий туман, он готов был броситься на нее и расцеловать. Она будто чувствовала это и в самый опасный момент вдруг вскидывала на него глаза, предупреждала: «Не надо! Держись!», а сама под столом крепко-крепко прижималась коленкой к его ноге.

Хованский выигрывал и радовался:

— Марыся, увольте своего консультанта, он вас губит.

— Нет, консультант хороший, то ученица плохая, — и она ласково поглядывала на Гурина.

Муки Василия кончились где-то за полночь.

— Ой, уже поздно! Мне пора, — Марыся накинула платок и направилась к двери.

Он бросился за ней:

— Провожу вас… Там ведь ночь… — и они быстренько нырнули в дверь.

— Гурин! — предупреждающе прокричал ему вслед лейтенант, но ответить ему Василий был уже не в силах.

Как только вышли за калитку, Марыся подхватила Гурина под руку и, ежась от прохлады, прижалась к нему. И теперь, уж не имея больше сил сдерживаться, он обнял Марысю обеими руками и стал целовать ее как безумный. Она отвечала ему страстно, гладила его щеки, шею. Наконец она первой опомнилась, прошептала:

— Что же мы?.. На улице…

Они подошли к ее домику, Марыся открыла дверь и, взяв ласково Василия за руку, ввела в комнату. В темноте он остановился у двери, она обернулась к нему, обняла за шею, и он увидел совсем близко ее блестящие глаза:

— Милый!.. Любимый!.. Коханый!..

Гурин снова впился в ее губы, она прильнула к нему, прижалась крепко…

«Боже мой, как сладка, как радостна любовь! Какое это счастье — любить и быть любимым!..»

…Только на рассвете Гурин вспомнил, что ему надо возвращаться «домой», и сказал об этом Марысе. В ответ она стала его страстно целовать и просить, чтобы он ее не оставлял.

— Приходи вечером.

— Конечно, любовь моя!

Они долго не могли расстаться, наконец он освободился из ее объятий и побежал. Переполненный радостным чувством, как никогда счастливый, Василий не видел перед собой дороги, не чувствовал утренней прохлады — перед глазами была только она — Марыся! А на губах горели ее поцелуи.

У калитки своего дома он поднял голову и увидел лейтенанта Елагина. И вдруг в голове все как-то крутнулось, а на душе стало горько: нарушил дисциплину!..

— Не стыдно? — покачал Елагин головой. — Вот уж от кого не ожидал так не ожидал. Комсомолец!.. Старший сержант!

— Простите, товарищ лейтенант…

— Да разве дело в «простите»? Голова ты беспутная: тебя ведь могли бандеровцы прихлопнуть. Как этого не понять! А вдруг там засада?

— Нет… — сказал Гурин, хотя вдоль спины пробежал запоздалый холодок страха: все, конечно, могло быть. «Но нет, Марыся не из тех, она меня любит…»

— «Нет». Ты знаешь? Я вам не сказал, чтобы дураков не пугать: минометчики вчера наткнулись на бандеровцев недалеко тут, под самым городом. Перестрелка была. Те убежали в лес. Хорошо, из наших никто не пострадал.

— Но при чем тут Марыся? Она любит меня. И я ее люблю… Это по-настоящему, всерьез, поймите, товарищ лейтенант…

— Эх, молодо-зелено… А воинская дисциплина, да еще в военное время?

— Простите, товарищ лейтенант… Иван Иванович, ну накажите меня, я готов понести любое наказание, но только поймите…

— У тебя ведь дома наверняка осталась любимая девушка? Как же ты будешь ей в глаза смотреть? Или надеешься, что война все спишет? Не надейся. А Маруся — сестра из госпиталя? Где же все-таки она, та настоящая твоя любовь?

Гурин хотел назвать Марысю, но почему-то не решился и промолчал.

— Ты Пушкина любишь, а он писал: умейте властвовать собой. Мудро. Ладно, иди спать, — сказал Елагин строго. — А насчет наказания я подумаю.

Гурин прошел в комнату, тихонько разделся, чтобы не разбудить спавших на полу соседей, лег с краю, натянул на себя шинель.

— Приполз, донжуан? — проворчал сонным голосом Хованский. — А лейтенант тут с ума сходил, целую ночь на улице дневалил из-за тебя. Я уже хотел идти за ноги тебя притащить домой.

Гурин ничего не сказал, закрыл глаза, стал думать о разговоре с лейтенантом, о Марысе…

Растолкали Гурина, когда уже завтрак был на столе. Вскочил он, прячет глаза от ребят, от хозяев, чувствует себя как нашкодивший кот. Особенно перед лейтенантом виноват: первый помощник и так подвел.

После завтрака лейтенант приказал собираться:

— Все вещи забирайте, ничего не забывайте: мы, может, уже сюда не вернемся.

«Как так — не вернемся. А я ж Марысе обещал, что вечером приду… Шутит лейтенант?»

Во дворе Гурин спросил у Елагина:

— Куда мы? Опять по деревням?

— На станцию, — сказал лейтенант. — Сегодня должен прибыть батальон.

Они вышли за ворота и повернули направо, а Марыся живет в левой стороне. Оглянулся Гурин, увидел заветный домик, екнуло сердце: вот он, совсем рядом, домов пять всего пробежать в обратную сторону… Смотрит Гурин на маленький, будто игрушечный, домик с палисадничком, огороженный штакетником, с наличниками на оконцах, и подмывает, тянет его туда неодолимая сила.

— Гурин, не отставай, — лейтенант махнул рукой. — Мы и так опаздываем.

На станции Елагин узнал у коменданта о батальоне и повел свою команду на дальний запасный или тупиковый путь, к какой-то погрузочной платформе, куда они добирались сквозь царство поездов на путях: лезли на четвереньках под вагонами, перебирались через тормозные площадки, пока наконец нашли своих.

Гурин прибежал в свой взвод. Будто сто лет не виделись: радостные крики, объятия! Зайцев, Харламов! А вон лейтенант Исаев своих разведчиков муштрует: строит, пересчитывает. Подбежал Гурин к нему, обнялись. Лейтенант Максимов стоял в сторонке, в кучке офицеров, о чем-то трепались и громко смеялись. Тут же высоченный Долматов, рядом с ним Максимов кажется коротышкой, будто Пат и Паташон.

— Товарищ лейтенант! Старший сержант Гурин явился для продолжения службы во вверенном вам взводе! — от избытка чувств Гурин доложил витиевато и громко.

— Является черт во сне, — тут же поправил его Максимов и ударил по плечу: — Здорово! — И они вдвоем направились в свой взвод. — Ну, как ты тут под командованием «пчеловода»? — смеется Максимов.

— А ты не смейся, Петя! Знаешь, он, оказывается, мировой мужик. Умница, знает много. Где надо — умеет поставить на своем. Он ведь учителем был, историю в старших классах преподавал. Правда, правда — мужик что надо!

— Ишь ты… — качнул головой Максимов. — А что же его так затуркали? Это все Сашка Исаев… Выходит, комбат знает его лучше нас, иначе не держал бы в батальоне.

Раздалась команда: «Строиться!»

Закачалась колонна, тронулась повзводно, вышла на улицу. По городу курсанты идут бодро, весело. Впереди оркестр марш врезал — под музыку шагать легко, будто какие-то неведомые силы несут тебя. Народ высыпал на улицу, смотрят люди на солдат, машут руками: воинская часть идет по городу с музыкой — такое, видать, впервые здесь после освобождения. Чеканит шаг вместе со всеми Гурин, поглядывает весело на зрителей. «Эх, — думает, — жаль: далеко в стороне осталась Марысина улица!..»

Миновали город, перешли на вольный шаг, музыканты зачехлили трубы, повесили их за спины, а самые громоздкие инструменты и барабан положили на подводу.

…На другой день начались уплотненные занятия — наверстывали упущенное. Выходили в поле, штурмовали передний край «противника». А Гурин все поглядывал в сторону Ковеля и с тоскою думал о Марысе. Вырваться же туда у него не было никакой возможности. Написал несколько писем, но ответа не получил: то ли письма не доходили, то ли Марыся обиделась на него, что он так неожиданно ушел, не попрощавшись. Она ведь не поверит, что он и сам не знал тогда, что ждет его утром, лейтенант ведь до последнего держал в тайне их уход. Не знала она и о том, что Василий совсем рядом, а то наверняка пришла бы.

«Ах, Марыся, Марыся!.. Отзовись, Марыся, любовь моя!..»

 

Заграница

атальон простоял в приготовленных елагинской командой с таким тщанием квартирах совсем немного. В один из дней вдруг была подана тревожная команда, все засуетились, засобирались, построились в колонны и пошли куда-то на ночь глядя. Шли лесными дорогами в кромешной тьме. Шли долго, без привалов. Лес шумел, скрипели вековые сосны, чавкали в осенней грязи десятки сапог. Где-то за полночь начались короткие заминки, минуту-две постоят и снова трогаются, пройдут немного — опять остановка. Как на главной городской улице в час пик. Что там творилось впереди, никто не знал, высказывались предположения, что батальон заблудился. И это было похоже на правду.

Но вот, словно преодолев наконец невидимую преграду, пошли ходче, стали даже покрикивать: «Шире шаг!», «Подтянись!» И вдруг снова заминка.

— Ну, братцы, кажется, выбрались! Вон домик светится… — сказал кто-то облегченно.

— Где? Где? А, верно. Выбрались. Всё, скоро будем портянки сушить!

— Пойду в голову колонны, узнаю, в чем там дело, — сказал Максимову Гурин.

— Сбегай, узнай, — разрешил тот, кутаясь в плащ-накидку.

Батальонное начальство плотной кучкой стояло, уткнувшись в карту, освещенную фонариком. Гурин, чтобы не попадать на глаза начальству, остановился в сторонке, прислушался. Тут же стояли некоторые командиры рот и взводов.

— Да, все правильно… Но надо сориентироваться, уточнить, — сказал комбат и, подняв голову от карты, осветил лица офицеров, стоящих вокруг. — Лейтенант Елагин, возьмите одного курсанта, сбегайте в избушку, узнайте, куда ведет эта дорога и как называется их хутор.

— Слушаюсь! — Елагин козырнул, обернулся к своему взводу, позвал: — Шаповалов, ко мне! — и, не дожидаясь курсанта, похрумкал сухими ветками в сторону светящегося домика.

Гурин подошел к своему комроты Коваленкову, спросил:

— Заблудились, товарищ капитан?

— Похоже, нет. Сейчас узнаем.

Вскоре от домика послышался стук в окошко и голос Елагина:

— Хозяйка, выйдите, пожалуйста, скажите, куда эта дорога ведет?

Наступила тишина, потом скрипнула дверь и тут же раздались автоматные очереди, пули просвистели над головами стоявших на дороге курсантов и, словно град, зашлепали у самых ног.

— Ложись!

Всех как ветром сдуло — залегли, защелкали затворы, притихли.

— Коваленков, одним взводом окружить дом! — приказал комбат.

— Гурин, ты где? Бегом во взвод, передай Максимову: окружить дом! — приказал командир роты.

Василий побежал, быстро передал приказание. Лейтенант встрепенулся, выхватил пистолет:

— Первое и второе отделение — со мной, третье и четвертое поведешь ты. Я — слева, ты — справа… Понял? Пошли!

— Третье и четвертое отделение, в цепь, за мной! — скомандовал Гурин и, пригнувшись, огибая дом, побежал в темноту. Курсанты двинулись за ним. Окружили, залегли. Гурин приказал, чтобы каждый второй остался на месте и занял внешнюю оборону, а сам с остальными пополз поближе к дому. Подползли, залегли, ждут команды.

— Кто есть в доме, выходи! — прокричал лейтенант Максимов. — Быстро! Иначе открываем огонь!

Из дома вышли две женщины, остановились в темноте.

— Кто еще есть в доме?

— Никого нема…

— Кто стрелял?

— Двое тут булы… Убиглы…

— Идите к дороге! Гурин, держите окна, первое отделение, за мной! — Максимов бросился в дверь, громко спросил: — Кто здесь есть? Выходи!

В доме было пусто. Фонариками обшарили все углы — никого. Лишь на пороге валялась горстка стреляных гильз от немецкого автомата. Когда Гурин подошел к крыльцу, лейтенанта Елагина и Шаповалова уже понесли на плащ-палатках к повозкам.

До рассвета батальон лежал, заняв оборону, утром прочесали ближайшие подступы к дому, но никаких следов не обнаружили. Бандиты убежали.

До этого хутора колонна шла по-мирному: впереди тащилась подвода с батальонным имуществом, за ней разный штабной народ, потом музвзвод, разведчики во главе со своим форсистым командиром Исаевым и уже за ними — первая рота.

После встречи с бандеровцами музыкантов спрятали в середину, а в голову и в хвост колонны из разведчиков выслали боевое охранение.

В первом же населенном пункте сдали в комендатуру лесных женщин и на местном кладбище похоронили своих товарищей — курсанта Шаповалова и лейтенанта Елагина.

Трижды разрядили в воздух винтовки и пистолеты, постояли молча у могилы с деревянным обелиском и пошли дальше.

Идет Гурин и думает о Елагине. О смерти его. Ведь случайная смерть! Окажись поблизости возле майора любой другой офицер — быть бы ему на месте Елагина. И вместо Шаповалова лег бы курсант из другого взвода…

Непонятная это штука — судьба, никак не угадаешь, где она тебя подстерегает и что она для тебя приберегла…

«Жаль лейтенанта, хороший был человек… Добрый…»

Остановился батальон в чужом лесном лагере, какая-то воинская часть уже жила здесь, курсантам надо было лишь подновить крыши в землянках, чтобы не протекали, навести линейки, поставить грибки для часовых да у входа соорудить поднимающийся шлагбаум.

Несмотря на многодневный тяжелый марш, все были рады, что наконец-то прибились к месту, и поэтому быстро вооружились топорами, веревками — снарядились кто рубить ветки для крыши, кто на крестьянские поля за соломой для постелей. Дело привычное. Однако не успели распределиться кто куда, как вдруг — команда: общее построение.

— Отставить рабочий инструмент! Выходи строиться! Вещмешки оставить в землянках, на каждую землянку выделить по дневальному. Остальные — строиться! Быстро! Быстро!

Выстроились на площадке перед батальонной землянкой, комбат выслушал доклады командиров рот, сказал:

— Вольно.

За ним гурьбой стояли замполит майор Кирьянов, парторг капитан Бутенко, начштаба капитан Землин, комсорг младший лейтенант Лукин, старший лейтенант Шульгин… Давно курсанты не видели их всех вместе, а тут собрались: наверное, произошло что-то важное. Неужели война кончилась?

Майор Дорошенко, по обыкновению своему, покрутил наклоненной головой, потом поднял ее, взглянул на выстроившихся, начал спокойно:

— Товарищи курсанты, хочу вас предупредить вот о чем. — Мы находимся на территории Польши…

В рядах удивленно загудели. Комбат, улыбнувшись, оглянулся на свою свиту, потом снова к строю:

— Да, да. Граница давно осталась позади. Поэтому прошу вас запомнить вот что: мы на чужой территории, но здесь мы не как завоеватели, а как освободители, мы преследуем врага и освобождаем польский народ от ига гитлеровских оккупантов. Здесь свое государство, здесь свои порядки. Здесь для нас все чужое, поэтому без разрешения не брать ни палки, ни доски. Деревья рубить категорически запрещается. Для землянок, для дров ищите поваленные, сухие. Лес — это собственность польского народа, и за каждое срубленное дерево нашему государству придется расплачиваться валютой, золотом. Солома нужна? Будем добывать организованно. Поедет старшина к старосте и скажет ему: «Пан староста, чтобы не стеснять гражданское население, мы остановились в лесу. Солдатам для постелей нужна солома. Не могли бы вы нам помочь?» Только так, дипломатическим путем. Думаю, не откажет. Всякие… — майор запнулся, подбирая слова, наконец не очень уверенно произнес, — шалости в отношении местного, населения будут строго наказываться. Я мягко сказал, потому что такие слова, как «грабеж», «воровство», думаю, для вас, курсантов, завтрашних командиров, просто были бы оскорбительны: вы народ сознательный, мы давно уже с вами вместе, и я это знаю. Но все же предупредить должен. А сейчас начальник штаба познакомит вас с приказом по армии. Капитан Землин, пожалуйста.

Землин, веселый усач, под Чапаева, вышел наперед, откашлялся, разгладил усы, начал читать. В приказе говорилось о том же, о чем уже сказал только что комбат, но кроме того сообщалось, что какой-то ротный старшина украл у поляка овцу для кухни, за что был предан суду военного трибунала.

— Вот это да! — снова загудели курсанты возмущенно. — За овцу! А он, может, от Сталинграда прошел и хотел солдат подкормить…

— Разговоры в строю! Вопросы есть? Нет. Командиры взводов, развести по подразделениям!

— Веди, — сказал Гурину Максимов.

Гурин повернул взвод налево, повел к землянкам. Всю дорогу курсанты возбужденно обсуждали услышанное. В конце концов согласились, что вести тут себя надо осторожно, с населением — особенно, но за овцу под трибунал — это уж слишком. Тут и поляк тот, наверное, не рад, что пожаловался.

— Политика, ребята! А там, где политика, любые средства применяются, — изрек Зайцев, подытоживая дискуссию.

Почти вслед за взводом пришел и Максимов, сказал своему помкомвзвода:

— Гурин, выдели два человека старшине Богаткину — за соломой поедут.

— А как с ветками быть? Крыша совсем худая, светится, дождь льет прямо в землянку.

— Остальных возьми с собой и нарубите веток. Ветки — не деревья. Вон в той стороне, — говорят, есть заросли лозняка. Увидишь там, найдете.

Когда они вернулись в лагерь с охапками веток, здесь уже стояли три большие польские фуры, доверху наполненные соломой. Возле каждой было по поляку, они здоровались с курсантами, снимая шляпы, кланялись:

— Дзень добжий, пан жовнеж… Дзень добжий…

— Соломки привезли? Это хорошо, панове! — шутили курсанты. Поляки отвечали:

— Так, так, добже… Юж зимно.

— Зимно? Да, скоро зима, уже становится «зимно», верно. Спасибо за соломку!

— Проше, проше…

Вечером перед сном долго обсуждали встречу с поляками:

— А народ-то хороший, добрый!

— И говорят почти по-нашему. Я, например, все понимал: «дзень добжий», «зимно».

— А что такое жовнеж?

— Солдат.

— Ну, это как-то не по-нашему. А так — все понятно.

— Славянский язык.

— Да, славяне.

На другой день привезли кирпич откуда-то с развалин и железные трубы, и курсанты смастерили себе в землянках печурки. Теперь совсем стало хорошо — можно было высушить портянки, да и спать потеплее.

После сырых, промозглых осенних дней выдалось тихое солнечное утро. Исчез туман, воздух прояснился, и лес преобразился — стал он праздничным, уютным. Синицы откуда-то объявились, наполнили лагерь звонкими голосами.

— Бабье лето! — сказал кто-то.

— Для бабьего лета поздновато, — возразил другой.

— Разве оно бывает в определенное время?

— Все равно — красота! — помирил спорщиков третий. — Жить хочется в такую погоду!

И впрямь — ожили курсанты, щеголяют без шинелей, весело делят выданный на день хлеб, сахар, табак, с шутками-прибаутками кричат постоянное «кому?».

— Кому?

— Помкомвзводу!

— Подсмотрел, наверное: опять старшему сержанту горбушка досталась. Знает, что он любит горбушки, подлабузник.

Кричавший смеется, отшучивается:

— Служу советскому народу, старшине и помкомвзводу!

— Бери, старший сержант. Везет тебе на горбушки!

— Плохой признак, — вставляет кто-то из стариков. — Это значит, жена ему попадется такая, что будет все время спать к нему спиной.

— Ничего, повернет!

— …Кому?

— Зайчику!

Весело отзвенели ложки о котелки; позавтракали, побежали к ручью мыть посуду. Кто поленивее — тот вытирает котелок соломой. Все спешат: скоро строиться на занятия.

— Кончай завтракать! — это идет вдоль землянок Максимов, поторапливает. Увидел Гурина, приказал: — Всех — на занятия. Оставить одного дневального. Первый час — политучеба. Приехал лектор из политуправления. Выводи к «колизею». Всех, до единого!

«Колизеем» курсанты прозвали устроенные на пригорке амфитеатром примитивные скамейки перед двумя врытыми в землю столбами. Здесь устраивались общие беседы, политзанятия, собрания и иногда по вечерам — кино. На столбы вешались карты, схемы или экран — смотря какое проводилось мероприятие. Сейчас, похоже, будет лекция — на столбах укреплена большая политическая карта Европы. В сторонке собрался весь политсостав батальона: замполит, парторг, комсорг и с ними незнакомый майор.

Когда все уселись, майор Кирьянов объявил:

— Товарищи, к нам приехал агитатор полка майор Иваненко. Он прочитает лекцию о международном положении.

Иваненко, в новеньком шерстяном обмундировании, в зеленой, английского сукна шинели нараспашку, в фуражке, полненький, подошел к карте, посмотрел на нее, словно не знал, с чего начать, ударил раза два себя по ладони указкой, заговорил:

— Международное положение Советского Союза сейчас, товарищи, хорошее, и оно с каждым днем улучшается.

И стал перечислять наши победы только за последний месяц. Они были действительно внушительны: советские войска вступили в Болгарию, и там уже образовано правительство Отечественного фронта, идет освобождение Югославии, войска 1-го Украинского фронта перешли румыно-венгерскую границу, подписаны соглашения о перемирии с Румынией и Финляндией, началось освобождение Чехословакии. Близится полное освобождение республик Советской Прибалтики.

А союзники? Союзники тоже продвигаются вперед, хотя и не так быстро, как хотелось бы. Англичане вступили на территорию Греции. Они тут преследуют больше свои политические цели, чем военные: боятся, что весь Балканский полуостров будет освобожден советскими войсками.

— Идет сложная политическая игра реакционных кругов империалистических государств. Но это особая тема. Я сейчас хочу остановиться на положении в стране, на территории которой мы находимся. Это вам важно знать, и прошу запомнить все, что я сейчас сообщу, ибо вы являетесь непосредственными проводниками нашей государственной политики на чужой территории. Положение в Польше, товарищи, сложное…

И он рассказал, что в Польше еще в июле месяце создан Польский комитет национального освобождения — ПКНО. С этим Комитетом Советское правительство заключило соглашение о том, что, как только зона — освобождается от военных действий, руководство на этой территории передается в руки ПКНО.

— Отсюда наша задача — уважать местные власти Комитета, помогать ему. И быть бдительными: здесь действуют банды террористов, они нападают на комитеты, убивают коммунистов, совершают диверсии и против Красной Армии.

Как нам вести себя на территории Польши? Как на земле дружественной страны. Помните: вы не дома, но и не в гостях. Без спроса ничего не берите, лес не рубите, местному населению не предлагайте советских денег. Здесь свое государство и свои деньги…

Короче говоря, лектор рассказал много интересного, но и многое солдатам было непонятно. Поэтому первый вопрос ему был скорее упреком, чем вопросом:

— Что же это получается? Мы освобождаем их территорию, а лесину не сруби, солому не тронь и даже кувшин молока не купи? А кто нам заплатит за тех — солдат, которые полегли здесь?..

— И еще ляжет сколько!..

Майор обернулся к замполиту, улыбнулся снисходительно:

— Везде один и тот же вопрос… Товарищи, все это надо понимать так: мы используем польскую территорию для преследования врага, чтобы сокрушить его окончательно. Ну, а попутно освобождаем и саму Польшу. Кроме того, с нами бок о бок борется и польская армия, которая с каждым днем наращивает свою мощь.

Этим объяснением курсанты остались недовольны: что-то тут не так, как понималось солдату, слишком все усложнено. Вопросов лектору больше не задавали, но между собой спорили. Угомонил их замполит:

— Кто сейчас не понял этой сложной обстановки — поймет со временем. Усвойте одно: должна быть дисциплина! На чужой территории — дисциплина вдвойне! На вас смотрят как на освободителей, как на представителей великого народа — так вы и ведите здесь себя соответственно. — Майор Кирьянов откашлялся, продолжал: — Любители молочка… Потерпите немножко. Вот разобьем фашизм, вернетесь домой и напьетесь от пуза.

— Дома — да! Дома молочка от бычка и от бешеной коровки!

— Вот-вот! — хрипел майор. — А пока потерпите. Продуктов у нас хватает, народ снабжает армию в достатке, так что не будем! Договорились?

— Договорились!

— Ну вот! Перекур.

— Е…ная заграница, — выругался Харламов, закуривая. — Она, похоже, нам еще печенку пощекочет. Видал: их освобождаем, а они диверсии против нас!

— Одни — диверсии, а другие помогают, — поправил Гурин Харламова.

— Помогают! Надо было так: дошли до границы, выгнали немца со своей территории, и ауфидерзейн, дальше освобождайтесь сами.

— Ну, сказал! — не выдержал Зайцев. — Гитлер только этого и хочет. Он бы передохнул, собрался с силами и опять за свое. Тут речь идет о чем? — Уничтожить гадов до конца! Чтобы это была уже последняя война, чтобы другим было неповадно.

— Да понятно, — отмахнулся Харламов.

— А понятно, так чего же ты ерунду мелешь?

— Какую ерунду? Я ведь тоже что-то соображаю. У меня, например, и другой план имеется, — он постучал себя по лбу. — Раз уж такая заварушка пошла и мы столько людей положили и столько всего пережили, — удавить всех гадов — фашистов, капиталистов — и установить везде советскую власть. Че дурака валять? Установить, и все. Кто будет возражать? Никто. Мы кровь свою за это пролили.

— Загнул!

— А ты что, против, чтобы все были советскими?

— Кто же против! Не против, — улыбнулся Зайцев. — Только ты загнул, брат! Великий ты стратег, Харламов!

Бабье лето продержалось недолго, уже на третий день небо затянуло тяжелыми свинцовыми тучами, подул ветер, зачастили дожди. Однако занятия не прекращались. Как на фронте в любую погоду солдаты не покидали окопов, шли в наступление или оборонялись, так и курсанты при любой хляби делали свое дело, — отрабатывали темы: прорыв обороны противника, ночной бой, бой в населенном пункте, уличный бой в крупном городе. Программа была уплотнена до предела — наверстывали время, упущенное на перебазировку. С занятий возвращались усталые до изнеможения. Курсанты ворчали:

— Уж лучше на передовую — там хоть не гоняют так и харч получше.

— Скорей бы выпускали нас, что ли…

И выпуск не заставил себя ждать — он пришел в свое время, которое было заранее назначено там где-то, в штабе армии.

В батальон приехали «покупатели» из частей, и снова под духовой оркестр группу за группой провожали вчерашних курсантов, а сегодня — младших командиров: в новых погонах с красными нашивками они четко отбивали шаг, проходя мимо батальонного начальства, и уходили навсегда. Проводы эти были грустнее обычных: состав этот пробыл вместе дольше других, свыклись, сдружились…

Ушли из батальона на этот раз и старшина Вася Богаткин, и старший сержант Коля Хованский. Богаткин, прощаясь, сообщил, что он сам давно просил майора отпустить его в свою часть и тот наконец согласился. За время службы в батальоне Гурин мало общался с Богаткиным, но знал, что парень он честный и порядочный, и потому, когда стали прощаться, Гурин обнял его по-братски.

— Прощай, тезка!

— До свидания, друг. — Старшина посмотрел на его сапоги, махнул рукой: — Что ты за человек? Ну пришел бы, сказал — я бы тебя обул по-человечески. Хоть бы вспоминал добром!

— Ничего, Вася! Дотопаю и в этих до Берлина! А тебя я и так добром буду вспоминать.

Хованский уходил после всех и как-то неожиданно. Они уж собирались идти за новым набором, когда его вызвали в штаб батальона. Оттуда он пришел с новым предписанием и объявил:

— Ухожу!

— Куда? Опять связным? — удивился Гурин.

— Нет, что-то другое… А что — сам пока не знаю. Напишу потом. — Он быстро собрался, и Гурин проводил его до шлагбаума.

— Пиши, Коля! — крикнул он ему вслед.

Тот оглянулся, кивнул и зашагал в село — там размещался штаб полка.

— Проводил? — встретил Гурина Максимов. — Жалко ребят… Всякий раз так… Привыкнешь и потом провожаешь, будто родных. Сколько я их уже проводил! А встречал потом очень редко… Хорошие ребята были, верно? Разве что Харламов…

— Да и тот пообтесался.

— Ну конечно. Каким пришел и каким ушел! Ладно, отдыхай, утром пойдем на пересыльный за новыми.

— А где Зайцев?

— Все оставшиеся сержанты в наряде.

Гурин вошел в пустую и казавшуюся теперь такой просторной землянку, повалился навзничь на солому, уставился в потолок, откуда свисали пожухлые, свернувшиеся в трубочки и почерневшие ивовые листочки. В землянке было прохладно, печурка не топилась, но заниматься ею не хотелось — одолела тоска. Еще один выпуск ушел… Ушел Богаткин, Хованский, а он опять остался в учебном. Зарекомендовал себя. «А может, приспособился?» — упрекнул себя Гурин: ведь на этот раз он даже и не просил, чтобы его отправили в часть, постеснялся: один раз объяснили, сколько можно! Начальство знает, что делает. «А вот Богаткин сказал, что он настоял на своем… Ненавижу себя, ненавижу! Нет во мне ни силы, ни воли, сплошная раздвоенность. Тряпка, слюнтяй!..» — ругал себя Гурин.

Перевернулся вниз лицом, зарылся головой в солому.

Кто-то тронул его за плечо. Он поднял голову — рядом сидел Максимов.

— Что случилось?

Гурин молча смотрел на него: зачем он спрашивает? Ведь он все равно не поймет…

— Эх ты, самоед несчастный… — сказал Максимов. — Разве можно так терзать себя? И за что? Опасный ты, оказывается, человек… Для самого себя опасный. Тебе нельзя одному без дела оставаться. — Лейтенант нахмурился, построжал: — Приказываю: нарубить дров и затопить печурку. — Помолчал, добавил: — Письмо матери напиши, давно ведь не писал? Мне тоже кой-кому надо написать, дай, пожалуйста, хорошей бумажки. Осталась еще или всю раздал?

— Есть…

— Дай два листочка.

Гурин открыл полевую сумку, вытащил несколько листов.

— Много, — лейтенант отложил половину. — Это тебе… И прекрати, пожалуйста, нюни распускать. Слышь?.. Сейчас же затопи печь, холодно. Зайцев из наряда придет…

— Хорошо… — Гурин достал платок, вытер глаза, нашел под соломой топор, вышел на волю.

На другой день уже скучать было некогда — перед ним стояла новая группа будущих курсантов. Знакомился он с ними и удивлялся: как все похоже, как все повторяется! Такая же разношерстная, неорганизованная толпа, как поначалу были и те, которых вчера выпустили, — кто еще в летнем обмундировании, кто уже в зимнем, такая же госпитальная вольница и фронтовая бравада, те же вопросы: «А гоняют сильно? И строевой занимаются?!» Те же требования: «Отправьте меня в часть!» Найдется, наверное, и бузотер. Сейчас выделяется маленький солдатик с медалью «За отвагу» — Гурин видит ее на его гимнастерке: шинель у солдатика расстегнута нараспашку, как у старшего лейтенанта Шульгина. Медаль хорошая, Гурин бы такой тоже гордился. Зовут парня Николай Хохлов. Коля еще совсем мальчик — круглое личико, нежное, губки по-детски пухленькие, носик пуговкой.

— Какого года?

— Двадцать шестого, — отвечает Хохлов.

Коля отчаянный «окальщик», даже в тех словах, где, кажется, никак нельзя окнуть, он все равно умудряется это сделать.

— Волжанин, что ли?

— Ну!.. Ни к чему допрос! Я все одно сбегу в свою часть! — у него получается: «сбегу».

— Сбежишь — будешь считаться дезертиром, под трибунал попадешь.

— Я — автоматчик! — заявляет он гордо.

— Мы коллеги: я тоже автоматчик, — говорит ему Гурин.

Коля смотрит на помкомвзвода с недоверием, морщится.

— И еще у нас в батальоне есть автоматчик: лейтенант Исаев, командир разведвзвода. Мы вместе с ним были на фронте, он командовал ротой автоматчиков.

— Это меня не касается. Хочу в свою часть, и все тут.

— Ты в нее и попадешь, только придешь чуть позже и в звании младшего командира.

— Да будет тебе, Коля, — пряча улыбку, уговаривает его сосёд — рослый солдат-богатырь Иван Гмырев, сибиряк. — Побудем в тылу, посмотрим, что к чему. Ты же даже бабы, говорят, еще не видел, а тут, может, и увидишь.

— Как не видел? — всерьез обижается Коля. — Сколь хошь! Поболе твоего!

— Нет, не просто там со стороны, а близко, понимаешь? Не видел ведь?

— Ну? Видел!

— Брось трепаться!

— Видел! Говорю тебе — видел. Старший брат мои женат… Видел… Ну?..

Общий хохот не дал Гурину расслышать, что сказал дальше Коля Хохлов. «Ничего, Коля — не Харламов, просто потешный мальчик, петушок», — отмечает для себя Гурин.

Досмотреть Колин «спектакль» Гурину не дал связной — его срочно зачем-то вызвал комбат. Гурин передал список Зайцеву, а сам побежал в штаб батальона, гадая на ходу, зачем он понадобился комбату.

В штабе было почти все батальонное начальство, за исключением комсорга Лукина и старшего лейтенанта Шульгина. Был здесь и гуринский командир роты капитан Коваленков.

— Товарищ майор, по вашему приказанию…

Майор не дал Гурину договорить, остановил кивком.

Гурин, опустив руку, стоял у двери, ждал. Наступила минутная пауза. Тогда комбат посмотрел на Кирьянова, и тот подошел к Гурину.

— Вот какое дело, — начал майор серьезно и тут же улыбнулся. — Решено тебя назначить комсоргом батальона.

— Как? А младший лейтенант Лукин?

— Его отозвали в политотдел. Ну?

Гурин развел руками, оглядел всех — не шутка ли это: уж больно неожиданная для него весть.

— Справишься?

— Если надо…

— Надо, — подал голос комбат.

— Справится, — ответил за Гурина парторг батальона капитан Бутенко.

— С чем я тебя и поздравляю, — прохрипел замполит.

Гурин не знал, как на все это отвечать, смотрел на присутствующих растерянно, улыбался. Они тоже в ответ улыбались, один только писарь Кузьмин сидел набычившись, мрачно посматривал в сторону Гурина.

— Спасибо… — наконец выговорил Гурин и, поняв, что это именно то слово, которое и нужно было сказать, повторил: — Спасибо…

— Ну, вот и хорошо, — сказал комбат. — Желаю успеха. Берись за дело по-настоящему, — он сжал кулак. — Иди!

Вслед за Гуриным вышел и капитан Бутенко, положил ему по-братски руку на плечо:

— Поработаем вместе, Васек! Едрит твою за ногу!.. Иди забирай свои шмотки и перебирайся в нашу землянку. Иди, иди! Ты теперь на офицерской должности и будешь пользоваться всеми правами офицера. Так-то! И — без стеснения, привыкай сразу: нам надо работать. Ну?

Во взвод Гурин возвращался медленно — хотелось осмыслить происшедшее, привыкнуть к случившемуся.

— Список готов, — Зайцев протянул ему тетрадку. Гурин машинально взял ее, не зная, как сказать тому о своей новости.

В землянку раздался хохот.

— «Спектакль» продолжается?

— Хохлов смешит все, — сказал сержант и сам засмеялся. — Ты послушай только.

— Коля, — послышался голос Гмырева.

— Ну?

— А правда говорят, что у ваших баб поперечная?

— Че поперечная?

Землянка буквально взрывается хохотом.

— Да ну вас, — сердится Коля. — Шолопуты. Вот и придумат чой-то, вот и придумат.

Подошел Максимов:

— Что там за шум там такой? Стройте взвод и ведите в баню. Белье получите у старшины. Тебя зачем комбат вызывал?

— Да… — Гурин не знал, как об этом сказать. Наконец выпалил: — Получил новое назначение.

— Ну? — Максимов думал, что он шутит, и настроился поддержать шутку.

— Назначили комсоргом батальона.

— Серьезно? — Глаза у лейтенанта заблестели искренней радостью. — Вот это да! Вот это молодец! Поздравляю, честное слово!

Подошел командир роты, спросил у Гурина:

— Сообщил уже?

— Сообщил.

— Вот, товарищ капитан, какие мы кадры куем! — погордился Максимов.

— Твое воспитание, — подмигнул Коваленков.

Подошел лейтенант Исаев, спросил:

— Что за общее такое веселье? Анекдоты травите?

— Тебе только анекдоты подавай, — сказал Максимов. — Тут дела посерьезнее. Видал, какие мы кадры воспитываем? Гурина назначили комсоргом батальона, на офицерскую должность! А кто его воспитал и вырастил?

— Ты? — Исаев с высоты своего роста взглянул на Максимова.

— А кто же?

— Я, — сказал Исаев и постучал пальцем себя в грудь. — Я его в бою воспитывал, мы с ним в одной роте автоматчиков воевали. Скажи ему, Гурин! Жёра! — Исаев сбил Максимову шапку на глаза.

— Верно, товарищ лейтенант, — подтвердил Гурин и добавил: — Только к вам в роту я попал из батальона выздоравливающих, а там я был во взводе Максимова.

— Ну, скушал? — обрадовался Максимов, толкая Исаева в бок.

— Да, Максимка, тебя, видать, ни объехать, ни обойти невозможно! — сдался Исаев. — Но ничего! А за тебя я рад, — Исаев протянул Гурину руку, пожал крепко. — Будешь теперь меня воспитывать: я ведь комсомолец.

Вслед за Исаевым пожали Гурину руку Максимов и Коваленков, а когда он собирал свои вещи, сзади подкрался Зайцев, обнял за плечи:

— Желаю!

— Спасибо, друг…

— Офицером скоро станешь!

— Да ну… — заскромничал Гурин.

Перекинул через плечо полевую сумку, в правую руку взял автомат, левой подхватил вещмешок — вот и все его «шмотки», пошагал в землянку «партполитпросвета», как ее здесь называли офицеры и курсанты.

Он уже хотел было потянуть на себя дверь, сколоченную из нетесаных досок, как вдруг услышал голос старшего лейтенанта Шульгина и невольно остановился.

— О чем вы думаете, братцы мои дорогие? — возмущался Шульгин.

— О людях, — ответил твердо майор Кирьянов. — О людях прежде всего!

— Но как вы можете быть уверены в нем? У вас есть доказательства его порядочности, честности, что он не завербован?

— Доказательства порядочности и честности есть. Кроме того, он талантливый и умный парень. А завербован ли он — это не по нашей части. У тебя есть об этом данные? — спросил майор.

— М-м… Пока нет…

— А о чем же речь? Так можно каждого подозревать, но правильно ли это?

— Да поймите вы, братцы мои дорогие! Он два года жил на оккупированной фашистами территории. Это должно вам о чем-нибудь говорить?

— На оккупированной территории оставались миллионы советских людей. А куда им было деваться? Прикажешь всех их взять на подозрение? Это в корне неправильная позиция. Людям надо доверять, иначе жить нельзя будет.

Гурин не сразу сообразил, как ему быть. На всякий случай отошел от землянки и стал в раздумье. Может, вернуться обратно во взвод?

Не успел он еще ничего решить, как дверь скрипнула и из землянки вышел раскрасневшийся Шульгин. Увидел Гурина, оглядел с ног до головы, спросил:

— Уже перебираешься? Ну-ну!.. А не торопишься?

— Приказано…

— Ну-ну… — и он криво ухмыльнулся, закачал головой, побежал куда-то.

Горечь сдавила Гурину горло, подступила непродыхаемым комком. «Да пропади все пропадом! Не нужно мне ничего! Ничего! Пойду во взвод и буду учить курсантов… Или попрошусь на передовую». И повернулся прочь от землянки.

— Э-э, — услышал Гурин голос майора. — Чего стоишь, как витязь на распутье? Смелее, смелее! Смелые города берут.

— Товарищ майор, а может, не надо? Давайте переиграем все, и я вернусь во взвод… Или отправьте меня на передовую.

Майор посмотрел вслед Шульгину, помрачнел, сказал строго:

— Чтобы я больше этого не слышал! Понял? Иди, там капитан Бутенко. Осваивайся побыстрее, с новым пополнением предстоит напряженная работа: сроки подготовки будут сокращены. Ступай!

 

Шурочка

дверь постучали, и в землянку вошел писарь Кузьмин. Козырнул и на полном серьезе спросил:

— Товарищ старший сержант, разрешите обратиться?

— Да, — выдерживая ту же серьезность, разрешил ему Гурин.

— Вам телефонограмма, — он протянул Гурину бумажку. — В тринадцать ноль-ноль вас вызывают на совещание в политотдел.

— Спасибо, — Гурин посмотрел на часы — было около одиннадцати.

— Разрешите идти?

— Слушай, Кузьмин… Ты почему со мной так официально? Шутишь или издеваешься? — спросил Гурин у Кузьмина.

— Никак нет. Я — по уставу. — Когда Кузьмин разговаривал, казалось, что у него во рту горячая картошка и он, чтобы не обжечься, перекатывал ее там языком с места на место. Поэтому у него получалось: «по уштаву».

— По какому там уставу… У нас звания одинаковые, а ты козыряешь мне, как генералу.

— У вас должность офицерская.

— Ну ладно, — сказал ему Гурин. — Впредь разрешаю тебе обращаться ко мне на «ты», — Василий взглянул на Кузьмина — как он, поймет шутку, примет ее или все так же будет серьезничать?

— Хорошо, — в уголках рта мелькнула и погасла ехидная ухмылочка.

«Значит, издевается, — догадался Гурин. — В чем дело? Почему у него такая неприязнь ко мне?» — но долго не стал над этим ломать голову, решил не обращать внимания: не велика беда — неприязненное отношение писаря. А все-таки скребет самолюбие…

— Не знаешь, как туда добираются? Я ведь в политотделе ни разу не был…

— Младший лейтенант Лукин обычно в таких случаях звонили в минометный батальон и договаривались с лейтенантом Бородулиным. В минбате есть лошади и повозки. А у нас их только две — в хозвзводе, продукты возят.

Бородулин — это комсорг минометного батальона, Гурин его видел несколько раз — приходил к Лукину. Суровый лейтенант. Круглые маленькие глазки, посаженные узко, набрякшие подглазья и пухлые губы делали лицо его сердитым, будто он постоянно на кого-то дулся.

Знал Гурин и комсорга пулеметного батальона — белобрысенького младшего лейтенанта Соколова. Но после Кишинева он что-то его ни разу не встречал…

— Понятно. Попробую и я, как Лукин. А?

— Попробуйте, — сказал Кузьмин.

Кузьмин ушел, и Гурин стал собираться. Вложил в полевую сумку список комсомольцев, тетрадь с планами, дневник о проделанной работе, несколько листов чистой бумаги для заметок.

Не успел одеться, пришел капитан Бутенко, он проводил беседу в третьей роте.

— У-ух! Зимно, едрит его в корень! — Он потер руки, потом похлопал ими по трубе печурки. — Вроде и мороз небольшой, а ветер собачий пронизывает до костей. Ты куда?

— В политотдел вызывают на совещание, Первый раз…

— Ничего! Будь посмелее.

Гурин оделся, сумку повесил через плечо, автомат закинул за спину, натянул пониже шапку, руки сунул в трехпалые солдатские рукавицы, сказал капитану:

— Пошел!

— Иди! — Он осмотрел его, пошевелил недовольно губами.

— Что-нибудь не так? — спросил Гурин.

— С автоматом?

— А что?

— Вообще — правильно: без оружия нельзя. Ну ладно, иди. Я поговорю с майором — надо вооружить тебя чем-нибудь полегче.

Из штаба Гурин позвонил в минометный, попросил к телефону Бородулина. Его позвали быстро.

— Да… — отозвался тот в трубку густым басом.

— Это говорит Гурин, из учебного…

— Знаю тебя, Гурин. Подходи к нашему штабу, поедем все вместе.

Еще издали Гурин увидел: возле штаба минометного прохаживается Бородулин, нетерпеливо поглядывая в сторону стрелкового батальона. «Меня ждет», — догадался Гурин и прибавил шагу.

— Товарищ лейтенант… — козырнул Гурин.

— Привет, — Бородулин протянул ему руку и, не глядя на Гурина, направился к подводе, которая стояла на дороге за деревьями. На ходу сказал: — Знакомьтесь… Не знакомы?

Из-за дерева вышла улыбающаяся девушка в погонах младшего лейтенанта. Гурин козырнул:

— Старший сержант Гурин. Комсорг учебного батальона.

— Ух ты! — она сделала губки трубочкой, улыбнулась. — Какой бравый! — И, насупив брови, серьезно сказала: — Заставляете себя ждать, товарищ старший сержант! Два офицера ждут одного сержанта. Непорядок! — Она говорила, а глаза ее смеялись, видно, что шутила.

— Виноват, исправлюсь! — сказал Гурин.

— То-то! — и она снова улыбнулась, и снова на левой щеке образовалась глубокая симпатичная ямочка. — Боярская. Шура. Комсорг пулеметного, — она протянула Гурину руку.

— Пулеметного?

— Да. А что? Не нравится?

— Да нет… Но там же был…

— Был, да сплыл. И у вас был Лукин. Поехали, а то холодно, я уже замерзла.

Бородулин терпеливо ждал возле повозки, когда они кончат знакомство.

— Ну, все? — спросил он. — Садитесь, — кивнул на бричку, в которой почти по самые края было навалено свежей необмятой соломы.

Боярская зашла за повозку и там, чтобы не видели мужчины, по колесу взобралась на солому. Бородулин сел впереди, по-мусульмански подобрав под себя ноги. Гурин лег на локоть у самого края, боясь стеснить Боярскую.

— Поближе, поближе, теплее будет, — Боярская спрятала ноги в солому. — А автомат свой положите с краю, он железный — не замерзнет. Зачем вы его кладете между нами, как ребеночка? — Крикнула Бородулину: — Давай, ямщик, трогай!

Бородулин дернул вожжами, причмокнул, и бричка затряслась на замерзших кочках по ненакатанной дороге.

Неожиданное такое соседство — девушка, да еще в офицерских погонах, — Гурина очень стесняло, чувствовал себя он как случайный гость на чужой свадьбе: он совсем не знал, как себя вести, о чем говорить, хотя она, он это понимал, старалась, чтобы все было просто.

— Да, веселые мне кавалеры достались! — сказала Боярская, когда они проехали добрую часть дороги молча. — Хоть бы рассказали что-нибудь веселенькое!

Гурин покраснел, заворочался — рука, на которой лежал, совсем затекла, стал оправдываться:

— Трудно так… Я не могу… В незнакомой компании никогда не знаешь, о чем говорить. Начни, а оно, может, уже всем давно известно и забыто.

Она отвернула уголок воротника шинели, пристально посмотрела на Гурина, многозначительно протянула:

— Ну ладно… Подождем.

А он еще больше смутился: ему показалось, что он слишком много наговорил — развел целую теорию. Сказал:

— Пусть лейтенант Бородулин…

— Ему тем более нельзя: он за рулем.

«Ишь ты, вострушка!» — подумал Гурин и очень пожалел, что не умеет, как другие, сразу сходиться с людьми, шутить, болтать, травить анекдоты.

— Последний анекдот слышали? — не унималась Боярская. — Если слышали, скажете. Так вот. Заходит наш солдат в польский дом и видит красивую полячку. «Ох ты! — говорит. — Какая красавица! Дай я тебя поцелую!» А она отвечает: «Ниц нема, вшицко герман забрав». Смешно? Нет? По-моему, тоже — нет. Но я лучшего не знаю. — И она вдруг обидчиво задергала губами.

Гурин совсем растерялся, оглянулся — за поддержкой — на лейтенанта. Но тот, похоже, и не слышал, что у них произошло. Спокойно согнутая спина, откинутый воротник шинели, втянутая в плечи голова — весь вид его говорил, что он занят своими мыслями. А может, спит? Нет, не спит, локти его все время работают — он беспрестанно подергивает вожжи, торопит лошадей.

— Ну, хотите я вам стихи прочитаю? — прошептал Гурин Боярской.

Она встрепенулась, повернула к нему свое личико, Спросила:

— Свои?

— Нет…

— А свои?

— Откуда вы знаете, что я…

— Слышала.

— Свои потом…..

— Опять «потом»… У нас много накапливается на «потом»… Читайте.

Гурин подумал с минуту, стал читать:

Дай, Джим, на счастье лапу мне, Такую лапу не видал я сроду. Давай с тобой полаем при луне На тихую, бесшумную погоду. Дай, Джим, на счастье лапу мне.

Взглянул на Боярскую, знает ли она эти стихи, доходят ли? Похоже, тронули, нетерпеливо хлопнула ресницами: «Продолжай…»

Мой милый Джим, среди твоих гостей Так много всяких и невсяких было. Но та, что всех безмолвней и грустней, Сюда случайно вдруг не заходила? Она придет, даю тебе поруку: И без меня, в ее уставясь взгляд, Ты за меня лизни ей нежно руку За все, в чем был и не был виноват.

Последние две строчки Гурин прочитал с особенным нажимом, с интимным придыханием. Боярская качнула головой, улыбнулась печально, попросила:

— Еще…

— Мое любимое, — объявил он.

Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет…

Боярская слушала зачарованно, чутко откликалась на проникновенные слова, именно на те, которые и Гурину особенно нравились, и это ему было приятно. Она спросила нетерпеливо:

— Чьи это стихи? Первый раз слышу!..

В ответ он прочитал многозначительно:

И ничто души не потревожит, И ничто ее не бросит в дрожь, — Кто любил, уж тот любить не может, Кто сгорел, того не подожжешь.

— Чьи?.. — снова спросила она.

— Сами догадайтесь…

— Есенина? — сказала она не очень уверенно.

— Да. А вот еще мои любимые.

Я помню чудное мгновенье…

С первой же строки она встрепенулась, хотела сказать, что она знает, чьи это стихи, но так и не прервала его, дослушала до конца. Вздохнула:

— Как умели любить раньше!..

— Почему только раньше? А теперь?

— А вы любили?

— Любил, — сказал Гурин уверенно. Она взглянула на него с любопытством. — Да, любил, — повторил он, словно вызывал ее на какой-то поединок.

— Ну и что?

— А ничего… Она вышла замуж.

— А вы?..

— Что я?.. — Его подмывало признаться, что он любил еще Марысю, но почему-то не посмел. Вспомнил Марысю, и сладко-тоскливо заныло сердце, силился вспомнить лицо ее и не смог. Вспомнились только блестевшие в ночи большие глаза да ее жадные горячие поцелуи.

— О чем вы?.. — спросила Боярская.

— Так… — и он начал читать:

Я вас любил…

Она слушала внимательно, лицо ее погрустнело.

— Вы хорошо читаете, — похвалила она, когда он кончил.

— Стихи хорошие.

— Стихи — да. Но и… Я ведь их знала еще в школе, учила, а как-то они до меня вот так не доходили. А сейчас услышала — все по-другому, — она снова посмотрела пристально на Гурина.

Наконец их бричка-тарахтуха, погремев по городской мостовой, остановилась возле двухэтажного кирпичного здания, и они попрыгали на дорогу, стали отряхиваться. Бородулин взял левую лошадь за уздечку и отвел свой дилижанс во двор, в затишье, где уже стояло несколько разнокалиберных повозок.

По каменным ступенькам они поднялись на крылечко, Бородулин открыл дверь и пропустил вперед Боярскую. Гурин остановился, уступая ему дорогу, но тот, не отпуская дверь, кивнул ему: «Давай, мол, проходи, без церемоний». Гурин прошел вслед за Боярской в довольно просторный вестибюль. Здесь было тепло, светло. Давно он уже не бывал в таких помещениях — что-то напоминало ему его новую школу.

В вестибюле к ним подошел улыбающийся молодой капитан. Он весь был какой-то свеженький и чистенький, будто только что из бани. Каштановые густые волосы его завивались в мелкие колечки и блестели, как у новорожденного барашка.

— Учебные прибыли! Очень хорошо! — Он подал Боярской руку, потом Бородулину.

Гурин топтался несмело позади них, догадывался, что это какой-то их непосредственный начальник, и лихорадочно соображал, как ему представляться, по всей форме докладывать или можно повольнее. Пока он соображал, капитан сам протянул ему руку:

— А вы, наверное, Гурин?

— Так точно!

— Будем знакомы: капитан Шурыгин, помощник начальника политотдела по комсомолу.

— Наш непосредственный начальник, — пояснила Боярская. Она уже сняла шапку, тряхнула головой и рассыпала по плечам пышные волосы. Щечки ее пламенели с мороза, и ямочка на левой щеке то появлялась, то исчезала, словно сигнальная лампочка.

— Верно, — подтвердил капитан, не выпуская руки. Он пытливо всматривался Гурину в глаза, не забывая в то же время бросать короткие взгляды на Боярскую и отвечать ей улыбкой на улыбку. — Много слышал о вас хорошего, майор Кирьянов все уши мне прожужжал.

Гурин покраснел, не зная, куда глаза девать, машинально взглянул на Боярскую. Та подмигнула ему ободряюще.

— Рад, рад! — продолжал капитан. Увидел вновь прибывших, тряхнул Гурину руку напоследок, сказал: —После совещания не исчезайте, зайдите ко мне. Хорошо?

— Хорошо.

— Проходите в зал, садитесь.

В зале уже было много народу, в основном офицеры — лейтенанты и младшие лейтенанты. Кое-где краснели широкими лычками на погонах старшины. Гурин искал хоть одного старшего сержанта. Увидел в дальнем углу и обрадовался, стал чувствовать себя здесь смелее.

…В расположение Гурин вернулся поздно, после ужина. Нагруженный плакатами, брошюрами, бланками «боевых листков», он с трудом открыл дверь в землянку, свалил весь багаж на свою постель.

— Ох ты! Едрит твою за ногу! — воскликнул капитан Бутенко и принялся рассматривать брошюры. — Долго вас там мурыжили. Майор уже начал беспокоиться, пошел звонить в минометный Бородулину. Вы вместе ехали?

— Вместе. Так я побегу, доложусь майору.

— А он и сам вон уже идет, — сказал капитан. — Ладно, поговорим после. Наверное, голоден? Беги на кухню.

Подхватив котелок, Гурин помчался.

Повар драил котел кирпичом, поднял на него удивленное лицо:

— Во! А на вас никто расход не заявлял…

— Не заявлял? — зачем-то переспросил Гурин.

— Ну, а что же они там, в роте? Не знают, где их народ? — возмущался повар.

— Я сам виноват… — сказал Гурин. — Уехал и никого не предупредил. Ладно, переживем! — добавил он бодро. — Не помру.

— Подожди, старший сержант, — остановил его повар. — Как же спать на голодный желудок? Цыгане приснятся. — Он открыл ящик, достал оттуда банку тушенки и, как колбасу, разрезал ее пополам большим ножом, отдал одну половинку Гурину. — Бери. Хлеб есть?

…Увидев пустой котелок, Бутенко возмущенно спросил:

— Что, не оставили?

— Сам виноват, — сказал Гурин. — Уехал и никому не сказал…

— Нет, это дело надо отрегулировать. Слышь, майор? Без ужина наш комсорг. Надо это дело отрегулировать: ему часто придется в политотдел мотаться, а там ведь не кормят.

Майор лежал на своей постели, подвинув к себе свечу, листал какой-то журнал. Посмотрел на Гурина, усмехнулся:

— Утром пойдешь к старшине, комбат дал ему указание насчет тебя.

В батальоне уже несколько дней работал новый старшина, но Гурин его еще ни разу не видел. Как-то было не до него. Других забот по горло: комплектовал ротные комсомольские организации, сколачивал группы во взводах, проводил собрания, выискивал ребят, способных выпускать «боевые листки», назначал агитаторов, инструктировал их, снабжал литературой. К старшине же у него никаких дел не было. Он, правда, и раньше, и к Васе Богаткину, не часто заглядывал, только когда по делу: получить боеприпасы на взвод, поменять курсантам обмундирование, взять перед баней чистое белье. Теперь же Гурин обеспечивал курсантов совсем другим оружием, к которому старшина не имел никакого касательства. Правда, сам Гурин по-прежнему числился в списках первой роты, и паек на него, как и раньше, выдавали в первый взвод. После дележки Зайцев хранил его у себя, в свободную минуту Гурин забегал в землянку и забирал у него свой хлеб, сахар…

К старшине Гурин бежал, как к девушке на свидание: он догадывался, о чем комбат распорядился: поменять сапоги, шинель, «облегчить» его вооружение. Особенно волновало Гурина последнее — неужели выдадут пистолет?..

Старшинская каптерка, сколоченная из старых досок, походила на деревенский сарайчик для дров. Дверь в нее была открыта, возле нее стоял часовой.

— Старшина здесь? — спросил у него Гурин.

— Здесь, — кивнул тот в черную дыру двери.

— Товарищ старшина! — крикнул он весело в тайное нутро каптерки. — По приказанию командира батальона прибыл в ваше распоряжение. Комсорг батальона старший сержант Гурин.

Внутри где-то там что-то завозилось, засопело, и на свет показался старшина… Грачев.

— Грач? — удивился Гурин, и бодрое настроение его вдруг куда-то улетучилось, словно он наткнулся на неприятельскую засаду. — Определенно: мир тесен…

— Это ты, Гурин? — поморщился старшина, словно ему в нос горчицу сунули. — То-то думаю: где-то я, кажется, уже слышал такую фамилию?..

— Слышал, слышал… Я — Гурин, тот самый…

— А ты живучий!

— Ты хотел, чтобы было наоборот?

Что-то сообразив, Грачев сказал без злобы в голосе:

— Мне-то что?..

— Ну как же! Теперь вот нам придется говорить.

— О чем?

— Не знаю. Ты обещал. Помнишь, сказал мне: «Когда будешь заходить на третий круг, тогда поговорим». Я как раз на третьем круге.

Грачев покосился на часового, мол, не стоит при подчиненных, а Гурину сказал:

— Памятливый ты.

— Опять не нравится?

— Забудь. Нам теперь служить вместе, а это ни к чему. Все помнить — жить будет нельзя.

— Согласен, — сказал примирительно Гурин.

— Ну вот. Какой номер? — кивнул старшина на его сапоги.

— Сорок первый.

Грачев полез куда-то в темноту, вытащил несколько пар сапог. Запахло новой кожей. Старшина отделил одну пару, бросил Гурину под ноги:

— Надевай, — и снова скрылся в темноту. Вынес новую шинель из зеленого английского сукна, потом галифе и гимнастерку — шерстяные, офицерские. Новую шапку разровнял изнутри кулаками, как продавец отдела головных уборов, положил поверх шинели. Подумал и достал откуда-то фуражку с лакированным козырьком. Вот не ожидал Гурин! Примерил — как раз впору. Улыбнулся невольно. — Это от меня подарок, — кивнул Грачев на фуражку. — Чтобы не говорил, что я жадина. Что еще? Да… — и он достал из ближайшего ящика за кончик ствола жирно смазанный «ТТ», положил осторожно на тряпку, на него сверху примостил два магазина. Вытер пальцы, снял с гвоздя узкий брючный ремень, на котором были нанизаны подсумки и две сплюснутые кирзовые кобуры, отцепил одну, спросил: — Ну, кажется, все? — Оглянулся, увидел рулон белой байки, отмотал кусок, рванул с треском — зимние портянки.

— Это тоже от тебя?

— Нет, от наркома. Забирай, дома переоденешься, потом старое принесешь. А автомат сдашь в роту.

— Надо, наверное, расписаться мне за все?

— Ладно, — великодушно махнул он рукой. — Так запомним. Война за все распишется.

— Думаешь?

— Как-нибудь. — Он взял в руки замок, давая понять, что ему пора уходить.

С трудом собрал Гурин новые вещи, понес к себе в землянку. Дома никого не было, и он спокойно смог заняться примеркой и без свидетелей радоваться новому обмундированию. У него было точно такое настроение, как когда-то в детстве, когда мать покупала ему к празднику какую-нибудь обнову.

Оделся и почувствовал, будто что-то переменилось в нем, будто выше ростом стал, сильнее, умнее, увереннее. Сапоги так ловко обтянули ноги, шинелька на теплой подкладке так приятно сдавила грудь, будто хороший друг обнял, широкий ремень так ладно обхватил талию, что хоть не хочешь, все равно будешь стройным, как балерина. А главное — чувствует он на боку кобуру, будто греет она его. Фуражку примерил — удивительно к лицу пришлась. Показаться бы кому-нибудь в таком виде!.. «Сфотографироваться бы и маме послать карточку! Да где же найдешь фотографа?..» И он решил: «Пойду в роту, дело есть — отнесу автомат». Однако в фуражке идти не решился, чтобы не так заметна была перемена, оставил ее дома, надел шапку. Тем более что для фуражки еще и не сезон. Посмотрел в зеркальце — остался доволен. Взял автомат, вышел на волю. Хорошо ему! Легко! Идет — будто сила какая-то волшебная несет его. «Вот бы Боярскую встретить!..» — подумалось вдруг почему-то.

Пришел в канцелярию роты.

— Разрешите, товарищ капитан?

Коваленков взглянул на него и заслонился руками, как от яркого света.

— Ну, брат! — подошел, покрутил его, приговаривая: — А повернись-ка, сынку! Слов нет: совсем другой человек! Как и обращаться к тебе теперь — не знаю.

— Да как и прежде: на «ты». Я человек простой, — сказал Гурин в тон капитану и засмеялся. — Я все равно ваш, товарищ капитан, так что хотите или не хотите, а вы от меня не избавитесь: в списках и на довольствии я состою в вашей роте.

— Ну, то-то же! Без родной роты ты — сирота. Так что нос не очень задирай.

— Не буду. Автомат вот принес.

Капитан взглянул на автомат, потом на Гурина, спросил:

— Зачем?

— А у меня вот теперь «пушка» есть, — и он похлопал по кобуре.

Коваленков помолчал, потом сказал:

— Автомат я все-таки советовал бы оставить у себя. «Пушка» хорошо, но автомат лучше. Пойдем на задание — бандитов громить, остатки немецких войск добивать, а может, и на передовую пошлют, — автомат — это оружие, а пистолет — так… Эта штука на всякий случай, для личной безопасности.

— Не сообразил. Обрадовался… — Гурин погладил кобуру. — Спасибо за добрый совет. Отнесу автомат обратно.

— А «пушку» надо записать тебе в книжку, а то пойдешь в политотдел, наткнешься на патрулей комендатуры — могут отобрать. Запиши, — приказал капитан писарю.

Писарь вписал ему в красноармейскую книжку номер пистолета, и он понес свой автомат обратно домой. Повесил, вышел на улицу, и опять ему не хватает простора, общества. Лагерь, как нарочно, будто вымер — все ушли на занятия в поле. «Вот бы Боярскую встретить…» — снова вспомнил он о соседнем комсорге, и мысль эта стала неотвязчивой и такой желанной, будто Боярская ему свидание назначила. Подмывает его сходить в пулеметный батальон, и мозг уже заработал лихорадочно — повод поестественней подыскивает. «Да при чем тут повод?.. Когда возвратились из политотдела, она ведь сама мне крикнула вдогонку: „Заходите!“ Вот я и зайду. Скажу: „Приглашали?..“ Нет, скажу: „За опытом пришел к старшему товарищу. Помогите, мол, составить план работы. Какие вы намечаете мероприятия?..“» Перебирает Гурин в голове слова разные, готовится заранее к первому разговору — вроде все получается логично — и не заметил, как ноги уже вынесли его за пределы своего лагеря и вдали замаячили грибки пулеметного батальона.

У часового возле штаба спросил, не видел ли он комсорга. Часовой показал ему ее землянку:

— Вон ее землянушка. Она, кажется, дома.

Напустив на себя самый серьезный вид, Гурин направился к землянке, но чем ближе подходил, тем сильнее его одолевали сомнение и робость: «А удобно ли?.. А стоит ли?.. А зачем вообще-то ты идешь туда?..» Однако возвращаться было уже поздно, и он постучал в дверь.

— Да!.. Входите, — послышался ее звонкий голос.

Подергав туда-сюда без привычки дверь, Гурин наконец открыл ее и вошел в полутемную землянку и, еще не видя со света, где она, поздоровался:

— Здравствуйте.

— Ой, Гурин! — воскликнула она как-то радостно и удивленно. А может, ему показалось, что радостно, но что удивленно — это точно. — А я только что о вас думала… Вспомнила вчерашнюю поездку в политотдел.

— А я вот пришел… За помощью…

— Ну и хорошо. Садитесь, — она подвинула ему грубо сколоченную табуретку. — Это мне комсомольцы мои сделали. Садитесь, — и сама села на постель.

Гурин опустился на табуретку и сразу почувствовал, что сидеть ему неловко и что долго таким образом ему не просидеть: новое, необношенное обмундирование в разных местах поджимало его и давило. Особенно мешали туго затянутый ремень и необмятые сапоги. Табуретка была низкой, поэтому высокие жесткие голенища больно упирались в подколенья.

Боярская сидела на постели, смотрела на него и улыбалась, сверкая своей ямочкой на левой щеке. В платье военного покроя, но без погон, она была очень домашней, уютной в этой маленькой теплой комнатенке, слегка пахнущей духами.

— Жарко у вас тут, — сказал Гурин.

— Да, душно. Пойдемте по лесу погуляем! — вдруг предложила она.

— Пойдемте. — Гурин быстро встал, помог ей надеть шинель, и они вышли.

На улице шел легкий пушистый снежок, было бело, свежо и тепло, пахло молодым снегом. Они шли по нетронутому пушистому ковру, и ноги их оставляли глубокие следы на нем. Вскоре они оказались за пределами лагеря и там, петляя между деревьями, любовались зимним лесом. Сосны и ели оделись в пышный наряд и были величественно-красивы, и настроение от них создавалось праздничное, новогоднее.

Говорили Гурин и Боярская о разном и будто бы незначительном, на самом же деле в каждом вопросе и в каждом ответе присутствовал еще и другой смысл, который они понимали прекрасно, но делали вид, что словам своим не придают другого значения, кроме того, которое лежит на поверхности. Шло невольное прощупывание друг друга, искались какие-то точки соприкосновения, потому что общего разговора у них еще и быть не могло.

Под старой развесистой елью вокруг ствола чернело большое пятно незабеленной земли. Они вошли под эту ель, стайка веселых синичек, вспугнутая ими, выпорхнула оттуда. Гурин невольно проследил за ними — куда они сядут. Синицы не улетели далеко, повисли на соседнем дереве. Юркие, любопытные, в черных тюбетеечках и ярких желто-зеленых набрюшниках, они звонко перекликались, весело гонялись друг за дружкой.

— Вы, наверное, любите животных? — угадала Шура.

— Очень! — признался Василий. — Мальчишкой держал голубей, кроликов. Мать ругалась, а я — свое… А этих синиц, щеглов зимой ловил десятками. До весны держал, потом выпускал на волю.

Они стояли под развесистой елью, как под плотной крышей: там где-то, на воле, шел снег, а над ними — ни снежинки: тихо и сухо. Оседлав своего любимого конька, Гурин рассказывал Шуре разные случаи из своей голубиной эпопеи. Она внимательно слушала, а он вдруг осекся: «Дурак! Мальчишка! Ух как ей интересны твои голуби!»

— Ну-ну?.. Почему вы вдруг перестали рассказывать? Вы очень хорошо рассказываете, интересно.

— Правда?

— Правда. Чудной вы какой-то… — Она смотрела на Гурина, мягкая улыбка все время озаряла ее лицо. Глаза блестели, а реснички призывно помаргивали. — И, наверное, добрый?

— Не знаю.

— Добрый, — уверенно сказала она, — и совестливый.

— Это верно. Самоед страшный, ненавижу из-за этого себя, житья нет, — искренне признался он.

Шура рассмеялась:

— Чудной! — и ямочка ее еще сильнее обозначилась, и реснички захлопали, как крылышки.

А он смотрел на нее и думал: «Вот если бы я был посмелее да поувереннее в себе, как бы я сейчас поцеловал тебя, Шурочка, вот в эти твои яркие губки, которые я так близко вижу!.. В эту ямочку на твоей щеке, твои реснички…» От одной этой мысли во рту вдруг сделалось сухо, и он, облизнув губы, вздохнул.

— О чем вы сейчас подумали? — торопливо спросила она.

Гурий встрепенулся:

— Так, ни о чем…

— Неправда…

— Сразу как-то о многом… Одним словом не скажешь… Да и не надо… Не могу.

Она опустила глаза, сказала обиженно:

— Что-нибудь плохое подумали…

Нет, наоборот, хорошее, Но не надо… Не смогу я все равно об этом сказать. В другой раз. Хорошо? И простите меня, пожалуйста.

— За что? — она опять подняла глаза, улыбнулась доверчиво. — Смешной… — Шурочка оглянулась: — Уже поздно. Темнеет как быстро. И синички нас оставили, улетели куда-то.

Они дошли до лагеря, остановились.

— До свидания, — Шура выпростала из перчатки руку, подала Гурину.

— Ой, какая рука холодная! — удивился он. — Совсем вас заморозил. Плохой я кавалер.

— А мне нравится, — сказала она. — До свидания.

Отошла на несколько шагов, оглянулась:

— Вася, дайте мне ваши стихи почитать?

— С удовольствием!

— Приносите… завтра…

— Хорошо.

В конце декабря состоялся очередной выпуск сержантов и быстрый набор новой группы, поэтому Гурин и Боярская несколько дней не встречались. Но она почти каждый вечер звонила ему по какому-нибудь делу. Ему уже становилось неудобно перед замполитом и парторгом, когда часу в десятом вечера вдруг прибегал связной и говорил:

— Товарищ старший сержант, вас к телефону. Комсорг из пулеметного просит.

Капитан ободряюще подмигивал, а майор щурился и хрипел с отеческим осуждением:

— Влюбилась девка. Определенно влюбилась.

— Да ну, влюбилась… — отмахивался Гурин, краснея, и бежал к телефону.

А под Новый год она позвонила днем:

— Вася, с наступающим! Ты знаешь, что я надумала? Хорошо бы нам Новый год встретить вместе?

— Но как?.. — растерялся он и вдруг выпалил: — Приходи к нам? Тебе все-таки проще…

— Ой, что ты! У вас замполит очень строгий.

— Да нет. Это он с виду только такой.

— Ну хорошо, — согласилась она. — После отбоя приду.

Гурин возвратился в землянку и только здесь стал соображать, как сказать своим, что он пригласил гостью: как они к этому отнесутся? Наверное, надо было с ними посоветоваться. А может, ничего не говорить? Пусть придет, будто случайно… Не выгонят. А хорошо ли? Шуру подведет, в неловкое положение ее поставит…

— Шурка звонила? — спросил капитан.

— Да.

— Ну и какую она тебе задачу задала, едрит ее в корень? Почему такой растерянный?

— Я, наверное, глупость спорол, товарищ капитан… Она предложила вместе встретить Новый год, а я взял да и пригласил ее к нам. Как-то так сразу вырвалось…

— Почему же это глупость? Хорошо сделал!

— А как майор на это посмотрит?

— А майор что, не человек? Едрит его в корень — глупость! Какая же это глупость? Выпить и закусить у нас найдется. А что еще надо?

— Майора боюсь…

— Не бойся! Я его подготовлю сам.

Когда к ним в землянку постучалась Шурочка, у них уже был идеальный порядок и вполне праздничный вид: у самого окошка прямо в землю была воткнута елочка, украшенная мелкими гирляндами из газеты и усыпанная маленькими звездочками и ромбиками из шоколадной фольги. Это постарался сам майор — он оказался искусным мастером на такие поделки и вырезал все маленькими трофейными ножничками для ногтей. Делал он это увлеченно — видать, вспомнилось довоенное время, дом, детство. Рассказал, какие он мог штуки творить, — показал бы, да жаль, нет ни материала, ни условий. Он мог бы сделать грибки, но для этого надо размачивать бумагу и иметь краски; он мог бы сделать ведерочки, лукошки, двусторонние звездочки, но для этого нужны тонкий картон, клей и опять же краски; он мог бы сделать саночки, на каких раньше катались на масленицу, но для этого нужно иметь фанеру, кипящую воду, чтобы распарить листочки фанеры, и столярный клей; он мог бы наделать золотых орешков, но для этого надо иметь обыкновенные орешки и «золотую» фольгу.

— Орешки — самое простое дело: обернул фольгой, разровнял складки — вот тебе и «золотым» стал орешек.

— Вы, наверное, хорошим пионервожатым были? — спросил Гурин.

— Был! Был и пионервожатым! Только давно это было. А последнее время я, братец мой, работал на Дону вторым секретарем райкома партии.

— И уже игрушки не делали?

— Как же не делал? Делал! Перед Новым годом такой дым коромыслом в доме поднимался — хоть святых выноси. Целая фабрика открывалась. Жена обычно ругается, а ребятишкам радость. И я с ними тоже радуюсь. Сделаем какую-нибудь штуковину — любуемся, ребята несут ее матери, смотришь — тоже заулыбалась, радуется нашей работе. А нам лучшей награды и не надо. Меньшой бежит, сообщает по секрету: «Пап, мамке понравилось, сидит улыбается. Подарим ей?» — «Подарим», — говорю. «Сейчас?» — «Давай сейчас».

Бутенко и Гурин слушали майора, а сами стол готовили: газетами застлали край капитановой койки — она всех удобнее — в центре. Открыли тушенку, сала нарезали, хлеба. Кружки вытерли. Одной не хватало, капитан вызвался пить из крышки от котелка. На середину «стола» укрепили в пустой консервной банке белую стеариновую свечу. Есть будут ножами и ложками. Для гостьи приготовили трофейную немецкую складную ложку-вилку…

Шурочка вошла в землянку, растерянно улыбаясь, поискала глазами майора, козырнула:

— Товарищ майор, разрешите?.. Я по вопросу обмена опытом комсомольской работы…

Майор засмеялся раскатисто:

— Знаем мы ваш обмен!.. Милости просим, товарищ младший лейтенант Шура, — он пожал ей руку.

— О, вы знаете, как меня зовут!

— А кто теперь у нас в батальоне вас не знает! — сказал капитан и тоже протянул ей руку.

— Ну, что затаился? — кивнул майор на Гурина. — К тебе за опытом, ухаживай за дамой.

— Раздевайтесь, Шура, — проговорил Гурин.

— Эх, молодежь! — крякнул майор. — Утром не поднимешь, вечером не найдешь. Разрешите, Шурочка, вашу шапочку. Так. Вашу шинельку… Вот, — майор отобрал все это у нее, повесил на гвоздь поверх своей шинели. — Садитесь, пожалуйста, — похлопал он ладонью рядом с собой. — Вот так. А вы, мужики, вдвоем на комсомольской постели устраивайтесь. Правильно я распорядился? — спросил он у Шуры. — Возражений нет?

— Очень даже правильно! — в восторге воскликнула Шура.

— Ну что, братцы? — капитан Бутенко дотянулся, рукой до бутылки. — Надо проводить нам старый год. Он все-таки был неплохим, принес нам много радостного. Помянем его добром. — Бутенко разлил водку по кружкам, плеснул себе в крышку. Посмотрел и еще добавил.

— Смотри не обидь себя, — засмеялся майор.

— Посудина, едрит ее… Извиняюсь… Посудина непривычная, не поймешь — то ли много, то ли мало. Посмотри, майор, на донышке. А то будешь потом упрекать, — шутил Бутенко.

— Донышко-то какое! Ишь, хитрец! Ну ладно. Значит: «Прощай, старый год! Ты был хорошим, пришли нам своего меньшого братца, чтобы был еще лучше». Так, что ли?

Чокнулись, выпили, закусили, и наступило молчание.

— Это называется — переломный момент: уже не трезвые, но еще и не пьяные, — сказал капитан, берясь снова за бутылку. — Самое скверное состояние.

— Откуда ты все знаешь? — спросил майор. — Вроде трезвый мужик.

— Старый шахтер. Пить умеем! Работать умеем и пить! Верно, комсорг? Земляк мой, донбассовец, — сообщил он, обращаясь к Шуре. — Так как? Еще по капочке?

— По донышку, — сказал майор и засмеялся. — По твоему донышку.

Выпили еще — верно, веселее стало, заговорили то по одному, то вдруг все сразу, зашумело застолье.

— Не прозевать бы нам встретить Новый год, — майор посмотрел на часы. — Приготовь, Бутенко, — уже скоро.

Капитан снова наполнил «бокалы», все взяли их в руки, смотрели на майора и ждали команды. Наконец он вскочил:

— Все! Двенадцать! С Новым годом, друзья! С новым счастьем! За победу! За победу в этом году! Пусть она придет как можно быстрее!..

Сдвинув кружки и одну крышку, все слушали майора Кирьянова. Он обвел присутствующих широко раскрытыми глазами, сказал:

— И еще. Пусть у каждого исполнятся его личные надежды и желания! С Новым годом, друзья!

— С Новым годом!

— С новым счастьем!

Шура и Василий смотрели друг другу в глаза и медленно цедили из кружек уже потеплевшую водку.

После двенадцати застолье стало по-настоящему шумным, майор рассказывал анекдоты — веселые и вполне пристойные, капитан несколько раз порывался тоже рассказать анекдот, но всякий раз останавливал себя:

— Не, не… Это не при девушках… Не… Это шахтерский… Давай ты, майор.

Вскоре Шура засобиралась домой. Гурин взглянул на Бутенко, тот разрешающе подмигнул, а потом еще и толкнул локтем в бок — мол, не сиди, собирайся. Пока майор ухаживал за Шурой, Гурин уже надел шинель и нетерпеливо мял в руках шапку.

— Пароль знаете? — спросил вдогонку капитан.

— Знаем, — сказал Гурин, и они с Шурой очутились на воле.

— Ой, как хорошо! А мы сидим в норе… — сказала она, вдыхая легкий морозный воздух.

Гурин взял Шуру под руку, она тут же прижала локоть к своему боку, и они пошли. Отойдя подальше от землянок, остановились. Гурин расстегнул Шуре шинель и, поддев руки ей под мышки, прижал ее к себе. Она доверчиво прильнула к нему, он нагнулся, отыскал ее губы и крепко поцеловал. Она ответила ему робко.

— Шура… — прошептал он. — Неужели это правда?

— Да… — шевельнула она губами, глядя ему в глаза.

Они шли медленно, молча и целовались через каждые несколько шагов.

У ее землянки Гурин приостановился, но она потянула его в дверь:

— Чего мы будем маячить на виду?..

Они вошли в землянку, она закрыла дверь на крючок.

……………………………………………………………………………………………………………

…Она гладила его волосы и приговаривала:

— Милый… Милый мой…

— Шурочка, — шептал он, — неужели это правда?

— А ты все еще не веришь?

— Я счастлив, Шура!.. Я люблю тебя…

— Ия, милый…

Какое-то время спустя дверь в землянку кто-то задергал снаружи. Шура зажала Гурину рот, насторожилась.

— Шура, открой… — послышался мужской голос.

— Кто там? — спросила Шура.

— Я. Открой, — нетерпеливо и настойчиво попросил тот.

— Что вы надумали? Глухая ночь, я сплю…

— Ты не одна?

— Одна. Что за допрос?

— Почему ты не была с нами? Я посылал за тобой…

— Я нездорова…

— Тебя не было дома.

— Я просто не отвечала, потому что нездорова.

— Открой!

— Не выдумывайте, капитан! — строго сказала Шура. — Что вы, в самом деле? Я шум подниму, вам будет стыдно. Завтра поговорим.

Капитан что-то промычал, поскрипел снегом — ушел.

— Кто это? — спросил Гурин.

— Да комбат наш. Напился, наверное, вот и пошел куролесить. Тебе пора, милый. Мне очень жаль расставаться, но мы ведь не дома, в армии, на войне.

Дома, несмотря на поздний час, Гурин долго не мог уснуть, размечтался. «Вот она, настоящая любовь!.. Любовь? Опять любовь… Что же это такое?» Вспомнилась Маруся, а потом и Марыся. Ведь и там была любовь. Была! Он страдал, мучился в разлуке. А теперь Шурочка… Нет, Шурочка — это совсем другое, ни с чем не сравнимое. Это, видать, прочно. Тут лейтенанту Елагину было бы не в чем его упрекнуть: он влюблен по-настоящему.

И Гурин стал мечтать уже о том, что вот кончится война и они с Шурочкой поженятся и поедут — жить к нему домой. Он уже и письмо в голове сочинял матери, но написать его пока не решался.

И вдруг однажды ночью объявили: «В ружье!», он подумал, что это очередная учебная тревога, и собирался с расчетом на скорое возвращение в лагерь.

— Ничего не забывайте, — приказал майор, убегая в штаб. Но и эти слова Гурин принял за обычные, учебные. Однако тревога есть тревога, и они с капитаном, как всегда, аккуратно собрали свои вещи, сложили в железный ящик партийные и комсомольские документы, закрыли на замок и понесли к штабу. Там уже стояла повозка, и Кузьмин грузил в нее штабное имущество. Они положили в эту же повозку свой ящик, связку разной литературы, вещмешки, и Гурин побежал в свою подопечную первую роту. Они с капитаном разделили роты на случай боевой тревоги: Гурину достались первые две, капитану третья, четвертая и разведвзвод. По давней привычке, Гурин больше находился в своей родной первой роте.

Когда он прибежал, курсанты уже были построены и командиры рот докладывали комбату о готовности. Выслушав доклады, комбат почему-то не спешил подавать команду «Шагом марш!», обстоятельно расспрашивал у офицеров о вооружении, боеприпасах и тут же приказывал пополнить запас патронами и гранатами. Похоже, что тревога была не учебной…

Наконец колонны тронулись в путь. Вышли на дорогу и взяли направление на город. Да, теперь уже точно — вперед, на запад. Гурин оглянулся на лагерь, подумал: «А как же пулеметный? Идет ли он с нами? Или остался? Или у него другое задание? Там Шурочка…» Спросить было не у кого и неудобно…

На западе небо полыхало пожаром, земля вздрагивала от тяжелых, приглушенных расстоянием разрывов.

Гурин поравнялся с лейтенантом Максимовым, хотел спросить у него о маршруте, но тот опередил его своим вопросом:

— Ты там ближе к начальству, не слышал куда?

— Нет, не слышал. Все случилось неожиданно.

— Говорят, Наши в наступление пошли. Прорвали фронт, Варшаву окружили.

— Думаешь, на Варшаву?

— Не знаю.

 

«Вот она, проклятая Германия!»

очью батальон прошел сквозь спящий, погруженный в темноту польский городок и вышел в поле. Погода была отвратительной — дул сильный ветер, мокрый снег сменился сечкой, дорога сделалась скользкой. Намокшие шинели отяжелели. Курсанты шли молча, устало, втянув головы в оттопыренные воротники.

— Не растягиваться! Подтянись! — время от времени передавалась команда. И всякий раз после нее в колонне наступало оживление — передние убыстряли шаг, последние подбегали, погромыхивая котелками; колонна на какое-то время уплотнялась, но потом снова незаметно растягивалась.

К утру стали уставать, все чаще и чаще спрашивали у командира взвода:

— Товарищ лейтенант, привал скоро?

— Прошли-то всего ничего — уже расхныкались, — бодрым голосом упрекал курсантов Максимов, а сам толкал Гурина в бок, шептал на ухо: — Сбегал бы вперед, поближе к начальству… Что они, в самом деле, думают? Люди устали. И сам я уже еле ноги волоку.

Гурин прибавлял шагу, догонял голову колонны, пристраивался к парторгу и замполиту. Майор, тяжело опираясь на палку, оборачивался к нему, спрашивал:

— Ну, что там?

— Устали. Привал просят.

— Известно, о чем солдат мечтает в походе! О привале. — Он усмехался. — Разве не так? А?

«Сам еле идет, а все шутит», — удивлялся Гурин.

— На ветру разве можно делать привал? — вдруг спросил он у Гурина серьезно. — А потом — нам приказ: идти форсированным маршем. Фронт наш прорвал оборону противника и пошел в наступление. На нас возложено выполнение боевой задачи, которую мы сможем выполнить только в том случае, если вовремя прибудем к месту назначения.

— Ясно. Об этом можно, наверное, курсантам сообщить? — спросил Гурин у майора. — Когда хоть приблизительно знаешь задачу — оно и идти легче.

— Пожалуй, можно. Никакого тут секрета нет, — разрешил майор и поморщился от боли в ноге.

— Товарищ майор, разве вам обязательно вот так мучить себя? Что вы, не можете сесть на повозку и отдохнуть?

— Обязательно! — сказал он твердо, заглянув Гурину прямо в лицо и обдав теплым дыханием его щеку. — Обязательно! Иначе хрен мне цена как политработнику. Призываю к одному, а делаю другое?

— Но ведь вы ранены?

— И что? Повесить на грудь плакатик: «Я ранен»? Чтоб знали. А иначе как же? — И, приблизившись вплотную к Гурину, ехидно сощурил глаза: — А ты почему идешь со взводом, а не с нами вот здесь? А? Думаешь, не понимаю твоей тактики? Понимаю: чтобы комсомольцы видели, что комсорг вместе с ними, как все. А будь ты все время здесь — они могли бы подумать, что комсорг где-то там зарылся на повозке в солому и дрыхнет всю дорогу. Разгадал твою тактику?

— Наверное, — согласился Гурин неуверенно, потому что он как-то вот так конкретно не ставил перед собой задачи, как вести себя в подобной обстановке. Просто в роте, во взводе он чувствовал себя свободнее, вольнее, чем среди начальства.

— И правильно делаешь, молодец, — продолжал майор. — Если бы ты сам до этого не дошел, я бы тебе подсказал. Но ты «сам с усам». — Он обернулся к капитану: — Верно я говорю, Бутенко?

Капитан забежал вперед.

— Что? Ничего не слышно, ветер.

— Спишь на ходу, Бутенко?

— Нет, пока только дремлю, — признался тот.

— Пойду к Дорошенко, в самом деле — пора подумать о привале. — Сказал Гурину: — Иди обрадуй хлопцев: скоро привал.

Гурин сошел на край дороги, стал поджидать свою роту. Первым шел взвод разведчиков. Лейтенант Исаев, не отнимая руки от подбородка, взглянул на комсорга:

— Ты, Жёра? Ну, что там, привал скоро?

— Скоро, товарищ лейтенант.

— Серьезно?

— Серьезно.

Исаев тут же опустил руку, поднял голову, взбодрился, крикнул своему взводу:

— Мальчики! Подтянись! Скоро привал!

Взвод ожил, заторопился, курсанты заговорили между собой.

Впереди первой роты шли капитан Коваленков и лейтенант Максимов.

— Узнал? — нетерпеливо крикнул Максимов.

— Так точно! — ответил Гурин, и по его веселому тону Максимов все понял, тут же обернулся к взводу и подал команду: — Подтянись! — и тихо, как бы по секрету, только передним: — Скоро привал!

— Кто сказал? — спросил у Гурина Коваленков.

— Майор Кирьянов.

Капитан вышел на обочину дороги, переждал один взвод, максимовский, второму сделал упрек:

— Ну, что вы растянулись! Ну-ка, подтянитесь! Скоро привал…

Последние слова подхватились, как эстафетная палочка, быстро передались от одного к другому и уже унеслись куда-то в самый конец колонны, уже и не слышно их, а только чувствуется, что они сделали свое, взбодрили людей, колонна закачалась живее, энергичнее. Гурин стоит рядом с капитаном, и его распирает радость, будто это он оживил колонну.

Привал устроили в лесной лощинке — тихой и уютной. Где-то вверху в ветвях шумел ветер, а внизу было затишно и тепло. Курсанты повалились кто на кусты, кто прямо на припорошенную снегом землю, кто прислонился спиной к стволам высоких сосен.

Но привал был недолгим, только успели переобуться, немного передохнуть — и снова в путь, пока не остыли.

Фронт громыхал впереди все ближе и ближе, и все были уверены, что идут они под Варшаву. Но вот грохот уже оставался справа, и похоже было, что они заходят с фланга. Когда же на третьи сутки батальон остановился на короткую дневку в большом польском селе, курсанты перво-наперво стали спрашивать у местного населения дорогу на Варшаву, и поляки неизменно показывали куда-то на северо-восток, где действительно гремел фронт. Но еще сильнее гремел он слева от них.

— А там что?

— Там — Познань.

Получалось, что фронт уже был вокруг них. Не попали ли они в окружение?..

Но командиры были спокойны, и курсанты, позавтракав и посудачив немного, улеглись спать, потому что вечером снова предстоял марш.

Политработники втроем заняли отдельный дом с очень гостеприимными хозяевами. И дети — двое мальчишек и девчонка, и сама мать смотрели на них с радостным любопытством и изо всех сил старались сделать им что-либо приятное. Но они так устали, что отказались даже от предложенного обеда.

— До вечера, матка, — объяснял хозяйке капитан. — До вечера. А сейчас будем спать.

Она поняла, посочувствовала им.

— Война — тёнжка, — сказала она и принесла им свежее белье. И как они ни убеждали ее, что им не нужно белье, что им достаточно какой-нибудь подстилки на полу и они по-солдатски на шинелях отлично отдохнут, — она не согласилась с ними и приготовила обе кровати: одну Гурину с капитаном, другую — майору. После этого, пожелав им «добже спать», увела с собой ребятишек.

Майор так натрудил ногу, что не мог сам снять сапог. Гурин помог ему стащить сапоги, майор размотал портянку и обнажил посиневшую и распухшую выше щиколотки ногу. Морщась от боли, он помял ее, потом попросил Гурина:

— Сходи, пожалуйста, позови Люсю.

Люся — лейтенант медицинской службы, батальонный врач — пришла, осмотрела ногу и сказала, что майор зря так безжалостно относится к больной ноге. Она попросила хозяйку нагреть воды, чтобы майор мог попарить ногу, а замполиту объявила:

— Идти вам больше нельзя, товарищ майор. Вы с этим не шутите.

— Ах ты, Люся, Люся! — заулыбался он. — Так и хочется тебе потерять меня где-нибудь.

— Наоборот!

Вскоре хозяйка принесла горячую воду. Люся попробовала ее рукой, предупредила майора, чтобы он потом замотал ногу потеплее, и ушла. И тут же пришел к ним комбат.

— Ну что, замполит? Распаялся, говорят?

— Уже доложила! — прохрипел майор. — Ничего, оклемаюсь до вечера.

— Я думаю вот что, майор, — сказал комбат серьезно. — Вечером, если тебе не будет хуже, уедешь вперед на попутной.

— Куда? Конечный маршрут неизвестен!

— На сколько известен, на столько и уедешь. Возьмешь себе в помощь курсанта побоевее и уедешь. А там подождете нас, и отдохнешь.

— Посмотрим вечером, — сказал замполит.

— Оно и сейчас видно, — кивнул комбат на майорову процедуру. — После этой припарки надо на печи лежать, — комбат улыбнулся, широкие крылья его носа вздрогнули, он пошевелил правым плечом, словно там что-то задевало старую рану, повернулся к двери. — Ладно, отдыхайте.

Гурин с капитанов разделись до белья и нырнули в высокую постель, утонув в пушистой и мягкой перине.

— Едрит твою за ногу!.. — воскликнул капитан, натягивая на себя вместо одеяла такую же пышную перину. И тут же захрапел, не успев согнать с лица блаженной улыбки.

Проснулись они не от общей побудки, а от приглушенного голоса на хозяйской половине: хозяева явно были чем-то возбуждены. Майор поднял голову, прислушался, посмотрел на Гурина, спросил:

— Что там — случилось что?

— Не знаю.

Словно ждал их пробуждения, дверь в комнату тихонько отворилась и в щель просунулась беленькая головенка самого маленького хозяина. На его мордашке был написан такой восторг, словно ему только что подарили дорогую игрушку.

— Пане майоже, — сказал он тихо, поглядывая на спящего капитана, — юж Варшава визволено!

— Варшава вызволена? — переспросил майор. — То есть добже!

— Так! — подмигнул мальчишка майору и скрылся.

«Варшава, Варшава», — только и слышалось из-за двери, пока они одевались. А на улице было всеобщее ликование: поляки одни группами стояли возле ворот, другие ходили из дома в дом, громко извещая соседей о радостной вести — Варшава свободна! Наших курсантов и офицеров на радостях угощали праздничным обедом, оставляли погостить у них подольше.

Гости не меньше поляков радовались освобождению Варшавы, но праздновать с ними долго не могли. Более того, чтобы курсанты не успели поддаться общему настроению и не напились за компанию с местным населением, комбат приказал срочно построиться и — в путь.

Поляки провожали их весело, и в глазах курсантов стояла нескрываемая тоска: такой праздник остается позади! От некоторых попахивало спиртным — успели-таки «причаститься», но офицеры не наказывали их, делали вид, что ничего не замечают, — понимали: такое событие! И соблазн действительно велик — устоять трудно.

Уже на другой день им стало ясно, что Варшава осталась позади, а они шли строго на запад. Их то и дело обгоняли колонны танков, артиллерия на автомобильной тяге, машины, битком набитые солдатами, которые смотрели на пехоту с высоты студебеккеровских бортов, посмеивались и обязательно отпускали уже известные на всех фронтах шуточки.

Курсанты, переделав поговорку, кричали в ответ:

— Люблю пехоту — только идти неохота.

Идти — не ехать; конечно, неохота, но они шли. Шли днем и ночью, иногда делали броски по пятьдесят и более километров. Гурин уже и счет дням потерял — сколько они находятся в походе?.. То ли неделя прошла, то ли больше, а кажется, что целая вечность. Уже и погода давно изменилась — стоит теплая, весенняя, словно батальон попал в южные края.

Наконец они, кажется, догнали фронт: его дыхание чувствовалось совсем близко, и командиры все больше и больше стали о чем-то совещаться, что-то уточнять; остановки следовали одна за другой, пока они не свернули с дороги и не наткнулись на готовые немецкие траншеи. Командиры взводов развели курсантов по ходам сообщения, заняли оборону, как на передовой. Но той напряженности и нервозности, какая обычно бывает на переднем крае, здесь не было: все ходили в полный рост, курсантам разрешили отдыхать, пули над головой не свистели. Только с наступлением темноты фронт, показалось, приблизился: небо на западе побагровело, видны были сполохи пожаров и даже «фонари», подвешенные самолетами.

Батальон находился во втором эшелоне.

Утром комбат созвал всех офицеров и объявил, что наши войска перешли старую польскую границу и вступили на территорию Германии. Окружена Познань. Фронт быстро продвигается вперед. Батальону приказано очистить тылы армии от остатков немецких групп в лесах и населенных пунктах. В частности — впереди немецкий пограничный город Лукац-Крейц. Передовые части прошли его с ходу, вполне возможно, Что там еще остались фаустники и пулеметные гнезда.

Майор поставил каждому подразделению конкретную задачу и наметил пункт сбора — на западной окраине города.

Центральным направляющим по дороге прямо на город шел разведвзвод лейтенанта Исаева, и Гурин присоединился к нему. Исаев не преминул по-своему откомментировать его появление в своем взводе:

— Мальчики! Теперь не дрейфь: с нами комсорг! — и тут же добавил: — А вообще он парень ничего, я его знаю.

Они вышли на шоссе и, растянувшись в две цепочки, направились в город, который вскоре завиднелся на горизонте островерхими кирхами. Сразу за железнодорожным переездом на обочине дороги был укреплен большой щит с надписью: «Вот она, проклятая Германия!» «И когда только успели? — удивился Гурин этому щиту. — Неужели славяне несли его с собой, когда шли в наступление?.»

— Братцы, Германия! — вдруг заорал истошным голосом сержант Грибков, указывая на щит. — Германия!.. — Лицо его исказилось гримасой мальчишеской радости и яростной злобы одновременно. — Дошел! Братцы… до-ше-ел!.. — Из глаз его брызнули обильные слезы, потекли по щекам, но он не замечал их, стоял, словно обезумевший, с неподвижными глазами, протянутой рукой в сторону щита и твердил одно слово: — Дошел!.. Дошел!..

Грибков — командир отделения, белорусский парень лет двадцати трех, обычно тихий, отличался больше своей замкнутостью, чем экспансивностью, сейчас удивил всех таким своим взрывом. Но чувства его были легко объяснимы — они были у всех такие же.

— Германия! Германия! — подхватили радостно и другие. Отставшие, не зная еще, в чем дело, заторопились, пустились догонять передних, увидели щит, закричали «ура!» и тут же все, словно по команде, принялись палить в небо из автоматов.

Лейтенанту с трудом удалось восстановить порядок, он подбегал почти к каждому, бил по рукам и приказывал:

— Прекратить стрельбу! Прекратить стрельбу!..

Мало-помалу утихомирились, и только Грибков что-то яростно топтал, бил каблуками, словно давил ядовитую змею.

— Вот тебе, зараза!.. Вот тебе!..

Исаев подошел к нему, с минуту смотрел, потом спросил строго:

— Сержант Грибков! Что вы делаете?

— Проклятую землю топчу — на ней выросла фашистская зараза. Вот тебе, вот тебе!..

— Вы что, с ума сошли?

Грибков поднял на лейтенанта искаженное злобой заплаканное лицо, прокричал:

— Хуже! Вы видели, что они сделали с моей Гомельщиной? Со всей Белоруссией?.. Со всей нашей землей, где они побывали?.. Я заходил в свое село — одни трубы! Отца и мать живьем сожгли, а сестренку еще раньше куда-то угнали… Я поклялся: если дойду — за все рассчитаюсь! За все!

— Возьмите себя в руки, сержант Грибков! Нельзя же так распускаться, в самом деле. Всё мы видели, и все мы знаем, зачем идем сюда. Вытрите слезы и постройте свое отделение. — Лейтенант вышел на середину дороги, встал по стойке «смирно», скомандовал: — Взвод, становись!

Когда взвод был построен, лейтенант повернул его налево, прошел вдоль строя, сказал хмуро:

— Мы в Германии. Я понимаю ваше состояние — и радость, и волнение… Но распускаться нельзя, в воздух палить патроны рано: вся Германия еще впереди, мы сделали по ней лишь первый шаг. Это вам не Румыния, тут бои предстоят ожесточеннее, чем где бы то ни было: перед концом фашисты будут хвататься за любую соломинку. Это знайте, помните и будьте все время начеку. Если мы раньше времени расслабимся — будет худо. Впереди город. Первое и второе отделения пойдут со мной левой стороной улицы, третье и четвертое — правой. Идти цепочкой, как можно ближе к стенам, смотреть в оба по всем этажам, по всем окнам. — Он обернулся к Гурину: — Ты с кем пойдешь? Может, со второй группой?

— Хорошо, — согласился Гурин.

Они вошли в город. На улицах тихо и безлюдно, как в глухую полночь. Но был день, окна поблескивали чистыми стеклами в лучах яркого и по-весеннему теплого солнца. Несмотря на разбитые кое-где витрины и вывалившиеся на тротуар осколки, город выглядел чистеньким, будто только что выметенным и помытым.

Гурин шел вслед за сержантом Грибковым, шарил глазами по серым каменным этажам, по непривычным без подоконников окнам, по островерхим крышам и машинально читал длинные вывески: «Bäckerei», «Schuhmacherei», «Brotbäckerei» — и вдруг совсем короткая: «Bier». Напрягая память, старался перевести их, но не сразу соображал, что они значат. И только увидев над входом в металлической рамке бронзовый сапог или нарисованную пивную кружку с большой шапкой пены, догадывался: «Сапожная», «Пиво».

Грибков оглянулся на Гурина, сказал со скрипом!

— Ни души! Смылись, гады!

И тут над головой что-то стукнуло — будто кто-то форточку закрыл. Все остановились, Грибков кивнул своему отделению и нырнул в подъезд, Гурин последовал за ним. На нижней площадке лестницы дорогу им преградил убитый немецкий солдат. Грибков перепрыгнул через него, побежал наверх. На втором этаже оглянулся, приказал двум курсантам обследовать комнаты, а сам заспешил выше. На третьем снова оглянулся, еще двух оставил. На четвертом этаже сам вошел в открытую дверь, крикнув предварительно:

— Хенде хох!

В передней было пусто, на пороге в спальню лежал толстый немец в каске и в зеленой шинели с черным воротником. Грибков переступил через него, заглянул в спальню.

— Никого… Наверное, сквозняк форточкой хлопнул. — Только теперь он посмотрел на убитого. Тот лежал вниз лицом на куче какого-то барахла, которое он, видать, нес в охапке, когда его настигла пуля. — О, видал: и у своих тащил, гад! Привычка, что ли?

Они огляделись. Чистота, блеск хрусталя и фарфоровой посуды в шкафу, на полу коврики, белые салфетки на серванте и на столе. Над столом большой зеленый абажур. Прошли на кухню — там пахло свежим кофе. Две маленькие чашечки в блюдечках на подносе стояли на маленьком белом столике. В белой раковине под блестящим медным краном лежали две тарелочки, словно их только что собирались мыть.

— Смотри, старший сержант, теплый еще, — удивился Грибков, потрогав рукой блестящий кофейник на газовой плите.

Гурин приложил руку — действительно, кофейник был теплым.

— Видал, как быстро смотались: даже кофеек допить не успели.

Они снова вернулись в зал.

— Жили же, гады! Что им еще надо было? От жира взбесились, — Грибков взял автомат за ствол и ударил раз, другой прикладом по шкафу с посудой. Стекла зазвенели, осколки тонких белых чашек с золотыми ободками посыпались на пол.

— Ну, это ты зря, — сказал Гурин осторожно, помня его истерику на границе.

— Что зря? Что зря? — обернулся он.

— Что в нашем тылу — это уже наше. Трофеи.

— Наше? Думаешь, будем это барахло собирать и раздавать нашим пострадавшим? Хрена с два! Да и на кой он мне нужен, этот трофей! Что он, вернет мне мать или отца?

— Не надо. Глупо вымещать зло на вещах, — сказал спокойно Гурин.

— Это фашистское добро! Наверняка — награбленное. — Он взял за ножку низенькую, обитую сверху ярким бархатом табуреточку. — Видал, на чем сидели? — и он запустил ею в огромное зеркало в углу. — Пошли.

Пройдя город насквозь, они вышли в условленное место, не встретив ни одной живой души.

— Смылись! — зло заключил Грибков, поглядывая на запад.

— Запугали фашисты население — вот все и ушли. Они же в своей пропаганде Красную Армию изображают как людоедов, как живодеров, рисуют нас с рогами, с кинжалами, вампирами, — Гурин попытался объяснить обстановку.

— «Запугали»! — покосился на него Грибков. — Просто — знает кошка, чье мясо съела, вот и убегает.

Собрался весь взвод, подошли курсанты и из других взводов, стали ждать дальнейших указаний. Все возбуждены, делятся впечатлениями. Кое-кто обогатился трофеями: один зажигалочку нашел, другой авторучку, третий подобрал портсигар и теперь выяснял, не серебряный ли он.

— Ну, а если серебряный, что ты с ним будешь делать? — спросил его Исаев.

— Ничего, — ответил курсант.

— А все-таки, что случится, если он окажется серебряным?

— Да ничего, товарищ лейтенант! Просто буду показывать всем и говорить: «Серебряный!»

— И что тогда?

— Ничего, — снова сказал курсант.

— Какая ценность в том, что он серебряный? — допытывался Исаев.

— А хрен его знает, — признался курсант. — Говорят же: «Серебро! Золото!» А я его видел, что ли?

— Если окажется не серебряным, выбросишь?

— Ну да! Зачем же? Вещь нужная: табачок спрячу — не промокнет!

Исаев снисходительно улыбнулся.

Стоят курсанты группами, наперебой рассказывают, какой им представилась Германия, и постоянно, как рефрен, слышится:

— Да, видать, жили, черти, по-барски! Нахапали!

— Культурненько жили!

— Чистенько. Порядок любят. Зашли в одну мастерскую — представляешь: каждый инструментик висит на своем гвоздике! На полу ни мусоринки! Как в аптеке.

Вскоре к ним прибежал связной, под мышкой две заостренных фанерки с надписью «Хозяйство Дорошенко». Одну он прибил тут же на столбе острым концом в сторону города и пояснил:

— Комбат сказал, чтобы все шли туда. Наш штаб на Фридрихштрассе. Вот по этим указателям найдете, а я подожду остальных.

В штабе уже было распределено, какой взвод, какая рота в каком доме размещаются. Поскольку первым с задания вернулся взвод Исаева, его и назначили в наряд. Остальные возвращались постепенно до самого вечера.

Политсоставу батальона отвели целую трехкомнатную квартиру в том же доме, где разместился штаб. Гурин с капитаном втащили в комнату свое имущество — ящик с документами, брошюры, вещмешки. Осмотрели новые апартаменты и остались довольны. В спальне стояла огромная, как баржа, деревянная кровать и на ней гора пуховых подушек и, одна на другой, две перины.

Гурину не сиделось в помещении, хотелось на волю, хотелось пройти спокойно по улицам, осмотреть как следует город — все-таки Германия!

Во дворе он встретил Максимова, тот поприветствовал его радостно, будто расстались они с ним бог весть когда.

— Изменил своему взводу, — упрекнул он Гурина. — К разведчикам переметнулся.

— Да они ведь тоже мои.

— Встретили что-нибудь?

— Нет, ни души.

— А мы еще до города восемь немцев взяли в плен! — похвастался Максимов.

— Взяли или они сами сдались?

— Какая разница? — засмеялся лейтенант. — Раз сдались, значит, взяли. А если бы не сдались — была бы война. Но они поступили мудро. Сначала, правда, пытались скрыться в лесу, дали по нас очереди две, но потом, когда мы отрезали их от леса, подняли руки.

— А что им оставалось делать? — сказал Гурин с серьезной миной на лице. — Увидели такого командира во главе такого войска…

— Будет тебе! — толкнул Максимов Гурина в плечо. — Когда дело позади, все страхи кажутся шутейными.

Увидел Гурин — начальник штаба инструктировал наряд, подошел послушать. Наряд впервые был особый: на вражеской территории, во вражеском городе — часовые, патрулирование улиц. Особенно ночью надо быть бдительным.

После инструктажа Исаев раздал патрулям красные повязки. В первую смену шли сержант Грибков и два курсанта. Помимо автомата Грибков повесил на ремень ракетницу — в случае чего подавать сигнал.

Гурин спросил у начальника штаба:

— Товарищ капитан, можно мне пойти с патрулями?

— Отчего же?.. Можно! Пойди, комсорг, пойди.

Исаев оглянулся на Гурина:

— Ты, может, вообще в наш взвод перейдешь?

— Давно мечтал, — признался Гурин.

Патрули вышли за ворота и медленно пошли серединой улицы, поглядывая по сторонам. Вдали, квартала за два от них, видать, что-то горело — там валил высоко в небо густой черный дым. Они прошли туда — горел пятиэтажный дом, и горел как-то странно: спокойно, без обычной пожарной суеты. Вблизи ни одного человека. Пламя охватывало этаж за этажом, трещали и обрушивались перекрытия, в небо взлетали снопы искр. Огонь яростно гудел, лизал длинными языками из окон наружные стены, искал и находил себе все новые и новые ходы и выходы.

— Горит! — проворчал Грибков. — Гори, гори, — зараза, узнай, что это такое.

Они постояли немного, повернули в переулок и вышли на параллельную улицу. В городе появились военные машины, какие-то части размещались, на стенах то и дело встречались указатели: «Хозяйство такого-то», «Хозяйство такого-то».

Откуда ни возьмись катит им навстречу велосипедист. Смотрят: женщина не женщина и солдат не солдат: на голове какая-то старинная большеполая шляпа с перьями. Одной рукой правит, другой держит над собой раскрытый зонтик. Поравнялся с патрулями, заулыбался во весь рот:

— Привет, славяне! Гутен морген, ауфидерзейн!

«Солдат!» — догадался Гурин и крикнул ему вдогонку:

— Стой! Стой!

Тот затормозил и, встав раскорякой над велосипедом, стал ждать с независимым видом:

— Ну, че вам?

— Ты что, клоун? — подошел к нему Гурин.

— А твое какое дело?

— Отвечай! Ты клоун или солдат? Ты что вытворяешь? Откуда ты, из какой части?

— Ну вот сразу: из какой части… Пошутить нельзя? — Солдат бросил на дорогу зонтик, пустил вдоль по улице диском шляпу. Поправив шапку, взглянул на подошедших хмуро. Молоденький солдатик, курносый, мордашка эдакого нахаленка, стоит — в глазах полное презрение.

— Хороши шутки! Ты представляешь, если тебя увидят и сфотографируют в таком виде? Советский солдат вырядился в шута горохового и раскатывает на велосипеде. Позор! Неужели не понимаешь?

— Ладно! Хватит мораль читать, понял. — Он толкнул велосипед, и тот покатился по улице. Попал колесом на бордюрный камень, упал на асфальт, заднее колесо задралось, засверкало спицами.

— Ну, а зачем велосипед ломать?

— Да что он, мой али казенный? Фашистский! Я вон его там поднял.

— Откуда ты все-таки? Покажи документы.

— Да ладно вам… Ну что вы пристали? — солдат взглянул на патрулей, скользнул взглядом по повязкам — это что-то для него значило, обмяк, но не сдавался.

— Покажи, покажи, — строго приказал Грибков.

Солдат достал красноармейскую книжку, протянул ее Гурину. Гурин не глядя передал ее Грибкову. Тот посмотрел, сказал раздумчиво:

— Придется задержать его, как дезертира. Увольнительной у него нет.

— Да вы что?.. Да вы… Какая увольнительная? Какой дезертир? Вон за углом наше хозяйство, — всерьез забеспокоился парень. — Вот же, вот… Ну пойдемте со мной…

— Нет, брат, не мы с тобой, а ты с нами пойдешь, — выдерживал серьезность Грибков.

— Да вы что?.. — солдат не на шутку испугался, и тогда Грибков спросил у Гурина:

— Или поверим?

— Поверьте, братцы!.. — взмолился солдат.

— Ладно, беги в свою часть, — Грибков возвратил ему красноармейскую книжку.

— И откуда вы тут взялись? Патрули сразу же, — ворчал солдат, осмелев, и вразвалочку пошел по пустынной улице.

 

Дразикмюле

а другой день в городе стало тесно от солдат, от машин, от военной техники. Одни размещались, другие уезжали, третьи катили без остановки через город вперед, на запад.

В штабе батальона тоже было суматошно: часть курсантов отправляли куда-то на задание — на станцию Дразикмюле. Туда скоро начнут или уже начали прибывать воинские эшелоны, но по ночам там небезопасно: мелкие группы немцев, которым удается вырваться из окруженной Познани, лесными тропами ночами, пробираясь на запад, выходят на эту станцию и нарушают работу тыла. Отправлялись туда пока что только две роты во главе с начальником штаба Землиным — с задачей засветло ознакомиться с местностью и оборудовать позиции на случай нападения. Кроме того, им вменялось в обязанность продолжать подготовку младших командиров.

Вместе с этой группой замполит Кирьянов отрядил капитана Бутенко, а Гурина оставил с собой при батальоне. Это Гурину было сегодня особенно кстати, так как он еще ночью решил поискать пулеметный батальон и встретиться с Шурочкой. Наверняка пулеметчики должны уже быть где-то рядом, и если это так, то в штабе обязательно об этом знают. Однако расспрашивать о пулеметном батальоне у начальства Гурин постеснялся и решил попытать Кузьмина, хотя и знал нерасположенность того к себе. Кузьмин почему-то недолюбливал Гурина, не принимал. Он никогда не упускал случая, чтобы не напомнить Гурину, что тот не офицер, а, как и сам Кузьмин, всего-навсего старший сержант. Майору Кирьянову тоже не раз говаривал, ворча недовольно:

— Как вот я буду строевую записку заполнять? Офицеров столько, а на довольствии столько?

— Кузьми-и-ин… — хитро щурясь, подступал к нему майор. — Так и заполняй, — и указывал своим коротким пальцем в записку. — На Гурина есть приказ — он официально занимает офицерскую должность — комсорг батальона. А?

— А каждый раз требуют объяснения…

— А ты каждый раз это объяснение приписывай внизу.

— Ну да!.. Строевку портить. Тут и графы такой нету.

— Эх, Кузьмин, Кузьмин!..

— Ну что «Кузьмин, Кузьмин»?

Рязанский парень, в прошлом счетный работник какой-то конторы, Кузьмин этот был по существу неплохой человек, но страшный буквоед и формалист. Думается, что и Гурина он недолюбливал главным образом за то, что тот не вписывался в какие-то там установленные формы отчетности.

Вообще Кузьмин был прирожденным писарем — делал он свое дело аккуратно и четко.

Будто между прочим, Гурин подошел к столу Кузьмина, постоял с минуту, посмотрел, как тот ловко чертит формы: приложит линейку — черкнет карандашом, и прямая линия готова, незаметно сдвинет линейку, черкнет второй раз, будто по тому же следу, и вторая линия готова всего на волосок ниже первой. Двойные линии — основные, головка формы, остальные пошли одинарные: чирк, чирк, чирк — и так до самого конца листа. Разлинует — форма выглядит лучше фабричной.

— Здорово у тебя получается! — Гурин кивнул на форму. — Учился?

Кузьмин, склонив голову, полюбовался своей работой, сказал сухо:

— Учился. В школе. Как и вы.

— Но у меня не получается. Пробовал. К концу линейка обязательно собьется, перекосится. Да и сама линия вначале выходит толстой, а к концу — тонкой. А у тебя, вишь, ровненькая, нажим карандаша везде одинаковый. Это — мастерство!

Ну, думает Гурин, достаточно он Кузьмину приятных слов наговорил, не переборщить бы, теперь можно и к главному приступать.

— Слушай, Кузьмин, ты не знаешь, случаем, где расположился пулеметный батальон? Поручение дали, надо сходить туда, а где он — не знаю.

Кузьмин надул щеки, с трудом провернул во рту крутой язык:

— Я такие сведения, товарищ старший сержант Гурин, распространять не имею права. Тем более для ваших личных нужд.

— И что ты как пузырь, Кузьмин? — обиделся Гурин на него. — Все дуешься, дуешься. Смотри, скоро лопнешь. К тебе как к человеку, а ты: «Распространять»! «Для личных нужд»! Для каких личных?..

В канцелярию вошел комбат, заметил их возбужденность, спросил:

— Что не поделили, петухи?

— Да так, ерунда, — сказал Гурин.

— Старший сержант зачем-то интересуется, где находится пулеметный батальон, — доложил Кузьмин.

«Продал, гад!» — уши и щеки у Гурина тотчас вспыхнули огнем, он не знал, куда девать глаза.

Майор улыбнулся, подвижный нос его зашевелился, как у кролика.

— Ну, а ты знаешь, где он? — спросил он у Кузьмина.

— Никак нет, товарищ майор, — ответил тот, вскочив из-за стола.

Майор ухмыльнулся:

— О чем же спор? — Он обернулся к Гурину, сказал: — Я тоже не знаю. Они где-то на задании, здесь, в городе, их нет.

— Спасибо, товарищ майор. Разрешите идти?

Комбат кивнул.

Гурин выскочил из штаба, как из бани, — весь мокрый и красный. «Ну Кузьмин, ну Кузьмин! Какая ехида! Ненавидит он меня всеми фибрами… За что? Что я ему сделал? Или натура такая? Ну Кузьмин!..»

В городе батальон оставался недолго. Вскоре по взводу, по полвзвода стали и другие подразделения постепенно перебазироваться в Дразикмюле, хотя там и было относительно спокойно. Немцы, правда, несколько раз появлялись здесь, но, наткнувшись на засаду, либо сдавались в плен, либо убегали снова в лес, в бой не вступали. Сдавались обычно малочисленные группы — по три — пять человек. Лишь однажды ночью завязалась длительная перестрелка, утром подобрали нескольких убитых немцев и одного раненого. С нашей стороны потерь не было.

Раненый показал, что всего их было человек тридцать, вооружены они только автоматами и карабинами, тяжелого оружия нет. Цель их — пробиться к своим.

На другой день усилили засаду и ждали немцев всю ночь, но они так и не появились, ушли, наверное, другой дорогой.

Разведвзвод лейтенанта Исаева убыл в Дразикмюле не в полном составе: одно отделение его дольше других оставалось в городе — оно временно было передано в распоряжение военного коменданта. Теперь разведчики возвратились, и их надо было отправить в свой взвод. Комбат вызвал Гурина и приказал ему отвести разведчиков в Дразикмюле.

— Это недалеко, километров десять — двенадцать, — сказал он. — На выходе из города, как только перейдете железнодорожный переезд, повернете налево и — прямо по шоссе. Карта есть? Ну и хорошо. Не заблудитесь!

— И сам там останешься, к капитану Бутенко присоединишься. Мы скоро все туда переберемся, — добавил замполит. — Ящик собери, запри и оставь его в штабе.

Гурин так и сделал — комсомольские и партийные документы сложил в «сейф», запер на замок. Потом собрал свои вещи — что в вещмешок, что в полевую сумку. Надел все на себя, огляделся — не забыл ли чего. Увидел, на столе кусок сахара остался. Нет, таким добром не бросаются, но вещмешок снимать не хотелось, и он, завернув его в газету, сунул в карман шинели. Схватил за ручку тяжелый ящик, потащил его вниз, в штаб. Возле кузьминского стола грохнул им громко о пол. Кузьмин даже вскочил, возмущенный, но Гурин опередил его, сказав ему с излишней строгостью:

— Смотри, Кузьмин, не забудь этот сейф! Здесь партийные документы! Головой отвечаешь! И не вздумай шутить: это не мои «личные нужды». Понял? — и, не дав ему опомниться, деловито вышел из канцелярии. — Пошли, ребята! — махнул он курсантам, и они пошагали на улицу.

Вышли на переезд, остановились сориентироваться. Тем более что за переездом дорога разветвлялась на три рукава. Один круто брал влево и вел на восток, в тыл, эту дорогу они сразу отмели: в тыл им не нужно. Другой рукав от переезда делал небольшой изгиб налево, а третий уходил направо. Не долго думая, Гурин избрал «другой», и был уверен, что поступил правильно. У курсантов тоже сомнений не было: именно по этой дороге шли бесконечные колонны машин, танков, пехоты, именно на этой дороге стояли призывные щиты с волнующими надписями: «Вперед, на Германию!», «К Берлину!», «Освободим наших братьев и сестер, угнанных в фашистскую неволю!», «Даешь Берлин!».

Только там, только где-то впереди, на пути к Берлину находится это Дразикмюле!

Поддавшись общему настроению, которое царило на этой центральной дороге, разведчики двинулись по ухоженному шоссе вперед, на запад. А настроение здесь царило такое, что ему трудно было не поддаться: солдатская лавина катилась к вражеской столице с таким подъемом, какого еще не бывало. Все двигалось в таком безудержном порыве, с такой решимостью, с такой стремительностью, с такой жаждой дорваться до «волчьего логова», что собери сейчас немцы любые военные силы и направь их против этой лавины — не сломить, не остановить ее им ни за что на свете! Солдаты были опьянелы предчувствием скорой победы, скорого мира, они выглядели в своих собственных глазах сильными, смелыми, дерзкими, будто обрели крылья; ведь они не только сломали такую махину, освободили от такого кошмара свою землю, но и били уже этого сильного и лютого врага на его же собственной территории: это уже было возмездие! Правда, это только начало, основная битва впереди, там, в Берлине. Враг еще силен. Но солдаты верили этим придорожным плакатам, которые кричали теми же словами, которые были у каждого и на уме и на языке: «Добьем фашистского зверя в его собственной берлоге!» Добьем!

Незаметно, как на интересном представлении, летит время, летят назад километровые столбики. Много ли, мало прошли — неважно! Идут разведчики во главе с Гуриным вперед — куда идут все. Разведчики — народ веселый, лихой, неунывающий, идти с ними одно удовольствие. Лейтенант Исаев воспитал их по своему образу и подобию.

Ведет Гурин разведчиков, шутит с ними, а сам уже начал беспокоиться: прошли порядочно, а Дразикмюле все нет и нет. Майор говорил: десять — двенадцать километров, а прошли уже не меньше пятнадцати. Свел ребят на обочину, объявил привал, а сам достал карту, стал смотреть. Да, Дразикмюле почти рядом с Лукац-Крейцем. Но где он? Склонились все над картой, стараются коллективно разобраться в ней и опять решают: вперед. Только вперед!

Спросить бы у кого… А у кого? У всех одна дорога — на Одер, а у них какой-то Дразикмюле. Его, поди, никто и не слышал. У местного жителя спросить бы, да где его возьмешь. Деревня, — которой они шли, была совершенно пустой.

И вдруг повезло: заметили разведчики, в одном доме кто-то вроде в дверь метнулся. Сошли с дороги, во двор вошли. Гурин постучал в дверь — никакого ответа. Открыл ее настежь и увидел сидящих там четырех женщин и старика. Прямо перед ним — две рядышком на кровати, бледные и неподвижные, в глазах испуг. Одна рядом с дверью на стуле сидит — эта ближе всех к нему. Оглянулся на нее и только теперь заметил возле нее девочку лет четырех-пяти — беленькая, длинные соломенные волосики рассыпаны по плечам. И первая естественная реакция при виде малого ребенка — это улыбнуться ему. И Гурин улыбнулся, и тут же машинально полез в карман, достал кусок сахара, протянул девочке. И вдруг он увидел в ее глазах такое, будто перед ней страшилище. Она закричала душераздирающим криком. Гурин растерялся, посмотрел извинительно на взрослых. Девочка перебежала через комнату к одной из женщин, которая сидела на кровати, вцепилась судорожными ручонками в ее колени, не сводя с Гурина полных ужаса глазенок. «Как же они даже детей застращали!..» — поразился Гурин.

Боясь сделать лишнее движение, чтобы снова не напугать девочку, Василий осторожно положил сахар в подол сидящей рядом с ним женщине, сказал по-русски:

— Отдадите девочке.

Поняла ли женщина Гурина, нет ли, но она кивнула ему, а он оглянулся на старика и, напрягая свое знание немецкого, спросил:

— Заген зи битте, во ист Дразикмюле?

Старик оживился, заповторял это название и стал показывать куда-то на восток. Гурин кивнул ему, чтобы он вышел с ним на улицу. Они вышли, и старик стал показывать им в обратную сторону.

— Как, на восток? — Гурин недоверчиво смотрел на старика: явно немец не понял его.

— Он, гад, нарочно хочет нас послать обратно, — предположил кто-то из разведчиков. — Вы думаете, он правду скажет? Ждите!

Старик внимательно слушал курсанта и чувствовал, что тот говорит что-то против него, обернулся к Гурину, заговорил убежденно:

— Дразикмюле — дорт, дорт….

Пока они толковали со стариком, откуда-то взялся, подошел к ним молоденький чернявенький младший лейтенант. Худенький, юркий, как муравьишка. Шинель нараспашку, зеленая пилотка сбита на затылок. Заорал:

— Фриц! Живой фриц! А ну дайте мне его, я его сейчас!.. — и полез к старику, вызверив глаза: — Ком, ком! Я буду шиссен! — Вытащил из кобуры пистолет, потащил левой рукой старика за рукав.

— Младший лейтенант, оставьте! — крикнул Гурин.

Тот вздрогнул и вызверился на него:

— А ты кто такой? Как разговариваешь с офицером!

Младший лейтенант был выпивши, и, наверное, надо быть с ним поосторожнее. Но как?

— Прекратите безобразие! — Гурин решил не снижать командирский тон. — Или мы сейчас вас арестуем и отведем в комендатуру.

И вдруг он увидел: сник младший лейтенант, но не сдается:

— А вы что тут с немцами рассусоливаете? Их всех уничтожать надо!

— Товарищ Сталин так не говорил, — и Гурин махнул немцу, чтобы ушел с глаз долой.

Младший лейтенант осмотрел Гурина внимательно. Пояс, полевая сумка, пистолет — все как у офицера, но погоны сержантские, за плечами вещмешок и автомат — как у солдата. Покрутил головой:

— Ты кто такой?

— Это военная тайна. А вы кто такой? Откуда и куда?

— Мы на фр-р-ронт идем!

— Вот и идите, товарищ младший лейтенант, а то отстанете от своих.

— Да ты знаешь, как я стреляю? Лучший стрелок был в училище! — И он, почти не целясь, выстрелил в чашечку на столбе, та разлетелась вдребезги. — Понял?

— Очень хорошо! Но торопитесь, а то опоздаете, и придется вам только чашечки сбивать.

— Да ты кто такой? — опять пристал к Гурину младший лейтенант. — Из особого?

— Идите, товарищ младший лейтенант…

— Ясно. Так бы и сказал сразу… Ладно, я пошел. — Взглянул на дверь. — А фрица живьем оставлять жалко… Нельзя! Ферштеен?

— Ферштеен.

— То-то, — и он пошел, загребая ветер расстегнутыми полами шинели.

Гурин остался с разведчиками, раздумывал: «Что делать? Верить немцу или нет? Идти назад или вперед? Разведчики немцу явно не доверяют. Но что делать?»

Вышли со двора, остановились. Смотрят: группа польских офицеров шумной толпой идет — это освобожденные из немецкого плена, рады свободе, торопятся домой.

— Товарищи паны офицеры, — обратился к ним Гурин, — вы должны знать, где находится Дразикмюле.

Поляки окружили Гурина, наперебой принялись втолковывать ему, где этот Дразикмюле. Показывают, как и немец, на восток, в обратную сторону. Гурин карту достал, они — свою, смотрят, сверяют. И вдруг один, наверное старший, у него тоже карта оказалась, стал объяснять:

— То есть стара польско-германська граница. Дразикмюле — германське название. По-польскому то будет — Дравский Млин. Вот так. Я знаю!

— Похоже, они правы, — говорит Гурин своим ребятам. — Придется возвращаться. Пошли!

— Пошли! — весело повторяют поляки, и они общей группой идут в обратную сторону. Разговорам и расспросам нет конца. Полякам нужен польский военный комендант. Такой уже есть в Лукац-Крейце, и они радуются сообщению, будто вот-вот мать родную встретят.

У развилки перед железнодорожным переездом остановились, поляки показывают им ту дорогу, которую они утром отвергли. Курсанты объяснили полякам, на какой улице находится польская комендатура, и они расстались такими друзьями, словно всю жизнь росли и учились вместе.

Дразикмюле — это даже и не станция, а скорее маленький полустанок. Здесь было всего лишь два дома. Один — узкое и потому казавшееся высоким двухэтажное здание — низ каменный, а верх деревянный. На стене, обращенной к полотну, на белой заплатке черной краской красиво, с готическими завитушками написано: Draßigmühle. Другой дом отстоял от первого на некотором расстоянии, ближе к деревенскому поселку, который, чувствовалось, жил своей собственной жизнью, не имеющей ничего общего с этим полустанком: во дворах поселка были настроены многочисленные сараюшки, риги с узкими дверями и широкими воротами, стояли высокие крестьянские телеги, бродили куры.

В поселке жили поляки, в этом же поселке расквартировались и курсанты. В станционном доме размещалась только дежурная рота.

Капитан Бутенко уже обжил в поселке гостеприимный домик с очень радушными хозяевами: матерью и ее двумя взрослыми дочерьми. Младшая, лет восемнадцати, Гертруда была беленькая стеснительная толстушка, а старшая, Луция, лет двадцати пяти, — худенькая, смуглолицая и черноволосая, будто вовсе и не сестра первой. Глаза большие, живые, жгучие, как у цыганки. На щеках постоянно алел румянец. Игривая, подвижная бабенка, Луция была замужем, но муж ее служил в польской армии, и она жолмеркой жила у матери. Хозяйка дома пани Барбара — очень милая и добрая женщина с лицом удивительно спокойным и даже умиротворенным — добродушно смотрела на своих дочек и лишь слегка улыбалась.

Обитал в этом доме и еще один человек — болезненный старик, свекор хозяйки. Старик ходил по двору, делал что-то по хозяйству, кашлял, очень охотно вступал в разговор, если к нему обращались, но сам никогда первым не заговаривал. Был он нелюдим; наверное, дедушкины гены и перешли к Гертруде.

Когда в этом доме появился Гурин, капитан стал знакомить его с хозяевами, как со своими давними и хорошими знакомыми. Гурин здоровался со всеми за руку, называл свое имя. Пани Барбара, улыбаясь, сказала ему что-то ласковое и приветливое, но он, растерявшийся перед столькими радушными лицами, не смог ее слова сразу перевести для себя на русский язык, он лишь каким-то чутьем уловил их общий смысл. Гертруда, глядя куда-то в пол и в сторону, протянула Гурину вялую ручку и тут же отошла к матери, спряталась за ее спиной. Зато Луция, блестя своими глазами-плошками, крепко сжала длинными пальцами гуринскую руку, сказала по-польски:

— Какой молодой офицер!

Не зная, куда деваться от ее глаз, Гурин смутился, покраснел, проговорил невнятно:

— Я не офицер…

— Ой! Покраснел, как девочка! — не унималась Луция.

А когда Гурин снял шапку и шинель, мать, глядя на него, грустно сказала:

— На Стаська похож.

— Так! — радостно согласилась Луция и пояснила Гурину, что Стасик — это ее, Луции, муж и что Гурин очень похож на него.

— Очень рад, — сказал Гурин.

— Я буду тебя звать Стасик, — тут же решила она.

— Ну что ж, — согласился Василий. — Стасик — имя хорошее, мне нравится.

Луция обрадовалась и объявила:

— Ты будешь моим мужем.

Тут уж Гурин не нашелся что ответить, а она обхватила его шею, крепко стиснула своей худенькой костлявой рукой, обратилась к матери:

— Так, мамо? То Стась уже вернулся!

Мать смотрела на них, улыбалась по-доброму, а капитан Бутенко, видя растерянность Гурина и зная уже взбалмошный характер Луции, хохотал до слез.

Так они с этого момента и играли в мужа и жену. Гурин постепенно привык к своей роли и иногда подыгрывал Луции. И было в этом что-то очень теплое, искреннее и чистое.

Когда Гурин приходил домой слишком поздно, Луция делала ему упрек. Сдвинув сурово черные брови, она с шутливой серьезностью допрашивала его:

— Где был? К другой ходил? То нехорошо! Ты мой муж, и я тебя кохам. А ты меня кохаш?

— Кохам, кохам, Луция. А был я на работе, — отвечал он с видом провинившегося мужа. И, как пароль, напевал: — Эх ты, Лушка, Лушка, ты моя подружка.

— Тогда иди кушать, — сменяла она гнев на милость и улыбалась.

А однажды он получил письмо с незнакомым ему почерком и с обратным адресом, который обозначался той же полевой почтой, что и его батальон, только на отлете от цифр стояла другая буква. Вместо фамилии отправителя была поставлена какая-то закорючка — чья-то роспись, тоже ему незнакомая.

Развернув треугольник, Гурин стал читать:

«Милый, дорогой, любимый мой Василек!
Твоя Шурка».

Где ты и как ты? Я знаю, что все равно мне этого не узнать, как и я не могу ничего написать о себе по причине военной цензуры. Ты знаешь, милый, мне тяжело без тебя, не проходит минуты, чтобы я не думала о тебе. Только странно — не могу вспомнить твое лицо. И лишь когда закрою глаза, ты начинаешь проявляться, и тогда я долго-долго любуюсь тобой.

Если бы ты знал, как я соскучилась!

Люблю, люблю, люблю! Целую, целую, целую.

Милый, береги себя.

До скорой встречи! (Я так хочу, чтобы она была скорой.)

Шурочка догадалась письмо написать! Какая радость! Гурин перечитывает его еще и еще раз, глаза ему застилает туман, во рту вдруг становится сухо, он облизывает губы, оглядывается — не видит ли кто его смятения. И вдруг замечает: у него за спиной стоит Луция. Глаза у нее грустные, смотрит на него в упор, с упреком:

— От кого письмо? От твоей девушки?

— От мамы, — почему-то соврал Гурин и стал торопливо сворачивать треугольник.

— Нет. Я знаю, как твоя мама пишет. И ты ее письма не так читаешь. Это от девушки. Зачем обманываешь?

— Я пошутил… Верно, это от девушки, которую я люблю.

Слезы перевалили через край ее больших глаз и крупными градинами покатились по щекам.

— Луция? Что с тобой?

Она не ответила, убежала.

«Вот так да… Доигрались… Она, наверное, привыкла уже и игру стала принимать за настоящую жизнь…» И сделалось ему как-то очень не по себе.

Постепенно Луция успокоилась, но до самых последних дней относилась к нему сухо и всякий раз при случае говорила:

— Изменник…

Комбат Дорошенко был недоволен действиями своих подчиненных в засаде.

— Это что ж за война такая? — возмущался он. — Отпугиваем немцев — и все, идите, мол, дорогие, ищите себе проход в другом месте. Ну они и идут, ищут, где послабее, где разрыв, щель, нападают врасплох, убивают наших же солдат. Это не война, товарищи дорогие, — майор крутил головой, вышагивая по просторной комнате штаба. — Нам не хватает еще, чтобы мы обзавелись трещотками, как сторожа возле колхозных амбаров. Сиди себе в окопе, трещи, оповещай немцев заранее. — Комбат обвел взглядом молчавших офицеров. — Нам надо выманивать их из леса и уничтожать. Уничтожать надо вражью силу! А если мы будем только попугивать, долго нам еще придется воевать. Да и нечестно это. Перед другими солдатами нечестно, на которых мы перекладываем свою работу. Вот так. С сегодняшнего дня решительным образом меняем свою тактику: появившийся в нашей зоне уйти не должен — такая задача. Для этого приказываю, — он подошел к карте и карандашом, как указкой, стал объяснять, где нужно строить засады. — А чтобы уяснить это как следует, сейчас выйдем на место и там разыграем.

Майоров план был прост — вместо фронтального расположения одной засады организовать три: две по флангам и одну фронтальную, но последнюю отнести далеко в глубь нашей территории, почти до самого Дразикмюле. Замысел был таков: когда немцы выйдут из леса, наши фланговые засады должны, не обнаруживая себя, пропустить их — вперед и потом сомкнуться за их спиной, отрезав таким образом им дорогу для отступления. А впереди у немцев будет стоять фронтальная засада, которая закроет им путь выхода в главном направлении — пересечь шоссе и железную дорогу и далее скрыться в следующем лесу.

В засаду ходили обычно по одному взводу, ходили, как в наряд, по очереди, а еще два взвода составляли «тревожную группу». Они тоже покидали свои квартиры и, не раздеваясь, спали в эту ночь в самом станционном здании на втором этаже. В случае чего, по сигналу тревоги они должны были спешить на помощь взводу.

На полустанок Гурин пришел засветло, дежурила как раз его родная рота. Взвод Максимова собирался в засаду, и сам он штудировал обязательную теперь на этот случай фразу: «Немецкие солдаты! Вы окружены! Сдавайтесь, или мы открываем огонь! На размышление две минуты!»

Гурин принес свежие газеты, раздал агитаторам.

Егоров — веснушчатый круглолицый курсант, любитель «клубнички», увидев Гурина, улыбаясь и потирая руки, спросил:

— Старший сержант, а у тебя там чего-нибудь какого… для души, случаем, ничего нет?

— А что твоя душа желает?

— Ну, такого… — Егоров покрутил рукой перед ухом, будто раскачивал остановившийся будильник.

— Такого нет.

— Ну, дал бы почитать ту книжечку, про бравого солдата Швейка? Уж больно смешная книжка, — и он засмеялся, всхлипывая и качая головой.

— Так ведь зажилишь?

— Нет! Ну, сам почитай.

— Отставить! — прервал разговор строгим окриком капитан Коваленков. — Никаких чтений! Вы идете на боевое задание, проверьте оружие, уясните еще раз свою задачу, чтобы не подвести ни себя, ни товарищей.

— Обойдется, товарищ капитан, — беспечно отмахнулся Егоров. — Они уже прекратили идти, за последние дни ни одного немца не появлялось.

— Ты знаешь, прекратили они или не прекратили? — Коваленков обернулся к командиру взвода: — Максимов, что за порядки у тебя во взводе? Вы на боевое задание идете или на прогулку?

— Егоров! — окликнул Максимов курсанта. — Займитесь делом! Безобразие, понимаете: пререкаться с командиром роты! Вы что?

— Виноват, товарищ лейтенант…

Когда Коваленков вышел, Гурин спросил у Максимова, мучившего немецкую фразу:

— Что, трудно дается?

— А думаешь, легко? Дойтче зольдатен — это я знаю, а вот дальше… Ты с нами собрался идти в засаду?

— Не могу оставить родной взвод. Примешь?

— Пойдем! Веселее ночь пройдёт. Так, может, ты и выучишь эти слова и прокричишь, если немцы появятся? — и шепнул: — Я тоже думаю, что их не будет уже: Познанская операция ведь закончилась. — Он передал Гурину листок: — Учи! — и довольный отошел к курсантам. — Егоров, ты чем занимаешься? Опять художественной литературой? Безобразие, понимаете!..

С наступлением темноты взвод вышел в засаду. Дул порывистый ветер, мела поземка, и курсанты тут же опустили уши на шапках и отвернули воротники шинелей. Нахохлились, как воробьи. Днем было по-весеннему тепло, а на ночь вдруг завьюжило.

Одно отделение отстало от основной группы сразу же, заняло фронтальные траншеи, второе отделилось чуть позднее — свернуло на правый фланг, остальные два во главе с лейтенантом направились на левый. Здесь кроме траншеи была отрыта просторная землянка, и лейтенант, отрядив двух наблюдателей, укрыл остальных курсантов в землянке, приказав им не шуметь и не спать. Подождав с полчаса, пока курсанты утихомирились, Максимов оставил за себя сержанта, а сам вместе с Гуриным пошел к наблюдателям — посмотреть, какая у них обстановка.

За лесом было затишно, но в кронах высоких деревьев стоял такой шум, будто где-то совсем рядом бушевал морской прибой. Временами ветер налетал с такой силой, что казалось, кто-то там, наверху, рвет и полощет большое полотно.

Максимов проверил наблюдателей, еще раз проинструктировал их, наказал быть внимательными и не выдавать себя, обернулся к Гурину:

— Пойдем в землянку, тут нам делать нечего.

В землянке курсанты, зажав ладонями рты, прыскали от смеха: Егоров шепотом травил анекдоты. При появлении лейтенанта все умолкли. Максимов проворчал:

— Опять ты, Егоров, свои пошлости рассказываешь?

— Да вы что, товарищ лейтенант! Какие пошлости! Это народный юмор, фольклор по-научному. Я, что ли, придумал? Народ!

— А в народе мало пошляков?

— Нет, товарищ лейтенант, тут я с вами не согласен. Пошляков, конечно, много, но только анекдоты сочиняют, думается мне, умные люди: уж больно они складные. Вот послушайте. Стояла в чулане бочка с бражкой, хозяин самогон собирался варить. И в эту брагу упала мышь, а выбраться не может. Увидела кота, взмолилась: «Котик, серенький, выручи меня!» А кот и говорит: «Я могу выручить, только за это я тебя съем». — «Хорошо!» — согласилась мышка. Кот вытащил мышь и отпустил коготки. «Куда, мол, она денется? Моя! Она же обещала». А та — юрк в норку и была такова. «Эй, — говорит кот, — это нечестно. Ты же обещала!..» А мышка и отвечает: «Мало ли что женщина в пьяном виде может наобещать!» Ну? Что тут плохого? А поучительный: если тебе пообещала, так бери сразу, не раздумывай…

— Ну вот, — сказал лейтенант. — Если анекдот приличный, то ты мораль придумаешь пошлую. У тебя без этого не обходится.

— Так это же жизнь, товарищ лейтенант! — И Гурин представил себе в темноте Егорова — красную круглую его физиономию со смеющимися хитрыми глазами. — К чему в жизни все сводится? К этому! Только называют по-разному, обходным манером подступают.

— Глупости, — оборвал его Максимов. — Глупости!

— Ну ладно, — согласился Егоров, но по голосу было слышно, что он не сдался, а просто уступил. Помолчал, признался: — Я здорово юмор люблю! Мне бывает удивительно: как оно вот — вроде все обыкновенно и вдруг — раз, будто искра сверкнула — смешно. Как оно вот так поворачивается? Старший сержант нам про Швейка читал. А это ж не глупый человек сочинял, писатель! Помните, как Швейк потрогал бабу за голую попу, а она у нее гусиной кожей от холода покрылась. И Швейк говорит: «Как терка, чуть руку не оцарапал». Ой, не могу! — захохотал Егоров. — Это же надо! Представляю себе — как терка.

Курсанты тоже хохотали в кулак, но лейтенант тем не менее прикрикнул:

— Тихо, тихо! Разошлись…

— А хотите про Гитлера? — не унимался Егоров. — Вот отпустил он своих Геббельса с Герингом и пошел к бабе…

— Чепуха, — оборвал его кто-то из курсантов. — С чем ему к бабе идти? Он же мерин!

— Кто мерин?

— Гитлер. Он потому и не женат до сих пор. И злой такой поэтому.

— Это точно, — поддержал его другой. — Если бы он был нормальным, так бы не злобствовал. А то своих нет — ни жены, ни детей, вот он и других презирает.

— При чем тут это? Чудаки, — возмутился Егоров. — А Геббельс вон, кажется, штук шесть геббельсят настрогал. Ну? Чем он лучше Гитлера? Не дали рассказать, а там как раз смешно, как фюрер обанкротился на этот счет…

— Ну, говори, говори, — разрешил кто-то.

— Не… Всё, сбили охоту. Старший сержант, почитай лучше про Швейка. Я тебе фонариком посвечу, — попросил Егоров.

— Интересно ли одно и то же слушать? Я вам другую книжку почитаю, — предложил Гурин. — Чехова.

— Чехова? Это который «Каштанка», «Ванька Жуков»? Хороший писатель, только грустный.

— У него есть и веселые рассказы. И даже очень много. Вот я вам сейчас прочитаю. Называется «Руководство для желающих жениться».

…Так они коротали эту ночь — с книжкой, с анекдотами, с рассказами бывалых солдат, рядом с постоянной тревогой. Но тревога, по всему видно, была напрасной: ночь уже на исходе, а немцев все нет и нет, и теперь они уже ждали не немцев, а скорее — рассвета, чтобы уйти в расположение, позавтракать и хоть немного поспать.

Курсанты, уставшие за ночь, притихли, подремывали, а кое-кто даже откровенно похрапывал. Максимов перестал будить соней, но сам бодрствовал, сменял регулярно наблюдателей и строго-настрого предупреждал глядеть в оба.

— Может, они как раз перед рассветом и пойдут, кто их знает, — напутствовал он курсантов, отправляя на пост. — Они ведь тоже не дураки.

И точно. Не прошло и десяти минут, как ушла на пост последняя пара наблюдателей, один из них тут же вернулся и, приоткрыв в самом низу брезентовый полог, закрывавший вход в землянку, взволнованным шепотом сообщил:

— Товарищ лейтенант, немцы!.. Много!..

— В ружье! — резко, сквозь зубы скомандовал Максимов. — И — тихо! Тихо — предупреждаю! За мной!

Пригнувшись, гуськом курсанты побежали вслед за Максимовым. Через пять минут они были уже на наблюдательном пункте, лейтенант тронул за плечо наблюдателя, спросил:

— Сколько?

— Двадцать семь насчитал… А может, больше… Вон между деревьями, — указал курсант.

— Почему «может»?

— Ну, может, они по два вместе проходили… Отсюда ж не видно. А некоторые назад почему-то возвращались. Вон, вон, смотрите, еще один прошел…

Гурин присмотрелся и без бинокля увидел, как от дерева отделилась еле заметная тень и скрылась за другим деревом. Потом эта тень на минуту снова появилась и быстро исчезла, будто растаяла, на фоне черного подлеска. А правее этого подлеска в снежной мгле маячили, словно призраки, какие-то фигуры. Если бы курсанты не знали здесь каждый кустик, их можно было бы принять за группу молодых сосен. Но это были немцы.

У Гурина холодок пробежал по спине, ладони взмокли, сердце запрыгало, забилось, как у воробья. Он снял с плеча автомат, обхватил гладкую и холодную шейку приклада, мегафон, в который он должен будет призывать немцев сдаваться в плен, положил на бруствер, немного успокоился.

Выждав какое-то время, лейтенант, ни к кому не обращаясь, спросил:

— Все, что ли?

— Кто их знает, — сказал наблюдатель, не отрываясь от бинокля.

Максимов опустил свой бинокль, оглянулся. Гурин протянул руку — молча попросил у него бинокль. Лейтенант снял его через голову, отдал Гурину. Тот сразу направил окуляры правее черного подлеска и явственно увидел черную толпу немцев, узнав их по характерным закрылкам касок. Толпа студенисто колыхалась в сером мареве, уходила все дальше вперед.

— Они скоро наткнутся на центральную засаду, сказал Гурин лейтенанту.

— Нет, еще далеко. Подождем отставших.

С трудом оторвав бинокль от беспорядочной толпы немцев, Гурин нацелил его на тот промежуток между деревьями, где только что прошел последний немец, а потом стал смотреть левее, туда, где начинался лес, — там была сплошная темень, и тогда он снова повернул окуляры на промежуток между деревьями.

— Ну, похоже, все?.. — опять спросил лейтенант.

И тут Гурин заметил, как вдали кто-то быстро мелькнул в обратную сторону.

— Один назад побежал, — сказал он лейтенанту. — Наверное, заподозрили что-то и бегут обратно.

— Не думаю. — Максимов отобрал у него бинокль и посмотрел на толпу немцев. — Нет… те пошли вперед, — сказал он. — Видать, связной мотается. А это значит, что в лесу либо охранение оставлено, либо другая группа. Надо ждать.

— Эти могут наткнуться на центральную засаду, — снова напомнил ему Гурин.

— Время еще есть. Будем ждать до последней минуты.

— А вдруг там ребята прозевают?.. Вдруг, они уснули?..

Лейтенант резко обернулся к Гурину:

— Ты что? Это исключено!

Помолчали несколько минут, которые Гурину показались вечностью. Он был уверен, что немцы уже давно наткнулись на центральную засаду, расправились с нею втихую и спокойно уходят. Но Максимов терпеливо ждал. Наконец обернулся к Гурину:

— Наверное, не дождемся… Я возьму одно отделение и пойду в обход: нельзя их упускать, — кивнул он в сторону леса. — Ты остаешься за меня и действуешь по намеченному плану. Сигналом к действию будет начало стрельбы либо в моей стороне, либо у центральной засады. Только — не горячись. Главное — выдержка. Да… И сразу же вызывай роту. Вот тебе, — он передал Гурину ракетницу и сумку с ракетами. Из кармана вытащил еще два ракетных патрона. — Это сигнальные — роту по тревоге поднимешь. Я пошел. — Он надвинул поглубже на голову шапку, сказал сержанту: — Отделение — за мной!..

Увел Максимов отделение — сразу как-то пусто стало и тихо. Так тихо, будто весь мир безмятежно уснул крепким предутренним сном и только одни они бодрствуют да вон те немцы, которые уже почти и не видны отсюда и, наверное, думают, что им удастся проскочить… А вдруг удастся?..

Гурин подошел к наблюдателю, спросил:

— Ну что?

— Никакого движения, — сказал тот, не оборачиваясь.

— Смотри пристальней, — и Гурин принялся заряжать ракетницу осветительной ракетой. Зарядил, потом подумал и перезарядил ее сигнальной. «Прежде всего надо роту поднять, а осветить после успею… Если успею… Главное — роту вызвать, это надо успеть…» Руки у него дрожали: переломив ракетницу, он никак не мог попасть в казенник патроном. Хотел оглянуться — не видят ли его состояние курсанты, но сдержался, зарядил и только тогда не спеша посмотрел по сторонам, будто для того, чтобы удостовериться, все ли на месте. Но курсантам было не до него, они, как и он, были поглощены немцами: одни наблюдали за лесом, другие следили за теми, которые ушли вперед.

Первый выстрел раздался не у Максимова, а у центральной засады, и Гурин тут же выстрелил вверх из ракетницы. Красная ракета взвилась над снежным полем, описала дугу и, не долетев до земли, погасла.

— За мной! — скомандовал он и побежал по краю лесной опушки, чтобы отрезать немцам дорогу к отступлению обратно в лес. Курсанты заняли заранее подготовленные ячейки, приготовившись к бою.

Впереди неистовствовала стрельба, и одна за другой взлетали осветительные ракеты. Вскоре они увидели на снежном поле бегущую на них черную толпу немцев. Гурин выпустил осветительную ракету, курсанты дали по ним несколько очередей. При свете ракеты ясно было видно, как немцы попадали на снег и лежали, распластавшись большим черным пятном. От Гурина немцы были еще далеко, и стрельба курсантов была скорее предупредительной, чем прицельной.

Еще не погасла ракета, выпущенная Гуриным, как ей на смену взвилась слева. Теперь немцам было ясно, что они в западне. Гурин приложил ко рту мегафон и закричал на немецком языке:

— Солдаты! Вы окружены! Бросайте оружие и сдавайтесь в плен!

Не успел он закончить фразу, как над ним пропели одна за другой несколько пуль: немцы ответили пулеметной очередью. «Ого! Что-то будет!..» — подумал Гурин и невольно оглянулся на лес: там ведь тоже немцы, и неизвестно еще, кто кого окружил — то ли курсанты немцев, то ли немцы курсантов во главе с Гуриным.

В лесу было тихо. Где-то там пробирается Максимов — на него надежда, что он отвлечет на себя лесную группу.

Освещаемые поочередно с трех сторон, немцы лежали, не предпринимая никаких попыток вырваться из окружения. Наверное, ждали помощи от своих товарищей, оставшихся в лесу. Гурин передал по цепи — вести наблюдение и за лесом, чтобы на них не напали с тыла. А сам все прислушивался — ждал спасительных выстрелов со стороны Максимова. И когда они раздались, Гурин так обрадовался, что чуть не закричал «ура!». Однако радость его была преждевременной. Эту стрельбу услышали и немцы, лежавшие перед ними на снегу. Услышали и, наверное, решили, что это пошли им на выручку их товарищи, — поднялись во весь рост и ринулись на гуринское отделение всей лавиной, стреляя на ходу из автоматов.

— Огонь! Огонь! — закричал Гурин, но курсанты и без его команды уже открыли стрельбу. Немцы залегли. Гурин оглянулся на лес — там, где-то вдали, раздавались редкие автоматные и пулеметные очереди. Гурин выпустил вторую сигнальную ракету — просил помощи от командира роты, а в мегафон торопливо прокричал: — Напрасные жертвы! Вы окружены! Ваши товарищи в лесу тоже окружены! Сдавайтесь! — и юркнул в окоп, боясь, что в ответ немцы пошлют пулеметную, очередь. Но они лежали, будто неживые.

Неожиданно, как вестник добрых духов, к нему приполз связной от командира роты. От одного его появления Гурин повеселел: «Не одни мы в этой серой мгле, не отрезаны! Связь есть!» Связной спросил, где Максимов.

— Нет его здесь. В лесу скрывается еще одна группа немцев, Максимов пошел в обход, — объяснил он связному. — Передай капитану, чтобы прислал еще людей — сюда и к Максимову. У нас по одному отделению, а немцев только перед нами вон поболе взвода.

Связной убежал, а вскоре, когда Гурин еще никак не ждал ответа на свою просьбу, к нему в окоп спрыгнул лейтенант Исаев:

— Ну что, Жёра? Горячо? Что тут — рассказывай.

Гурин доложил обстановку, Исаев выслушал его и приказал своему помкомвзвода развести «мальчиков» по окопам и занять оборону на два фронта.

Теперь в каждой ячейке сидело по два курсанта, один держал под прицелом поле, а другой — лес.

В лесу после затишья снова вспыхнула стрельба, заслышав ее, немцы, лежавшие на поле, ожили. Но теперь они были уже не страшны: народу против них скопилось достаточно, и курсанты быстро заставили их залечь.

Стало светать, и немцы на поле проявились, как на фотографической бумаге, — они открыто лежали на снегу, и теперь их легко можно было перестрелять.

— Ну-ка крикни им, пусть сдаются, — сказал Исаев Гурину. — Сколько можно лежать?

— Немецкие солдаты! — закричал Гурин в мегафон. — Бросайте оружие и сдавайтесь! Иначе через пять минут откроем огонь.

Какое-то время немцы продолжали лежать, потом зашевелились и один за другим стали вставать и, подняв руки, пошли к ним.

— Сюда нельзя их пускать! — заволновался Исаев. — Тут лес. Останови! Пусть идут к станции.

— Стойте! — крикнул Гурин немцам и скомандовал резко: — Кругом! Вперед шагом марш!

Немцы повиновались: повернулись и пошли в обратную сторону.

Когда они удалились метров на двести от своего лежбища, а на снегу осталось чернеть их оружие, лейтенант Исаев приказал Гурину:

— Бери своих мальчиков и проводи их, — кивнул он в сторону немцев. — Только будьте осторожны, палец держите все время на курке.

Гурин вылез из окопа и позвал за собой курсантов первого взвода. Растянувшись в цепь, они пошли вслед за немцами и благополучно проконвоировали их до самой станции. Здесь они посадили немцев у здания с подветренной стороны. Среди пленных было несколько человек раненых, и батальонный врач лейтенант Люся принялась перевязывать их.

Через час или полтора вернулись и все остальные во главе с командиром роты. Они привели такую же группу пленных.

— У тебя потери есть? — спросил капитан Коваленков у Гурина.

— Нет, — сказал он. — А где Максимов?

— Там, несут его…

— Как несут? Почему?

Капитан взглянул на Гурина, и тот понял, что с Максимовым случилось несчастье.

— Убили?

— Нет, ранило. Но тяжело.

Гурин побежал навстречу курсантам, которые несли на плащ-палатке лейтенанта. Лицо у Максимова было землисто-серым, без кровинки, глаза закрыты.

— Петя, — тихо позвал его Гурин.

Он открыл глаза и, увидев Гурина, виновато улыбнулся.

— В живот… — прошептал он, словно вспомнил их давний разговор.

— Как же это?

Максимов только глазами повел и тут же смежил их: говорить ему было тяжело.

Сержант, шедший сзади, рассказал Гурину, как ранило Максимова:

— Поднялся немец, помахал белым платком и закричал: «Переговор, переговор!» И направился в нашу сторону. Прошел несколько шагов, остановился и снова закричал: «Командир, иди! Переговор!» Ну, лейтенант выскочил и побежал на переговоры. Знаешь же, какой он? Шустрый! Побежал. А тот вместо переговоров бросился на него и потащил к себе. Лейтенант стал отбиваться, схватился за дерево. Тут мы кинулись на выручку. Немец видит такое дело, выстрелил лейтенанту в живот и промеж деревьев убежал к своим. Заложником, наверное, хотели его взять… Вот гады, до последнего момента им нельзя доверять.

Гурин снова поравнялся с Максимовым. Тот почувствовал его взгляд на себе, открыл глаза, сказал:

— Обидно… Не дошел до Берлина…

— Ничего. Поправишься… — Не сдержался Гурин, упрекнул его с досадой: — И на кой черт тебе нужны были эти переговоры? Сдавайтесь — и все тут.

— Поверил…

— «Поверил»… Ты его можешь узнать? Ведь ты близко его видел. Можешь узнать?

— Зачем? Мстить будешь? Не надо, Вася… Ни к чему… Разве это поможет? Пустое дело… не надо.

Обидно. Самое обидное было еще и в том, что это была последняя группа немцев, больше курсанты тут уже не встретили ни одного немецкого солдата, а вскоре и сами стали перебазироваться в Ландсберг.

 

Ландсберг

Ландсберг батальон перебазировался постепенно: сначала одна рота, потом другая, а последняя сама перебиралась по частям: взвод, через какое-то время — другой, третий. По мере уменьшения опасности уменьшалась и численность батальона в Дразикмюле. Дольше всех там оставался лишь разведвзвод во главе с лейтенантом Исаевым.

Сначала, пока в Дразикмюле стояло несколько подразделений, батальон жил «на два двора», и между Ландсбергом и Дразикмюле была налажена довольно оживленная связь. А когда там остался один взвод, связь с ним почти затухла, словно его навсегда передали в подчинение кому-то другому. Даже выпуск сержантов состоялся без разведчиков…

После ландсбергского выпуска в батальоне наступило затишье: старые курсанты ушли, новых набирать почему-то не торопились, и командиры-учителя несколько дней жили вольно и беззаботно, как на курорте.

Стояли по-весеннему солнечные и теплые дни, двухэтажный особняк из желтого кирпича, в котором поселились политработники, сверкал чистыми стеклами и, казалось, сам излучал тепло. Уютно, тихо, просторно, светло. Майор Кирьянов, капитан Бутенко и Гурин живут, как баре: у каждого отдельная комната, спят в мягких постелях, ходят по мохнатым коврам, завтракать сходятся в просторную столовую, едят и пьют из тонкой фарфоровой и хрустальной посуды. Отдыхают, развлекаются и проводят совещания в громадной гостиной. Здесь глубокие мягкие кресла; инкрустированные слоновой костью, на гнутых ножках столики; по углам две белые в золотых разводах вазы, в больших керамических, облитых зеленой глазурью кадках растут под самый потолок цветы.

Капитан Бутенко не скрывая наслаждается такой жизнью. Улыбаясь, постоянно восторгается:

— Эх, едрит твою за ногу! Пожить бы вот так!..

Майор Кирьянов так откровенно не высказывался, был, как всегда, строг и даже суров и обстановку, в которой они жили, принимал как должное. Однако же капитану не возражал, а только усмехался в ответ на его восторги или, когда тот уж больно нажимал на свою поговорку: «Жили же, черти!.. А? Как жили!», говорил:

— Да кто жил-то? Буржуй. Ведь это особняк буржуя, а не рабочего. Более того, судя по фотографиям, обитал тут какой-то эсэсовский бонза.

— А все равно, майор, мне почему-то в буржуйской постели хорошо спится! — смеялся капитан. — Лежать на перине, периной накрываться! Провалишься в такую постель — младенцем себя чувствуешь. — И потом снимал все сказанное серьезным замечанием: — Шучу, майор, шучу! Я ж понимаю: это курорт, а не жизнь. Жизнь не может быть сплошным курортом, быстро надоест. Скука. И мы вот тут побарахтаемся в перинах, а завтра, может, уже будем сидеть в окопах.

Гурин своего отношения ко всему этому объяснить не мог. И война, и Германия, и его теперешние условия жизни — все это воспринималось им, как сон, и думал он только об одном: «Вот бы побывать дома да рассказать, что видел, что пережил!..» Про весь этот огромный мир, который прокрутился перед его глазами за эти два года! Как интересно! Ведь для чего-то же все это ему показывается? Неужели же только для того, чтобы вспыхнуть в его сознании и тут же погаснуть? Не может быть! Бессмысленно! Оно должно остаться в нем, и он должен будет все это для чего-то употребить…

Однажды, обследуя свой особняк, они с капитаном спустились в подвал. Здесь было чистенько, сухо, прохладно. На полках аккуратными рядами стояли разнокалиберные стеклянные банки. В них были законсервированы различные овощи, фрукты, ягоды. Здесь Гурин увидел знакомые ему с детства вишни, сливы, яблоки и совсем незнакомые какие-то корешки, наверное из тех, о которых он, может быть, только случайно слышал, но никогда не ел: спаржа, цветная капуста, сельдерей. У них дома на огороде такие овощи не росли, и они без них прекрасно обходились. А немцы, видать, все это любят.

— Эх, едрит твою!.. Ты смотри! — капитан провел рукой вдоль полок. — Ну чего им еще не хватало? Война, а у них вон сколько всего разного. Давай выбирай, что тут съедобное. Корни не бери, ну их к дьяволу, пусть они сами их едят. Там вон, кажется, вишневый компотик?

— Стоит ли? — У Гурина почему-то была брезгливость ко всем этим продуктам, заготовленным кем-то и брошенным второпях. — А вдруг они отравлены!

— Да ну?.. — Капитан повертел банку, посмотрел на Гурина с укором, будто тот ему аппетит испортил, поставил на место. — Оно, конечно, не отравлено, но пусть стоит, — заключил он.

Почти весь второй этаж особняка занимал то ли огромный магазин, то ли какая-то общая гардеробная: здесь в несколько рядов стояли вешалки и на них висели женские платья, юбки, кофты, мужские костюмы, рубашки, брюки; вдоль стен на полках стояла различная мужская и женская обувь. На магазин в нашем понятии это, — конечно, было не похоже — здесь не было ни прилавков, ни барьеров, ни кассы. Да и вещи были далеко не все новые, многое уже ношенное, но чистое и аккуратно выглаженное. Кое-что было даже заштопано. На мастерскую помещение тоже не походило — ни швейных машин, ни рабочих столов здесь не было. Из мебели в этой комнате стояли лишь две или три низеньких табуреточки да вделанное в стену почти во всю ее величину зеркало. Наверное, это была все-таки семейная гардеробная, а семья здесь жила, судя по пухлому бархатному фотоальбому, немалая. В альбоме было две одинаковых, как у близнецов, надменных пухлых рожицы гитлерюгендов, фотографии двух молодых белокурых фрейлейн со спадающими на плечи локонами, одной пожилой, но, видать, молодящейся фрау. У этой три локона лежали прямо надо лбом, словно три ружейных ствола. Были в альбоме и два старика. Но особенно часто красовался в нем тонкогубый, с холодным пронзительным взглядом, сухопарый эсэсовский офицер. По этим фотографиям можно было проследить его продвижение по служебной лестнице от капитана до полковника.

Тут же, в гардеробе, Бутенко нашел и комплект обмундирования эсэсовца. Судя по размеру, порядочный был громила этот фашист.

Гурин смотрел на все эти вещи в гардеробе и чувствовал себя как в дорогом, недоступном ему магазине и прикидывал, что бы он купил для своих домашних. Прежде всего он купил бы матери вон ту вязаную кофту — серенькую, с белой полосочкой по воротничку. Танюшке — вот это платьице, розовое, с длинным рядом пуговиц спереди, а Алешке — штаны коричневые, в рубчик. Он ведь уже, наверное, вырос, а штанов приличных нет и взять им неоткуда. Какое было барахло, еще при Гурине за долгие два года оккупации променяли на хлеб, воспользоваться которым не сумели. По глупости сдали зерно на помол на мельницу, а обратно им его не вернули: приехали немцы, погрузили всю муку в огромные «MANы» и увезли, а народ разогнали, да еще пригрозили расстрелом, если кто будет «бунтовать»…

Тут же в одной из коробок капитан обнаружил трофей, который сильно его обрадовал, — пару добротных кожаных подметок.

— Ух ты, едрит твою!.. — воскликнул он и громко хлопнул подметками. — Новенькие, спиртовые! — Он приложил их к носу и глубоко втянул в себя кисловато-пряный запах новой кожи. — Подобью сапоги — износу не будет!

Гурин тоже не остался без трофея. Уже в столовой в посудном шкафу он наткнулся на стопку белой мягкой бумаги. Квадратные листочки ее величиной с носовой платок обрадовали его не меньше, чем кожаные подметки капитана. Бумага со всех четырех сторон была фигурно обрезана, а по краям ее был отчетливо виден рельефный красивый кантик, похожий на кружева. В уголке каждого листочка нарисована красная розочка. Никогда такой красивой бумаги он не видел! «Наверное, специально для писем, — решил Гурин и сгреб всю стопку. — Буду писать Шурочке письма. И маме напишу на такой бумаге, и… Да всем-всем напишу, пусть порадуются».

— Бумажная душа, — махнул безнадежно на него капитан. — Все бумагу собираешь.

А Гурин и рад, что капитан к ней равнодушен, а то пришлось бы с ним делиться такой редкостной находкой. Побежал в свою комнату, спрятал листки подальше, один разложил на столе, принялся писать. «Дорогая, милая, любимая моя Шура!..»

Мысли побежали быстро, а перо, как нарочно, тыкалось в неровности бумаги, писало плохо, с трудом. Двух строчек не написал, бросил: для письма бумага явно не годилась. «Но для чего же она предназначена, такая красивая?» — недоумевал Гурин.

Взял один листок, понес в столовую майору. Тот как раз пришел откуда-то и сидел жевал свой обед.

— Товарищ майор, для чего эта бумага?

— М-м… — промычал майор набитым ртом и поманил пальцем: дай, мол, этот листок мне. Гурин отдал. Майор взял его, вытер им губы, пальцы и, скомкав, бросил на стол. — Понял? — спросил он, прожевав. — Салфетка. Обыкновенная бумажная салфетка. Не видел никогда, что ли?

— Откуда же?.. — проговорил Гурин, все еще не веря майору. «Бумагой руки вытирали? А у нас на тетрадки не хватало. На газетах рисовали. А они такую бумагу!.. Вытер, скомкал и выбросил…» Гурин с сожалением смотрел на скомканный майором белый листок бумаги, и ему было его откровенно жаль. «Чертовы буржуи!.. Нам задачки не на чем было решать, а они вишь какую жизнь себе устроили!..»

Потом Гурин пытался эти салфетки все-таки приспособить для письма — разглаживал их горячим утюгом, но из этого ничего не получилось: под утюгом они желтели и всю красоту свою теряли. В конце концов Гурин оставил свои опыты и не стал портить такие красивые листочки, решил вкладывать их чистенькими в каждое письмо, посылаемое домой.

В эти же дни произошло и еще одно событие. Как-то приехал майор из политотдела и, пригласив к себе своих помощников, сообщил, что полевой почте разрешено принимать посылки. До восьми килограммов.

— И правильно делают, — сказал капитан, выслушав майора. — Деньги-то мы получаем и такие, и полевые, а куда их девать? А то, глядишь, купил какую одежонку и послал своим. Да и трофейного добра сколько топчем ногами. А там же за время войны народ совсем обносился. Очень правильное решение.

— Предстоит и нам работа, — продолжал майор, выждав, когда капитан кончит говорить. — Надо будет разъяснить всем, что можно и чего нельзя посылать.

Этот разговор прервал приехавший из штаба армии интеллигентный на вид капитан в общевойсковых погонах. Знакомясь с майором, он назвал себя представителем какого-то то ли управления, то ли отдела.

Майор сощурился, как на яркое солнышко, повернул ухо, будто глухой, ждал еще чего-то. Капитан, улыбнувшись, пояснил:

— Мы занимаемся розыском и возвращением в Советский Союз музейных и художественных ценностей, украденных фашистами.

— А-а! — прохрипел майор. — Вот теперь понятно! Садитесь.

Они остались разговаривать, а Гурин с капитаном пошли в батальон.

Обрадовавшись возможности послать домой посылку, вечером Гурин занялся ревизией своего имущества — искал, что бы послать своим в подарок. У него еще оставалась целая пачка хорошей бумаги, которую он подобрал в Молдавии у Прута, решил: «Пошлю ее Алешке, будет уроки на ней — записывать. Обрадуется! Есть у меня еще трофейный механический карандаш — сердечко вывинчивается и ввинчивается. Пошлю и его. Тоже, наверное, Алешке достанется. А что же маме и Танюшке послать? Ничего и нет… Танюшка уже работает — бумага ей ни к чему… Что-то придумать надо. Отошлю домой и книжки…» Уже здесь, в Ландсберге, кто-то из сержантов нашел в одном из домов «Войну и мир» Толстого — в двух томах. Принес и отдал Гурину. Добротное издание. «Отошлю, целее будут, а мне облегчение. Правда, они тяжелые, но не полпуда же в них…»

Есть у Гурина еще пара новых байковых портянок и кусок стирального мыла. Хорошо бы хоть мыло послать — мать наверняка обрадовалась бы. Но ни мыло, ни портянки посылать нельзя — военное имущество. Хотя — мыло?.. «Спрошу у майора».

Сложил на уголок стола книги, бумагу, сверху — пяток бумажных салфеток и увенчал всю эту пирамиду красненьким пластмассовым механическим карандашом. Хорошо! Доволен! Размечтался, представил себе, как дома получат посылку, как обрадуются подарку, как удивятся салфеткам и как будут гадать, что это такое. Мать наверняка возьмет и расстелит одну на угольнике, другую — на комоде, а остальные спрячет…

Размечтался, не слышал, как и капитан вошел.

— Ну, ты чем занимаешься? Пойдем наверх, соберем посылочки, пошлем своим.

— Неудобно, — поморщился Гурин. — Да я вон уже собрал, — указал он на стол.

Капитан подошел поближе, долго смотрел на его сооружение из книг и бумаги. Посмотрел с одной стороны, потом с другой, заскреб шумно короткими пальцами заросшую за день сизую от щетины шею, взглянул на Гурина.

— Ты что? Окончательно?.. — он поднял руку к своему виску, посучил пальцами, будто винтик невидимый крутнул, и языком щелкнул, словно отключил выключатель.

— А что? — удивился Гурин.

Бутенко не ответил, закричал в открытую дверь:

— Майор! Зайди сюда.

На пороге появился майор Кирьянов, прохрипел густым басом:

— В чем дело?

— Посмотри, — Бутенко указал на стол.

Майор подошел, стал смотреть, ничего не понимая. Бутенко пояснил:

— Это знаешь что? Это он собрал посылку матери, сестре и брату.

Майор поднял за уголок салфетку, взглянул на Гурина, улыбнулся мягко, обернулся к Бутенко:

— А ты разве не знаешь? У него ж родственники богачи: одеты, обуты, едят сытную пищу. Им только и не хватает салфеточек, чтобы вытирать жирные губы и пальцы. Едят же они сало с салом! — рокотал майор, издеваясь над гуринской затеей.

— Нет, ты послушай, что он говорит! — всерьез сердился капитан. — Говорит: неудобно брать вещи, они, мол, чужие. А? Мать, брат, сестра сидят дома голодные, холодные, раздетые по милости немцев. Сам он голодал и страдал от тех же немцев. Немцы его ограбили, дважды продырявили самого, ограбили и разорили его страну, — а он!.. Фашисты еще лютуют, они еще мучают в лагерях наших людей, угнанных в рабство, пленных, они еще стреляют в нас самих, а он, едва ступив на вражескую территорию, уже устыдился своих действий! Ему неловко, видите ли, трогать чужие вещи! А мы и не трогаем чужое.

Майор потер пальцами лоб, словно что-то мучительно соображал.

— Да конечно же неудобно, черт возьми! И тебе, капитан, неудобно, хоть ты и храбришься и правильно рассуждаешь, и мне, и ему. Не привыкли мы к этому, и хорошо, что не привыкли. Да и дыры наши этим не залатаешь… — Майор взглянул на Гурина, на Бутенко. — Все верно: мы сюда пришли не завоевателями чужих земель, мы сюда пришли не по своей воле, мы пришли б эту проклятую Германию не обогащаться, не грабить, а вернуть награбленное у нас, — сказал и задумался. — Вернуть?.. Ни хрена мы не вернем, разве можно вернуть миллионы замученных и убитых, разве можно вернуть все сгоревшее в огне, взорванное, разоренное?.. Дотла выгреби теперь мы эту Германию — и тогда сотой доли не восполнить того урона, который они нам нанесли. Мы, черт возьми, пришли сюда, чтобы задушить эту страшную чуму — фашизм и остановить, прекратить, избавить человечество и наш народ прежде всего от уничтожения! Идите сюда, — майор кивнул им головой и направился к двери. В гостиной он прошел в угол и остановился перед огромной белой вазой, расписанной золотом, взял листок, лежавший на подставке. — Читайте!

Гурин взял этот листок и прочитал крупный текст, напечатанный типографским способом:

        ОСТОРОЖНО!  МУЗЕЙНЫЙ ЭКСПОНАТ. ПОДЛЕЖИТ ВОЗВРАТУ В     СОВЕТСКИЙ СОЮЗ.           № 4236/ф.

Не удовлетворившись этим, майор обнял тяжелую вазу, пыхтя приподнял ее, кивнул капитану:

— Помоги!

Тот подскочил к нему, и они вдвоем опустили вазу на ковер. Потом майор перевернул ее набок, ткнул пальцем в дно вазы, приказал:

— Читай!

Гурин нагнулся и прочитал голубую надпись:

Фарфоровый завод им. Ломоносова.                    Ленинград.

Бутенко, боднув Гурина головой, тоже нагнулся, прочитал и засиял радостно глазами, будто родственника встретил:

— Ох ты, едрит твою!.. Это же надо!..

— Этого тебе достаточно? — спросил майор и приказал: — Поставьте вазу осторожно на место.

Гурин и Бутенко водрузили вазу на подставку и, отряхнув руки, стояли возле нее. Капитан смотрел на вазу и качал головой, а Гурин, потупясь, кусал губы, не смея ни заговорить, ни уйти.

— Вот так-то, — сказал майор. — А насчет посылки… Завтра сходи к старшине и подбери у него из трофейного барахла — то ли матери, то ли ребятишкам… И пошли. Дано указание — выделять из захваченных трофейных складов…

Но утром Гурина вызвали в штаб батальона. Комбат взглянул на него, подергал носом — улыбнулся.

— Придется тебе, Гурин, в командировку смотаться, Опыт у тебя уже есть…

— В Дразикмюле? — догадался Гурин и почему-то так обрадовался, будто его отпускали домой на побывку.

— Да, приведешь сюда разведчиков.

— Хорошо, — сказал он, а сам уже представил, как забежит к своим бывшим хозяевам, как удивится его появлению пани Барбара, как смущенно улыбнется Гертруда и как бросится ему на шею большеглазая Луция.

Дома, собираясь в дорогу, Гурин так торопился, словно боялся, что вот-вот отменят его командировку.

— Обязательно зайди к нашим хозяйкам, передай привет, — сказал капитан.

— Эх! — крякнул майор ему в ответ. — Наивный ты человек, капитан! Неужели же не видишь, как спешит, как воспрянул весь?.. Думаешь, это он радуется встрече с лейтенантом Исаевым? Как бы не так!

Гурин смутился и, чтобы скрыть свое смущение, взглянул на майора, улыбнулся: «Мол, знаю ваши шуточки, и эти подковырки на меня совсем не действуют». А тот не унимался и уже всерьез добавил:

— Зайди, зайди, конечно… Передай привет.

— Ладно, — пообещал Гурин. — Если будет время…

Капитан подмигнул ему и показал глазами наверх.

Гурин догадался: капитан приглашал в гардеробную взять что-нибудь для подарка.

— Явишься с пустыми руками — неудобно же, — сказал ему Бутенко наверху. — Одно дело взять было бы негде, а то вон сколько, выбирай. — И сам пошарил по вешалкам, по шкафам, нашел блузку, растянул ее у себя на груди, прикинул — хороша ли, скрутил, как бумагу, в трубку, протянул Гурину: — Возьми. Отдашь пани Барбаре, скажешь — от капитана Бутенко. А девкам возьми вон по платью — рады будут.

Гурин так и сделал. Сложил все вместе, завернул в тугой сверток и уже в дверях вспомнил:

— А что же мы старика забыли?

— Да… — Капитан быстро метнулся обратно к вешалкам, быстро сдернул темно-синюю из толстого мягкого сукна пижамную куртку. — Во! Самый раз старику!

Не прошло и часа, как Гурин, уложив паек и подарки в вещмешок, уже шагал по улицам Ландсберга в восточную сторону. «Хорошо бы, повезло с попутными так, чтобы завтра уже быть на месте!» — мечтал он, возбужденный предстоящей встречей.

На окраине города увидел нашу пятитонку и трех военных поляков возле нее. Они грузили какие-то ящики и, закончив работу, стали быстро рассаживаться по местам: двое нырнули в кабину, а третий в зеленой шинели и в четырехугольной конфедератке — фуражке, похожей на конверт, с жестяным орлом на переднем уголке, ступил на колесо и полез в высокий кузов. Когда Гурин подошел, он уже мостил себе в кузове сиденье — ровнял на ящиках плащ-накидку.

— Эй, пан! — крикнул Гурин ему. — Можно с вами подъехать?

Занятый своим делом, поляк не услышал его, а машина уже взревела мотором — вот-вот тронется. Гурин вцепился руками в задний борт, встал ногами на брус, готовый одинаково быстро и спрыгнуть на землю и влезть в кузов.

Назвать бы поляка по званию, да не знает он, что означают лычки на его погонах, и Гурин снова крикнул:

— Эй, пан! Можно с вами подъехать?..

Наконец поляк обернулся и на чистейшем русском языке спросил:

— Ты меня, что ли? Да садись! Какой я тебе пан? — И вдруг кинулся к Гурину, схватил его под мышки, потянул в кузов. — Вася! Друг мой! Откуда?

Гурин вгляделся в «пана» и не поверил глазам своим:

— Коля? Хованский? Поляк?

— То напевне так! — гордо произнес тот, как взаправдашний поляк. Машина тронулась, и они, смеясь, повалились на ящики. — Какими судьбами? Откуда? Куда?

— А ты? Как ты вдруг так «перевернувсь»? — кивнул Гурин на его фуражку с орлом.

Вопросы посыпались, как из скорострельного пулемета, — отвечать не успевали, только спрашивали и спрашивали да били друг друга то по плечу, то по коленке. Наконец немного поостыли, угомонились. Хованский осмотрел Гурина, спросил:

— Не пойму: вроде с виду офицер, а погоны сержантские.

— Должность офицерская. Комсорг батальона!

— О! — загудел Хованский. — Скоро офицером будешь!

— Да ну! — отмахнулся Гурин, а у самого сладко-сладко заныло под ложечкой. — А ты? Говорил: из русских князей, а оказалось — польский граф?

— Не говори!.. — засмеялся Хованский. — Помогаем братьям-полякам создавать свою армию.

Увлекшись разговором, Гурин чуть в другую сторону не уехал. Увидел — не туда свернули на развилке, вскочил, забарабанил в кабину. Машина остановилась, они крепко обнялись с Хованским, потом молча посмотрели друг другу в глаза, переморгнулись, и Гурин спрыгнул на обочину. Долго стоял, смотрел вслед уходящей машине. Пока не скрылась — он все махал Хованскому, который отвечал ему поднятой конфедераткой.

«Удивительные вещи случаются на войне!.. — загрустил вдруг Гурин. — Потеряешь товарища в этой коловерти, думаешь — навсегда. И вдруг — встреча, словно по одной тропке ходим. Встретишь — и снова в разные стороны…»

Вышел Гурин за развилку дороги, прошел немного, стал ждать попутных машин. А их, как нарочно, ни одной в его сторону. Пройдет он немного, оглянется — никого. У развилки еще какое-то движение было, а теперь, когда поворот тот скрылся за горизонтом, совсем обезлюдело шоссе. Даже жутко сделалось: ни живой души, как в пустыне. Глянул в одну сторону — бетонка строгой лентой прорезала лес и уперлась в самое небо, глянул в другую — та же картина. И он один — маленький и беззащитный — стоит в самом низу на этой огромной ленте, повисшей от неба до земли, стоит, будто гномик на великанских качелях…

До чего опустела дорога! Наверное, стала она уже для наших войск бесполезной: железнодорожные эшелоны теперь идут почти до самого Одера.

Потоптался, потоптался Гурин и решил, не теряя времени, идти пешком.

Вышел на середину дороги, поддернул вещмешок, автомат перебросил с плеча на грудь, затвор оттянул, поставил на предохранитель: мало ли какая встреча может случиться, надо быть «на взводе» — и пошагал.

Идет, идет, да и оглянется — не догоняет ли какая попутка. А они как вымерли — ни одной. И вдруг замаячило что-то на горизонте — бежит какая-то машина. Обрадовался, заранее на обочину сошел, ждет. Вот она ближе, ближе, — и уже он ясно видит, что за машина — легковушка, «эмка». Сразу радость потухла: начальство какое-то едет, разве возьмет? Но на всякий случай поднял руку.

Машина промчалась мимо и вдруг затормозила. Гурин — бегом к ней. Пока добежал, передняя дверца открылась и оттуда вылез майор в синих диагоналевых галифе, заправленных в хромовые сапоги, в защитной шерстяной гимнастерке, подпоясанной комсоставским ремнем — со звездой на пряжке, и в фуражке с блестящим козырьком. Толстенький, приземистый, суровый — брови хмуро сдвинуты, губы сведены в недовольную гримасу. «Сразу видно — тыловик, — подумал Гурин. — Не возьмет…»

— Товарищ майор, разрешите… — козырнул он, но майор, казалось, не увидел его и не услышал, он медленно прошел на самую бровку обочины и принялся мочиться в кювет. Гурину стало неудобно, он отвернулся, не зная, что делать. То ли ждать, то ли идти вперед, не теряя времени…

— В чем дело, старший сержант? — услышал Гурин довольно мягкий, добродушный голос, так не вязавшийся с суровой внешностью майора. — Подвезти, что ли?

— Да, товарищ майор. Если можно.

— Далеко?

— Мне надо в Дразикмюле… Ну хоть до Лукац-Крейца, а там я пешком дойду.

— Садись, — майор кивнул на открытую переднюю дверцу машины, а сам полез на заднее сиденье.

Обрадованный Гурин бросил вещмешок в машину себе под ноги, уселся на командирское место рядом с шофером, автомат положил себе на колени — он ладно, будто ласковый котенок, улегся на его ногах, свесив между ними свою единственную лапу — диск. Улыбаясь, Гурин взглянул на водителя: «Мол, я готов, можно ехать». Тот подмигнул Гурину дружелюбно и тронул «эмку».

Хозяева машины сразу как-то пришлись по душе Гурину, будто это были свои, давно знакомые люди. Гурин переглядывался с шофером, они улыбались друг другу. Гурин думал о шофере хорошо: «Молодец — не зазнайка, как другие шофера, которые возят начальство…»

Шофер — крепкий, откормленный парень, видать, служба у майора для него не очень обременительна и харчем он не обижен. Только обмундирование на парне слишком уж бедненькое: старенькое, хлопчатобумажное, но чистенькое — хорошо выстирано и выглажено. «А может, это у него рабочее, дорожное, а выходное он приберегает, — рассуждает Гурин про себя. — В конце концов, это его дело, главное — парень приятный…»

— Ты, браток, автомат-то отверни, — сказал шофер и сам правой рукой отвел ствол гуринского автомата вперед и вниз под приборный щиток. — А то направил мне прямо в живот.

— Он на предохранителе, — успокоил Гурин шофера, однако отвернул ствол подальше от него. Чтобы удостовериться, на месте ли предохранитель, Гурин пощупал его пальцами и оставил руку на нем.

— Мало ли!.. Знаешь ведь: ружье один раз в год само стреляет, — продолжал шофер.

— Бывает, — согласился с ним Гурин.

— Как же это ты не боишься один разгуливать по Германии? — заговорил бархатным голосом майор.

— А кого бояться, товарищ майор? — немного рисуясь, спросил его Гурин. — Немцев здесь нет, мы их вычистили.

— Кто это «мы»? — усмехнулся майор.

Гурин понял, что у него получилось слишком хвастливо, смутился, пошел на попятную:

— Ну, мы — солдаты… Армия наша. Фронт-то вон уже где!

Майор помолчал, потом спросил:

— А в Дразикмюле у тебя родственники? В отпуск спешишь?

Гурин засмеялся — шутит майор, и сам пошутил:

— Да, товарищ майор: целый взвод родственников! — и пояснил: — Взвод наших курсантов там, вот я еду за ними.

— Курсантов? — удивился майор. — Каких курсантов? Училище, что ли?

— Обыкновенные курсанты, товарищ майор. — Гурину не хотелось на эту тему распространяться: выпытает все, а потом скажет: «Эх ты, дурак болтливый! А еще комсорг батальона, в офицеры метишь!» Да и зачем?.. Обычно таких вопросов случайные попутчики друг другу и не задают. А этот — сразу видно: тыловик, все ему интересно. Да и что ему на фронте делать-то с таким бабьим голосом? Он же команду подать не сможет…

— Что-то ты, парень, темнишь, — сказал майор. — Не дезертир ли ты?

— Да вы что, товарищ майор? — Гурина даже в жар бросило. Он взглянул на шофера — тот тоже посуровел. Быстро реагирует на настроение начальства! Гурин обернулся к майору: — Вы всерьез, товарищ майор?

Майор сидел, откинувшись на заднюю спинку. Круглое лицо его с розовыми пухлыми щечками лоснилось. Чисто выбритый двойной подбородок закрывал верхние две пуговицы гимнастерки. Он улыбался, и губы его искривились в горизонтальную восьмерку.

— А вдруг? — сказал он, не повышая голоса и не гася улыбки. — Покажи-ка документы, браток.

Гурин расстегнул левый карман гимнастерки, достал красноармейскую книжку (в ней же лежало свернутое вчетверо и командировочное удостоверение), передал майору, а сам, обиженный, отвернулся и стал смотреть вперед, на дорогу, нервно сжимая шейку автомата.

Майор шелестел у него за спиной бумагой — проверял, а Гурин сидел и злился на него. Потом шелест прекратился, и Гурин боковым зрением увидел, как шофер, не меняя позы, слегка кивнул головой. Гурин подумал, что майор, изучив его документы, успокоился, и решил обернуться, чтобы взять их у него. Про себя он издевался над майором: «Ну что, поймал дезертира? Шерлок Холмс!..»

Однако не успел он сделать и пол-оборота, как ощутил резкий обжигающий удар в голову повыше левого уха. Скорее машинально, чем сознательно, Гурин сдернул большим пальцем предохранитель, приподнял, насколько смог, автомат, потому что шофер, схватив правой рукой за ствол, старался отжать его вниз, надавил на спусковой крючок. Очередь пришлась шоферу в живот, он дернулся всем телом, машина вильнула, полетела куда-то кубарем, послышался треск, удар, и все в сознании Гурина погасло…

Сколько он находился в беспамятстве, Гурин не знал, но, когда открыл глаза, он увидел перед собой двух офицеров. Гурин лежал на земле, а они стояли над ним и казались ему высокими-высокими. Он только взглянул на них, и они тут же поплыли перед глазами, словно растворились в тумане. Во рту у Гурина пересохло, подступила тошнота, он закрыл глаза, попытался повернуть голову набок и не смог — в шее стрельнула острая боль.

— Старший сержант, как твоя фамилия? — спросил кто-то.

Гурин понял, что это относится к нему, сказал:

— Гурин… — Однако голоса своего он не услышал. Он лишь почувствовал, как лицо его вдруг одрябло, а сам он весь покрылся потом, и в этот же момент он ощутил у себя на верхней губе влажную холодную ватку, в нос шибануло нашатырем. Ему стало легче: дряблость с лица сошла, тошнота отступила, и он снова открыл глаза.

— Ну вот… — сказал старший лейтенант, сидевший на корточках возле него. — Лучше?..

— Лучше…

— Фамилию свою п-помнишь? — старший лейтенант слегка заикался.

— Помню… Гурин…

— Откуда и к-куда вы ехали?

— Не знаю…

— Как?

— Я ехал из Ландсберга в Дразикмюле. А они — не знаю. Они догнали меня на дороге, я попросился подвезти. Они взяли.

— Кто они? С-сколько вас было в машине?

— Их двое. И я…

Старший лейтенант взглянул на стоявшего рядом капитана, потом снова обратился к Гурину:

— Кто они-то?

— Не знаю… Майор и шофер.

— И что п-произошло в машине?

— Ну, майор сначала спрашивал, куда я еду, зачем… А потом вдруг говорит: «А может, ты дезертир? Покажи свои документы». Я показал, а когда обернулся, чтобы взять их, он ударил меня чем-то по голове. Ну, я машинально схватил автомат… Он у меня на коленях лежал. Я испугался, подумал, что это какие-то бандиты…

— Значит, г-говоришь, майор с-с вами ехал?

— Да…

Старший лейтенант снова взглянул на капитана. Тот молча листал гуринскую красноармейскую книжку. Что это именно его книжка — Гурин узнал ее точно: она у него была обернута в «серебряную» бумагу. В такую же «серебряную» бумагу обернут и комсомольский билет, который, к удивлению Гурина, тоже был в руках капитана. Полистав документы, капитан присел на корточки и стал уточнять подробности: из какой части Гурин, кем служит, куда едет, зачем, фамилии комбата, замполита.

— Подняться можешь? — спросил капитан и тут же позвал рукой кого-то. Подбежали два солдата. — Помогите подняться старшему сержанту, — приказал он, а сам отошел в сторонку.

Солдаты взяли Гурина под руки и помогли подняться на ноги. Ему опять стало нехорошо, перед глазами все поплыло, голова повисла. Старший лейтенант быстро сунул ему под нос нашатырную ватку, Гурин взбодрился. Солдаты подвели его к капитану. Он стоял возле перевернутой вверх колесами машины и смотрел вниз. Гурин во все глаза пялился на «эмку» и недоумевал: «Неужели это та самая машина, в которой мы ехали? Неужели так может помяться железо?»

— Кто это? — спросил капитан. Только теперь Гурин увидел лежащего на земле шофера. Он лежал навзничь, губы у него посинели, гимнастерка на животе была пропитана кровью.

— Шофер… — сказал Гурин.

— Как его зовут?

— Не знаю.

— Ну, а где же майор?

Гурин двинул плечами, попытался оглядеться вокруг, но шея не поворачивалась.

— Не знаю…

— А был он? Точно помнишь?

— Как же!.. Был.

— Какой он из себя, в чем одет?

— Толстенький… В хромовых сапогах, в темно-синих галифе… Гимнастерка зеленая, фуражка с блестящим козырьком…

— М-да, — проговорил капитан. — Ну ладно. Ведите в машину, — приказал он солдатам.

Они медленно вышли на шоссе, здесь стояло несколько машин — два «виллиса», одна немецкая «BMW» и крытый грузовик, — солдаты помогли Гурину забраться в «виллис», а сами остались стоять рядом. Минут через двадцать к машинам подошли все остальные, и они поехали в Лукац-Крейц.

В город приехали — солнышко уже было на закате. Садилось оно огромным красным диском, и небо было багровым. Это Гурин успел увидеть, пока сидел в «виллисе» во дворе какого-то здания, пока его спасители куда-то ходили и что-то выясняли. Вскоре его повели в дом, провели длинным коридором и ввели в небольшую комнату. По предметам, по запаху он сразу признал в ней санчасть. Не успел Гурин усесться на стул, как в комнату вошла, вся в белом, сестра и молча принялась разматывать бинт с его головы. Размотав его и скомкав, бросила бинт в таз под столом, потом ножницами выстригла волосы у него за ухом — снизу и почти до самой макушки, обработала рану и снова забинтовала. Так же молча настроила шприц и сделала ему противостолбнячный укол. Потом сказала: «Все».

Стоявший у двери солдат кивнул:

— Пойдемте, — и пошел вперед. Вывел Гурина в коридор, открыл дверь в комнату напротив перевязочной. Здесь стояла койка, застеленная серым одеялом, тумбочка и стул. — Раздевайтесь и ложитесь, — и вышел, закрыв за собой дверь.

Гурин с трудом разделся, потому что не мог ни нагнуться без боли, ни разогнуться, лег на жесткий соломенный матрац и уставился в потолок. Все случившееся сегодня представлялось ему странным и непонятным, словно и было это не с ним, а будто видел все это он то ли в кино, то ли в кошмарном сне…

Часа через полтора другой солдат, в нечистом халате, принес ему ужин, Гурин спросил у него, где находится туалет, солдат нехотя буркнул что-то ему в ответ и указал рукой в дальний угол, а сам тут же вышел, щелкнув дверным замком. Гурин взглянул в угол — там стояла параша, глянул на окно — там была решетка из толстых прутьев, и ему сразу расхотелось в туалет. К еде он тоже не притронулся. Самые мрачные мысли заполонили голову:

«Значит, будут судить: убил человека… А ты что же, думал, так легко оправдался? „Бандиты…“ Ударил-то майор, а ты убил шофера… Но почему майор ударил? И куда он девался?.. Все, жизнь теперь пропала… Домой сообщат, маме: „Осужден“. Стыд-то какой, позор какой на ее голову! И Алешке с Танькой теперь стыдно будет друзьям в глаза смотреть…»

Этими тревожными мыслями он маялся всю ночь. Утром к нему пришел вчерашний старший лейтенант. Хотя и был он без шинели и без фуражки, но Гурин все равно его узнал и почему-то обрадовался, как родному: он дольше и мягче других разговаривал вчера с ним. Старший лейтенант подвинул стул, сел, положив локоть на тумбочку. Чернявенький, с крупными, близко посаженными, немного раскосыми глазками, с длинным крючковатым носом и двумя резкими вертикальными линиями у рта, он выглядел сейчас злым и жестоким. Однако, помня его вчерашнего, Гурин улыбнулся ему, как доброму знакомому.

— К-как с-самочувствие? — спросил старший лейтенант.

— Болит все, особенно шея и голова, повернуться больно, — пожаловался Гурин.

— Н-ничего, заживет, — успокоил он и, не меняя голоса, а только чуть прикрыв веки и вытянув подбородок, спросил: — Ты хорошо п-помнишь, что вчера п-произошло?

— Да.

— Кто еще был в м-машине, кроме тебя?

— Шофер и майор.

— Майор… К-какой он из себя?

— Толстенький…

— Приметы, особенности к-какие-нибудь з-запомнил? Родинку на щеке или еще что-н-нибудь особенное?

— Никаких родинок не заметил. Голос у него тихий, вроде как у бабы… Ну, не тихий, а такой слабый какой-то.

— Так. Еще что ты з-заметил в нем особенного?

— Когда улыбается, губы у него как-то посередине сжимаются, а по краям расширяются, рот получается восьмеркой.

— Так. Еще что?

— Больше ничего…

— Ты где с-сидел?

— Впереди. Рядом с шофером.

— У тебя вещи были?

— Вещмешок… Когда садился в машину, я бросил его себе под ноги.

— Что б-было в вещмешке?

— Банка тушенки, кусок хлеба и грудочка сахара.

— И все?

— Нет… — Гурин запнулся: почему-то ему неудобно было говорить о барахле, которое он вез в подарок полякам; откуда видно, что это подарок? Подумает — барахольщик…

— Ну-ну? — поторопил старший лейтенант.

— Еще там было барахло женское… — и Гурин почувствовал, как у него от стыда загорелись уши. — В подарок вез нашей хозяйке, где мы — замполит, парторг и я — жили на квартире в Дразикмюле.

— Только женское б-барахло было?

— Нет, и пиджачок… Это старику, отцу хозяйки… Отец он ей или свекор — не знаю точно.

— Что из вещей было в машине? Что ты в-видел?

— По-моему, на заднем сиденье лежала шинель… Да-да, точно, рядом с майором. Больше ничего не видел.

— Зачем ехал в Д-дразикмюле?

— Там наш взвод курсантов остался. Вот я за ними и ехал.

— Как фамилия к-командира взвода?

— Исаев. Лейтенант Исаев.

— Ну ладно… — Старший лейтенант дернул крючковатым носом, повторил: — Ну ладно, — и встал.

— Товарищ старший лейтенант, — обратился Гурин к нему, — а нельзя ли как-нибудь передать лейтенанту Исаеву, чтобы они перебазировались в Ландсберг? А то там будут ждать, а он же ничего не знает.

— Подумаем, — сказал он. — Моя фамилия Чикин. Если вспомнишь что-то еще, п-позови.

Через какое-то время в палату вошел маленький безбровый солдатик-губошлеп и направился прямо к параше, заглянул, в нее, потом обернулся к Гурину:

— Че, стеснительный дюже? — Помолчал и уже чуть помягче спросил: — Или встать не можешь? Помогти?

— Помоги, браток, — попросил его Гурин. — Голову не поднять…

Солдат помог ему сесть на койке, подал брюки.

— Сам дойти можешь?

— А далеко?

— Не. Тут по колидору, вторая дверь… А то давай сюда, вынесу, — кивнул он на парашу.

Гурин покрутил головой:

— Не могу, не надо.

Поход в туалет Гурин проделал с трудом. Когда он снова лег и закрыл глаза, в голове стоял такой звон, будто над самым ухом разорвался снаряд. Перед глазами плыли разноцветные круги, а лоб покрылся испариной.

Пришла сестра, сунула ему под мышку холодный градусник, пощупала пульс, вышла и тут же вернулась с врачом. Видел врача Гурин как в тумане. Врач тоже послушал пульс, посмотрел градусник, сказал что-то сестре. Та побежала куда-то, вернулась с полным шприцем, уколола ему в мышцу левой руки, затерла ваткой вздувшееся место и закрыла, одернув рукав уже нечистой исподней рубахи, приказала:

— Лежите спокойно.

Дня три уже прошло, как Гурина положили одного в зарешеченную палату. Его лечили и каждый день, а иногда и дважды на день допрашивали. Спрашивали почти одно и то же, лишь с некоторыми вариациями, с разным подходом. Гурин понимал, что это нужно для дела, и с покорностью виноватого отвечал на все вопросы как можно точнее.

К концу недели Гурин более или менее оправился. И хотя голова все еще гудела как колокол, саднила рана за ухом и нельзя было без боли повернуть шею, он тем не менее уже ходил без посторонней помощи. И старший лейтенант Чикин уже не приходил к нему, когда он ему был нужен, а вызывал к себе в кабинет.

Однажды Чикин, вызвав Гурина, усадил его на знакомый уже ему стул, стоявший на некотором расстоянии от стола, и долго смотрел на него молча. Потом, прикрыв веки и вытянув подбородок (была у него такая привычка перед тем, когда хотел что-либо сказать), спросил:

— Н-ну что, брат?..

И сам вопрос, и голос, и «брат» — все было необычным в их общении. «Значит, дело мое швах… — почему-то решил Гурин, услышав дружеские нотки в голосе Чикина. — Жалеет…»

Последние дни настроение у Гурина было и без того подавленным, будущее рисовалось ему в самых мрачных красках, хотя он и подбадривал себя смягчающими вину обстоятельствами: испугался, оборонялся… Однако сам чувствовал, что это детский лепет по сравнению с тем, что сделал. А сделал он самое страшное, самое непростительное — убил человека. «Убийца я. Это уже ничем не смоешь, не сотрешь…» И тогда ему оставалось одно — вызвать в себе эдакую блатную браваду: «Больше смерти не дадут, дальше фронта не сошлют!» Но это помогало мало: штрафная (если еще дадут штрафную!) — тоже не мед…

Взглянув на Чикина, Гурин ждал уточнения вопроса. Обычно он их формулировал более конкретно. Не дождавшись, сказал:

— Скорей бы уже судили, что ли…

Чикин еле заметно улыбнулся.

— Вы, я чувствую, не верите мне, спрашиваете об одном и том же… — Гурин опустил голову.

Чикин молчал.

В дверь стукнули, и в кабинет вошел… лейтенант Исаев! Гурин вскочил было, но Чикин рукой остановил его.

— Товарищ старший лейтенант, — вскинув к козырьку руку, доложился Исаев. Вид у него был более, чем обычно, щегольской, франтоватый: хромовые сапожки сверкали зеркальным блеском, на галифе рубчики выутюжены по всем правилам портновского искусства, гимнастерка новенькая, в левой руке мягкие лайковые перчатки.

Чикин встал, подал ему руку и, не выпуская ее, кивнул на Гурина:

— Вы знаете этого человека?

Исаев оглянулся, и Гурин по его глазам понял, что тот не узнает его. Наверное, забинтованная голова делала Гурина неузнаваемым. Василий кисло, с упреком улыбнулся ему. И вдруг Исаев кинулся к нему, схватил за плечи:

— Гурин? Что с тобой? — И, не отпуская его, обернулся к Чикину: — Что с ним случилось? Это же наш комсорг!

— Точно?

— Ну! Я его знал еще до учебного батальона, мы с ним вместе воевали, он у меня в роте автоматчиков был на фронте. Верно, Жёра?

И это «Жёра», и то, что он увидел лейтенанта Исаева, и то, что тот узнал его, — все это так обрадовало Гурина, так растрогало его, что он не мог говорить. Он только кивнул Исаеву — верно.

— Так что же все-таки случилось? — не унимался Исаев.

— Бандиты… — сказал Гурин, давясь слезами.

— Сядь, л-лейтенант, — Чикин указал Исаеву на свободный стул. — Н-никакие это не бандиты. Это н-немецкие разведчики, — сказал он Гурину.

— Как? — удивился Гурин. — Нет, это русские были.

— Ты с-слушай меня, — сказал Чикин, а сам обернулся к Исаеву. — Он, в-видать, в рубашке р-родился. Его немецкие разведчики чуть не ухлопали.

— Но зачем я им? — недоумевал Гурин.

— Это п-пока не очень ясно. Д-думаем, они охотились п-прежде всего за настоящими д-документами. Запомните оба: об этом нигде ни звука, тем более что «майор» твой еще где-то г-гуляет на воле. Будут с-спрашивать, что с головой, говори: упал, с-споткнулся. Ясно? — Чикин подозвал Гурина к столу, повернул к нему лист бумаги: — Прочитай и распишись. — Гурин повиновался. — И вы, товарищ лейтенант, — подвинул он на угол стола другой лист, а сам встал, выглянул в коридор, приказал кому-то: — Принесите вещи Гурина.

Вскоре солдат принес и положил Чикину на стол гуринский вещмешок, автомат, пояс с кобурой и отдельно пистолет.

— Твое? — спросил Чикин.

— Мое, — обрадовался, как старым друзьям, своим вещам Гурин.

— Проверь.

Гурин пощупал вещмешок, сказал:

— Все мое… — Ему не хотелось развязывать его и трясти здесь женским барахлом.

— Проверь, проверь. — Чикин достал из ящика стола гуринские документы, положил рядом с вещами: — Возьми. И береги. Все. М-можете быть свободны, — он протянул руку Исаеву, потом подошел к Гурину. — Ну, б-бывай, комсорг. П-пока тебе очень с-сильно повезло. Так и считай — п-повезло.

Они вышли с Исаевым на улицу. Пригревало по-весеннему солнышко. Свет резанул по глазам, Гурин сощурился от непривычки, ощупью спустился со ступенек. Исаев повел его в ближайший переулок, где, прижавшись к развалинам, стояла трофейная приземистая с открытым брезентовым верхом немецкая «декавушка» (так звали тогда машину «ДКW»). Он открыл дверцу, указал Гурину на заднее сиденье, а сам сел рядом с шофером. Откинулся картинно на спинку сиденья, скомандовал шоферу:

— Давай, Жёра, жми на все педали!

— Ой, подождите, — забеспокоился Гурин. — Пилотку свою забыл… Пилотку же они мне не отдали!..

— Нашел о чем печалиться! Возвращаться нельзя, плохой признак. Я тебе свою фуражку подарю, — пообещал Исаев. — Ты что? — И снова к шоферу: — Рви когти, Жёра, жми, пока не догнали. — За городом уже оглянулся на Гурина, хлопнул по спинке сиденья ладонью в черной перчатке: — Ну как, хороша наша «Антилопа»?

— Хороша, — одобрил Гурин. Хотел спросить, где взяли и почему «Антилопа», но не спросил. Где взяли — понятно: трофейная. А вот почему «Антилопа» — об этом он догадался только после войны, когда ему попала в руки книга земляков Исаева — Ильфа и Петрова «Золотой теленок».

Возле ворот пани Барбары Гурин попросил лейтенанта остановиться.

— Я быстро, — сказал он. — Только сбегаю, привет передам да подарки вручу… от капитана и от майора, — добавил он зачем-то и покраснел от этой маленькой неправды.

— Давай, давай, — понимающе сказал Исаев и подмигнул.

Дома, к сожалению, оказалась только одна хозяйка — пани Барбара. Она не сразу узнала Гурина, глаза ее уперлись в белую марлевую чалму на его голове, а он смотрел на нее и улыбался. Наконец она оторвалась от бинтов, поймала его улыбку, воскликнула, прижав руки к груди:

— Васья?! Ранетый…

— Да то так, — отмахнулся он. Взял ее руку, пожал ласково. На глазах у хозяйки блеснули слезы. — Где девочки? — спросил.

— Ниц нема девочки…

— Как? Где же они?

— Гертруда, а потом и Луция пошли до Войска Польского. До госпиталю в Лукац-Крейц.

— Жаль, не увижу их. Передайте им привет, пани Барбара. От всех нас — от капитана, от майора и от меня. А это всем вам подарки от нас, — Гурин вытащил комком из вещмешка припасенное барахло, положил в кресло.

— Ой! — воскликнула пани Барбара, и, видать, совсем не вещи ее растрогали, а то, что русский, чужой солдат помнил о них. Она даже и не смотрела на подарки, а лишь смаргивала с глаз слезинки, улыбалась и приговаривала: — Яки вы есть… Яки вы есть…

Гурин снова взял ее руку, пожал легонько, сказал:

— До свиданья, пани Барбара, побегу… Меня машина ждет…

— Так бистро? — удивилась она.

— Да… До свиданья, — и он ушел. И теперь уже навсегда. Никогда он больше не виделся ни с кем из этого семейства. А память хранит о них до сих пор теплое, родное, трогательное воспоминание, и иногда тянет побывать там, как, бывает, потянет только на родину…

На другой день рано утром взвод лейтенанта покинул Дразикмюле и ушел на Ландсберг. Впереди катилась «Антилопа», в которой кроме шофера сидели лейтенант, Гурин и военврач Люся, а за ними пешим ходом тянулись курсанты.

Но идти им долго не пришлось, Исаев уломал первого же попутчика и усадил всех своих «жоржиков» в огромный «студебеккер», который и довез их до самого Ландсберга.

 

На чужой земле

огда Гурин вместе со взводом лейтенанта Исаева вернулся в Ландсберг, своего батальона там они уже не застали, он перебазировался в лесной лагерь в нескольких километрах от города.

«Опять — в землянки…» — подосадовал Гурин, проходя мимо солнечного особняка, в котором уже обитали новые хозяева.

Но досадовал Гурин напрасно: лагерь оказался на редкость добротным и благоустроенным, особенно батальонные службы и жилье для офицеров — все это размещалось в капитальных, хотя и деревянных домиках с широкими окнами и просторными комнатами.

…На доклад к комбату они пошли с Исаевым вместе. Первым о прибытии докладывал Исаев, майор слушал его, склонив голову. Выслушав, кивнул и взглянул на Гурина. Василий встрепенулся, вскинул руку «под козырек», хотел было доложить по всей форме, но майор Дорошенко перебил его:

— Что там случилось с тобой?

Гурин на мгновение замялся, хотел было выпалить всю правду, но, вспомнив о данной Чикину подписке, скосил глаза на Кузьмина, навострившего уши, сказал:

— В аварию попал, товарищ майор, — Гурин придумал себе такую легенду, чтобы она была ближе к правде — тогда легче врать, не так запутаешься. — На попутной ехал… Рулевое управление отказало, и машина перевернулась в кювет.

Майор слушал, по-прежнему, глядя в пол, и слегка улыбался. Капитан Землин тоже почему-то трогал свои усы ногтем большого пальца с ухмылкой. Было похоже, что они что-то знали.

— В аварию?.. — переспросил майор и тут же добавил — Ну ладно. Иди отдыхай. Лейтенант Исаев, останьтесь.

Вышел Гурин на крылечко, сощурился на теплое солнышко, спросил у часового, в каком доме размещаются парторг и замполит. Тот указал на длинный, барачного типа дощатый дом, пояснил:

— Вход с той стороны, справа.

Кивнув часовому в знак благодарности, Гурин направился к своим. Идет, настроение у него хорошее: домой вернулся! Футболит старые сосновые шишки, ощетинившие свою чешую и оттого похожие на маленьких ежат. Одну поддел особенно ловко — взвилась высоко, поднял голову, проследил за ее полетом. И вдруг видит: бежит ему навстречу Шульгин, полы серого плаща полощутся на ходу, отстают от него, будто крылья у богини Ники. Узнав Гурина, он еще издали скривил рот в ехидную полуулыбочку, кивнул на повязку:

— Видать, крепко хватил?

— Да, было дело! — ответил Гурин тоном заправского выпивохи. Шульгин, наверное, думал, что Гурин станет отрицать его догадку, оправдываться, но, услышав обратное, даже остановился, опешив от такого быстрого признания. А Гурин вдобавок еще и подмигнул ему по-приятельски, будто они вместе не раз «хватали». Подмигнул и пошел дальше. Оглянулся, а Шульгин все стоял и качал головой, словно ошарашенный.

Возле двери Гурин немного потоптался, почему-то не решаясь войти так просто, — постучал. В ответ раздался веселый голос капитана Бутенко:

— Входи! Кто там?

Гурин вошел и остановился у порога:

— Разрешите обратиться, товарищ гвардии капитан?..

Бутенко стоял возле столика, на котором блестел коричневым лаком небольшой ящик, похожий то ли на урну, то ли на маленький саркофаг, и перебирал черные диски пластинок. Услышав голос Гурина, оглянулся, расставил руки:

— О, комсомолия вернулась! — Он обнял его, похлопал по плечам, указал на бинты: — А это что?

Пришлось и ему рассказать об «аварии».

— Ну, а вы как тут? Не скучаете?

— Скучать некогда! Идет набор курсантов.

— Устроились хорошо, не хуже, чем в городе, — Гурин оглядывал богато обставленную комнату: роскошный ковер на полу, мягкие кресла, овальный стол и вокруг него несколько стульев с гнутыми ножками. На стенах — живописные картины. Две двери из этой комнаты вели в другие покои. «Там, наверное, спальни», — догадался Гурин. — Шикарно устроились!

— А какого хрена! — воскликнул капитан. — Жили бедно, хватит!

Удивительный этот Бутенко — все время из него так и прет жизнерадостность!

— Ты посмотри, какой я трофей раздобыл, едрит твою!.. — Он подвел Гурина к столику с «саркофагом». — Смотри, — и он стал подавать Гурину пластинки: — Русские романсы! Собинов! А? — Капитан приподнял крышку «саркофага», и Гурин увидел там патефонный диск. Бутенко положил на него пластинку, воткнул в бок ящика заводную ручку, накрутил до отказа пружину, опустил на пластинку мембрану с иголкой и, отступив на шаг, принял позу слушающего. Потом встрепенулся: — О, забыл! — распахнул спереди у ящика маленькие двойные створки, и оттуда послышалось сначала шипение тупой иглы, а потом мягкий тенор: «Средь шумного бала, случайно…» — Слышишь? Едрит твою!.. — Он страстно потер руки, глаза его заблестели молодо — что-то родное напоминала ему эта музыка. Кончился романс, он перевернул пластинку, снова накрутил пружину и, опережая граммофон, сказал: — А тут, брат, из-за тебя нам с майором проходу некоторые не дают: «Когда приедет да когда?»

— Кто?

— Кто же? Шурочка твоя!

— Шурочка здесь? — обрадовался Гурин. — Здесь их батальон? В лесу?

— Здесь, здесь! Сейчас побежишь?

— Сейчас!

— Очахни малость… Она сама должна вот-вот прибежать. Время ей быть уже… — И не успел договорить, как на крылечке послышались торопливые шажки, а вслед за ними — робкий стук в дверь, словно зимняя синичка просилась в тепло. — Да, да, — крикнул капитан, а сам махнул Гурину: — Спрячься, спрячься…

Но было уже поздно. Шурочка открыла дверь, увидела Гурина, бросилась к нему на шею, уткнулась лицом в левый карман гимнастерки. А он вместо того, чтобы ответить ей тем же, вдруг закричал:

— Ой, ой!.. — Нестерпимая боль пронзила ему шею.

Шурочка быстро отпрянула от него, смотрела растерянно, губы ее плаксиво подергивались, на розовой щечке играла ямочка. Реснички ее быстро-быстро смаргивали навернувшиеся слезинки.

— Прости, пожалуйста… Что с тобой? — прошептала она.

— Шея… Больно… — оправдывался Гурин. Протянул руки, привлек ее к себе. Взглянул на Бутенко: — Товарищ капитан, можно я сегодня до конца дня побуду в командировке?

— Можно, — засмеялся тот. — Идите.

— Ты свободна? — спросил Гурин у Шурочки. — Пойдем погуляем?.. Покажешь, где вы разместились…

Она согласно кивнула, и они тут же убежали в лес.

* * *

Старшина Грачев и старший сержант — долматовский помкомвзвода Яков Манноха томились от безделья возле штаба батальона — ждали Гурина. Наконец он прибежал, на ходу бросил им: «Привет!» — и направился в дверь.

— Погоди, погоди! — остановил его Грачев. — Вместе пойдем. Мы тебя ждем. Пошли, Манноха, — и старшина первым вошел в штаб, доложил комбату: — Товарищ гвардии майор, по вашему приказанию…

Комбат взглянул на них, помолчал, собираясь с мыслями, сказал:

— Необычное задание вам поручается. Поедете со старшиной за трофеями. Надо добыть мяса. — Улыбка тронула его губы, но он быстро согнал ее и совершенно серьезно продолжил: — К нам сегодня прибывают курсанты, их надо будет кормить. Короче: в поле, на фермах бродит масса брошенного, бесхозного скота — свиней, коров. Подстрелите поросенка или что попадется…

— Да выбирайте пожирнее, чтобы не очень отощавшего, — подал голос начальник штаба Землин, поглаживая ногтем большого пальца смолистые усы.

— Ну, это уж они там на месте увидят… Предупреждаю: берите только бродячих, только бесхозных. Если на ферме есть хозяева, не трогайте даже соломинки. Ясно?

— Ясно, товарищ гвардии майор! — встрепенулся старшина. — Разрешите идти?

— Идите.

— Пошли! — скомандовал Грачев, дав сразу понять своим спутникам, что старшим группы с этой минуты будет он.

За штабом их уже ждала пароконная фура — длинная, не по-русски громоздкая телега. В передке на доске, положенной поперек телеги, сидел ездовой — нестроевой пожилой ефрейтор по прозвищу «Авось», удивительно спокойный и исполнительный человек. Грачев наступил сапогом на спицу колеса, взгромоздился рядом с ездовым, оглянулся на приданные ему силы, спросил:

— Сели?

Гурин и Манноха уселись на солому в задке телеги спиной к старшине, свесили ноги.

— Поехали, — приказал Грачев ездовому, и фура затарахтела на неровностях дороги.

Выехали в поле — тихо, мирно вокруг, пахнет соломой, которую Гурин с Маннохой мнут задами, настроение у них какое-то умиротворенное, будто не на войне они и не в Германии, а дома, едут в колхоз. Взглянул Гурин на Манноху, тот поймал его взгляд, улыбнулся. Деревенский парень, запорожец, Манноха, наверное, больше Гурина почувствовал мирный запах земли, соломы.

— Что, Яша? — спросил Гурин. — Загрустил?

— Да нет… Чуешь, як солома пахнеть? По-домашнему… Неужели и солома наша? У них же усё провонято порошком, яким вошей душать. И одежа, и хватеры, и окопы, и земля — усё провонято.

Очень точно подметил Манноха специфический запах Германии, Гурин как-то до этого не додумался, хотя запах дуста здесь, на чужой земле, он ощущал постоянно.

— Дом вспомнил?

— Ага. Я ж у колхози на конях робив. Ото запряжешь и поихав у степ. А там жаворонки спивають, и я з ними.

У Маннохи широкий тонкогубый рот и большие лопушистые уши — природа готовила его не для войны, он должен был стать певцом: у него превосходные слух и голос. И красотой природа его тоже не оделила, она дала ему черные брови и остренький прямой нос.

Яков Манноха появился в батальоне еще в Молдавии. Помнит Гурин, бежал он куда-то по делам. И вдруг услышал: песня льется, незнакомая и очень мелодичная. Пели ее новички, только что прибывшие. Стояли кружком и тянули слаженно на разные голоса, будто многоголосый хор: сначала один запевал, потом другой подтягивал, а припев подхватывали все разом, да так, что даже мурашки по телу пробегали. Будто они уже много лет пели вместе — так слаженно звучал их импровизированный хор.

По-за лiсом зелененьким…

Начинал один, самый голосистый певун, который подавал знаки другим, когда и кому надо вступать.

По-за лiсом зелененьким, —

повторял он первую строчку и делал резкий взмах рукой: «Все!» И все дружно подхватывали:

Брала вдова лен дрiбненький.

И повторяли немного протяжнее:

Брала вдова лен дрiбненький.

Хор затихал, и тут же голосистый парень начинал новый куплет:

Вона брала, вибирала…

Повторяли эту же строчку они уже вдвоем:

Вона бра-ала, ви-бирала…

И снова хор:

Тонкий голос подава-ала… Тонкий голос подава-ала-а…

Как ни спешил Гурин, а песню дослушал до конца.

Дирижером этого хора и самым голосистым певуном был Яша Манноха.

— Яша, спой что-нибудь? — просит его Гурин.

— Тряско, — отказывается Манноха.

— Народную, украинскую: «Поза лiсом…»?

Манноха с минуту подумал, запел:

По-за лiсом зелененьким…

И как только он повторил эти слова дважды, Гурин подхватил следующую строку. Манноха вскинул на него глаза удивленно, подмигнул одобрительно: «Давай, мол, давай!»

На следующем куплете слышат — и Грачев подтягивает.

— Грач, ты поешь? — крикнул ему Гурин.

— А ты думаешь: Грач — он и есть Грач? Ты меня еще плохо знаешь!

В стороне от дороги на горизонте замаячили черные постройки какого-то хутора. Грачев дернул правую вожжу, приказал ездовому:

— Правь прямо на хутор.

Еще издали стало заметно, что хутор этот необитаем — никакого движения, никаких признаков присутствия человека. Все брошено — и огромная, похожая на ангар рига, и длинный, составленный из трех пристроек под одной высокой островерхой крышей дом, и валявшийся вразброс разнообразный инвентарь, и скучно бродившие по большому двору две черно-рябые коровы, и разбредшееся за домом и во дворе большое стадо белых и серых гусей.

— Правь на хоздвор, к риге, — уточнил направление Грачев.

— Может, в доме хозяева, — заметил Гурин.

— Какие там хозяева! Не видишь разве — двери все настежь и перья по всему двору? Тут, похоже, уже кто-то потрошил, возразил ему старшина.

Подъехав к риге, они увидели рывшегося в земле подсвинка. Он был так увлечен своим занятием, что сначала не заметил людей, а когда почуял, фыркнул недовольно, взбрыкнул и с собачьей легкостью пустился наутек.

— Вон, вон!.. — забеспокоился ефрейтор, указывая кнутовищем вслед улепетывающему поросенку.

— Мал больно, — махнул рукой Грачев. — Пусть подрастет.

— Авось… — сказал ефрейтор, останавливая лошадей.

Все спрыгнули с телеги и направились к распахнутым воротам риги. Не успели они заглянуть в темное просторное нутро ее, как оттуда с змеиным шипением брызнула им навстречу одичалая кошка. Все отпрянули в испуге, Грачев выругался, хотел пристрелить ее, но, пока расстегивал кобуру, она уже была далеко. Только у самого дома оглянулась, сверкнув на солдат злыми зелеными глазами.

— У-у, зараза, — Грачев взял у ефрейтора карабин и стал целиться в нее.

— Стой, там люди, — остановил его Гурин.

— Где?

— А вон, слева, двое… Похоже, женщины.

— Да-а… Похоже, фрау. Пойдем пошпрехаем, — кивнул он Гурину, возвращая карабин ефрейтору. — А вы тут пошарьте, — приказал он Маннохе. — Мы щас.

Завидев военных, женщины приостановились, с минуту поколебавшись, решили идти, как и шли.

Возле дома Грачев и Гурин стали поджидать их. Полевой тропинкой женщины направились было мимо, но Грачев окликнул их:

— Эй! Ком сюда! — он поманил путниц рукой.

Они подошли и остановились в отдалении, шагах в пяти от них. Одна лет тридцати, блондинка, довольно смазливая на лицо, в белом платочке, повязанном на русский манер — «матрешкой», кокетливо улыбаясь, заискивающе сказала нараспев:

— Гутен та-аг… — и сделала еле заметный книксен.

Другая — совсем девочка, лет семнадцати, некрасивая, с непомерно большим носом и испуганными глазами. В беретике. Вслед за старшей она повторила шепотом:

— Гутен таг…

— Спроси, куда они идут, — приказал Грачев Гурину, напустив на себя строгость.

— Домой, — сказала старшая и показала рукой на восток, назвав какой-то Альтендорф.

— Откуда?

— С Одера… Мы убегали от фронта, а на Одере русские догнали…

— Их надо порознь допросить, — распорядился Грачев и указал немкам на раскрытую дверь. Те покорно пошли в дом. — Бери себе молодую, — указал Грачев на девочку, — а я возьму эту. Ком, — приказал он старшей и сам пошел вперед. Открыл дверь в другую комнату, пропустил туда фрау и закрыл плотно за собой.

Гурин огляделся. Комната выглядела странно: стены и потолок серые от копоти и пыли. Мебель грубая, давняя, почерневшая. Широкая деревянная кровать, с неубранной постелью, большой стол из некрашеных досок и под стать ему — массивный стул, отполированный частым и долгим пользованием. В левом углу — огромная плита. Кухня не кухня и спальня не спальня. Наверное, здесь жили батраки: готовили корм скоту и тут же спали сами.

Гурин взглянул на немку. Она стояла возле кровати и напряженно смотрела на него. Не зная, с чего начать допрос, он скорее для себя, чем для нее, сказал:

— Ну?..

Она кивнула ему в ответ и вдруг, подняв юбчонку, бесстыже оголила свои тонкие бледные ножонки и стала спускать трусики.

Опешив от такого зрелища, Гурин не сразу сообразил, что бы это значило. Его бросило в жар, и он крикнул:

— Вас махст ду? Варум? (Ты что делаешь? Зачем?)

Она остановилась и, уставившись на него большими глазами, что-то прошептала дрожащими губами.

— Сейчас же прекрати! — не найдя вгорячах немецких слов, он последнюю фразу произнес по-русски.

Все еще не веря ему, она медленно натянула трусики и так же медленно опустила юбку.

— Ты что?.. — Гурин покрутил пальцем возле виска и опустился на стул. Ему стало жарко.

— Ну, и крепко же вас Геббельс напичкал своей пропагандой! А вы и поверили? Или, может, ты из тех, заразных, которых специально выпустили?

— Их нихт ферштеен…

— «Нихт ферштеен!» Как тебя зовут? — спросил он по-немецки.

— Элиза.

— В школу ходишь?

— Да…

— Она тебе сестра? — кивнул он на дверь, куда ушли старшина с немкой.

— Нет… Познакомились в дороге.

— У тебя документы есть какие-нибудь?

Элиза закрутила головой.

О чем еще спрашивать, Гурин не знал и смотрел молча на свою пленницу. Она напряженно ждала от него вопросов, а он молчал. И тогда она закрутила головой, проговорила несколько раз:

— Я не фашист… Я не фашист…

— Оно и видно, — усмехнулся Гурин, взглянув на дверь: он начинал досадовать, что старшина так долго не идет. «И как он там допрашивает? Знает ведь всего несколько слов по-немецки: ком, шпрехен, найн. Гитлер капут — вот, пожалуй, и всё. А может, она его придушила и смылась?» — вдруг мелькнула догадка, и Гурин резко обернулся к немке: — Кто она?

Элиза в испуге отпрянула назад, заговорила быстро:

— Не знаю… Не знаю… Она сказала, что тоже живет в Альтендорфе.

Но он уже не слушал ее, поспешил на выручку старшины. Однако не успел толкнуть дверь, она сама открылась, и на пороге появился Грачев, улыбающийся и красный как рак, словно только что из бани. Фуражка сбита на затылок. На ходу оправляя гимнастерку, он кивнул на Элизу:

— Ну как? Э-э!.. Да ты, я вижу, всё разговоры разговариваешь? Агитируешь! Может, ты ее в комсомол вербуешь?

Вслед за Грачевым вышла немка. Лицо необычно румяное, глазки блестят, платок опущен на шею.

Гурин посмотрел на него, на нее, потом снова на него, и его будто варом облило от догадки.

— Какое же ты дерьмо, Грач! Как же тебя земля носит?

— Но-но, полегче! Что выяснил?

— А то и выяснил, что ты подонок, — выпалил Гурин и выскочил на улицу.

Грачев догнал его, дернул за рукав:

— Ты че так раскипятился? Она тебе сестра, что ли? А хоть бы и сестра… Все делалось по доброму согласию. Спроси у нее. Вон она, посмотри: очень довольная и даже улыбается. Все приговаривала: «Гут… гут…»

— Пошляк.

Грачев обернулся к немкам, крикнул сердито:

— Ком, ком! — и махнул рукой, чтобы они уходили поскорее прочь. Снова догнал Гурина, прошипел угрожающе: — Слушай, предупреждаю: вякнешь кому…

— Договаривай.

— Ладно, — сказал он примирительно. — Молчи. Вон Манноха идет.

Подошел Манноха, спросил:

— Ну шо, выяснили? То не хозяйки?

— Нет… — ответил бодро Грачев. — Так, прохожие. А вы что-нибудь нашли?

— Нашли! Хряка от такого загнали в сарай, — Манноха рукой показал метра на полтора от земли.

— Ну? — обрадовался Грачев и заторопился к сараю. Там в дверях на страже стоял ефрейтор. — Что, хорош?

— Авось… — ответил тот.

В глубине сарая у противоположной стенки стоял огромный, но уже изрядно отощавший кабан. Он затравленно, исподлобья смотрел на солдат, будто знал, что они пришли за ним.

— Хорош! — одобрил Грачев и весело, по-приятельски толкнул Гурина в бок. — Давай, комсорг, долбани его!

А Гурин с детства не мог видеть даже, когда мать курицу резала.

— Спасибо за доверие, — хмуро сказал Гурин. — Сам, у тебя это лучше получится. Только бей из карабина, надежнее, — посоветовал он и отошел в сторонку.

— Во, видали? — обиделся Грачев. — Вояка!

Через какое-то время раздался выстрел, потом второй, и Авось побежал за телегой. Подкатил к самым дверям, крикнул Гурину:

— Товарищ старший сержант, иди помогни, авось!..

С трудом взвалив тушу кабана на телегу, они поехали в обратный путь. Ехали всю дорогу молча. Возле лагеря Гурин соскочил с телеги и напрямик направился к себе. Его догнал Грачев, остановил, заговорил просительно:

— Слушай, давай по-дружески: ни ты никому, ни я. Ну че нам ссориться? Давай по-дружески? А?

— Пошел ты… «По-дружески». Я не могу об этом молчать! Понял? — Гурин отвернулся и быстро ушел.

Дома Гурина ждало письмо от матери. Как всегда, он не мог читать его спокойно. В конце письма она сообщала:

«А тут на днях приходили и всё расспрашивали о тебе и всё записывали. И у соседей тоже расспрашивали: чем занимался при немцах, где работал, что делал, с кем дружбу водил. Я так перепугалась, что и до сих пор не успокоюсь и места себе не нахожу. Что это такое? Зачем? Может, с тобой что-то случилось? Сыночек мой дорогой, напиши мне все про себя, не скрывай. Я мать твоя, мне надо все знать. Прошу тебя — ответь поскорее».

Прочитал Гурин письмо и усмехнулся: «Ну какая же мама странная! И чего испугалась? Обычное дело: я на офицерской должности, а теперь хотят, наверное, и звание мне присвоить, вот и послали запрос. Офицер — дело серьезное!» И вдруг вспомнил разговор с майором Кирьяновым о вступлении Гурина кандидатом в члены партии — майор обещал поговорить в политотделе полка, чтобы сделали на него запрос в райкоме. Вспомнил и обрадовался: «Вот и хорошо! Скоро придет официальная бумага, и все встанет на свои места. И тогда заткнутся наконец со своими упреками и подозрениями и Грачев, и Шульгин…»

Тут же Гурин написал ответ, объяснил матери все, как думал, — ее успокоил и себя взбодрил, на душе сделалось радостно, будто и впрямь уже и офицерские погоны у него на плечах, и кандидатская карточка в кармане.

В эти дни почта принесла газеты, и среди них «Правду», в которой была напечатана статья «Товарищ Эренбург упрощает». Гурин удивился: что же он упрощает? Всю войну запоем читали его статьи — и вдруг он упрощает. Набросился на статью, прочитал. Раз прочитал, другой, смотрит на майора — что тот скажет. А сам хоть и любил статьи Эренбурга, а чувствует: прав Александров. Разве не об этом был последний спор у него со старшиной Грачевым?

Поднял голову майор, постучал пальцем по газете:

— Довести до каждого курсанта. Читать и разъяснять! Это «Правда» напечатала! Очень своевременная статья! И — правильная!

А вслед за «Правдой» прибыл в батальон и агитатор из полка — тот самый майор, что приезжал к ним в Польше.

На этот раз курсанты не сидели, как в польском лесу, а стояли полукругом по команде «вольно» и слушали майора, который популярно разъяснял, почему Эренбург не прав.

Нельзя отождествлять весь немецкий народ с фашизмом, это в корне неверно.

— Все они на одну колодку! — выкрикнул кто-то из задних рядов. — Их всех, гадов, надо передушить, все они хороши.

— Нет, товарищи, нет… Наша задача победить фашизм, осудить и наказать виновных. Нельзя весь народ стричь под одну гребенку. Среди немцев есть честные люди, коммунисты.

Курсанты притихли, но по всему было видно — не очень им по душе была эта беседа.

Офицеры — командиры рот, взводов, замполит, парторг и Гурин стояли позади лектора и слушали его внимательно: это было интересно.

Незаметно к ним подошел старший лейтенант Шульгин, встал рядом с Гуриным и таинственно и строго прошептал ему:

— Пойдем со мной, — и, отойдя в сторонку, нетерпеливо оглянулся — идет ли он.

— Что случилось, товарищ старший лейтенант?

— Это я у тебя должен спросить, — бросил он сердито. — Поедешь со мной в отдел. Вызывают.

— Меня? В отдел? Зачем?

Шульгин криво усмехнулся:

— Я всегда чувствовал, что за тобой какой-то хвост тянется.

— Нет, товарищ старший лейтенант, плохой у вас нюх: никаких хвостов у меня нет.

— А оккупация? Без следа?

— Без следа. У вас было достаточно времени проверить.

— Вот, наверное, и проверили. Просто так туда не приглашают.

— Разрешите, я доложу майору? — сказал он и, не дожидаясь разрешения, побежал к Кирьянову, сообщил ему на ухо: — Меня забирает старший лейтенант Шульгин. Говорит, в отдел вызывают.

Майор резко обернулся, посмотрел на Гурина, потом оглянулся на Шульгина, подошел к нему быстро:

— В чем дело, старший лейтенант?

— В отдел зачем-то вызывают, — сказал тот спокойно. — Сам ничего не знаю.

Майор взглянул на комсорга, подумал что-то, сказал тоже спокойно:

— Ладно. Езжайте.

Шульгин на немецкой территории, как и многие другие, обзавелся транспортом и пешком теперь не ходил. У него была резвая серая лошадка и легкая двуколка. Когда они пришли в хозвзвод, Авось уже ждал его, держа лошадь под уздцы.

— Садись, — кивнул Шульгин, указав на двуколку, сам зашел с другой стороны и, подобрав вожжи, взобрался в люльку. Гурин ступил на металлическую ребристую ступеньку, сел рядом. — Пошла! — Шульгин дернул вожжами, и лошадка покатила их легкой рысью.

В Ландсберге, не доезжая квартала до дома, где расположен отдел, Шульгин привязал лошадь к забору, и дальше они пошли пешком. Так все делали, у кого был незаконный транспорт — машина, мотоцикл или лошадь.

В отделе их принял старший лейтенант Чикин. Заговорил приветливо, спросил:

— Н-ну, как г-голова, Гурин?

— Пока цела. Скоро совеем заживет.

— Это х-хорошо.

Гурин понял, что его вызвали по тому делу, которое случилось с ним во время командировки в Дразикмюле, и немного взбодрился, хотя тоже приятного мало, но радовало, что Шульгин остался в дураках: далась ему эта оккупация.

— П-посидите немного, — сказал Чикин и вышел.

— Ты что, с ним знаком? — спросил Шульгин.

— Да… Встречались как-то, — сказал Гурин небрежно.

Шульгин ухмыльнулся, но спрашивать больше ничего не стал. Через какое-то время пришел Чикин и позвал Гурина с собой, а Шульгину сказал, что его зовет к себе майор Крылов.

Они прошли в конец коридора, там, у часового, свернули направо, спустились по ступенькам вниз, миновали еще одного часового и очутились в подвале. Здесь по обе стороны в стенах было несколько массивных дверей с широкими задвижками и закрытыми квадратными форточками на уровне глаз. Гурин понял, что это за двери, и ноги его сделались ватными: «Неужели посадят?..»

Возле одной двери Чикин остановился и, обернувшись, сказал тихо:

— Сейчас посмотришь в глазок… Только смотри внимательно. И кого узнаешь, скажешь. — Он бесшумно сдвинул круглую заслоночку на форточке и кивнул Гурину: — Давай смотри.

Гурин прильнул к глазку и увидел у противоположной стены четырех человек — двух майоров, капитана и старшего лейтенанта. Они были хорошо освещены и сидели прямо, будто их фотографировали на паспорта. Гурин хотел начать изучение с крайнего левого, как вдруг лицо одного майора, он сидел вторым справа, показалось ему знакомым. «Точно, это же он, майор из „эмки“!» Гурин оглянулся на Чикина, тот, приложив палец к губам, спросил тихо:

— Узнал кого-нибудь?

— Узнал! — прошептал Гурин. — Узнал! Он, тот самый майор из «эмки»!.. Он, он!.. Второй справа.

Чикин заглянул сам в глазок.

— Посмотри еще раз, в-внимательно, м-может, не он?

Гурин посмотрел. Нет, сомнений быть не могло: он узнал бы его даже среди сотни майоров, даже будь он голым в бане.

Они вернулись в кабинет Чикина, он снял трубку полевого телефона и коротко доложил кому-то:

— Товарищ м-майор, г-говорит Чикин. Да, опознал. — Выслушал что-то, сказал: — Хорошо. — Потом крутнул ручку другого телефона, приказал в трубку: — Чикин это. Приведите ко мне Мухина. — Положил трубку, заходил по кабинету.

Минуты через две в комнату ввели гуринского «знакомца». Чикин прошел к своему столу, но не сел, стоя спросил у вошедшего, указав на Гурина:

— Вы знаете этого человека? Встречались с ним когда-нибудь?

Гурин медленно поднялся, зачем-то оправил гимнастерку. Майор посмотрел на него, глаза его на мгновение вздрогнули, но тут же успокоились, и после этого он долго, с равнодушным спокойствием угадывал Гурина. Наконец сказал:

— Нет. Первый раз вижу.

— А ты? — Чикин обратился к Гурину.

— Встречал… — сказал он. — Это тот самый майор… Они ехали на «эмке», я попросил подвезти, они взяли…

— Так, — остановил его Чикин и спросил у Мухина:

— Припоминаете?

— Нет, — сказал тот твердо.

— Может, п-повязка на его голове мешает?

— Нет, — повторил тот.

— Продолжай, Гурин.

— Ну, они взяли. Потом майор, вот он, — Гурин кивнул в сторону Мухина, — сказал, может, я дезертир, и потребовал документы…

— Стоп. И этого не п-помните?

— Нет, — стоял на своем Мухин.

— Дальше, Гурин?

— А потом, когда я стал поворачиваться, чтобы взять у него документы, он ударил меня чем-то по голове. Я схватил автомат и стал стрелять…

— И теперь не вспоминаете?

— Нет.

— Зачем вы отпираетесь, Мухин? Неужели в-вы д-думаете, что этот эпизод играет важную роль в вашем д-деле? У нас д-достаточно против вас д-других улик и д-доказательств вашей вины.

— Вы что же, хотите, чтобы я действовал по тому анекдоту, когда прокурор, закончив дело, попросил обвиняемого: «Слушай, говорит, тебе все равно теперь сидеть, так ты заодно уж убей и мою тещу», — Мухин заулыбался, и Гурин не сдержался, закричал Чикину:

— Смотрите, смотрите, как он улыбается! Ну? И голос бабий! Он же это, он!

— Успокойся, Гурин. — Чикин взглянул на Мухина. — Да, в-восьмерочка что н-надо. И голос. Все т-точно. Мухин, у меня к вам в-вопрос: з-зачем вы хотели его п-прикончить?

— Шоферу нужны были настоящие документы, — сказал тот как ни в чем не бывало.

— Я т-так и з-знал… — Чикин сел на стул и принялся что-то писать. Написав, подозвал Гурина. — Прочитай и п-подпиши протокол очной ставки.

Гурин подписал.

— И вы, Мухин.

Тот подошел к столу, взял протокол, внимательно прочитал и молча черканул свою подпись.

— Уведите, — приказал Чикин солдату, стоявшему у двери. И когда Мухин ушел, Чикин, вздохнув, посмотрел на Гурина, качнул устало головой. — Поймали все-таки г-голубчика… Ну, теперь м-можешь быть свободен. В коридоре подожди старшего лейтенанта Шульгина.

На обратном пути Шульгин долго ухмылялся и хекал, прежде чем упрекнул Гурина:

— Что же ты скрывал, не рассказал мне ничего об этом деле?

— Не велено было. Я давал подписку.

— Ха! Подписку! Смотря кому, мне-то можно.

— Не знаю. В подписке это оговорено не было.

— Ха! — крутил он головой.

— А потом, вы сами такой проницательный! Сразу догадались, что я голову расшиб по пьяной лавочке. Так ведь?

— Ядовитый ты!..

— Дело ваше…

В лагерь они вернулись поздно вечером. Майор Кирьянов и капитан Бутенко уже были дома, отдыхали.

— Ну, что там? — нетерпеливо спросил майор.

— Да это… С этим делом, — Гурин указал на бинтовую повязку, которую все еще носил на голове. И решив, что теперь уже можно, рассказал им всю историю.

Выслушав, капитан крякнул, произнес свое «едрит твою за ногу», удивился:

— Ты смотри, что делается! Оказывается, шастают по нашим тылам? Попадешься вот так, могут и убить.

А майор спросил:

— Ну что же ты, не мог догадаться, зачем вызывают? Сразу побледнел…

— Да он… Шульгин мне голову заморочил.

Майор покрутил недовольно головой, пожевал сердито губами, махнул рукой — ладно, иди ложись.

— Товарищ майор, отпустите меня из батальона…

Кирьянов сощурился, склонил голову набок, как голубь, когда посматривает в небо, спросил:

— Куда?

— На фронт…

— А здесь что, разве не фронт?

— На настоящий… На передовую.

— Ага! — прохрипел он сердито. — Не настоящий? Похоже, по-твоему, мы тут в бирюльки играем?

— Нет, конечно…

— Хорошенького же ты мнения обо мне, о Бутенко, о комбате!..

— Хорошего, — возразил Гурин. — Но вы же знаете, о чем я говорю. Мне надо, я должен проявить себя, оправдать, доказать!.. Я должен это сделать. И я смогу, смогу! Я докажу, что я!..

— Успокойся, — сказал майор и, встав, прошелся по комнате. Остановился перед Гуриным. — По-моему, оправдывать себя тебе не в чем и доказывать нечего. — Он выждал паузу, продолжал: — А насчет проявления… Думаю, что ты уже достаточно себя проявил.

— Нет, недостаточно. Я это чувствую, я это знаю, понимаю. Шульгин прав: я должен кровью смыть свой позор…

— Какой позор?! — возмутился майор. — Даже преступники смывают кровью вину свою только один раз. Тебя же уже трижды дырявили.

— Дважды…

— А это? — он указал на бинт на его голове.

— Это случайно.

— На войне все случайно. Так вот, я мог бы тебе просто приказать прекратить эти разговоры… Но я понимаю, что это не блажь, что это твоя боль, и поэтому говорю тебе по-дружески, по-товарищески: ты не прав. — Майор постучал пальцем ему в грудь, повторил: — Не прав. Не прав, что так болезненно воспринимаешь все это, не прав, когда думаешь о себе хуже, чем ты есть на самом деле. Ведь ты сам себя знаешь лучше, чем кто-либо другой? Так почему же ты веришь кому-то, а не себе? Комплекс неполноценности — штука нехорошая, избавляйся от него.

— Каждого встречного не надо слушать, — подал решительный совет капитан Бутенко. Капитан стоял в дверях и слушал весь этот разговор. — Да-да, — поймал он взгляд Гурина.

— Он-то не каждый встречный, — возразил ему майор. — Война… Кончится война — все встанет на свои места. Иди отдыхай, — майор легонько толкнул Гурина в плечо.

Капитан вышел из проема двери, пропустил его в свою комнату. Закрыв за собой дверь, Бутенко пихнул Гурина на койку, навис над ним, широкое лицо его было растянуто в какую-то растерянную улыбку.

— Васька, черт!.. Ту чего психуешь? Брось ты!.. Тебя курсанты любят, начальство души в тебе не чает — что комбат, что наш Кирьяныч… Ты знаешь, как Кирьяныч за тебя? Случись что — он за тебя грудь свою подставит! Это я тебе точно говорю, знаю. Ты Кирьяныча не обижай. Ну? А девчата? Вон Шурочка! Сколько офицеров во всем полку, а она тебя выбрала. Эх, едрит твою за ногу! И смелости тебе не занимать, и стихи умеешь сочинять. Если бы мне хоть один стишок сочинить! — он засмеялся. — Брось! Давай выпьем? У меня там НЗ где-то есть. — Бутенко метнулся к своей койке, вытащил вещмешок, извлек из него немецкую фляжку, качнул над ухом и, услышав всплеск жидкости, обрадовался: — Есть! — Разлил в кружки, поднес одну Гурину. Тот сел на койку, взял кружку. — Ну? За все хорошее! — прошептал капитан, оглядываясь на дверь, будто боялся, что майор услышит.

Выпили. Горячая влага медленно разлилась по телу, на душе у Гурина стало легко и благостно. Он вскочил с койки, подошел к Бутенко, обнял его, уткнув лицо в жесткий погон. Капитан похлопывал его ладонью по спине, приговаривал:

— Все хорошо… Все хорошо…

В батальон привезли фаустпатроны, и расписание занятий было немного изменено. Вместо отработки тем «Уличный бой в городе», «Штурм крупного населенного пункта» и других принялись за овладение трофейным оружием.

Первым в старый заброшенный песчаный карьер направился взвод Долматова. Гурин присоединился к нему — не терпелось увидеть в действии оружие, о котором так много шумели немцы.

Вслед за ними туда же поплелась пароконная телега с двумя длинными плоскими ящиками — в них лежали фаустпатроны.

У карьера ящики осторожно сгрузили на землю. Долматов, сам отстегнул замки, откинул крышку, и все увидели в белом, некрашеном нутре ящика в специальных гнездах пять серо-зеленых фаустов. Они лежали рядышком, похожие на головастиков с длинными и тонкими хвостами. На вид — ничего особенного: железная труба чуть потолще водопроводной с минообразным набалдашником на одном конце и полым отверстием на другом. На середине трубы укреплена подпружиненная чека — боек. Вот и весь фаустпатрон.

Долматов не сразу взял фауст, сначала постоял над ящиком молча, дал посмотреть курсантам. Потом осторожно, двумя руками — одной у самой головки, другой поближе к хвосту — схватил крепко, выдернул из гнезда, подержал на весу, как бы пробуя на тяжесть, и положил на землю. Стал объяснять:

— Оружие это реактивного действия, по устройству очень простое. Предназначено для борьбы с танками, бронемашинами. Да вообще — против любой цели, которую сможет достать. Стрелять можно с плеча, а можно из-под мышки, как кому удобнее. Чтобы произвести выстрел, нужно поднять чеку и потом опустить ее. Сзади трубы находиться опасно, поэтому смотрите, чтобы во время стрельбы не ранить своих.

Долматов поднял фаустпатрон, положил себе на правое плечо, подошел к краю обрыва, оглянулся.

— Перейдите все на эту сторону, вам виднее будет. — Перегнав весь взвод по правую руку, продолжал: — Смотрите. Поднимаю чеку — ставлю патрон на боевой взвод и прицеливаюсь. Стреляю, — Долматов опустил чеку, сзади из трубы вырвался клок огня и дыма, а мина медленно полетела вперед. Немного не долетев до ящика, который заранее был положен вместо мишени, шлепнулась, подняв взрывной волной фонтан земли и пыли. На разные голоса запели осколки. — В уличном бою стрелять придется на более близкое расстояние, поэтому надо бить из укрытия, чтобы не пораниться своими же осколками. Понятно?

А чего же непонятного! Все так просто! Каждому не терпелось самому попробовать этот пресловутый фаустпатрон. Но на всех фаустов, конечно, не хватало, их осталось всего девять штук. Поэтому лейтенант выделил из каждого отделения по два бронебойщика — истребителя танков — и только им разрешил выстрелить, а остальным приказал наблюдать и запоминать.

Гурина тоже, как мальчишку, подмывало выстрелить из фаустпатрона, но их было так мало, что он не решался просить об этом лейтенанта. Когда все бронебойщики отстрелялись, на земле остался еще один патрон.

— А этот кому? — спросил Гурин у Долматова, тайно надеясь на его догадливость.

Тот улыбнулся, сказал:

— Да уж ладно, возьми, попробуй, комсорг. Гурин с радостью подхватил фаустпатрон, подошел к краю обрыва, расставил ноги пошире, положил трубу на плечо и стал целиться миной в основательно разбитый уже ящик. Поднял чеку, снова прицелился и выстрелил. Как в замедленном кино, мина медленно поплыла вперед. Чудно: он видит свою мину! Вот она постепенно стала опускаться и ткнулась в развороченную землю. Раздался взрыв. Гурин, довольный, оглянулся на Долматова, ожидая оценки.

— Молодец, — сказал лейтенант. — Попал в карьер, хоть и целился долго.

Курсанты засмеялись.

— Нормально, нормально, — поспешил он успокоить Гурина. — Если бы там был танк или дом побольше, обязательно попал бы!

Шутка Долматова Гурина не смутила: он и сам видел, что получилось не хуже, чем у других.

— Вопросы есть? — обратился лейтенант к курсантам.

— Есть. На какое расстояние бьет фаустпатрон?

— Какую броню пробивает?

Долматов достал из планшетки листовку-памятку бойцу о фаустпатроне, передал помкомвзвода Маннохе:

— Возьми вот, прочитай вслух.

Курсанты рассматривали и передавали друг другу холостые и теперь неопасные трубы от фаустов.

Пока Манноха читал памятку, прибежал связной и сообщил, что в два часа дня всех офицеров собирают на совещание в штаб батальона, и комсорга — в том числе.

Долматов посмотрел на часы, сказал:

— Да уже и на обед скоро. Манноха, строй взвод и веди в расположение. Полчаса до обеда — личное время. Пойдем, — махнул он Гурину, и они зашагали прямо через поле еле заметной тропинкой в лагерь. Долматов длинноногий, шаги у него огромные, Гурин еле поспевал за ним — все время бежал трусцой. Пока дошли до лагеря, он совсем запарился. У крайних землянок разошлись: Долматов пошел к своему домику, Гурин — к своему.

В штаб они с майором Кирьяновым пришли раньше других. Еще издали Гурин услышал истошный визгливый крик, проникавший из штаба сквозь тонкие деревянные стены и незаделанные по-дачному окна. Майор взглянул на Гурина встревоженно и заторопился — заковылял раненой ногой, заработал поживее палочкой, устремился вперед. Гурин поспешил за ним. В штабе они застали такую картину: писарь Кузьмин и начштаба капитан Землин сидели притихшие за своими столами. Тут же, возле Землина, стояла доктор Люся. Ближе к выходу с опущенной головой, багровый как вареный рак, — старшина Грачев. На средине комнаты мерял шаги разъяренный комбат. Оказывается, это он кричал. Гурин никогда не видел его в таком состоянии и не слышал, чтобы он когда-нибудь так кричал. Случилось, должно быть, что-то из ряда вон выходящее. Гурин прошел к столу Кузьмина и затих, а майор Кирьянов удивленно закрутил головой — то на комбата Дорошенко, то на старшину Грачева, то снова на комбата. Наконец спросил:

— Что случилось?

Комбат кивнул на Грачева, сказал брезгливо:

— Триппер поймал!

Замполит вдруг затих, затаился, как после удара. Потом медленно повернул голову в сторону Грачева, лицо его стало постепенно искривляться: сначала на нем появилось подобие улыбки, потом — что-то вроде плаксивой гримасы, и наконец оно исказилось вовсе неузнаваемо. Он подошел почти вплотную к старшине, поднял правую руку. Гурин думал, что майор будет бить его, а он согнул указательный палец крючком вниз, поднес его под самый нос Грачеву, спросил:

— Закапал краник? — и, не дожидаясь ответа, укорил обреченно: — Эх ты, сук-кин сын!.. — Отошел, сказал комбату: — Под суд надо отдать!.. И судить как самострела.

— Каков мерзавец! — возмущался комбат. — Только этого нам в учебном батальоне и не хватало! Сейчас же, не медля ни минуты, отправить его в штрафную. — Он ткнул пальцем в сторону начальника штаба: — Заготовьте документы. Кузьмин, вызовите срочно старшего сержанта Манноху.

— Слушаюсь, товарищ гвардии майор! — вскочил Кузьмин, поправляя пилотку. — Связной еще не вернулся, я сам сбегаю.

Прибежал запыхавшийся Манноха, вытянулся в дверях:

— Товарищ майор, по вашему приказанию…

— Вы назначаетесь старшиной батальона, — перебил его комбат. — Сейчас же примите от Грачева все хозяйство. Да будьте внимательны, чтобы этот тип не обжулил вас. Выполняйте!

— Слушаюсь, — Манноха крутанулся на каблуках, выскочил на улицу. Вслед за ним, не спрашивая разрешения, вышел и Грачев.

Комбат долго смотрел на дверь, куда скрылся старшина, молчал. Начали сходиться офицеры и, видя необычную обстановку, козырнув, жались у входа.

— Откуда он появился у нас? — комбат обвел глазами офицеров. Те переглядывались, опускали глаза — не знали, в чем дело. Шульгин не выдержал взгляда комбата, криво ухмыльнулся. Комбат указал на Гурина: — А тебе, Гурин, это тоже урок!

Гурин встрепенулся и обмер, внутри все похолодело, щеки вспыхнули: «При мне это было… Рассказал Грачев…»

— Надо объяснить комсомольцам… Да и всем поголовно… — Комбат снова обернулся к офицерам: — Строго-настрого запретить связи с немками! Фашисты нарочно выпустили всех заразных из больниц и засылают их в наши тылы. На всякую пакость идут.

Совещание началось минут на двадцать позднее назначенного времени.

— Сегодня с наступлением темноты мы снимаемся и уходим на передовую в город Кюстрин, — сказал комбат сурово. — В связи с этим приказываю…

 

Кюстрин

борону в Кюстрине батальон занял в самом городе на правом берегу Одера, как раз напротив старой крепости, в которой все еще сидели немцы, несмотря на то что наша армия вышла на левый берег и постепенно расширяла плацдарм.

До этого здесь уже держала оборону какая-то часть, и поэтому курсантам достались готовые траншеи и ходы сообщения. По всему видно, тем, кто пришел сюда первыми, было несладко: в каменной мостовой, в асфальте пробить столько нор, столько ходов — дело нешуточное. Видать, попотели солдатики, поработали на славу. Зато теперь курсанты довольны, спасибо говорят пехоте.

Быть в обороне в городе Гурину еще не приходилось, и поэтому ему все здесь было в диковинку. Особенно то, что в трех шагах от передовой можно безнаказанно «гулять» во весь рост по улицам города. Пройдет ходом сообщения, за углом дома вылезет на поверхность и идет себе по своим делам. Если, конечно, артналета нет. Идет пустынными улицами, мимо развалин, мимо сгоревших домов с черными глазницами окон, вдоль уцелевших кварталов. Особенно ему нравилось ходить одной улочкой, чудом сохранившейся среди всеобщего разгрома. Окна и вывески целехоньки, даже тротуары чистенькие, будто по ним только сейчас дворник метлой прошелся. Теплое апрельское солнце играет в стеклах витрин — такое впечатление, будто войны к в помине нет, а он приехал в город слишком рано, когда и магазины еще закрыты, и люди еще спят…

Эта улочка была на пути, если идти из КП батальона в расположение первой роты, а в третью надо было пробираться кривыми лабиринтами развалин, через кучи кирпича, сквозь огромный сгоревший дом с опасно повисшими потолочными перекрытиями. Да и в остальные роты пройти было ненамного легче, чем в третью, но первой «повезло» — ей достался кусочек невредимого города.

Все эти пути-дороги в каждую роту за несколько дней обороны Гурин изучил, как свою школьную стежку, — ходил по ним и днем, и ночью, и в спокойные часы, и во время артналета. Носил в роты газеты, проводил собрания, беседы. Иногда ходил с капитаном Бутенко, реже — с майором Кирьяновым, а чаще всего — один.

Дневные хождения эти были ничего, терпимы, а ночью было страшно. Особенно поначалу, когда еще к месту не привык. Темень, кругом черные нагромождения развалин, в ночи они кажутся совсем другими, чем днем. Улицы в темноте будто сужаются, неровно изгрызенные снарядами и бомбами стены увеличиваются, кажутся зловещими на фоне затянутого тучами неба. То и дело возникают какие-то тени, похожие на немцев. Увидит вдруг такую тень, затаится, неслышно поднимет автомат и ждет. И «он» ждет. И только когда то ли луна, выглянув из-за тучи, осветит, то ли очередная ракета высветит все вокруг, — поймет, что напугавший его предмет всего-навсего высокий день от срезанного снарядом дерева. Гурин выругается с досады, вытрет пот со лба, успокоит дыхание и бежит дальше. И вдруг покажется ему, что второпях сбился с дороги, не на ту улицу вышел — заблудился! И начинает метаться, пока не возьмет себя в руки, не остановится и не сориентируется: передовая — слева, значит, север — спереди, он шел так, потом так, потом повернул направо… Все правильно! Но откуда эта незнакомая улица? Совсем незнакомая. Уговаривает себя: «Главное — без паники, спокойно. Пройду вперед до первого перекрестка и поверну». И, еще не доходя до перекрестка, неожиданно узнает знакомое здание, сквозь которое ему нужно пройти. Самый приметный ориентир! И так ему сразу становится легко, и все страхи остаются позади, и он идет уже совершенно свободно, будто по родному поселку. Вот и НП роты, сейчас часовой окликнет. И точно — такой родной, такой желанный, такой спасительный окрик:

— Стой! Кто идет?

— Свои!

— А, комсорг! Какие новости? Скоро на Берлин двинем?

— Скоро!

— Точно знаешь?

— Пока не точно.

— А союзники как там? Говорят, они хотят первыми Берлин захватить. Не имеют же права!

— Сменишься — побеседуем.

— Ладно.

Беседы, беседы!.. В них теперь нужда была, как никогда раньше. Близился конец войны — все это чувствовали, знали, понимали. Еще один рывок, только один, последний! Но когда он начнется, этот рывок, скоро ли? В то время, пожалуй, трудно было найти солдата, который с нетерпением не ждал бы нового наступления: сколько их было, наступлений, и наконец — последнее! А пока держали оборону, перемалывали кучи разных догадок, слухов, известий, непонятно как проникавших в окопы. Здесь были новости с других фронтов, из других стран, даже из «логова фашистского зверя» — с подробностями, с деталями, и все это горячо обсуждалось, и все это требовало разъяснения и правильного толкования…

В день наступления Гурин, как обычно, направился в свою первую роту. Когда он вошел в подвал, где размещался НП, капитан Коваленков как раз закончил ставить боевую задачу перед командирами взводов, и те, пряча карты в планшетки, торопливо уходили. Поздоровавшись, Гурин тут же повернулся к выходу, чтобы с взводным пройти на огневую, но капитан остановил его:

— Подожди, вместе пойдем. У нас еще много времени. — Он отдал последние распоряжения старшему сержанту Зайцеву, который исполнял обязанности старшины роты, вытащил из вещмешка пилотку, хлопнул ею по ладони — вытряхнул и, сняв фуражку, натянул двумя руками пилотку на голову. Пояснил: — Легче и удобнее.

— Да и снайпера больше охотятся за фуражками, — подал голос Зайцев.

— Это тоже верно, — согласился Коваленков. — А ты все в фуражечке форсишь? — взглянул на Гурина капитан. — Перед девчатами фасонишь?

Гурин смутился, оглянулся на сидевшего здесь нового санинструктора Катю, которая, сощурив глазки, понимающе улыбнулась.

— У меня и пилотки нет, потерял, — стал он оправдываться. — Эту фуражку подарил мне лейтенант Исаев.

— Рассказывай! А то Манноха тебе пилотку не нашел, если бы ты захотел? — не унимался Коваленков. — Зайцев, отдай ему свою.

— Пож-жалуйста! — охотно согласился тот.

— Только на время! — предупредил Гурин Зайцева, примеряя его пилотку. — По-моему, хороша? А?

— Даже лучше, чем в фуражке, — одобрила Катя. — Молоденький, красивенький!.. А в фуражке суровый какой-то.

— Зато вид начальственный, — сказал капитан.

— Не люблю начальственный вид, — призналась Катя.

— Кому что. А некоторые, наверное, любят? — Коваленков продолжал бросать камешки в огород Гурина.

— Не знаю… Не было об этом разговора, — сказал Гурин, не очень поддерживая игривое настроение капитана: ему было неловко перед Катей. Эта девочка появилась у них в батальоне совсем недавно. Худенькая, чернявенькая южанка с большими блестящими глазами, шустренькая, она была такой юной, что, казалось, всякие «вольные» шуточки при ней были неуместны, как перед ребенком. И это несмотря на то, что она носила уже погоны старшины, изрядно хлебнула передовой и к ним попала после ранения.

— Ладно, — заключил Коваленков и сразу как-то сник, посуровел, словно обиделся. Снял с крючка, вбитого в стену, автомат, повесил на плечо. — Пошли, что ли?

— Пошли.

— Вдовин, за мной, — приказал он связному — молоденькому белобрысенькому солдату.

— И я с вами, — заторопилась Катя.

На улице было тепло, солнечно. Весна, совсем весна! Коваленков с шумом втянул в себя свежий воздух, сделал два-три шага пьяно, оглянулся:

— Погодка!.. В такую погоду…

— …любить, — сказала Катя. Она сняла с себя пилотку, тряхнула головой — рассыпала по плечам блестящие черные волосы. Сунула пилотку под ремень и, закрыв глаза, подняла лицо к солнцу. Детские губки ее, расслабленные в полуулыбке, слегка подрагивали, и Гурин чувствовал, как ей хорошо под этим теплым ласковым солнышком.

— Слыхал? А ты говоришь, что она еще ребенок. Молодец, Катюша! Так ему! А то совсем зазнался: в своем батальоне ему девушки, видите ли, нехороши, пошел в чужой.

— Я думаю, там просто встречи по интересам, обмен опытом комсомольской работы, — проговорила Катя быстро, не меняя позы. Она стояла, словно язычник, с лицом, обращенным к солнцу, и, казалось, пила его ласковую теплоту.

Коваленков захохотал, довольный ответом Кати, поддернул автомат, пошел не спеша вдоль улицы. Остальные тоже не спеша, вразвалочку, один за другим поплелись гуськом вслед за ним. Будто и не на передовую шли, а так, опьяненные весной, брели куда глаза глядят.

— Я вас проведу новой дорогой, — оглянулся на своих спутников капитан. — За мной!

Он прошел уже натоптанной тропкой сквозь разрушенное здание и вывел их на ту самую уцелевшую улочку, которую Гурин уже давно знал. Коваленков шел серединой улицы, Гурин — тоже, а Катя и Вдовин — тротуаром. У особнячка, обнесенного узорчатым из железных прутьев забором, Катя вдруг остановилась и позвала капитана:

— Товарищ капитан, что это такое?

Все трое мужчин подошли к Кате и увидели на асфальте фаустпатрон — труба перегородила тротуар поперек, а мина, отделенная от трубы, лежала в метре от нее у самого забора.

— Так это же фаустпатрон! — сказал Коваленков. — До сих пор не видела, что ли?

— Нет.

Капитан присел на корточки, взял себе на колени трубу и принялся объяснять Кате, как пользоваться этим оружием. Остальные тоже опустились на корточки и слушали комроты.

— Вот и весь принцип его действия! — заключил он бодро свой рассказ. — Поднимаешь эту чеку и опускаешь… — Коваленков поднял чеку и легонько толкнул ее в обратную сторону. Послышался щелчок, и в тот же миг раздался оглушительный взрыв. Из обоих концов трубы вырвались клубы пламени, всех заволокло едким пороховым дымом.

Когда дым немного рассеялся, они увидели, как Катя в сторонке гасит дымящуюся полу шинели. Коваленков подскочил к ней, стал помогать.

— Пропала такая шинель!.. — первой подала голос Катя. Шинель на ней была действительно хороша: из английского сукна, сшита по фигурке. — Куда теперь я в таком виде?.. — Катя смотрела печально на огромную выгоревшую дыру в поле.

— Она о шинели печется! — бледный, будто стена меловая, Коваленков откинул ей обгоревшую полу. — Нога как?

— Вроде ничего…

— Как же ничего! Юбка-то прогорела… Ну-ка?

Катя повиновалась, подняла юбку. Штанишки ее и длинный чулок тоже оказались прожженными. Капитан рванул остатки туалета на ее ноге, оголил бедро, и они увидели красное, величиной с ладонь, обожженное пятно.

— Где сумка? Вдовин, сумку, быстро!

Сумку нашли далеко в стороне, она дымилась горевшими в ней бинтами и ватой. Сбивая с нее ошметки тлевшей гари, Вдовин принес сумку, капитан вывалил содержимое из нее прямо на асфальт, нашел не тронутый огнем пакет, разорвал его, принялся забинтовывать ногу.

— Пустите, я сама… — попыталась отстранить его Катя, но тот сердито крикнул на нее:

— Руки! Уберите руки! — Забинтовав, спросил: — Больно?

— Жжет немного…

— Картошки свежей натереть и приложить… Или маслом постным… — сказал Гурин, вспомнив бабушкины врачевания от ожогов.

Коваленков посмотрел на него молча, потом приказал связному:

— Вдовин, отведи санинструктора на КП. Пусть старшина найдет там, что надо…

— Я сама дойду.

— Вдовин, выполняйте! Потом вернетесь ко мне, я буду в первом взводе. Идите.

Вдовин и Катя пошли. Катя чуть прихрамывала, но от помощи Вдовина отказалась, и тот шел рядом, виновато оглядываясь на капитана.

Коваленков посмотрел на трубу от фаустпатрона, Выругался:

— Черт! Как же я не подумал, что в ней может быть пороховой заряд? Даже мысли такой не пришло. Мина в стороне лежит, — значит, думаю, труба пустая… А почему она должна быть пустой? Вот дурень так дурень! — ругал он себя.

— Хорошо, что струя прошла по касательной, — сказал Гурин. — Если бы прямо.

— Что ты! Прожег бы девку насквозь. Погубил бы. Действительно, все обошлось легко: ни впереди никого не было, ни сзади… В сумку струя ударила. Видал, сожгла все?.. — Он покрутил головой. — А ведь чувствовал: что-нибудь должно случиться. С самого детства так. Если разыграюсь, разозоруюсь, мать говорит: плакать будешь. И точно!

— А меня бабушка утешала в таких случаях: «Скажи спасибо, — что этим кончилось. Могло быть хуже. И пусть на этом все беды твои и закончатся».

Коваленков посмотрел на него задумчиво, согласился:

— Вообще — да…

На передний край добрались — Коваленков уже пришел в себя и как ни в чем не бывало спросил у лейтенанта Бескоровайного — командира первого взвода, который был прислан в роту вместо Максимова:

— Как ведут себя немцы?

У Бескоровайного светлые брови низко надвинуты на глаза, правая щека чуть толще левой, отчего и рот немного сдвинут на левую сторону. Но лицо его не выглядит от этого уродливо, оно лишь кажется суровым, строгим, что совсем не лишнее командиру на войне.

— Хорошо ведут себя немцы, товарищ капитан: стреляют редко и неточно, — Бескоровайный улыбнулся, и от его суровости ничего не осталось.

— Плоты наши не разбили?

— Нет. Отсюда, правда, не видно: они внизу, под нами. Но, думаю, целы. Мы их ночью хорошо замаскировали.

— Молодцы!

Гурин прошел по траншее и на перекрестке ходов сообщения наткнулся на группу курсантов. Они, кто как развалясь — в самых непринужденных позах, сидели на дне траншеи, разомлев от весеннего солнышка.

— Загораем, славяне?

— А что делать, товарищ комсорг? — не меняя позы, ответил за всех Миша Куликов, по прозвищу Кулик, — всегда чем-нибудь недовольный курсант.

— Почему так уныло? Что за настроение? — напустив на себя шутейную строгость, Гурин присел к ребятам.

— Было настроение, да все сплыло, — продолжал Кулик в своем тоне.

— Что-то случилось? — всерьез спросил Гурин.

— Говорили, наступать будем, а сами до сих пор молчат.

— А тебе не терпится? Поживи лишний часок, полюбуйся солнышком, — возразил мрачно из дальнего угла самый пожилой в батальоне курсант, Кузовкин, — ему было уже, наверное, лет тридцать, не меньше. Он женат, у него дома растет пятилетний сынишка.

— «Поживи»! Разве это жизнь, когда ты все время на взводе? Не люблю тянучку.

— Нервничаешь? — заметил Гурин. — Перед боем не надо. Может быть, нарочно дается время, чтобы люди собрались внутренне, успокоились, подготовились…

— Нет, я так не могу. Сказали — в наступление, значит — вперед! Сразу! Знаете: ждать да догонять хуже всего. Эта поговорка про меня сложена.

— Не всегда. Бывают случаи, когда лучше подождать, чтобы потом легче было догонять, — кивнул Гурин в сторону крепости.

— Бывает! — согласился Кулик. — А только вот по флангам уже давненько гремит, значит, там люди не ждут?

— Видишь ли, нам из этого окопа очень мало что видно, — сказал ему комсорг. — И часто нам многое кажется не так: то в наступление послали зря, успеха не добились, то, наоборот, можно было взять село или высотку, а нас не пустили. А может быть, там никакого успеха и не надо было добиваться, а нужно было только пошевелить немца, выявить его?..

— Это верно, — загудели курсанты.

Подошел комсорг роты — сержант Виктор Бодров. Виктор — парень красавец: высокий, стройный, обмундирование сидит на нем ладно. Пилоточка набекрень. Красивое лицо, приятная улыбка, белые ровные зубы.

В левой руке у него свернутые в толстую трубу газеты. Увидел Гурина, поздоровался.

— А вы, — напустился он на курсантов, — развалились, как поросята. Почитали бы что-нибудь. И групкомсорг загорает! Где памятка о ведении боя в крепости?

— Да прочитали уже, изучили, — вяло отозвался групкомсорг — плотненький, как биток, пухлощекий и по-детски губастенький Толя Краюхин.

— «Боевой листок» выпустил бы.

— Ну что ты напустился на парня? — заступился за групкомсорга Куликов. — Это ж ты перед комсоргом батальона показываешь себя…

— Ладно, ладно, Кулик, ты все знаешь! — осадил его Бодров. — Возьмите вот ротную стенгазету почитайте, — он развернул сверток, вытащил рукописную газету, бросил на круг.

— Ну-ка, ну-ка, — оживился Куликов. — Опять, наверное, меня протянули?

— Привык?

— «Привык». Приучили.

— На этот раз обошлись, без тебя. Возьмем крепость, тогда напишем.

— А что напишешь?

— Что заслужишь! — Бодров вытащил из трубки чистый бланк «боевого листка», передал Толе Краюхину: — Выпусти обязательно. Да что с тобой? Заболел, что ли? Какой-то ты, точно рыба снулая?

— Не, — сказал Толя. — Не заболел…

— Заскучал? Это плохо, брат. Перед атакой скучать — хуже всего.

— Все всё знают! — снова сердито отозвался Кузовкин. — Скучать нельзя, нервничать нельзя… А что же можно?

— Можно и нужно автомат почистить, проверить гранаты, запасной диск. Ремни застегнуть так, чтобы они не мешали в бою и чтобы штаны не спали, — быстро ответил Бодров.

— Эх, Бодров, Бодров, — вздохнул в ответ Кузовкин. — Недаром тебе и фамилию такую присвоили: бодрый ты человек. А вот думать о чем-нибудь перед боем можно?

— Можно и нужно.

— О чем?

— О том, что может тебя подвести в бою, и, пока не поздно, устрани это дело, — нашелся Бодров.

— У тебя одна песня…

— А у тебя? Интересно, о чем ты думаешь? Только откровенно, Кузовкин?

— Я думаю, что война кончается и очень обидно погибать.

Виктор посмотрел на Гурина, кивнул в сторону Кузовкина осуждающе: «Видал, мол, типа?»

— Нормальные думки, — сказал Гурин, пытаясь смягчить накалявшуюся обстановку. — Только для этого нужно как раз то, о чем говорил Бодров: иметь безотказный автомат, быть собранным, не дать врагу опередить тебя.

— А он, наверное, про себя богу молится, — усмехнулся Бодров.

— Да и помолюсь… Может, и помогнет, кто ж это знает…

— Видал?.. — покрутил головой Виктор. — Толя, Краюхин, не уподобляйся женатикам-меланхоликам, выпусти «боевой листок», только по-настоящему боевой, как ты это умеешь делать! — И обернулся к Гурину: — Побегу дальше, понесу стенгазету: мы ее выпустили в четырех экземплярах — на каждый взвод.

— Молодцы, — похвалил Гурин Бодрова и подошел к наблюдателю, спросил: — Ну, что там видно?

— Затихли. Наверное, обедают.

— А может, послеобеденный «мертвый» час?

Курсант улыбнулся. Гурин попросил у него бинокль, навел на ту сторону. Противоположный берег вовсе не похож на городской — никакой набережной там не было. Вода плескалась в узкий песчаный пляж. От него круто вверх поднимался земляной вал, весь изрытый воронками и окопами.

Кое-где на нем зеленели уцелевшие кусты какой-то растительности и редкие деревца. Дальше за валом виднелось приземистое строение из красного кирпича. Может быть, это уже и была сама крепость, а может, какие-то поздние пристройки.

Справа, метрах в двадцати, с нашего на тот берег перекинут большой мост. В самом центре мост этот взорван, и два его пролета провисли почти до самой воды. Порванные, как струны от натяжения, рельсы торчали в разные стороны, завернув полудугами свои концы. Мост разведчиками хорошо изучен — по нему можно перебраться на ту сторону. Курсантам, которые сидят сзади Гурина в траншее, как раз предназначено штурмовать тот берег через мост…

Гурин снова направил бинокль на тот берег, хотел получше рассмотреть крепость, но в этот момент пулеметная очередь звякнула пулями о камни на бруствере, обдала его мелкими каменными осколками.

— Ого! Засек, гад, — сказал наблюдатель. — Надо перейти на другое место.

— Видать, пообедали, — пошутил Гурин.

— Пообедали, — улыбнулся курсант. — А «мертвый» час будет позднее?

— Будет! — поддержал его Гурин.

Вскоре в траншее появился начальник штаба капитан Землин. Быстрый, улыбающийся, он то и дело подкручивал свои чапаевские усы, подмигивал весело курсантам.

— Ну как, сынки? Не оробели? Вы что же это кучей собрались? А вдруг снаряд угодит? Всех сразу и накроет. Ну-ка, ну-ка, сынки, по местам. Где командир роты? Командир взвода?

— Там, влево по траншее.

Побежал Землин пригнувшись, только полы плаща зашуршали. Не прошло и десяти минут, как он прошуршал в обратную сторону, а вслед за ним появились Коваленков и Бескоровайный.

— Задачу свою все усвоили? — спросил капитан. — Знаете, кому куда бежать — кто на мост, кто на плоты?

— Знаем!..

— Как только начнется артподготовка, всем сразу вперед. Вслед за разрывами мы должны занять первые траншеи немцев, а потом — вторые и ворваться в крепость.

— Всё знают, — сказал Бескоровайный. — И план крепости изучили. Знают, всё знают, — он оглянулся за поддержкой к курсантам, те нестройно загудели:

— Знаем…

— Хорошо. Давай, лейтенант, всех по местам, — приказал капитан и побежал дальше.

Гурин увязался вслед за ним. Побывали во втором взводе, в третьем — везде все были наготове. Поговорил с комсоргами — настроение у всех хорошее, боевое. И тем не менее, как всегда перед атакой, чувствовалось какое-то неестественное возбужденное состояние людей: говорили, улыбались, шутили не так, как обычно, — как-то сдержанно, нервно, с неохотой.

Гурин вернулся к мосту: почему-то именно здесь, с этой группой, он решил идти — на штурм крепости.

Но когда он начнется, этот штурм? Уже и командиры начали нервничать. Скорей бы…

И вот началось. От первого залпа взметнулся песок на берегу противника, и тут же раздалась команда: «Вперед!»

— Впе-е-ре-ед!.. — искривив в ярости лицо, закричал Бескоровайный. — Впе-ре-ед!..

Тесной толпой курсанты сгрудились у заранее сделанных ступенек, ведущих на мост, пока никто не решался шагнуть на них первым.

— Вперед!.. Какой… матери толчетесь? — ярился Бескоровайный.

Гурин стоял тут же, у ступенек, прижатый к стенке траншеи. Рядом — Толя Краюхин, Куликов… Крик лейтенанта подхлестнул Гурина, будто он относился к нему, и он сказал стоящим рядом:

— Пошли, ребята…

Куликов оттеснил Краюхина, полез на ступеньки, Гурин — за ним. Выбрались на мост и, не оглядываясь, пригнувшись, прячась за парапет, побежали вперед. У обрушившегося круто до самой воды пролета остановились, бухнулись на животы, зашарили быстрыми глазами, за что бы зацепиться, на что ступить.

Немцы, наверное, за взрывами не видят наступающих, но на всякий случай откуда-то по мосту бьет бесприцельно пулемет, пули звякают о железо, рикошетя, воют, на разные голоса, свистят у самой головы.

— Быстрее, сынки! Быстрее! — услышал Гурин сзади себя голос капитана Землина. — Быстрее! Сынки!..

Увидел Гурин одну зацепу, потом ниже — другую, перекинул автомат на спину, схватился руками за рваный край асфальта, полез вниз. Где юзом, где прыжками, где повиснув на одних руках, спускался он все ниже и ниже к воде по взорванному пролету. В одном месте повис, как мешок, а куда прыгнуть — не видит подходящего места: торчат далеко под ним железные прутья и острые рваные края бетонных глыб. И обратно подтянуться не может, из сил совсем выбился. Туда-сюда оглянулся, высмотрел подходящую ферму. Но до нее далеко и непросто допрыгнуть. Собрался с силами, сжался в комок, напрягся и бросил себя на эту ферму. Удачно! Успел руками зацепиться, но для ног опора оказалась плохой — скользкой. Еще несколько прыжков, и он наконец внизу! Совсем близко — ногой можно достать — бурлит вода, обтекает обрушенные в нее глыбы взорванного быка.

Спиной прижался к толстой покореженной ферме — отдышаться немного и осмотреться. Впереди ведь еще такой же пролет, только теперь по нему надо взобраться наверх. А вверх — не вниз, пожалуй, потяжелее будет…

Оглянулся назад — ползут, карабкаются кто как умеет по всему мосту курсанты, облепили его, словно муравьи. Боком, задом, раскорячась по-лягушачьи, по фермам, по шпалам движется лавиной масса в защитных гимнастерках. Перепрыгивают пропасти, бегут, бегут, накапливаются внизу.

— Быстрее, сынки! Быстрее!

«Ну, — решает Гурин. — Пора наверх…» Поднял голову и увидел: карабкаются курсанты, ползут, некоторые уже почти на самом верху. «Ого!.. А я-то думал, что опередил всех, стою, поджидаю… Вон знакомые ребята — Краюхин, Кузовкин… Пора и мне…»

И тут-то, как с неба свалился, почти кубарем плюхнулся к нему Куликов, прижал Гурина к ферме, дышит тяжело.

— Фу!.. Дай отдышаться… Еле спустился… Теперь убивать будут — назад не полезу. — Он выбрал местечко поудобнее, высвободил Гурина. — А ты, комсорг, я вижу, акробат! В цирке работал, что ли?

— Ага, в цирке… Повиснешь под пулями — поневоле акробатом станешь. — Гурин поправил автомат, готовясь к штурму другого пролета, выглянул из-за фермы — смотрит, как получше туда взобраться, и вдруг увидел — ползет обратно Кузовкин. Ползет как-то неловко, автомат болтается на локте. — Ты куда, Кузовкин?

— А ранило меня… Имею право в госпиталь, — сказал он сердито, будто ему уже надоели эти вопросы. Он присел у ног Гурина, вскинул на Куликова и Гурина глаза, улыбнулся счастливый. — Все, ребятки, отвоевался я! — сказал он весело. — Теперь, считай, для меня война кончилась! Недельки две-три прокантуюсь, а больше мне и не надо. Вот! Пока невредим — не знаешь, будешь жив или нет. А ранило — тут все ясно: жив! — философствовал, сидя на камне, Кузовкин.

— Двинуть тебя сейчас, гада, в воду! — заскрипел зубами Куликов.

— Чего ты злишься? Я виноват, что ли?.. Может, и твое счастье еще впереди.

— Замолчи! Пристрелю!

— Не надо, — удержал Гурин Куликова. — Он действительно ранен. Пусть живет: у него сын.

— Так он же и сына вот такого воспитает, как сам…

— Ладно, пойду, а то еще заражение крови случится, — Кузовкин неуклюже полез в тыл.

— Куда лезешь? — закричал Бескоровайный. — Назад! Назад, кому сказал? Стрелять буду!

— Я раненный, товарищ лейтенант, в левую руку… — оправдывался Кузовкин.

— Хватит дышать, пошли, — и Гурин с Куликовым покарабкались вверх.

Как ни странно, но Гурину показалось, что вверх взбираться гораздо легче, чем спускаться вниз: тут видишь, за что схватиться, куда ногой ступить. Но как ни легко, а пока взобрался по круто свисавшему пролету, совсем обессилел, упал под парапет отдышаться. А голос капитана совсем близко где-то:

— Быстрее, сынки! Быстрее!

Подхватился, побежал пригнувшись, скатился кубарем вниз, на землю, в траншею — вот она наконец, спасительница матушка-земля. Пригнул голову, смотрит, ищет знакомых. Увидел капитана Землина, тот улыбнулся ему:

— Вперед, сынки! Вперед!

Выскочили из окопов, побежали, но их тут же накрыл минометный огонь. Вжался Гурин в землю, а взрывы совсем рядом, поднимает его воздушной волной, как пушинку, отрывает от земли. Вцепился он ногтями в траву, голову вмял в песок, ждет, когда прекратится обстрел. Когда-нибудь должен же кончиться этот ад?.. А он не кончается. Мины рвутся то справа, то слева, то спереди, рвутся резко, тугие толчки от взрывов отдаются в голову, в грудь, будто бьют по телу большущей дубиной.

Уже стало казаться, что этот налет никогда не кончится, как земля под Гуриным вдруг перестала вздрагивать и он услышал поющие осколки и их мягкое шлепанье о землю вокруг себя.

— Живы, сынки? Вперед!

Гурин поднял голову, стряхнул с себя землю. Вокруг ничего не было видно, пороховой дым, клубясь, медленно плыл влево. В голове стоял сплошной звон. Вскочил Гурин, побежал. Но не успел сделать и трех шагов, как новый шквальный налет заставил залечь.

И опять пошла толкучка. Бьют, колотят землю мины, рвут ее на части, от каждого взрыва земля вздрагивает со стоном, подбрасывает Гурина, будто мячик, и тогда он, раскрылатившись, как беспомощный птенец, ловит землю руками, цепляется покрепче за траву, за камни, вдавливает голову в песок. А мины — вот одна, рядом гукнула, даже в животе что-то оборвалось… Следующая — еще ближе… «Ну, все… все… отвоевался… Сейчас накроет… Сейчас…» Нет, пронесло: разорвалась где-то слева. Ближе… Дальше… Ближе… «Сколько же можно?! Сколько можно терпеть этот ад, лежа на этом, валу?!.»

Будто услышал кто его крик — затихли взрывы, дым, едкий, пахнущий чесноком, еще больше, чем первый раз, окутал все, дышать невозможно…

— Сынки, вперед!

Но на этот раз даже встать не успели, как немцы снова накрыли их минометным огнем, опять заставили залечь. И снова начался ад, да пожестче первых двух. Нет, теперь он уже не думал живым остаться!.. Трижды выдержать такой налет, трижды так испытать судьбу и уцелеть?.. Нет… Это может быть только чудо. И чудо произошло: уцелел! Да и не он один!

— Вперед, сынки! Вперед!

Рванулся Гурин вперед, в голове одна мысль бьется: во что бы то ни стало добежать до траншей! Добежать!.. Ни в коем случае не задержаться на этой верхотуре да еще раз не попасть под минометный огонь!

Бежит. Слышит: слева, справа «Ура!» кричат, закричал и он. Впереди дым пореже стал, увидел траншею, полоснул по ней автоматной очередью, спрыгнул, огляделся — нет немцев, перевел дыхание.

Капитан рядом рухнул в щель:

— Жив, сынок? Немного задержались… — подосадовал он и скрылся куда-то влево по траншее.

Траншея быстро стала наполняться курсантами.

Крепость рядом, Гурин отчетливо видел ее старые стены и заделанные современным бетоном большие проемы в них. Видел он и аккуратно сделанные амбразуры для широкого сектора обстрела. Как раз напротив него такая амбразура с торчащим из нее черным стволом пулемета. Пулемет время от времени выплевывает то влево, то вправо короткие очереди, не дает курсантам поднять головы.

Справа откуда-то появился капитан Бутенко. Раскрасневшийся, глаза горят, рот до ушей, пистолет наголо:

— Ребятки, это же та крепость, которую Кутузов брал во время войны с Наполеоном! Еще когда ее русские брали! А мы что, хуже своих прапрадедов? Сейчас соберемся и на штурм! Едрит твою за ногу! А? Ребятки? Не посрамим русскую славу! — Поравнялся с Гуриным, ткнул его в плечо: — Расскажи хлопцам, ты же помнишь историю! — и побежал дальше, понес, как весть о победе, узнанный им эпизод из истории крепости.

Прибежал снова Землин, за ним капитан Коваленков. Землин остановился возле Гурина, Коваленков побежал по траншее дальше.

— Пулемет бы этот заткнуть, — досадовал Землин. — Не дает головы поднять… Гранатой не достать. Снарядик бы туда или мину. Эх, запоздали, теперь…

И тут Гурин вспомнил: недалеко от траншеи два фауста валяются, он чуть не споткнулся о них. Дернул курсанта за рукав, капитану сунул свой автомат:

— Прикройте, я сейчас…

— Куда ты?

— Сейчас! Прикройте!.. — Вылез из траншеи и пополз по-пластунски. — Фаусты, к счастью, оказались совсем рядом. Гурин схватил их, как гусей за шеи, и перебежкой обратно в траншею. — Вот они, голубчики! — Он опустил один фаустпатрон на дно траншеи, а другой положил себе на плечо. «Ну, не промахнуться бы…»

Выстрелил. Мина ударилась в бетон повыше амбразуры, высветлила вмятину, пулемет на минуту замолчал, но потом с новой силой принялся поливать их непрерывной очередью. Гурин выждал, когда он расстреляет всю ленту, поднял на плечо другой фаустпатрон.

— Не торопись, — прошептал капитан. — Не торопись, сынок! Целься как следует…

Теперь Гурин знал, куда целиться: надо взять чуть ниже, чем первый раз. «Ну, не промахнуться бы…» Выстрелил и чувствует, — мина еще не долетела, а он чувствует: попал!

— Попал! — закричал Гурин от восторга.

Мина разорвалась на краю амбразуры, обдав всю ее осколками. Пулемет умолк.

— Вперед! — скомандовал капитан. — Вперед! Гранаты к бою! — Он отдал Гурину его автомат, полез через бруствер. Гурин — за ним.

Когда он добежал до каземата, стрельба уже слышалась внутри его и тут же быстро стала стихать. Из амбразур показались белые тряпки. Гурин ринулся вслед за капиталом внутрь, распахнули деревянную дверь и увидели тесную комнатенку со столом у одной стены и двойными деревянными нарами у другой. Человек пять немцев стояли с поднятыми руками.

— Выводи! — кивнул Гурину капитан, а сам побежал дальше длинным низким, как штольня, коридором.

— Выходи! По одному, — приказал Гурин немцам. — Оружие на стол!

Первый снял с шеи автомат, положил на стол, второй расстегнул ремень и вместе с кобурой бросил парабеллум туда же. Третий полез в карман френча и вытащил оттуда маленький, с воробья величиной, пистолетик.

— Это что такое? Дай-ка сюда!

Немец охотно, даже с каким-то подобострастием протянул Гурину пистолетик.

— Битте… — сказал он, угодливо улыбаясь.

— А патроны? — спросил Гурин.

— Найн патронен, — немец растерянно развел руками.

— Ладно. Иди.

Сам вышел последним. Во дворе уже толпились пленные, выведенные из других казематов. Гуринские оглянулись на него — куда идти? Он махнул им — присоединяйтесь к тем, все в одну кучу.

Вечером Гурин лежал на верхних нарах, смотрел вниз и видел, как капитан Землин, покручивая усы и изображая из себя Чапаева, рассматривал при свете яркой лампы трофеи: пистолеты, зажигалки. Курили трофейные сигареты, изучали свои трофеи и другие офицеры.

У Гурина тоже в кармане лежал трофей — маленький пистолетик, но он его не обнародовал: боится — отберут. «Такую вещь! — отберут запросто. Полюбуюсь как-нибудь один».

— Держи, комсорг! — капитан Землин бросил ему на нары нераспечатанную пачку сигарет.

— Он же не курит, — сказал Коваленков.

— Пусть побалуется. Их вон сколько!

Гурин принялся изучать красивую пачку и, к удивлению своему, обнаружил, что это американские сигареты.

— Что же это? Значит, Америка немцев снабжает? — удивился Коваленков.

— Капиталисты, — спокойно сказал Землин. — Им лишь бы деньги, батьку родного продадут.

— Но это же нечестно!

— Нашел у кого честь искать!

— Как же они это делают?

— Свободно. Через так называемые нейтральные страны. Пожалуйста! — Землин крутанул правый ус с таким видом, будто он сам только что вернулся из этой самой нейтральной страны.

— А может, и через Испанию, — подал голос Гурин. — Америка с Испанией в мире, а Испания с Германией в дружбе.

— Тоже вариант, — согласился капитан.

— Это, чего доброго, мы можем столкнуться и с вооружением наших союзников? — недоумевал Коваленков.

— Все может быть, — капитан Землин взял парабеллум в руку, прицелился в стену. — Но будем надеяться, что до этого не дойдет. Насчет оружия немцы сами мастаки. Видал, какой ловкий!

Гурину его трофей тоже не давал покоя. Не вытерпел, достал незаметно. Света до него доходило мало, и он вертел пистолетик перед глазами — маленький, черненький, ладненький, как скворушка. Нажал кнопочку, из рукоятки выскользнул ему на грудь магазин. В нем патрончики — будто игрушечные: маленькие, пузатенькие. Пересчитал патроны — их всего четыре оказалось. Маловато, но ничего, все-таки есть, хоть немного фриц оставил, не все расстрелял. Оттянул затвор, заглянул в казенник — может, там еще патрончик завалялся. Нет, пусто. Спустил потихоньку курок, чтобы другие не слышали, вставил магазин на место, спрятал в карман, вздохнул облегченно. Легко ему стало и покойно, лежит довольный собой, что добыл такую игрушку. Радостно ему, жаль только, похвастаться не может: отберут. «Капитан Землин первый скажет: „Не положено. Сдать трофейное оружие“. А сам, конечно, себе возьмет. Да и кто откажется от такой штучки? Нет, не покажу. Никому не покажу…»

Утром снова перебирались через разбитый мост на свою сторону. Курсанты карабкались по искореженным фермам, повисали в опасных позах над пропастью и удивлялись, как это вчера они под огнем смогли так быстро преодолеть этот мост и даже не заметили ни трудности, ни опасности. Кажется, только одна опасность и была — пулеметный обстрел.

По одному, по двое курсанты выбирались на волю из хитросплетений моста. На перекрестке группировались по взводам, поджидали товарищей. Были они угрюмы, неразговорчивы, наверное, вчерашний нелегкий штурм давал себя знать.

Склонив голову, усталой походкой вышел Бодров, увидел Гурина, подошел, поздоровался, глядя в сторону.

— Живой?..

— Да я-то живой… — сказал он.

— А кто?..

— Толю Краюхина… Мина прямо в него попала. Лучше б я этого не видел. Как нарочно…

— Ты-то при чем?

— Совесть мучит: вчера я напустился на него… А он, наверное, чувствовал… Все-таки у человека есть предчувствие…

— Много погибло?

— Да нет, — сказал Виктор. — Думал, будет больше. Во взводе всего трое ранено, да вот Толю — насмерть… А по батальону? По батальону, наверное, много полегло?

— Не знаю еще…

Виктор увидел своих, поторопился во взвод, а Гурин повернулся, хотел было идти в штаб, но тут от моста на площадь стали подниматься пленные немцы, и он задержался. Курсант-конвоир остановил передних, ждал остальных, которые все еще перебирались через мост.

Гурин засмотрелся на пленных. Вчерашние отчаянные враги стояли понуро, испуганно поглядывали в сторону курсантов, которые теперь тоже с любопытством рассматривали побежденных.

Откуда ни возьмись из-за угла показался Шульгин. Как всегда в расстегнутой шинели, он шел своей торопливой походкой, будто спешил куда-то на срочное задание. Гурин заметил у него на погонах новенькую четвертую звездочку, хотел было поздравить его с новым званием, но капитан, завидя пленных, заулыбался злорадно и направился к ним, будто узнал давних своих знакомых недругов.

— А-а! Вояки! — говорил он ехидно и на ходу расстегивал кобуру. — Ну-ка, дайте мне хоть одного гада кокнуть! — Он подошел к пленным и, грозя пистолетом, стал вытаскивать одного, другого в сторонку, но те упирались, жались друг к другу. И тут, преодолев мост, на площадь поднялся еще один пленный. Шульгин увидел его, подбежал к нему, закричал:

— Хенде хох!

Тот, ничего не понимая, поднял руки, поглядывая то на своих, то на курсантов.

— Ну что, гад, отвоевался? — все с той же ехидной улыбочкой спросил Шульгин.

— Нихт ферштеен…

— А я тебе сейчас… твою мать, все объясню! — И Шульгин стал тыкать стволом пистолета ему в грудь. — А я вот тебе сейчас капут сделаю. А? Трясешься, гад?

Неизвестно, чем бы кончилась эта сцена, если бы не комбат. Увидел, закричал строго:

— Капитан, вы что, с ума сошли? Оставьте пленного!

Шульгин обернулся, посмотрел на комбата с улыбочкой.

— А ты на меня, майор, не кричи: я ведь не курсант.

— Попрошу вас не «тыкать»! Извольте соблюдать субординацию! — Майор был разъярен. Гнев душил его, и он, переждав паузу, спросил: — Вы где были вчера вовремя штурма крепости?

— Я выполнял особое задание.

— Какое?

— По этой части я вам не подчинен и не обязан докладывать.

— Да, поторопился я со званием. Вы, оказывается, не только трус, но и лжец! Я разговаривал с майором Крыловым — никто не давал вам никакого особого задания. И вообще он возмущен такой вашей активностью. Мне тоже вы плохой помощник. Так вот, капитан. Как заместитель — такой вы мне в батальоне не нужны. О вашем поведении я сейчас же доложу командиру полка, — майор повернулся и быстро ушел, нервно подергивая раненым плечом.

— Эх, капитан! — проговорил кто-то из группы курсантов. — Если ты такой горячий и так ненавидишь немцев, надо было вчера приходить к крепости: ух, навоевался бы!..

Шульгин в ответ только головой недовольно повел, повернулся и пошел прочь.

На другой день Шульгина в батальоне уже не было.

Майора Кирьянова Гурин застал в штабном подвале, в своем отсеке. Он укладывал бумаги в железный ящик, но, увидев Гурина, прекратил это занятие:

— Ага, явился!.. Давай-ка собирай все вещи. И бумаги Бутенко — тоже… Теперь тебе придется взять на себя и хозяйство парторга…

— Как парторга? А что с капитаном?

— Ты разве не знаешь? Ранило его… Тяжело… В госпиталь отправили еще вчера…

— Ранило?.. Я видел его в траншее. Прибежал — про Кутузова рассказывал.

— Да, видел и я его… Бегал, дух поднимал… — Майор прошелся задумчиво по узенькому подвальному отсеку, остановился. — Жаль капитана. Хороший был мужик. Смелый и душевный…

«Очень жаль… Мне особенно будет недоставать его: он был проще майора, доступнее; мне было с ним легко…»

— Н-да… — вздохнул майор. — На вашем участке тоже, говорят, не легко было?

— Да… Минометами так дубасил…

— Землин рассказывал: не легко… — Он помолчал. — Так что присматривай и за партийными делами… Пока пришлют нового парторга…

_______

Батальон вернулся в лагерь.

А неделю или полторы спустя, забежав по делам в штаб батальона, Гурин застал там непомерно надутого Кузьмина и необыкновенно веселого начальника штаба. Вокруг писаря на столе вровень с его головой лежало несколько стопок аккуратно нарезанных бланков, и он, высунув язык, заполнял их. На приветствие Гурина Кузьмин никак не ответил, разве что еще ниже склонил голову и еще усерднее стал что-то писать. Капитан Землин, наоборот, увидев Гурина, заулыбался, вышел из-за стола, потирая руки:

— Ага, комсорг. Кстати пришел!.. Ну-к, Кузьмин, дай-ка его бумагу!

— А я ему еще не выписал. Пусть сам себе надпишет, — и, сняв с одной стопки листок, он положил его на край стола.

— Кузьмин! — построжал капитан. — Нехорошо!

Гурин хотел было посмотреть, что там за бумага такая, но капитан заслонил собой кузьминский стол и отстранил его рукой:

— Стой. Стой на месте. — И, подойдя к Кузьмину, подложил листок ему под нос: — Ну-к, самыми красивыми буквами нарисуй ему!.. — Капитан ногтем большого пальца пригладил усы.

— Вот еще! — ворчал Кузьмин. — Мне вон сколько надо их выписать! Будто сами неграмотные…

— Пиши, пиши, Кузьмин, не балуй!

Кузьмин написал старательно что-то на бланке и отдал капитану. Землин обернулся к Гурину, подняв руку с листком, торжественно сказал:

— Принимай, сынок! Это тебе благодарность товарища Сталина за Кюстрин!

Ничего не понимая, Гурин растерянно улыбался.

— Держи, ты заслужил ее! — и капитан вручил ему грамотку величиной с четвертинку листа. Гурин взглянул на нее — хорошая мелованная бумага, на ней типографским способом отпечатан текст приказа. В свободных двух строчках каллиграфическим — кузьминским почерком фиолетовыми чернилами вписаны звание и фамилия Гурина. И все это было обрамлено красивой виньеткой, которую венчал посередине вверху цветной портрет И. В. Сталина в маршальской форме.

Гурин держал листок двумя руками, читал и перечитывал текст и от волнения не мог понять его. Шутка ли — первая награда! Да еще какая! Благодарность от самого товарища Сталина! Он так растрогался, что ответил капитану совсем не по-военному, а осипшим вдруг почему-то голосом проговорил тихо:

— Спасибо!.. — В горле запершило, в носу предательски защекотало.

Только дома наедине с собой он рассмотрел как следует грамотку и медленно, смакуя каждое слово, прочитал текст:

«Товарищ ст. сержант Гурин В. К.
Командир части С. И. Дорошенко».

Приказом Верховного Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина от 12 марта 1945 года № 300 за отличные боевые действия в боях при овладении городом и крепостью Кистжинь (Кюстрин) всему личному составу нашего соединения, в том числе Вам, принимавшему участие в боях, объявлена благодарность.

Подпись комбата была начертана красными чернилами, и все это скреплено фиолетовой печатью воинской части.

Великая радость переполняла Гурина, он долго любовался благодарностью, не знал, куда ее положить, куда ее пристроить — то ли на стол под стекло, то ли на стенку повесить. «А может, послать ее маме?.. Вот рада будет!» И он твердо решил отослать грамоту матери, только чуть позднее, когда сам налюбуется ею. А пока, чтобы не смять, вложил ее в свою тетрадь для стихов и спрятал в полевую сумку.

В тот же день у Гурина случилась и еще одна новость — у него появился новый друг.

В батальон вместо майора Крылова прибыл новый офицер — старший лейтенант Аспин. Вечером он зашел к Гурину, чтобы встать на партийный учет и уплатить партийные взносы. Напуганный Шульгиным, Гурин и к Аспину сначала отнесся сдержанно и настороженно. «Шинель расхлыстана, как у Шульгина…» — подумал он, увидев расстегнутую шинель на новичке.

Аспин выглядел свеженьким, новеньким, будто весь он только что сошел с какого-то конвейера: свежее ухоженное лицо, новенькое, с иголочки обмундирование, вежливое обращение, мягкая интеллигентная улыбка — все говорило о том, что война его пока щадила. Шинель из тонкого генеральского сукна мышиного цвета отливала легкой голубизной; длинная шерстяная гимнастерка и диагоналевые защитные галифе — без единой складочки; голенища легких хромовых сапог с утиными носками собраны в изящную гармошку. Все это, видать, шилось по индивидуальному заказу у хорошего портного и было еще так ново, так необмято, что казалось, будто надел он свое обмундирование впервые только теперь. Даже единственное украшение на его груди — гвардейский значок был новеньким.

Черные, по-восточному узкие глаза его смотрели на мир добро и весело. Взглянув в эти глаза, Гурин не мог не улыбнуться. Аспин спросил, почему он улыбается.

— Так, — сказал Гурин. — Поймал себя на одной мысли. Бывает, по одному человеку судишь о всей организации, где он служит. А потом встречаешь другого человека, и все меняется… С вашим предшественником Шульгиным мы жили неладно.

— Почему?

— Да он все подозревал меня…

Аспин расширил удивленно глаза:

— Вас? В чем?

— В оккупации я был… Вот он и…

— Вы были в оккупации? — удивился Аспин.

— Был, — сказал Гурин сухо.

— Ну и что? Что-нибудь есть?..

— Нет, ничего. Запрос посылали, проверяли.

— А ничего — так в чем же дело? — Аспин улыбнулся.

— Тем не менее — подозревал.

Гурин ждал, что он как-то осудит Шульгина или станет говорить какие-то утешительные слова, но Аспин лишь повторил раздумчиво:

— Да, «тем не менее»… — Помолчал, добавил: — Понимаю… Обидно, конечно. Но тем не менее пока все эти меры предосторожности необходимы. Я знаю немало случаев… Немцы в этом отношении очень коварны.

— Может быть… Но нельзя же не верить всем подряд?

— Нельзя. Это уже зависит от человека — как он понимает свою задачу. А пока надо перетерпеть. Война.

Гурин молчал. Наступила неловкая пауза, и, чтобы разрядить ее, Гурин спросил:

— А вы, значит, осетин?

— Осетин. А что?

— Так. В школе я познакомился с одним осетином. Коста Хетагуров.

— Да? — обрадовался Аспин. — Вы знаете его стихи?..

— Знаю. — И он прочитал:

Прости, если отзвук рыданья Услышишь ты в песне моей: Чье сердце не знает страданья, Тот пусть и поет веселей. Но если б народу родному Мне долг оплатить удалось, Тогда б я запел по-другому, Запел бы без боли, без слез.

Когда Аспин ушел, у Гурина на душе остался легкий и приятный осадок. Он долго не мог понять, почему это ему так хорошо, так весело, как уже давным-давно не бывало. Потом догадался: от общения с Аспиным. И уже на другой день они встретились, как давние приятели, будто знакомы и дружны были с детства…

Аспин пробыл в учебном батальоне до последних дней его существования — это немного, месяца два всего по времени, но чувства о нем у Гурина остались такие, будто прошли они с ним бок о бок всю войну…

 

На Берлин!

ано утром 16 апреля 1945 года от залпа сотен орудий и взрывов тысяч бомб и снарядов земля на Кюстринском плацдарме за Одером вздрогнула и заходила ходуном, словно плавучий островок на зыбкой основе.

Гурин проснулся от ощущения какого-то обвала. Деревянный барак раскачивало, будто лодчонку в штормовую погоду, стекла непрерывно дребезжали.

Нашарив в темноте на привычном месте обмундирование, он торопливо натянул брюки, гимнастерку, сунул ноги в сапоги, выскочил на улицу. У крыльца уже стояли комбат Дорошенко, майор Кирьянов и капитан Землин. Они молча смотрели на запад. Комбат единственный, кто был одет по всей форме. Остальные, видать, как и Гурин, выскочили наспех.

Слегка согнув левую ногу в колене, комбат стоял в свободной позе, крепко держась правой рукой за пряжку ремня и изредка дергая правым плечом и поводя шеей, словно ему давил тугой воротничок. Землин, застегнув только что ремень, одергивал гимнастерку, искал на голове фуражку, чтобы поправить, и, не найдя ее, ладонью приглаживал волосы, ровнял на лбу чапаевскую челочку, подкручивал по-чапаевски остренькие усы. Кирьянов без ремня и без фуражки стоял, опершись двумя руками на палочку, и с застывшей улыбкой смотрел вперед. Там, за вершинами сосен, по всему горизонту небо было высветлено каким-то непонятным заревом и беспрестанно что-то обвально грохотало. Казалось, все перевернулось, и восход начинался не с той стороны, и от этого было жутко. Гурин оглянулся на восток, небо там предрассветно еле-еле серело, все больше и больше наливаясь голубизной. Нет, с восходом было все нормально… Но что за зарево, такое необычное, на западе? На пожары не похоже — отсвет не такой — белый, ровный, и дыма не видно, и пламя не полыхает.

Землин недоуменно поглядывал на комбата, ждал объяснения, а комбат молчал, сам, видать, не знал, что там происходит.

— Что-то новое применили? — предположил Землин озабоченно.

Оба майора молчали: кто применил — мы или немцы? И что применено — никому пока ничего не ведомо.

Только потом узнали, что это «новое оружие» применили наши войска: они включили больше сотни прожекторов и ослепили немцев.

А в то утро все стояли и гадали, что происходит на передовой? Оттуда слышался лишь сплошной грохот артподготовки да видно было это необычное зарево.

В то утро быстрее обычного, будто по тревоге, весь лагерь без побудки поднялся на ноги. Командиры рот, выбежав из своих домиков, устремлялись к штабу, но, увидев спокойно стоящих старших командиров, останавливались на полпути и, оправляя гимнастерки, оборачивались на запад. Дальше от них, поближе к курсантским землянкам, в таких же позах застыли командиры взводов. А у самих землянок восторженной толпой замерли сержанты и курсанты — они смотрели в одну сторону — на запад.

Земля продолжала дрожать, выстрелы и разрывы слились в один сплошной грохот, за которым Гурин не сразу услышал самолетный гул. В посеревшем рассвете штурмовики появились неожиданно — низко, почти цепляясь за вершины сосен, они прошмыгнули на запад густой черной массой. А вслед за ними на порядочной высоте туда же поплыли бомбардировщики, надрывно, тяжело гудя моторами.

Началось!

Представлял Гурин, что сейчас творится на передовой — земля и небо смешались в первозданном хаосе, и тем не менее ему хотелось быть там — в этом последнем и решающем наступлении.

Через какое-то время гул, удаляясь, стал затихать. И только штурмовики, волна за волной, волна за волной — одни на фронт, другие с фронта, непрерывно ревели над головами.

— Похоже, прорвали! — вздохнул Землин. — Ну, сынки! Удачи вам!..

А у Гурина комок подступил к горлу, не может сдержать волнения: не верится — неужели это последний рывок, неужели скоро конец?.. Поднял руку, хотел вытереть глаза и только теперь увидел, что он держит в руке и крепко сжимает свои портянки. Откуда они? Наверное, схватил впопыхах, а наматывать не стал, выскочил на босу ногу. Пока никто не увидел, спрятал руку с портянкой за спину, вытер глаза по-мальчишески — кулаком.

Командиры рот подошли поближе, поглядывали на комбата, ждали распоряжений. Комбат понял состояние офицеров, посмотрел на часы:

— Ну что, товарищи офицеры? Скоро шесть часов. Подъем и — занятия по расписанию.

Не сразу и как-то неуверенно, с неохотой расходились командиры рот по своим подразделениям…

* * *

Наступление развивалось, однако не так быстро, как это казалось со стороны. За целый день армия продвинулась вперед всего лишь на шесть — восемь километров, прорвав несколько оборонительных линий главной полосы обороны немцев. В особенно трудное положение попала соседняя армия, надолго увязнув на сильно укрепленных Зееловских высотах.

К исходу второго дня, прорвав вторую полосу обороны, армия продвинулась еще на шесть, а местами до тринадцати километров.

Поэтому в учебном батальоне слышали недалекий гул фронта и весь первый день, и ночь, и все вторые сутки… Гул этот то затихал, и тогда казалось, что фронт двинулся вперед, то он вдруг нарастал с новой силой, и тогда всё вслушивались в него с тревогой: а не пошел ли немец в контрнаступление?

Наша авиация без устали работала круглые сутки. Штурмовики, будто рой пчел, не покидали небо — одни стремились к фронту, другие, чуть повыше первых, летели в тыл за боекомплектами. И по тому, как быстро они возвращались после бомбежки, в батальоне определяли: фронт все еще близок.

Занятия в эти дни шли трудно, курсанты скорее походили на сторожких гусей, опустившихся на незнакомое поле, чем на солдат: с задранными головами, с вытянутыми шеями они напряженно слушали фронт и горячо обсуждали свои догадки о ходе боевых действий.

Нет, лучше быть на передовой, чем сидеть во втором эшелоне и почти втемную гадать, что там происходит!.. Официальные сводки, как всегда, приходили с опозданием, а пока были только слухи, слухи, слухи. Притом слухи самые разноречивые, хотя фронт и был под боком. Одни превозносили наши успехи до небес, другие рассказывали о коварстве противника, о каком-то новом оружии у него, о крупных силах, якобы собранных на Берлинском направлении, о тайном сговоре с союзниками против нас. Правда перемешивалась с ложью, действительное с вымыслом, серьезное с шуточным. Говорилось, что немцы подвезли из Берлина и ввели в бой две танкоистребительные бригады — «Гитлерюгенд» и «Дора», состоящие из отъявленных головорезов и вооруженные каким-то новым противотанковым оружием, почище фаустпатронов. С деталями и подробностями, с большой долей солдатского воображения смаковался случай, когда немцы бросили в атаку женский батальон с широкими лентами через плечо, на которых было написано: «За смерть мужей!»

После Гурин узнал, что многие слухи основывались все-таки на реальных фактах, хотя и были сильно преувеличены в ту или другую сторону. Оказывается, были и «Гитлерюгенд», и «Дора», а кроме того, еще и разные отдельные батальоны — пулеметные, охранные, полицейские, отряды фольксштурма, специальные команды, школы, дивизия СС «Нордланд», караульный полк и много других частей и подразделений, и в том числе женский батальон.

…На пятый день наступления учебный батальон был поднят по тревоге и построен возле штаба. Выслушав рапорты командиров рот, комбат сделал два шага поближе к строю, необычно взволнованно произнес:

— Товарищи курсанты!.. — Выдержав время, продолжил спокойнее: — Командование армии возложило на нас новую серьезную задачу. Наши войска прорвали оборону противника и продолжают наступление. Передовые части с тяжелыми боями рвутся к Берлину, преодолевая одну за другой сильно укрепленные оборонительные полосы. Немцы оказывают упорное сопротивление, все города они превращают в опорные пункты, в своеобразные крепости. Нашим войскам дан приказ: обходить города, в уличные бои не ввязываться, все силы сосредоточить на Берлин. Взять как можно скорее Берлин — задача первоочередной и военной и политической важности. Уничтожение окруженных группировок в городах и разрозненных групп в лесах возложено на второй эшелон, в том числе и на нас с вами. Поэтому я требую максимальной собранности и бдительности: мы находимся в боевой обстановке. Очистить тылы нашей армии от немецких группировок — это задача не простая. Фашисты перед концом лютуют, они все еще надеются остановить нас и перейти в контрнаступление. И я должен сказать вам, что сил у них еще немало, и думать, что мы их уже победили, — рано. Нам нужно быть максимально собранными, до конца быть в боевой готовности. — Комбат оглянулся на майора Кирьянова, тот кивнул ему и, встав рядом с ним, сощурившись, окинул строй из конца в конец, кашлянул, прочистил горло, заговорил:

— Я заметил, что у нас последнее время как-то поослабла дисциплинка. Учиться стали с неохотой, то, другое… Расхлябанность, разболтанность появились: мол, война уже кончается, зачем нам учеба, зачем нам дисциплина? Все равно, мол, скоро по домам. Рано, дорогие товарищи, распоясываетесь! Рано! Впереди, может быть, самые большие трудности. Пружина немецкой армии сжата до предела. Если мы расслабимся, она может еще так распрямиться, что бед наделает немало. Очень дорого нам может обойтись наша расхлябанность. Это первое. Второе. Отношение к немецкому населению. Мы пришли в Германию как освободители от фашизма. Поэтому мы должны завоевать народ на свою сторону, помогать прогрессивным немецким силам. Наша армия с мирным населением не воюет! Ясно? Вот так и будем действовать.

— Ты хотел что-то сказать? — обернулся комбат к Гурину. — Пожалуйста.

— Товарищи коммунисты и комсомольцы, — Гурин вышел вперед, — сейчас прошу всех собраться на киноплощадке — на очень короткое собрание.

— Всё, — сказал комбат. — Через час выступаем. Быть в полной готовности к боевым действиям. Командирам рот лично проверить все, до мелочей. Можно разойтись.

Скамейки на киноплощадке заполнились быстро. Поскольку Гурин был один в двух лицах — и парторг и комсорг, он и решил провести объединенное партийно-комсомольское собрание. Тем более что задачи-то у всех были одни. Да и собрание это было скорее общим инструктажем: никаких прений, просто он лишний раз напомнил им о роли коммунистов и комсомольцев на марше и в бою, призвал агитаторов усилить свою работу, используя каждую свободную минуту, особенно на привалах, перед боем. Раздал газеты, бланки «боевых листков».

Припадая на больную ногу, приковылял на собрание и майор Кирьянов. Здесь он повторил, что говорил перед строем, только сейчас речь его была более конкретной и эмоциональной. Он напомнил некоторые факты нарушения дисциплины, случай со старшиной Грачевым, призвал к сознательности, к бдительности, успел пошутить и распустил всех по подразделениям.

Через час все три учебных батальона большой колонной вышли из леса и направились на запад, а точнее — на Берлин. О том, что дорога вела именно в этот город, говорили многочисленные указатели и плакаты. Они не просто говорили, а кричали об этом, звали: «До Берлина 60 километров!», «Добьем фашистского зверя в его логове — в Берлине!», «На Берлин!» На огромном фанерном листе не плакат, а настоящая красочная картина: лихой парень в пилотке набекрень, с улыбкой до ушей, сидит на пеньке, перематывает портянку. Внизу подпись: «Дойдем до Берлина!» Этот плакат Гурину особенно понравился, он даже погордился за людей, которые успели все это сделать, тем более что это сделали люди его профессии — политработники.

Приотстав от своего батальона и присоединившись к пулеметчикам, он шел вместе с Шурой. Настроение было приподнятым, чувство близкой победы, чувство последнего перехода пьянило людей, они шутили, болтали, смеялись, как дети. Шурочка, как всегда, когда она была в хорошем настроении, подтрунивала над Гуриным.

— Ой, смешной ты, Вася! — она поглядывала на него счастливыми глазами, сверкала ямочкой на щеке. — Радуешься так, будто это ты нарисовал такого бравого солдата.

— Нет, не я… Мне бы и не придумать такое. А вот кто-то придумал, и получилось очень здорово: и остроумно, и метко, и политично.

— И тебе завидно?

— Завидно.

— Ты завистливый? — Шура сделала строгие глаза, заранее осуждая этот его недостаток. Строгость, конечно, была напускной, но ответа она ждала всерьез.

— Да, завистлив. Это плохо?

— Конечно! А если без шуток? — она сощурилась, глядя ему прямо в глаза.

— Завистлив, — повторил он.

— И ты не стараешься избавиться от этого недостатка?

— Нет. Он мне не мешает. Да я и не считаю это недостатком. Мне кажется, зависть — это движущий стимул.

— Интересная философия!.. — сказала она, оттопырив губы и склонив голову набок. — Ты очень самолюбивый, отсюда и зависть…

— Может быть. Но мне кажется, и самолюбие не порок. Все дело в том, как это понимать и как оно проявляется.

— Ты тщеславен?.. — продолжала она то ли спрашивать, то ли утверждать.

— Есть и такое, — согласился он.

— Легко раним?..

— Это — да! От этого я страдаю…

— И ревнивый?..

— Как Отелло! — улыбнулся Гурин, пытаясь свести разговор на шутку: ему почему-то расхотелось продолжать эту живую анкету.

— Ревнив, ревнив, я это заметила.

— Но не без причин? Правда?

— В том-то и дело, что…

Мимо, в голову колонны, проскакал на лошади комбат пулеметного батальона капитан Курбатов — кургузенький, в большой, надвинутой на глаза фуражке, он сердито взглянул на Гурина и тут же отвернулся, хлестнув лошадь плеткой. Шура осеклась на полуслове, и краска залила ее лицо.

— Вот она и причина, — сказал Гурин. — Легка на помине.

— Глупости!.. — рассердилась Шура.

— А покраснела?

— От глупой твоей ревности.

— Не сердись.

— Ты очень сложный человек, — сказала она серьезно. — Мне трудно с тобой… То ты безмятежный и безрассудный, как мальчишка, то вдруг как накатит на тебя, даже страшно становится. Комплексуешь ты часто…

— Есть причины, Шура… Вот кончится война, если живы будем, надеюсь, все утрясется.

— Что утрясется?..

— Товарищ старший сержант Гурин! — окликнул его кто-то с еле уловимым кавказским акцентом. Гурин оглянулся — рядом катил на шульгинской двуколке старший лейтенант Аспин. — Вы, кажется, батальоны перепутали? — и он улыбнулся Шуре. — Садись, довезу.

— Верно, пора мне уже… А то Кирьяныч будет беспокоиться, — Гурин сунул руку Шуре в карман и там крепко пожал ее руку. Потом чмокнул ее в щеку и побежал к Аспину.

— Мальчишка, — услышал он вслед обычную Шурину «дразнилку».

Взбираясь на двуколку, Гурин оглянулся, помахал ей рукой, прокричал:

— Твой вопрос остался открытым!

В ответ она еле заметно кивнула, прикрыв дрожащими веками глаза.

— Я помешал? — спросил Аспин. — Главный вопрос так и остался открытым?

— Ничего… — успокоил его Гурин. — Закроем!

Вскоре колонна остановилась, но никто не повалился устало на обочину, все в недоумении ждали объяснений остановки: для привала было еще слишком рано. Оказалось, с этого места по заранее намеченному плану все соединение разбивалось на три группы и дальше следовало тремя параллельными дорогами, не теряя связи друг с другом. Каждой стрелковой роте придавалась пулеметная рота и минометная батарея. Левой и правой группами командовали комбаты пулеметного и минометного батальонов, общее руководство оставалось за майором Дорошенко. В центральной группе были, кроме приданных подразделений, две стрелковые роты и взвод разведчиков.

Дальше двинулись уже не колонной, а несколькими цепочками, готовые в любую минуту к бою с неожиданным противником то ли в лесу, то ли в поле, то ли в населенном пункте…

Первый город встретил солдат затаившимся безлюдьем и морем уныло повисших из каждого окна белых флагов. В глазах рябило от сплошной белизны, как в березовой роще. Солдаты молча шли сквозь это белое безмолвие, поглядывали на пустые, будто вымершие окна. Нигде ни души, ни звука, ни шороха занавески. Пусто и мертво!.. Однако по каким-то неуловимым признакам каждый чувствовал, что город не пуст и не мертв, обитатели его лишь затаились в страхе. Иногда мелькнет в окне любопытное лицо, но, увидев на улице русских, тут же шарахнется в испуге в темную глубину комнаты или спрячется за стенку.

Гурин смотрел на белые полотнища, и сердце его колотилось в непонятном волнении: то ли его будоражила гордость при виде позорного конца чванливых и безжалостных завоевателей, то ли его ошарашило само это необыкновенное зрелище, это необычное «убранство» города. «Сволочи! — думал он, поглядывая на окна и мысленно разговаривая с теми, кто за ними прятался. — Испугались, затаились!.. То-то — за неправое дело дрались!.. А ведь ваши солдаты прошли по нашей земле от границы до Волги, огнем и мечом, что называется, прошили все насквозь, но, уверен, они нигде не увидели белого флага. Как ни зверствовали, как ни устрашали, — нет, не выбросили мы ни одного даже маленького белого флажка. А вы — пожалуйста, как по команде, словно у вас в загашниках рядом с гитлеровскими красно-черными флагами со свастикой в круге, которые вывешивались в дни празднеств, лежали и эти, белые, на случай неудачи».

— Ага, гады! Испугались! — громко восторжествовал Куликов, оглядывая этот обильный урожай белых флагов. — Сразу лапки кверху: «Сдаемся!.. Лежачих, мол, не бьют». А надо бы побить! Проучить ох как надо бы, чтобы и внуки и правнуки их больше никогда не зарились на чужое.

Обернулся Гурин на голос, слишком громко прозвучал он в этой тишине, но ничего не сказал Куликову, у самого голова была полна каких-то разноречивых мыслей по этому же поводу.

Прошли город, кончились каменные кварталы, остались позади белые флаги одного города, впереди были другие.

А на дорогах, больших и малых, пыхал из-под солдатских сапог, вздымался облаком и носился метельным вихрем белый пух распотрошенных перин и подушек.

И шли солдаты сквозь это белое безумие, сквозь белую метель из пуха и перьев, рассыпанных по всем дорогам, сквозь белые флаги затаившихся городов и поселков…

Ближе к Берлину пошли особняки, дачи, богатые виллы — ухоженные, чистенькие, нигде ни соринки, ни лишней травинки. Тропки, клумбочки, ажурные металлические оградки, воротца, калитки, хитрые замочки на дверцах, электрические кнопочки, вынесенные на столбик аж до самого тротуара.

Увидели в стороне от дороги такой особнячок из желтого кирпича — стоит как игрушка, украшенная молодыми невысокими пушистыми серебристыми елочками. Не особняк, а настоящий маленький дворец: центральный вход — с колоннами, два крыла — полукругом. Арочные окна. Из металлических прутьев заборчик окаймлял участок со всех четырех сторон. Чистота кругом — будто языком вылизано.

Отрядили двух курсантов обследовать дом, побежали они, придерживая на груди автоматы.

Аспин кивнул Гурину:

— Пойдем посмотрим?

— Пойдем!

И они заторопились вслед за курсантами.

Внутри дома полы паркетные, узорчатые, везде ковры, вазы, камины, облицованные голубой в рисунках плиткой. На стенах в золотых рамах живописные картины.

Обежав мигом особняк, курсанты открыли дверь в большой зал и оробели от богатого убранства его, застыли на пороге, а потом заспорили. Один толкал товарища, понукая его идти все-таки вперед, а тот упирался, боясь наследить своими сапогами.

— Во, видали такого? — оглянулся на подошедших Гурина и Аспина курсант, стоявший сзади. — Боится ковер фрицам испачкать! Ну? — он снова толкнул переднего в спину.

— А зачем? — отозвался тот. — И так видно: никого тут нет. Красота-то какая!

— На…ть мне на эту красоту посреди того ковра! — выругался второй. — А еще лучше — взорвать все это противотанковой гранатой. Это же тут наверняка жил какой-то эсэсовский генерал, не меньше.

— Зачем взрывать? Теперь это наше.

— «Наше»! Сохрани для фашиста его домик, он тебе спасибо скажет.

— Генерал тот уже сюда не вернется, — рассуждал первый. — Тут бы детский садик устроить!.. Очень удобное помещение. — Он оглянулся, увидел Аспина и Гурина, отступил от двери, давая и им полюбоваться. — Смотрите, как в музее!

— Наверное, так оно и есть, — сказал Аспин. — Музеи где-то обобрал, а свой особняк украсил.

Они прошли в зал, полюбовались картинами, вазами, мебелью.

— Нет, такое уничтожать, конечно, нельзя, — сказал Аспин курсантам. — Все это надо сохранить и вернуть в музеи.

Заводская окраина Берлина пустынна. Серые каменные здания, закопченные от времени, в руинах. Улица перегорожена баррикадой из огромных каменных глыб, противотанковых металлических ежей и перевернутого набок трамвая с номером 69 на его «кокарде». В баррикаде брешь, через которую солдаты вошли в город.

Идут тротуарами, смотрят во все глаза: они в Берлине!

Низкая, на уровне первых этажей, улицу пересекает эстакада городской железной дороги, серый каменный забор испещрен разными надписями. Среди них выделяется одна, чаще других повторяющаяся:

«BERLIN BLEIBT DEUTSCHEN!»

Намалеванная метровыми буквами белой краской, фраза эта вопиет о бессилии людей, сочинивших ее, она как истеричный, панический крик перед неминуемым: «Берлин останется немецким!»

Конечно же — немецким, каким же еще? И даже в панике тот сочинитель оставался лицемером, и это очень легко доказал наш солдат, который такими же метровыми буквами, такой же белой краской продолжил фразу еще тремя словами:

«ABER OHNE FASCHISTEN!»

«Но без фашистов!» — лаконично, просто и всем понятно. И перевернули напрочь эти три слова весь тот глубокомысленный, но лживый смысл, который вкладывал в них какой-то подручный Геббельса, а может быть, и сам Геббельс, обращаясь к национальным чувствам немецких солдат и жителей Берлина.

Гурин снова узнает почерк того же бойкого, остроумного и убежденного нашего политработника, который нарисовал еще там, у Одера, лихого парня, перематывающего портянку перед последним рывком.

«Молодец! Умный, видать, замполит прошел с передовыми частями!» — погордился Гурин за своего незнакомого коллегу, которого он представлял почему-то именно замполитом и похожим именно на майора Кирьянова.

— Что там, смешное что-нибудь написано? — спросил Аспин у Гурина. — Почему улыбаешься?

Гурин перевел ему надпись сначала только немецкую, а потом с нашей добавкой.

— Как здорово! — изумился Аспин. — Какая быстрая контрпропаганда! — Поинтересовался: — Ты хорошо знаешь немецкий?

— Разбираю, если текст не очень сложный. С четвертого класса учил. Плохо учил, не думал, что пригодится.

— А я в школе английский учил, — сказал Аспин. — Встретимся с союзниками, попробую поговорить.

Начались жилые кварталы, и снова — белые флаги из каждого окна.

Сколько их, этих белых капитулянтских флагов! Наверное, весь запас простынь в эти майские дни сорок пятого года Германия извела на белые флаги…

Батальон прошел окраинными улицами, потом где-то на сложном перекрестке, где пересекались на разных уровнях автобан, железнодорожные и трамвайные пути, перекидной пешеходный мост, где находился спуск в тоннель, над которым возвышалась огромная латинская буква «U», что означало «U-Ban» — метро, — повернул в сторону, миновал зеленый пригород и вышел снова за город. Отсюда их повели, как показалось курсантам, в обратную сторону, чему они необыкновенно удивились и ворчали, не скрывая своего разочарования.

Вскоре они оказались в лесу, где, видать, уже стояла недолго какая-то часть, успевшая лишь начать сооружение здесь военного лагеря. Теперь это место занял учебный батальон и сразу же приступил к делу: часть курсантов принялась строить лагерь, а другую, притом большую часть, отрядили на сооружение оборонительной линии в поле перед лесом. Лагерь — на случай длительной стоянки, оборона — на случай прорыва немцев из окруженного Берлина.

После они узнали, что лес этот именовался Хёновским, по расположенному неподалеку селению Хёнов. И в приказах комбата внизу делалась приписка: «с. Хёнов». А курсанты звали его Мальсдорфским, потому что Мальсдорф тоже находился рядом, а главное — это уже был Берлин.

Лагерь этот оказался последним в жизни учебного батальона, и последние десять дней, которые курсанты и командиры провели в нем до конца войны, были самыми беспокойными за всю фронтовую жизнь. Днем и ночью, глядя на окутанный дымом и грохочущий, как сотни разверзшихся вулканов, Берлин, они ждали ежечасно, ежеминутно важных известий. И вести оттуда приходили — важные, радостные, иногда тревожные, но пока не было той главной, единственной, которую в те дни ждал весь мир.

Каждый тот день Гурину врезался в память, потому что каждый из них был вехой, притом значительной, на пути к столь жданной победе. Вот-вот, вот-вот придет она!..

28 апреля командующий армией, назначенный комендантом Берлина, издал первый свой приказ. В нем говорилось, что вся полнота власти в Берлине переходит в руки Советской военной комендатуры, что национал-социалистская фашистская партия распускается и ее деятельность запрещается. Населению Берлина устанавливаются определенные правила поведения.

«Вся полнота власти в наших руках!..» — повторял торжественно Гурин. А Берлин все еще грохотал, горел, рушился, сеял смерть — гитлеровцы все еще отчаянно сопротивлялись, переходили в контратаки, пытались прорвать кольцо, и на отдельных участках им это удавалось, но окончательно вырваться из него уже никто не смог.

29 апреля наши войска штурмуют здание министерства внутренних дел — «дом Гиммлера». Наверное, это очень важный объект, если о нем так говорят. Но дело, пожалуй, тут было не в самом объекте, а в том, что это была очередная сильно укрепленная крепость в городе на пути к главной цели и ее с отчаянием обреченных обороняли эсэсовцы.

В тот же день в учебный батальон приехал представитель штаба полка и вручил личному составу награды. Комбат майор Дорошенко, начальник штаба капитан Землин, замполит майор Кирьянов и парторг капитан Бутенко — все четверо были награждены орденами боевого Красного Знамени за храбрость и умелое руководство при штурме города-крепости Кюстрин. За то же самое награждены орденами Отечественной войны разных степеней и другими орденами командиры рот и взводов.

«Жаль, Бутенко нет, уж он-то порадовался бы своей награде: умел радоваться капитан!» — с грустью вспомнил парторга Гурин.

И вдруг услышал:

— Старший сержант Гурин Василий Кузьмич. Награжден орденом Красной Звезды.

«Я?.. Мне?.. За что?.. Не ослышался ли?» — удивился Гурин. Голова его была как в тумане — от неожиданности, от стыда, от радости. Ему пожимают руку, вручают коробочку с орденом, потом темно-красную книжечку — удостоверение, потом еще такую же книжечку с проездными билетами: раз в году он может бесплатно съездить в любое место Советского Союза — туда и обратно!..

«У меня орден! Я награжден орденом! — одна мысль молотком стучит в голове. — Боже мой, да правда ли это? Показать бы маме, Алешке, Танюшке!.. Бабушке, дядьям — всем-всем, всей родне: я первый, я один из всей родни награжден орденом! А потом, вечером, прийти в клуб на танцы…»

От сладкой истомы у Гурина кружилась голова, тело его было напряжено…

А война гремит… Гремит нарастающим обвалом и остервенением.

30 апреля — наши уже у рейхстага! Начали штурм, но наткнулись на сильную оборону немцев. Вечером штурм повторился — наши ворвались в рейхстаг!

1 мая. Утром радостная весть: наши водрузили Знамя Победы над рейхстагом! Ура!

Значит, все?.. Победа?..

Нет, оказывается, еще не конец: война все еще продолжалась, и рейхстаг все еще не был взят — в нем шли ожесточенные бои.

Где же проклятый Гитлер?

Днем — будто бы затишье: неужели конец? Слух пронесся: генерал Кребс перешел линию фронта — идут переговоры о перемирии.

Через час новая весть — Гитлер покончил с собой. Ура!

Наше командование заявило Кребсу: только безоговорочная капитуляция. Никаких условий. Ответа пока не поступило. Канонада притихла. Ждут. Все ждут! И вдруг вечером стрельба вспыхнула с новой силой, заработала артиллерия, авиация. Было ясно: немцы отвергли наше предложение.

2 мая. Снова затишье. А вскоре пришло и объяснение этому затишью: немцы капитулировали. Сдаются в плен. Геббельс покончил с собой. Ура!

Ну, теперь-то наконец это уже победа?..

И снова оказывается — нет… До окончательной победы еще надо было дожить. Почти целую неделю еще надо было вести упорные бои, чтобы заставить немцев прекратить сопротивление и подписать акт о капитуляции. Войне надо было унести еще несколько тысяч молодых жизней, прежде чем окончательно издохнуть.

8 мая. День какой-то небывало праздничный, хотя еще ничего не произошло. Но все в ожидании чего-то важного, о чем пока не решаются говорить вслух.

Постепенно из Берлина в лагерь просачиваются новости: прилетели представители союзного командования… Потом прилетели представители немецкого верховного командования. Будут подписывать акт о безоговорочной капитуляции Германии. И состоится вся эта процедура в Карлсхорсте — этот район Берлина совсем недалеко от лагеря, курсанты не раз уже бывали там…

Последние часы ожидания были самыми длинными. Все сидели в штабе. Все батальонное начальство, и Гурин в том числе. Сидели молча, боясь прозевать телефонный звонок. Иногда комбат не выдерживал и звонил какому-нибудь соседу, спрашивал коротко:

— Ну как? Ничего?

Бывало, раздавался звонок, все вздрагивали, бросались к телефону, жадно и нетерпеливо смотрели на комбата. Но это, оказывалось, звонил такой же нетерпеливый, как и Дорошенко, сосед…

И случилось это, как всегда, не так, как ожидалось. Узнали о победе не по телефону, а по переполоху в лагере.

Не успело стемнеть, как на территории лагеря вдруг поднялась беспорядочная автоматно-винтовочная стрельба. Всех офицеров словно ветром выдуло из штаба: первая мысль была, что на лагерь напал какой-то бродячий отряд немцев. Но уже на крыльце, увидев часового с восторженной до ушей улыбкой и палившего вверх короткими очередями, все поняли, в чем дело.

Небо над лагерем и над Берлином и вокруг до самого горизонта все было исполосовано трассирующими пулями и расцвечено многоцветными сигнальными и осветительными ракетами. Прожектора со всех концов елозили упругими лучами по облакам, скрещивались в дружеских объятиях, образуя римские десятки, расходились в стороны, скрещивались с другими.

Вокруг стояла непрерывная стрельба и сплошной крик. Радостный крик солдат, переживших войну.

Непродыхаемым комком Гурину сдавило горло, слезы душили, и только два слова бились у него в голове: «Победа!.. Жив!.. Победа!.. Жив!..»

 

Раздумья

едели не прошло — Гурина вызвали в Карлсхорст, в политотдел, на совещание комсоргов, на котором было сделано два больших доклада. Первый — о комсомольской работе в частях и подразделениях в мирных условиях и второй — об отношении к немецкому населению.

Во втором докладе по существу ничего нового не было: об этом начали толковать еще с тех пор, как вступили на территорию Германии, сейчас лишь просто напомнили общие положения нашей политики, уточнили некоторые детали, предостерегли от возможных ошибок, тем более что и опыт уже кое-какой накопился. Однако ни примеры, ни детали для Гурина не были открытием. Его поразил первый доклад: как-то странно было слышать даже сами слова «мирное время», «мирные условия»! С трудом поворачивалось сознание на эти новые понятия. Удивляло и другое: как быстро сработали политорганы! Уже были заготовлены темы бесед и докладов, распечатаны брошюры, плакаты, которые в ближайшие дни поступят в подразделения.

После совещания комсоргов повели на экскурсию в бывшее немецкое военно-инженерное училище, где был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии.

Еще два дня назад это было обыкновенное здание училища, и зал офицерской столовой был просто столовой, а теперь все это стало историческим. И само здание, и зал, и стол, и стулья — все наполнилось новым большим историческим смыслом.

Комсорги шли по коридорам торопливой, притихшей стайкой экскурсантов, ловили каждое слово ведущего, с благоговением толпились у входных дверей в зал, не смея прикоснуться к тамошним вещам, как к дорогим музейным реликвиям.

Гурин и Шура держались вместе, словно школьники. Он то и дело ловил ее руку и тащил за собой, заботясь, чтобы и она не пропустила ни одной детали из рассказа офицера, который присутствовал на исторической процедуре и теперь охотно рассказывал о ней во всех подробностях.

Сердце Гурина полнилось гордостью от соприкосновения с историей, от сознания, что и он был хоть маленьким, но участником этих событий. «Мы — победили! Сокрушили такую махину! Сбили спесь с фашистов, заставили их не только поднять руки, но и подписаться под собственным крахом!..» — торжествовал Гурин. От волнения он крепко сжимал Шурину руку. Та морщилась от боли, с трудом выпрастывала ее из его кулака, но он снова ловил ее и, чтобы не потерять, сжимал еще крепче.

Когда кончилась экскурсия и все, словно школьники, заторопились к выходу, Шура подняла на Гурина глаза, попросила:

— Отпусти руку-то, совсем пальцы раздавил… Откуда и сила! Что с тобой? — Она разминала онемевшие пальцы, смотрела на него удивленно.

— Ты знаешь, Шура!.. Вот хожу я здесь… Да и не только здесь, — по городу, вижу все, слышу, сознаю, что произошло, что происходит, но где-то в глубине во мне все время сидит неуверенность: не верится все еще мне, что это свершилось в реальной жизни, что все это сделали мы и что я здесь! Понимаешь, боюсь проснуться.

— А ты ущипни себя.

— Да нет… Не то… — Гурин досадливо поморщился: не поняла она его состояния. Предложил: — Давай махнем в центр, побродим по Берлину.

— Давай! — она охотно согласилась. — Съездим в рейхстаг?

— Точно!

На попутных машинах они быстро добрались до центра. Прошли по широкой Унтер-ден-Линден к обшарпанным снарядами Бранденбургским воротам и далее — к рейхстагу.

Обугленная серая каменная громада рейхстага грузно сидела особняком сразу за воротами направо. Кое-где из черных оконных глазниц ее еще курился дым. Вокруг этой громады, словно муравьи, сновали люди. Это были наши солдаты и офицеры. Они фотографировались у рейхстага, взбирались по обгорелым лестницам на верхние этажи, писали на стенах и колоннах свои имена.

По хрустящим под ногами стеклам, по кускам отбитой штукатурки, по выщербленным ступеням Гурин и Шура вошли в круглый вестибюль рейхстага и огляделись. Сейчас, конечно, трудно определить, что это было — то ли вестибюль, то ли зал какой: в нем все выгорело до самого верха. Там, где-то далеко вверху, лазили солдаты, не боясь сорваться с искореженных лестниц, перекликались весело, отпускали шуточки в адрес Гитлера.

Шура подняла кусок кирпича, выбрала на стене свободное местечко, царапнула по штукатурке, оглянулась на Василия, застенчиво улыбаясь:

— Давай и мы распишемся?

— В поссовете.

— Нет, здесь. На память.

— Здесь неудобно…

— Почему? — удивилась она, опустив руку.

— Мне кажется, мы не имеем на это права: мы ведь не штурмовали рейхстаг. А теперь вроде примазываемся к чужой славе.

— Ну, какой-то ты… — огорчилась Шура, бросила кирпич и стала отряхивать руки.

Походив по вестибюлю, они наверх никуда не полезли, вышли на волю.

Тут подбежал к ним немец и стал уговаривать сфотографироваться на фоне рейхстага. Гурин было заупрямился, и тогда немец быстро переключился на Шуру — стал показывать ей раскрашенные образцы фотографий — целехонький рейхстаг, Бранденбургские ворота, довоенную Унтер-ден-Линден, композиции из всех этих видов и с надписями: «Привет из Берлина», «Знамя Победы над рейхстагом».

— Вася, ты взгляни, взгляни, как чудесно! Давай на память?..

Гурин посмотрел на образцы и удивился: «Как быстро перестроился фриц! Вчера еще, наверное, всюду лепил свастику, а сегодня — серп и молот. И на куполе рейхстага уже реет красный стяг!» Но следы спешки оборотистого фотографа были видны почти на каждой открытке: печатное «л» в слове «Берлина» написано в зеркальном изображении, серп и молот на знамени над рейхстагом тоже были нарисованы как-то по-чужому — шиворот-навыворот.

— На память?.. — не унималась Шура.

Немец сам выбрал место, поставил их на выигрышном фоне и принялся старательно наводить фокус.

— Ты чего такой сегодня? — упрекнула Шура Василия, настраиваясь на непринужденную улыбку. — Даже сфотографироваться не хочешь.

— Примета есть. Бабушка моя говорила: если вдвоем сфотографироваться — к разлуке, — отшутился он.

Шура глянула на него удивленно.

— Бабушка?.. Так ты еще и суеверный?

— Гу-ут!.. — протянул немец заискивающе. — Зер гут! — И он дал Гурину квиток, пояснив: — Луизенштрассе, сорок пять…

Гурин закивал головой, мол, понял: за карточками надо будет прийти на Луизенштрассе. Но немец не отпускал его, он продолжал втолковывать, что, если им удобно, за карточками можно приехать и сюда, к рейхстагу, он будет иметь их при себе. Гурин не знал, как ему быть: к рейхстагу в ближайшие дни он вряд ли приедет, делать ему здесь нечего, а на Луизенштрассе…

— Где эта Луизенштрассе?

Немец показал в восточную сторону. «Ну и хорошо — к лагерю поближе. Пусть будет Луизенштрассе, когда-нибудь забегу. Приеду в Карлсхорст в политотдел по делам и забегу на Луизенштрассе».

— Карлсхорст? — уточнил Гурин.

— Найн, — закрутил головой немец. — Лихтенберг.

Лихтенберг где-то там рядом, он слышал такое название. «Найду!..» — решил Гурин.

К себе в лагерь они возвращались в кузове попутного «студебеккера».

Проехали разрушенный город — тихий и какой-то безлюдный. Немцы, работавшие кое-где на разборке развалин, не нарушали этой тишины: работали они медленно, передавая по цепочке кирпичик по кирпичику. Пригород был совсем безлюдным — чистенькие, ухоженные особнячки стояли в глубине садов с опущенными жалюзи, будто необитаемые.

Лихой шофер гнал машину на полной скорости, как по загородному автобану. Миновал на окраине небольшую кирху, круто свернул по шоссе влево и сразу на выезде из города остановился.

— Приехали! — прокричал он. — Мальсдорф.

Гурин выпрыгнул из кузова и поднял руки, предлагая Шуре свою помощь.

— Я сама… Я сама… — замахала Шура рукой. — Отойди…

Подтянув зауженную юбочку и оголив крепкие круглые колени, она перекинула через низкий задний борт ногу в хромовом сапожке и стала осторожно нащупывать железную скобу. Он подошел, хлопнул ладонью по гладкому голенищу, сказал:

— Прыгай!

Она оглянулась и прыгнула ему в руки. Ловко поймав ее, он не сразу опустил Шуру на землю.

— Да ну же!.. — вырываясь из его рук, она била его кулачком по плечу.

Гурин отнес ее на обочину и только там отпустил.

Высунувшись из кабины, солдат, улыбаясь, наблюдал за ними. От смущения Шурино лицо покрылось румянцем, который всегда так нравился Гурину. Он любовался ею, а она, оправляя на себе юбку, обиженно ворчала:

— Вот еще… Люди же смотрят…

Она поддела под ремень два пальца, разогнала складки, сняла с плеча планшетку, собрала в кулак тонкий ремешок ее, сбежала с дорожной насыпи вниз.

— Спасибо, славяне! — Гурин поднял руку, помахал солдату.

— На здоровье! — подмигнул тот, сверкая белыми зубами. — Не заблудитесь?

— Нет! Вон только поле перейти — лес, там наши землянки.

— Лейтенанта не обижай.

«Студебеккер» заурчал, стал выруливать на дорогу. Шура взглянула ему вслед, помахала планшеткой. Солдат ответил ей взмахом пилотки.

Они шли узкой полевой тропкой гуськом — Шура впереди, Гурин за ней. Ему хотелось идти рядом, но сырая пашня с обеих сторон не позволяла это сделать, и он в душе проклинал немецкую аккуратность, немецкий рационализм, которыми в другое время не переставал восторгаться. «У моей бабушки на огороде между грядками тропки шире, чем здесь в поле!..» — негодовал он про себя.

Наконец пашня немного расступилась, и Гурин тут же догнал Шуру. Перебросив плащ-накидку на левую руку, он правой взял ее под локоть. Она доверчиво прильнула к нему, и он поцеловал ее в щеку. Шура вскинула на него благодарные глаза и в ответ локтем прижала его руку к себе.

— Шурка, я люблю тебя… — прошептал Гурин ей в самое ухо. В ответ она лишь крепче прижалась к нему.

Солнце уже лежало на горизонте и, прежде чем совсем скрыться, на прощание поливало землю яркими лучами. Весенние запахи травы, земли обострились, кружили голову. Он преградил Шуре дорогу и, поймав ее губы, страстно стал целовать. Она отвечала ему с какой-то жадной готовностью.

Гурин бросил на траву плащ-накидку, и они опустились на нее, не отрываясь друг от друга. Ее узкое военное платье, перепоясанное широким офицерским ремнем и портупеей, мешало ему, он тщетно пытался пробраться к ней сквозь эту амуницию. И тогда Шура прошептала горячо:

— Я сама… Только ты не смотри…

Они лежали под маленьким, совсем еще подросток, вишневым деревцем, сплошь усыпанным цветами. И от этого деревца исходил такой родной, такой домашний запах цветущего вишневого сада.

— Точно как у нас дома! — воскликнул он невольно. — Шура, посмотри — вишня! У нас сады такие. Представляешь, когда они цветут — всё как в молоке, а воздух становится от запаха такой густой, ароматный, настоянный на вот такой белой пене цветов. И в это время, как правило, солнышко пригревает, трава на глазах растет и — такая тишина в природе! Только слышен пчелиный гул, сплошной, будто басовая струна гудит. Красота!

И тут, как бы в подтверждение его слов, взлетела с цветка запоздалая пчела, стала парить над веткой, выбирая, в каком бы цветке еще напиться сладкого нектара, выбрала, прильнула к нему, изогнулась полосатенькой спинкой, уперлась остреньким брюшком в лепесток, заработала с жадностью.

— Да вот она, смотри! — обрадовался он пчеле, как чему-то родному.

— Глупенький, ты еще совсем мальчишечка: букашке радуешься, — приласкалась к нему Шура.

— Нет, понимаешь, странно: точно как у нас дома… И запах такой же. Вот увидишь! Поедешь к моей маме… Да? Поедешь?

— Очень я ей там нужна…

— Нет! Ты так не говори! У меня мама хорошая, понятливая. Она тебя будет любить. Я ей все напишу. Я сегодня же ей напишу все про нас, чтобы она знала.

— Не надо…

— Почему?

— Ну не надо раньше времени расстраивать.

— Какое же тут расстройство? Радость! — и он обнял Шуру, поцеловал ее в губы.

— Пойдем, поздно уже.

— Шура, ну чего ты боишься? Мама…

— Подумай сам хорошенько… Ну, приедем мы к твоей маме… Ни у тебя никакой специальности, ни у меня. Сядем маме на шею?

— Вот слово даю тебе, Шура, — я обязательно добьюсь своего в жизни! Ради тебя все сделаю!

— Глупенький. А пока добиваться будешь, как жить будем? Трудно придется тебе, Вася.

— Ты имеешь в виду оккупацию?

— Не только… Вообще…

— Знаешь, насчет оккупации я тебе скажу так. Это было мне испытание, и я его выдержал с честью. Откровенно тебе признаюсь: во время оккупации я часто думал, что, когда придет освобождение, когда придут наши, меня призовут куда надо и похвалят за то, что я был смелым и честным перед Родиной, перед комсомолом. И вот увидишь: еще придет такое время! Майор Кирьянов прав: в суете войны не до этого было.

— Похвалят, похвалят, — Шура по-матерински погладила его по голове. — Не паникуй только.

— Знаешь, кем бы я хотел стать, чем заниматься?

— Офицером.

— Да… мечтал. Всю войну мечтал стать офицером. А теперь это желание почему-то поприутихло. Во время войны мне казалось, что офицером я больше пользы принес бы, а теперь чувствую, это уже не так важно, и меня все больше одолевает мечта стать… журналистом. Буду разъезжать по стране, видеть новые места, узнавать новых людей и описывать. А?

Шура в ответ грустно улыбнулась.

— Не веришь? — вздохнул он. — Конечно, трудно будет этого добиться. В институт трудно будет поступить: все, чему учили в школе, забыл. Повторять — учебников нет, да и некогда этим заниматься. А что делать? Скорее бы уж что-то определялось: либо в офицеры, и тогда бы я твердо уже знал: моя судьба — армия! Либо демобилизация — и тогда… И тогда — не знаю, что день грядущий мне готовит… Но, — вдруг он оживился, — если ты будешь со мной — я все преодолею! Ты — цель моя, а ради этой цели…

Она будто не заметила его оживления, посоветовала просительно:

— Что бы ни случилось, будь мужественным…

— Ты о чем? — насторожился Гурин.

— Да обо всем, Вася… — она запнулась, стушевалась почему-то, но быстро оправилась, сказала рассудительно: — В жизни всякое случается: неудачи, разочарования, крушение мечты…

— Если очень хотеть, стремиться!.. — запальчиво начал он, но она его перебила:

— Часто бывает так, что от тебя это не зависит. Обстоятельства иногда складываются сильнее твоих стремлений. Тебе будет очень трудно, но ты…

— Да о чем ты? — забеспокоился он. — И ты мне не веришь? Поэтому ты боишься идти со мной до конца? Боишься трудностей? И все это из-за проклятой оккупации?

— Успокойся, Вася. Ничего этого я не говорила. Я только прошу тебя: будь мужественным.

— А я трус разве?

— Нет. Но одно дело быть смелым на войне и совсем другое быть мужественным в мирной жизни. Не теряй самообладания.

— Что-то не совсем понятны мне твои призывы… — сказал он скорее себе, чем ей. Потом он взял ее за обе руки, заглянул в глаза: — Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего… — необычно быстро ответила она и высвободилась из его рук. — Пойдем, поздно уже.

_______

Так случилось, что после этого Гурин и Шура видеться стали реже, чем раньше: она ссылалась на занятость, да и сам он тоже был занят делами по горло и поэтому верил ей и часто удовлетворялся разговором по телефону или коротким свиданием при случайной встрече. Охлаждения в их отношениях Гурин не почувствовал, у него было просто очень плохое настроение, которое ему не хотелось показывать Шуре. «Вот пройдет все, — думал он, — и все встанет на свое место». А пройти в его жизни должно безвременье, неопределенность, которые тянулись уже третий месяц, и конца им пока что не было видно. Уже на исходе было лето, не за горами — осень, а у него никаких перемен: ни утверждения в существующем положении (на что он уже мало надеялся), ни увольнения в «гражданку», которая пугала его своей неизвестностью. По-прежнему, как когда-то в школе, мечталось об институте журналистики, но по всему похоже, что для поступления в институт время в этом году будет упущено. А это значит — еще один год пропал…

Особенно тоска охватила Гурина, когда был опубликован указ о демобилизации из армии солдат и сержантов первой очереди. Под этот указ подпадали военнослужащие 1905 года рождения и старше. Гурин прикинул, когда при таких темпах дойдет очередь до него, и загрустил: выходило, что служить ему предстояло еще не один год.

Тоска стала грызть его с неимоверной силой, у него пропал аппетит, он исхудал, щеки ввалились, глазницы потемнели. Волосы стали выпадать. Доктор Люся при встречах сокрушенно качала головой, говорила:

— Да, климат этот немецкий нам, русским, не подходит. Нездоровый климат.

Шура тоже видела, как на глазах свечкой истаивал парень, старалась отвлечь его от мрачных мыслей, но посвящать все свое время ему она не могла.

Однажды она прибежала к нему сама без предупреждения и увела его погулять в лес. Они долго бродили вдалеке от лагеря и к заходу солнца вышли к знакомой вишенке. Плотные листья молодого деревца блестели в лучах заходящего солнца. Гурин окинул вишню взглядом, но ни одной ягодки не увидел. И не удивительно — было уже поздно, вишни давно прошли. Лишь на самой верхушке он заметил сморщенную высохшую ягодку. И вновь нахлынули воспоминания: именно в эту пору он мальчишкой любил лазить по деревьям и собирать вот такие сухие ягоды, которые еще не успели стать добычей скворцов, уже собиравшихся к этому времени в многочисленные стаи. Сморщенные, сухие, наполовину склеванные птицами вишни были сладкими и вкусными. Старшие поддакивали ребятам и многозначительно говорили, улыбаясь друг дружке: «Да, надклеванная ягодка всегда слаще!» Теперь только до Гурина стал доходить скрытый смысл этой поговорки.

Василий достал вишню и вложил ее Шуре в рот:

— Попробуй. Это вкус моего детства, моей родины. — Он привлек ее к себе, стал целовать.

Она сначала противилась его ласкам, была какой-то упругой, неподатливой, но вдруг обмякла, проговорила тихо:

— Ладно… Теперь уж все равно…

…К лагерю они подошли потемну. Вдали за деревьями уже завиднелись тусклые лампочки у штабных домиков, уже потянуло запахом солдатской кухни, когда Шура остановилась и придержала его за руку:

— Подожди, попрощаемся…

Он остановился и расставил руки для объятий. Она вдруг уткнулась лицом ему в грудь и заплакала.

— Ну чего ты?.. Шура?.. Меня зовешь мальчиком. Сама ты девочка. Девчонка. Не надо, Шура… Все будет хорошо. Я же говорил уже тебе: если что, поедешь к моей маме. Я ей сегодня же напишу. Хочешь?

— Прости меня, Вася… Ты очень хороший… Прости…

— Да что случилось, глупенькая? Все очень хорошо…

— Прости…

Ну вот, заладила: «прости» да «прости». Все будет хорошо. Я люблю тебя еще больше. Понимаешь, я тебя совсем-совсем люблю!

— Прощай… — Шура сдавила его рот крепким поцелуем.

— Не прощай, а до свиданья… — еле переводя дыхание, поправил он ее. — Приходи завтра в это же время к нашей вишенке.

— Не смогу, наверное…

— Почему?

— Уеду.

— Куда?

Она не ответила.

— Куда? — спросил он снова.

— В командировку…

— А молчала. Далеко? Надолго?

— Не знаю… — и она быстро отступила от него. — Прощай, милый. Я напишу тебе.

— Позвони. Я буду в штабе.

— Не знаю… — Шура отвернулась и, склонив голову, направилась в свой батальон.

Вскоре он услышал строгий окрик часового:

— Стой! Кто идет?

— Свои, — сказала Шура.

— А-а!.. Товарищ младший лейтенант!.. — голос часового потеплел. Он что-то еще ей сказал, но Гурин не расслышал.

К себе в расположение Гурин возвращался в растрепанных чувствах: с одной стороны, его несло как на крыльях от любви — гордость и радость распирали его; с другой — беспокоило странное прощание с Шурой. «Переживает, бедняжка… — думал он. — Ну конечно же мучается… Да и какая порядочная девушка не будет переживать после этого? Может, думает, я подлец? На лбу же не написано, что там у меня на уме. Глупая Шурка! Не доверяет мне… А ведь я ее никогда не брошу! Никогда! Я не из тех, не обману». И ему захотелось закричать эти слова ей вдогонку. Но она была уже далеко, да и он уже шел по расположению батальона.

— Долгонько, братец, ты сегодня! — упрекнул его майор. — В роте при отбое присутствовал? — он хитро сощурил глаза.

— Нет… Я с Шурой был, — признался Гурин.

— А-а!.. То-то комбат пулеметного весь телефон истерзал — все спрашивал: не вернулся ли?

— Зачем я ему? — удивился Гурин.

— Да ты ли ему нужен! — прогремел майор своим хриплым басом и закрутил головой, удивляясь гуринской наивности. — Своего комсорга потерял…

— Шуру? Мировая девушка!

— Мировая!..

— Я на ней женюсь, — похвастался Гурин.

Майор, по обыкновению своему, когда хотел изобразить сильное удивление, вытянул в трубочку губы, раскрыл широко глаза и стал поводить головой, как бы ища кого-нибудь, кто мог бы подтвердить услышанное.

— Правда, — сказал Гурин доверительно.

Майор посерьезнел.

— Ты вот что… Давай иди-ка ты ужинать, потом поговорим, — и он указал ему палкой в сторону столовой.

Но разговор на эту тему больше не возобновился. Да и какой мог быть разговор: это ведь дело сугубо личное, их дело — Гурина и Шуры. Майору он сказал об этом только потому, что любил его и доверял ему во всем, как отцу родному.

Шура уехала в командировку, и новая тоска навалилась на Гурина в придачу к старым раздумьям. По мере возможности свое дурное настроение он пытался утопить в работе, хорошо, что в ней не было недостатка: собрания в ротах, наглядная агитация, самодеятельность. Особенно самодеятельность помогала: он любил это дело. Материала было мало, ни скетчей, ни одноактных пьес, ни текстов песен, ни нот, ни рассказов, ни стихов — ничего этого не было. Собирал он с бору по сосенке. А постановку чеховской «Хирургии» сделали по памяти. Был у них в хозвзводе старый учитель-литератор Семен Семеныч — тоже любитель самодеятельности, вот вместе с ним они и вспоминали текст, записали его, присочинив немало своего, а потом и поставили эту сценку: Гурин играл больного, Семен Семеныч — хирурга. Инструмент для «доктора» — пассатижи-«щучки» — взяли у батальонного сапожника Васи, зуб величиной с полено вытесали из дерева, корень зуба Семен Семеныч покрыл красной краской. Этот огромный зуб прятался в повязку больного и вытаскивался «хирургом» якобы изо рта страдальца пассатижами. Успех сценки был необыкновенный.

Это — днем. А вечерами Гурин скучал, думал о Шуре, о себе, о своем будущем. Чтобы хоть немного отвлечься, он читал книги.

В один из таких вечеров, когда Гурин дочитывал, толстую исповедь, у них в домике появился младший лейтенант Малышев.

 

Последний выстрел

дверь с наружной стороны кто-то долго скребся, прежде чем нашел ручку и догадался потянуть ее на себя. В комнату вошел маленький человечек в новеньком офицерском обмундировании. Необмятая форма топорщилась на нем залежалыми складками, как на новобранце, большие полевые погоны крылышками свисали с узких покатых плеч, а тяжелые кирзовые сапоги широкими раструбами голенищ поднимались до самых колен. Просторная фуражка с большим матерчатым козырьком сидела на нем будто с батькиной головы, согнув лопушистые уши почти вдвое. Ничем не взбодренная тулья ее блином лежала на околыше. На правом боку вошедшего висела из коричневой кирзы полевая сумка, за спиной на длинных лямках тощей мошонкой болтался солдатский вещевой мешок. Левой рукой гость прижимал зеленую, из английского сукна шинель.

Человечек шкрябнул каблуками по полу, вскинул неумело правую руку к козырьку, доложил мальчишеским ломающимся голосом:

— Товарищ майор, младший лейтенант Малышев прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы в качестве комсорга батальона!..

Гурин полулежал на диване в другой комнате и через открытую дверь изучал младшего лейтенанта, изучал машинально, так как все еще был поглощен книгой, которую только что прочитал.

Смысл слов младшего лейтенанта дошел до Гурина не сразу: умилял его мальчишеский вид. Ожидая ответа, Малышев по-заячьи дергал маленьким носиком, будто в носу у него щекотало.

Майор сидел в передней комнате, что-то писал. На доклад вошедшего не обернулся, а лишь перестал писать и сидел неподвижно, уставившись в стол.

«Почему майор ничего не отвечает парню, тот устал уже стоять навытяжку?..» — подумал Гурин и только теперь сообразил, кто это и зачем.

«Вот оно!..» — Гурин вскочил с дивана и тут же снова опустился беспомощно. К горлу непродыхаемым комком подкатила горькая обида. Ну что бы прислать его сразу, когда он еще не привык к этой работе, не вошел во вкус?.. Гурин свыкся со своей должностью, ролью, исподволь стал мечтать об офицерских погонах, и поэтому появление младшего лейтенанта он воспринял как несправедливость, как крушение всех своих надежд…

Майор все еще молчал, а младший лейтенант, не выдержав, опустил руку и, расслабив правую ногу, скособочился, словно из него выпустили воздух.

Гурин догадался, почему молчит майор. Не далее как сегодня у них с майором произошел тяжелый разговор. Гурин думал, что именно проклятая оккупация помешала ему стать офицером и по праву занимать должность. Сколько раз, бывало, подхватывали его с охотой — вызывали в политотдел, беседовали заинтересованно, заставляли заполнять анкету, читали ее весело, но, когда доходили до пункта «Был ли на оккупированной территории», лица людей мрачнели, интерес к нему угасал. Его вежливо отсылали обратно в часть, и все оставалось без изменений.

Майор знал об этих вызовах и знал, как Гурин тяжело переживал всякий такой безрезультатный вызов, пытался успокоить его, говорил, что это война заставляла осторожничать, а теперь будет все по-другому. «Да и в войну, — говорил он, — тебе, старшему сержанту, доверили офицерскую должность». — «Все это так, товарищ майор. Тем не менее в душу нет-нет, да и закрадывается какая-то тревога. Тревога за мое будущее…» — «Э-э!.. А ты как хотел? Полной безмятежности? Так не бывает и не будет. Жизнь на то и жизнь, чтобы подбрасывать нам все новые задачи. „Тревога“! Наши тревоги теперь позади, а впереди — работа и работа!» — «Вот это, наверное, меня и беспокоит: работа. Какая моя работа будет? Война все мечты и планы разрушила. Специальности у меня никакой, в институт не поступить — экзамены не сдам: все уже забыл. Да и поздно, наверное, в институт-то». Майор хохотал над его последними словами: «Какие твои годы, мальчик! У тебя все впереди: и институт, и профессия. Все будет. Все зависит теперь только от тебя — было бы желание. Терпение и труд — все перетрут».

И с Гурина после такого разговора спадала гнетущая его тревога, воодушевленный, он носился по батальону, как на крыльях.

И вдруг это появление младшего лейтенанта…

Не оборачиваясь, майор наконец спросил у Малышева:

— Может быть, парторгом батальона?

Малышев встрепенулся, снова вытянулся, вскинул руку к козырьку:

— Никак нет, товарищ майор. Комсоргом.

Майор надеялся на ошибку. В батальоне с самого Кюстрина не было парторга: Бутенко ранило, а нового до сих пор не прислали.

Малышев достал из полевой сумки направление, подал майору — положил перед ним на стол. Тот взглянул на младшего лейтенанта — окинул его мгновенно с ног до головы и стал читать документ.

Гурин машинально потянул со стула ремень, поднялся и стал медленно застегиваться. Потом надел пилотку, одернул гимнастерку и, что делать дальше, не знал. Стоял и ждал повода, чтобы выйти. Но, сообразив, что такого повода не будет, направился к выходу. Малышев, увидев Гурина, почему-то улыбнулся ему, как знакомому. Он словно почувствовал облегчение оттого, что кроме сурового майора здесь, оказывается, есть еще люди?

— Гурин, — позвал майор. И совсем мягко: — Василий…

— Я здесь, товарищ майор.

— Принимай гостя. О делах поговорим завтра. Утро вечера мудренее. — Кивнул младшему лейтенанту: — Проходите, располагайтесь. Здесь вся наша политчасть, — пояснил он.

Малышев совсем растаял, глаза заблестели радостью, словно он родных встретил. Протянул Гурину руку, назвался:

— Малышев… Павел.

— Гурин. Вот, — указал он не на свободную койку, которую берегли парторгу, а на свою.

Малышев положил на стул, видно, изрядно надоевшую ему полевую сумку, снял вещмешок, сунул под койку, сказал Гурину вполголоса, доверительно:

— Ты, Вась, зови меня просто Пашка. — Оглянулся на дверь, за которой сидел майор, подмигнул заговорщицки, по-мальчишечьи.

— Хорошо, товарищ младший лейтенант. Располагайтесь, не буду вам мешать, — сказал Гурин и направился к выходу.

Майор оглянулся на него:

— Куда?

— Схожу в штаб…

Майор неодобрительно крякнул, но Гурин сделал вид, что ничего не понял, вышел.

У штаба скучал часовой — курсант из первой роты, в которой числился и Гурин. Увидев комсорга, часовой заколебался, не зная, как себя вести, но на всякий случай принял стойку «смирно»: все-таки начальство — и улыбнулся. Гурину было не до улыбок, и он, козырнув ему, быстро проскочил мимо.

В штабе сидел один Кузьмин и, как всегда, чертил многочисленные формы, которые потом заполнял своим каллиграфическим почерком.

С дынеобразной головой, остриженной наголо, в обычной своей пилотке, вечно сидящей на нем поперек головы, Кузьмин встретил комсорга ехидной улыбочкой, и Гурин догадался, что Малышев побывал здесь, прежде чем пришел к ним.

— А, товарищ старший сержант Гурин!.. — произнес он подчеркнуто уважительно. — Ну что? Кончилась ваша офицерская служба?

— Тебе-то что за радость?

— А что же мне, плакать? — Кузьмин нагло улыбался, и Гурину хотелось ударить его в блестевшую сытую рожу. Но он сдержал себя, подошел к телефону, чтобы позвонить в пулеметный батальон: может быть, Шура уже вернулась — она так нужна была ему сейчас.

— И по личной линии, наверное, вам пришла отставка. — Кузьмин вытащил из ящика письмо. — Вот, посмотрите, может, и звонить никуда не надо.

Гурин обернулся, взял конверт.

— Ты откуда знаешь, что здесь? Читаешь чужие письма?

Кузьмин обиделся:

— Вы на меня не «тыкайте», товарищ старший сержант, я с вами свиней не пас.

— Почему не прислал письмо?

— Я не имею права гонять связного по вашим личным делам.

— Откуда тебе известно, что это личное письмо? — наступал на него Гурин.

— Почерк не знаю, что ли?

Почерк был ее, Шурин. Гурин разорвал конверт и тут же стал читать письмо.

«Дорогой Вася!

Когда ты получишь это письмо, я буду уже далеко…

Я знаю, что причиняю тебе боль, но поверь, что делать это мне очень и очень нелегко: ведь я люблю тебя.

Ты должен трезво все взвесить и понять меня. Да и себя — тоже.

Мы увлеклись друг другом и мало отдавали себе отчет в том, как будем жить. Нет, я не права: ты отдавал, ты говорил о себе, что ты по существу тот же школьник, каким был перед войной: без специальности, без занятия. Представь — и я такая же. И что же нас ждало впереди? Мечты твои и решимость найти себя в жизни — это только мечты, от них до реального осуществления расстояние огромное и трудное, да тем более с такой обузой, как я. Одному тебе гораздо легче будет найти себя. Пойми это.

А мое дело — женское… Поверь, нелегко мне было решиться на это, но, взвесив все, я решилась. Да и Курбатов, по-моему, неплохой человек: и жизнью умудренный, и дело у него в руках хорошее: до войны он уже преподавал в строительном техникуме…»

«Ничего не понимаю! Что случилось, при чем тут Курбатов?» — удивлялся письму Гурин.

— Ну что, прав я? — захихикал Кузьмин. — Отставка?

— Да ты-то откуда знаешь? Все-таки прочитал письмо, гад? — разъярился Гурин: ему надо было на ком-то сорвать зло. — Читал?

— Очень нужно! Об этом и так все знают, комбат пульбата увез с собой вашу Шуру, — и он засмеялся громко, раскатисто, даже на стул упал от радости.

— Перестань! — заорал Гурин, и рука его невольно потянулась к заднему карману, где у него лежал драгоценный кюстринский трофей — маленький, величиной с воробья, пистолет «вальтер» с четырьмя патронами в обойме.

— Но-но! — испугался Кузьмин. — Я часового позову. Не очень!.. Вы еще ответите за это… И за незаконное оружие ответите: был приказ сдать все трофейное оружие…

— Да ну тебя… — Гурин махнул на Кузьмина рукой и вышел из штаба. Прошел как в бреду мимо часового и направился в темень леса — за солдатскую кухню, за хозвзвод, туда, где ровными рядами росли молоденькие пушистые сосны. Они часто ходили с Шурой между рядами этих сосен — хорошо в них: чисто, уютно и недалеко от расположения. Зачем он пошел именно туда — Гурин не знал. А в голове билась только одна мысль: «Все… Конец всему… Конец… Все рухнуло…»

Гурин достал свой «вальтер», загнал патрон в ствол и приставил к груди. Прежде чем выстрелить, он снял пилотку и накрыл ею руку с пистолетом. Зачем? Наверное, чтобы заглушить выстрел…

Выстрела он не слышал, а вдруг ощутил нестерпимую боль в правом локте, словно кто сильно ударил его палкой по самой косточке. Удар был такой сильный, что он уронил пистолет и схватился рукой за больное место.

— Сукин сын! — раздался рядом хриплый голос майора. — Умнее ничего не мог придумать? — Он резко дернул Гурина за рукав. — Где пистолет?

Гурин машинально расставил руки. Майор нагнулся, пошарил в траве возле него, поднял пилотку, письмо и «вальтер», схватил Гурина повыше локтя:

— Пойдем! Младший лейтенант, где вы там?

Бросив Гурина на койку, майор быстро расстегнул на нем ремень, задрал на голову гимнастерку и нижнюю рубашку.

— Ранился все-таки, негодяй!.. Младший лейтенант, быстро бегите в соседний домик и попросите, чтобы Люся сейчас же пришла сюда. Только без паники. Скажите: майор Кирьянов срочно просит ее зайти.

Люся совсем недавно стала женой комбата, и теперь они жили вдвоем в отдельном домике.

Люся — тихая, заботливая женщина, ко всем добрая, ласковая. Но майор Дорошенко очень строг, и с тем шутки плохи. Теперь и он обязательно узнает о случившемся. Гурин забеспокоился — что-то будет!

Прибежала Люся. Малышев все-таки, наверное, рассказал ей, в чем дело, так как она пришла со всем необходимым. Ощупала Гурину грудь, ребра, вздохнула облегченно:

— Ничего страшного.

Она сделала противостолбнячный укол, обработала рану и забинтовала грудь бинтом вкруговую. Гурин лежал с закрытым гимнастеркой лицом, и это его спасало: не надо было прятать глаза от стыда.

Вскоре пришел и майор Дорошенко. Высокий, стройный, он был, как всегда, опрятно одет. Посмотрел на Гурина, повел шеей — то ли от боли, то ли от досады на этот раз, спросил строго:

— Что случилось?

— Ничего страшного, — сказала Люся. — Так, царапинка. На дерево напоролся.

Комбат бросил на нее суровый взгляд, приказал:

— Откройте ему лицо.

Люся оправила на нем гимнастерку, Гурин стал помогать ей, хотел встать, но майор не разрешил:

— Сидите! Что случилось, Гурин?

Тот опять попытался встать перед комбатом, но майор снова прикрикнул на него:

— Сидите! Вы понимаете, что вы совершили тяжкое воинское преступление? За такие вещи в военное время трибунал приговаривал к расстрелу. Да и сейчас не помилует. — Комбат обернулся к Кирьянову. — А как он теперь будет смотреть в глаза комсомольцам?

— А никак, — твердо сказал замполит. — Он потерял на это моральное право. — Помолчав, добавил досадливо: — Крепко подвел он всех… Никогда не думал, что он способен на такие глупости.

Комбат снова взглянул на Гурина и тут же отвернулся:

— Твой кадр, майор… Вот теперь садись и пиши донесение.

— А что делать? — развел тот руками. — Я обязан это сделать.

Они вышли в другую комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Комбат, склонив голову, прошелся взад-вперед.

— Негодяй!.. — проговорил он и остановился перед замполитом. — Ну, что будем делать, майор?

— Баловство все, — сказал майор. — Мальчишка: из-за любви стреляться…

— А все же? Это же ЧП в батальоне.

— ЧП. И парнишку жалко, — вздохнул майор. — Вообще-то Люся права — царапина. Зря она его и перебинтовала. Может, он и в самом деле на дерево напоролся, а пуля прошла мимо.

— Мимо или не мимо — это дела не меняет, — резко сказал комбат и уже мягче добавил: — Ладно. Подождем до утра: утро вечера мудренее. — Он повернулся уходить и вдруг остановился: — Завтра он должен быть при подъеме в роте. Как штык! Иначе… — И комбат, чтобы не удариться о низкую притолоку, пригнув голову, вышел. Кирьянов пошел проводить его.

Перед уходом Люся заботливо оправила на Гурине гимнастерку, покачала укоризненно головой:

— Разве с этим шутят? — И после паузы раздумчиво добавила: — Глупенький… А я-то, дура, думала, что на тебя климат этот действует. А у тебя вон что…

Гурин отвел глаза в сторону.

— Хорошо, что так легко отделался… Вот глупый-то… — Она встала.

— Спасибо вам, Люся…

— Лежи, лежи.

— И простите, пожалуйста…

— Ну вот!.. Лежи спокойно. Утром приду проведаю. Спокойной ночи.

Когда они остались одни, к Гурину подсел Малышев.

— Вась, из-за чего ты?.. Из-за меня, да? Ну я же не знал…

— При чем тут вы… Сам дурак…

Проводив комбата, вернулся майор Кирьянов.

— Ну, хоть немного одумался? Эх, ты! Пороть тебя надо, сукиного сына! Это для того мы столько пережили, стольких потеряли, чтобы после победы остальным, оставшимся в живых, перестреляться? Мальчишка!.. Да врагу ведь это только и нужно, чтобы мы оглянулись назад, ужаснулись и вместо того, чтобы засучить рукава да взяться за дело, растерялись бы, ударились бы в панику и прикончили бы сами себя. Кто как. Кто пистолетом, кто веревкой… А детишки, женщины сами помрут. Ты подумал об этом? — закричал вдруг майор. — О матери своей подумал? Вот лежи и вспоминай всю войну. Всю! И потом скажешь мне, где ты вел себя не так, где ты струсил, где ты сподличал, чтобы тебя стоило убить. Вспоминай! И ты увидишь, негодяй, что струсил ты сегодня, то есть тогда, когда все страшное уже осталось позади, а впереди — самое трудное. И тебя не хватило на это трудное.

И вот Гурин лежит и вспоминает. Не потому, что так приказал замполит. Нет. Вспоминается само. Прежде всего мать… Как же он не подумал о ней, не вспомнил? Ведь стоило кому-то только намекнуть о ней, как все было бы иначе, все отошло бы на второй план. Мать…

 

В Берлине

атальон постепенно рассасывался, редел. Первым отозвали старшего лейтенанта Сергея Аспина. Нашел он Гурина в клубном бараке, еще с порога расставил руки, заулыбался грустно:

— Ну, Вася… Прощай!..

— Куда?

— Новая служба начинается… Прощай, друг. Я пришлю тебе свой новый адрес.

— Обязательно пришли, Сережа…

— Давай не будем теряться. На всю жизнь!

— На всю жизнь, Сережа!

— Одна просьба: как только напечатаешь свои стихи, пришли мне их со своей надписью.

— О, Сережа! О чем ты? Будет ли это?

— Будет! Обещай.

— Ладно. Сбылось бы…

Он обнял Гурина крепко.

— Мало мы с тобой повоевали…

— Ничего, — сказал Аспин, блестя черными, как мокрый терн, глазами. — У меня такое впечатление, будто мы всю войну были вместе. Прощай! — он поднял руку в кулаке на манер испанских революционеров и, пятясь задом, вышел из барака.

Потом уезжал лейтенант Саша Исаев — он уезжал на учебу.

— Саша, будешь генералом!

В ответ Исаев улыбался сдержанно и счастливо.

— Ты понимаешь, Вася… Я вот тут как-то взгрустнул от предстоящей разлуки, стал прикидывать, где был, что прошел, с кем встречался. Так мы же, оказывается, с тобой уже сто лет воюем! Ты помнишь нашу роту автоматчиков?

— Ну как же! Я помню еще, когда ты отбирал нас в запасном. У тебя была такая бекеша… Или как ее назвать? Жупан, как у махновского Левки Задова…

— Но-но! — погрозил он Гурину пальцем, с трудом выдерживая серьезность на лице. — Какой еще там Левка! А шубейка у меня была что надо, верно. Потерял где-то. Да хрен с ней, зато сам живой. А?

— Живой!

— А сколько мальчиков полегло на моих глазах!.. Многие были гораздо лучше меня, сколько бы они пользы сейчас принесли…

Помолчали. Исаев расстегнул планшетку, достал из нее свою фотокарточку с уже готовой надписью.

— Возьми вот, на память… Вспоминай Жору из Одессы… Не читай, потом прочитаешь, — застеснялся вдруг он. — Ну, бывай…

Хлопнули ладони. Обнялись до хруста в костях, быстро отвели глаза друг от друга, и Исаев пулей выскочил из комнаты. Поддернув растаявший почему-то нос, Гурин принялся читать надпись на фотографии:

На память лучшему другу в честь нашей боевой дружбы в дни Великой Войны.
28.08.45 Л-т Исаев

Вася, пусть этот мертвый отпечаток напомнит о живом.

«Без красивых слов, но от глубины души».

Гурин перевернул фотографию и долго смотрел на «этот мертвый отпечаток». Кабинетная фотография на плотной бумаге, обрезанная зубчиками, — немецкая работа. Снят Исаев был в полный рост на фоне задника, изображавшего какую-то тропическую растительность. Стоит он, стройный, руки за спину, правая нога чуть отставлена вперед. Китель, галифе, сапоги — все новенькое, на галифе отутюженная стрелка. На правой стороне груди два ордена — Красной Звезды и Отечественной войны. Нос картошкой, чуть вздернут, глаза устремлены вперед…

«Эх ты, Сашка, Сашка… Напускал на себя строгость и браваду безразличия к жизни, а сам лирик. А я и не знал… Не замечал я и того, что у тебя нос картошкой и что он вздернут, как у мальчишки…» — улыбался Гурин, глядя на фотографию.

Майор Кирьянов последнее время часто отсутствовал, был он где-то в бегах, — наверное, назревала какая-то перемена и в его судьбе. Поэтому всю партполитработу в батальоне вели Гурин и Малышев — то ли два комсорга, то ли два парторга.

И вот однажды после долгого отсутствия появился майор Кирьянов — в новом кителе с золотыми погонами, и на каждом из них по две больших звезды! Подполковник! С трудом сдерживая радостную улыбку, он смотрел на ребят, вскочивших при его появлении и остолбеневших перед его обновлением.

— Поздравляю, товарищ майор… Извините, товарищ подполковник! — наконец сообразил поздравить его Гурин. — А вам идет!

Кирьянов ухмыльнулся: «Еще бы!..»

— Чины, награды и высокая зарплата всем идут, — сказал он весело. — Ну, хлопчики, настал час разлуки…

— Как?.. — удивились они разом, хотя ждали этого часа постоянно.

— Вы получили новое назначение? — спросил Гурин.

— Получил, — сказал Кирьянов. — Назначен замполитом коменданта района Лихтенберг в Берлине.

Они не знали, что сказать подполковнику на это, и только переглянулись. Лица у них обоих стали кислыми: они лишались своего доброго и строгого наставника и заступника…

Кирьянов выдержал паузу, объявил:

— А ты, Гурин, назначен комсоргом советской военной комендатуры района Лихтенберг…

— Я?.. С вами?.. — не сдержав своего восторга, закричал Гурин.

— Документы уже у меня. На сборы тебе десять минут. Нас ждет машина. А ты, Паша, — подполковник положил ему руку на плечо, — пока остаешься на хозяйстве один: и за замполита, и за парторга, и за комсорга.

У Пашки по-мальчишечьи задергались губы, белесые реснички его быстро помаргивали.

— Слушаюсь, товарищ подполковник… — выдавил он из себя.

— Как бог! — бодрил его Кирьянов. — Как бог: един в трех лицах! А? Не горюй, Паша, и знай, что в лихтенбергской комендатуре у тебя есть друзья.

— Спасибо…

— Я сбегаю… Попрощаюсь с комбатом, с командиром роты?.. — сказал Гурин.

— Конечно, конечно, беги, — разрешил подполковник, и тот подался. В штабе он застал капитана Землина и Кузьмина. Они уже знали о его переводе и догадались, зачем он прибежал. Капитан подкрутил усы, вышел к нему из-за стола, схватил крепкими руками за плечи и, глядя прямо в глаза, сказал:

— Ну, сынок, желаю тебе хорошей жизни! Пережили проклятую, теперь будем жить! Главное — не пасуй перед трудностями. Какие бы они ни были, это все же не то, когда по тебе и из пулеметов бьют, и из минометов. А? Прощай… — Он крепко поцеловал Гурина в губы, щекоча усами. Вытащил платок, быстро вытер глаза.

Гурин обернулся к Кузьмину, который тоже вышел из-за стола, стоял, ждал.

— До свиданья, Кузьмин.

— До свиданья, товарищ старший сержант, — он пожал ему руку, смущенно улыбаясь. — Не сердитесь на меня…

— Да за что же, Кузьмин?

— Знаете… Всякое бывало…

— Бывает!.. Все мы люди-человеки! Все хорошо, Кузьмин!

Комбата Гурин застал дома, он сидел за столом — они как раз собрались с Люсей обедать.

— Товарищ гвардии майор, разрешите обратиться?.. Пришел попрощаться… — в горле у него предательски запершило, но он все-таки пересилил себя, выговорил все, что хотел, — и сказать вам спасибо за все… за все…

Люся, улыбаясь, поглядывала то на Гурина, то на Дорошенко, при последних словах глаза у нее заблестели, и она уже не отрывала от мужа ласкового, влюбленного взгляда, ждала от него ответа. И когда он не спеша вытер салфеткой рот и, кивнув на свободный стул возле себя, сказал: «Проходи, садись», Люся, словно только этого и ждала, кинулась к шкафчику, достала оттуда графинчик и три стопки, быстро расставила их:

— И я выпью с вами… Я нашего комсорга тоже любила.

— Запоздалое признание, — улыбнулся комбат, разливая по стопкам желтоватую, подкрашенную трофейным апельсиновым ликером водку.

— Лучше позже, чем никогда, — не унималась Люся, вгоняя Гурина в краску.

— Ну, будь счастлив, Гурин! — майор стукнул своей стопкой о его, подбадривая, подмигнул. Гурин выпил. — Закусывай, — он подвинул ему тарелку с ломтиками бледного сыра. Люся тут же подала ему вилку. — Пообедаешь с нами?

— Нет, товарищ майор, спасибо… Я не голоден. Да и там меня ждет подполковник, дал на все сборы десять минут.

— Ах, да! Подполковник! Я и забыл! — заулыбался по-доброму майор. — Ну что ж… Не смею задерживать. — Он встал и, крепко сжимая Гурину руку, заговорил: — Помни: теперь все зависит от тебя самого… как ты сумеешь распорядиться своей жизнью… Легкой она не будет, но это не значит, что надо сводить с ней счеты… — Он погрозил ему пальцем: — Не поддавайся страстям!.. Увлекаться можно, поддаваться им нельзя.

— Ох ты, мудрый какой! — У Люси зарозовели щечки, глаза заблестели. Она взяла свободную руку Гурина, и они вдвоем с майором долго трясли его за обе руки. — А я пожелаю тебе, Вася, чтобы ты встретил девушку, которая не только любила бы тебя, но и понимала…

— Спасибо, Люся… И вам большого счастья с майором. На всю жизнь!

Коваленкова в роте не оказалось, и Гурин очень огорчился. Попросил писаря, чтобы тот передал капитану, что он приходил прощаться.

— Скажи ему, что я обязательно приеду из Лихтенберга и пусть он тоже заходит в комендатуру, когда будет в Берлине…

Паша Малышев подхватил в одну руку чемодан подполковника, а в другую — гуринский вещмешок и ни за что не уступил их ни Гурину, ни подполковнику до самой машины, которая ждала их в тени под деревьями.

Машина у подполковника была необыкновенной — не машина, а ярко-желтый гоночный двухместный «болид». Словно вытянутое яйцо, она, казалось, лишь на мгновение притаилась в кустах, чтобы, тут же молнией рвануться вперед.

Увидев подполковника, с травы поднялся и стал отряхиваться шофер — молоденький солдатик. Одетый в новенькое шерстяное обмундирование, в лихо сбитой на затылок пилотке, он вразвалку, лениво пошел навстречу.

— Ну что, товарищ подполковник, будем ехать? — спросил шофер, почесывая за ухом.

— Да. Открой-ка багажник… Или что там у нее…

— А!.. Это мы щас! — и шофер откинул заднюю крышку, под которой оказалось еще двухместное сиденье. На одно место поставили на попа чемодан, сюда же вниз втиснули и гуринский вещмешок, на второе сел Гурин.

Машина, оставляя за собой шлейф пыли, легко и быстро вынесла их на автобан.

— С ветерком, товарищ подполковник? — спросил шофер, улыбаясь и, как заядлый гонщик, пригибая голову к рулю.

— Никаких ветерков, — строго сказал Кирьянов. — Держите нормальную скорость.

— Для нее знаете какая нормальная? Двести сорок миль!

— Разделите на три, и это будет для нас максимальной.

— О-о! — разочарованно протянул шофер и, бросив баранку, развел руки в стороны.

— И руль не бросайте! Вы что, на телеге едете? — сердито спросил его Кирьянов. Через минуту обернулся к Гурину. — Между прочим, комсомолец, — кивнул он на шофера. — А о дисциплине, как я заметил, никакого понятия не имеет. Придется тебе заняться им.

— Ну вот!.. — Шофер снова хотел развести руки в стороны, но вовремя вспомнил, схватился за баранку. — Уже и охарактеризовали!..

В город они приехали быстро, спортивный «болид» лихо подкатил к комендатуре и, резко тормознув, остановился как вкопанный. Подполковник взглянул на шофера, покачал укоризненно головой, а тот, хитро улыбаясь, стал оправдываться:

— Ну, а при чем я, если у нее такая конструкция?..

— Бери свои вещи, пойдем, — сказал Кирьянов Гурину и, припадая на больную ногу, опираясь на палочку, быстро пошел по тротуару. Толкнул, будто в свою квартиру, дверь в ближайшем подъезде, спросил у дневального, вскочившего оторопело перед ним. — Где командир роты?

— Там, в канцелярии, товарищ подполковник.

— Пойдем… — кивнул он Гурину.

«Подполковник, похоже, тут все уже знает…» — удивился Гурин.

Командир комендантской роты с белесыми бровями и рыжими, как недожженный кирпич, волосами, капитан Чумаков, увидев подполковника, вскочил со стула, козырнул, хотел доложить, но Кирьянов остановил его. Поздоровался с ним за руку, указал на Гурина:

— Это старший сержант Гурин. Комсорг нашего района. Числиться он будет в вашей роте. Должность эта офицерская, поэтому на довольствии он будет в офицерской столовой. Поселить его надо бы в отдельной комнатке.

— Ясно, товарищ подполковник, — сказал капитан, поглядывая на Гурина. — Сделаем.

— Комнатка найдется?

— Есть свободная на пятом этаже.

— Вот и хорошо. Пойдемте посмотрим, — подполковник пропустил капитана вперед и сам устремился за ним. Осмотрел пустую, метров на десять, комнатушку, оглянулся на Гурина: — Маловата? Или — ничего?

— Ничего, хватит мне, — сказал Гурин.

Кирьянов выглянул на балкон.

— Хорошо — с балконом. А это куда дверь? Ага… Нужная вещь. А эта дверь куда? Ага, кухня. Ну что ж… Готовить тебе не придется, приспособишь ее как дополнительное помещение. Прошу вас, капитан, организуйте ему койку, письменный стол, парочку стульев… Что еще? Да… Шкаф обязательно — для книг. Ну, а остальное сам потом скажешь, что нужно будет еще, — обернулся подполковник к Гурину. — Здесь и будет твоя комсомольская штаб-квартира. Сегодня устраивайся, завтра в десять утра зайди ко мне, мой кабинет в центральном подъезде. До свидания, капитан.

— До свиданья, товарищ подполковник.

Когда они остались одни, капитан улыбнулся Гурину широкой добродушной улыбкой и протянул руку:

— Ну, будем знакомы?

— Будем!

— Здесь, на пятом этаже, живут наши офицеры холостяки, — объяснил капитан. — А женатики, к кому приехали жены, на отдельных квартирах в доме напротив. Внизу у нас большой клуб… Да постепенно все узнаешь.

Перед вечером Гурин вышел на улицу и прошелся по площади, рассматривая дома и изучая место нового своего обитания. На одном углу он прочитал: «Luisenstrasse». «Луизенштрассе?.. Луизенштрассе?..» — стал он вспоминать что-то связанное с этим названием и вспомнил: фотограф! Достал блокнот, полистал — вот она, квитанция. «Пойти, что ли, выкупить фотографии?» И пока раздумывал — идти или не идти, ноги уже сами принесли его к нужному дому. Немец быстро нашел фотографии, и Гурин вышел, отказавшись сфотографироваться на хорошую кабинетную карточку, образцы которых немец навязчиво показывал. Вышел и тут же, на тротуаре, стал рассматривать снимки. Подпоясанная комсоставским ремнем с портупеей, в юбочке, слегка расклешенной внизу, в хромовых легких сапожках, с головкой, скромно склоненной набок, Шура, подхватив правой рукой Гурина под локоть, смотрела прямо в аппарат слегка улыбаясь, отчего явственно видна была ямочка на ее щеке.

— Эх, Шурка, Шурка!.. — прошептал Гурин и медленно стал рвать фотографии на мелкие кусочки.

С утра в приемной подполковника Кирьянова уже сидело несколько немцев — ждали приема. Свои, военные шли к нему вне очереди. Когда Гурин зашел в кабинет, там уже сидел благообразный, седоватый немец, держа на коленях большой, изрядно потертый портфель. Подполковник рассматривал какие-то бумаги. Тут же, у противоположного конца стола, сидела переводчица.

Не отрываясь от бумаг, подполковник указал Гурину на диван.

— Я все-таки не пойму — что у вас: фракция, секция, районное отделение социал-демократической партии или же вы организуете свою новую партию? — спрашивал Кирьянов у немца, а тот смотрел на переводчицу, ждал перевода.

Наконец все было выяснено, и Кирьянов заключил:

— Хорошо. Заявление ваше есть, устав и программа — тоже. Рассмотрим все и тогда сообщим: разрешить вам собрание или нет. Зал посмотрим. Адрес места собрания указан? Хорошо. Через три дня будет ответ. До свидания, — подполковник встал, подал немцу руку.

Кланяясь и благодаря за внимание, немец вышел. Подполковник вытер лоб платком.

— Видал, какими делами приходится заниматься? От этих партий, секций, фракций черт ногу сломит — поди разберись, кто какому богу молится. — Он собрал бумаги со стола, передал переводчице: — К завтрашнему дню переведите мне все это, пожалуйста. — Поманил Гурина с дивана на стул, на котором сидел немец, перегнулся через стол, начал говорить, отмеривая каждое слово указательным пальцем: — Твоя задача: комсомольцы и молодежь. Главное — оградить от буржуазно-мещанских соблазнов, которых здесь предостаточно. Клубом займись вплотную, самодеятельность возьми в свои руки. Агитаторов подбери самых боевых. В районе одиннадцать участков — им побольше внимания. Комендантская рота здесь на виду, а те на отшибе, вольная жизнь. Столкнешься с непонятным — приходи, вдвоем разберемся. А трудностей здесь будет ой-ой, к ним будь готовым. И сам учись. При Центральном Доме офицеров открывается ДПШ — годичная дивизионная партийная школа, я рекомендовал тебя туда. Начнем новую жизнь по-новому. И — выше голову!

Новая жизнь Гурина началась в тот же день.

Первым к нему пришел заведующий клубом ефрейтор Фимка Раввич — худой, долговязый, с печальными, как у Иисуса, глазами.

— Товарищ старший сержант, подполковник Кирьянов к вам прислал. Мы привезли несколько трофейных фильмов, посмотрите, пожалуйста, какие можно показывать нашим солдатам и офицерам, а какие нельзя.

«О, это интересно! Кино я люблю!..» — обрадовался Гурин. И тут же спохватился:

— Пойдемте посмотрим.

В зале Фимка спросил:

— Хотите посмотреть ихний киножурнал «Die Woche»?

— Давай.

— Давай журнал! — крикнул он механику, и в ту же минуту на экране в стремительных лучах появился огромный орел со свастикой в лапах. Потом по нему крупно: Die Woche. Пошла обычная хвастливая фашистская стряпня. Парады войск. Выступление Гитлера. Победная фронтовая хроника.

— Еще? — спросил Фимка.

— Хватит. Давайте художественный.

Свет сноба погас, и пошел фильм «Akrobat Schöhne». Почти бессловесная грустная комедия об акробате-клоуне была вполне приличной картиной.

— Эта ничего, можно… — дал оценку Гурин, разрешив ее к показу.

— Эту можно, — согласился Фимка. — А вот следующую?..

— Что там? Фашистская пропаганда?

— Не! «Frau meine Treime», — и тут же перевел: — «Женщина моей мечты».

— Посмотрим?

Эту картину Гурин смотрел с удовольствием, давно ничего подобного не видел: красивая женщина, любовь, танцы, пение. И все это в цвете.

— Ну как? — спросил Раввич, когда в зале вспыхнул свет.

— По-моему, хороший фильм! А?

— Конечно, хороший… А как быть с кадрами, когда она голая купается в бочке?

— Да, это для нас слишком…

— Может, вырезать эту сцену?

— Жалко портить ленту… Зачем вырезать? Пусть просто механик закроет в этот момент объектив рукой, Или начнет протирать его тряпкой.

— Точно! — обрадовался Раввич. — Так и сделаем. А сегодня какой пустим? «Акробата» или «Фрау…»?

— Давай «Фрау…».

Вечером зал был набит до отказа, будто заранее знали, что за фильм им собираются показать… Начало задерживалось — ждали коменданта и замполита. Наконец они появились, заняли свои места, и фильм начался. Гурин смотрел его второй раз с тем же удовольствием. Но теперь он смотрел его уже как бы и не только своими глазами, а глазами всех присутствующих, и прежде всего подполковника Кирьянова, и побаивался: на слишком ли большую вольность допустил? Не прозевал бы механик закрыть ту злополучную сцену с бочкой… Толкнул Фимку, прошептал ему на ухо:

— Иди в аппаратную, сам проследи, чтобы вовремя сцену с купанием закрыл.

Пригнувшись, побежал Раввич в аппаратную. А Гурин волнуется: вот-вот она, та сцена, успеют ли? Экран затемнился, замелькали какие-то проблески — трет механик объектив. А в зале поднялся свист, топот, крик:

— Сапожник!

— Нашел время вытирать!

Испугавшись шума, что ли, механик прекратил вытирать объектив, и на экране во всей красе предстала симпатичная Марика Рокк.

После сеанса подполковник задержался, ждал, пока все выйдут. Гурин стоял в сторонке, тоже ждал: чувствовал, будет накачка. Но Кирьянов только спросил раздумчиво:

— Может, такие фильмы не надо показывать? А?

— Ну, а что в нем такого, товарищ подполковник? — Гурин перешел сразу в наступление, почувствовав неуверенность подполковника. — Ведь как красиво! Разве вам не понравилось?

Кирьянов погрозил Гурину пальцем, а потом тем же пальцем подозвал его поближе:

— Выбирай — что можно только офицерам показывать, а что — и солдатам. А то мы тут не совладаем с ними, разнесут все, если будем им на ночь такие картины показывать.

Пришел комсорг роты сержант Женя Криворучкин — строгий и суровый деревенский парень с огромными развитыми руками труженика. Выложил на стол кипу цветных открыток, сказал:

— Вот. У комсомольца обнаружили. — Дугообразные брови его сурово сдвинулись. — Командир роты сказал, надо на комсомольском собрании разобрать этот поступок.

Гурин стал перебирать открытки. Хорошая печать, сочные краски, глянцевые поверхности — добротные репродукции с картин великих мастеров всех времен и народов. Венеры, Венеры!.. Сколько их?! Венера лежит, Венера стоит, Венера сидит, Венера с тем, Венера с этим, Венера с лебедем…

— Красота какая! — невольно вырвалось у Гурина.

— Чего? — удивился Криворучкин.

— Такая коллекция — это богатство, Женя! Интересно, где он подцепил ее? Это — искусство, Женя. Репродукции с великих картин. Никогда не видел в музеях?

Женя, брезгливо поджав губы, покрутил головой.

— И я не видел… — признался Гурин. — Но читал и картинки, похожие на эти, видел в книгах. Смотри, тут вот на обороте все написано — художник, когда он жил, название картины: П. Веронезе. «Венера и Марс», 1580.

— Совсем голая. А рука его где? Фу! И это при ребенке, — указал он на пухленького Амура у ног Венеры.

— Это Амур — бог любви, — пояснил Гурин. — А рука?.. Все как в жизни…

— Чудно, — сказал Женя. — И такое висит в музее, и туда ходят бабы, девки, дети и все это видят?..

— Да. Подбор коллекции, конечно, своеобразный…

— Ну, эта вот еще куда ни шло, у нее тут платком закрыто. А эта? А вот эта, с гусём?..

— С лебедем.

— Ну, с лебедем… Это же явно… Чё они делают? А это — тоже искусство? — Женя положил перед Гуриным вторую пачку открыток.

Увидел Гурин, и глаза на лоб полезли: никогда даже и не предполагал, что такое возможно.

— Вот это грязь, Женя! Ты же сам видишь разницу? Это у него же?

— Да. Что с ним делать?

— Что делать?.. Думаю, не надо парня разбирать. Пришли, я поговорю с ним. А комсомольское собрание надо бы провести об искусстве. О настоящем искусстве и буржуазной пошлости. Докладчиком хорошо бы пригласить художника, искусствоведа.

— А где его взять?

— Постараемся найти.

Снова к Гурину пришел заведующий клубом, на этот раз с горой пластинок.

— Подполковник прислал к вам — прослушайте и отберите, какие можно нам крутить на танцах в клубе, перед сеансами. Патефон сейчас принесу.

Пока Раввич бегал за патефоном, Гурин просматривал пластинки и к его приходу уже отложил целую горку — это были его любимые, музыка только-только наклюнувшейся его юности: танцевальные ритмы, и прежде всего — танго. Аргентинские танго и разные другие: «Романсита», «Мануэла», «Амигасо», «Розарина», «Жемчуг», «Букет роз», «Дождь идет», «Цыган» и конечно же «Брызги шампанского». От одних названий дух захватывало и кружилась голова.

Раввич знал толк в эстраде, посмотрел отложенные пластинки, улыбнулся с пониманием. Поставили «Брызги», и сразу обволокло голову, сердце наполнилось такой истомой, таким грустным повеяло, что хотелось плакать. После «Брызг» поставили «Цыгана», потом — «Дождь идет»…

Отчего, ты спросишь, Я всегда печален, Слезы, подступая, Льются через край?..

Гурин помнил русский текст почти всех танго, какие звучали перед войной в клубе, на танцплощадках.

Мне бесконечно жаль Моих несбывшихся мечтаний…

А Раввич помнил певцов, исполнителей всех этих песенок, руководителей джазов, знал какие-то подробности о них, сыпал фамилиями, и Гурин завидовал ему: Раввич ленинградец, все знает. Расчувствовались, всколыхнула музыка давнее. «Как хорошо! — вздыхал Гурин под „Букет роз“. — Неужели кончился кошмар и снова началась настоящая мирная жизнь? Неужели снова будут вечера, танцы, смех и красивая, нежная, робкая, стеснительная любовь? Как у нас с Валей Мальцевой?.. Где ты, Валя, школьная любовь моя?..»

В дверь тихо постучали, и несмелый девичий голосок спросил:

— Можно?

В комнату вошла миленькая круглолицая девушка. Ротик маленький, губки нежно-розовые, черненькая шляпка чуть набекрень.

— Здравствуйте, — и улыбнулась застенчиво и доверчиво.

— Здравствуйте, — Гурин откинул головку мембраны с пластинки, почему-то устыдившись своего занятия, за которым она их застала.

— Я из участковой комендатуры. Переводчица. Хочу вступить в комсомол, — объяснила девушка свой приход.

— Разве у вас там нет комсомольской организации? — спросил Гурин. — Садитесь…

— Есть. Но они не знают, как быть со мной. Дело в том, что я из репатриированных…

«И у нее своя заноза — репатриированная, как у меня — оккупация… Война, это ее дальние прицелы. Эхо войны…»

— Но меня проверили и допустили даже к секретным делам. Майор Крылов, вы его, наверное, знаете, из Смерша, часто берет меня к себе, когда нужно перевести что-то очень важное…

Фимка встал и деликатно удалился:

— Я зайду позднее… У меня там дела.

Гурин и юная гостья остались вдвоем.

«А жизнь-то идет! Продолжается жизнь! — воскликнул Гурин, ложась спать после рабочего дня. — Да какая интересная! А я, дурак, хотел… И не видел бы ничего этого?..»

Утром вышел на улицу. Увидел — солдаты сгружали с тупорылого «студебеккера» картошку, гребли ее лопатами из кузова прямо в открытый люк подвала. Оттуда несло сырым запахом земли, прелым опавшим листом — знакомой домашней осенью, той осенью, когда они с матерью начинали убирать огород. Не было лучшей поры для Гурина, не было более приятных дней, чем ранняя осень: тихо, тепло, вольготно. В прозрачном воздухе плавают паутины, скот бродит по капустным грядкам — подъедает кочерыжки, на огородах жгут бурьян, и дымок, путаясь в голых деревьях садов, медленно оседает на землю.

Защемило сердце тоской — домой захотелось. Домой! Хоть одним глазком взглянуть на дом свой, на поселок, на людей. Как надоели эти черные каменные, похожие на доты, дома, эти готические завитушки длинных вывесок! Хоть не домой, хоть только через границу, хоть на часок — только бы глотнуть полной грудью родного воздуха, только бы пройти по улице русского города, почитать вывески на родном языке!..

Стоит, задумался. Откуда ни возьмись — подполковник Кирьянов, подошел вплотную, чуть ли не нос к носу, в глаза заглянул Гурину:

— О чем думы, комсорг?

Стушевался Гурин — мысли его врасплох захватили, сказал смущенно:

— Да вот… Родной землей запахло… Домой захотелось.

— А-а-а, ностальгия начинается. Это серьезная болезнь. — И понизив голос, будто по секрету, предупредил: — Не поддавайся. Рано нам по домам, очень много еще здесь работы. Сам видишь. Победить победили, теперь надо победу закрепить. Это очень важно!

— Знаю, товарищ подполковник…

— Вот то-то. Знай. — Подумал, сказал: — Наладим немножко дела, может, в отпуск съездишь. А пока — работа! — Он хотел идти дальше, но вспомнил что-то, обернулся снова к Гурину: — Звонили из политуправления — сегодня там в два часа совещание. Не забудь. — И он заспешил по своим делам, прихрамывая и постукивая палочкой о тротуар.