До войны дело было...
Рвется с цепи Буян, захлебывается собственной злостью — не может достать врага. А враг, видать, лютый, ненавистный, порвись сейчас цепь — остались бы от него одни клочья: Буян расшматовал бы его, вот как эту палку — хряп, хряп, только щепки летят во все стороны. Нёбо занозилось, боль нестерпимая, отплевывается в хрипе Буян и еще больше свирепеет.
Вышла на шум Ульяна, увидела — маячит за забором чья-то голова, мужская, незнакомая. Говорит что-то, из-за собаки не разобрать что. Прикрикнула на Буяна — замолчал.
— Загородились, как в крепости, — ворчал гость. — Хозяин дома?
— Дома,— сказала Ульяна, силясь узнать, кто бы это мог быть и зачем.
— Войти можно?
— Можно. Отчего ж нельзя, — отодвинула засов, откинула крючок, впустила во двор незнакомца. Увидела: с портфелем — начальство, значит, какое-то. И тут же испугалась: зачем? Повела в дом.
Карпов прихворнул немного, лежал. А тут поднялся, стоял, терпеливо ждал, пока пришедший отстегивал блестящий замок потертого портфеля и вытаскивал толстую прошнурованную книгу.
— Поросят держим?
Карпов не сразу ответил, будто не понял вопроса, лихорадочно соображал, что бы это значило и что на это отвечать. Ничего не придумал, сказал невнятно:
— Как все... А шо?
— Сейчас есть?
— Да... есть...
— Много?
— Хм... Много! Один.
Гость раскрыл книгу, поставил перед собой чернильницу-невыливайку, макнул в нее несколько раз школьную ручку с пером рондо, навострил его на пустую строчку. И только теперь счел нужным представиться:
— Я из поссовета. Уполномоченный по переписи домашних животных. А точнее — свиней. Попрошу: фамилия, имя, отчество.
— Мое? — спросил Карпова. Он еще не мог взять в толк, что это за перепись такая, и потому не спешил с ответами.
— Конечно, ваша. Поросенка, что ли?
— Мое — Карпов Турин. По отечеству Романович... — Карпов заглядывал через плечо писаря в книгу — прочитать хотел, кто там записан перед ним, — тогда он, может, хоть что-нибудь бы сообразил насчет этой писанины. Но книга была открыта на новой странице...
— Турин... Карп... Романович... — бормотал уполномоченный, записывая. — Так, Карп Романович.
— Не Карп, а Карпова. Карп — то рыба есть такая, а я Карпова,— поправил он писаря.
— Правильно — Карп, — уверенно и безразлично проговорил уполномоченный.
— Пиши, как знаешь, — Карпов отвернулся. — Хоть горшком зови, абы в печь не сажали. А только у меня и в пачпорте написано: Карпова.
— Ладно. Это не важно. Так, значит, один?
— Один. Сказал же. — Карпов окончательно обиделся на этого представителя поссовета, не понравился он ему: строит из себя начальство, с портфелем ходит, а толком ничего не объяснит, что к чему. И водочкой попахивает — кто-то, наверное, уже угостил. Можа, и мне предложить ему? На всякий случай. Все добрее будет, — соображал Карпова. — Только как к нему подступиться о этим делом? Не сплоховать бы, сурьезный дужа...
Выручила Ульяна. Словно подслушала мысли мужа, подошла и запросто сказала:
— Мы ишо не обедали. Дак, можа, пообедаем, а потом уже и балакать будете? Наверное, цельный день ходите, проголодались?..
— А и то!.. Давайте? — обрадовался Карпова.
Не поднимая головы, уполномоченный проговорил:
— Спасибо, не голоден.
— Вольному воля, — сказала Ульяна и осталась стоять рядом. Карпов скосил на нее глаза, успокоил: Ладно, мол, пусть...
— Значит, один? — переспросил писарь.
— Один, сказал же. Врать буду, что ли, — Карпов окончательно обиделся на уполномоченного и решил держать себя независимо: видали мы таких, бояться мне нечего, что я — украл того поросенка? Осмелел, спросил: — А для чего все это?
Уполномоченный не ответил, спрашивал свое:
— Возраст?
— Возраст?.. С одна тысяча восемьсот девяносто шее того... Значит, это будет...
— Что с одна тыща восемьсот девяносто шестого? — поднял голову писарь.
— Что-что? — Карпов сердился.— Ульян, достань мой пачпорт, он, кажись, в угольнике лежит.
— Я спрашиваю: возраст поросенка.
— Так бы и говорил, а то... — ворчал Карпова, а сам соображал, что сказать. И смекнул — не говорить правду, на всякий случай занизить возраст поросенка: с малого и спрос малый. И скостил три месяца: — Да скольки ему? — оглянулся на жену. — С месяц ему, наверное, не боле... А можа, и меньше. На базаре покупал, при рождении не присутствовал. Как сказали мне, так я и считаю. Пиши — месяц.
— Только без вранья.
— А че мне брехать! Как мне сбрехали, так и я брешу. А если ты такой неверующий и дужа большой специалист, то пойди сам и погляди, можа, узнаешь. Вон он, в сарае. А можа, он тебе сам и скажет, когда у него день рождения?
— Ладно, не грубите.
— А я и не грублю. Спросил — ответил
— Пол?
— Че пол? У поросенка, что ли? Деревянный, конечно. Это только дурак цементный делает. Чистить, конечно, его лучше, а для здоровья он хуже. Поросенок простудится на таком полу.
Писарь поморщился, пояснил:
— Свинка или кабанчик?
— Ааа... Кабанчик. Для чего все это? — опять спросил Карпова, кивнув на писанину.
— Все объясню, — уполномоченный поставил в последней клеточке птичку, двинул книгу на край стола: — Распишитесь.
Карпов деранул пером, чернила мелкими брызгами разлетелись вокруг подписи. Писарь выхватил у Карпова ручку, посмотрел на свет перо, покрутил головой и принялся править раздвоенный кончик его об угол стола. Поправил, успокоился.
— А теперь слушайте внимательно,— сказал он, пряча книгу в портфель.— Вышло постановление, запрещающее палить свиней. Шкуру надо сдирать и сдавать государству. За определенную плату, конечно. Слышали о таком постановлении?
— Да штось слыхал краем уха, да думал — брешуть, языки чешут.
— Нет, не врут. Правда.
— Дак, а что ж оно?..
— Что? Государству нужна кожа — на сапоги, на разные изделия, — пояснил писарь.
— Да что ж там моя шкура — помогнеть?
— Поможет! Только на вашей улице больше сотни свиней. Ну?
— А че ж кобеля не записываешь?
— Какого кобеля?
— Ну, вон, который гавкаеть...
— При чем тут кобель? — поднял строгие глаза уполномоченный.
— Ну как же? Тоже шкура. И шерсть. Доху можно исшить.
— Вы, знаете, бросьте такие шуточки! — прикрикнул уполномоченный. — Я вас всерьез предупредил, имейте в виду.
— Во! А я и не шуткую.
Карпов почесал за ухом, задумался.
— Дак, а что ж оно?.. Какое ж оно сало будет, если поросенка не смолить? Вкусу никакого... Испокон веку смолили...
— Сало есть сало. Такое и будет, только без шкурки.
— Не скажите, — вмешалась в разговор Ульяна. — Несмоленый поросенок — то уже не сало.
— Просто привычка, — стоял на своем писарь. — В Китае вон удавов едят...
— А можа, где-то и людей едять, так что? Мы ж не китайцы, — сказал Карпова.
— Ладно. Мое дело предупредить. Роспись ваша есть, — хлопнул он по портфелю. Уже в дверях поинтересовался: — Кстати, когда резать собираетесь?
— Когда! Когда вырастет.— Карпу вопрос не понравился, он думал, что писарь это уже от себя интересуется, а вовсе не для дела.
— А все-таки?
— Ну, к рожжеству... — И тут же добавил: — А можа, и к пасхе. Как покажет. Это дело такое, тут загадывать заранее нельзя. Чина свежатину хочешь прийти? Дак приходи...
Зарезал Карпов поросенка все-таки к рождеству.
Помню, беспокойство, суматоха, подготовка к чему-то важному и тайному в Карповом доме передались и в наш. Несколько раз прибегала Ульяна, шепталась о чем то с матерью и уходила, прихватив с собой какую-нибудь посудину. Под конец дня прибежал Никита, попросил у матери кухонный нож, унес.
— Папка наточит, — сказал он, уходя, и горделиво зыркнул на меня своими припухшими глазами. Я понял — Никита в каком-то сговоре со взрослыми, и это его распирает: ему хочется и тайну сохранить и похвастаться. Через полчаса он снова примчался. Как и в первый раз, не замечая меня, обратился к матери:
— Теть, топорик дайте. Ваш, маленький.
— Так он же скидается с ручки.
— Папка клин забьет.
— Вась, найди топор, — сказала мне мать.
Я принес из чулана топор, отдал Никите и выскочил вслед за ним в сенцы.
— Че там у вас? Чего ты ножики, топоры собираешь?
— Ниче... Просто папка точит... и. говорит: давай и им... вам... поточим... — Никита отвел глаза в сторону и убежал.
Спросил у матери, в чем дело, она тоже стала заикаться и, как и Никита, бормотать невнятное:
— Да... Как-то давно уже, в разговоре, попросила дядю Карпова, крестного твоего, поточить ножик... Ну, вот он и вспомнил... — И отвернулась — мол, не стоит и говорить об этом.
— А топор?
— А что топор? И топор... Был бы отец — так кто б лез в глаза к чужим людям. У отца руки были золотые, все умел делать. И по жестяному делу был мастер: чи дно в ведерко вставить, чи ушко к нему приклепать, чи прохудившуюся кастрюлю запаять — все умел. Вот часы сам починил, — кивнула она на ходики с вращающимися кошачьими глазами.
Отец — любимая материна тема, она может говорить о нем без конца, при этом будет и смеяться, и плакать — смотря что вспомнит. Но сейчас она завела речь о нем для отвода глаз, зубы заговаривает, это я понял сразу. Потянул пальто с гвоздя, стал одеваться.
— Куда?
— Ножик принесу. Теперь крестный уже, наверное, поточил его.
— На кой он тебе сдался, тот ножик? Не ходи! Сами принесут! — Мать рассердилась на меня, не пускала. Но я не послушался, побежал.
У Карпова из летней кухни, которая зимой превращалась им в слесарно-плотницкую мастерскую, доносился скрежет. Я открыл дверь и увидел крестного, тетку Ульяну и Никиту. Тетка крутила железный вороток каменного точила, а крестный прижимал к нему лезвие топора. Никита сидел поодаль на корточках. Видать, точило крутили они с матерью попеременно. Сейчас он отдыхал — красный и запыхавшийся.
Когда я открыл дверь, они все трое вздрогнули и прекратили работу. Увидев меня, Карпов сердито пнул ногой тяжелый короб точила с водой, выругался.
— А чтоб тебя... это очило... Ты что, Василь?
— Да так... Поглядеть... — сказал я и присел на корточки.
Ульяна подхватила какую-то одежонку, валявшуюся на полу, бросила на кучу железных прутьев и остро отточенных ножей разного калибра, которые я увидел, как только вошел. Особенно поразил меня один — длинный, узкий, с острым концом и обоюдоострый. Одежонка не накрыла его весь, из-под нее виднелся конец коричневой ручки ножа с мягкими выемками для пальцев. Мои глаза словно приросли к этой ручке. Я протянул руку и вытащил нож.
— Ого какой! А что им резать?
Увидев в моих руках нож, Карпов вскочил, выхватил его, отпихнул меня к двери.
— Обрежешься... Рази можно так? Микита, ну что вы сидите тут, как старики, пошли б покатались куда, чи шо. Все ребята на ставке, а вы...
Никита встал, прошел мимо меня, буркнул:
— Пойдем.
Однако на улице он сказал, что ему неохота идти на ставок, и вернулся домой. Я хотел было идти вслед за ним, но постеснялся: так явно выпроводили, да к тому же и Карпов почему-то рассердился... Не надо мне было нож трогать... Но каков нож! От одного вида мурашки по спине забегали. А когда взялся за ручку — даже сердце захолонуло.
Нет, у Карпова явно что-то затевалось
Вечером мать засобиралась к Ульяне.
— А вы закройтесь и спите, не ждите меня, я не скоро приду.
Закройтесь — это касалось главным образом меня, потому что младшие давно уже спали.
— А что ты там будешь делать?
— Да ничего, — сказала мать, — посидим с теткой Ульяной, побалакаем.
— И я с тобой.
— Во! — удивилась она. — С каких это пор ты за материну юбку стал держаться? Интересно тебе бабьи разговоры слухать?
— Я боюсь один ночью в хате... Те спят вон уже без задних ног...
— Никогда не боялся, а тут забоялся? Не выдумывай. Кого бояться? Волков у нас нема, а воры к нам не полезут — красть нечего.
Но я настаивал, и тогда мать, рассердившись, сказала:
— Ну что ты там не видел? Поросенка будут резать, просили помочь кишки разобрать. А ты? Мешать только будешь.
— Обманываешь, — не поверил я. — Почему ж они ночью будут резать? В прошлом году днем резали, на огороде палили.
— То в прошлом. А теперь запретили смолить свилей — шкуру сдирать надо и государству сдавать. Кожа нужна. А Карпов не хочет сдирать — сало будет невкусное без шкурки. Потому и скрытничают. Ну? До всего допытался. Успокоился? Ложись. Да помалкивай, случаем чего. Кто будет спрашивать — ничего, мол, не знаю. Не видел, не слышал. Ложись.
Шкурка, сало... Что-то мать темнит, не верится. Как режут свиней, знаю, в прошлом году Карпов такого кабана завалил — как гора лежал на огороде, никакой шкуры не сдирал. А хоть и сдирать шкуру — все равно ведь любопытное зрелище! Как можно упустить такое и не посмотреть!
Но я напрасно стремился — на этот раз никакого зрелища я не увидел.
Когда мы пришли, Карпов даже не обратил на нас внимания — так он был чем-то взволнован. Он постоянно покрикивал то на Ульяну, то на свояченицу Марью, то на Никиту. Все ему казалось, что они что-то не так делают: не туда положили, не то приготовили.
— Антрациту поболя в плитку надо накласть, чтобы жару было как следовает,— ворчал он.
— Куда уж жарче,— кивала Ульяна на плиту, раскаленную добела. Однако подходила, открывала огненную пасть плиты и бросала в нее сверкающие куски антрацита.
На низенькой скамеечке сидел и молча курил Ульянин брат — кум Авдей. Его, как и мою мать, тоже пригласили помочь управиться с поросенком.
Чтобы не попасться Карпу под руку, я примостился на корточках у стенки и ждал начала.
Наконец Карпов вышел последний раз во двор, выглянул за ворота, посмотрел в одну, в другую сторону, возвратился в дом.
— Ну что, начнем с богом?..
— Да можно, — согласился Авдей и принялся гасить цигарку.
Карпов вытащил из-под кровати целое беремя железных прутьев, стал их по одному впихивать в огненное пекло плиты. К двум прутьям были приварены квадратные железные бруски величиной с папиросный коробок. Я сначала подумал, что это лопаточки, а потом рассмотрел и очень удивился таким штукам. Для чего они, я не знал. Запихав все это в плиту, Карпов сунул один нож за голенище, другой — длинный и острый, похожий на перо,— понес в руках.
— Пошли, — кивнул он Авдею.
Как по команде, мы с Никитой бросились вслед за ними. Но Карпов нас не пустил:
— Куда? Оставайтесь в хате, там и так тесно. Вырвется кабан из-под ножика — насмерть покалечить может.
Мы скисли. Никита посмотрел на меня недружелюбно: он был уверен, что не пустили из-за меня.
Вскоре раздался короткий поросячий визг
И будто это был сигнал — в комнате все пришло в движение. Первой засуетилась Ульяна, за ней остальные — мать, Марья. Загремела посуда, заплескалась вода.
Пришел Авдей, вытащил из плиты два прута, понес в сарай. Незаметно, по одному просочились туда и мы с Никитой.
В сарае под потолком висел железнодорожный фонарь и тускло освещал двух мужиков и убитого ими кабана. Карпов и Авдей елозили раскаленными прутьями по коже кабана, щетина искрилась, трещала и едко дымила.
— Паяльной лампой скорей бы дело было, — заметил Авдей.
— Можа, и скорее, только сало ты есть не стал бы: керосином отбивает,— уверенно возразил Карпов и отдал ему свой прут: — На, неси, давай другие.
Авдей ушел, а Карпов выхватил из голенища нож и принялся им скрести опаленные места, приговаривая:
— Так, тут хорошо!.. А тут вот еще сыровато,— хлопал он ладонью по туше. — Утюжком пригладить надо, Микита, сбегай, скажи дяде Авдею — пущай утюжок прихватит.
— Какой утюжок?
— Ну какой?.. Он знает. А ты, Василь, за ворота выглянь.
Мы побежали. На улице было тихо, морозно. Одинокий месяц плыл в вышине, снег искрился и скрипел под ногами. Не успел я выглянуть за калитку, как вслед мной вышел сам крестный. Постоял за воротами, озираясь, вернулся во двор.
— Иди в хату, не маячь тут, — сказал он мне.
Но я в хату не пошел, а завернул снова в сарай.
Авдей принес прут и утюжок. Утюжком оказалась та самая железина, которая похожа на лопаточку. Карпов гладил кабаний бок утюжком, дым и пар с шипением вырывались из-под него, ели глаза.
Долго мы с Никитой не могли выдержать такой чад и вернулись в комнату. Я, наверное, здорово угорел, потому что вскоре меня стало клонить в сон. Как потрошили кабана, как разделывали сало, как начиняли колбасы — ничего этого я не видел.
Разбудили меня только утром. Будил сам крестный:
— Эй, помощник, вставай свежатину есть.
Я продрал глаза. Все уже сидели за столом и мирно беседовали. Ульяна разливала в стаканы водку. Никаких следов от ночной работы не осталось: все помыто, прибрано. Только вкусный запах свежей свинины щекотал ноздри.
В полдень, как знал, к Карпу заявился уполномоченный.
— Зарезали? — спросил он.
— Да ну где там!.. — отмахнулся Карпов и состроил на лице скорбную гримасу.— Попался какой-то невковырный: не растет — хоть ты убей. Думаем до пасхи подержать, — и повел представителя власти в сарай. Там в закутке похрюкивал полугодовалый поросенок. Откуда он взялся — я понятия не имел. Как в сказке — превращение какое-то. Уполномоченный удивленно посмотрел на Карпова:
— Не больной?
— Да нет вроде, а вот не растет. Попался ж такой.. Недоумевая, писарь вышел из сарая, предупредил на всякий случай:
— Шкуру ж не забудьте снять.
— Помню, как же!.. — заверил его Карпова, провожая за ворота.
Но и с этого поросенка шкуру Карпов не снял. Перед самой пасхой он притащил с совхозной фермы дохлого кабанчика — купил у сторожа за гроши, будто на корм собаке, и показал ветеринару. Тот осмотрел труп и выдал справку. Карпов закопал дохлого кабана, а своего живого зарезал и осмолил.
И вообще, сколько я знаю, Карпов ни одной шкуры государству так и не сдал, всякий раз находил способ обойти неудобный для него закон.