Второй раз Карпов вступил в конфликт с государством на почве поросячьих дел уже лет через пятнадцать после войны. Это в то время, когда в поселках городского типа запретили рабочим держать домашний скот. Под строгий запрет подпадал и Карпов поросенок — он был приговорен к смертной казни, как не имеющий права проживать в городской местности. Лишился он этого права, потому что отрицательно влиял на Карпова — культивировал в нем психологию частника.

А Карпов свою жизнь без поросенка не мыслил. Хотя и получал он зарплату, и дети уже выросли, работали, но появились внуки — целая артель. И не представлял себе Карпов с Ульяной, чем бы они кормили всю эту ораву, если бы не своя свинина — сало да мясо.

И вдруг такое постановление.

Долго кряхтел Карпова, чесал затылок — думал, как быть. Без поросенка ему никак нельзя. И тогда за садом соорудил он свинюшник, прикрыл его разным хламом — ветками, бревнами, и ночью скрытно перенес туда поросенка. А в старом закутке в сарае сложил топливо.

Когда пришел уполномоченный из поселкового Совета, Карпов показал ему пустой сарай.

— Нема. Давно не держу. Ишо того не съели. Думал купить, но раз такое дело — остепенился.

— Но вы понимаете, чем вызвано такое мероприятие? — осведомился уполномоченный.

— Ну, как же! — сказал Карпова. — Для облегчения. То чертуешься с этой скотиной — ни дня, ни ночи не видишь. А так пришел с работы и отдыхай культурно: чи газетку почитай, чи в клуб иди..

— Да, да, — подтвердила Ульяна. — Это ж стыдно сказать, перед внуками стыдно: ни одного кина после войны не видела.

— Не только поэтому, — сказал уполномоченный, — хлеба много травят скоту.

— Да, можа, и ваша правда, — согласился неуверенно Карпова.

— Брехня, — решительно сказала Ульяна.

— Да, конечно, брехня, — поддержал жену Карпова.

— Как брехня? А чем же вы кормили свиней?

— Пойлом, картошкой, кукурузой с огорода. Ну, не без того — подправишь когда и хлебом.

— Ну, вот — видите? А говорите! — обрадовался уполномоченный.

— Кто б его кормил хлебом, если бы был комбикорм, — отмахнулся Карпова. — Ладно, нехай будет по-вашему.

От Карпова уполномоченный направился к соседу через дорогу — многодетному мужику Неботову. Тот всегда держал корову и поросенка. Но и оттуда уполномоченный вышел ни с чем. Провожая его, Неботов говорил:

— Нема, ниче нема. Все ликвидировал.

Проводил, подошел к Карпу, подал дрожащую руку — волновался Неботов.

— Пронесло, — сказал он, — а надолго ли? Ну, до зимы прокантуюсь как-то: сейчас угнал Семка корову в лес, а зимой?

— До зимы, можа, ишо десять раз перемелется. Это тут что-нибудь не так, ошибка какаясь вышла. Как же жить без поросенка? Да ишо с семьей?

— Хоть бы твои слова, так бы сказать, сбылись. А ты как с поросенком?

— Да как? Ликвидировал, — сказал Карпов и ушел.

Ульяне после этого забот прибавилось — тайком таскает еду поросенку, кормит его чаще обычного, чтобы голос не подавал.

Прошла неделя, и успокоилась Ульяна, ослабила бдительность. Как-то заболталась с бабами, не накормила вовремя прожору. А тут, как на грех, увидела — идет по улице тот самый уполномоченный. Никак, перепроверку делает?.. Метнулась во двор, прислушалась: подпольщик повизгивает, есть просит. Сунула руку в варево — горячо, нельзя давать, все нутро обожжет себе поросенок. Успокоить надо. Как? Металась, металась, увидела — на гвозде в сарае с военных времен маска резиновая от противогаза висит, схватила, помчалась в подпольный свинюшник. Поросенка меж ног защемила, натянула ему на голову пыльную очкастую резину. Отпустила — мечется поросенок, хрипит, но тихо, почти не слышно. Вышла и идет по огороду, как ни в чем не бывало. Довольна своей находчивостью. Будто по делу нагнется к грядке, а сама прислушивается — не визжит ли. Нет, молчит. Выглянула за ворота — прошел мимо уполномоченный, в конец улицы к кому-то подался.

Ну и слава богу, — думает Ульяна, — пронесло. И не торопится к поросенку: молчит и молчит. Принялась еду его студить: переливает из чугуна в ведерко, мнет рукой вареную картошку. Приготовила не спеша, понесла. Открыла дверцу, посмеялась над поросенком:

— Ну что, осохимовец? Лежишь?

Осохимовец не шевельнулся. Ульяна в испуге сдернула с него маску, подняла на руки еще теплое тельце, принялась тетешкать его, как ребенка. Разняла пасть, в рот ему стала дуть — ничего не помогает. Принесла в хату, молока из бутылки в глотку налила — пыталась оживить. И когда убедилась, что поросенка не воскресить, заплакала, запричитала, как над покойником.

Пришел вечером Карпов с работы, узнал о беде, рассердился на жену. Обругал скверными словами, а потом хлобыстнул ее резиновой маской. Молчит Ульяна — чувствует свою вину, глаза только закрыла, чтобы не выхлестал. А Карпов не успокаивается, ярится, схватил поросенка за задние ноги, замахнулся, но не ударил, сдержался. Взял лопату, пошел в концы огородов, закапывать.

В воскресенье Карпов поехал в город на базар и купил там другого поросенка. Дотемна в посадке сидел с ним, кормил, за ухом чесал, а когда стемнело, незаметно огородами пробрался к потайному свинюшнику и пустил туда притомившегося за день кабанчика.

— Иди гуляй, да сало потолще нагуливай. Можа, ты будешь удачливый... — и, перекрестив, закрыл тайник.

Карпу без поросенка никак нельзя.

Карпов оказался прав: вскоре все переменилось, и он перевел подпольного поросенка на полноправное жительство в сарай. Перевел открыто, гордо, даже будто с вызовом кому-то: вот, мол, говорил вам, и вышло по-моему... И вырос этот поросенок на удивление удачливым. Право, не знаю, что тут сыграло большую роль — то ли легальное положение и наступившее вольготное поросячье житье, то ли сытые харчи, то ли особый хозяйский догляд, а только вымахал этот кабан небывалых размеров.

К тому времени я уже не жил в поселке и бывал там лишь в редкие свои наезды. Один из них и пришелся как раз на последние дни жизни этого кабана. Поэтому знаю о нем не из чьих-то рассказов, не понаслышке, а сам все видел.

Карпов дом в тот день походил на муравейник. Приехал Никита с женой и детьми. Он жил и работал на руднике. Жена его простая, спокойная, безо всяких претензий женщина, вела себя у свекрови, как дома: знала, за что хвататься — то есть знала, что делать,— называла Ульяну мамой, а Карпова папой, и, видать, старикам она очень нравилась.

Пришла свояченица Марья с сыном. Она давно уже замужем и живет отдельной семьей. Муж ее, поездной мастер, хотел по такому случаю отпроситься со службы, но, наверное, не удалось; ушел утром на работу и не вернулся. Так Марья толком и не знает — придет ли. Может, только вечером — к свежатине поспеет.

По такому случаю были дома и младшие Карповы дети — Клавдия и Петро.

Одним словом, народу собралось много, но разговор идет редкий, необязательный. Семь лет не виделись, а встретились — говорить не о чем. Однако не только в этом дело, все ждут, ждут того главного, ради чего пришли. А оно не начинается.

Карпов выбрит, в клетчатой синей рубахе сидит за столом, торжествен и с виду спокоен. На самом же деле он волнуется, поглядывает в окно, на часы: ждет ветеринара. Без ветеринарного осмотра резать поросенка нельзя.

Что Карпов нервничает — заметно всем: в разговоре он почти не участвует, если обращаются к нему, отвечает коротко, резко, с досадой.

От нечего делать я рассматриваю своих двоюродных, давно не видел. Сначала, при первом взгляде, они показались мне сильно изменившимися, даже неузнаваемыми. Но потом все постепенно проявилось, все встало на свои места. Оказывается, все такие же, как и были в детстве. Припухшие глаза и щеткой торчащие волосы с левой стороны головы у Никиты, так же худощав и застенчиво молчалив Петро. Петро — холостяк, недавно вернулся из армии. Неизвестно в кого — Петро сызмальства как не из Карповой семьи — белокур, синеглаз. Застенчивость его с возрастом не только не прошла, а, кажется, еще больше обострилась. Он сейчас чувствует себя почему-то неловко, будто случайно попал на это собрание. Когда Ульяна мимоходом бросает: Вот оженим Петра..., он краснеет и молча отмахивается.

Такой же, какой была в детстве, осталась и Клавдия, хотя она уже побывала замужем, развелась и теперь с дочкой живет опять у родителей. Верткая, маленькая, даже очень маленькая, или, как говорят у нас, дробненькая, Клавдия по-прежнему деятельна и жизнерадостна. И разговаривает она так же, как в детстве: концы слов глотает, будто не хватает духу выговорить слово до конца.

Здорово изменилась лишь свояченица Марья. И то внешне: раздалась вширь и ввысь, дородная стала женщина. Но голос, манера говорить — все осталось прежним…

— Пришел, кажись, — говорит Карпова, услышав лай собаки.

С появлением ветеринара в доме все приходит в движение

Быстро облачились в рабочую одежду и ушли в сарай Карпов и Никита. Только мы с Петром не знаем, что делать. На всякий случай одеваемся и тоже идем в сарай, присоединяемся к ребятишкам, которые толпятся в углу.

Уже сутки не кормленный — очищает унутренности, — кабан думает, что ему принесли еду, встает, радостно похрюкивая. Задирает морду, осматривает пришедших, ждет нетерпеливо. И, ничего не получив, сердито ковыряет пустое корыто рылом, с грохотом отбрасывает его к противоположной стенке.

— Вася, Вася... — говорит ему ласково Карпов и чешет за ухом. Белая, холеная спина кабана горой возвышается над досками закутка. — Ну? — Карпов кивает ветеринару и показывает на дверцу. Но ветеринар не хочет лезть в закуток, боится испачкаться, отговаривается.

— Мне надо температуру измерить, выгоняйте сюда.

Карпу это не нравится.

— А там нельзя, чи шо?

Но делать нечего, приходится выгонять животину из закутка. Осмотрелся Карпов и сердито шуганул из сарая ребятишек. Хотел и нас с Петром прогнать, но сдержался. Открыв дверцу, стал выманивать кабана:

— Вася, Вася, иди сюда... Иди, дурачок...

Но Вася, видать, не дурачок, он словно почувствовал, в чем дело, улегся на солому и только отхрюкивался на зов хозяина.

Я хотел помочь, поднял палку, подал крестному.

— Ты шо! Он и так уже нервничаеть, — Карпов сердито забросил палку в угол и продолжал вызывать кабана разными ласковыми словами.

— Кто нервничает? — спросил я шепотом у Никиты.

— Да кабан. Разнервничается, кровью сало нальется — будет невкусное, — пояснил он.

Но, по-моему, кабан был абсолютно спокоен и не обращал внимания на людей. Тогда Карпов пошел на хитрость. Взял помойное ведро и погремел им. Кабан встрепенулся, захрюкал, вылез из закутка. Карпов и Никита придержали его, давая возможность ветеринару вставить термометр. Но ветеринар оплошал — термометр ткнулся в живое тело, кабан взвизгнул, крутнул мордой, и Карпов с Никитой, будто мячики, отлетели в разные стороны. Ветеринар поднял термометр, стал рассматривать его — не разбился ли. Увидев в руках ветеринара этот злополучный инструмент, Карпов выругался:

— Э, черт безрукий! Градусник встромить не может. А еще специалист. Че тут мерить, че тут мерить? Не видно, что ли, — здоровый кабан.

— Да ладно, па, не надо, — успокаивал его Никита.

Ветеринар виновато молчал, косясь на кабана сердито и укоризненно, словно на предателя. А тот, забившись в угол, поглядывал на мужиков, ожидая очередного нападения.

Нападение вскоре началось, и опять с ласки:

— Вася, Вася... — подходил к нему Карпова. Кабан недоверчиво похрюкивал, моргал редкими белесыми ресницами. — Вот уже вся кожа покраснела, — сокрушался Карпов и продолжал: — Вася, Вася...

Приблизясь к кабану, Карпов стал чесать ему за ушами и под шеей. Подошел Никита и тоже принялся почесывать, заслонив собой от глаз поросенка остальной мир.

— Ну?..— кивнул Карпов ветеринару.

Тот на цыпочках бесшумно подобрался к кабану со стороны хвоста, изловчился и воткнул термометр. Животное даже не почувствовало и молча ожидало, что люди собираются с ним делать. А люди больше ничего не делали, они только чесали его да говорили приятные слова.

Карпов пристально следил, чтобы кабан не повернулся задом к стенке и не раздавил градусник.

Через положенное время ветеринар вытащил термометр, вытер ваткой, посмотрел на свет:

— Нормальная, — заключил он и достал из полевой сумки бланк справки. Черканул в ней фамилию хозяина, отдал Карпову. — До свидания.

— До свидания, — буркнул Карпов и передал справку появившейся в дверях Ульяне. — Холера, а не ветеринар. — Обратился к Никите: — Что делать будем?

— Я думаю, можно. Он уже успокоился, — сказал Никита.

— Не справиться нам удвох. Можа, соседа Неботова покликать?

Нас с Петром в расчет не принимали, — больше того, Карпов предупредил, чтобы мы не подходили близко: опасно. Особенно надо остерегаться задних ног кабана, может так ударить — не возрадуешься.

Неботов не заставил себя упрашивать. Тут же бросил все свои дела, схватил телогрейку, прибежал. Худенький, шустрый, он мигом определил обстановку, распорядился:

— Вожжи нужны... Или, на крайний случай, хотя бы веревка. Мы б его, так сказать, обратали за грудь и вывели б. А так не справиться. Вырвется: его ж ухватить не за что.

Веревка нашлась, и Неботов дважды обмотал ею кабана — один раз по груди, другой раз по шее, концы связал в узел. Кабан не сопротивлялся, словно покорился своей участи.

— Ну вот. А теперь можно спокойно выводить его во двор.

Неботов и Никита взялись за веревку с одной стороны, Карпов — с другой.

— Пойдем, Вася, пойдем. — Карпов легонько хлопнул кабана по широкому заду.

Кабан пошел, но в дверях, словно испугавшись снега и холода, вдруг рванулся назад. Однако мужики удержали его, и он завизжал пронзительно.

— Ну, ну, дурачок, — приговаривал Карпова, — пойдем, пойдем.

Нехотя кабан переступил порожек, вышел во двор.

— Куда? — спросил глазами Неботов.

— За сарай, там затишней, — шепнул Карпова, словно боялся, что кабан все поймет.

За сараем стояла приготовленная копешка свежей соломы и воткнутые в нее вилы-тройчатки. Кабан увидел солому, направился к ней. Но метра за два до нее его остановили и стали опять говорить ему разные ласковые слова, почесывать за ушами, под шеей. Кабан блаженно похрюкивал, сонно смежал белесые ресницы — был доволен. И вдруг, в мгновение ока, оказался опрокинутым на правый бок, взвыл испуганно, засучил неуклюже и беспомощно задними ногами.

— Не дави, не дави коленкой — кровоподтек будет на сале! — закричал Карпов на Никиту и, выхватив из голенища нож, всадил его кабану под левую ногу.

Лицо у Карпов исказилось яростью, словно обезумевшие глаза забегали, ничего не видя, большой рот перекосился. Одной рукой он держал кабана за ногу, а другой сжимал рукоять ножа. Держал крепко, судорожно, словно боялся, что нож вырвется.

— Все, — проговорил Неботов печально, как на похоронах, и распрямился.

Ни на кого не глядя, Карпов отпустил рукоятку ножа, протянул руку. Ульяна вложила в нее завернутый в тряпочку деревянный колышек. Карпов вытащил нож, бросил на снег, кровь из раны ударила фонтаном. Карпов быстро заткнул отверстие колышком, как бочку чопом, вытер окровавленную руку о шерсть кабана.

Все чувствовали себя виноватыми в содеянном

Все стояли и молчали, избегали встречаться друг о другом глазами, словно чувствовали себя виноватыми в содеянном. Карпов все еще держал кабана за ногу и смотрел на него, скорбно склонив голову.

— Скольки я их перерезал на своем веку, а все одно не могу... всякий раз как будто впервой... — проговорил он. — Будто на немца в атаку идешь.

— А приходилось? — спросил Неботов.

— Че?

— В атаку ходить? Убивать?

— В штыковую — не, не было случая. А так — да. Вперед! — выскакиваешь из окопа и бежишь, на ходу стреляешь. А немец по тебе поливает из пулеметов. Самое страшное — перед атакой, пока из окопа выскочишь, а потом сердце сожмется, и ничего. — Помолчал. — И убивал, наверное, а как же... Не так, конечно, — он кивнул на кабана. — Не в упор, а со всеми вместе. Все бегут, стреляют, немцы падают — кто разберет, чья пуля кого убила, может, и твоя. А в упор — не, не приходилось. — Прикинул что-то в уме, сказал: — А пришлось бы — так стрельнул бы, куда ты денешься? Не ты его, так он тебя, там дело такое.

— А когда ранило?..

— Ото ж и ранило... Один раз пулей, а другой раз осколком мины. Тоже не видал, кто по мне стрельнул. Но это было ишо до того, как сапером стал... Ну что, перевернем? — спросил Карпов угрюмо.

— Не надо, — сказал Неботов. — Все одно потом кантовать придется с боку на бок.

Карпов отпустил ногу — она только слегка качнулась и так и осталась торчать, — подошел к соломе, взял беремя и стал обкладывать кабана. Никита и Неботов принялись помогать ему. Потом Карпов присел с подветренной стороны, поджег. Желтый дымок заклубился, заплутался в золотистой соломе, выбился наверх и исчез, а вслед за ним заиграло веселое пламя. Солома вспыхнула, все отпрянули от огня, и только теперь сбежала с лиц хмурь и неловкость. Засуетились, заулыбались, заговорили. Поближе к костру придвинулись дети, стали бросать в него пучки соломы и радовались безмерно, когда пламя, лизнув их приношение, тут же с хрустом уничтожало.

— Помощники! — говорит ласково Неботов.

— Помощники... за столом, — добавляет беззлобно Карпов и отгоняет их прочь: — А ну, идолята, не мешайтесь...

Прогорела солома, смахнул Карпов вилами с обуглившейся туши пепел, и заскребли ножами с одной стороны Неботов, с другой — Никита. А Карпов похлопывал то там, то тут ладонью, приговаривал:

— Вот здесь сыровато,— и подносил на вилах пучок соломы, раздувал пламя, поджаривал сырое место. И потом это место уже сам скреб, проверял, говорил, довольный: — Хорош! — и посматривал на Неботова, на Никиту, следил, как у них идет дело. И вдруг бросился к Никите: — Пережгешь, пережгешь! Смотри, вздувается, — он отбросил горящую солому, схватил комок снега, приложил к вспухшему месту холодный компресс, растер ладонью. Шишка осела, Карпов успокоился, похлопал широким лезвием ножа, предупредил: — Хватит...

Поджаривают тушу соломой, скребут ножами. Работа идет быстро, споро, с разговорами, прибаутками.

Ребятишки ждут самого интересного и, не дождавшись, напоминают деду.

— Ах вы, идолята, — говорит Карпов и принимается скрести обуглившийся хвост. Очистив, он отхватил его по самую тушу, делит на всех. Пахнет дымком еще теплый хвост, хрустит хрящик на молодых ребячьих зубах.

— Вкусно? — спрашивает Неботов.

— Ага!

— А чего ж не вкусно? Шашлык! — Карпов оперся на вилы, закурил. — Вот, кажуть, хорошо смолить не соломой, а стружками, в каких яблоки в магазин привозють. Вроде дужа сало вкусное бываеть.

— А что, это вполне, так бы сказать, может быть, — соглашается Неботов.— Первое, стружка сама по себе хорошая — она березовая или сосновая. Ну и, второе, то, что она духом яблочным напитана.

— Так ото ж на базаре и нюхають гражданки. Подойдут и спрашивают: А чем, дядечка, смолил поросенка? Чи соломой, чи стружкой, чи, можа, паяльной лампой? Во как, разбираются!

Поговорили, и снова за дело.

То тут, то там раздувают огонек, поджаривают сырые места, скребут ножами, похлопывают по твердой опаленной коже.

— Под мышками не достать, — говорит Неботов, — надо бы шкворень накалить. Есть?

— Есть, — отзывается Карпова. — Остались еще с той поры. Микита, пойди воткни в плиту два прута.

Вышла посмотреть Клавдия, увидела — дочь ее грызет хвост, бросилась к ней, вырвала, забросила в снег, вытирает замызганный рот ребенку.

— Вот беда! Какие культурные стали! — возмущается Ульяна. — Небось сама никогда не ела? И никакая лихоманка не взяла! А тут — куда тебе!

А мальчишки уже съели и снова пристают к деду, просят еще.

— Да где ж вам набраться! — смеется Карпова.— Хвост у кабана один. Вот беда, — и принялся скрести кабаньи уши. Очистил, отхватил кончики ножом — одно, другое. — Нате, идолята, ешьте.

Грызут ребятишки, смеются.

Закончили смолить, осмотрели тушу кругом, отхлопали по ней ладонями, ощупали, остались довольны: хорошо сделано.

— Ульяна, воду, — командует Карпова.

Появляется ведро с горячей водой, пар из него валит клубами. Поливают кабана кипятком, а Карпов скоблит, скоблит ножом, счищает грязь, копоть, и когда рассеивается пар, туша блестит золотистой копчено-коричневой корочкой.

Пока Карпов скоблит тушу, Неботов взял лопату, снегом засыпает черноту вокруг туши, наводит чистоту

Упарился Карпова, пот с лица стекает, будто его самого ошпарили. Распрямился.

— Хватит, что ли? Дужа чистый будет, ишо сороки унесут.

— Хватит, а то всю шкурку сдерешь, — соглашается Неботов и уже несет охапку чистой соломы, накрывает тушу. Ульяна принесла попону и старую солдатскую шинель. Все это кладут на кабана, заботливо подбивая края, будто боятся простудить.

— Садитесь, идолята, — разрешил Карпова, и ребятишки наперегонки полезли на тушу. Самых маленьких подсадили взрослые. — Во, вот так, чтобы сало завязывалось. В этот момент как раз у него сало растет, — говорит Карпов и улыбается хитро — шутит, но сам тоже присаживается на тушу. И Неботов садится, и Никита. Приглашают и нас с Петром. Мы подошли, облокотились.

— Зачем? — спрашиваю у Неботова.

— Примета такая... А может, чтобы сало пропарилось да шкурка отмякла.

Карпов суеверен, отвлекает от этого разговора. Ему хочется поговорить о другом — до сих пор никто не похвалил, как он ловко заколол кабана.

— Наверно, прямо в сердце попал: и не копыхнулся.

— А не попал бы, дак он нас поносил бы! Шутка — такая гора, — Неботов хлопает по туше. — Вот как Мишка Вакуленков резал! Пырнул, да не попал, а поросенок вырвался и тикать. Они за ним. Кровь течет, поросепок кричит, как паровоз, и бежит. Догнали аж у ставка. И то не догнали, а он уже сам упал от потери крови. На салазках приволокли домой.

— Да, не умеешь — не берись, — говорит Карпова. — Л вон Замирякин как резал? Небольшой кабанчик, заболел. Ветинар посоветовал прирезать. Ну, прирезать — так прирезать. Заходились они вдвоем с тещей резать. Повалили. А ножик взял длинный. Как пырнеть — да того поросенка насквозь проткнул и теще — в ногу. А та как закричит, да по морде зятя — хлобысь. Теща орет, поросенок недорезанный кричить, а он ничего не поиметь, в чем дело...

Ребятишки хохочут громче всех, начинают возню, и Карпов прекращает разговоры.

— Ладно, будя.

Снова раздевают тушу и перекладывают ее на спину на чистые доски. Карпов вооружается ножом, становится над тушей лицом к голове.

— Ну, господи благослови,— и полоснул раз, другой — сделал крестообразный надрез на груди. Потом запустил кончик ножа у шеи и провел борозду по левой стороне до самого хвоста. Возвратился и такую же борозду провел с правой стороны. И снова к шее: чик-чик ножом — белое сало сверкнуло. А Карпов режет дальше — чик-чик, чик-чик. Добрался до мяса и начал снимать сальную полосу с брюшины. Вот ему уже не удержать ее, передал под себя Неботову, а сам быстро — надрез за надрезом, надрез за надрезом, а полоса все длиннее и длиннее. Снял, передал Никите, и тот понес ее — длинную, белую, дымящуюся паром, на вытянутых руках, как полотенце с хлебом-солью.

— Пущай несуть кастрюлю под кровь, — крикнул Карпова.

— Да тут я, чего кричишь. Ослеп, что ли, — говорит Ульяна и подставляет кастрюлю.

Карпов вырезает грудную клетку и вычерпывает из нее куски крови — сначала руками, потом берет кружку и загребает кружкой, выплескивает в кастрюлю.

Кастрюля быстро наполняется, и Ульяна под ее тяжестью приседает. Наконец железная кружка начинает глухо стукаться о кости, зачерпывая последние капли крови. Скреготнул кружкой по ребрам раз-другой, и, утопив ее в кастрюле, Карпов сказал:

— Все, неси. Будет тебе на колбасы. — А сам подвинул ведро с теплой водой и стал тряпкой вымывать грудную полость.

— Мясо продавать думаешь? — спросил Неботов.

— Да, можа, придется. Куда ж его столько, все ведь пе съешь. А солонина — то уже не мясо.

— Тогда надо кровь вымыть, правильно, — одобрил Неботов.

— Корыто!.. Где корыто? — закричал Карно. — Ульяна, и што ты?.. Где корыто? Давай сюда, кишки будем вынимать.

Осторожно, чтобы не порвать, вываливают внутренности. Карпов с Неботовым, как опытные хирурги, знают, где потянуть и порвать пленку, где полоснуть ножом. И все идет у них хорошо, слаженно, все отделяется в положенном месте, без усилий, будто и не было живого организма, а была какая-то искусственно-сложенная конструкция из мяса и костей. Плюхнулось в воду серовато-стальное сплетение внутренностей, повис через край корыта конец кишки, заколыхалось все это студенисто — понесли женщины корыто в дом.

А Карпов уже вострит нож и присматривается к ножкам — как половчее их отхватить.

— Надо бы раньше их отрезать, чтобы не мешались... Ну, да ладно.— И он делает круговой надрез на ножке, и, кажется, делает его совсем не там, где надо было, не над суставом. А когда сгибает ее, оказывается, что именно тут и есть — вот он, сустав, оголился — белорозовый, округлый. Хвать, хвать ножом, и отделилась ножка, полетела в ребячью кучу: — Ловите, идолята! — За первой летит вторая, третья, четвертая.— Несите бабке, нехай холодец варит!

Побежали дети, а Карпов уже суетится возле головы — сначала ножом, а потом кончиком топора тюкнул, и упала огромная корноухая свиная голова прямо на руки Неботову и Никите.

— Неси ее, Микита, в летней кухне подвесь, пущай пока замерзает. Холодец будет!

Попер ее Никита, сгибаясь от тяжелой ноши. Петро кинулся помочь брату. Догнал, а взяться не за что — голова круглая, без ушей. Прицепился кое-как, скорее для подстраховки, чем для помощи, подставил руку снизу, пошли два брата, наступая друг другу на ноги.

Пока управились с головой, а тут уже новая операция началась: полосу за полосой снимает Карпов с Неботовым сало, носить не успеваем. Носим его мы вдвоем с Петром на вытянутых руках. Белое, белее снега, рыхлое теплое сало колышется, как живое, вот-вот соскользнет с рук на землю. Носим его в дом Никите, а тот делит сало на квадраты, посыпает обильно крупной солью, складывает в ящик. Тут же в сторонке свояченица Марья разбирает кишки: распутывает, чистит, промывает, вытягивая их единой веревкой и складывая в чистую посудину.

Ульяна с кастрюлей хлопочет возле Карпова, умоляет:

— Отрежь вот этот кусочек, — и нетерпеливо дергает еще теплое мясо.

— Погоди, — отмахивается Карпова.

— Во, погоди! Чего годить? Мне ж надо сготовить, люди есть хочут. А если ждать, когда ж я управлюсь! Ну, режь, живо!

Отхватил Карпов кусок мяса, бросил в кастрюлю, но Ульяна не уходит, бродит вокруг, выискивает что-то.

Вот ишо тут отрежь, — просит мужа.

— Не мешай, — отмахивается опять Карпова. — Сколько тебе его надо!

— А народу сколько? Надо ж и с картошкой стушить, и сжарить. Кто как любит. — И вдруг вскипает, кричит сердито: — Да ну, отрежь же, кому сказано! Выкобенивается тут!..

— Вот пристала, — кряхтит Карпов и отрезает. — Ну, все? Или еще?

Заглянула Ульяна в кастрюлю, встряхнула.

— Мало. Вот ишо от шеи отрежь. — Она вцепилась пятерней в болтавшийся кусок и не выпустила его, пока Карпов не отрезал.

— Пристала как банный лист. Сама и режь, сколько надо.

— У тебя ножик вострый...

Скулит, канючит запертый в конуре кобель, скребет лапами припертую тяжелым камнем затворку: слышит запах свежего мяса. Карпов не выдерживает, отрезает кусок, несет собаке. Возвратился, проговорил, оправдываясь:

— Пущай и он попробует свежатинки.

— Ему полагается, — одобрил Неботов. — Сторож.

— Да то сторож такой... — махнул Карпов на конуру И сделал это скорее из предрассудка — не сглазить бы. — Вот у меня до войны был кобель — так это да. Ото Буян — так Буян! — Карпов всем своим собакам давал одно имя — Буян. —Ростом был с теленка, а злющий, как зверь, лютый. Таких я больше и не видел. А принес я его маленьким кутеночком, вот такусеньким, в рукаве. Сам выбрал: в роте у него нёбо было черное, как сажа, — рассказывал Карпова, сделав короткий перекур. — А окромя того, я его под железные ночвы сажал и колотил палкой — чтобы злым рос. Ну, и вырос!

— Помню я того кобеля. Я парубковал тогда, ходил на вашу улицу, женихался. Идешь, бывало, мимо и думаешь: Господи, пронеси... Не дай бог, сорвется с цепи.

— Что ты! — Карпов доволен, что люди помнят его собаку, оживляется. — Злой — не приведи бог! Никого не признавал — ни своих, ни чужих. Даже на меня все время смотрел исподлобья. Погладить по шерстке и не думай: отхватит руку. Во, гляди. — Карпов оголил до локтя одну руку, потом другую. Руки были усеяны белыми зажившими ранками, похожими на оспинки. — Это все следы его клыков. Отвяжется, бывало, цепь перетрет или ошейник порвет, станешь привязывать, — не дается, и близко не подпускает, хоть ты што. А привязать надо, вот и подступаешь к нему разными хитрыми путями. А рази его нерехитришь? Все равно укусит.

— А куда он делся? — поинтересовался Неботов. Карпов горько усмехнулся:

— От водки помер. — И пояснил: — Ульяна сгубила. Ото ж была в бутыли наливка из вышнику. Наливку выпили, а в вышник самогону наливали — закрашивали. Самогон тоже выпили. Ну, а бутыль так и стоит. А когда новый вышник поспел, бутыль понадобилась. Ульяна и выбросила усе из бутыли вон туда, — указал за конуру. — А тот дурак, Буян, возьми да и съешь этот вышник. Понравился он ему, чи шо. И опьянел. Прихожу с работы, а он — ну, как пьяный ото, — ходит, качается падает. Упадет, поднимется — гав! и опять упадет. А детвора и Ульяна, как маленькая, стоят и смеются, животы надрывають: Буян пьяный! Ну и я, как дурак, тоже смеюсь. А потом, гляжу, упал Буян и не поднимается, хырчить. Дужа плохо ему, видать, сделалось. Вырвать бы ему. А как? Не человек, пальцы в рот не заложит. Вижу такое дело и думаю: Эээ, да тут не до смеху, надо собаку спасать! Воды ему в рот налил, таскаю за цепь — ниче не помогает. Хырчить, и все. Так и сдох. — Карпов помолчал, склонив голову, добавил: — Жалко. Но Ульяне досталось, ох досталось!

— Да, — протянул Неботов задумчиво. — Интересно. Это ж, смотри: никакая животная не выдерживает той гадости, что человек потребляеть. Чи там водка, чи табак. Вот же пишуть, что лошадь от одной папиросы дохнет. А человек пачку выкурит, и хоть бы што. А этой водки — есть по поллитру зараз выпивають.

— Что ты! — возразил Карпова. — Вон Иван Гладкий, печник, литру, не отрываясь, выдует, рукавом закусит и только тогда начинает плитку класть. А ты — поллитру!

— Иван Гладкий — да, тот — да, тот такой, — закивал Неботов, еще больше поражаясь человеческим возможностям.

Поговорили и снова за работу: режут, кромсают, рубят — быстро, четко, умело.

Через час-полтора все закончено. Только рыжее пятно стынет на снегу, да клочки кудреватого серого пепла от сгоревшей соломы гоняет ветер по двору Но и эти следы Неботов старательно уничтожает, ходит с лопатой, засыпает чистым снегом, притаптывает ногами. Вышла Ульяна — раскрасневшаяся от плиты, возбужденная от работы, приглашает.

— Ну, мужики, умывайтесь да ходите обедать. Упорались, бедные.

Неботов воткнул в сугроб лопату, осмотрел руки.

— Да че там... Дома умоюсь.

— Ну вот ишо!

— Умоюсь и приду, — пояснил он.

— Катерину не забудь позвать.

Умываться я тоже побежал домой. Ульяна прокричала вслед:

— Павловну кличь на свежатину!

— Ладно.

Мать сидела дома одна, грустная, чем-то обиженная.

— Был кабан, и нет кабана,— весело объявил я. Она будто не услышала, молчала. Потом все же спросила:

— Сало хорошее?

— Оо! Вот такое, — я растопырил пальцы, показал, какое толстое сало, — на свежатину приглашали.

— Иди, чего ж. Заробил.

— Тебя тоже приглашали.

— А че я там не видала? Когда нужна была — приглашали, а теперь забыли, не нужна стала.

— Так не забыли ж...

— Кишки кто разматывал? Марья?

— Она.

— Ну та умеет, — смягчилась мать. — Она еще девчонкой, бывало, всегда со мной возилась, помогала. Та умеет.

Наверное, догадавшись о настроении матери, Ульяна прибежала сама.

— Ну, ходи, кума, свежатины отведаешь.

— С какими глазами я пойду? — напустилась на нее мать. — Как работать — так нема, а за стол — явилась? Или мои руки уже ни к чему не способные?

— Да тю на тебя! Да чи там нема кому работать. Полная хата народу, а нам теперь только гулять. Ходи, ходи, а то ж ждуть, проголодались.

— Ладно, приду.

Застолье у Карпова шумит. Мясо жареное, мясо тушеное, мясо вареное, с картошкой, без картошки, жирное, постное. Кровь, поджаренная на сале. Тарелки с огурцами, с помидорами. А Ульяна все хлопочет, все что-то подносит, раздвигает на столе посуду, ставит да ставит. Карпов ходит вокруг стола, наливает в граненые стопки самогона из графина. Себе — в последнюю очередь, столько же, сколько и всем, — по самые краешки.

— Ну, будя, угомонитесь, а то есть хочется.

— Чокаться не будем, — дужа полные налил.

— Ладно, так выпьем. Будьте здоровы! 

Выпили по одной — притихли, принялись за еду. Хрустят огурцы; опустошаются чашки с мясом. Выпили по другой — заговорили, зашумели.

— Кузьмич, — обращается ко мне Неботов, — вот ты скажи, кому оно вред от того, что вот Карп Романович кабана заколол, и у него теперь есть мясо и сало, и он, так бы сказать, сыт, пьян и нос в табаке? И от того, что он лишнее завтра повезеть на базар и продаст там по той цене, какую установят ему, — кому хуже? Я так думаю, ото оно не вредительство, случаем, было, когда запретили худобу держать? А?

— Да ну че там об этом? — медленно, врастяжку возражает Карпова. — Жизня есть жизня, она ж не стоит на месте... Че тут балакать! — И он наполняет стопки.

Крестная затягивает песню:

В огороде верба ряаасна,

Там стояла девка краааснааа...

Первым засобирался домой Неботов: Пойду справляться, худобу на ночь кормить: у меня ж корова, поросенок...

Подхватилась Ульяна, сунула ему под мышку сверток со свежатиной — неси гостинец.

— Да не надо! — упрямится Неботов.

— Ну вот ишо! — Ульяна захмелела, теперь с ней не спорь. Кричит громко: — Бери, коли дают, а бить будут — беги. Спасибо за помочь. Пособил, спасибо.

Потом начали собираться уходить и другие: Никита с семьей, свояченица Марья — им всем на автобус надо поспеть. Женщины одевают детей, а Ульяна уже насовала им в сеточки сала, мяса, по кусочку печенки: Пирожочков испекете.

У меня под мышкой тоже сверток, пока не знаю о чем: сало ли, мясо ли?

Из дома выходим все со свертками, пустые руки только у самих хозяев. Мать и Клавдия остались дома: работы еще много — будут доводить до ума шпик, колбасы начинять, из желудка колобок сделают — зельц погородскому.

По пути к автобусу всю дорогу поют песни, а Ульяна — звонче всех.

А встречные дивятся: что это у Карпова за торжества такие, по какому случаю гулянка?

— Кабана зарезал!

— Аа! Ну, то понятно...

В огороде верба ряаасна,

Там стояла девка краааснааа...

Петро, Никита и я замыкаем шествие, не поем, стесняемся, только курим. Прощаясь, Никита говорит:

— Приезжай послезавтра на свежатину.

— Как?

— Резать кабана буду.

— И ты держишь?

— Ну, а как же! У меня ж пять человек семья. Без поросенка нельзя.