Спугнутые волки семенили по лёгкому бархатистому снегу. Человеческая пристальность не дала им насытиться большой, пахнущей потом добычей. Они отыскали в сарае худое место и принялись рыть лаз, но щёлканье пуль заставило их отступить. С пришествием ночи мороз как будто бы крепчал, и им оставалось либо замёрзнуть, либо отступить и умереть с голоду.
На вокзале же дела обстояли по-иному. Большой котёл упорно гонял по трубам тепло, нагревая помещение. И уличный мороз, подгоняемый слабым ветром, не мог противостоять этому рукотворному гиганту. Мороз только и делал, что пытался проникнуть в зал через трещины в деревянных окнах, но то были лишь жалкие попытки. Люди же не в пример волкам были сыты, но сладу между ними не было.
Теперь уже Братухин, Нестеров и Гай сидели на скамейке возле оранжереи.
— Это тебе, — передал Тихон винтовку Лебедькову.
Оружия в помещении было чуть ли не больше, чем людей. Две винтовки Мосина, английская винтовка Ли-Энфилд, обрез, самозарядный «Браунинг», карманный револьвер, наган и шашка. Новые хозяева зала вооружились до зубов. Крутихин взял себе обрез и «Браунинг», Шихов — наган, Лебедьков — свою винтовку Мосина, а Коле выдали карманный револьвер. Остальные две винтовки и шашку бросили на скамейку, за которой ещё недавно ужинали. Два стола и большинство стульев так и стояли там.
— Так, дьячок, — скомандовал Крутихин, — давай-ка к этим!
Он указал рукой на пленных белогвардейцев. Белые исподлобья следили за врагами, которым удалось одержать верх.
— Но я не военный, — возразил отец Михаил.
— А мне начхать, ты поп, значит за царя и прежнюю власть, а значит и мой враг. Иди, а то стрельну!
Отец Михаил боязливо подошёл к скамейке с белогвардейцами и сел с другой стороны.
— Теперь ты, старуха, взяла стул и села рядом с пленными!
Крутихин с лёгкостью записывал всех в свои враги.
— Вы, — обратился он к станционному смотрителю с женой, — можете сидеть пока здесь, но только попытайтесь сделать что-то не так, — он пригрозил обрезом.
Они сидели на скамейке возле котельной и тоже были пленниками ситуации.
— Вам нечего бояться, — как можно более ласково сказал Шихов и спросил: — Есть ли у вас бинт?
Из его раны продолжала течь кровь. Она уже пропитала ткань рукава.
— На кухне, могу принести, — ответил смотритель.
— Размечтался, — Крутихин, зло блеснув глазами, впился в него взглядом, — сам схожу. А вы за этими чутко приглядывайте.
Он прошёл в покои смотрителя. Лебедьков и Коля послушно исполняли его приказ, держа пленных на мушке.
— Да не дрожи ты так, — негодовал казак на Лебедькова, — стрельнёшь ещё ненароком.
— Помалкивай, — огрызнулся красноармеец.
Ему хотелось врезать казаку, но подойти близко он не решался.
— Как же ты их проглядел, а? — шёпотом спросил у Гая хмурый Братухин.
Гай сидел, опустив глаза. Это была его вина и ничья более. Проморгал он пленников, и вот — расплата.
Вернулся Крутихин. В руках у него был бинт и две медицинские склянки.
— Смотри-ка, что я нашёл! — торжествуя, объявил он. — Спирт! А смотритель хотел его от нас упрятать! Не вышло? — довольно спросил он у хозяина.
Глаза хозяина вокзала сверкнули, но на этом он и успокоился, ничего не сказав.
Крутихин плеснул спирт на рану Шихова так, что едкая жидкость струйками стекла на пол. При помощи Коли комбату удалось перевязать раненую руку.
— Лихо мы вас? — торжествуя, спросил Тихон, глядя на Братухина. — Ну, что, ваше благородие, кончилась ваша офицерская власть, теперь наша начинается. Посмотрим, как ты у меня запоёшь.
Хлебнув из банки чистого спирта и исказив свою и без того уродскую морду, он подошёл к Братухину и сапогом врезал ему по лицу. Пинки посыпались на белогвардейского офицера, злое существо Крутихина торжествовало. Ноги попадали преимущественно по рукам, которые были у Братухина не связаны, и ему хорошо удавалось ими защищаться, к тому же Братухин сидел на скамейке, и Тихону тяжело было всё время попадать туда, куда хотелось.
Наконец закончив, он вытер своё раскрасневшееся лицо и, выдохнув, процедил:
— Долго я ждал этого часа, долго…
Он отошёл к столу и, наведя спирт с водой, допил оставшееся в первой банке.
— Ты бы не налегал, — заметил ему Шихов.
— А ты мне не указывай, ты ведь тоже офицер, — с ехидной усмешкой огрызнулся на него Крутихин.
Посидев за столом несколько минут, Тихон встал. Все ждали, что он будет делать. Он был хозяином ситуации, и все этому как-то подчинялись. Пленники, понятное дело, не имели голоса, но ни Лебедьков, ни Коля, ни даже комбат Шихов не решались что-нибудь предпринять, полностью полагаясь на комиссара. Наверно его бешеный, неспокойный взгляд вселял страх не только в пленных, но и в его союзников.
— Что делать-то будем? — серьёзно спросил его Шихов, нервно перебирая в руке наган.
— Погодь, — тихо, про себя, и как-то слишком спокойно, сказал Крутихин, ничего более не ответив.
Алкоголь давал о себе знать, взгляд комиссара уже бегал, кружился всё сильнее и сильнее. Он встал напротив пленников, широко расставив ноги.
— Что ж, к делу перейдём, — пьяным зловещим голосом заключил Тихон, упиваясь своей властью.
Каждоё слово, сказанное этим людям, было для него отрадой. Он торжествовал, как торжествуют люди, всю свою жизнь вынужденные подчиняться и терпеть унижения со стороны тех, кто властен над ними. Годы, проведённые в тюрьмах, давали о себе знать. Дурной характер, прирождённая жестокость, тысячи дней всевозможных лишений и унижений воспитали в нём крайнюю, высшую мстительность, и он никак не мог насытиться обретённой властью. Мстительность за эти годы превратилась для него в цель, в наваждение. Ему было мало знать, что теперь он — господин, ему хотелось это ощутить, найти этому веские подтверждения. А что может более явственно отразить власть, как не её безграничные возможности? Возможность сделать всё, что заблагорассудится, не оглядываясь ни на какие порядки, ни на какую мораль и человечность. Ни это ли есть мечта раба — самому стать господином и заиметь своих рабов. А для натуры мстительной — платить за унижения — унижениями; платить за перенесённый страх — страхом.
— Вы, наверно, думаете, кто будет первым, — сгибая губы как жесть, проговорил Крутихин.
Пленники молчали, их же повелитель широко улыбнулся.
Резким движением он шагнул по направлению к стулу, на котором сидела старуха Раиса Мироновна. Две чёрные смертоносные пасти обреза молчаливо уставились на неё. Ни секунды раздумий, только страх, перехватывающий сердце, от которого то скукоживается и замирает, не желая биться дальше и пускать по органическим трубам кровь. Следующая секунда, и пасти обреза с истошным криком извергли сотни маленьких дробинок, жужжащих, как рой пчёл. Они, устремлённые волей порохового газа, со смертоносной энергией впились в лицо женщины, и она, сражённая этой армией маленьких круглых шариков, упала навзничь. Ноги и руки дёрнулись в агонии — всё было кончено.
Пленники в испуге шарахнулись как можно дальше от Крутихина, вжимаясь в жёсткое сидение скамейки. Комбат Шихов, отпрянув в испуге, матом залил весь зал.
— … что творишь, сучий сын? На какой ты старуху пристрелил?
Крутихин стоял молча, не шевелясь. Потом ожил и, переломив обрез, достал из него два тупых обрубка — гильзы. Бросив их в сторону, он вставил новые патроны.
— Тихон, ты оглох? — его уже тормошил за плечо Шихов, но всё же с опаской, не сильно.
— Да отстань, эту мразь всё равно первую кончать нужно было.
— Ты рехнулся, что она тебе сделала? — гневными глазами смотрел Шихов, — Ты, Тихон, не дури, военные — есть военные, а гражданские — совсем другое дело.
Но Тихон не слышал его увещеваний. Он, к изумлению всех, преспокойно направился к столу и вновь, намешав себе спирта с водой, выпил отравы.
Ошеломлённый комбат не знал, что и делать. Даже союзники Крутихина — красноармеец и Коля были напуганы этим внезапным убийством не меньше, чем пленники, которые сейчас молчали, стараясь быть как можно более незаметными, надеясь на то, что этот безумец, этот маньяк о них позабудет. Они, конечно, на его месте преспокойно могли поступить так же, и, вероятно, Братухин с казаком вскоре на это бы решились, но находиться теперь по другую сторону было совсем не тем же самым, что размышлять о казни врагов, когда твоей жизни ничто не угрожает. Станционного смотрителя и отца Михаила поражало больше всего то, что убита была старуха, а не кто-нибудь из солдат. Витающая угроза вышла за рамки военной принадлежности, и безумные действия Крутихина теперь угрожали каждому напрямую.
Крутихин поднялся со стула и, держа в руках стакан, перешёл за стол, стоящий напротив пленников. Он сел, облокотившись на него, как некогда сидел Братухин. Сложив руки в замок и обведя пленных взглядом, он перевёл его на стоящего подле комбата Шихова.
— Комиссар Крутихин, объясните в чём дело, — командным голосом объявил комбат.
— В чём дело? А дело вот в чём…
И Крутихин принялся за свой рассказ, хитро улыбаясь…
ВОСПОМИНАНИЯ О ПОКОЙНОЙ РАИСЕ МИРОНОВНЕ
— Сидите вы тут, её жалеете и думаете, что старуха эта — прямо божий человек, тихая и мирная. Да только хрен вам! Я ж её, змею, сразу узнал, как она в зал вошла, да и она меня, наверное, тоже узнала, только виду не подала. От чего, думаете, она так яростно кричала и требовала моей казни? Аж слюной вся зашлась…
А познакомился я с ней месяц назад. Она тогда явилась к нам в штаб, в Каменчуги. Я принимал её как комиссар политотдела Реввоенсовета. Была эта старушка ну уж очень настойчива. Помню, глянул на неё, и лицо её мне сразу каким-то недобрым показалось, ну вскоре догадки мои и подтвердились, та ещё змея оказалась. Пришла она ко мне, чтобы донести на одного барина из деревни Дмитрово. Да, да, того самого. Что вы удивляетесь? На Дмитрия Олеговича Костомарова. Это именно она навела меня и вас, Павел Евгеньевич, на то имение. Я тогда вам не сказал, откуда у меня информация, но теперь-то вы всё знаете.
Она сказала, что в имении должна быть куча драгоценностей, и что помещик, живущий там, ярый монархист и противник революции. Требовала для него высшего наказания, требовала казни!
Я, признаться, был несколько ошарашен. Всё это было как-то странно. Как же так? Является какая-то старушка и доносит на богатого барина, лишь для того, чтобы сгубить. Какая же для неё в этом выгода? Не было похоже, что она, там, эсер или идейная — разделяет коммунистические взгляды. В её глазах читалась лишь жажда мести, жажда убийства.
Мне стала интересна причина, побудившая её донести на барина Костомарова. Но отвечать она мне не желала, тогда я пригрозил ей камерой, мол, задержим до выяснения обстоятельств, тогда-то она мне всё и поведала.
Оказывается, что старуха эта знала барина с самых ранних лет и всегда по женской своей глупости его любила. Была она бедной дворянкой и всё надеялась, что барин возьмёт её да и позовет замуж, но барин Костомаров подобных намерений не имел. Ему эта дура даром не сдалась, и в один знаменательный день он возьми да и женись на другой. Для старухи этой Раисы, ну она тогда не старуха, а молодая ещё была, это было, так сказать, женским поражением и совсем выбило из колеи. Уехала она из Дмитрово и несколько лет там и носа не показывала. Однако обстоятельства как-то заставили её вернуться, и так случилось, что они с этим Костомаровым встретились снова. И как она мне говорила, тут она уже не могла никуда уехать оттого, что ей, как собаке, всегда подле барина быть хотелось. Шли годы, и не было у неё ни кавалеров, ни мужа, всё она только возле этого барина вертелась да в мечтах его лелеяла. Ну и довертелась. Вышло как-то, что барин этот, Дмитрий, её оприходовал да ещё пару раз для задора с ней покувыркался. Старуха эта, тогда ещё молоденькая, расцвела вся, размечталась, да не тут-то было, барин возьми да и оборви их порочную связь. Вернулся к своей жене, а про эту Раису и думать забыл. На какой ему чёрт она сдалась.
Эта дура, конечно же, страдала, слезами заливалась, да всё пусто: годы проходили, а от барина у неё только воспоминания остались, да и только. Потому как после этой интрижки, Костомаров о ней и вспоминать забыл и даже здоровался-то с неохотой. А потом война, за ней революция…
Так и созрел в её маленьком мстительном мозгу этот план — всё рассказать мне, комиссару, и надоумить убить ранее любимого ею, но ныне ненавистного барина Костомарова.
— Мне-то, признаться, наплевать на неё, — заканчивал свою ядовитую речь Крутихин, — померла, да и славно! Я ей даже одолжение сделал — жизнь её никчёмную прервал, но она-то мне хорошенько удружила. Мог ли я знать, что барин тот и его племянница — родственники моего надзирателя с Тобольского централа. Знай я об этом, я бы неделю над ними измывался.
Крутихин опять торжествовал. Братухин закипал, глаза его собирались разразиться грозой, и он уже был готов метать молнии в своего врага.
— Кончай, Крутихин! — гневно вскричал на него Шихов. Комбат был раздражён всей этой ситуацией. Привыкший к честной, справедливой войне и службе, он терялся от мерзких выходок этого человека. Он — бывший офицер, теперь беглец, оставивший свой батальон, и взявший в плен троих белогвардейцев. Из его подчинённых всего один настоящий солдат, да и тот дезертир, а остальные: машинист паровоза да комиссар — насильник.
— А что, товарищ комбат, неприятны вам эти речи?
— Да и ты мне тоже неприятен, — вскипел Шихов, отходя к окну. Он уже почти кричал на Тихона, всё же пытаясь сдержать свои чувства. — Знай я, Тихон, какой ты подонок, я бы в жизнь с тобой не связался! Пусть эта старуха была подлой женщиной, но зачем… зачем ты её стрелять вздумал? Но положим, что гнев это твой, чёрт с ним, но детей-то, Крутихини, детей-то зачем было насиловать? Скажи мне?
— А это уж не твоего ума дело, — рявкнул на него Тихон. — Ты ведь у нас тоже только святым прикидываешься, а сам лучше ли моего? Знаем мы вас, благородных, с виду, как пирожные заварные, а внутри — навоз!
Пьяный Тихон уже не мог остановиться, сдерживаемое напряжение лилось из него на окружающих, и худо приходилось тому, кто попадал ему под руку. Но возмущённый своим положением комбат не успел ещё это осознать, и по ошибке ввязался с ним в перепалку. Тихона уже понесло, и остановить его было невозможно.
— Лебедьков, — рявкнул пьяным зовом комиссар.
— Я, товарищ комиссар, — отозвался, подбегая красноармеец.
— Ты почему с фронта бежал? — зло поблёскивая бешенными глазами, спросил Тихон.
— Так это… белые на нас шли, — задыхаясь от волнения, процедил парень, — а у нас, что же это… ни патронов, ни валенок. По очереди валенки носили, а эти я и то с убитого снял.
— Ты думаешь, я тебя осуждаю? — спросил комиссар как будто сердечно, беря красноармейца за руку.
Тот лупил на него глазами сверху вниз, но ничего не отвечал.
— Это, конечно, позор, что вы фронт бросили, но что можно говорить об обычных солдатах, когда командиры из частей бегут, — сердечно закончив, комиссар перевёл свой многозначительный взгляд на Шихова. — А знаешь ли ты, Лебедьков, как комбат Шихов попал сюда, и почему он не погиб или не был пленён в Каменчугах?
— Тихон, ты перебрал, — оборвал его Шихов, осознавая, к чему клонит его товарищ, но было поздно.
— А я тебе расскажу, Лебедьков. Я всем расскажу, чтобы мы тут все с вами на равных были. А то же как получается: я бывший арестант, Лебедьков у нас — дезертир, а Шихов, наш комбат, прямо святой каких поискать.
Крутихин начал свой второй рассказ, и теперь даже пленные с интересом следили за его насмешливой едкой речью.
ИСТОРИЯ БЕГСТВА КОМБАТА ШИХОВА
— Мы долго стояли в Каменчугах. Штаб наш был возле вокзала, да можно сказать, что прямо на вокзале. Две подчинённые нам роты находились на позициях в шести вестах от станции согласно диспозиции. Два взвода стояли в Каменчугах и служили для резерва и охраны самой станции. Ситуация была, честно говоря, дерьмовая. Со снабжением беда: ни тёплой одежды в должном количестве, ни патронов, и даже с провиантом перебои. Другими словами, забыли все о нас и, чёрт знает, зачем мы там задницы морозили. Но мы-то с Павлом Евгеньевичем в штабе были, а вот красноармейцы в окопах так прямо замерзали. Редели наши ряды, и людей всё меньше и меньше становилось, а их нам и без того мало дали. Из-за этого брешь у нас на фланге была, и нечем её прикрыть. И без того все силы растянуты.
Так вот сегодня утром, ни с того ни с сего, затрещали у нас под окнами винтовки и пулемёт. Мы к окну и видим, что белые вовсю наступают, а от наших, что в шести верстах, ни слуху ни духу. Как мы потом уже поняли, обошли они их через эту брешь, и прощай две наши роты.
Два наших штабных взвода отбиваются, да что они против батальона или, чёрт его знает, сколько там было белых. И видим мы с комбатом, что дело гиблое. Я уже смерть подумывал героическую принять, сдаваться-то мне не с руки, всё равно расстреляют. Я же комиссар. Но наш комбат хитрее меня оказался, он и говорит: «Что, Крутихин, погибать не хочется?» Я говорю, что, мол, конечно, пожить бы ещё хотелось. И вот смотрит на меня наш комбат Шихов хитрыми глазками и говорит: «У нас ведь с тобой два пути есть: либо смерть принять, либо дёру дать. Да вот коли сбежим мы с тобой, нас же судить будут за то, что часть свою бросили. Мы же как дезертиры пойдём». Я сижу молча, его слушаю, а он дальше продолжает: «А коли живыми да свободными хотим остаться, так надо нам так сделать, чтобы все решили, что мы в бою пали». Я говорю ему: «Как же это так сделать-то?», а сам уже понимаю, что не прост наш комбат Шихов, есть у него план какой-то. По глазам вижу. «А мы возьмём, — говорит, — вызовем двух солдат, стрельнём их, и в нашу форму переоденем, да документы наши при них оставим, и будут нас с этого момента что белые, что красные убитыми считать, а сами в гражданскую переоденемся да махнём кто куда». Он, признаться, меня сильно ошарашил. Не ожидал я от офицера дворянина такой подлой хитрости, да только мне-то что… Неужели я чужую жизнь пуще свой ценить буду? Тут только дурак не согласится.
Вот и вызвали мы солдатика, что в штабе дневалил, да ещё ему приказали одного позвать. Бойцы бегом к нам. Везде стрельба идёт, а они перед нами навытяжку стоят и приказа от своих начальников ждут. Приказали им повернуться к нам боком да речь слушать. Те послушно, как барашки, ей-богу, повернулись, а мы возьми да и всади по пуле в висок. Перемазались в крови да насилу их в свою форму переодели. Ну а потом дело известное, натянули на себя мужицкую форму, пригрозили машинисту пистолетом да махнули куда подальше…
— Понимаешь ли ты, что я военспец? — наконец вскипел Шихов. Всё это время он стоял у окна, потупив глаза, и в очередной раз переживал события сегодняшнего утра: — Если б я к белым махнул, они бы мою семью расстреляли: жену и дочь. Бежать тоже нельзя. Сказали бы, что я специально белым фронт открыл. Меня не то, что тебя — расстреляли бы. А с семьёй моей цацкаться никто бы не стал, мне это явно дали понять, когда на новую службу принимали. Знал бы — давно за границу махнул, да не успел я. А тут такой шанс. Ты думаешь, я просто так, из-за удовольствия имение этого Костомарова грабить отправился? Нет, мне деньги нужны были, чтобы семью мою за границу вывести. Думаешь, легко мне на душе? Я ведь не вор и не убийца. Тебе-то что, бывший арестант, у тебя ни дома, ни семьи. Ты только о своей шкуре думаешь…
Разъярённый отчаянием, гневно и громко сыпал слова Шихов, и муки за содеянное терзали его душу. Было видно по его лицу, что тяжко вспоминать ему свои прегрешения. Свежи были ещё раны, и никакие оправдания не помогали.
— Ты знаешь, как было мне тяжело решиться на это убийство? Если я человек военный, так сразу бездушный? Нет… Меня же с детства в военное отдали, вот такого паренька, — Шихов нервно показал рукой свой детский рост. — Это же тогда всё весело было: парады, марши да медали, а сейчас посмотри — не армия, а цыганский сброд, солдатики офицеров на раз постреливают. Ни своим, ни чужим доверия нет. Думаешь, легко так жить? Легко в таких условиях работать, когда тебя вот-вот если не враги, так свои пристрелят…
— А тебе-то как могут доверять? Зачем же ты солдатика стрельнул? — задористо улыбаясь, спросил Крутихин, мимо ушей пропуская половину слов и не обращая никакого внимания на душевные муки Шихова. — Это же тягчайший грех, товарищ комбат.
— А кто бы поверил, что меня убили, кабы труп с документами не нашли?
— Это верно, наш парень, — подбодрил его Крутихин и потом, уже глядя на остальных, продолжил: — Тут, видно, сегодня одни мерзавцы собрались. Батюшка, как считаешь?
Отец Михаил испуганно подпрыгнул и обернулся к пьяному комиссару.
— А? Что говорите?
— Вы-то, говорю, без греха?
— Я-то?
— Сиди, — махнул на испуганного священника Тихон и встал.
Комиссар, пошатываясь, ушёл в покои смотрителя как в свои. Через несколько минут он вернулся, неся в руках откуда-то взятый патефон.
Все удивлённо уставились на него, он же преспокойно положил патефон на стол, открыл крышку, поставил пластинку, крутанул несколько раз ручку, опустил иголку, и машина зажужжала. Хрипение раздалось в зале, но уже скоро началась музыка.
Мрачный орган Баха заиграл мелодию. Таинственной музыкой наполнился зал. «Токката и фуга ре минор» завладела ушами присутствующих. Что-то особенное, величественное музыка привносила в атмосферу зала. И обыденность происходящих событий сразу исчезла, казалось, что именно сейчас в этом зале решается что-то важное, что каждое сказанное слово не случайно и обязательно будет записано на небесной скрижали, дабы когда каждый в своё время предстанет перед господом или своими предками, зачитать им сказанное и содеянное.
— Что-то знакомое, — сказал Шихов, кивая на патефон.
— «Токката и фуга ре минор» Баха, — с удовольствием отозвался станционный смотритель.
— Церковная музыка, — робко, но восторженно одобряя, поддержал отец Михаил.
Комиссар Крутихин сидел возле патефона, закрыв глаза и не обращая ни на кого внимания; он упивался этой музыкой. Она проникала до самых глубин его души, и не было для него сейчас ничего более прекрасного, чем этот таинственный перебор клавиш. Пьяная голова кружилась и улетала вместе с музыкой, то опускаясь на землю, то взлетая к небесам.
Он ещё долго сидел перед патефоном, подливал себе спирт и слушал музыку, меняя пластинку за пластинкой. За первой композицией последовали другие, но более спокойная музыка Баха не брала Крутихина за сердце, и он, не дослушав пластинку до конца, всегда ставил новую, пока не дошёл до «Полёта Валькирии» Вагнера.
— Бойкая чертовщина, — заключил пошатывающийся Крутихин. Он потирал глаза, на которых, как ему казалось, была какая-то пелена. Подойдя к центру зала, он с силой потёр виски и перешёл на шею.
— Что? Голова? — спросил Шихов.
— Да ничего, — отмахнулся комиссар и обратился к белому офицеру: — Ну что, Братухин, пришла пора нам с тобой побеседовать.
Комиссар поставил стул напротив белогвардейца и опустился на него.
— О чём будем? — резко, с насмешкой отозвался офицер. — О твоих музыкальных вкусах?
— А ты мне, падаль, не дерзи, а то я тебя как ту старуху пристрелю, — гневно ответил комиссар, по нему было видно, что шутить он не намерен. — Как мне надоешь, сразу на тот свет отправишься. За мной дело не постоит. Расскажи-ка нам для начала, как это вы в наступление пошли. Как у вас прорыв удался.
— А то ты не знаешь?
— Нет, кабы знал, хрен бы вас пропустил.
— Значит плохо вас штабные крысы о положении дел на фронте осведомляют. Может помнишь, ещё летом командующий вашей 3-й армией генерал-майор Богословский перешёл на нашу сторону. Говорят, он передал в наш штаб ценные сведения. Так же говорят, что на основании этих сведений и решено было наступать на Пермь. Нас хорошо известили в какой вы ситуации, и ваше командование должно было это предвидеть, но, вероятно, им было не до вас… Рано или поздно все красные части либо на нашу сторону перейдут, либо нами разбиты будут. Кто у вас в главном штабе сидит? Одни самозванцы да пара генералов-предателей. У нас же все люди военные, бывалые.
— То-то ваши бывалые от немцев шибко отступали, — улыбнулся Крутихин.
— А кто, мне хочется спросить, армию разложил, не ваша ли большевистская шайка? Но то другая война была, сейчас же за свою жизнь сражаемся, — улыбнулся ему в ответ хитрой улыбкой Братухин.
— Вы не за жизнь, вы за прежние порядки сражаетесь, а мы за свободу, за права свои, за революцию. Коли народ поднялся — вам его не одолеть. Теперь мы Россией править будем без вас, без хозяев, без помещиков.
— И что ж вы с Россией сделаете? — наигранно удивился Братухин, — Россия — страна большая, неповоротливая, как вы думаете всё взять и за миг переменить? Россия — страна могучая, вам с ней не справиться.
— А вам справиться? — тоже удивился комиссар, — Вы-то у нас самые знатоки!
— Ну уж поумнее крестьян, которые вчера из леса вышли. Веками цари и дворяне огромной территорией управляли, ещё и умудряясь её увеличивать! Вы же пока территорию только раздаёте да проматываете.
— А что тебе до территории? Какой от неё прок? Вот ты говоришь, страна у нас большая, да вот вы, жлобы, в своё время даже землю крестьянам дать не смогли. Не от этого ли революция случилась? Что проку от страны, когда у власти идиоты стоят?
— А знаете ли вы, от чего страна наша, Россия, такая большая? — вмешался в разговор Шихов, заходя за спину к Тихону. Его, видно, трогала эта тема, и он много над ней думал. — А большая она от того, что никому нахрен не нужная. Что тут делать? Оглянись, на тысячи вёрст кругом ледяная пустыня. Нигде такого нет. Что вы с этой пустыней делать будете?
— Здесь вы не правы, — смело вмешался в разговор Егор Гай. — Вот вы говорите, что Россия никому не нужна, а Наполеон, немцы зачем нам войну объявляли? Скажете, им наша земля не нужна?
— Наполеон от глупости, — парировал Шихов. — До первых морозов досидел и понял, что ошибся. А немцы за Польшу воевали да за Малороссию. Им эта ледяная глушь даром не сдалась. На Урале ни одной войны ещё не было. В Сибири уж и подавно. Я вот что думаю: вернее всего было бы славянам сняться, как некогда, с насиженных мест и под руководством какого-нибудь нового умелого полководца, вроде Аттилы, захватить земли между Римом, Парижем и Берлином. Вот тогда бы совсем другое дело было. А то мы тут как собаки друг с другом грызёмся, вот за эти бескрайние ледяные просторы! На какой чёрт они мне и вам сдались, когда где-то люди сидят себе возле тёплого моря и жуют финики! Убогая жизнь! Убогая страна!
Он вспылил и как прежде отошёл к окну, поворачиваясь спиной к залу. Так он приходил в порядок.
— Вы как хотите, а у меня другого дома кроме России нет, — заключил Братухин.
Пластинка доиграла, и музыка затихла.
Крутихин сидел на стуле напротив Братухина и нервно тряс ногой, дёргая коленом вверх и вниз. Рука его была прижата к пульсирующему виску. По пустым глазам и напряжённому лицу было видно, что ему нездоровится.
Заметив это, Братухин спросил: «Как ты это, Тихон, из тюрьмы-то освободился?»
— А? — переспросил его Крутихин, возвращаясь в зал от своих болей и мыслей.
— Как, говорю, из тюрьмы-то вышел? — нахально ухмыляясь, пробасил Братухин.
— Из тюрьмы? — почти шёпотом снова переспросил Тихон. — Знамо дело как. Меня же после вас в Орловский централ перевели. Хуже тюрьмы я не видывал. Чуть не каждый день там арестанты умирали. Сам не раз думал, что ноги протяну. Тебе бы там, сволочи, понравилось… (он прищурил глаза и растянул жестокие губы в улыбке) Думал, пропаду я там. Да тут на счастье революция и приключилась. Вот меня из тюрьмы-то один знакомый и вытащил. Он со мной до шестнадцатого года в Орловском сидел, затем его в Бутырскую перевели. Сейчас он при новой власти важная птица! Феликсом Дзержинским звать.
— Я погляжу, твои дружки преступники сейчас все по верхам сидят. И этот сброд страной управлять будет!
Братухин цыкнул зубом и покачал головой.
— А ты что же, Братухин, лучше преступников? Небось, твои сослуживцы, — Крутихин кивнул головой на казака и Егора, — не знают, какие ты вещи вытворял, когда надзирателем первого корпуса был?
Он пристально глянул на нагло ухмыляющееся лицо Братухина и принялся за свой очередной разоблачающий рассказ.
ИСТОРИЯ АЛЕКСАНДРА БРАТУХИНА
— Я много сидел по тюрьмам. И разные попадались мне надзиратели. Самые гадкие, пожалуй, в Орловском централе были, но Братухин Александр и им не уступал. Много у нас на Руси людей паршивых, но он к особому виду мразей относится. Иные ведь служивые стараются к арестанту с сочувствием отнестись или, по крайней мере, не мучить его без причины. Братухин же всегда выбирал себе жертву и планомерно, с усердием, с упоением мучил её, пока человек окончательно не ломался или руки на себя не накладывал.
Сколько раз он меня и других арестантов побивал шпицрутенами. Иной раз забежит ночью и примется спящего избивать. Бьёт шпицрутеном и ухмыляется своей всегдашней улыбкой. «Что, — говорит, — больно?»
Всего вспоминать не буду. Тошно мне, но вот один случай хорошо врезался в мою память. Поступил как-то к нам с этапа один паренёк. Лет восемнадцать, может, девятнадцать ему было. Зелёный ещё совсем, птенец неоперённый. Он революционной деятельностью занимался, мастерская у них по взрывчатке была.
И не успел он поступить к нам, как вызвал его надзиратель Братухин к себе и спрашивает, мол, за что да почему попал в тюрьму. Разговорились, Братухин говорил с ним ласково так, сердечно, улыбался приветливо. Мне потом это паренёк рассказывал. Спрашивал его, мол, почему в террористы пошёл, зачем хотел власть, богом ниспосланную, свергнуть. А паренёк возьми ему, да и выложи, что царь наш — гегемон, а полиция — сатрапы. Да и вся-то власть эта существует лишь для маленькой кучки людей, а на остальных ярмо рабское повешено. Ну и всё в таком духе. Братухин выслушал его и спрашивает: «Так что по-твоему, получается, раз я надзиратель, то ирод какой-то?». А паренёк этот ему отвечает: «Ну, доколе служить будете и перед царём преклоняться, так им и останетесь». Смелый ответ, не правда ли? Братухин выслушал его и ответил, что раз он сатрап царский, а на остальных ярмо повешено, то вкусит этот паренёк тяжесть ярма и душой, и телом. С этого всё и началось.
Дня не проходило, чтобы Братухин к нему не придирался, чтобы шпицрутеном не лупил бедолагу. А он что же, этот паренёк, из дворян — изнеженная натура. Ему бы за книжками сидеть, а он в душной камере, да ещё каждый день лупят. Больно смотреть на него было: весь избитый, униженный. Я бы, может, сейчас его и не пожалел, этого паренька. Сейчас люди хуже волков грызутся, и всюду смерть по пятам ходит, но там, в тюрьме, каждый арестант как брат; хочешь не хочешь, а сопереживаешь товарищу по несчастью.
Так и бил его Братухин, пока паренёк осколком стекла себе вены не вскрыл, да только спасли его, не шибкие порезы у него вышли. Его в лазарет, там в чувство привели. Отлежаться бы ему пару недель, небось всё бы обошлось, но Братухин с врачом переговорил и убедил, что бедолага в лазарете на повторное самоубийство решится. Всё же в лазарете надзору меньше. Перевели бедолагу обратно в камеру. Предметов острых нет, всё изъяли, да вот Братухин, когда уходил, ему жгутик, каким вены перетягивали, оставил, небось ещё намекнул, что специально оставляет…
В эту же ночь парень повесился.
— Скажи ещё, не так было? — устало прохрипел Крутихин, глядя прямо в наглые глаза бывшего надзирателя.
Братухин расхохотался, обнажая оскал своих плотно стиснутых хищных зубов.
— А тебе-то об этом откуда известно? Как догадался?
— А как же не знать, — устремляя взгляд в пол и берясь ладонью за лоб, ответил Крутихин, — ведь мы, арестанты, не дураки. Земля слухами полнится.
— А я то думал, про жгутик никто не знает, — продолжал смеяться Братухин.
Крутихин вдруг вскочил, и Братухин сразу умолк, подаваясь назад к скамейке. Но бить Крутихин его не стал, он побежал к двери, ведущей на крыльцо и, резко отворив её, вышел на мороз. Мученический крик донёсся с улицы.
— Лебедьков, — приказал Шихов, целясь наганом в пленных, — проверь, что там с комиссаром.
Лебедьков вернулся.
— Плохо ему, рвёт его.
Вскоре вернулся и сам Крутихин, он затворил за собой дверь, вытирая рукавом слюнявый рот. Ни на кого не обращая внимания, он направился прямо к столу, где стояли патефон и спирт; долил в стакан отравы, оставляя совсем немного на дне второй склянки.
— Ты бы не пил больше, Крутихин, — посоветовал ему Шихов.
Крутихин посмотрел на него невидящими глазами, проморгался, как будто стараясь стряхнуть какой-то мусор с глаз, и, хрипя, ответил:
— Со спирта небось хуже не будет.
Он ушёл в покои смотрителя за водой и когда вернулся, поставил новую пластинку. То была симфония Мусоргского «Ночь на лысой горе». Тревожно взволновались смычковые, они кружись как ветер, вальсировали, как бесы или ведьмы на шабаше, и пошатывающийся пьяный Тихон принялся танцевать под эту музыку. Он кружился, пытаясь слиться с ней воедино, но уже скоро не устояв, повалился на пол, выругался и встал, хватаясь за голову.
— Следите за ними, — Шихов указал Лебедькову и Коле на пленных, а сам направился к пьяному комиссару.
— Тихон, кончай, ты пьян, ложись спать, — потом пододвинулся ближе и шепнул ему на ухо так, чтобы никто не слышал, — мы сами кончим пленных.
— Не сметь! — завопил Тихон.
Он выхватил «Браунинг» и выстрелил вверх. Шум, порождаемый выстрелом, нарушил музыкальную гармонию так неожиданно, что был, как гром среди ясного неба.
— Я сам! — кричал Крутихин. — Эти твари должны страдать!
Он наклонился к стакану и, расплёскивая жидкость, отпил самую малость, остальное стекло по его подбородку на шею.
— Дерьмо! — вскричал раздосадованный Тихон.
— Невемо-о, — отозвался наученный ворон.
— Падаль! — разъярённо вскричал Крутихин. — Это из-за него нас раскусили!
Неуверенными шагами он направился к клетке и, добравшись, открыл её. Под торжественное дуновение труб он просунул руку внутрь. Ободряемый музыкой, он пытался схватить ворона и вытащить его из клетки, но птица с лёгкость увернулась и под восторженные пляшущие звуки скрипок цапнула комиссара за руку. Тихон, сотрясая клетку, выдернул кисть, а умная птица вылетела вслед за его рукой.
— Держи её, — завопил Крутихин, и, пытаясь попасть в птицу, всадил две пули в потолок. Ворон где-то скрылся, и заторможенный комиссар уже не мог уследить, куда подевалась птица.
Шатаясь, он направился к стакану.
— Тихон, не пей, — умолял его Шихов, — не стреляй попусту, ты в кого-нибудь попадёшь.
— А мне начхать, — он бездумно отвёл пистолет в сторону и выстрелил, даже не глядя.
Пуля угодила в стену, чуть не в окно.
Крутихин отпил, до конца осушая стакан, издал звериный рёв и перевернул пластинку, небрежно ставя иголку патефона на случайную часть симфонии Мусоргского. Музыка и спирт придали ему сил, и он попытался привести себя в чувство, разминая на лице старую жирную кожу. Взяв со скамейки винтовку, он отсоединил от неё штык и, потирая виски, вышел на середину зала; там он принялся шататься из стороны в сторону, вероятно стремясь изобразить танец. Тревожный мотив Мусоргского зазвучал из патефона.
— Ну что, белогвардейские сволочи, пора кончать вас, — потрясая увесистым «Браунингом» в одной руке и махая штыком в другой, процедил он.
В соответствии с музыкальным тоном Мусоргского напряжение в зале росло, и всем стало ясно, что сейчас неминуемо разразится трагедия. Пленники испуганно глядели на комиссара, который стоял напротив них и с усилием потирал глаза.
— Мои глаза, — с испугом в голосе сказал вдруг Крутихин. Он моргнул ими ещё пару раз: — Я не вижу…
В патефоне тревожно зазвучали трубы, потом музыка резко убыстрилась и оборвалась. Крутихин при этом начал быстро хватать воздух, как будто задыхаясь, по его лицу пробежала неестественная дрожь, и оно исказилось в гримасе боли; и вдруг, качнувшись назад, комиссар упал навзничь, с силой грохоча о твёрдый кафельный пол.
Удивлённые взгляды устремились на комиссара, но тот больше не дышал.