Эпилог
1
Он убил ее прежде, чем она успела заговорить.
Даже с разорванным горлом его тело было прекрасно. Таисья поправила подушку под головой Тисса, прикрыла полотенцем рваную рану, оглянулась на звереныша — девочка сыто посапывала на лавке. Улыбнулась:
— Какая хорошенькая. Спи.
Завязала в пучок растрепанные волосы. Огладила ладонью свои большие белые груди, оставляя на них алые полосы, — она знала, что это его кровь, но эта кровь лишь возбуждала женщину. Груди напряглись, она почувствовала знакомую дрожь в коленях, удивленно вскинула брови. Присела на лежанку рядом с мертвым мужем. Коснулась кончиками пальцев его острого колена. Потом прохладного бедра. Потом… «Какая она маленькая, сморщенная, эта его висюлька… Славная… Что это? Зачем? Он же мертв, а я…» Таисья отдернула руку, поражаясь тому странному звенящему чувству, которое переполняло грудь. Она никогда не испытывала ничего подобного. Она отвернулась. Чем больше она смотрела на Тисса, тем сильнее звенело в груди. О! Ради этого чувства можно было пойти на все.
Даже на смерть.
Она потянулась, словно объевшаяся лесная кошка — как хорошо, как славно было освободиться от той тяжести, которая долгие годы прижимала ее к земле. Снова благодарно взглянула на спящую девочку. «Как все-таки похожа… На нелюдима», — подумала Таисья. Поежилась от холода. Поискала глазами невесть куда заброшенное платье — вот оно, возле печи. «Надо бы одеться», — вяло подумала она. Ей вовсе не хотелось напяливать на себя эту надоевшую за долгую жизнь человеческую кожу.
Но платье все-таки одела, потом подошла к лавке, погладила вурденыша по грязным волосам.
«Нет, ну вылитый нелюдим».
Значило ли это, что он, Ай-я, их дети…
Да! Да! Да!
Таисья усмехнулась.
Тисс умер, но Тисс был человеком. Жалела ли она о его смерти? О да! Но скорее чувствовала странную, необъяснимую радость… И гордость.
Он — человек.
Он убил ее прежде, чем она успела заговорить. Он все-таки отвернулся, когда она, даже не вылакав плошку до дна, вдруг захрипела, вздрогнула всем телом, забилась лохматой головой о доски пола, о ножки стола, о его подставленную ладонь — он вовсе не хотел, чтобы ей было больно.
Он хотел так мало…
Запомнить ее другой…
Он — человек.
Сколько же нас?
Сытых и голодных, смелых и трусливых, любящих, ненавидящих, уже познавших жажду и еще только предчувствующих ее?
«Я должна знать», — подумала Таисья, облизнув солено-сладкие губы.
Она улыбнулась.
Сегодня праздник, и она будет веселиться вместе со всеми.
И Тисс будет вместе с ней.
Он убил ее прежде, чем она успела заговорить. Услышав стон, нелюдим торопливо обернулся к Ай-е, зажал ладонью рот:
— Тсс! Молчи.
Удивленно скользнул взглядом по обнаженному телу. Да, теперь это была Ай-я, жена. Ее глаза испуганно, непонимающе, жалко смотрели на него.
— Это я, — глупо сказал охотник, — не бойся. Молчи.
Свободной рукой потянулся за ножом.
— Ты вурди, — без всякой злости сказал нелюдим.
Женщина моргнула.
— Ты знала, да? — спросил Гвирнус, вовсе не желая слышать тех слов, которые она пыталась сказать ему, — он чувствовал, как шевелятся под его ладонью горячие сухие губы…
— Тсс! Они… Они все равно убьют тебя. Тебя и…
Он умолк, и сам еще не веря тому, что собирался сказать. В глазах Ай-и мелькнул ужас — она поняла его и без слов.
— Я… не трону их, — сказал нелюдим.
Райнус, Аринка…
У него еще теплилась надежда, что дети…
Его дети.
Не его — их.
Да. Он уйдет. Уйдет, чтобы унести эту надежду с собой.
Он уйдет, но сначала убьет вурди.
— Никто не узнает, — сказал охотник. — Никто не тронет тебя… Я сам…
— Смотрите-ка! Таисья!
— Эй, Таисья! А где же Тисс?
— Сходила бы, что ли, за Ай-ей. А то вон на детях ихних лица нет.
— А твой-то хорош! С утра, вишь, морду нацепил!
— Вот и притомился.
— Спит небось. Он уж ко мне заглядывал, прикладывался…
— Врешь ты все, Настька! Когда ж это он успел?
— А с утра и успел. Да и не ко мне одной…
— Тише вы! Ты чего полуголая вылезла? Простынешь ведь!
— С чего это вы возле дома жечь вздумали? — хмуро спросила Таисья.
— Так ведь твой-то с утра сам звал.
— Верно. Медовуху обещался вынести.
— Обойдешься.
— Вредная ты баба! То ли дело твой…
— Лай! — Таисья зябко повела плечом. — Зайди-ка помоги.
— Своего ей мало! — хихикнул кто-то из женщин.
— Ты идешь, да?
— Вот! — Таисья подвела Лая к лежанке, откинула одеяло.
Лай хмуро смотрел на мертвого приятеля. Таисья на Лая. Она ждала. Сколько же нас?
Сытых и голодных, смелых и трусливых, любящих, ненавидящих, уже познавших жажду и еще только предчувствующих ее?
Лай неловко склонился над мертвым телом. Крякнул:
— Кто его так?
— Я.
— С ума, что ли, сошла?
— Может, и сошла.
Лай озадаченно посмотрел на женщину. Почесал потную шею. Не очень уверенно сказал:
— Врешь ведь. Тут вон как разорвано. Будто зверь какой…
— Вурди, — усмехнулась Таисья.
— Тьфу! Замолчи, дура! Воды, что ли, дай. Душно тут у вас. Ну чего уставилась, а?
— Вот! — Таисья подбежала к полкам с кухонной утварью, достала кувшин. Поднесла охотнику: — Так пей.
Он взял, поднес ко рту, торопливо глотнул. Покосился на Таисью — женщина пристально смотрела на него.
— Фу!
— Хорошая. Колодезная.
— А воняет вурди знает чем, — сказал охотник, вытирая губы рукавом полушубка.
— Ты мою воду не кляни. Или тебе другой какой надобно, а?
— Зачем звала?
— Погоди, кувшин отдай.
— На, — охотник протянул ей кувшин, — что-то уж больно весела. При мертвом-то муже…
— На тебя и не угодишь. — Таисья игриво тряхнула головой.
— Дура! — буркнул Лай.
Ему было нехорошо. Голова кружилась. Гортань пересохла от жажды. «Странная у нее… вода», — думал охотник, поглядывая на мертвого Тисса. Что-то притягивало его взгляд. Да, они самые. Темно-красные сгустки подсохшей уже крови… На горле… Вурди? Какой, к вурди, вурди! Лай вдруг почувствовал, что его неудержимо тянет к этим сгусткам. А если провести острым ногтем по подсохшей ране… То…
— Эй! — Таисья толкнула охотника плечом. — Совсем спятил?
— Д-дура! — неуверенно сказал Лай.
— Я-то дура, а ты… — Она вдруг осеклась, хитро сощурилась: — На себя-то посмотри. Вон там. На щеке.
— Что это? — Лай прикоснулся ладонью к щеке, отдернул ее, будто обжегся невидимым огнем. Вроде волосы. Щетина. Но уж больно жесткие. Длинные. Не его.
— После поймешь, — усмехнулась женщина, подошла к лежанке, ухватила голые ноги мужа. — За руки бери. Не век же ему здесь лежать. Самое время… к костру…
2
— Ой ли ты горишь, ой ли не горишь, протяни свои алы рученьки да на наше угощение, еловое да березовое, сосновое да всякое, плохое ли, хорошее, доброе ли, злое, веселое да не очень. Будет сегодня ночь, а завтра день… Отойди, старый пень, мешаешь ведь.
— Я. — Гергамора зло зыркнула на сунувшегося было к костру охотника, тот испуганно отпрянул, наступил на ногу стоявшей возле Настасье. Получил весомый тычок в спину.
— Гляди, куда лезешь, волчья голова!
Вокруг засмеялись.
Охотник ухватил было руками напяленную по самые плечи маску, но вдруг передумал. Буркнул что-то неразборчивое. Поспешил отойти в сторону от костра. Его могучая спина мелко вздрагивала. То ли плакал, то ли смеялся — и не разберешь.
— А полушубок-то! Вишь рванье какое, — сказал кто-то из охотников.
— Эй, — окликнула отошедшего Настасья, — ты откуда такой взялся? Что-то не признаю я тебя, а?
— Ой ли люди добрые да не добрые, — снова принялась гнусавить Гергамора, — будет день длиннее да ночь короче, огню гореть — в носу свербеть… Ну что спиной встал?
— Не из наших он, — сказала вдруг Настасья.
— Да не чужой я. — Охотник вдруг повернулся к костру.
— Так и покажись, коли не чужой.
Вокруг смеялись.
— Что, не видишь, дура? Гилд это. Гилд.
— Вернулся? А нелюдим?
— Керка-то куда подевал? Вроде вместе были…
— Пускай. Сегодня-то. Слышь, что Лай говорил. Гвирнусу-то не до того…
Костер жадно лизал лиловые сумерки… Разгоряченные лица. Жадно тянущиеся к теплу руки…
Они смеялись.
Они уже не замечали, что плечи Гилда под косматой мордой по-прежнему вздрагивают. И не поймешь ведь — то ли от смеха, то ли от слез.
Зато вышедших из Тиссова дома заметили сразу. Едва они появились на крыльце.
Первым — спиной, держа мертвое тело под мышки. Лай.
Следом, с трудом удерживая закоченевшие ноги мужа, Таисья.
— Ну тебя, — ругался непослушным языком охотник, — сам бы и то скорее вынес. Отпусти.
— Э… — сквозь стиснутые зубы отвечала женщина, — тебя и самого качает, смотреть тошно, тьфу!
— Одела бы, что ли, муженька-то… — Он спустился на пару ступенек. — Гляди, осторожней. Скользко…
— Сама знаю.
— Вот ведь упрямая баба, — буркнул охотник. — Разбаловал он тебя, — начал было Лай и осекся.
Там, за спиной, где только что слышались шутки и смех, стояла мертвая тишина.
Был вечер, когда Гвирнус покинул поселок. Солнце уже скрылось за белыми шапками деревьев. Редкие оранжевые лучи, пробиваясь сквозь усыпанные снегом ветви, жадно шарили по верхушкам сугробов. Мела легкая поземка. Над крышами домов вились серые дымки. Чуть в стороне, возле избы Тисса, ярко вспыхивал алый фитилек костра. Там было шумно и весело, слышались громкие крики, визги, смех. С крыльца хорошо просматривались маленькие фигурки людей: люди плясали, люди махали зажженными от костра палками, люди жили своей жизнью, и им не было дела до охотника, так же как и ему не было никакого дела до них.
Теперь.
Когда он не хотел, не умел, был не в силах им что-либо объяснять.
Смерть Ай-и касалась только его.
Гвирнус вздохнул, прикрыл за собой дверь. Подпер ее досочкой, потом, подумав, отшвырнул досочку ногой. Пускай открыта. Он слышал, что именно так поступали те, кто уходил, чтобы не возвращаться. Отшельники. Отец. Только теперь он вдруг понял, почему так плакала мать, когда, вернувшись с реки, вдруг обнаружила распахнутую настежь дверь. Именно тогда она сказала, что отец умер… Что ведмедь… Ты уже взрослый… Кто-то из охотников принес страшную весть, ну, ты понимаешь, жизнь есть жизнь… Он понял. Он поверил. Он всегда был готов верить людям, и люди с радостью обманывали его. Сначала мать. Потом, в старом Поселке, Гилд.
Теперь — жена.
Он положил ее — мертвую — на лежанку. Прикрыл одеялом. Омыл рану на груди. Он не хотел, чтобы, вернувшись, дети увидели кровь. Он не хотел прятать мертвое тело. Ай-ю должны были похоронить так, как принято. По-людски. Сегодня праздник, и костер уже разожжен.
Сходя с крыльца, нелюдим в последний раз взглянул на алый фитилек. «Что-то они притихли», — подумал он. Где-то там были его дети. Где-то там он оставлял часть себя. «Я отшельник», — с холодным безразличием подумал Гвирнус. Ни с того ни с сего он вдруг вспомнил, как когда-то очень давно вешали Хромоножку Бо. Единственного, кто после поверил… В него. В Ай-ю. Как оказалось, не зря. Вовсе не колдуньей была его жена. «Вурди. Оборотень, — он горько усмехнулся, — да и я… Разве я человек?
Отшельник. Только и всего».
Он сошел с крыльца, встал на лыжи. Подумав, вытащил из-за голенища нож. Тщательно вычищенный, в свете заходящего солнца нож казался залитым кровью. Охотник вспомнил, как жадно тот пил волчью кровь. Вспомнил стаю: «Лучше бы я остался в лесу». Поморщился. Брезгливо швырнул нож в снег. «Я — отшельник», — в который раз подумал нелюдим.
— Да что же это такое?! — первой нарушила молчание Настасья. — Полдня не прошло, как Гвирнуса тащил, а теперь…
— Гвирнус-то поживее был, — прошептал кто-то.
— А коли мертвяк, так вперед ногами надобно, — прошамкала Гергамора.
— Тсс! — зашикали на нее.
— А вы мне рот не затыкайте. Срам-то какой! Даже висючку не прикрыла.
— Неужто опять? Хворь, а?
— Хворь… На шее у него хворь! Глаза твои бесстыжие, пялишься, да не туда.
— Очень мне надо! У меня такая на живом есть.
— Тьфу на вас, бабы! Тут горе, а вы!..
— Да ты на лицо ее погляди, пенек безродный. Аж светится вся!
— Лай! — вдруг тихо сказал молчавший до этого Гилд, и было в его голосе что-то, заставившее всех умолкнуть. — Лай, — повторил он.
— Для кого Лай, а для кого… — Охотник спустился с крыльца, перехватил задеревеневшее тело поудобнее, поглядел на Таисью: — В костер, что ли?
— Обожди. Ты вот что… В снег его…
— Лай!
— Кто это? — глухо спросил охотник, осторожно опустив мертвое тело на заснеженную постель.
— А ты обернись. Погляди.
— Не оборачивайся, — не сказала — прошипела Таисья.
— Кто ты? — Голос Лая неприятно дребезжал в морозном воздухе. Он не обернулся. Плечи его странно горбились, но все, кто стоял в этот час возле костра, смотрели вовсе не на плечи. На руку. Большую мужскую пятерню, с которой творилось что-то странное… Даже Таисья не сводила с нее пылающего взгляда.
Лай заметил это, смутился. Поспешил спрятать огромную пятерню в отворот полушубка…
— Что это? — прошептал кто-то за его спиной.
— Не видишь — рука…
— Фу! Голова кругом…
— От костра-то как тянет…
— Вовсе и не от костра.
— Ты чего в костер бросила, старая карга?
— Ага! Чуете? — скрипучий голос Гергаморы заставил всех вздрогнуть.
Да, они чувствовали. Было в морозном воздухе что-то пьянящее. Но сейчас всех больше интересовала рука Лая. Сам Лай, которого вдруг начало трясти мелкой дрожью, — вот он жалко, вовсе не по-мужски, всхлипнул, ноги его подогнулись, он неловко упал в снег.
— Хворь, — сказал кто-то.
Горло охотника издало жуткий клокочущий звук. Лай тряхнул головой, склонился над Тиссом. Полушубок странно обвис на его будто усохшем теле. Зато из-под воротника виднелась до ужаса широкая, волосатая шея… Лай облизнулся. Таисья усмехнулась: «Как же — обернись!» — им повезло, что они не видели его лица! Не видели, как жадно потянулся нечеловеческий уже рот к рваной ране на шее мертвого мужа…
— Не спеши. — Голос Таисьи прозвучал холодно и властно. Он словно плетка хлестнул охотника по лицу, заставил его отшатнуться…
— Хворь…
— Нет, не хворь. — Таисья обвела взглядом сельчан.
Их лица.
Испуганное, круглое, глупое — Настасьи.
Задумчивое, наполовину скрытое тенью от росшей неподалеку ели, — Гергаморы.
Зубастую, будто ухмыляющуюся, маску Гилда.
Настороженные мордочки сбившихся в кучку детей — Ай-иных — Райнуса, Аринки.
Сыновей-подростков Нарта.
Пьяную физиономию бывшего рыболова Дрона.
Лица остальных.
— Не хворь, — повторила Таисья, чувствуя, как поднимается в душе злорадная радость: сейчас, сейчас они узнают все.
Про нее.
Про Лая.
Про себя.
Поселок был уже далеко позади, когда Гвирнус вдруг остановился. Стряхнул с полушубка снежные хлопья. Подошел к ближайшей ели. Снял рукавицу. Провел ладонью по шершавой коре дерева. Он не чувствовал холода. Напротив — жаркая ладонь быстро растопила прилепившиеся к морщинистой коже ствола льдинки. Стало прохладней. Нелюдим прислонился к дереву разгоряченной щекой. Потерся щетиной о влажную кору. Еще прохладней.
Хорошо.
Усталые ноги гудели. Болела спина. Руки. Плечи. Живот. Болело где-то внутри. И эта внутренняя боль выходила наружу сквозь обожженную холодом кожу, лохмотьями сползала с запястий рук, с плеч, с подбородка, со лба.
«Надо идти».
Усталое тело молило об отдыхе. Гвирнус уже и сам не понимал, как его хватило на то, чтобы покинуть Поселок. Добраться сюда. В этот перелесок, где совсем рядом, в двух шагах пробивал себе дорогу сквозь лед упрямый лесной родничок. Где так хорошо стоять, прислонившись щекой к прохладному стволу. Где так тихо, так покойно, что хочется примоститься у широких, разлапистых корней, закрыть глаза… Что-то большое, тяжелое давило на грудь нелюдима. Странная тень опустилась на залитый вечерними сумерками лес. Она промелькнула меж темных стволов. Пробежала по укутанным снегом верхушкам елей. Вновь спустилась вниз, к родничку — нелюдим не видел тени, он лишь чувствовал, как осторожно, по-волчьи крадется она по свежему снегу, как то припадает к земле, то поднимается над лесом, то останавливается, то стремительными прыжками приближается к нему. Гвирнусу. Человеку. Тень стаи. Тень Ай-и. Гвирнус тряхнул головой, больно ударившись подбородком о жесткую кору. «Я сплю?»
Он огляделся.
Никого.
Прикрыл горящие веки.
И прежнее ощущение вернулось.
Тень рядом. Затаилась. Ждет. «А может быть, это и есть то самое, — подумал нелюдим, — никому неведомое оно, которого так боялись в старом Поселке?» Что ж, это к лучшему, решил охотник. Он уведет его с собой. Он заманит его в лес. Он рано или поздно убьет его.
Пойдем.
Со мной.
Все равно куда.
Непонятно зачем.
Лишь бы подальше от Поселка. От людей. От мертвого тела жены, которое скоро найдет какая-нибудь забежавшая поинтересоваться, куда это пропали Гвирнусы, баба.
«Надо идти».
Гвирнус с неохотой отнял захолодевшую уже щеку от коры дерева. Поймал себя на мысли, что метит, как ведмедь дерево — словно и впрямь хочет оставить по себе память. Если не добрую, то хоть такую — запах пота, усталости, боли, — здесь был человек. Он ушел, но, может быть, вернется. Это дерево должно помнить. И этот снег. И эти заросли гуртника. И этот родничок, который так чисто, так звонко поет под ледяной коркой зимы.
Пускай поет.
Гвирнус крякнул, отстранился от дерева.
И тень за его спиной согласно двинулась вслед.
В норе было тепло, уютно и немного душно. Она потянулась всеми четырьмя лапами, сонно заскулила, ожидая услышать ответное ворчание волчицы, дружеское потявкивание маленьких щенят, которые часто спали, уткнувшись носами в ее теплую шкуру… Она была старше их, мудрей, она почти ничем не отличалась от взрослого волка, так что в стае молодые волки частенько дрались из-за нее… В таких случаях она благоразумно держалась в стороне. Но не без любопытства поглядывала на дерущихся. Кто? Тот, что яростно и глупо наскакивал на своего соперника, норовя сшибить его с ног? Или же другой — поменьше? Хитрый, верткий, вынуждающий противника промахиваться раз за разом и терпеливо выжидающий момент, когда, потеряв бдительность, более сильный предоставит шанс более умному… Было что-то сладостно щемящее в том, чтобы подпустить победителя к себе, позволить ему обнюхать себя с головы до кончиков лап, игриво вцепиться зубами в холку, а то и в бок, ощутить во рту густую волчью шерсть, быть может, даже вырвать клок-другой (они такие глупые и безответные), отбежать, а то и зарычать презрительно и зло, дразня волчишку, который, она знала, будет надоедливо ластиться к ней до тех пор, пока она наконец не смилостивится над ним, не лизнет примиряюще его холодный, влажный нос, не позовет за собой… Заманит в лес. Закружит. И, совсем сбив его с толку, вернется домой.
В теплую нору.
Смешные, глупые.
Так было до тех пор, пока…
Она сладко потянулась.
Это произошло совсем недавно, в оттепель: волчишка был голоден, и она голодна, но пустые животы лишь сильнее распаляли то сладостно-тягучее чувство, которое заставило ее прекратить обычную игру. Вместо того чтобы лишь отхватить клок шерсти, она впилась зубами в волчий бок, зло стиснула челюсти, ощутив, как брызнула из-под кожи волчья кровь. Р-р-р! — волчишка взвыл от неожиданности, отскочил, но тут же бросился на обидчицу с таким остервенением, что она испугалась. Оскалилась, угрожающе зарычала: не подходи. Но это вовсе не остановило молодого волка. Он налетел на нее всей тяжестью своего тощего тела, сбил в снег, властно вцепился в ухо желтоватыми клыками. Он рычал и рвал ее ухо. Мял своими неуклюжими лапищами беззащитный живот. Катал по ледяному насту, как месячного щенка. Он причинял боль. И — о чудо! — ей нравилась эта боль. Р-р-р — страх вдруг оставил поверженную; она перестала рычать, кусаться, отталкивать лапами пахнущее потом и снежной пылью тело. Почувствовала себя беспомощной и слабой. А потом…
Она помнила лишь яркую вспышку в голове, хоровод солнц в раскалившемся докрасна небе, чей-то отчаянный визг, который метался в горле кровавым комком, — ее визг, ее плач, ее стон; помнила слюнявую морду волчишки, который вдруг оставил обмякшее тело в покое, замотал лохматой башкой, зачихал, зафыркал… Она попыталась подняться, но лапы не слушались. Она зарычала, призывая мучителя не оставлять ее… Тщетно. Волчишка, поджав хвост, жалко засеменил прочь…
Так было.
Ей едва хватило сил вырыть в обледенелом насте теплую лунку, упасть в нее. Положить голову на лапы…
Не прошло и месяца, как она почувствовала — творится что-то странное. Сначала изменились запахи.
Теплой норы. Леса. Даже сбившихся на зиму в стаю волков. Даже волчицы-матери, от которой она теперь старалась держаться подальше, и утром, когда старая волчица возвращалась с охоты, молодая покидала нору и уходила в лес. Но и в лесу она не чувствовала себя прежней. Лес казался чужим. Каждое дерево таило угрозу. Каждый куст мнился притаившимся зверем — большим, сильным, — она еще никогда не чувствовала себя такой беспомощной и жалкой в этом лесу…
Потом изменилась она сама.
Ее лапы, в которых уже не было прежней упругости мышц. Ее голова, которая иногда кружилась так, что приходилось ложиться в снег и пережидать до тех пор, пока не перестанет качаться под непослушными лапами земля. Ее поджарое серое тело, которое раньше с легкостью преодолевало любые расстояния, а теперь уставало даже после небольшой пробежки по рыхлому снегу…
Она стала ворчливой и злой. Она не подпускала к себе никого из стаи, и однажды, когда прежний ее мучитель вдруг сунулся к ней, она без предупреждения вонзила клыки в его ухо и едва не оторвала его…
Потом изменилась стая.
— Дайте мне нож, — попросила Таисья. Она дрожала от холода. И голос ее дрожал. Но все, кто стоял у костра, видели странный блеск ее глаз, хитрую ухмылку на губах…
Люди зашумели.
Они заговорили все разом, даже дети вдруг испуганно заверещали за спинами взрослых. Аринка заплакала. Сыновья Дрона, переглянувшись, поспешили пробраться поближе к отцу. Райнус дернул сестру за косу:
— Плакса.
Утер рукавицей влажные глаза.
— А сам-то… — буркнула девочка и, уже не сдерживаясь, сорвалась в полный голос: — К мамке хо-очу-у!
— Цыц! Нельзя к мамке. Сказала же — гулять!
— Я боюсь, — всхлипнула Аринка, прижимаясь к брату.
— Не смотри, — сказал Райнус, заметив, что девочка не сводит взгляда со странной сгорбленной фигуры Лая, которая все меньше походила на человека… Если бы не обвисший полушубок, не сползшая набок с огромной лохматой головы шапка, то…
— Он повелитель? — Аринка с надеждой взглянула на брата.
— Не знаю, — неуверенно пробормотал Райнус и, заметив, что девочка, наклонившись, зачерпнула пригоршню снега, поднесла ко рту, добавил: — Здесь грязный, не ешь.
— Я пить хочу, — капризно сказала Аринка.
— Дура! — неуверенно сказал Райнус и облизнул пересохшие губы — в самом деле, отчего так хочется пить?
Потом изменилась стая.
Волки.
Она заметила это не сразу, тем более что и сама сторонилась их. Но однажды голод взял свое, и она вышла на охоту со всеми.
Загоняли матерого лосяка.
Бежали не быстро, может быть, поэтому у нее хватило сил не отстать.
Лосяк был упрямый, к тому ж в самом начале охоты уж успел поднять на рога чересчур поспешившего волчишку, смерть которого заставила стаю набраться терпения и отступить.
Однако продержался матерый недолго.
Выгнав лосяка на редколесье, волки набросились всем скопом, и спустя мгновение он рухнул в снег.
Мяса ей не досталось.
Когда же она попыталась подобраться к разрываемому на части телу, сразу несколько волков развернулось к ней, и, увидев их оскаленные морды, она поняла — и эта охота, и все последующие уже не для нее…
Нож ей кинул Гилд.
Таисья ловко поймала его на лету.
Взглянула на охотника:
— Спасибо.
Тот пожал плечами. Отвернулся.
«Знает, — поняла женщина, — знает все».
Она наклонилась над мужем. Услышала, как взвизгнула и запричитала Настасья:
— Да что же это такое! На мертвого! С ножом!
— А тебе небось живого подавай? — усмехнулась женщина, не спуская глаз с удивленного лица Тисса. Что ж, теперь пришла очередь удивляться другим. Если, конечно, еще не застыла в жилах мужа пьянящая, колдовская, хмельная влага — кровь.
— Что, испугалась? — услышала она презрительный голос Гилда.
Ударила ножом в широкую грудь. Облизнулась, предвкушая тот сладостный миг, когда…
О! На сей раз она будет не одна.
Не только с маленьким вурденышем, который так похож на…
Что это?
Таисья моргнула, не веря своим глазам.
Никакой крови не было.
Даже раны на его груди, куда, казалось, только что вонзился нож, тоже не было. Даже царапины, даже намека на нее. И клинок был все так же чист, холоден и остер.
Не может этого быть!
Она подняла голову:
— Гилд?!
Волчья маска охотника задумчиво смотрела на алые всполохи огня. Сейчас их было трое в этом мире. Только трое. Она, Таисья. Все уже знающий Гилд. Мертвый муж…
И…
Нет, четверо — еще маленькая девочка, звереныш, которая спала, свернувшись калачиком под теплым одеялом. Укрытая с головой, чтобы никто не увидел, никто до поры до времени не потревожил ее сна.
— Гилд?! — повторила женщина.
— Что тебе?
— Нож…
— Как же, — усмехнулся охотник, — повелитель это. Оберег. Не тронет он. Человека-то.
Вот так.
Значит, пятеро. Еще проклятый повелитель. Нож…
— Гадина, — прошипела Таисья и, не в силах больше ждать, толкнула мертвое тело к оскалившейся морде шестого.
Лая.
— На!
Потом она встретила человека.
Он шел по лесу на больших плоских палках. Большой, сильный, как и все те люди, за которыми, еще не изгнанная из стаи, она не раз наблюдала издалека. Да, большой, сильный, с блестящим когтем, торчащим из-за голенища сапога, он в отличие от прочих показался ей совсем не страшным. Человек что-то бормотал себе под нос, рвал на ходу мороженую ягоду. Сплевывал косточки. Щурясь от яркого солнца, высматривал в снегу звериные следы.
Вот он остановился, присел на корточки, провел пальцем по снежной пыли. Недоуменно почесал заросший щетиной подбородок.
— Вот те на! — пробормотал он и огорченно крякнул: — Видать, плохи дела. Коли этак-то… Ползком.
Нашел.
Это был ее след, но она вовсе не боялась, что ее найдут. Скорее боялась обратного…
Она медленно умирала от голода в двух шагах от него.
Она заскулила, ибо, да, он был совсем не страшным, этот человек. От него пахло лесом, потом, теплом.
Человек сплюнул очередную косточку, обернулся. Удивленно вскинул брови.
— Вот те на! — повторил он на этот раз куда более удивленный.
Шагнул к изгнаннице — она на всякий случай оскалила зубы.
— Вишь какая страшная, — улыбаясь сказал человек, — ты не бойся. Мне волчатина не нужна.
Она жалко посмотрела ему в глаза.
— Смотри-ка! Поедом ешь! — Человек усмехнулся. — Мое счастье, что ты тут одна. Да и силенок у тебя маловато. Вон как ребра торчат… Сдохнешь ведь. — Он задумчиво потер ладонью побелевший от холода нос. Шумно высморкался. — Не трону я тебя. Ну чего глядишь… Голод — он ведь и у нас голод. Э… ладно, погляжу, чего мне там Ай-я припасла.
Потом он ушел.
Бросил горсть солоноватых, вовсе не съедобных камешков, которые противно хрустели на зубах. И ушел.
А она осталась.
С трудом проглотила безвкусное угощение, от которого лишь сильнее заурчало в животе. Потянулась мордой вперед. Обнюхала отпечаток охотничьего сапога в залитом фиолетовыми сумерками снегу. Облизнулась. Подняла непослушное тело из вытопленной его теплом лунки. И, покачиваясь, пошла туда, откуда этот странный человек принес столь пьянящий, столь восхитительный запах. Человека. Дома. Добра.
3
Еще одно дерево.
Еще одна метка.
Тень стаи по-прежнему преследовала его.
Кусты, росшие чуть в стороне от сосенки, возле которой переводил дух нелюдим, показались смутно знакомыми. Было уже совсем темно, Гвирнус почти не видел их — лишь по старой привычке чувствовать лес как самого себя угадывал в черноте ночи. Он был здесь, и не так уж давно. Тень стаи на мгновение расступилась — он вспомнил. Да, конечно. Молоденькая волчица, худая, облезлая, с жалостливым взглядом. Он бросил ей горсть сухарей и тут же забыл о ней… Может быть, к счастью, ибо потом ни один волк, оборотень, вурди не ушел от него живым. Впрочем, и та единственная, которую он оставил в живых, скорее всего умерла. От голода.
Жаль.
Ему вдруг страстно захотелось, чтобы хоть она уцелела в этой странной круговерти смертей, которую приносила его жизнь.
Он не выдержал.
Он почти бегом бросился к кустам. Он яростно раздвинул их руками, страшась увидеть мертвое, припорошенное снегом тело. И когда убедился, что мертвого тела не будет и голодному зверю удалось покинуть свое лежбище, улыбнулся. Впервые за этот бесконечно долгий вечер. За этот бесконечно долгий день…
В норе было тепло, уютно и немного душно.
Но… это была не нора.
И лапы не были лапами. И голова… странная голова болталась на тонкой безволосой шее… И глаза… Что-то творилось с глазами. Она будто ослепла. Она ничего не видела в темноте.
Где я?
Она пошевелила длинными отростками на лапах — зачем это? — представила, как неудобно бежать на таких странных отростках по талому снегу, подкапывать заячьи норы… Жить… «Что со мной? Где я?» Она зажмурилась. Вчера. Вчера она была голодна. Вчера она пошла по следу. Этого вовсе не страшного человека, который уходил в лес и чьи следы начинались возле большой деревянной норы. Да, очень хотелось есть. А от деревянной норы пахло чем-то съедобным, вовсе не теми солеными хрустящими камушками, которыми угощал ее уходящий в лес человек. Ах как ей хотелось забраться внутрь! Она обошла вокруг норы, но не нашла никакого входа. Ничего напоминающего вход. Она еще раз обошла вокруг, поскреблась когтями о ледяные бревна. Ее подташнивало от голода. Лапы едва держали измученное тело. Хотелось лечь, закрыть глаза, уснуть, но она понимала, что может и не проснуться. Она уже видела такое. Незадолго до того, как стая изгнала ее. Это был волчонок. Совсем еще молодой, глупый. Он лежал в кустах гуртника и не шевелился. Она подошла, ткнулась в его шкуру носом и тут же испуганно отпрянула — его тело показалось ей тверже льда. Он спал.
Она не хотела. Когда-нибудь. Так. Уснуть.
Поэтому она в третий раз обошла вокруг норы, приглядывая местечко, где снег, которым занесло стены этой человеческой норы, не так глубок. Какое-то странное сосущее чувство в груди подсказывало ей — единственное спасение там. Внутри.
Потом она стала копать.
Наступила ночь.
Время от времени она останавливалась, чтобы отдышаться. Слизывала горячим языком сверкающие в лунном свете снежинки. Трясла лохматой головой, отгоняя дурманящие сознание сны. Снова копала. Снова останавливалась. Это продолжалось долго. Она уже не чувствовала ни голода, ни усталости — все заменило одно-единственное желание — быть там. Внутри человеческой норы. Зачем? Для чего? Это было не важно. И одновременно важнее всего, что до сих пор окружало ее, заставляло сутками напролет загонять упрямого лесного зверя, пить из холодных лесных родников обжигающую глотку живительную влагу.
Радоваться, когда по весне в норах раздавалось потешное потявкивание слепых волчат. В конце концов — вцепиться в бок того самого молодого волчишки, который принес ей радость и боль, а потом первый отвернулся от нее, ибо первым из всех почувствовал ту перемену, которая привела ее сюда.
К человеческой норе.
Когда узкий лаз был наконец готов, ей не хватило сил даже на то, чтобы обрадоваться этому. Она лежала в ямке, сунув узкую морду в выкопанную под бревнами щель, вдыхала пахнущий подгнившим сеном теплый воздух, она бы так и уснула здесь навсегда, если бы не слабое попискивание внутри — это была еда. Счастье. Жизнь… Потом она пробралась внутрь…
Да, это была не нора.
Девочка неловко скинула укрывавшее ее тщедушное тельце одеяло. Свет зажженной на стене масляной плошки на мгновение ослепил ее, она зажмурилась. Потом открыла глаза, в который уже раз с удивлением осмотрела свое белое безволосое тело. Поднесла к лицу пятипалую лапу, лизнула языком кончик пальца. Гладкий, противный, сухой. С плоским розовым когтем — разве таким можно вцепиться в крыло внезапно выпорхнувшей из-под снега куропатки? Разве таким можно причинить боль?
Впрочем, она уже привыкла к этим новым когтям.
Она спрыгнула с лежанки, ловко приземлившись на четыре лапы. Новое тело слушалось неплохо. Куда лучше, чем вчера. В другой человеческой норе, где были испуганные человеческие детеныши и ласковая женщина, которая одновременно и любила, и боялась ее. Очень боялась. Иначе зачем было привязывать ее? Она ведь никуда не хотела убегать. Она пришла сама.
Пришла и ушла.
Ибо была сыта и свободна, а глупая веревка легко поддалась под напором новых, вовсе не таких острых, как волчьи, зубов…
Пфф!
Костер выплеснул в небо ворох сверкающих звезд, и огонь опал, смятый порывом ветра, к самой земле.
Лай ухватил тело мертвого Тисса, попытался оттащить его в сторону. Он чувствовал — там, за спиной, на него смотрят десятки горящих, жадных до его добычи глаз…
Она и сама не знала, почему покинула ту женщину. Красивую и немного напуганную ее появлением. С капельками влаги на кончиках ресниц. Пахнущую человеком, чьи следы привели ее к людям. Может быть, потому, что и здесь, как в стае, почувствовала себя чужой.
Только один человек обрадовался ей по-настоящему.
В новой норе, куда принес девочку поймавший ее охотник…
— К-куда?
Таисья брезгливо поглядывала на потерявшего человеческий облик Лая, который жадно вцепился в лодыжку ее мужа, невесть куда оттаскивал его от крыльца, путался в полах обвисшего на волчьем теле полушубка. Смешно приволакивал задние лапы, обутые в добротные меховые сапоги…
— А вы? — скользнула насмешливым взглядом по темным фигурам односельчан.
Они еще молчали.
Но где-то внутри, в их душах (о! она-то знала) разрастался томительный и страстный.
Волчий.
Вой.
4
Десять лет назад.
Десять лет назад в старом Поселке, когда еще гуляла по его пустынным улицам неведомая хворь, когда уже были изгнаны из Поселка Гвирнус и Ай-я. Когда Таисья, как и все, боялась леса, тем более что только-только лесное оно погубило семейство Керков — маленькую Рину и троих ее детей… Десять лет назад…
Она помнила этот день так, будто и не было после десяти бесконечных лет. Одиночества. Страха. Томительного желания поддаться неведомым доселе чувствам. И глухой ненависти к себе, ибо так хотелось остаться прежней. Всего-навсего женщиной. Женой.
Было утро. Обычное утро обычного дня. Тисс на охоте, дел по горло. Она проснулась, умылась, вышла на крыльцо. Оглядела двор. И увидела его.
Это был Керк.
Он тихо крался вдоль забора и всеми повадками напоминал зверя. Он показался Таисье странным, впрочем, он всем казался странным с тех самых пор, как погибла его семья… Было что-то угрожающее в том, как горбилась его спина, как развевались на ветру длинные волосы, как хищно принюхивался к чему-то большой, облезший от жаркого солнца нос.
Он не заметил Таисью, она же поспешила юркнуть обратно в дом. Задвинула щеколду. Прильнула к окну. Увидела, как, перемахнув через низенький заборчик, Керк направился к ее сараюшке, в которой похрюкивала некормленая свинья… В руке охотника блеснул нож. «Ах ты гадина! Вон что удумал!» — мелькнуло в голове женщины, и она, забыв о страхе, не помня себя от злости, выскочила во двор:
— Эй!
Керк, который был уже в двух шагах от сараюхи, обернулся на звук ее голоса, невидящими глазами уставился на хозяйку двора.
— Совсем спятил, да?
Он не сказал ни слова. Лишь снова повел носом, будто лесной зверь, тряхнул лохматой головой. Усмехнулся:
— А… соседка!
Шагнул к ней.
Она испуганно отступила:
— Не подходи!
— Это почему же? — хрипло сказал он.
— Зачем заявился-то?
— Свинья, говорят, у тебя опоросилась.
— Ну? Что с того? Моя свинья — не твоя.
— Верно, соседка! — Керк ухмыльнулся. Вдруг странно взмахнул руками, при этом ноги его подогнулись, он упал на колени, потом и вовсе встал на четвереньки… Шумно втянул носом воздух. — Пахнет от тебя хорошо, — неожиданно сказал он, даже не думая подниматься, и по-звериному на четвереньках заковылял к женщине…
— Пахнет?! — Таисья, опешив, замерла, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой…
— А что? — Голос Керка завораживал женщину. — Не в лес же мне за этим идти, а?
«Зачем же в лес? Вон их сколько», — подумала Таисья, глядя на тех, кто стоял сейчас возле отбрасывающего последние всполохи искр костра…
Тогда она не знала ничего.
Она дрожала от омерзения и в то же время подпустила его. Позволила ему обнюхать ее голые коленки. Позволила потереться небритой щекой о бедро (это было приятно и омерзительно одновременно), позволила его губам коснуться загорелой кожи, его языку скользнуть от бедра выше — при этом колючий подбородок приятно щекотал ногу, а похожий на птичий клюв нос охотника нагло задирал подол платья…
«Что же я делаю?» — с ужасом думала Таисья.
— Керк, не надо… Хочешь… Хочешь, я подарю тебе…
— Чего? — Он на мгновение отстранился.
— Ну, поросенка… Ты же за этим пришел, да?
— Потом. — Его небритый подбородок снова ткнулся ей в ногу.
— Не надо. — Она попыталась отстраниться, однако левая рука охотника жадно обвилась вокруг лодыжки женщины, с силой потянула на себя… Таисья едва удержалась на ногах.
— Отстань, дурак! Закричу!
— Не закричишь, — хрипло выдохнул охотник. — Это я! Я! Понимаешь, я вернулся вовсе не утром… Я вернулся ночью…
— Не понимаю…
— Ну, домой… А она порезалась…
— Кто?
— Жена.
— Ну и что?
— Дура! — Керк с силой рванул ее ногу, и Таисья, потеряв равновесие, полетела в траву. Больно ударилась лопаткой о камень. Уже открыла рот, чтобы закричать на весь Поселок, но шершавая ладонь охотника больно стиснула ее губы. Тяжелое тело вдавило Таисью в землю…
— Молчи, дура! Убью!
— Ы… ы… — Она все еще силилась закричать, мотала головой, не обращая внимания на боль, которую причиняли его сильные пальцы.
— Пахнет, — вдруг сказал он, — совсем не так…
На мгновение хватка рук охотника ослабла. Таисья рывком освободила рот, но, вместо того чтобы закричать, вдруг спросила:
— Ты?.. Ты убил их?
Он вздрогнул всем телом, она почувствовала, как острый локоть впился ей в ребро.
— Я… не знаю. Не помню. — Голова Керка склонилась к лицу Таисьи. Его влажные губы едва не касались ее губ. В глазах охотника плескалось безумие. Они были темными и мутными. Как болотная вода. — Не кричи, — почти жалобно попросил он, брызнув ей в лицо горячей слюной.
Она невольно прикрыла глаза. И тут же открыла их. С закрытыми было куда страшней…
— Ты… ты убил? — повторила она.
— Я не помню. Но я был там. Ночью. Понимаешь, ночью. Я знаю. Мой лук. Он лежал. На полу. Я видел. Уже утром. После… Через окно…
— Не надо. Молчи.
— Я видел их…
— Это был зверь. Или оно. Те, кто видел… Ты же сам говорил… Все говорили. Дверь была заперта.
— Да, — он снова брызнул слюной, — да, но это она. Моя жена. Я никогда не запирал двери.
— Значит, тебя там не было, Керк.
— Я нашел лаз. В сенцах.
— Когда?
— Когда пытался войти.
— Утром.
— Да! Да! Да!
— Тогда при чем тут ты? — испуганно сказала Таисья. И тут же добавила: — Мне тяжело, Керк, отпусти.
Она вовсе не ожидала, что он отпустит ее. Странно, однако в это самое мгновение, когда язык ее говорил одно, в мыслях было совсем другое: «Я не понимаю… почему. Но мне хорошо. С тобой. Страшно и… хорошо…»
К ее удивлению, Керк послушался. Скатился с нее. Повалился в пыльную траву. Обхватил голову руками.
— Я помню. Она порезалась. Понимаешь. Я помню, — повторял он с каким-то злым упрямством. Будто сам себе хотел доказать, что все было не так, что он сам придумал этот дурацкий порез, что он и в самом деле пришел только утром. Попытался войти… Дверь была заперта…
— Она чистила рыбу, — бормотал Керк, — купила. У какого-то рыболова. С острыми плавниками. Понимаешь? Не ножом. Плавником. Я помню. Когда вошел. Она обматывала палец тряпкой…
— Погоди. Никто не видел никакой тряпки. И потом при чем тут это? Они же все были разорваны в клочья. Там был не человек.
— Вот. — Керк вдруг с усилием оторвал руки от головы, суетливо полез за пазуху холщовой рубахи. — Вот, посмотри. — Губы его задрожали. — Держи. — Он вынул какую-то грязную тряпку. — Вот.
Она протянула руку.
— Вот, — повторил Керк, и тряпка легла в ее ладонь.
Она сжала пальцы в кулак.
— Просто тряпка, — сказала она, глядя в его раскрытые от ужаса глаза.
— На ней кровь.
— Ну и что? — пожала плечами Таисья. Страх прошел. Керк был жалок и смешон. Керк просто сошел с ума. — Ну и что? — усмехнулась она.
— Я нашел ее за пазухой. С утра.
— Ну и что? — в третий раз спросила Таисья.
— Она обматывала палец. Ею.
— Послушай, ты сам придумал это, да?
— Иногда мне кажется, я слышу ее голос. Она так обрадовалась, когда я пришел. Она сказала: «Вот здорово, а я думала…» И палец. При этом обматывала палец. Этой самой тряпкой. Странно, что я никогда не видел раньше. Ее крови…
— Послушай… Не может быть. А когда вы с ней, ну, сам понимаешь… В первый раз?..
— Ты же знаешь. Это женщина делает сама…
— Да, верно. — Таисья усмехнулась. Мужчина не должен видеть кровь. Так говорила ее бабка. Так учили всех дочерей. И, пожалуй, впервые она задумалась — почему?
— Она капала на пол, — задумчиво сказал Керк. Он снова сидел, обхватив голову руками, и в такт словам раскачивался из стороны в сторону. — Ее было много. Очень. Никогда не думал, что у рыбы такие острые плавники.
— Острые. — Таисья усмехнулась. — Я тоже не видела его крови.
— Чьей?
— Тисса.
— Странно, — сказал Керк. Он вдруг перестал раскачиваться, хмуро из-под руки посмотрел на Таисью: — Мы столько ходим по лесу. Это ж лес! Рано или поздно зацепишь какой-нибудь сучок и…
— Он умеет ходить по лесу, — сказала Таисья.
— Так не бывает, — уверенно сказал Керк.
— Бывает. Ни одной царапины, — почти с гордостью сказала она.
— Тогда он — береженый, твой Тисс.
— Да.
— Он мог порезаться дома.
— Нет.
— Ты могла поцарапать его, когда…
— Не могла.
— Вот как?! А моя могла.
— Ты пришел утром, Керк…
— Нет! Я помню. Они спали. Было поздно. «Тсс! Не разбуди». Она не хотела, чтобы дети проснулись. Она хотела, чтобы я… Я же помню! Помню! Это не сон! А потом, — он стиснул зубы с такой силой, что Таисья услышала, как хрустнули его желваки, — потом не помню. Или помню? — Керк разговаривал сам с собой. — Это сон. Страшный. Вот. Сейчас. Будто мелькнуло что-то… Понимаешь?..
— Керк, — женщина осторожно коснулась его плеча, — не надо, Керк. Этого не может быть. Ты же любил их. И потом… Ты же не зверь, Керк.
— Да. Зверь. Там был зверь, — согласился охотник и тут же добавил: — Там был я. Я — вурди, — вдруг обреченно сказал он.
— Их нет. Сказки это.
— Мне страшно, Тай. Я хочу есть. Я не хочу в лес. Там я стану… Опять… Я помню. Я помню, как… Почему от тебя так странно пахнет, Тай? От моей пахло не так…
Она пустила-таки его в сараюху. Тогда. Поднялась с травы (охотник все еще сидел, обхватив голову руками). Открыла дверь:
— Входи. Обойдусь. Как-нибудь…
Керк удивленно взглянул на женщину.
Встал. Не говоря ни слова, подошел к сараюхе. Повернулся к хозяйке:
— Это не обязательно. Главное, что ты…
Она кивнула:
— Я поняла.
Он вошел.
Она заперла дверь.
Как же там чавкало, сопело, рычало то, что совсем недавно было всего-навсего Керком!
До сих пор Таисья не могла забыть эти страшные звуки.
А потом…
Потом потянулись мучительные годы неизвестности, когда она со страхом ожидала возвращения мужа из леса (уж не поцарапался ли он?), со страхом смотрела, как ловко разделывает он охотничьим ножом принесенную с охоты дичь. Со страхом ласкала по ночам его пахнущую лесом и дымом костра кожу… Прислушивалась к своему телу… Приглядывалась к соседям и соседским детям… Потому что поняла — наводящее ужас на жителей поселка оно таится вовсе не там, где его привыкли искать, вовсе не в лесу.
В людях.
В них самих.
«Я — вурди», — подумала Таисья, стоя на крыльце и с усмешкой наблюдая, как быстро теряют человеческие лица те, кто еще совсем недавно…
О! Какое облегчение знать!
Спасибо зверенышу.
Спасибо Тиссу, который привел его…
О! Эти глаза!
Заглянув в них, когда звереныш стоял на пороге, удерживаемый сильной рукой мужа, Таисья заглянула в саму себя…
И когда муж почти тотчас ушел разгуливать по поселку в своей страшной маске (если бы он знал, как близка к истине эта жуткая игра!), она, глупая, радовалась, она, глупая, еще надеялась, что успеет убедить себя в том, что все ее чувства — неправда, все внезапно всколыхнувшие тело желания — лишь случайная прихоть, отголосок, эхо (чего?)… Причудливая игра, вроде той, которой с такой невинной страстью предавался Тисс…
Лучше бы он не возвращался, ее бедный, бедный муж!
5
Детская ручонка неловко толкнула дверь.
Дверь, скрипнув, приоткрылась. Не дверь — узкая щелочка глаз…
За дверью была зима.
Белые хлопья, как мотыльки, впорхнули в прохладные сенцы. Девочка неумело подставила ладони — некоторые из мотыльков тут же опустились на них, приятно холодя непривычно гладкую кожу. Девочка переступила с ноги на ногу — новое тело плохо слушалось хозяйку: приходилось опираться на бревенчатую стену. Чтобы не упасть.
Новое тело было куда хуже старого.
Оно чувствовало дыхание ветра, ночи, зимы…
Оно было беспомощным и слабым.
Ему было холодно.
Очень.
Хотелось вернуться обратно, забраться под теплую шкурку-одеяло, под которой так уютно, так сладко спалось еще недавно…
Девочка шмыгнула носом.
Снова, уже посильнее, толкнула тяжелую дверь.
И снова дверь недовольно скрипнула: мол, куда ж ты, там холодно, там ночь, там…
Девочка видела и сама.
Темные перила. Крыльцо. Спину стоящей на крыльце женщины. Выше — темное небо. Звезды. В разрывах облаков — круглобокую луну. Красные отблески на снегу — она знала: это след огненного чудовища, которым повелевали те, в чьем обличье находилась она сейчас.
Как холодно!
Можно вернуться в дом.
Можно идти вперед.
Там свобода. Там лес. Там жизнь.
И огненное чудовище, которое иногда греет, но куда чаще с хрустом пожирает густую волчью шерсть, оставляя после себя бурые подпалины и запах горелого мяса. Девочка сморщилась — фу!
Прислушалась.
Тонко подвывал ветер. Похрустывал ветками огонь. Кто-то громко сопел, рычал, чавкал, потявкивал… совсем рядом. Возле крыльца. Этот кто-то был не один.
Этих «кого-то» было много. И звуки, которые они издавали, были такими знакомыми… родными, что у девочки вдруг сжалось сердце…
Да. Так завершает свою охоту голодная стая.
Когда зверь уже завален, а голод еще не утолен.
Все с жадностью набрасываются на огромную тушу, рвут куски пожирнее, отпихивают друг друга, выхватывают добычу из пасти более слабых, рычанием отгоняют опоздавших, жадно лакают горячую кровь… Жрут…
Вот так отгоняли и ее…
Спина женщины на крыльце мелко вздрагивала.
Может быть, от холода. Может быть, от смеха. Может быть, от слез.
Девочка осторожно ступила босой ступней на обледенелое крыльцо.
Как холодно!
Поежилась.
Внизу — черные волчьи тени.
Стая.
Девочка пригляделась.
Другая стая. Вовсе не та, откуда она была изгнана несколько дней назад.
Какая смешная!
Девочка не знала, что такое улыбка, но человеческое тело знало.
Она улыбнулась.
Она никогда еще не видела таких волков.
Неуклюжих, путающихся в нелепой человеческой одежде… Жадно и бестолково снующих вокруг лежащего на земле человека, в котором уже трудно было узнать того охотника, что, как сетью, поймал ее полушубком, того самого, что совсем недавно обнимал стоящую на крыльце женщину, того самого, что был так удивлен, когда…
Девочка облизнулась.
— Ты хочешь? Еще?
Она не поняла сказанного женщиной, но испуганно отступила назад. В сени.
— Ты ведь сыта, правда? — сказала, не оборачиваясь, женщина.
Девочка шмыгнула носом.
— Ну вот. Уже сопли, — усмехнулась стоявшая на крыльце, — или ты плачешь? Плачешь ведь, да?
Нет. Девочка не плакала.
Но женщина и не думала оборачиваться на нее.
— Брысь! — Она ногой спихнула с крыльца невесть зачем забравшегося туда волка. — Куда прешься, дурак! Чего полушубок-то когтями дерешь? Небось как обратно-то обернешься — и не вспомнишь ничего. Знаю я. А полушубок-то того. Зашивать придется… да… Так-то. — Она наконец повернулась к девочке: — Иди в дом. Совсем замерзла уже… Дурочка. — В ее словах звучала ласка. Любовь.
Девочка не спускала с женщины почему-то слезящихся глаз.
— Дурочка, — повторила женщина — ее голос мягко подтолкнул вурденыша в выстуженные сенцы.
В ночное небо взвился чей-то протяжный, тоскливый вой.
Девочка вздрогнула.
Ей вдруг захотелось поддержать эту тягучую песню ночи, но губы были так непослушны… Язык так неуклюж. Голос так слаб.
— Дурочка, ну что ты? Ты испугалась? Этих-то? Да? Они же глупые…
Как многому придется учиться заново…
В новой стае.
В новой судьбе.
6
Он не удивился, когда ноги сами привели его к землянке отца. Лунный свет причудливо разливался по болотцу, скользил по песчаному откосу, резвился меж темных стволов елей. Ночь стремительно катилась к утру, но нанизанная на верхушки деревьев луна висела еще достаточно высоко. Дул сильный ветер. Лес был полон таинственных скрипов и шумов. И не только скрипов, казалось нелюдиму. Не только шумов. Где-то вдалеке ему чудился протяжный, жалобный вой — это была стая. Тень стаи, которая преследовала его всю ночь. Шла по пятам, вынюхивая засыпанный снегом лыжный след. Жадно вбирала ноздрями ледяной ветер, который прежде стаи коснулся бредущего по лесу человека, а теперь спешил разнести по всему свету весть о том, что человек этот смертельно устал. Что человек этот, каким бы сильным и смелым он ни казался, беспомощен и слаб. Что человек этот не знает, куда и зачем идти…
Быть может, где-то там… В этой стае… Была она.
Ай-я.
Он не удивился, что дверь в землянку была распахнута настежь и ветер весело мотал ее из стороны в сторону. Время от времени с силой ударял о деревянный полог — дверь жалобно вскрикивала и вновь распахивалась, впуская внутрь землянки поблескивающую в лунном свете снежную пыль.
— Эй! — тихо и устало крикнул Гвирнус, хотя знал — ему не ответят.
Но, казалось, его услышали.
Вовсе не в землянке.
Вовсе не те, к кому это «эй» было обращено.
Что-то странное творилось в лесу. Будто судорога пробежала по несметным его телам. Будто вздох издали его заснеженные губы. Будто в немой мольбе вытянулись его обескровленные долгой зимой руки. Ветер вдруг стих. И скрип стволов стих. И даже вой преследующей нелюдима стаи уже не звучал в голове охотника. Тяжелая истома повисла над лесом. И невпопад с тишиной покачивались вокруг разлапистые еловые лапы…
Лес облизнулся.
Да. Перед ним был человек.
Гвирнус не заметил. Ни этой гнетущей тишины. Ни того, как вдруг жадно потянулись к нему еловые лапы. Усталость и боль сделали свое дело. Вовсе не сердце было в груди человека — кусок льда.
— Эй! — повторил он громче.
Согнулся в три погибели, ибо только так и можно было войти.
Вошел.
Привычно захлопнул дверь — даже сейчас, когда внутри было так же холодно, как и снаружи, он берег уже несуществующее тепло.
В землянке — кромешная тьма, глаза нелюдима не сразу привыкли к ней. Он шарил взглядом вокруг, он задыхался в этой тьме… Торопливо чиркнул кремнем.
Яркий всполох ударил по глазам.
Мгновение — и снова навалилась темнота, но он успел увидеть: совсем рядом, под носом, под земляным потолком висит масляная плошка, сплошь заляпанная брызгами оленьего жира.
Он снова чиркнул кремнем. Раз, другой, третий. Пока жаркая искра намертво не вцепилась в густо смазанный жиром фитилек.
Светильник разгорался медленно. Треща и разбрасывая вокруг горячие капли.
Они лежали рядом. На лежанке.
Сначала нелюдим увидел ее.
Волчицу.
Женщину.
Зовушку.
Потом — его.
— Эй! — глупо пробормотал нелюдим. Он вовсе не удивился. Оба были мертвы.
Ему казалось, он спит.
Можно проснуться.
Это так легко.
Открыть глаза.
И где-то там, наяву…
— Ай-я, — шептал человек.
— Ай-я! — шепотом откликалось лесное эхо.
— Ай-я, ты здесь? Ты жива?
— Открой глаза, глупый. Посмотри. Вот. Вот я. Пойдем, — говорила она и тянула его за собой.
— Куда?
— Не знаю. Не все ли равно?
— Я еще сплю?
— Да, милый. Вставай.
Да, там, наяву… Гвирнус попытался встать, но чьи-то костлявые пальцы тут же опустились на его плечо.
— Лежи. Рано еще.
— Ай-я, ты что? Почему у тебя такие…
— …руки? — сказала Ай-я странно дребезжащим голосом. Вовсе не своим, хотя чьим-то очень знакомым. «Гергаморы? — подумал нелюдим и сам же себе ответил: — Да!»
— Уходи?
— Что ты, Гвир? Это ж я! Я!
«Да. Теперь — ты».
— А старуха? — спросил он.
— Она рядом. Со мной. Вставай, ну же! — Голос Ай-и заставил Гвирнуса сбросить руку старухи. — Помоги! — Столько в нем было растерянности, боли, чего-то еще — щемящего, нежного и одновременно испуганного…
— Ай-я!
Нелюдим вдруг подумал, как давно он не чувствовал ее острых упругих грудей, ее мягких теплых губ…
— Ай-я? — Он должен был открыть глаза, встать, подойти к ее маленькому беззащитному тельцу. Обнять его… Но он лишь глупо улыбался, позабыв о вурди, стае и даже сидящей подле старухе, которая, казалось нелюдиму, хитро улыбалась, покачивала седой головой и тихо приговаривала, обращаясь невесть к кому:
— Эх, деточка, все будет хорошо…
— Эй! — Он наклонился к лежанке, коснулся рукой мертвого тела Зовушки. Ее кожа поблескивала в тусклом свете масляной плошки. Она была сплошь покрыта инеем. Будто поросла невинным детским пушком. Он осторожно провел рукой по ее впалому животу. Ледяной. Взглянул на лицо женщины — все еще красивое, но испещренное мелкими, но уже набирающими силу ручьями морщин. Сейчас она казалась ему почти старухой. Возле губ маленькая запекшаяся струйка крови.
— Ты — вурди, — прошептал Гвирнус, подбираясь одеревеневшими от холода пальцами к двум высоким запорошенным инеем холмам. Вот он. Колышек. В груди.
Да.
Он глупо улыбался.
— Вытащи его, — попросила где-то там, наяву, живая и невредимая Ай-я.
— Кто это сделал?
— А ты не помнишь? — В ее голосе послышалась легкая укоризна.
— Не помню, — честно признался нелюдим, вдруг испугавшись того, что на самом деле помнит, помнит все…
— Ты был очень зол, — безжалостно сказала Ай-я.
— Не надо…
— Их было много. Волков… Тебе понравилось?
— Нет!
— А потом ты вернулся к землянке…
— Нет!
— А потом…
Гвирнус вцепился в торчащий из груди женщины колышек обеими руками. Его качало. Он помнил.
— Выдерни его.
— А отец… Я же не мог…
— Мог. Они спали, помнишь?
— Да.
— Ты их разбудил. Ты был страшен. Ты был совсем не похож на человека, Гвир.
— Откуда ты знаешь?
— Точно так же ты убил и меня.
— Ты была вурди.
— Ну и что? Я всегда была вурди. Разве я была плохой женой, Гвир?
— А потом? Что было потом?
— Может быть, ты расскажешь об этом сам?
— Я был с колышком?
— Да. Ты выломал его по дороге и обтесал на бегу.
— Я бросился на нее?
— Да. И кричал при этом, что она оборотень, вурди, что ненавидишь их, что там, в лесу, стая, волки. Вурди. Что они бросились на тебя…
— А отец?
— Он встал между вами.
— Зачем? Он же сам, сам показал мне…
— Керка?
— Да.
— Ну и что? Пускай он так же, как ты, ненавидел их. Но есть кое-что посильней ненависти, Гвир.
— Я знаю.
— Я верю, Гвир. Хотя ты и убил меня.
— Ножом, Ай-я, ножом!
Он вдруг очнулся. Или, наоборот, снова провалился в кошмарный сон?
Он все еще стоял держась за колышек, будто в нем и только в нем таилось спасение от того кошмара, в который превратилась его жизнь…
«Что я наделал?» — подумал нелюдим, но в груди его вдруг затеплилась надежда.
Нож. Да, он убил Ай-ю… Вурди. Но только ножом!
— Вот дурачок, — сказала Ай-я. — Маленький, злобный, глупый дурачок.
— Это правда?
— Что?
— Про нож?
— Да.
— Ты вернешься?
— Не знаю. Думай сам.
Нелюдим улыбнулся.
Все будет хорошо.
И темный ночной лес за хлипкой дверью землянки облегченно вздохнул. Пускай. Пускай человек спит и видит сны. Пускай человек радуется своей любви. Пускай он не просыпается никогда.
Гвирнус не слышал этого вздоха.
Он рывком вырвал колышек из груди женщины, отшвырнул деревяшку от себя. Пускай. Пускай она проснется. Пускай выследит его. Пускай отомстит. Он примет все.
— Вот дурачок, — повторила Ай-я. — Маленький, злобный, глупый дурачок.
Теперь — отец…
— Прости! — Гвирнус склонился над мертвым телом лесного бродяги, осторожно взял его руку, попробовал поднести к своей заросшей щетиной щеке, но задеревеневшая рука не сгибалась, и тогда нелюдим склонился еще ниже и…
Уснул.
И был сон.
И была явь.
Было лето, и запах трав кружил голову.
— Смотри-ка, его еще не срубили, — сказал за спиной бесконечно родной голос, и рука Ай-и легла ему на плечо.
Огромный дуб задумчиво покачивал косматой гривой — не срубили, да.
— Ты откуда? — Он боялся обернуться. Боялся потерять ее.
— Мышка позвала. — Она весело рассмеялась.
— А где дети? — спросил, все так же не оборачиваясь, нелюдим, хотя на душе было необыкновенно легко.
— Они придут. Они обязательно придут.
— Мы подождем их?
— Да. Смотри-ка. Там, в ветвях…
— Все хорошо. Теперь все хорошо…
— Да нет же! Смотри! Ганс!
— Верно! — удивился нелюдим.
— Сидит. Ногами болтает. Смешной…
— Эй! — крикнул ему Гвирнус.
— Эй! — весело откликнулся из зеленой кроны Ганс. Живой и невредимый Ганс. Ганс с тысячью лиц, в которых нелюдим узнавал попеременно то Керка, то Литу, то давным-давно позабытого им Питера Бревно. Их было много. Тех, кого он знал. Тех, кого ему еще предстояло узнать.
— А вот и Норка, — как девочка смеялась где-то за спиной Ай-я.
— Да нет же — гляди! Горшечник!
— Как же! Кузнец!
— Рыболов!
— Старуха!
— Гергамора, что ли?
— Бо.
— Тьфу, повелитель! — скривился нелюдим.
— Опять?! — хитро засмеялась за его спиной Ай-я.
— Нет. Что ты. Я их люблю, — спохватился Гвирнус.
— Вот я и говорю — дурачок! Не так-то это просто… Любить.
— Просто, — упрямо сказал нелюдим и вдруг почувствовал, как ее маленькая головка склонилась к его плечу. Она прижалась к нему всем телом.
— Нет, все-таки какой же ты глупый. Единственный. Мой. Человек, — прошептали ее губы.
А Хромножка Бо сидел на дереве и улыбался — рот до ушей. И в руках его были две когда-то вытащенные нелюдимом из сундука Гергаморы фигурки. И губы, складываясь трубочкой — вот так! — смешливо повторяли и повторяли:
— Я. Вас. Люблю.