Пересечемся, не пересекаясь. Войдем в стихи как в лоно, ошалев. Мы не бродяги, мы с тобой остались Однажды совершенно не у дел. И Нечто свыше, из дрянных осколков Сложить пытаясь словоформу «ЖИЗНЬ», Сложило пару наших одиночеств. Краями. Ненадолго. Не cошлись.

— Если верить Нострадамусу и всем радио– и телеведущим, как раз в августе девяносто девятого и наступит конец света. Все начнется с солнечного затмения. А ты предлагаешь ехать к морю…

— Ерунда все это, — говорю я, — завтра выезжаем…

Это случилось по дороге домой. Мы провели славные две недели у моря и уже подъезжали к своему городу… Нужно же было проехать более чем полтыщи километров, чтобы это произошло у самой городской черты.

Легкий дождик пробарабанил по крыше и, чтобы смахнуть дрожащие капли с ветрового стекла, достаточно было лишь нескольких вялых движений «дворников».

— Асфальт влажный, будь осторожна, — предупреждаю я, любуясь профилем и ставшей уже привычной сосредоточенностью ее лица, когда она занята чем–то важным.

— Ахха…

Мы с сожалением расстались с райским уголком, где ласковое море дарило нам блаженные часы счастья, а высокие цепкие вершины гор охраняли его от разрушительных посягательств серых низких туч. Здесь даже небо кажется ухоженным. Все так мирно, сияюще мирно. Все эти дни казалось, что счастье будет вечным.

Ей в июле исполнилось двадцать четыре. Она красива, стройна, длиннонога. Зеленоокая бестия.

Будучи здесь год назад, я не знал никакой Лю.

Я никогда не забуду ее глаза, эти глаза, я забуду ее, но не эти глаза…

— Не гони, пожалуйста, — прошу я, когда она превышает скорость на повороте.

— Ладно.

Особенно я люблю ее кожу, белую–белую, нежную, как пена волн. Когда мы впервые выбрались на пляж, она была словно ангел, с ее божественными плечами и нежными крылышками лопаток. Ее ноги — самые красивые ноги, которые я когда–либо видел. А как она идет! Как она несет свою женственность!

— Загар просто боится меня, я всегда такая белая, просто стыдно.

Ей хочется быть смуглянкой.

Сейчас, когда мы берем очередной подъем, ее цепко ухватившиеся за ленту дороги глаза на фоне загорелого лица кажутся белыми. Словно светлый сланец под водой.

— Надень очки.

— Не хочу.

Надеюсь, белые не от злости.

Ей нравится вести машину, смело бросать ее в погоню за каким–то там «фордом» или «ситроеном». В такие минуты она, как молодая кобылица, с гривой волос, реющих на ветру. Ей не хватает воздуха. Ей не нравится и задница грузовика, который вдруг возник перед глазами, а обойти его не дает встречный поток машин.

— Осторожно…

— Ахха…

На следующее утро после первого солнечного дня я нахожу ее в постели прелестно–нежно–розовой, кораллово–алой. Она вся горит, я вижу ее жаркие плечи, обнажившуюся из–под простыни розовую ножку.

Спящая королева.

Проснувшись, она покашливает и жалуется на боль в горле. Не накрашенные веки кажутся восковыми, а лицо мертвым, но она дышит.

— А что, и в самом деле Гомер был слепым?

— Да.

— Как же он мог видеть?..

— Он слышал.

Ее любознательности нет предела.

Она могла бы быть историком. Или любовницей Цезаря. Клеопатрой? Нет, только не Клеопатрой.

Я могу дотянуться до нее рукой.

— Вам кофе подавать, миледи?

Она не слышит. Надо видеть ее спящей!

В этом году небо словно прорвало. Уже август, а все еще идут дожди. Разрушительные ливни. Размыты дороги, сорваны мосты, не вызревают персики. И другие неприятности.

Наши две недели тоже были полосатыми: кажется, день будет ясным, солнечным, и вдруг — на тебе! — зловеще мчится черное крыло тучи, крадя солнце. Высверки молний и грохочет так, что можно оглохнуть. Мы хватаем наши вещички и бросаемся наутек вместе с оголтелой толпой пляжников, подгоняемые плетью дождя. Я тяну ее за руку, а ей нравится, когда ее стегают длинные водяные нити. Потом ей нравится слышать, как дождь барабанит по крыше и шепот моих слов у самого ее ушка:

— Знаешь, как я люблю тебя, знаешь…

От этого ее прелестная кожа берется пупырышками.

Ни единому моему слову она не верит.

Вот и сейчас мы въезжаем в полосу дождя.

— Может быть, я сяду за руль?

— Нет–нет! — Она бесконечно счастлива тем, что в состоянии и сама побеждать это нашествие водной стихии. Побеждать — это стиль ее жизни.

Вечерами, когда нет дождя, мы надеваем теплые вещи и бредем на пустынное побережье.

Где–то вдали на берегу мерцают сизые язычки маленького костра, слева светлячок сигареты, а голову задерешь — лучистые шляпки золотых гвоздей, вколоченных в черную твердь неба.

— Правда, что эта белая полоса и есть тот знаменитый Млечный путь?

— Да, тот. Я тебя никогда ни в чем не обманываю.

— Правда?

Она мне не верит.

— Остановись, пожалуйста, — прошу я, когда ехать становится опасно.

— Ни за что.

Ей нравится сидеть вечерами на берегу, накинув на себя шерстяную кофту, обхватив ноги руками и уткнув подбородок в колени. Она может так сидеть часами и смотреть в темноту ночи. Молча. На мои редкие вопросы она не отвечает. Но она слышит, о чем я спрашиваю. Когда меня начинает злить ее безучастное молчание, она произносит:

— Ты же видишь во мне только женщину. Тебе ведь наплевать…

— Мне не наплевать.

Это правда. Да, сейчас, здесь, у моря, я хочу видеть ее только женщиной, желанной женщиной.

— Ты ошибаешься, родная моя, я вижу в тебе не только женщину, но женщиной в тебе я буду восхищаться всегда.

У нее золотисто–каштановые волосы, высокий открытый лоб, красивые большие зеленые глаза, капризно–вздернутый маленький носик и губы… Ее губы — лишенные нежной кожицы дольки зрелого апельсина, от них невозможно оторваться. В нее невозможно не влюбиться. А эти восхитительные ямки на щеках, когда она улыбается!

Мы на пляже: вершины гор залиты светом, высокие перистые облака, белопенные волны. Водоворот ее пупка с бусинкой пота, где сосредоточено все солнце юга. Я пишу сухой веточкой на песке: 17.08.99. Набегающие волны нежно смывают мою попытку увековечить и этот день нашего счастья.

— Ах, — сокрушается она, стоя у зеркала вполоборота и смазывая кремом обгоревшие ноги, — мне уже двадцать четыре, я уже старуха.

О моем возрасте, она ни разу не обмолвилась.

Мы развивали планы на эту поездку задолго до отпуска, тщательно скрывая их от друзей, мечтая о тех сладостных минутах, когда мы будем только вдвоем. Но уже на следующий день после приезда вдруг возникает ссорка. Без всякого повода. Возникает, так сказать, из смеха.

— Ты не поцеловал мне родинку.

— Еще чего…

Это мое «еще чего» сковало все ее движения. Она закутывается в простыню, как в кокон и, не шевелясь, лежит целый час. Больше! Конечно же, я пошутил. Я стою на коленях у постели и сквозь простыню шепчу ей на ушко:

— Я целую ваши руки, завидуя тому, кто целует все то, чего не целую я.

Шепчу и шепчу. Каждую минуту. Целый час.

Она — мертва! Но вся ее кожа, я знаю, в пупырышках…

Я приношу ей кофе.

— Ваш кофе, сударыня.

— Ах!

И глаза ее яснеют.

Я называю ее Лю.

О том, что у нее депрессия, она заявляет на следующий день к вечеру. Может быть, ее развеет теннис? Мы берем ракетки и спешим на корт. Солнце уже скрылось за верхушки кипарисов, ветерок шелестит листьями платанов, вершины гор в дымке. На ней цветастая тенниска, белая спортивная юбка, красная лента украшает лоб. Игра в теннис ее преображает: мягкая и уступчивая, немножко капризная и нерешительная, она становится жесткой и уверенной в своих действиях на корте. Она легка, ловка и проворна. Чего только стоят ее «хэх!» Но я ведь тоже парень не промах. Мне нередко удается удачно сработать ракеткой, и тогда она злится, что не может принять подрезанный мяч. Это меня подзадоривает! Моя тенниска промокла насквозь, пот застилает глаза и, хотя я толстоват и менее проворен, я тоже набираю очки. А ей нужна только победа.

Я готов сегодня же жениться на ней.

— Ты единственная женщина, без которой я…

— Так я тебе и поверю.

На улице она не позволяет мне проявлять никаких чувств. Только дома. А дома забивается в свою раковину.

Как все умные женщины, она не считает себя умной. Ее приводит в восторг беседа с умным человеком. Если же она не находит собеседника умным, она ничем не выдает этой потери.

На протяжении всей поездки я думаю о том, чтобы ничего не случилось.

— Обгони его.

На это она молчит, уцепившись обеими руками за руль и подавшись чуть вперед. Фургон, который еле тянется на подъеме, обдает нас мелкими грязными брызгами. То и дело приходится включать «дворники».

Зачем я тороплю ее?

Она совсем недавно стала говорить мне «ты», но ни разу не произнесла еще «Я люблю тебя». Ни «тебя», ни «вас».

Что значит депрессия? Мне кажется, что сейчас она самая счастливая женщина на свете, потому что рядом с ней я, мужчина, который любит ее бесконечно и нравится ей, я знаю. Она этого не понимает и выигрывает третий сет — 50:30.

Нужно быть совсем слепым, чтобы вбить себе такое в голову: «У нас ведь нет будущего, ты сам сказал». Мало ли, что я сказал. У нас есть настоящее и оно прекрасно.

Когда часам к десяти становится ясно, что день будет пасмурным, мы решаем идти в горы. Какую бы тропинку не выбрал, все они ведут к небольшой белостенной церквушке, царствующей на вершине горы. Бывает, что солнце все–таки пробивается сквозь дыру в чернильной крыше туч, и тогда маковки храма сияют золотом, озаряя все вокруг и радуя глаз. Ночью церковь подсвечивается и кажется, что в черном небе завис инопланетный корабль, а в бинокль посмотришь — сияют купола.

— Невозможно оторвать глаза, — говорит Лю.

Такая разница в возрасте! Преступно даже думать, считает она, что мы можем быть вместе. Люди скажут… Дуреха, она еще в том возрасте, когда мнение других играет решающую роль в выборе ее поступков. Если она в чем–то не права, я тут же прошу у нее прощения и до сих пор удивляюсь тому, что меня раздражает женское несовершенство.

На правой ноге чуть выше колена у нее родимое пятно, которое не загорает и напоминает крестик. Меченая. Бог держит ее под присмотром, но это и мой крест.

— Ой, смотри! — вскрикивает Лю, — радуга…

Разница в возрасте — это, конечно же, помеха нашему будущему. Но не настоящему!

Наконец мы все–таки обходим фургон.

В первый же день южное солнце высыпало на ее лицо целый короб веселых крапинок. Паломничество веснушек. Уже на третий день кожа лица стала смуглой, а кончик носа просто лиловым, зато глаза приобрели цвет небесной лазури.

— Вытаращи глаза, как ты умеешь, — прошу я.

По заказу она ничего не делает.

Когда она таращит свои глазищи, я просто умираю от мысли, что она может принадлежать кому–то другому. Я ревную ее ко всему на свете.

Однажды, когда тучи затягивают небо, мы решаем куда–нибудь поехать.

— Куда?

— Куда хочешь.

Она предоставляет мне право выбора. Она впервые в этом райском уголке, а я горд тем, что подарил ей эту встречу с морем. С запахом хвои. Эти вершины гор.

— Ты превышаешь скорость — видишь знак? — Она не упускает случая указать мне о нарушениях правил движения, — теперь ты обгоняешь справа.

Мне нравится, когда она поучает меня. Поэтому–то я и нарушаю правила.

У нее привычка повторять: «Ну, вот…»

— Лю, — спрашиваю я, — посмотри, пожалуйста, в путеводителе, как называется…

— Мы забыли его дома.

— Ну, вот…

Я знаю, она прилагает неимоверные усилия, чтобы не броситься мне на шею. Чтобы не влюбиться в меня по уши.

Фотография на память у мраморного льва на фоне арабской вязи: «Нет победителя, кроме Аллаха».

— Я хочу быть твоим победителем.

— Только Аллах. Ты же видишь.

Мы едем дальше, она сосредоточенно о чем–то думает. Вдруг смеется.

Иной раз я яростно ревную ее. Становлюсь мелочным и дотошным, я знаю, но удержаться от этого не могу. Она с усердием школьного учителя настойчиво убеждает меня, что сейчас я единственный мужчина, который ей нужен. «У меня есть друзья, а ты — единственный, кому я позволяю…»

Исповедь Пенелопы?

Она не замечает вокруг себя мужчин и не дает повода обратить на себя внимание. С удовольствием выслушивает комплименты в свой адрес, но те, кто их произносит, успеха у нее не имеют. Зато она прикладывает много усилий, чтобы быть красивой в глазах тех мужчин, которые считают ее умницей. Умна ли она? Я никогда не спрашивал себя об этом. Ясно и так.

Иногда мне бывает достаточно слышать ее голос.

Ожерелье из лунного камня, которое я ей покупаю, она обещает никогда не снимать.

Она любит лежать в воде на спине, глядя в высокое небо, а спит — свернувшись калачиком.

— Запомни, я буду любить тебя всегда, какие бы фортеля ты мне не выкидывала.

Она только улыбается. И еще больше задирает и без того уже вздернутый носик.

Это первое наше путешествие и вообще все, что сейчас происходит, для нас впервые: она впервые видит это море, эти горы, впервые узнает, что это дерево называется бесстыдница (платан).

— А название этого поселка в переводе означает «Порыв ветра». Разве ты знал об этом?

— Не-а.

— Ну, вот…

Она говорит мне «ты», без всякой уверенности в голосе, делая паузу перед тем, как это «ты» произнести. Дается ей это нелегко, поэтому она немножко злится. А иногда, набравшись мужества, говорит громко:

— Ты не мог бы не разбрасывать свои вещи по всей комнате!

Она не терпит беспорядка, а когда я спрашиваю, что она называет порядком, она злится еще больше.

По–настоящему в постели, без спешки, без оглядки на будущее, на прошлое, мы тоже впервые. Я просто без ума от ее губ, ее шеи, пупырышек на ее коже. Просто без ума. А она — как пружина. Она не может дождаться, когда все это кончится. Конечно же, все дело во мне.

Дня три или четыре она меня к себе вообще не подпускает. Диктатор, она требует от меня беспрекословного подчинения, присвоив себе роль недотроги. «Ты вчера держался молодцом». Это значит, что для меня вчерашний день тоже пропал. Каннибал в тунике ангельской святости, она поедает меня живьем!

Когда настроение особенно уныло, мы лепим нашу любовь, как попало и, бывает, я пугаюсь, что мой великолепнейший стек ваятеля может меня подвести.

— Ты — чудовище. Не могу же я, глядя на тебя, такую обезоруживающе–прекрасную, с такими пленительными…

— Можешь.

Я, конечно же, бешено злюсь, что она отдается здесь только солнцу: я ведь тоже пылаю жаром и просто лопаюсь от желания обладать ею.

У нее ни в чем, считает она, нет надо мной превосходства и, вероятно, втайне гордится тем, что близка со мной. И все эти ее штучки время от времени удерживать меня на дистанции, являются не чем иным, как свидетельством ее неравнодушия. Кроме того, ей нужны доказательства хоть какой–нибудь власти надо мной. Пожалуйста!

Любуясь ею, я завидую ее молодому задору, тугому тургору ее кожи, свежести ее губ и этим чертикам в глазах, поэтому всегда помню о своем возрасте. Иногда я мирюсь с этим: возраст мужчины в постели, как известно, имеет и свои преимущества. И снова чувствую себя молодым. Живу, конечно, в страхе.

Иной раз своими капризами Лю загоняет меня в тупик. Стою, как Буриданов осел: что предпринять? Мне кажется, что я могу наперед просчитать все ее ходы и хитрости. Она не умеет лгать. Но что она прячет от меня в своем молчании?

— Послушай, — произношу я, снова стоя на коленях у ее постели, — как же ты можешь вить из меня веревки, вампирище…

— Ну, вот… Завтра едем домой.

Назавтра мы спим, пока солнце не запутывается в листьях платана. Затем, как обычно — кофе в постель. О вчерашнем вечере — ни слова.

У нее единственное превосходство надо мной — молодость. И чем дальше мы будем жить, тем больше у нее будет превосходства, а значит и власти. Мы это понимаем прекрасно, но как бы я ни старался, ничего изменить не смогу: время удаляет нас.

Целый день я делаю вид, что злюсь. Молчу. Дуюсь. Играя вечером в теннис, я делаю бешеные удары по мячу и она, конечно же, не в состоянии их отражать. Ей не удается принять ни одного мяча. Это ее огорчает. Несколько раз после таких смертельных мячей она зло смотрит мне в глаза, но я не останавливаюсь. Она бросает ракетку и заявляет:

— Завтра едем домой.

— Едем, — соглашаюсь я и знаю, что становлюсь занудой.

И, действительно, придя домой, она собирает сумки. Я помогаю. Жить нам осталось целую ночь и еще завтра несколько часов. Молчание, которое задает мне тысячу вопросов, длится до утра. Мои попытки как–нибудь исправить дело успеха не имеют. Наутро мы уезжаем. Дни, которые казались мне самыми прекрасными днями моей жизни, вдруг оказались потерянными.

— Мы могли бы еще два–три дня…

— Не хочу.

Еще только середина августа, лето в разгаре, а осень уже закралась в наши отношения. К тому же мне жаль потерянного времени. Просто бесконечно жаль.

Мы едем навстречу огромному красному солнцу, застывшему на венце горы. Справа — горизонт в молочно–лиловой дымке.

— Смотри, я дарю тебе и это солнце. Правда, красиво?

Она соглашается:

— Да.

Я съезжаю с верхней дороги еще раз, чтобы показать ей панораму моря и гор, освещенных утренним солнцем. Я уже не первый год любуюсь этим пейзажем. Выхожу из машины и приглашаю ее с собой. Она послушно идет следом по узкой каменистой тропочке.

— Держи, — говорю я, — и широким жестом обеих рук бросаю к ее ногам эти горы, это море, это солнце. Глаза ее сияют.

— Это мне?

Кому же еще! Она счастлива.

Затем мы идем к машине, она говорит:

— Поведу я.

Я не возражаю. Я рад, что у нас еще несколько сот километров впереди. А сколько дней или лет? Мы ведь не решили расстаться навсегда. Это произойдет потом, это ясно. А пока она рядом весело насвистывает модную мелодию.

Только часа через полтора мы въехали под крышу низких туч. Дорога была еще сухой. Затем пробарабанил легкий дождик, когда мы остановились еще раз, чтобы съесть дыньку. Тогда еще ничего не случилось. Она снова села за руль. Чтобы смахнуть дрожащие капли с ветрового стекла, достаточно было лишь нескольких ленивых движений «дворников». Конечно же, она устала. Мне нужно было бы настоять на своем: сесть за руль. Мы вырвались из плена дождя, кое–где сквозь тучи уже пробивались солнечные лучи, но асфальт был еще мокрый, а в тех местах, где вода нанесла полосы грязи — как мыло. На крутом подъеме — крутой поворот. Здесь надо бы ехать на второй, а ей захотелось преодолеть и эту преграду на бешеной скорости. Она прибавила газу, и мы, как волчок, завертелись вдоль дороги. Все произошло в мгновение ока. Я не успел сообразить, что нужно сделать. Она только вскрикнула, оборвав насвистывание. Встречный грузовик заскрежетал тормозами, но намыленная грязью дорога не держала машину. Мы бешено неслись навстречу друг другу. Лоб в лоб. Я успел рассмотреть этот лоб грузовика, крутой, мрачный, мощный… Ну и бычище! Устоять перед таким — об этом даже мысли не мелькнуло. Я видел только эту морду быка и не мог видеть выражения ее лица. Я зажмурил глаза и слышал только ее крик. Потом скрежет, лязг, звон… Когда я пришел в себя, долго не мог осознать, что произошло. Затем попытался повернуть голову. Она сидела, откинувшись на спинку сидения, с открытыми глазами. Солнце ласкало ее золотисто–каштановые волосы, ветерок шевелил их. Только загоревшее лицо было неестественно бледным. Словно с него смыли бронзу загара. Кровь, густая, рубиновая в лучах солнца, звонкая кровь кричала мне, что все кончено. Лунные камешки ожерелья, рассыпались, разбежались со страху…

— Лю, — выдавил я из себя, — Лю, ты…

Зачем? Чтобы убедиться, что ее уже нет?

Затем я услышал голоса и открыл глаза.

Все это мне только привиделось.

Произошло чудо: каким–то чудесным образом в тот момент, когда машины должны были столкнуться лбами, наш автомобиль, вращаясь, как юла, скользнул параллельно грузовику впритирочку, не коснувшись даже краешком, и благополучно сполз в кювет, как сани. Ни царапины, ни вмятины, никакого звона разбитого стекла и лязга металла. Ничего. Все произошло в мгновение ока, машина стояла, как вкопанная, задрав нос на дорогу, мы лежали в креслах, светило солнце, мы видели синее небо, из динамиков саксофон струил нежную мелодию нашей любви. Ничего не случилось. Я смотрю на нее: смугло–серое, просто черное лицо, желто–белые пальцы, намертво уцепившиеся за руль. Такой я ее никогда не видел. Тихонечко, чтобы вывести ее из состояния ступора, я кладу свою ладонь на ее руку, долго держу, согревая своим теплом, затем пытаюсь разжать ее пальцы, приклеенные к баранке. Мне это дается нелегко.

— Лю, — шепчу я, — все в порядке.

Она — мертва. Ни единого движения. Только едва–едва вздымается при вдохе грудь. Затем она плачет. Навзрыд, громко. Это — истерика, обычное дело. Я не успокаиваю ее. Я помогаю водителю грузовика взять на буксир нашу желтую легковушку, вытащить на дорогу, благодарю его, сую какие–то деньги, что вызывает его гнев и поток бранных слов. Наконец, сажусь на придорожный камень, и успокаиваюсь. Ничего не случилось!

— Ну вот, — наконец слышу я ее голос, — просто ужас…

Она тоже приходит в себя, и весь остаток дороги молчит. Курит. Я был свидетелем и, возможно, причиной ее неудачи, ее поражения. Такое не забывается. Ничего не случилось. Но что–то кончилось, я знаю. Все эти две недели, десяток прелестнейших дней моей жизни, я был, как ребенок, счастливейший раб своей любви. Я, не жалея сил, из кожи вон лез, чтобы ей было со мной хорошо. Я старался, как мог.

Теперь я долго не увижу ее.

Затем приду и скажу: «Привет».

Я принесу ей две смолистые сосновые шишки и скажу: «Ты забыла их в машине, держи. Я по–прежнему люблю тебя… ".

Завтра…

А сегодня опять льет, как из ведра. Осень настойчиво заявляет о своих правах. Пусть. Но ей никогда, никогда не забраться в наши души, ведь там всегда будет наш август.

* * *

Как я ни стараюсь, мне не удается укротить свое воображение. Оно настойчиво рисует радужные картины нашей встречи, независимо от моей воли. Я хочу снова слышать ее «Ну, вот…».

* * *

Смерть настигла ее, когда она насвистывала какую–то веселую мелодию, и наступила мгновенно. Перелом костей турецкого седла, обширное кровоизлияние в мозг. Я устал объяснять всем, как все было. Я готов волком выть от горя. Вою! Да, говорю я всем. Да! Я люблю ее и сейчас, и буду любить всю жизнь. И не ваше собачье дело, как могло так случиться… Так случилось. Так было. Было прекрасно. Да!

Говорят, в гробу она лежала, как принцесса. Как они могут такое говорить!

Я не ходил на похороны. Зачем? Ведь ее там не было.

Я вижу ее живой, юной, красивой…

— Зеленоокая бестия, — ору я, — ах, ты, заразище…

Ору!

Она не слышит.

Она никогда больше не улыбнется навстречу моему поцелую.

Сегодня днем по всей территории страны будет наблюдаться солнечное затмение, говорят, что наступит конец света и больше в этом тысячелетии никаких потрясений во Вселенной не предвидится.

* * *

Ну и дурак же! Как я мог себе всё это только представить! Ну и дурак же!

— Тебе кофе в постель, или?.. — спрашиваю я.

Лю сонно убирает с лица уголок простыни, открывает один только глаз.

— Хм!.. Ну ты и спрашиваешь!

Я стою с чашечкой дымящегося кофе у ее постели. Жду ее приговора.

— Сперва — «или», — говорит она, — а потом можно и кофе.

«Ну, вот…».