Мне трудно…

И уже слезятся глаза…

Казалось бы, что плохого в том, что я часами сижу по утрам на берегу речки, любуясь восходом? Вы видели, как сверкает роса на траве, когда первый луч…

Или в том, что я бросил камень в орущий динамик соседа? И попал!.. А что необычного в том, что…

Я, как сказано, еще и левша, и немножко картавлю, а когда волнуюсь даже заикаюсь. И курю, когда выпью? И вообще во мне многое не как у людей. Я, к примеру, не посадил еще ни одного дерева, не выстроил дом… Я не понимаю, отчего люди не понимают меня, когда я спрашиваю, почему стрелки часов крутятся только вправо? Что в этом странного?.. Надо мной смеются, когда я рассказываю, как я, наполнив ванну теплой водой и высыпав в нее пачку соли, бухаюсь потом в эту славную воду и представляю, что купаюсь в Мертвом море. А когда мне дают линованную бумагу, я пишу поперек. Многих это бесит. Почему?..

Странный, странный этот ваш вялохилый, застиранный и заштопанный мир…

Трудно мне?

А то…

Но какое это счастье — трудиться до кровавого пота во благо людей!

Иногда я чувствую себя Богом…

Перекрестие оптического прицела лениво блуждает по счастливым праздничным лицам моих горожан, вяло качающихся на легкой зыби людского потока. Головы — как плывущие по реке дыни: круглые и овальные, желтые, желто-зеленые, серебристо-серые, выеденные солнцем… Указательный палец левой руки занемел от напряжения. Я давно заметил: если один глаз начинает слезиться, тотчас слезится и другой, и мишень тут же теряет свои очертания, расплывается в мареве, словно на оптику упала капля дождя. Или слеза. Я смотрю всегда только на то, что приятно глазу. Сейчас я смотрю на ее дивные большие глаза, иссиня-черные оливы, увеличенные оптикой моего прицела и стеклами ее очков в модной оправе. «Paris». Я привез их ей из Парижа, она, помню, бросилась мне на шею и усыпала поцелуями все лицо, глаза, губы… (Господи, неужели это когда-то было?!). Она давно мечтала о такой оправе с таким модным словом, которая придавала бы ее лицу привлекательный и респектабельный вид. Ты мечтала — пожалуйста! Для меня всегда было наслаждением превращать ее мечты в приятную повседневность и недоступную небесную сказку делать былью.

— Знаешь, мне не хочется…

— Юсь, — говорю я, — потерпи а, ведь осталось совсем ничего…

— Хм! Ничего…

Я из кожи лез вон, чтобы каждая ее, даже самая ничтожная прихоть, каждое самое крохотное желание были удовлетворены через край. И что же? Слеза снова туманит мой взор, я закрываю глаза… Я слышу:

— Знаешь, мне хотелось бы…

— Да-да-да, говори, продолжай… Требуй невозможного!

— Нет, я ухожу… Знаешь…

— Что еще?..

Любит ли она меня так, как я мечтаю — бескорыстно?

Надеюсь…

Ведь если крупинки корысти закрались в нашу любовь, ее ткань вскоре будет раздырявлена и побита, как… Да-да — как пуховый платок молью. И тепло нашей любви тотчас выветрится при малейшем дуновении ветерка недоверия или обиды, не говоря уже о штормовых порывах жизненных ураганов и бурь.

Ни крупинки! Ни зернышка!

Не желаю…

Занемела рука. Разжать пальцы, отвести предплечье в сторону, сжать пальцы в кулак… Ну и кулачище!

Жара…

Желание убивать людей появилось у меня не сразу. Я рос старательным любопытным и послушным мальчиком…

Впервые я примерил ружье лет в пять или шесть, оно мне показалось стволом пушки. Я не смог его удержать, и дед подставил под ствол плечо.

— Нашел?!. — помню, кричал он.

Я должен был найти в прорези прицела жестяную банку.

— Теперь жми!..

Мне нужно было нажать на курок, но он не поддавался усилию моего пальца, и тогда я потянул всеми четырьмя. Банка была прорешечена как сито, а я был признан своим среди молчаливых и суровых людей и причислен к клану охотников. Ружье стало для меня не только средством признания, но и орудием процветания. В олимпийской команде я стрелял лучше всех, но всегда был вторым. Только у людей есть такой закон: лучше не тот, кто лучше, но тот, кто хитрей, изворотливей, сволочней. Эта яростная несправедливость стала первой обидой, посеявшей в моей ранимой душе зерно мести и поселившей в сердце затаенную злость к этому миру. И чем дальше я жил, тем крепче укоренялось зерно, тем сильнее стучало сердце, тем звонче звенел колокол мести. Я искал утешения в книгах: Аристотель, Анаксагор, Анаксимен, Платон, Плотин… Нашел? Хм!.. Затем были Сенека и Спиноза, Монтень и Ларошфуко, и Паскаль, и… Я искал истину, роясь в пыли истории, как голодная кура в навозной куче. Августин, Сервантес, Рабле… Цезарь, Суворов, Наполеон, Гитлер… Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин… И теперь эти… нынешние заики… Вон они все… на полках… Залежались умники!.. А эти, нынешнии, не способны даже строчку сотворить, чтобы наполнить закрома истории. Где они, сегодняшние Сократы?

Сперва я пытался выровнять их горб. Я просил, взывал, уговаривал, причитал… Затем бросился на них с угрозами и кулаками…

Меня били. Меня причесывали, гнули, ломали…

Дошло до того, что меня упекли в психушку. Но какой же я псих? Я — нормальный! Я, как сказано, только левша, только люблю солнце в росе, только…

Потом я пил.

Они забрали у меня Юлию, мою славную Юшеньку, Ййууу!..

Упыри!..

Да, это был слом: трррресь!.. Словно из тебя с мясом выдрали душу.

Пил, не просыхая…

Они выкрали Юлю… И этим развязали мне руки.

Вскоре меня сделали снайпером, киллером в законе. Что меня потрясало: мои руки переставали дрожать, когда я брал винтовку! Это поразительно! С винтовкой в руках я снова обрел уверенность в себе. И ухватился за нее, как тонущий за соломинку. Замечу, что вообще-то я не заносчив и не страдаю манией величия, но во моих жилах течет теперь ледяная кровь. Тогда я сжег не одну ночь, оправдывая выбор своего жизненного пути. Но никакие оправдания, никакие уловки ума не смогли заглушить звона моего колокола. И хотя мстительность — черта слабого, я нашел в себе силы противостоять этому черному миру зла и насилия простым, почти незаметным способом — едва заметным движением пальца. Сначала я жил, оглядываясь каждую минуту, но вскоре победил в себе страх и стал сильнее самого сильного. Но всегда помнил: чтобы воцарить на земле торжество правды, справедливости и добра, мы, сильные, не должны быть сильнее самого слабого. Конечно же, я испытывал жесточайшие муки, но мои мучения только упрочили во мне веру в необходимость искоренения зла на земле. Закон и порядок — вот мой девиз. Повсеместная справедливость — вот мое кредо. И любовь, и — любовь… Без любви этот мир сдуется, сдохнет! Нет в мире силы, сильнее силы любви. Человечество давно истекло словами, нужно приниматься за дело. И если не ты, решил я, то кто же! С тех пор я смотрю на мир сквозь хрупкую, трепетно-нежную паутину оптического креста, сонно дремлющую на прищуре моего усталого глаза вот уже пятый или шестой год. Или седьмой?

Это месть?

Ага…

Жажду!

Жадный? Да нет… Просто нет больше мочи терпеть!

Я беру обрывок листа чистой бумаги, пишу: «Не забыть заплатить коммунальные платежи!». Затем скотчем приклеиваю листик к наполовину опорожненной бутылке с вином.

Не забыть бы…

Успех пришел как приходит лето, и не стал, как когда-то хотелось, приятной неожиданностью. Да и что такое успех? Застрелить какого-то гада или пустить кровь какой-нибудь крысе? Я отказался от успеха, как отказываются, повзрослев, от плюшевых мишек и пластмассовых кукол. Не покладая рук, я занялся своей работой и взял себе за правило: если уж ты занят каким-нибудь делом, делай его хорошо. Да, блистательно! Лучше всех, раз ты хочешь быть лучшим. Не покладая ног, я пустился в дорогу за лучшим и, знаете, своего добился. Кто-то играет в карты, кто в рулетку, а я зарабатываю на жизнь выстрелами. Теперь я живу не спеша, без желания славы и жажды всевселенского блеска. Бывают минуты, когда я вынужден за что-нибудь зацепиться, чтобы меня не сорвало с петель, не слизало коровьим языком с лица планеты, и часто случается так, что приходится цепляться лишь за курок собственной винтовки. Я всегда среди людей, но как волк одинок, и ищу утешения в грусти. Да, я праздную свое одиночество, как другие празднуют Новый год или день своего рождения, только без всякой помпезы, тихо, свято, смиренно, не на показ, а в самом себе. Я укоренил в себе одиночество и поселил в себе радость жить в стране без границ, без людей, без злости и зависти, без потерь… Я танцую свое одиночество и пою его, пью его как живительную влагу в знойной пустыне… Я его раб, который свободнее самого свободного из живущих на этой земле. Но я не только вполне самодостаточен, я и респектабелен, да-да. И вполне! Со мной носятся…

Но скажу честно: если бы не моя Юлия…

Теперь ноет поясница. Очень неудобная поза для наблюдения за своими жертвами — сидя в кресле-качалке, ноги на подлокотниках…

И эта жара…

В той далекой и пыльной, холмистой стране мне так и не удалось притушить зуд обид. Я уже тогда взял за правило, что людей нужно всегда принимать такими, каковы они есть, что обижаться на кого бы то ни было — удел горничных и маникюрщиц, но в тот день генерал задел меня за живое.

— Ты должен, — проорал он, потрясая перед моим лицом пистолетом, — убить этого мальчишку! Он твой враг!

Я не верил: ребенок врагом быть не может, и той же ночью прилип глазом к прицелу с прибором ночного видения. Но генерал так и не осмелился высунуть свою башку из люка. Танки прошли бесшумной колонной и, когда пыль улеглась, я не мог удержаться и нашел для занемевшей в патроннике пули мишень — бац! И нестерпимая жажда пули была утолена. Я разнес вдребезги прожектор на сторожевой вышке, чтобы хоть на какое-то время вокруг меня воцарилась спасительная ночь. Не сделай я этого, я хорошо знаю себя, и тогда чередой встают промахи. Вот и сейчас …

Паутина прицела настойчиво выискивает среди множества совершенно невыразительных безмятежно — радостных рож ее озабоченный лик. Господи, как же я знаю этот беспощадно чарующий взгляд ее удивительно-удивленных больших черных, как южная ночь, дивных глаз, эту беспримерно милую улыбку с веселыми ямочками на щеках, эти чувственные сладкие сочные персиковые губы!.. Господи, как я люблю эти хрупкие глянцевые смуглые плечи, и изящную лозу этих сильных и смелых рук, эту мягкую нежную шелковистость вон тех пальчиков с розовыми ноготками, и вот этот ветреный поворот головы, когда она на ходу смотрит из-под черной челки в сторону, и излом удивленных бровей, и вот эту родинку над верхней губой, и вон те по-детски выпирающие ключицы…

Господи, как же я знаю ее счастье!

Я закрываю глаза, чтобы ее счастье не ослепило меня. Разве я не рад ее счастью? Мы всегда так мечтали о той минуте, когда жизнь одарит нас чудом Неба: вы — одно, вечность — ваша…

Теперь я слушаю в абсолютной тишине то, что уже слышал не раз:

«Изумрудная трава… Она как… трава, милый.

Проходит зима, осень, весна, лето, а она растет все время вырастает, ее косят, ее топчут, ее покрывает снег, а она растет, ей все равно что с ней сделают, она растет и растет… из меня? Я не властна над ней нисколечко, я могу кричать ей — не расти! Я могу не поливать ее, могу замораживать, иногда я сама ее топчу… Или делаю вид, что ее нет! Но от меня ничего не зависит, просто всюду растет изумрудная трава… Она растет на ушах торговцев на рынках, на луне, на которую я смотрю в одиночестве, из карманов прохожих, на лужах, на крышах домов, под снегом, в метро, в лесу, у меня в квартире, у меня в постели, в носках, в клавиатуре моего рояля и твоего ноутбука. Она везде, милый! Изумрудная трава…моя любовь. Ничего на нее не действует, ни время, ни погода, ни обстоятельства. Она везде и всегда. Я и сама уже эта изумрудная трава. Мне нечего больше сказать. Мне нечего желать. Мне нечего ждать. Я ничего не понимаю, не могу и не вижу — я изумрудная трава и мне все равно, если кто-то даже топчет меня, даже не босиком, а сапожищами захватчика, если кто-то поливает, даже кислотой или бензином, если кто-то любуется… Все равно! Я даже не трава, а где-то между изумрудных травинок рассыпанный холодным изумрудным бисером бессмертный эфир… Понимаешь — эфир!..».

Как такое не понимать?

Да Ты, милая моя, думаю я, у меня… это… Да-да, чуточку. Есть же, есть? Мне легко это признать и согласиться с этим признанием: этот мир чужд для тебя! Как, впрочем, и для меня. Что же касается изумрудной твоей травы… Я ноги переломаю тому, кто вознамерится тебя топтать! Повыдергиваю! Поливать — пожалуйста! Дождевой водой — да!.. Родниковой! Расти на здоровье! Хорошей, густей, зеленей, колосись на ветру… Пахни. Это — пожалуйста! И пусть тобой любуется весь этот серый никчемный свет!

Пахни, не жалко!

Что же касается твоего изумрудного бессмертного эфира… Ты сама-то хоть понимаешь, что говоришь? Я — не.

Маска не то чтобы отчаяния, но легкой встревоженности, которую я нередко в последние годы замечаю на ее лице, теперь вызывает у меня лишь ироническую усмешку. Нет-нет, я уже не поддамся на эту твою милую, чарующую уловку, которая все эти длинные зимы и весны, осени и годы властвовала над моими чувствами, держа меня в узде праведности, в путах преданности и ожидания чуда.

Тень печали, прикрывшая легкой вуалью твои глаза и теперь спит на твоих ресницах, но уже не заставит меня дрожать от нетерпения — чуда нет. Чуда нет! Его не было и в помине. Я дам тебе краешек чуда, крохотную зацепку, соломинку, нить, чтоб немыслимая глубина твоих глаз засияла восторгом, чтобы в них поселилась радость. Я дам тебе билет в новую жизнь. Ведь сейчас ты — мертва. В движении твоих губ мне легко угадать слова, с которыми ты обращаешься к Богу. Да, сейчас ты как никогда близка к Небу.

Я нашел тебя и теперь никому не отдам.

Никогда!..

Но сейчас я не чувствую запаха твоих колен.

Забегали на левой стопе мурашки — затекла нога… Нужно отложить винтовку, встать во весь рост, присесть, встать, потянуться, встав на цыпочки, поморгать глазами, глядя на тусклую лампочку, снова усесться в удобное кресло, ляжки на подлокотники, дотянуться до своей бутылки, сделать два-три глотка и — за дело. Еще столько работы! А я не знаю, на ком остановить свой выбор. Иногда мне кажется, что я забрался не в свою песочницу.

Я закрываю глаза, чтобы снова слышать ее: «…куда-то мчусь, мчусь с высоченной горы в своей золоченой карете… Без лошадей… Мчусь… Лечу просто… По рытвинам и ухабам, по каменным выступам и уступам… Голова кругом… Отлетает золотая лепнина… вылетают из колес золотые спицы… а карета мчит, мчит, мчится… рассыпаясь, разлетаясь… вдребезги… Просто летит уже… Не касаясь ни ухабов, ни острых каменных выступов… разлетаясь… Будто у нее выросли крылья… Парит уже над гладью вод… туда, где меня ждет мой Небесный корабль… В белых парусах… И в алых, да-да и в алых-алых, как шеи фламинго… Ждёт не дождется… Ждёт ведь?..».

Ждет, ждет…

Да ты, золотая моя, у меня… Ну, чуточку, самый чуток. Да!

— Конечно, ждёт, — произношу я вслух самому себе, чтобы убедиться в правдивости и достоверности этого неистового ее ожидания, — ещё как ждёт!..

Юленька, милая моя, все ждут своих кораблей, но не все дожидаются.

Бац!..

Попал!

Это я грохнул Грина! С его Ассолью!

Бац! Еще раз!.. Чтобы все его буковки, ладно слепленные и сшитые, разлетелись как мухи…

Или как вороны?

И вы думаете мне легко?

Не.

Вот и новая цель.

Эта пуля, я решился-таки, уже вылетела из ствола и спокойно летит к своей цели, и пока она в полете, пока она между нами и на пути к цели, я закрываю глаза, чтобы движением ресниц смахнуть вызревшие на них слезы. Мне нечего опасаться: ведь она не остановится на полпути, ее не сдует и легкий бриз, залетающий сюда с побережья, не притянет дурацкая улыбка бледной предполуденной луны, вытаращившей на меня бельмо своего белого немигающего глаза, моя быстрая пуля попадет точно в цель — как раз промеж голубых бараньих глаз этого кудрявого головоногого моллюска. Я вижу его впервые в жизни, но уже ненавижу. А что если пуля попадет ему в лоб? Вдруг дрогнет ствол. Это уже случается в моей карьере: кажется, все как всегда, вдруг — на глаза накатывается неторопливая слеза или дрожит ствол… Но стоит мне движением ресниц смахнуть слезы, стоит пошевелить своими крепкими узловатыми плечами и я снова готов приступить к делу…

Я выжидаю, чтобы мысль моя, поскольку мы с пулей, как уже сказано, одно целое, не увела пулю в сторону, не остановила ее на полпути. Раз уж пуля выпущена на волю и эта воля для нее тщательно подготовлена, выстрадана и выверена, она должна найти свою цель. Этот долг оправдан всей моей жизнью.

Мы с моей пулей — как два глаза в поисках небесного света и как два уха в тишине храма, да, мы — свет и тень, светотень Леонардо да Винчи, из которой вырастают все краски жизни, все ее шорохи и победы, и радости, и разлуки…

Друг без друга мы просто ничто, пустота.

Кто мне сказал, что спасение в смерти? Что если он приврал? Люди ведь постоянно врут.

Теперь можно открыть глаза, взять бутылку и привычно сделать глоток, чтобы освежить непересохшее горло. С чего бы вдруг ему пересыхать?

Можно даже на время, пока пуля совершает свой роковой полет, отложить в сторону винтовку. Даже встать и пройтись по комнате. Хотя я знаю, уверен, что она уже давно нашла твердь этого узкого крутого могучего лба моллюска-барана, но мне просто лень смотреть, как там обстоят дела. Мне скучно видеть, как вдруг дернется его голова, как расколется череп, разлетяться в стороны его кости (пуля разрывная), как выскочившие из него мозги ляпнуться вдруг на бежевые обои, пачкая их в грязнорозовый цвет, как выпадут вдруг из орбит бараньи глаза и тут же лопнут, как водяные шарики от удивления, как застынет от неожиданности черный зев рта, набитого грязью черных уродливых слов, как…

Скучно все это. Куда приятнее, снова уронив ресницы, впускать в себя маленькие глоточки нежной колючей прохлады, зная, что твои надежные друзья никогда тебя не подведут. Ведь преданнее и надежнее чем пуля среди своих друзей я никого не встречал.

Вылезть из кресла, броситься на единственный матрац, в одиночестве ждущий тебя на полу, закрыть глаза…

Думать, думать…

Хорошо, что комната совершенно пуста… Ее может наполнить теперь только Юля своим присутствием. Где же ты, Йййууууленька?..

Фотографи разбросаны по полу, приклеены липучками к стане, на репродукциях Гойи, Эль-Греко, Босха… На «Лице войны» Сальвадора Дали…

Твой милый божественный лик переполнил эфир… Кто может с этим сравниться? Рафаэль? «Джоконда»?..

Ха!..

Разве что Магдалина?

Или Дева Мария?

Да, или Дева…

Я не знаю, чем оправдан мой выбор. Я просто знаю, что он верен. Я еще ни разу не ошибся. Откуда мне знать, что он сделан правильно, я не знаю. Я знаю и — все. Как Бог.

Для меня гораздо приятнее представлять, что пули мои летят долго-долго, и все это время наслаждаться знанием об их преданности. Это знание вселяет уверенность в том, что мир еще справелив и добродетелен, и что каждому воздастся по делам его. Ведь Вселенная как никто справедлива, и любая добродетель — это попадание в цель, в самую десятку. Это мой удар по врагу. Я же — как никто добродетелен. Я щедро дарю миру добро и не вижу конца своей щедрости. Моя главная боль — спасти мир от уродов. Это как кость в горле…

Я беру фотографии, разбросанные вокруг матраца, как осенние листья, и в который раз рассматриваю нашу жизнь. Вот наша свадьба, у тебя такое выражение лица, словно ты идешь по луне, фата немного съехала на бок, зато розы… Господи, какие розы!.. Помню, их несли нам целый день, сыпали под ноги…

А здесь мы целуемся: горько!..

Мы красивы и счастливы…

А тут ты заковала себя в леденящие взор железные кольчугу и латы…

Бррррррррр! Я мерзну!!! Как мне Тебя обнимать такую?

Но — за дело… А сперва — пара глоточков этой кислятины из горла. «Не забудь заплатить…». Да-да. Не забуду.

И вот я снова ощущаю щекой приятный холод металла, я вижу: моллюск удивлен. И всего-то, и только! Его вытаращенные прозрачно-голубые бараньи глаза широко раскрыты. Впечатление такое, что они впервые увидели свет, новый мир для них высвечен солнцем и они поражены его красками. А лоб цел. Ни следа от пули, ни царапинки. Разве может быть все это приятно глазу?

От такой восторженной откровенности у меня перехватывает дыхание. И я уже знаю, что какое-то время буду во власти инстинкта. Во мне пробуждается точный механизм, машина. Я даю очередь вслепую, веселую очередь наугад…. Я жму на спусковой крючок до тех пор, пока в патроннике не остается ни одного патрона. Хорошо, что через наушники не слышно этого грохота…

Слышен Бах…

В такие минуты только он и спасает.

А вот еще фотка — у тебя на лице два лица. Глаза говорят одно, а улыбка — другое. Глаза не улыбаются, а губы не приветствуют меня теплом и сладостью, не зовут, не предвкушают интима… Женские губы! Твои губы! Зачем же они растянулись в наиграно-нарочито-обманчивой улыбке?

Получилась гримаса, в которой читается не только удивление и разочарование, но где-то даже испуг…

Брюхо мира распорото ором точно острым гарпуном, из него вывалены кишки крика и окриков, приказов и приказаний, лязг гусениц и грохот гранат. Если бы по какой-то причине я снял наушники, мне пришлось бы устраивать охоту на эту ужасную какофонию звуков, которую человечество произвело на свет за время своего существования. Мир тишины, шелеста листьев и шума дождя, пения птиц и мелодий свирели давно погребен под обломками человеческого ора. Там, где сейчас обитает рыло человечества с такими лбами, как у моего барана, слышен только вой шакалов, барабанная дробь, только эхо разрывов… Я расстреливал бы каждый такой уродливый звук, не жалея патронов, ни патронов, ни бомб, никаких, даже атомных. Чтобы устроить им всемирный пожар! Чтобы рожа этого человечества никогда больше на вылезла из утробы матери-природы. Мир, вообще, стал кривым, на мой взгляд, и я не знаю с чего все началось. Кто принес нам все эти негаразды и выверты?.. Ваш хваленый Homo? Ненаглядный Sapiens? Ну-ну… Вот что я вам скажу: если бы не было этого вашего Розумного безумца, не было бы и угрозы существования Жизни! Разве не так?

Вот какие мысли посещают меня в последние годы, вот почему я беру на мушку такие лбы. Вот почему сомнения одолевают меня: хватит ли на всех патронов и бомб?

И я снова слышу ее голос:

— Часто нестерпимо больно, иногда нестерпимо сладко, часто нестерпимо тоскую, иногда нестерпимо отрекаюсь, всегда нестерпимо люблю…

Ее сладкая боль мне известна, Она из тех., кто может не только терпеть нестерпимую боль, она даже готова наслаждаться этой нетерпимостью ради… Ради меня, я знаю. Что ж до ее нестерпимой тоски, то тут я ей не помощник. И, я знаю, — никто! Даже Тот, Кто способен избавить ее от этой смертельной тоски, не всегда слышит ее. А ведь крик ее поистине нестерпимый, слышен каждому, у кого есть уши.

Отрекаюсь?!

Ну, нет. Нет!

Милая, «Не отрекаются, любя…»

И как подтверждение — ее «всегда нестерпимо люблю»!

Волшебная Женщина!

Убедившись в этом еще раз, я снова открываю глаза — лоб улыбается. Господи, как же я наивен: этот лоб не пробить моими пулечками, здесь нужен калибр покрупнее. Ровно три секунды уходит на то, чтобы пересесть к пулемету. Ну-ка, лбище, теперь что ты скажешь. Очередь, еще очередь, я не закрываю глаза, очередь еще и еще… Пули отскакивают от дубового лба, как горох от стены. Вот это мощь, вот это твердь! Я восхищен непробиваемостью этой брони. Ну и лбище! Надо же! У неандертальцев лбы раскалывались от удара дубиной, этот же устоял перед пулеметной очередью. Фантастика! Такими бы лбами забивать в бетонные шпалы стальные костыли на железных дорогах. И еще раз я даю злую очередь, как бы контрольную, чтобы ко мне снова пришла уверенность в своих силах. Сколько же тупой непробиваемой мощи хранит в себе этот низкий, бронированный лоб, сколько всякой нечисти хранится за этой броней: тупости, серости, мрака… Я не слышал ни одной светлой мысли когда-либо вырвавшейся наружу из этого чугунного черепа. Только гадкая липкая матерщинная грязь несется из-под копыт его шакальих зубов, цыкающих в злобе. Мир чернеет, когда этот, беременный вонью и нечистотами рот, изрыгает свои оглушительно косноязычные, нечленораздельные звуки Из него несет нечистотами, как из канализационного люка. И я понимаю: здесь не обойтись без бронебойных. Что ж, к делу! Что называется, вслепую, нажать на курок: бац!.. Что там? Есть! Так и есть! Все случилось, как я и предполагал, тютелька в тютельку! Пуля, бронебойная пуля, очень точно и со всей тщательностью выбрана мною и верным глазом направлена в цель. Есть! Лоб пробит. Наконец-то!

Надо бы сказать, чей же это такой узколобый лоб — Авлова! Этот головоногий моллюск… А, ладно… Это его кургузые куцые по-крабьи шевелящиеся пальцы прикасались к Юлиной коже, когда… Когда я об этом думаю, у меня темнеет в глазах.

Или вот еще один кроманьонец. Этот мастодонт, когда говорит, кажется, что тянет на гора вагонетку с углем, и вот-вот укакается. У него невиданный запор мыслей! Я бы прописал ему увесистую горсть пургена. Ах, как он яростно шевелит своими клешнями-пальцами, словно по буковкам выковыривая из свого хамовитого рта нужные слова. Но нужные не всегда приходять ему в его квадратную голову. Трудня, трудная для тебя эта наука — фарисействовать скисшими призывами и тухлими лозунгами.

А знаешь, что в этом твоем трудном деле самое главное?

Уверен, что нет!

Главное, милый мой динозаврик — не укакаться!

Этот Кинг-Конг…

Что это я с ним разговариваю — бац!..

Вот и это сделано. Я рад, как дитя. Ну, еще бы! Еще одной мразью, да-да-да, еще одной нечистью на земле стало меньше. Кто может осознавать такое без радости? И теперь все камни в округе, вся трава и цветы, и деревья и птицы, и дома, и люди, наконец, вдохнут полной грудью, да, облегченно вздохнут, и легкие их наполнятся дурманом рассвета, а в глазах бриллиантовым бисером вызреют слезы радости.

За это не жалко пуль.

Закрыть глаза, поднять голову, потерть припухлые веки кулаком, открыть глаза: снова этот Дали! «Христос св. Иоанна». Куда Он мчится на своем Кресте, уронив голову в пустоту ночи? Устал, устал Иисус! Бедняга… Я Тебе подмогну, Боже…

Да кто тебе дал право, иногда спрашиваю я себя, кто дал тебе право вершить судьбы тех, о ком ты не имеешь ни малейшего представления, судьбы людей, народов и рас, человечества и всей нашей Вселенной?! Кто?!. Что нашелся еще один Робин Гуд, еще один Великий Инквизитор? Нет. Нет… Просто я… Я, представьте себе, чую зло, как волк чует мясо, как акула кровь, как птица тепло, как ваятель камень. Да, чую. Как слон, чувствующий приближение цунами, как гадюка, чувствующая близость землетрясения, как подснежник, пробивающий толщу умирающего снега или даже асфальта…

Я спрашиваю и не отвечаю. Ясно и без громких слов: моя совесть.

А это наше свадебное путешествие. Это, кажется, Полинезия. Или Гаити. Или Таити… Точно — Таити. Возле хижины Гогена, у ее развалин.

А здесь мы…

Моя работа уже много лет была сопряжена с риском для жизни и меня всегда удивляло, почему я до сих пор жив. Я пришел в храм.

— Верен ли твой путь?

— Не знаю, отче…

— Это грех…

— Никто не без греха…

— Я подарю тебе власть без единого выстрела…

— Нет такой власти, чтобы сегодня, сейчас…

— Да, нужны годы, века…

— У меня их нет, мне уже…

Нужно перерубить корень зла. Только так можно сохранить колыбель жизни.

Мы в Париже. У Юли на Эйфелевой башне закружилась голова. Это от счастья, пошутил я тогда, она кивнула мне: да…

Мне казалось, что к счастью я прикасаюсь губами…

Участь и этого человеческого стада мною тоже предопределена, поэтому нет необходимости торопиться. Все они сегодня, наконец сегодня (сколько же можно за вами гоняться!), наилучшим образом устроят свою судьбу. Глупые, они еще не представляют себе всей прелести встречи со мной, не знают, что только я разрешу их страсти, освобожу от тяжких оков ответственности перед своими соплеменниками, от цепей совести, которая каждую долю времени стучиться в двери их сердец. Вот и к вам пришел час расплаты: ответствуйте-ка своему народу за все его тяготы и невзгоды!

Я иду медленным шагом вдоль рядов с автоматом наперевес: кто тут у нас не спрятался, я не виноват. А, привет, Лопоухий Чук! Удивлен? Но чему? Ах, ты, паинька, ах, ты, зайчик… Ты, конечно же, не виноват. Что ты, как же!.. Попридержи глазоньки, чтобы они не повыпали из орбит и уйми дрожь в ручонках, пальчики-то дрожат… О! И ты здесь, старый плут, тоже Чук! А этот вот толстоморденький, толстоухонький, и вот этот, хваткий как плющ, и все другие чуки и геки, твердолобы и твердохлебы… Все они, все здесь на одно лицо. Их рожи схожи, как капли мазута, но ни капельки не напоминают собой человеческие лица, куда там! — рожи, хари, свиные рыла с маленькими свиными, заплывшими жиром глазками, с отвисшими свиными подбородками и небрежной щетиной двух-трехдневной небритости, толстоухие, жирноносые, сальногубые и суконные с крысиным оскалом и побитые оспинами как молью, рябые… Рябые и сизые, отмороженные… В жизни не видел таких мрачных рож. Во упыри! О, и этот мастодонт тут как тут! Липнет к своим соплеменникам со своей наивно-дауновской улыбочкой. Ты что, ожил?!! Во урод! Смертоносная паутина лжи и лицемерия затянула их зловонные рты, из которых вырываются наружу глухие нечленораздельные звуки. Это чудовищно! Господи, какими же уродами Ты населил этот мир! Это не люди — нелюди. Вот они захрюкали, засипели, заржали, заблеяли… Крррррррровососы! Слышны и рев, и лай, и шипение. Каждой твари — по паре? Ну нет! Тварь — это достойно! Тварь — это восхитительно и совершенно! В этих же… И правда — в них нет ничего человеческого, кроме зловония, которое источают их сальные тела. Как же все-таки отвратительно вонюч человек, хуже козла…

Я их всех ненавижу. Ведь это они, творцы истории…

— Ненавидишь? Но ведь ненависть…

— Да, священна!

— Йуууууу!..

Иногда я называю ее Ли.

А вот еще одна, на мой взгляд, не совсем удачная фотография.

Здесь бросаются в глаза плечи, плечи (твои, милая, милые плечи!!!), он так согбенны, кажется они гнутся под невыносимой тяжестью, ты сутулишься, втянув живот и спрятав, впятив в себя грудь… Голова вот-вот упадет, просто бухнет…

А где прелесть твоих пальчиков? Зачем обрезаны кисти? Виноградные гроздья, «дамские пальчики» твоих шальных пальчиков! А где твои круглые блестящие коленки и обнаженная треть бедра? Блик женского бедра! А как же!!!

Но главное — глаза: растерянность, неуверенность, испуг-удивление, крик… еще мгновение и — море слез…

Не, Милая… Не… Хочется пожалеть…

Ну и этот холодящий душу скафандр, подчеркивающий твою замкнутость и закрытость…

И т. д.

Кто, кто запечатал тебя в этот неприступный ледяной кокон?

Неужели я?..

Иногда, каясь, я говорю ей «Ты» с большой буквы!

Этим я признаю свою вину, которую до сих пор не могу ни понять, ни сформулировать.

Я иду теперь твердым широким шагом, автомат наперевес, и черный зрачок ствола сам выбирает себе рожу, что покрасней, поувесистей.

Трататататататататататата-а-а-а-а-а-а-а-а-а-аааааа…

Я сею пули, как сеют пшеницу, широким размашистым жестом, ряд за рядом, чтобы они нашли здесь благодатную почву, заглушив навсегда в этих рядах всходы чертополоха. И поделом вам, хари нелюдей, поделом, отморозки и …

Но в чем я перед Тобой виноват?

Мне незачем объяснять, как так случилось, что они собраны здесь все вместе, в одну, так сказать, кучу и по первому моему желанию в прицеле появляется то один, то другой, то третий, и стоит мне захотеть пустить пулю в лоб какому-нибудь ублюдку и моя прихоть тут же исполняется: бац…

Меня захватывает мысль: что если все они навсегда будут вычеркнуты из истории человечества? Оно станет счастливее? Будет ли оно снова накапливать в себе зло и упадет ли наконец Небо на землю! Воцарится ли торжество Справедливости?

Я не могу ответить ни на один из вопросов, но мне нравится эта идея: что если история человечества лишится всей этой трескотни, и человеку не за что будет зацепиться.

О, уроды! С каждым появлением на свет божий кого-нибудь из вашего племени, какого-нибудь горбатого душой или колченогого умом уродца человечество обретает жажду вечного недовольства собой и тогда ему нужны киллеры.

— Ли, постой! Ты куда? Там нет жизни, там смерть…

— Смерть повсюду… Нужно жить, а не…

Хм! А я что делаю?!! Сказать по совести…

Что есть совесть? Где ее границы, где та точка, за которой она исчезает? Ты еще мучаешься этими вопросами, спрашиваю я себя, зря, правда, зря. Кому-то может показаться, что я выпил лишнего и мозг мой опьянен жаждой лучника или рыбака. Как бы не так — я трезв как стеклышко. Я и не псих. Никто не может уличить меня в том, что у меня сдали нервы. Я просто-напросто радею за торжество справедливости. Это мои земные хлопоты. И разве я последний мужчина на земле! Одиночество? Об этом не может быть и речи! Я не то чтобы одинокий отшельник, нет, но я очень уединен.

И, откровенно говоря, мне приходится делать над собой усилие, чтобы моя мысль не отправлялась по дороге беспечных скитаний и не сорвалась в пропасть плотских желаний и вожделений.

А здесь мы в Ватикане. Понтифик еще бодр и здоров. Какая у Ли восхитительная улыбка! А какие глазищи! Пропасть!.. Кажется — летишь… И нет спасения!..

Я себе еще тоже нравлюсь…

Что это: кто-то ломится в дверь?

Это результат моих кропотливых трудов. Не так-то просто было свалить их всех в одну кучу (куча мала!). Это правда. Пришлось, конечно, попотеть, потрудиться, да, тут уж мой злой гений постарался.

Закрыть глаза, открыть глаза, передернуть затвор…

— Стоп! — говорю я самому себе, — стоп. Передышка!

«Стоп?! Передышка?!» — Это возмущен тот, кто сидит во мне и не дает мне покоя. Какой «Стоп!», какая «Передышка!»? Ты же дал слово! Но кто-то снова шепчет мне на ухо: «присмотрись хорошенько». Да, это опять она, моя соратница и сподвижница, моя совесть. С тех пор, как она свила себе гнездышко в моем сердце, я стал разборчивее в выборе жертв, и уже не палю без разбора в кого попало лишь бы утолить жажду мести, я теперь тщательно оправдываю свой выбор, разговаривая с нею, с собственной совестью, как с вифлеемской звездой. Я, и правда, дал слово быть глухим ко всему, что может мешать мне воцарять справедливость. Пока в корзине не останется ни одного патрона. Слышите — ни одного! Ладно. Кто следующий? Ах, Плюгавый! Словоглот с крысомордым оскалом, худогрудое Чмо, мятый Памперс… Перед этим трудно устоять. И я затыкаю свои уши грохотом выстрелов. Какая сладкая музыка!

Где же моя бутылка?!!

Ах, да… «Не забудь…».

Да помню я, помню!

И мой генерал, и головоногий моллюск, и мастодонт, и стадо властителей с Плюгавеньким во главе — все это так, лишь чердачная пыль. Дело ведь не в том, что они уроды, выродки, гадье и отребье… Все дело во мне. Все дело, конечно, в том, что…

— Йуууууууу!..

Да кто ты, кто ты такой в конце-то концов? Кто я? А по-моему я и есть тот самый, которого давно заждались, да, тот самый-самый, самый верный и праведный, самый точный и выверенный, самый что ни на есть честный и чистый, надежный и безупречный, самый бескомпромиссный, справедливейший из справедливых, самый-самый-пресамый…

Камень подними — и я там, дерево разруби — я там… Вот так.

Я пришел к вам, как тать. Не ждали? Да, и вот еще что, запомните: в этом своем священном деле я — мастер.

— Аааааааааааааааааааааааааа! — ору я.

— Своим ором, — говорит Юля, — ты оглушаешь Вселенную.

Но я же, я же не могу не орать! Тише! Тише вы все…

Своим ором я хочу оглушить не только Твою Вселенную, но и себя. Как вы не понимаете — в моем оре — тишина мира!!!

Ты то хоть понимаешь это?..

Милая Ли…

Мне ненавистен не только мой современник, но и Одиссей, заставляющий выедать глаза Пенелопе своим ожиданием — бац! И Отелло с тисками своих черных пальцев на белой шее Дездемоны — пожалуйста: ба-бах!.. Было бы разумнее расквитаться с самим Шекспиром за все его выдумки и загадки. И Отелло, и Дездемона продержались бы какое-то время. И Ромео, и Офелия, и Джульетта, и Гамлет. А леди Макбет, а Антоний со своей Клеопатрой? И у них был бы шанс.

Но стоит мне закрыть глаза — и их уже нет, а открою — в прицеле уже другой лоб. Чей же это высоколобый череп? Сократ. Ах, Сократ!

Закрыть глаза, открыть глаза, бац, бац, бац… Не оскудел бы запас патронов, не свела бы судорога палец. И не следует торопиться, справедливость очень терпелива, она не терпит суеты.

Смахнуть со лба пот рукавом…

Я не припомню за собой такого — вкалывать до пота лица…

Нам так и не удалось побывать в Кумранских пещерах. Нет, сказала тогда Юлия, Иерусалим не для меня.

А вот, лежа в водах Мертвого моря, она читает своего Ронсара. Дался он ей!..

Теперь таинственный и ненавистный квадрат Малевича, задающий мне уйму вопросов, это черное окно, форточка, по сути — дыра, через которую мне предлагают рассматривать мир. Почему квадрат, а не круг? А не ромб или куб, не овал или шестипалая звезда — лапа, в которой легко уместился наш шарик земли? Почему? Почему черный, а не красный, как красное колесо, почему не синий, как губы удавленного, не желтый, как глаза палача или, скажем, не фиолетовый, как нос алкаша? Почему, почему?.. Мне бы больше подошел малиновый, как мазок зари или нежно-розовый — как шеи фламинго. Но не этот ненавистно-призрачно-черный, не коричневый, не голубой и не змеино-жабье-зеленый.

Итак — бац! И квадрату крышка, в самом сердце квадрата — дыра. С вишневую косточку, (калибр — 7,22 мм). Теперь очередь, но какая! Девять дыр вокруг главной дыры — как сияние славы, круг ровнехонек, как края дыры. Не каждый на такое способен. До квадрата такой слепой черноты труден путь, а до россыпи дыр — короток: бац!.. Экий кураж! Это просто пожар в груди!

Ах, какая прелесть — Ты в черном свитере вполоборота! Здесь абсолютная гармония души и тела. И знаешь, что потрясает — Твои пухлые щечки с комочками Биша. Такие комочки есть только у годовалых детей. У взрослых же — это признак ювенилизации (омоложения), развития в начало…

Ты — взрослая! И уже — дитя.

Ты и пахнешь, как девочка — теплом и грудным молоком. Твои колени…

И тут все на месте — и стать, и шея, и спина, и угадывающаяся грудь, и плоский живот, и Твой славный пуп… И игривая челка, и даже прислушивающееся к моим словам краснеющее от моих комплиментов прелестное ушко, ждущее моих поцелуев…

Ах!

А какая кисть!

И какие пальчики — пальчики оближешь!!!

Я целую Твои запястья!

«Я целую Ваши руки, завидуя тому, кто целует всё то, чего не целую я».

Очень нра!!!

Но куда, брат, тебя занесло? В самом деле, не пьян ли, не псих? Нет, не пьян, нет, не псих. В мире столько закрученных вывертов и гипербол, столько глупости и простоты — ум кубарем. И на все, я же знаю, не хватит патронов. Поэтому я выбираю главные мишени, превратившие гармонию в хаос. Скажем, Гамлет. Или Матисс. В чем мантисса Матисса, где кончается Джойс? И с чего начинается совесть? И другие вопросы…

Гамлет — маска или порно? Тень игры или верх тревог? Сколько этих Гамлетов бродит по свету? Жизнь — театр, и в каждом из нас сидит Гамлет. И Отелло, и Дон Жуан…

А, да что там — все просто: бац! Гамлет мертв. И никто не встает на его защиту. А этот-то кто, вон тот в точечку или в капельку? Ах, Моне или даже Мане? Нет? Сера? Ах, Сера! Или даже Сезанн! Ах, Сезанн… А мы — тюк его! Бах-бац-бам, тра-та-та, тратата… В каждую точечку, в каждую капельку — бахбацбам… Дзынннь! Просто вдрызг! Что за вкусы, что за выверты. Вы взгляните, взгляните на это! Ах! Саль-ва-тор-да-ли! Ах-да-ах! Да, Дали!.. Что за липкое тесто времени, а корабль что в сетях паутины? Гений пука и помочи мочи. У меня ни капли жалости. Есть еще патроны? А порох? А злость? Есть! Полно! Хватит, хватит, и не надо жалеть…Я-стре-ля-ю-во-все-то-что-мне-не-на-вист-но.

Стопстопстоп, передышка, мир. Лоб мой взмок и ладони влажны… Перекур. Передышка. Пива! Нужен пива глоток. Или рюмочка коньячку? «Где же кружка?». И где же моя бутылка с вином? Наполовину пустая. Или все еще наполовину полная? Лечь на спину, ноги выбросить нарастяжку, руки — в бок, веки — напрочь, запечатать, задраить, как люки в танке, темнота, ночь, тишина и покой… Ни единой мысли, ни плохой, ни хорошей, ни шевеления ни одной мозговой извилины, ни ветерка, мозговой штиль, а не шторм, мертвая тишина, мрак вселенского абсолюта…

Ты же пьян, таки пьян!!!

Ничегошеньки! Я?! Ни-ни…

Полежать, поостыть. Так — несколько десятков секунд, три, четыре, пять, шесть, целая минута и вдруг первая тревожная мысль: хватило бы только патронов. Хватит, хватит… Сэкономлю на ком-то, на толстотелом Рубенсе или на тонюсеньком жаленьком Кафке. И на Ге, и на По, можно и на Ги де Мопассане или на Золя, и на Чехове, на Моэме, и на деде Хеме или на Флобере, точно — на Флобере, да, на Густаве — целый диск, можно целый автоматный рог и гранат с десяток, и снарядов ящик, на Флобере, на Сенеке, Канте, Гете и на Руссо, и еще на Гомере, на Гомере — конечно, и на Прусте, но не на Рембо…

А всех этих Толстых, Достоевских и Гоголей, Гегелей и Спиноз, Шопенгауэров и Шпленглеров, Марксов, Энгельсов и их Ко — всех в расход. Ведь это они все — творцы истории — сделали мир таким кривым и вонючим.

Но не трожь Монтеня! И Ларошфуко. Кьеркегор и Ницше? Этих и подавно! А Святой Августин, а Платон и Плотин? Моисей, Соломон, Клеопатра, Таис, Аспазия, Мона Лиза?.. Всех — к собачьим чертям! Как только все они стали моей легкой добычей, у меня пропало желание нажимать на курок. Но дело сделано, ничего уже не вернешь.

Хорошо, что Леонардо удалось ускользнуть.

Отлепилась бумажка на бутылке, я приклеиваю ее еще раз. Читаю: «Не забудь…».

Я, конечно, готов запустить ею в стену — бац!

Нельзя — ведь могу и забыть.

И, конечно, удивительная гармония фона, свитера, цвета волос и провально призывной умопомрачительной черноты дивных глаз…

Ну и какая Мона, какая Лиза может соперничать своей улыбкой с тааааааа-акими губами!!!!

И та-а-а-а-а-кой родинкой!!!!

Йуууууууулька, я Тебя люблю!!!

Смахнуть слезу…

«Ты волнуешься?» — спрашиваю я себя и сам отвечаю: «Немножко». «Ничего, все волнуются» — успкаиваю я себя.

Пока мне удается немногое, а еще столько нужно успеть…

Я расстреливаю Наполеона и Гамлета, и Дон-Жуана…

Гамлета-то за что? Гаргантюа или Пантагрюэль? Может быть, Рабле? Или Рембо с его неистовым неприятием этого мира?

А Рембрандт, а Эль-Греко? Или, скажем, Лаокоон? Или рококо, Ренессанс?.. Как мне убить рококко? Как мне перестрелять всех impressio и expressio Ван Гога или Гогена, Сера, Сюзанна или того же Матисса с его танцующими головешками? Откуда эти лица берутся, как они попадают на мушку и в поле зрения моего прицела? Это как кадры хроники: Цезарь, Гитлер, Нерон, вдруг Гомер и Руссо…

И Переметчик… И этот ублюдок тут! Что за имя такое? Надо же — Пере-Метчик! Надо же! Так выверено и точно! О, уррррод! Как же он выполз на свет божий? Кто, кто взял на себя труд выволочить это чудовище из логова тьмы и невежества? Какая сука? И всех этих, кто иже с ним, всех этих рябомордых швецов, кисельных пасечников и квадратноголовых кинг-конгов? Какая сука?..

Сумасшедший дом, шестая палата…

Меня часто спрашивают, зачем я так красно и яростно называю эти черные имена. А как же! Я их не называю, видит бог — выплевываю. А то! Я сыт этой блевотиной, сыт по горло… И должен же этот мир в конце концов випрямиться, прозреть. А для этого он должен знать всю эту нечисть поименно… Чтобы даже их внуки и правнуки, а потом и пра-правнуки сочились судорожным стыдом при одном только упоминании этих существ. И не беда, что у этого Переметчика нет и не будет собственных детей — тут уж, слава богу, природа и история отдохнут — у него не будет не только будущего, у него не будет даже спичек, чтобы разжечь под собой очищаючий огнь — милостивый костер покаяния…

И еще: это то, что выпирает, и от этого не спрячешься…

И — личное.

Руки так и чешутся…

А на этой фотке очень нра — гранатовые волосы на просвет, гранатовые бусы на груди и руке, гранатовый вкус кожи… Абсолютное соответствие и гармония всех рецепторов — зрения, вкуса, запаха, прикосновения (я целую…), теплой прохлады….

Единственная придирка (ложка дегтя?) — левая кисть руки. Она выпирает. Потому что близко к объективу и кажется кулаком. Если так задумано — годится. Но я бы срезал этот кулак. Прикрой его листиком бумаги и фотка будет еще более милой и точной. Да?

Я и теперь слышу ее голос: «Я на них выгляжу такой счастливой, или по меньшей степени веселой, и вроде как у меня все хорошо… Это вранье все!..».

Да знаю я, знаю, знаю… Знаю я!.. Слышишь — знаю!!!

Я знаю, что заставляю и Тебя врать, но пока что…

Убежать от всего этого! Прикрыть глаза… На минутку…

Ну кто там еще?…

Я спал?! Ах, я — спал. И все это мне только приснилось. Сказывается бессонная ночь, ведь работать надо и днем и ночью.

Работать! Патрон в патронник…

Я сею пули, как сеют пшеницу, широким размашистым жестом, ряд за рядом, чтобы они нашли и здесь благодатную почву, заглушив навсегда в этих рядах всходы чертополоха. (Я это уже говорил!). И поделом вам…

Я вас всех ненавижу!

А какие бы ты хотел, спрашиваю я себя, чтобы взошли здесь всходы? Да, какие? Если ты только и знаешь что сеять свои свинцовые пули ненависти и презрения.

Ха! Зачем спрашивать? Чего я хочу? Я хочу…

Я хочу лелеять и пестовать ростки щедрости, щедрости…

Щедрости! Неужели не ясно?!. Нате! Хорошего — не жалко!

Мне вдруг пришло в голову:

«Не думай о выгоде и собственном интересе.

Это — признаки бедности.

Чистые люди делают пожертвования.

Они приобретают привычку Бога».

Это — Руми…

Бедные, бедные богачи-толстосумы, когда же вы, наконец, приобретете в собственность привычки Бога? Ведь жадный — всегда больной.

Мои пули — пилюли для Жизни…

— Юююууууууу!.. — ору я, — помолчи, послушай!..

— Не ори ты, я слышу, говори…

— Ты-то можешь меня понять, ты же можешь, можешь!..

— Ты — верблюд.

— Я — верблюд!?.

— Тебе никогда, слышишь, никогда не пролезть через игольное ушко.

— Мне?!. Не пролезть?!. Да я…

— Твой мозг отягощен местью, как мешок богача золотом.

Сказано так сказано. Сказано от сердца.

— Юленька, — шепчу я, — я не верблюд. Вот послушай…

— Ты — пустыня.

Ах, эта бесконечно восхитительная, таинственная и загадочная пресловутая женская мужская логика!

Но Юля — за Руми, я знаю. И за меня!

А что мне делать вот с этой красивой страной? Глобализм! Глобализм не пройдет, решаю я, и беру на мушку Америку. «Yes it is, — думаю я, — its very well!».

Да как же, не поверят мне, как можно увидеть вместе Джульетту и Гарри Поттера, Сенеку и Марксаэнгельсаленинасталина?

Но я же вижу! Я вижу вдруг Паганини, теснящего левым флангом своих пешек самого Каспарова. Гарик растерян, он берет смычок и, как хлыстом, хлопает себя по бедру. Да, дела-а. Во влип-то.

И разве можно себе представить Пенелопу мирно беседующую с Отелло за тем столиком, что у самой кромки воды. О чем они спорят? Я вижу, как она улыбается, не сводя своих синих глаз с его белых зубов.

— Я все глаза проглядела, — читаю я по ее губам.

На каком языке они разговаривают?

А вот и Здяк! Хо! Ну и боров! Архипов бы сказал: хряк!

Крррохобор!.. Взяточник!.. Ворье!..

Академик?

Да какой там — шпана!..

Бац…

O tempora, o mores!

Я подслушиваю и подсматриваю, выведываю и даже вынюхиваю. У меня, как у собаки, нюх на всякую грязь и на вонь, на предательство и измену, да, на все нечеловеческое, мерзкое, жалкое, гадкое и гнилое… На зловонное и мертвечинное… Да, нюх, на всех этих жадных и душегорбых, шипящих и гавкающих, жующих и блеющих, и блюющих и все-таки жрущих, на этих хромодуших и заик…

Это подло, я знаю. Но я веду себя так, как подсказывает мне мой инстинкт правдолюбца.

Это снова стучат?

Нужно спрятать бутылку. Но нельзя забывать написанное — «Не забудь…».

Ну, знаешь…

— Так что же случилось, Ю?!.

Я беру эту книжку, в тысячный раз нахожу эту умопомрачительную букву (Ю), читаю: «ЮЛИЯ — греческ. «кудрявая», «волнистая», «пушистая»; лат. «вечно молодая»; польск. «с открытым сердцем»; лат. (Iulia) «июльская» или «из рода Юлиев (патрицианский род в Древнем Риме. Согласно легенде, произошёл от богини Венеры)».

Я мысленно дополняю: славянск. — БОЖЕСТВЕННАЯ!))).

— Ю, — произношу я, — помни, пожалуйста, Имя Свое!!!

По такому глубокому снегу мне не угнаться за ним. Его зеленая куртка мелькает то слева, то справа и мне то и дело нужно выискивать его спину среди белых стволов берез, густым частоколом вставших между нами.

Лыжи бы!..

Я настиг бы его в считанные секунды!

Сколько ж лет и зим ушло на выслеживание за этим Джеймсом Джойсом!

Я стою по колено в сугробе, шапочка сбита набок, лоб взмок, футболка прилипла к спине, а винтовка, кажется тяжелой, как никогда, ствол так и ходит ходуном, мне никак не удается задержать дыхание, пар изо рта, как из трубы паровоза… Секунда, еще секунда, задержать, наконец, дыхание, замереть, левый локоть на выступ таза, правый глаз прилепить к прицелу…

Господи, как барабанит сердце!

Теперь — едва заметное движение указательного пальца: бац…

Промах! Еще — бац… Промах! Уйдет, уйдет же, негодник!

И чтобы не упустить эту подлую тварь, приходится-таки пристегивать лыжи: «Привет, милый!».

Бац!

И готово! Добегался, сладкий мой «Уллис-Одиссей»!

Иногда я замираю, застываю, как раскаленный металл в форме, просто каменею: ты кто? Я ищу оправдание своей странной страсти, объяснение… Я так думаю: чтобы выправить горб этого мира, нужна воля. Воля есть. Теперь нужна вера: ты и твой Бог, и твоя Вселенная — едины. Это бесспорно! Значит…

И я снова хватаю бутылку.

…значит, думаю я дальше, значит…

Я ведь не насилую себя, не принуждаю себя жать и жать на курок, сея свои пули в морду мира, я это делаю и без всякого наслаждения, подчиняясь лишь одной-единственной мысли — Вселенная справедлива. И коль уж я ее законная часть, возможно, глаз ее или складка на лбу, или рука, указательный, скажем, палец, то и… Да-да, вот: я — карающая рука Бога! Ух ты! Видимо Бог выбрал меня, как выбирает и тысячи других своих воинов, для одной единственной цели — вершить Свой Страшный, но и Безжалостно Справедливый, Свой Тонкий и Выверенный, да-да, Воистину Филигранный Свой Страшный Суд.

Я — карающая Рука Бога!

Карающая нежным, но и уверенным движением указательного пальца! Ведь на то он и указательный, чтобы указывать на тонкие места в архитектонике Вселенной. Ведь люди — это самые тонкие ее места! Все эти Авловы и Здяки, Рульки, и Ухриенки, Переметчики и Штепы, Шпуи и Швондеры, все эти шпицы и швецы, лавочники и мясники, эти шипящие и гавкающие, и блеющие, и воняющие…

Господи, сколько же их развелось!

Они — как неподъемные камни, рассыпанные по тропе к счастью.

И воздастся каждому!..

В этом и есть, я теперь это ясно вижу, мое небесное предназначение — кара!

Я — инструмент в руках Бога, этакий наждак, щетка мо металлу, скребок, сдирающий до блеска коросту всего жалкого и тленного. И пусть на первый взгляд кому-то покажется, что это работа черная, в пыли и в поту, в угаре, пусть… Но те, кто еще не ослеп, у кого не заплыли жиром глаза, те не могут не рассмотреть: моя работа — работа чистильщика, по сути — работа кристально чистой капли дождя… Да, дождя, но и упрямой бактерии, микроба, если хочешь — вируса, пожирающего все отжившее, истлевающее, распадающееся, мертвечинное… Надеюсь, это ясно звучит: я — санитар мира! Я уже говорил это, но намерен это повторить для глухих: я — санитар!

Я понимаю: жизнь уйдет в песок, если я отступлюсь.

Я просто предам ее, если…

На этот раз мой глаз вылуплен на «Великого мастурбатора». Этот Дали… Надо же так накуролесить! А ведь признанный гений! Я бы дал ему Нобелевскую по живописи. Не раздумывая…

Бац!..

Я бы и этот чертов коллайдер разнес вдребезги…

«Не надорвись, милый…».

Да-да, я тебя понимаю, милая Ю, — нет ничего более отвратительного, чем месть. Но иногда, понимаешь, даже самое отвратительное играет неизменно очень важную роль — отражает блеск прекрасного!

Так разве я не прекрасен в своем порыве очистить лик Земли от заик? От лая гиен и вони корыт…

Смотри, смотри, как сияют мои глаза, когда я своими смертоносными пулями рушу устои этого мира хапуг и ханжей, невежд и ублюдков? Разве благоговейный блеск моих ясных зеленых глаз тебя не радует? Ведь как и любое другое, мое кровопускание — врачует! Оно — плодоносно!

Понимаешь, милая, мы ведь не должны быть сильнее самого слабого, самого обездоленного, но мы должны быть сильнее всех этих мастодонтов и монстров, всех этих уродов и упырей!.. Должны! Мы же в неоплатном долгу перед вечностью…

— Ты и меня пристрелишь? — спрашивает Юля.

— Тебя? Как можно? Тебя нет. Живи…

Я всегда успею это сделать.

Она с таким упорством и настойчивостью твердит мне, что она однолюб, что у меня закрадывается подозрение: не однолюб ли она? Я не желаю знать, что будет с нами, когда у меня закончится запас патронов, я знаю только одно: все будет кончено.

Она улыбается, ах эти милые ямочки.

Монета, вывалившаяся из кармана на паркет, производит такой звонкий грохот, что я вздрагиваю. Все-таки страшновато строчить без умолку и без разбора. За что-то придется ведь и платить.

Почему наушники сняты? Мир орет точно его режут на части!.. И этот неумолкный стук…

Господи! Еще вчера, чтобы сдать жалкие стекляшки и купить четвертушку хлеба, я ухищрялся отмывать холодной водой бутылку из-под растительного масла, а сегодня имею возможность, прижимая локтем спасительное цевье и ощущая щекой вороненую прохладу прицела, беззаботно жевать терпковато-соленые маслины. Спасибо, Тебе Господи!

Вот бы вишенку в шоколаде!.. Или рюмочку рому…

Ну, а эти, что выстроились стройными рядами, толстомордые слуги, толстоухие, толстозадые, черноротые, краснощекие… Рыла, да, свиные рыла… Что умолкли, припав к кормушкам, попритихли, пристроившись к заду зад, харя к харе… Эй, вы там!.. Ну-ка вам-ка я поприпудрю ваши пуховые рыльца свинцовым пеплом, вот держите: трататататата-тра-та-тратата… Как, заждались расплаты горькой, кровопийцы, вампиры, гадики, тараканы и пауки? Поделом вам, да, поделом… Жги! Жги!.. Все вонь и яд. Я не хочу… Не хочу… Не хочу…

Я хочу жить в стране, где каждый житель поет гимн родины, стоя под ее флагом и тихо шевеля губами.

И снова тянусь рукой к опустевшей бутылке.

Ода уродам. Я расстреливаю ее в упор.

Я снимаю наушники и ор мира вонзается в уши: болььььь!..

Музыка, музыка — вот где спасение!

Взять пульт дистанционного управления, навести на проигрыватель — щелк…

Муууууууууууууузыка…

Ах, какая сладкая боль… Да-да — боль. Больно там, где душа еще теплится, еле теплится, еле-еле… Музыка — как бальзам…

Моцарт!

О, Моцарт!

Я просто таю…

Я и не пытаюсь бороться с ним — спать… Сон — как спасение… И уму моему нужна передышка. Ведь от этих дум можно сдуреть.

Я снова в Иерусалиме! Может быть, здесь я найду правду? Или в Ватикане. Зачем? Я не верю Папе. Когда я спросил его как-то о…

Вдруг лязг, скрежет, грохот… Какая-то какофония… Я даже морщусь! Что это? Кто это?!. Это и мертвого поднимет! Я протираю глаза, приподнимаюсь на локте: кто это так бесцеремонно?..

Шнитке… Ах, Шнитке! Хо! Это же мой Шнитке! Ну, знаешь… Устроил тут!.. Тише ты, тише… И нельзя ли попроще, что-нибудь тихое, мирное, сладкое, пушистенькое… Простое, как палец. Благоговейное… Да хоть Пиаф, хоть Матье, хоть та же Патрисия или Дасен, или Азнавур, или… Да, дайте мне мой Париж, мой праздник, что-нибудь французское… Я хочу слышать этот язык любви и нежности… Только не Шнитке! О, этот Шнитке!

Нет сил терпеть!

Бац!

Вот и мой музыкальный центр мертв!

Вдребезги!

Воооооооооооот…

У меня еще целая корзина патронов, я расстреливаю вечернее небо, ранние, едва мерцающие звезды, даю короткую очередь по малиновому серпу падающего в ночную бездну тяжелого солнца Раненный закат тихо умирает, а с ним умирает и горечь моих обид.

Умри я сейчас и мир не узнает своего спасителя, а узнав, вываляет, как принято, в грязи и предаст забвению.

Время от времени я замираю… Fuge, late, tace, quiesce! Я заставляю себя прислушаться к себе, утихомирив бег собственной плоти. Бежать? Но куда? Куда ни глянь — везде люди… Слушай, спрашиваю я себя, неужели все это доставляет тебе удовольствие? Неужели…

Нет-нет… Какое же это удовольствие? Это бальзам на раны моей нежной души, ага… Милый мой, это никакое, скажу тебе, не удовольствие…

Что ж тогда?

И ты еще спрашиваешь! Это — оргазм!

И я снова ищу ее лицо: высокий светлый умный лоб, гордый излом бровей, бесконечная немыслимая чернота родных светлых глаз, ямочки, ямочки на щеках… Она улыбается. Она улыбается!!!

Затаить дыхание, вжаться щекой в цевье, прищурить глаз, закрепить перекрестие в самом центре лба и сделать едва заметное движение указательным пальцем…

Наушники не снимать!

В патроннике, я знаю, предпоследний патрон. И еще один — про запас, на тот случай если…

Никаких «если»!

Ну же!

Я жму на курок что есть силы! Но нет! Ничего! Ни высверка из ствола, ни отдачи в плечо, ни шороха, ни звука…

Неужели осечка?! Значит — промах, крах… Но вдруг — темень, ночь. Я погружен в темноту, как в преисподнюю ада. Что, что случилось?! Ни звука в ответ. Тишина. Жуть. Мне страшно шевельнуться, страшно закрыть глаза. Я сдираю с ушей наушники, но от этого в моем оптическом прицеле не становится светлее: там — ночь, тьма, ад кромешный. Я не могу взять в толк: я мертв, умер?..

Где-то ухает молот, визжат тормоза, и вскоре я слышу, как капает вода в ванной, затем слышу собственное дыхание… И этот неумолкный стук!..

Жизнь продолжается. А я сижу в темноте и не предпринимаю никаких попыток что-либо изменить. Наконец щелкает замок входной двери, а за ним выключатель. Света нет.

— Кто-нибудь в доме есть?

Ю! Вернулась! Йуленька… Тебя отпустили!..

— Да, — произношу я, — есть.

— Почему ты сидишь в темноте?

— Тебя отпустили?!

— И в такой духоте?

— А, — с досадой произношу я, — опять свет отключили…

И снимаю свою натруженную ладонь с мышки компьютера, закрываю теперь без всякого страха глаза, надо же им дать передышку, и спрашиваю:

— Ты вернулась?

— А ты все стреляешь?..

— Без этого наша жизнь не была бы полной…

— Лучше бы ты…

Лучше?!! Разве может быть что-нибудь лучше?

Я молчу. Я жду, когда снова дадут свет, ведь у меня еще столько патронов! И еще один, про запас…

— Я сама заплатила, — говорит Юля, — тебя не допросишься..

И тотчас же дают свет! Ну, слава Богу!!!

— Ага, — говорю я, — спасибо.

— Пожалуйста… Ой, что это у тебя с лицом?

— А что?

— На тебе лица нет!

Теперь бутылку можно запустить вон в ту стену. Но не при ней же!

Я жду, когда придет время слёз. Я люблю, когда озерца слез вызревают в её дивных глазах. И совершенно неважно — это слёзы радости или грусти, восторга или печали. Её слезы — немой крик души! Непомерный ее труд. Своими слезами она дает жизни шанс на спасение.

Я жду…

И вдруг ясно ощущаю: да! Да-да… Это ее запах, именно так пахнут ее руки, ее шея, ее колени…

— Ааааааааааааааааааааааа…

— Напился…

Да нет же, нет — трезв, как стёклышко…

— Знаешь, — признаюсь я, — все это время мне недоставало…

— Знаю.

— Запаха твоих колен…

— Да уж… Что это у тебя?

Юля тянется рукой к моему лбу, к вискам, нежно прикасается, затем смотрит на свои славные пальчики.

— Кровь?.. — Она поднимает голову, и, наконец, я вижу в уголках ее глазах бусинки слёз.

Наконец-то! Дождался! Пришло, пришло-таки время слёз..

— Ах, кровь, — произношу я как можно более равнодушно, — это же… Знаешь… Это кровь Христа…

Это правда! Капельки кровавого пота на моем лице — свидетельство моей непосильной работы! Это же капельки, просочившиеся на кожу из-под тернового венца, священной тиары, которую я вот уже целый день и всю жизнь чувствую на своей голове.

У Юли больше нет слов, только слезы, которые я собираю в свои натруженные ладони. Это наша с Юлей Стена Плача. Одна на двоих. Ведь и я, и она — монада. Мы — неразделимы, и живем, и это не пустой звук, живем, сколько знаем друг друга, не… да — не расплетая рук…

Это — совершенно!

И вот что еще очень важно — за свой непомерно-непосильный и упорный труд (замечу — до кровавого пота!) я не получаю, ни копейки, ни цента, ни су…

Вот пример великого гуманизма!

И всё же я задаю себе уйму вопросов: кто я? Что мне делать с собой — жалеть или ненавидеть? Что если я заблуждаюсь? Прав я или неправ? Чем всё это кончится? Наконец — в чем моя трагедия? Или героизм? Разве я святой?.. Или… Может, я просто псих?..

Наконец, тишина!..

О, этот неистовый звон тишины!

Мне кажется, вот-вот лопнут от напряжения мои барабанные перепонки. И, знаешь, нет сил, нет просто никаких сил терпеть эту тишину…

Нет-нет, я — нормальный!

Как уже сказано, я — Перст Божий!.. Карающая Его Десница!

И, право слово, кара моя священна!

Спорьте…

Если ума мало.

Когда в дверь снова стучат, я тянусь рукой к настоящему автомату, ощущаю его металлическую прохладу, мягко передвигаю рычажок предохранителя в нужное положение… Тссс-сс-с-с…

Где-то ухает молот, вколачивают сваи, строят дом… Вскоре принесут саженцы, разобьют цветник…

Что за дом такой?

Живут люди, жить им нравится…

Нравится?!! В таком-то доме?!. Так жить?!!

Живите… не жалко…

Но бывает на тебя вдруг такое находит, вдруг такое наваливается!..

Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы…

Ты притиснут, придавлен, вколочен, вбит, вжат!..

Влип!..

Ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа……

И терпение лопается…

Вот и ищешь спасения: за что зацепиться?! За спасательный круг, за соломинку…

Или за курок?

Ах, если бы не эта адская жара…

В паутине прицела теперь я вижу…

Что — снова осечка?..

О, уроды, дайте же, дайте же мне еще хоть крупицу света!

Тьматьматьматьмать…

Вот такая игра…

Не представляю, как бы я жил без своего ноутбука.

Я бы… сдурел.