«СОЛДАТ, СОЛДАТ, ДАЙ ПОРОХУ…»
Война ушла от нас. Фашистов гнали быстро, и вскоре мы уже не слышали по ночам ее отдаленного гула. Война ушла, и даже воробьи повеселели.
В парикмахерской вместо Ганса Карловича чикает ножницами новый парикмахер. Ему лет пятьдесят. Под носом у него квадратик черных усов, словно четыре мухи сели рядышком. Не нравится нам новый парикмахер. Угрюмый какой-то, сердитый, все время молчит, с клиентами ни словечка. На дворе теплынь, а он, вместо того чтобы снять пружину с двери и распахнуть ее настежь, вставляет каждый день вверху доску. И клиенты с трудом протискиваются в парикмахерскую, как в мышеловку: заденешь головой доску — так тебя и прихлопнет.
— Раньше пружину снимали, — подсказали мы как-то парикмахеру. — И марлю от мух вешали.
— А вам какое дело? Кыш отсюда! — выталкивал он нас.
Обиделись мы и больше к парикмахерской не ходили. Правда, пружину он потом все же снял. И занавеску над входом повесил. А вот лавку на тротуаре поставить так и не догадался.
У нас во дворе появился новый жилец, Валерка Берлизов, толстый пацан лет десяти. Приехал он с матерью. Щеки у Валерки, как помидоры. Только розовые. Впрочем, бывают ведь и розовые помидоры.
В первый же день Валерка заявился во двор с блином в руке. Блин был свернут длинной трубочкой. Он был с мясной начинкой, этот поджаристый блин, и когда Валерка подошел к нам, в воздухе приятно запахло мясом и жареным луком.
Мы сидели возле Толяшиной голубятни и наблюдали, как Ленька подновляет третий этаж голубой краской. Слева от меня сидел Мамалыга, справа Мишка и Оська Цинклеры.
Когда Валерка подошел к нам со своим блином, мы с Жоркой, конечно, внимания на это дело не обратили: подумаешь, блин. А Мишка и Оська не выдержали: подошли к Валерке почти вплотную и как завороженные уставились на блин.
Валерка перестал жевать.
— Чего надо? — спросил он у Мишки и отпустил ему свободной правой рукой шалабан.
Мишка стерпел, только часто-часто заморгал глазами. Оська тоже заморгал, как будто шалабан достался и ему.
— Вот чудо-юдо! — хлопнул себя по ляжке Валерка и наклонился к ним. — Так вы же близнецы!
— Ага, — с готовностью ответили ребята. И пальцами друг на дружку: — Мишка, Оська.
— Ну и похожи! Вот чудо-юдо! — повторил Валерка. — А блинчика хотите, Мишка-Оська?
— Хотим. — Близнецы потянулись к блину.
— Э-ээ, нет, сначала испытание. — Валерка поднял повыше руку с блином. — Вот ты, Оська, а ну-ка засунь три пальца в рот и скажи: «Солдат, солдат, дай пороху и шинель». Ну? — покрутил он блином в воздухе.
Я знал эту подначку. И не успел я предупредить Оську, как он мигом сунул себе в рот пальцы и добросовестно промурлыкал просьбу насчет пороха и шинели. У него получилось: «Солдат, солдат, дай по уху и сильней». И Валерка с удовольствием выполнил его просьбу — дал ему по уху.
Оська качнулся, но устоял на ногах.
А Валерка улыбнулся:
— Сам ведь попросил. — И к Мишке: — Теперь ты давай. На двоих блинчик разделите.
Мишка подумал и медленно поднес ко рту свои замусоленные пальцы. Он как зачарованный не отводил взгляда от поджаристой трубочки блина. Потом на какое-то мгновение передумал, задержал пальцы у рта: очень уж ему не хотелось «по уху и сильней». Валерка увидел, что Мишка колеблется, и откусил кусочек от блина. Мишка мигом просунул пальцы между зубами и замычал: «Солдат, солдат, дай по уху и…» И в это время сверху спрыгнул Ленька и выдернул пальцы у Мишки изо рта. Потом он подошел к Валерке и с ходу вывернул ему руки за спину. Валерка завопил от боли.
— А ну, катись отсюда, хохмач несчастный! — Ленька дал Валерке пинка, и тот отлетел на середину двора. — Попробуй только тронь их еще хоть раз, голову оторву, — добавил Ленька и обернулся к нам, ко мне и Мамалыге: — А вы тоже хороши, субчики. Сидят два здоровых балбеса и смотрят, как над малыми издеваются.
Ленька забрался на голубятню и снова взялся за кисточку.
Мишка и Оська с тоской смотрели на пропавший блин, который Валерка уронил на землю. Из блина вывалились аппетитные кусочки фарша. Мамалыга сглотнул слюну, заерзал на месте. Я тоже сглотнул слюну и с тоскливой злобой глянул на Валерку: «Такой блин загубили из-за какого-то дурака».
Валерка, стоя в сторонке, потирал то место, куда ему двинул ногой Ленька, и, видно, раздумывал: идти жаловаться или нет? Пусть только попробует! Со стороны подъезда раздался требовательный, призывный стук. Мы обернулись.
Шиманский!
Опустив к ногам две туго набитые письмами сумки, у подъезда стоял почтальон Шиманский и колотил по водосточной трубе своей толстой суковатой палкой.
— Ура! Шиманский!
Мы вскочили и бросились к почтальону.
Позабыв про боль, Валерка мчался впереди всех: он, видно, тоже ждал письмо от отца, с фронта.
ПОЛЕВАЯ ПОЧТА
Шиманский и до войны носил письма в наш дом. Но тогда нас мало интересовал этот высокий, худой, молчаливый почтальон. Одет он был всегда, летом и зимой, в один и тот же темно-синий мундир с голубой окантовкой, на голове фуражка с потрескавшимся лакированным козырьком.
Работал он в нашем районе давно, и все знали его по фамилии.
Когда наши оставили город, Шиманский исчез. И никто из нас не обратил на это особого внимания — были дела и поважнее. И за два года оккупации все как-то привыкли к тому, что во двор уже не ходит почтальон, — ведь письма получать было неоткуда.
Но вот когда неделю тому назад Шиманский вдруг снова появился в нашем дворе — это было событие. Быть может, если бы Шиманский просто прошел в квартиру Соловьевых и вручил письмо в руки Вовкиной матери, это событие не так взволновало бы нас.
Но Шиманский не прошел в тот день со своими сумками в полуподвальную квартиру Соловьевых. Он остановился возле нас, порылся в письмах и, достав маленький треугольничек, спросил Вовку:
— Соловьев, кажется, ты будешь?
— Я.
— Тогда держи вот. От батьки письмо. С фронта. Читай: «Полевая почта».
Вовка взял конвертик пальцами за острые уголки, прочел:
— «По-ле-вая по-чта…» — и задохнулся от радости.
— Домой неси, — легонько подтолкнул его Шиманский. — Матери неси.
И Соловьев понес.
Он как-то странно нес этот конвертик — за кончики, обеими руками. И шел странно. Ему бы рвануться что есть духу (ведь от дяди Паши письмо-то!), а он шел медленно, как будто у него что-то с ногами не в порядке, отнялись. Так мы и провожали его глазами до тех пор, пока он не скрылся в своем полуподвале. Потом мы обернулись к почтальону. Шиманский понял наши взгляды.
— Больше никому нет, ребята. Завтра будут. Ждите. Теперь каждый день носить буду, — сказал он и, подняв свои сумки, пошел со двора.
Я, Мишка, Оська и Валерка молча поплелись за Шиманским. Неужели одному только Соловью письмо, а нам так и ничего?
У ворот Шиманский обернулся и увидел, что мы все еще идем следом за ним.
— Нет вам сегодня писем, — разозлился Шиманский и даже ногой топнул. — Ну? Я же сказал: завтра принесу. Точка.
Шиманский сдержал слово и на следующий день принес еще одно письмо в наш дом. Письмо было для Доры Цинклер.
— «Полевая почта. От Я. М. Цинклера», — прочел Ленька.
Мишка и Оська по-прежнему жили у бабки Назарихи, и письмо мы отнесли к ней.
Бабка достала из комода очки на веревочках, приладила их к ушам и развернула треугольничек письма. Она долго жевала про себя губами, несколько раз перечитывая письмо, потом сказала Мишке и Оське:
— Живой ваш батька. Кланяется вам. И матери… Царствие ей небесное, — вздохнула она и притянула близнецов к подолу. — Да что же вы не радуетесь, окаянные? Живой ведь батька-то! Живой.
Из-под очков у бабки скатились по добрым морщинистым щекам две слезинки. Ленька подтолкнул было меня и Мамалыгу к выходу, но бабка остановила его:
— Погоди, Леня, ответ будем писать человеку.
Она достала бумагу, желтую ученическую ручку с обкусанным концом и передала все это моему брату вместе с чернильницей:
— Садись.
Не отпуская от подола Мишку и Оську, сидя на табуретке, бабка начала диктовать:
— «Здравствуйте, уважаемый Яков Михалыч! Кланяется тебе соседка твоя, Марья Тихоновна Назарова, если не позабыл. В первых строках сего письма сообщаю тебе, Яков Михалыч, горькую весть: жену твою, Дору, изверги-фашисты убили…»
Ленька перестал скрипеть пером и вопросительно посмотрел на бабку.
— Пиши, — строго сказала бабка. — Всю правду пиши. Грех от солдата правду скрывать. Хоть и горька она, а все же правда. Пиши.
Ленька склонился над бумагой, наморщил лоб и усердно заскрипел пером.
ПИСЬМО
Окружив Шиманского, мы стояли посреди двора.
Шиманский достал из сумки письмо, нашел глазами меня, на лице у него было написано: «Ну вот, я же говорил».
Мама была на работе. Ленька с утра куда-то запропастился. Не знаю почему, но мне не хотелось, чтобы письмо это первыми прочли чужие люди. Я уединился в садике под кустами, понюхал конверт (от него пахло махоркой) и вскрыл его. А вдруг там фотокарточка?
Но фотокарточки в письме не было. И, кроме трех крупных заглавных слов: «Здравствуйте, мои родные», я ничего не мог разобрать. Мне хоть и было уже девять лет, но я умел читать только печатные буквы. А письмо было написано корявым, неразборчивым почерком. Видно, второпях писал батя.
Подержал я раскрытое письмо, побекал, помекал и, проклиная свою неграмотность, свернул его и спрятал за пазуху. «Может, Ленька уже вернулся», — подумал я и пошел домой.
Леньки не было. Я побежал к маме на маслозавод.
В мамином цехе — она работала здесь мастером — стояла тишина. Под крышей порхали воробьи и вкусно пахло подсолнечным маслом. Я свернул в конторку, где обычно собиралась смена.
— Уехала твоя мама в райком ругаться насчет масляных прессов, — объяснили мне в конторке женщины.
— Когда приедет?
— Как пробьет, вышибет из них прессы, так и приедет.
Я потоптался на месте, да так и не решился достать конверт из-под рубашки. Вышел за проходную — и домой что есть духу. Может, Ленька, наконец, появился?
Леньки дома не было. Я чуть не взвыл от обиды и от злости.
И только вечером, когда вернулась с работы мама, а вместе с ней пришел и Ленька, мы наконец прочли письмо.
«…жив, здоров, дорогие мои, — писал наш батя. — Хоть и не без приключений, нам все-таки удалось пробиться во Владивосток. Здесь я и перешел в сухопутные войска. Сейчас гоним фашистов с нашей земли. Бьем их гвардейскими минометами. «Катюши» называются, слышали?..»
В конце письма батя сделал приписку:
«…Волнуюсь за вас, родные мои. И потому, как только прочтете это письмо, не медля ни минуты, садитесь и пишите мне ответ. Договорились?»
Мы прочли письмо один раз. Потом второй. И третий. Затем достали бумагу, чернила и сели выполнять батин наказ. Писала мама. Мы с братом диктовали.
ОБРЫВ ЗА КАРТИННОЙ ГАЛЕРЕЕЙ
Как обычно, в полдень Шиманский вошел к нам во двор и по привычке остановился у подъезда, ожидая, что мы с гамом бросимся к нему навстречу.
Но двор был пуст.
Шиманский удивленно огляделся и недоумевающе пожал плечами. Но потом он все же поднял свою суковатую палку и постучал ею по водосточной трубе. Ни одна живая душа не появилась на этот призывный стук. Шиманский еще раз пожал плечами и пошел разносить письма по квартирам.
Мы видели Шиманского. Мы, словно мыши, притаились на балконе третьего этажа и наблюдали, как он ходит по парадным, стучит своей клюкой по мраморным ступенькам.
Балкон, на котором мы притаились — я, Валерка, Мишка и Оська, — выходил на черный ход. Мы специально выбрали именно черный ход. Нам неохота было встречаться с Шиманским — мы теперь боялись его. Боялись потому, что Вовка Соловьев вчера снова получил письмо с фронта. Правда, письмо это было не такое, как обычно, треугольничком, а в большом прямоугольном конверте. И на нем тоже было написано: «Полевая почта». А через минуту мы все узнали, что у Соловьевых больше нет отца. Больше никогда дядя Паша не придет и не посадит Соловья к себе на колени, а Тайку — на свою широкую ладонь. Никогда.
Даже во дворе было слышно, как плакала вечером Вовкина мама.
Вот почему к приходу Шиманского мы затаились на балконе. А он все ходил и ходил по квартирам, постукивая своей палкой.
Валерка сидел и злился:
— Долго он еще будет шкандыбать?
Валерка боялся, что Шиманский может подняться в их квартиру и вручить его матери точно такой же конверт, какой получил вчера Соловей. Ведь в то время солдаты редко присылали домой прямоугольники. О том, что живы, сообщали маленькими, от руки свернутыми треугольничками, от которых пахло махоркой, порохом и еще чем-то фронтовым.
Наконец Шиманский разнес письма и направился к выходу.
В подъезде показался Ленька. Я увидел, как он поздоровался с почтальоном, что-то спросил. Шиманский в ответ покачал головой: нет, мол, — и вышел на улицу. А Ленька через двор направился в парадное, где жили Соловьевы.
Мы спустились вниз.
Вышла во двор бабка Назариха, сгребла Мишку и Оську к подолу и увела домой. Затем Валеркина мать высунулась из окна и начала уговаривать своего «сынулю», чтобы он шел обедать. Валерка долго не сдавался. Потом неохотно буркнул:
— Иду, иду… Вот привязалась. — И ко мне обернулся: — Ты подожди, я чего-нибудь порубать вытащу. Ладно?
— Ладно.
Не успел Валерка отойти от меня и на шаг, как из парадного показались Ленька и Соловей. Глаза у Соловья покраснели, напухли.
Валерка заметил Леньку и Соловья и затоптался на месте. А Ленька, как будто меня и не видит вовсе, прошел мимо вместе с Вовкой. Еще брат родной называется.
— Лёнь! — с обидой в голосе крикнул я. — Куда же вы, Лёнь?
Ленька и Соловей остановились.
— Куда это вы, ребя? — подскочил к ним вместе со мной Валерка.
— Куда мы идем, это не твое дело, пупсик, — ответил ему Ленька и взял меня за руку. — Можешь идти с нами, Санька, но смотри, пойдем далеко. Устанешь — попробуй только пискнуть.
— Не-ее… что ты…
— Ну, тогда пошли.
— А я? — спросил Валерка.
— Отстань, — отмахнулся от него Ленька.
Мы вышли на улицу и повернули направо. Валерка все еще плелся за нами.
— Отстань, — снова бросил ему через плечо мой брат. — Отстань, слышишь?
Валерка не отставал. И вдруг Соловей повернулся, сжал кулаки и пошел на Валерку, сбычив лоб:
— Отстань, зараза, кому говорят…
И столько злости было в голосе Соловья, что Валерка пулей шарахнулся во двор.
— Да ну его к черту, Солова! — взял Вовку за плечи мой брат. — Пошли, Вовчик, нам ведь неблизко.
Шли молча. Меня все время подмывало спросить, куда и зачем мы идем, но я сдерживал себя: Ленька не любит, когда к нему пристают с расспросами такие салаги, как я.
У вокзала суетились на подкрашенных скрипучих пролетках бородатые извозчики. Сиплыми голосами они зазывали седоков, цыкали, грозно замахивались кнутами, но не били своих дряхлых сонных лошадок, а только сгоняли с них мух.
Прошли вдоль Привоза, вышли на Преображенскую улицу и повернули по ней направо, к центру города.
По Преображенской уже ходили трамваи. Старенькие, заштопанные сваркой вагончики дребезжали по улице. На каждом доме или же на том, что от него осталось, стояли черные квадраты на стенах: «Мин нет», «Мин нет».
«Мин нет» стояло и на Успенском соборе.
Когда мы проходили мимо собора, я, конечно, вспомнил о том флаге, который партизаны вывесили в прошлом году на Октябрьские праздники. Ленька, видно, тоже вспомнил, потому что поднял голову и тоже посмотрел вверх, на купол. А Соловей шел все время молча, опустив голову.
Прошли Дерибасовскую. Вот уже длинная Преображенская завернула чуть влево и перешла в другую, незнакомую мне улицу, а мы все идем и идем.
Наконец вошли мы в ворота, от которых в обе стороны тянулась железная решетка с пиками, и очутились в просторном дворе с круглой цветочной клумбой. Посредине клумбы стояла статуя без рук и без головы.
Прямо перед нами большой желтый дом с колоннами полукругом.
— Картинная галерея, — указал на дом Ленька. — А нам сюда.
Мы обогнули дом с колоннами и вышли на поляну.
Широкая, с редкими кустиками, она упиралась с обеих сторон в заборы. Позади нас сверкало своими громадными, уже застекленными окнами здание картинной галереи. Впереди поляна круто обрывалась вниз.
Был седьмой час вечера. Солнце медленно спускалось за Живахову гору на окраине города, и лучи его уже золотили верхушку Воронцовского маяка. В синем воздухе, попискивая, носились за мошкарой стрижи.
Ленька подошел к самому обрыву, поманил нас и указал рукой вниз:
— Вон, смотрите…
Мы с Вовкой подошли к обрыву, глянули вниз и невольно отступили назад: там, внизу, сидели… немцы.
Обрыв, на котором мы стояли, был высокий, с трехэтажный дом. Внизу, почти вплотную к обрыву, подходил забор, над которым протянулась колючая проволока. Забор окружал просторный двор и длинное двухэтажное здание, выходившее на Приморскую улицу, за которой сразу же начинался порт.
Мы с Вовкой опять шагнули к обрыву и снова увидели немцев.
Немцы. Нам даже было слышно отсюда, как они переговариваются между собой на своем языке. Одни немцы сидели на скамейках, другие просто валялись на траве, расстегнув мундиры. Кто-то пиликал на губной гармонике жалобную, нудную песню. Я присмотрелся и узнал Саргана. Ага, тоже попалась, чудо-рыбка!
В стороне ото всех, раскинув на траве руки, как Иисус Христос, лежал на спине здоровенный рыжий немчура. И мне показалось, что я тоже узнал его. Это он тогда приходил вместе с полицаями за Дорой Цинклер. А на следующий день он увел деда Назара. Я узнал его.
Мы стояли на самом краю обрыва, смотрели вниз, и немцы не обращали на нас никакого внимания. Это были, конечно, пленные немцы.
Я вдруг увидел, как у Соловья заходили желваки на лице, точно у взрослого. И у меня тоже учащенно забилось сердце. Я вспомнил Ганса Карловича и Дину Ивановну, Дору Цинклер и деда Назара. Я все вспомнил. Вспомнил, как кричала вчера маленькая Тайка, как плакала Вовкина мать.
Ленька пригладил вихор над правым виском и глухо произнес:
— Пошли. Камни там, под галереей. Осколками понабивало.
И мы пошли. Нет, мы побежали. И нам пришлось немало побегать от картинной галереи к обрыву, пока мы не сложили на самом краю три кучки камней. А немцы все не обращали на нас никакого внимания. Среди камней попадались и осколки. У них были острые, зазубренные края.
Ленька выбрал осколок потяжелее, подбросил его, как бы взвешивая на ладони, и передал Соловью. Затем мы с братом тоже выбрали себе по увесистому камню. Отошли все трое от обрыва, размахнулись разом и с подскоком швырнули вниз.
И сразу же оборвалась чужая гортанная речь, захлебнулась гармоника. Немцы втянули головы в плечи, сгорбились да так и остались сидеть на своих местах, словно их пригвоздили к земле наши камни. Остался сидеть и Сарган.
И лишь одиночки короткими перебежками начали отступать под прикрытие казармы. Рыжий немец тоже подхватился. Но ни один из них не поднял руку, не махнул угрожающе кулаком. И только наш часовой-краснофлотец в полосатой будке на углу что-то кричал нам, вскидывая винтовку, целился и даже затвором щелкал. Но разве будет он стрелять в своих? В своих, понимаете? Конечно, нет. Мы это твердо знали и бросали до тех пор, пока не израсходовали все до единого камешка.
Смеркалось, когда Ленька пошарил последний раз в траве, ничего не нашел и устало произнес:
— Все. На сегодня хватит.
Домой мы возвратились затемно.
Во дворе, прощаясь, Вовка спросил:
— Завтра пойдем?
— Пойдем, — ответил Ленька, — обязательно пойдем, Солова.
Ночью я долго не мог уснуть. Больно ныла правая рука — отмахал с непривычки. В ушах не умолкало пиликанье губной гармоники. А потом все заслонили причудливые фуражки с длинными козырьками, серые согбенные спины, и я заснул.
КОЛЯ НЕПРЯХИН
Мы еще несколько раз приходили к обрыву за картинной галереей.
Немцы нас ждали. Они знали, что мы придем. Правда, теперь их все меньше и меньше собиралось под вечер во дворе, большинство отсиживалось в казарме. Ну, а те, кого мы врасплох все-таки заставали во дворе, как по команде, втягивали головы в плечи, горбились, съеживались, когда мы вырастали вдруг на краю обрыва.
Наши сердца не знали жалости. Не пожалел же Дору Цинклер тот рыжий, что в казарме прячется. Сейчас прячется, а тогда был храбрый, сердитый. Вот и получайте теперь, гады!
Полянка перед галереей была пустынная, заброшенная, никто сюда не ходил. А часовых в полосатой будке мы нисколько не боялись, хотя они по-прежнему каждый раз страшно кричали на нас и угрожающе щелкали затворами своих винтовок.
И вот однажды, в самый разгар обстрела, кто-то вдруг неожиданно громко кашлянул за нашими спинами. Мы вздрогнули и обернулись.
В трех шагах от нас стоял матрос в бескозырке.
В руках у Леньки и у меня осталось еще по камню — мы не успели бросить. Ленька посмотрел, спокойненько так, на матроса, развернулся и, прицелившись, швырнул камень. Потом он снова повернулся лицом к матросу и все так же спокойненько отряхнул руки ладошка о ладошку.
А вот я испугался, сдрейфил. «Сейчас уши надерет и подзатыльников натолкает», — подумал я и, незаметно отбросив свой камень, попятился за Ленькину спину.
Матросу было лет двадцать, не больше. Он был среднего роста и не такой уж грозный, как это мне сразу показалось. Из-под бескозырки у него выбилась светлая прядь волос. Левый рукав бушлата заправлен в карман — безрукий был этот матрос.
— Мда-а… — протянул матрос, шагнув к нам. — Что ж это вы делаете, хлопцы?
Нам некуда было пятиться: мы ведь стояли на самом краю обрыва. И Ленька смело ответил за всех:
— Фашистов бьем.
— Та-ак, — снова протянул матрос. — Бьете, значит? Ничего не скажешь — орлы.
Матрос говорил спокойно, с какой-то умиротворяющей расстановочкой, и я начал понемногу выдвигаться из-за Ленькиной спины.
— Ведь это же пленные, — продолжал матрос. — А пленных, как известно, того… не бьют.
— Нет, бьют. Они били. — Ленька указал рукой вниз. — Яшу Гордиенко, когда схватили, замучили. Да? А матросов связанных прикладами били? Били. И чтобы они не могли петь «Варяга», когда их вели на расстрел, фашисты им замки из проволоки сквозь губы продели. Мы видели. И еще было… Вот…
Ленька остановился, перевел дыхание.
— Знаю, хлопчики, было, — согласился матрос, закусив губу. — Было…
Я воспользовался молчанием:
— И еще они вешали… людей. А у Соловья, — кивнул я на Вовку, — у Соловья они батю…
Но тут Ленька пнул меня локтем в бок, и я поперхнулся.
— Я в курсе дела, хлопчики. — Матрос смущенно отер лоб, сдвинул на затылок видавшую виды бескозырку с тонким белым кантиком и продолжал: — Но то ведь — они, а то — мы. А, хлопцы?
И мне вдруг показалось, что он не допрашивает нас, а словно оправдывается перед нами, такой у него был вид. Я совсем осмелел, вышел из-за Ленькиной спины. И тут молчавший до сих пор Соловей вдруг угрюмо произнес:
— А мы их все равно будем лупить. Пока идет война. Зачем они к нам пришли?
Матрос, видно, не ожидал такого отпора и растерялся совсем. Ну конечно, растерялся. Он опять сдвинул на лоб свою бескозырку, потом предложил нам совсем уже мирным тоном:
— Присядем, хлопчики?
И, не ожидая нашего согласия, опустился на траву, расстегнул бушлат.
Мы с братом тоже сели. Один только Соловей продолжал стоять.
— Так… Значит, лупить будете? — то ли спросил, то ли подтвердил матрос.
Мы промолчали.
— Хотите, расскажу вам одну историю, хлопцы? Минуточку, вот только закурим…
Матрос вынул из кармана кисет и разложил у себя на колене квадратик бумаги.
— Одну минутку, хлопцы…
Он положил на бумагу щепотку табаку, но в это время дунул ветерок и смел табак на траву.
— Беда, — огорчился матрос, — не привык я еще. Беда… — Он усмехнулся, кивнул на свою культяпку и протянул кисет моему брату: — Ну-ка, сверни, друг.
И Ленька свернул.
Матрос глубоко затянулся толстой самокруткой и начал:
— Такая, значит, история, хлопчики. Жил да был вот на этом самом Черном море один моряк. Колей Непряхиным звали. Матросом он был. Ясно?
Мы кивнули: ясно, мол.
— Так вот, — продолжал матрос. — Ходил этот Коля Непряхин по белу свету на своем лайнере, и казалось ему, что он уже старый волк, хотя лет ему было всего-то… — Матрос чуть приподнял ладонь над травой, как бы показывая, каким был старый морской волк Коля Непряхин до войны. — Для вас он, конечно, дядя, — матрос посмотрел на меня и на Вовку, — а вот для тебя, пожалуй, корешом мог быть, — сказал он Леньке. — Но не в этом дело, хлопчики. Посмотрите-ка вон туда… — Матрос привстал и протянул руку в сторону порта. — Видите, вон у второго причала возле покалеченного элеватора посудина дымит. Видите?
Мы привстали и вытянули шеи в сторону порта.
— Это который с белой ватерлинией? — спросил Ленька.
— Точно, — одобрительно заметил матрос. — Именно с белой ватерлинией. Посуда типа «Либерти». Что такое «либерти», знаешь?
Ленька смущенно пожал плечами: не знаю.
— «Либерти» по-английски — «свобода», — объяснил матрос Леньке и добавил: — Ты, брат, если метишь в капитаны, английский должен назубок знать. Так вот… — Матрос еще раз затянулся самокруткой, выпустил две белые струйки дыма через нос и продолжал: — Ходил, значит, этот самый Коля по свету на своем «Либертосе» и, конечно, думал капитаном стать и все такое прочее… Ясно?
— Ясно, — сказал Ленька.
— А теперь скажи мне, видел ты где-нибудь безлапого капитана? — спросил матрос у моего брата и невесело тряхнул пустым рукавом бушлата.
Ленька промолчал. Ленька не знал, что ответить.
— То-то, — укоризненно произнес матрос и глубоко затянулся. — Так что же, по-твоему, выходит, я должен их всех в расход?! — спросил он вдруг неожиданно громко, и я вздрогнул. — Ладно, в бою не жди от меня пощады, но пленных… Так что вам мой совет, хлопцы: кончайте вы эти самые обстрелы. Что, у вас других дел нет, что ли? Молчите? Ну, раз молчите, значит, договорились. — Матрос загасил о траву окурок, запахнулся в бушлат и лег на траву. — А знаете, парни, какие до войны на Хлебной гавани бычки клевали? Вот такие сурманы! — Он рубанул рукой чуть пониже колена. — Песочники. Уха́ из них…
Мы долго сидели на обрыве с Колей Непряхиным и домой возвратились совсем поздно.
Во дворе, когда расходились, Соловей сказал мне и Леньке, как бы читая наши мысли:
— А я завтра все равно пойду.
НАКАЗ
Мы всё же пришли на следующий день к обрыву.
И немцы, когда увидели нас, вели себя точно так же, как раньше: съежились, втянули головы. И кое-кто короткими перебежками на четвереньках начал отступать под прикрытие казармы. Я даже улыбнулся: «Здорово мы их выдрессировали». Я улыбнулся, потому что мы стояли на самом краю обрыва и не спешили начинать обстрел. Вернее, это мы с Ленькой не спешили собирать камни. Вовка собирал. Он молча складывал их на краю обрыва и косился на нас исподлобья.
Потом он начал бросать. Один.
— Может, не стоит, Володя, — попробовал остановить его Ленька.
— Катись ты… — произнес сквозь зубы Соловей, и Ленька отошел.
Ленька, конечно, мог бы взять Вовку за руку и остановить: Ленька был старше Соловья почти на три года и сильнее его. Но Ленька отошел в сторонку, потому что знал: у Соловья слишком крупный счет вон к тем мышиным мундирам, потому что Соловей очень любил своего отца.
Я вспомнил дядю Пашу и тоже присоединился к Соловью и начал бросать. Но Ленька сказал мне:
— Кончай. Ну?..
И даже кулаком пригрозил.
Пришлось мне отойти от обрыва.
А Вовка все бросал. Молча, ожесточенно. И каждый раз, когда он, размахнувшись, швырял с подскоком камень, из груди его вырывалось громкое «гых». Точно такое «гых», как у взрослых, когда они рубят дрова.
Один камень Вовка швырнул так далеко, что он долетел до казармы и со звоном высадил стекло.
Вовка бросал и бросал. И я не выдержал. Я подошел к брату и сказал:
— Ленька, мы предатели.
И тут же мне пришлось отскочить в сторону. Разве Ленька что-нибудь понимает? Он только и знает замахиваться кулаками. Особенно на меня. На Соловья так не замахивается.
Вовка бросал все медленней и медленней. И уже без подскока.
У него оставался еще большой запас камней, когда он вдруг остановился и повернулся к нам. Руки у него дрожали, уголки губ дергались, и к этим уголкам стекали мутные слезы, волосы на лбу слиплись от пота.
— Сволочи! Трусы! — крикнул нам Вовка прямо в лицо и, шваркнув изо всей силы камнем о траву у своих ног, медленно пошел на выход, к зданию галереи.
Мы с братом пошли следом за ним.
— Послушай, Солова, — взял его за руку Ленька, — ведь этим не поможешь теперь, ты же понимаешь…
Вовка молча оттолкнул его руку.
Так мы и возвращались домой: Соловей впереди, мы с Ленькой сзади, чуть поотстав, будто виноватые.
А в Малом переулке мы вдруг встретили Колю Непряхина. Под мышкой у Коли был объемистый сверток.
— Здорово, хлопцы!
Вовка не ответил и хотел было пройти мимо не здороваясь, но Коля остановил его:
— Ты чего, Володя?
Соловей хмуро молчал. Коля переложил сверток в культяпку и взял Вовку за подбородок.
— Что, опять ходили?
Вовка не ответил и упрямо высвободил голову. Тогда Коля сказал:
— Ну-ка, хлопцы, минуточку, — и бухнул сверток прямо Вовке в руки. — Понимаете, какое дело: паек вот получил. За две недели. Подсобите донести?
— Что за вопрос, — ответил Ленька. — Конечно, подсобим.
Ленька хотел было взять у Соловья сверток, но тот не отдал.
…Коля жил на спуске Кангуна, рядом с Таможенной площадью. Во дворе длинные деревянные веранды в два ряда, увитые виноградом.
Мы поднялись на второй этаж, прошли полтора десятка дверей и остановились в конце, у самой последней, возле которой шипел синеватым пламенем примус.
Дверь нам открыла маленькая женщина в штопаном цветастом переднике и морской тельняшке с закатанными по локти рукавами.
Коля нагнулся, поцеловав ее в щеку:
— Здравствуй, ма.
— А это что за голота? — строго спросила женщина.
— Это не голота, ма. Это ребята… те… Помнишь, я рассказывал вчера?
— А-аа, стрелки?..
— Вот-вот, они самые.
— Ну что ж, заходите, стрелки, коли пришли. Только ноги вытирайте. Вон половик.
Коля взял у Соловья сверток и отдал женщине:
— Тут паек, ма. Накормишь?
— Накормлю, накормлю. Ступайте в дом.
Мы по очереди потоптались на половике.
Я вошел в комнату первым, сразу же вслед за Колей, поднял голову и шарахнулся назад: с комода скалила на меня зубы страшная зверюга с горящими глазами. Мне даже показалось, что я услышал глухое рычание.
— Ты что, сбесился? — толкнул меня в спину Ленька, которому я отдавил ноги.
А Коля, увидев мой испуг, рассмеялся, легко взял зверя с комода и опустил на стол:
— Это же чучело, Саня. Чучело.
Зверь был чуть побольше домашней кошки. Выгнув спину, он присел на задние лапы перед прыжком да так и застыл навечно. Шерсть у него серая и наполовину седая. А копчик пушистого хвоста черный. Хвост штопором, морда заостренная, и глаза блестят, как живые.
— Мангуста-ихневмон, — погладил Коля зверя по шерсти. — Из Египта я его привез. «Ихневмон» по-арабски — «ищейка». Мангуста разыскивает змей и уничтожает их. Воинственный зверек. И очень полезный. И ты зря струсил, Саня: на людей мангуста не бросается. У арабов, например, это священное животное. Да ты потрогай. Потрогайте, ребята…
Ленька и Соловей потрогали мангусту, а я спрятал руки за спину:
— Я лучше потом, после…
Коля поставил зверя обратно на комод.
— Сейчас будем ужинать. Ну-ка, помогайте накрывать на стол. А маму мою вы не бойтесь: это она только с виду такая строгая. Зовут ее Ольга Ивановна. Ну, рассаживайтесь…
Я сел возле комода, а мангуста оказалась у меня за спиной. Я сразу ощутил на себе ее кровожадный взгляд и передернул плечами — еще кинется, чего доброго. Но когда Ольга Ивановна опрокинула в казанок с дымящейся гречневой кашей банку свиной тушенки и по комнате разлился ее аромат, я сразу же забыл про мангусту. Я пододвинул тарелку к себе поближе и принялся работать ложкой.
Ленька наклонился ко мне через стол и шепнул:
— Ты в гостях, не забывай.
Когда с кашей было покончено, Ольга Ивановна принесла и поставила на стол литровый бутылек с компотом. Я первый ухватился за кружку.
И опять Ленька наступил мне на ногу: «Ты в гостях…»
Я высвободил ногу и в ответ пнул Леньку. Ленька — меня. Я — его. Стол задрожал, наклонился.
— Вы что, сказились? — крикнула Ольга Ивановна, подхватывая бутылек с компотом. — А ну, прекратите!
Ленька покраснел:
— Извините…
А сам кулаком мне исподтишка. Вот привязался на мою голову, поесть не дает как следует.
От компота Коля отказался.
— Спасибо, мама. Я выйду покурю.
Коля взял кисет и вышел на веранду. Мы допили компот, проглотили фрукты и тоже поднялись:
— Спасибо…
— Ну-ка, сядьте, — приказала Ольга Ивановна. — У меня к вам еще разговор есть. Серьезный. Сядьте.
Она убрала со стола и тоже присела.
— Долго, значит, размусоливать мы не будем: люди вы взрослые, поймете, что к чему. Дело у меня такое — больше вы туда, до Колиной службы, ходить не будете. Ясно? И не просьба это — наказ… Ты, что ли, у них за старшого? — спросила она у моего брата.
Ленька неопределенно пожал плечами.
— Ну так вот, тебе первому и выполнять мой наказ. Ясно?
Ленька молча перебирал пальцами кисточки скатерти.
— Так как же? — переспросила его Ольга Ивановна.
Ленька не ответил. Он покосился на Соловья.
— Ладно, — глухо произнес Соловей и поднялся. — Ладно, мы выполним ваш наказ, Ольга Ивановна. Спасибо за угощение…