СЕНТЯБРЬ
К сентябрю я почти выздоровел, отошел.
Прежде чем выписать, доктор Нутыч долго и неуклюже мял меня жесткими прокуренными пальцами, просвечивал рентгеном:
— Ну-т… Дыши… Не дыши… Дыши… — Потом вынес решение: — С учебой пока воздержаться. Месяца полтора. Сколько лет? Девять? Ну, брат, у тебя еще все впереди. Окрепнешь как следует — и валяй. А пока что режим, воздух, питание, питание и питание. — Нутыч посмотрел на маму, на моего тощего брата, стоявшего рядом с ней, и вздохнул: — Гм… мда… питание…
Арифа выписали на несколько дней раньше меня. После ранения ему был положен отпуск на родину. Ариф сплясал мне на прощание лезгинку, обнял: «Держись, Саня!» — и уехал к себе в горы.
А Ленька пошел в школу. В третий класс.
И Мамалыга пошел учиться. И Соловей. Соловья мать отдала в музыкальную школу имени профессора Столярского. Теперь Соловей проводит там дни и ночи и домой приходит только с субботы на воскресенье.
Мама целыми днями на заводе. Гарий Аронович с утра уходит вместе с Ирмой к себе в цирк — он там администратором — и возвращается только поздно вечером. Ирма спит у него на руках. «Работы по горло, Раиса Ивановна, — оправдывается он перед мамой, когда она начинает его бранить, что он мучает ребенка, — скоро сезон открываем».
Валерка Берлизов тоже пошел в школу. В тот же класс, что и мой брат, хотя был он на целых три года младше Леньки.
Остался я во дворе один с Мишкой и Оськой Цинклерами. Скучно.
Но проучился Ленька недолго.
Вернулся он однажды с уроков раньше обычного, и презлющий. Швырнул сумку с книгами под кровать:
— Ха! «Группа слов, связанная между собой по смыслу, называется предложением». Чихать я хотел на ваши предложения! Понасажали всяких шкетов!..
И тихонько выскользнул из комнаты, подальше от греха. Ох и влетит же сегодня Леньке!
Вечером пришла с работы мама, и был скандал.
Мама кричала на Леньку, несколько раз даже ремнем огрела, но Ленька упрямо стоял на своем:
— Не пойду, и все!
На шум заглянул Гарий Аронович. Узнав, в чем дело, он прочел моему брату лекцию:
— Ученье — свет, а неученье — тьма. Верно, Леня?
— Верно, — согласился Ленька, но в школу, сказал, все равно не пойдет.
Когда Гарий Аронович ушел, мама для порядка еще раз огрела Леньку ремнем вдоль спины:
— Пойдешь в школу?
— Нет!
— Пойдешь в школу?
— Нет!
Потом мама успокоилась и сказала:
— Ну хорошо. Вернется отец, все уладит. Он сразу возьмет тебя в руки. Он-то тебе не даст бить байдуки.
Мама всегда успокаивалась, когда вспоминала, что скоро вернется наш батя. И я понимал маму, когда ей казалось, что он обязательно должен вернуться с войны. Должен. Хотя бы для того, чтобы «взять в руки» моего старшего брата.
И еще я чувствовал, что мама тоже в чем-то понимает Леньку, которому уже исполнилось четырнадцать лет, и что Леньке совсем неинтересно сидеть за одной партой с Валеркой Берлизовым и зубрить с ним одни и те же правила.
А пока что Ленька начал «бить байдуки». Сначала мы били их вместе. Часто ходили на Хлебную гавань разгружать херсонские арбузы. Их теперь днем и ночью привозили из Херсона на баржах и дубках. Разгружал, конечно, Ленька. А я просто сидел в сторонке.
Но чаще всего мы ходили в торговый порт.
Здесь уже с грохотом отдавали якоря длинные «либертосы». И моряки с «либертосов», белотелые упитанные американцы, гоняли тут же, в порту, на Австрийском пляже, свой мяч, похожий на дыню.
Играли они руками и ногами. Ну и доставалось же тому, кто, схватив «дыню», пытался пробиться к воротам. На него сразу наваливались все, и получалась куча мала. Частенько такой смельчак подолгу отлеживался у воды на песочке, приходил в себя. Это называлось «американский футбол».
В порту встали подъемные краны. Растопырив лапы, они двигались медленно вдоль причалов по широким рельсам, заглядывая в брюха кораблей, и были похожи на любопытных журавлей.
Вместе со стариками грузчиками в порту работали и совсем еще молодые ребята. Они были ровесниками Толяши Стояновича, эти пареньки, — лет по семнадцать, не больше, — но в армию их не брали: ведь был уже не сорок первый год, а сорок четвертый.
Как-то мы с братом подошли к пульману с мукой, который разгружала вот такая бригада молодых. Головы и плечи ребят были покрыты мешками, чтобы мука не попадала за шиворот. Помню, дядя Паша, когда «работал с мукой», тоже всегда надевал вот так, треугольником, мешок на голову.
Из вагонов ребята брали мешки на спину и складывали их в штабель. Двое подавали, остальные носили.
— Ну-ка, погоди, Санька, — сказал мне Ленька и тоже накрыл голову пустым мешком.
Сгорбившись, он подошел к пульману и подставил спину. Парни, подававшие мешки из вагона, приняли его за своего и сразу же взвалили на Леньку мешок. А было в этом мешке верных килограммов восемьдесят: он совсем накрыл Ленькину спину.
Вцепившись побелевшими пальцами в уголки мешка, пошатываясь, Ленька двинулся к штабелю. Из-под мешка его почти не было видно — только ноги — две хворостинки. И ноги эти дрожали, подгибались. «Дойдет или не дойдет? — переживал я за брата. — Дойдет?..»
Не дошел Ленька — опрокинул его все-таки мешок на полдороге. И ребята-грузчики сразу же заметили «аварию».
— Слабак ты еще, друг, — подошел к Леньке парень в красной спортивной майке с пришитой белой семеркой на груди. — Ну-ка, подай. — Он подсел, взвалил мешок на плечо и понес его к штабелю.
Ленька махнул мне рукой: пошли, мол.
— Спина болит, Лёнь?
— Помолчи, — сказал Ленька. — Помолчи, пожалуйста.
Я, конечно, помолчал. Но с тех пор мы эти самые пульманы обходили сторонкой.
«СИНЕНЬКИЙ СКРОМНЫЙ ПЛАТОЧЕК…»
Сегодня Ленькина школа дает шефский концерт в госпитале Филатова. Мы пришли втроем: я, Ленька и Жорка Мамалыга. Мы с братом как посторонние; Мамалыга как участник: он будет читать стихотворение.
Госпиталь Филатова находился на Пролетарском бульваре, по дороге в Аркадию. Раньше это была просто глазная клиника. Но постепенно ее превратили в госпиталь — раненых было много. Пришлось даже пристроить несколько новых палат в парке над морем.
Здесь же, в парке, и должен был состояться шефский концерт.
Когда мы пришли, старшеклассники уже расставляли скамейки перед новенькой эстрадкой, а девчонки протягивали занавес, сшитый из простыней. За простынями кто-то репетировал на аккордеоне.
Раненые, все с повязками на глазах или же в темных очках, толпились на аллейках, негромко переговаривались, спрашивая то и дело:
— Скоро, сестричка? Скоро?..
И, приподняв подбородки, как это делают обычно люди, недавно потерявшие зрение, раненые прислушивались к ребячьим голосам, топоту ног на эстраде, к звукам аккордеона.
Потом мы увидели Зинаиду Филипповну, Ленькину классную руководительницу, и спрятались в кустах.
Зинаиду Филипповну я запомнил еще тогда, когда мы с Ленькой и мамой первый раз пришли в школу. У Зинаиды Филипповны две толстые косы свернуты в тугую прическу. И еще я запомнил, как она произносила букву «ч», мягко, певуче, по-украински — «чэ». В этом она была немного похожа на старшину Мурадяна.
Вот и сейчас Зинаида Филипповна суетилась, заглядывала за простыни на эстраде:
— Чэмвы там занимаетесь? — и командовала старшеклассниками: — Быстрее, ребята, быстрее… Чэрнов, оставьте между скамейками место для прохода зрителей… то есть раненых.
Потом она подошла к сестрам:
— Можно вести. Мы уже почти готовы…
И сестрички в белых халатах начали рассаживать раненых по местам.
Зинаида Филипповна кинулась к эстраде:
— Где Аля? Где наш маленький конферансье? Чэстное слово, я с ума сойду от этих детей!.. Аля?!
Мамалыга сказал нам:
— Ну, я пойду, ребя… Порепетирую. Волнуюсь я, братцы, дико…
— Ни пуха, — ответил Ленька. — Ни пуха ни пера.
Наконец суматоха улеглась, раненых усадили. Мы с братом примостились во втором ряду, с краешку.
А в простынях на эстраде уже кто-то запутался. Что-то живое копошилось в них и никак не могло найти выхода. Наконец простыни чуть раздвинулись, и в образовавшуюся щель пролезла второклашка Аля с большим розовым бантом на голове.
Увидев толпу, заполнившую скамейки перед эстрадой, Аля оробела и попятилась. Но в это время из-за простыней высунулась полная рука Зинаиды Филипповны, погладила Алю, успокоила. И Аля, словно набралась сразу смелости, шагнула вперед:
— Сейчас Юля Адамова споет песенку «Синий платочек». А Сережа Фомин будет на гармошке ака… ак… ака…
— Аккомпанировать… аккомпанировать, доченька, — подсказывали ей раненые из первых рядов.
Но Аля беспомощно топталась на месте с открытым ртом и никак не могла выговорить трудное, но знакомое ей слово:
— Акак… ак…
Раненые, конечно, не видели, что лицо у Али сморщилось, как печеное яблоко, но по голосу, наверное, чувствовали, что Аля сейчас заревет на всю эстраду. Тогда с переднего ряда поднялся боец с повязкой на глазах и спросил у Али:
— На гармошке будет играть Сережа? Верно, доця?
— Ага, — хмыкнула Аля, — играть… на гармошке…
Боец повернулся к зрителям:
— Значит, так, товарищи! Сейчас Юля Адамова споет для нас «Синий платочек», а Сережа Фомин подыграет ей на гармошке. Ясно?
— Ясно, — одобрительно загудели ряды.
Боец опустился на свое место. Аля шмыгнула носом и юркнула за простыни. Занавес колыхнулся и раздвинулся. Как в театре.
На эстраде, подставив под ноги скамеечку, сидел мальчишка лет десяти. На коленях у него лежал или, вернее, стоял аккордеон. Трофейный аккордеон из голубого перламутра. Аккордеон доставал мальчишке до подбородка и почти закрывал его — одна голова торчала да уши. Рядом с аккордеоном стояла девочка лет тринадцати-четырнадцати в белой рубашке с красным галстуком.
С минуту, пока мальчишка пристраивал свой аккордеон поудобнее на коленях, стояла тишина. Потом он медленно растянул меха. Пальцы его заходили по белым клавишам и по черным кнопкам басов. Проиграв вступление, мальчишка кивнул девчонке, и та запела:
Это была не наша песня — это была песня взрослых: мы ведь до войны больше любили «Эй, вратарь, готовься к бою!», — но как только девчонка запела эту песню, я сразу почему-то вспомнил, как ее пели у нас в семье, когда провожали батю в море или же наоборот — встречали из рейса. Особенно мне запомнилось, как пел эту песню Пиладос: «Сини сокромни плятошек…»
Это была песня наших отцов и матерей. И девчонка в белой рубашке пела ее, конечно, не для нас с Ленькой, а вот для этих бойцов с забинтованными глазами. И они слушали ее затаив дыхание.
Девчонка пела и теребила пальцами кончики красного галстука. Ее каштановые волосы выгорели на солнце и ниспадали ей на лоб, на плечи белыми сосульками. А глаза у этой девчонки были точно такие же, как у нашей Светки Немеровой.
— Сынок, а сынок? — тронул меня за плечо пожилой солдат, сидевший рядом. — Сынок, какая она, певунья-то? Какая, а?
— Обыкновенная, дядь, — объяснил я. — Глазами на стрекозу похожа.
— На стрекозу, — усмехнулся солдат. — На стрекозу, говоришь. Ишь ты… на стрекозу…
— Ты чего мелешь, дурень? — толкнул меня Ленька. — Какая еще она тебе стрекоза? Чего мелешь?
— А что, неправда? — отодвинулся я от него. И чего это он растолкался?
— Слушай, сынок, слушай, — успокоил меня солдат. — Хорошо поет певунья-то… Слушай.
А девчонка действительно пела хорошо, я и сам это видел. И мальчишка тоже здорово подыгрывал ей на своем аккордеоне: ни разу не сбился, а потом даже раскачиваться стал на стуле, постукивая сандалией себе в такт по скамеечке, как заправский музыкант.
Наверное, так редко аплодируют даже в самом лучшем театре, как аплодировали раненые этой девочке после «Синего платочка».
— Бис! Браво! Бис!.. — без устали хлопали бойцы, вызывая девчонку и музыканта на сцену. — Бис!..
Мальчишка не показывался. Его, наверное, не пускал аккордеон. А девчонка выскочила, смущенно поклонилась и сразу же убежала. И сколько ее ни вызывали, она больше не появлялась на сцене. А раненые всё хлопали и хлопали. Продолжать концерт не было никакой возможности. Аля с бантом высунулась было из-за простыней, но тут же спряталась.
— Бис! — кричали бойцы, вызывая девчонку на сцену. — Бис!..
Порядок могла бы навести, наверное, лишь одна Зинаида Филипповна, но она почему-то не показывалась тоже.
Мы с Ленькой встали и кустами пробрались за эстраду.
И каково же было мое удивление, когда я вдруг увидел, что эта смелая девчонка, которая пять минут назад так отлично держалась на сцене перед ранеными, плачет! Плачет, уткнувшись лицом в грудь Зинаиды Филипповны.
— …Я не смогу больше, Зинаида Филипповна… Не-е могу!.. Они так смотрят… Они же ничего не видят… Все? Да?.. — Девчонка подняла заплаканное лицо.
— Нюня, — сказал я, увидев такое дело. — Распустила слезы. Чего это она, Лёнь?
— Ну какого ты черта зенки вылупил? — обрушился вдруг ни с того ни с сего на меня Ленька. — А ну, мотай отсюда!..
Я отскочил от него обиженный и недоумевающий. Что это с ним сегодня? Придирается все время. Вернулся я на свое место и сел рядом с пожилым солдатом. Он так же, как и остальные, все еще не мог успокоиться:
— Бис! Бис!..
Вдруг из-за простыней вылез Мамалыга и басисто откашлялся:
— Сейчас я прочту вам стихотворение о летчике Гастелло.
Публика притихла.
И Мамалыга прочел стихотворение о летчике капитане Гастелло. Хорошо прочел. С душой. И раненые хлопали смущенному Мамалыге. Правда, не так, как той девчонке с белыми сосульками волос, но тоже здорово хлопали.
ЛЕНЬКИНА ТАЙНА
С Ленькой моим творится что-то неладное: он вдруг ни с того ни с сего начал зачесывать волосы наверх. Никогда не обращал внимания на прическу — и вдруг наверх. Только у него не очень-то получается. Особенно над правым виском, где волосы топорщатся непокорным штопором.
Волосы у нас с братом одинакового цвета, не то пшеничного, не то каштанового. Зимой они темнеют, летом выгорают. И у меня волосы так же, как и у брата, тоже топорщатся над правым виском. Мама как-то объяснила нам, что это мне и Леньке, когда мы были совсем маленькими, волосы в этом месте бычок зализал. Оставила она нас, значит, в огороде одних на минутку, а бычок подошел и зализал. Вот они и топорщатся с тех пор. Я, правда, не очень-то в эту историю верю, но на бычка того не обижаюсь — мне этот вихор нисколечко не мешает.
И Леньке раньше тоже не мешал. А вот в последнее время стал почему-то мешать. Ленька теперь этот вихор заваркой из чайника поливает и голову на ночь платком повязывает. Но делает все это он втихомолку, украдкой. И спит, укрывшись с головой, чтобы мама не заметила его махинаций с прической. И мама, кажется, не замечает: у нее и без того дел на заводе хватает. Но я ведь вижу все эти Ленькины штучки-дрючки, я ведь не слепой.
Сегодня после обеда Ленька долго топтался перед зеркалом с расческой. Торчит вихор, и никакой заваркой его не уложить. Я посоветовал брату:
— Леня, ты его вазелином смажь или…
И, не выскочи я вовремя из комнаты, ходить бы мне с гулей на лбу: ботинок просвистел у меня над самым ухом.
Минут через двадцать Ленька тоже вышел из дому. Я предусмотрительно перебежал к садику и спрятался в кустах. Ленька постоял на углу, пошарил взглядом, разыскал меня и неторопливо зашагал в сторону Пироговской улицы.
Интересно, куда это он исчезает каждый день в это время? А что, если проследить? Ну и влетит же мне, если Ленька заметит, что я за ним шпионю…
Но я все же решился и, как только он завернул за угол, побежал вслед за ним.
Чтобы Ленька меня не засек, в случае если обернется, я держался от него на расстоянии и шел по другой стороне. Улицы были мне знакомы: Спортивный переулок, больница моряков из красного кирпича, новое серое здание… Так ведь это же Ленькина школа! Помню, еще когда мы приходили сюда в начале учебного года, школа не была достроена, и пленные немцы под командой Коли Непряхина вставляли в классах рамы, стекла. А вон в той деревянной будочке продавали конфеты-тянучки. Полдня можно одну жевать, пока челюсти не устанут.
В школу Ленька не вошел. Он постоял у входа и, спросив у первого встречного, который час, перешел на противоположную сторону, сел на цементированный отвод водосточной трубы и стал ждать. Я тоже притаился за углом на корточках.
Сидели мы так минут пятнадцать. Мне, правда, несколько раз приходилось вскакивать и прятаться в подъезде ближайшего дома: Ленька поднимался и прохаживался до угла, заложив руки за спину и посматривая на окна школы.
Прозвенел звонок. Из школы высыпали ребята. И вдруг вижу, мой Ленька улыбается во весь рот, а к нему через дорогу бежит девчонка с портфеликом в руках. Я, конечно, опешил. Ленька — и вдруг девчонка?! А Ленька как ни в чем не бывало взял у нее портфелик из рук, и они пошли рядышком.
Девчонка была в синем платье и легкой защитной курточке. И волосы ниспадали ей на плечи белыми, выгоревшими на солнце сосульками. «Так ведь это же та самая плакса из госпиталя! — узнал я ее. — «Синенький скромный платочек». Ну да, она!»
Нет, это никак не укладывалось у меня в голове: Ленька — и вдруг девчонка! А они шли себе по улицам, и Ленька (мой Ленька!) помахивал ее портфеликом.
На Пушкинской, как только они вошли в тень каштанов, девчонка вдруг ни с того ни с сего взяла Леньку за руку. И Ленька даже не попытался отнять своей руки. Так они и шли через всю Пушкинскую до самой Дерибасовской.
На углу Дерибасовской, возле тележки на резиновых колесах с надписью: «МОРОЖЕНОЕ», Ленька остановился и купил ей порцию. Себе не взял.
Потом они направились вниз по Дерибасовской к кинотеатру имени Уточкина. Я не отставал. Неужели в кино пойдут вместе? Ладно, запомним. Со мной — так ни разу.
Нет, в кино они не пошли. У Леньки, наверное, денег на билеты не хватило. Они свернули в городской сад и присели на скамейку у фонтана. Я, как вор, прятался за кустами.
Фонтан все еще не работал. И сгоревший пятачок, на котором Сарган когда-то дирижировал своим оркестром, тоже еще не отстроили. Я не слышал, о чем там Ленька разговаривает с этой девчонкой. Может быть, он рассказывал ей о красных звездочках, которые мы тогда нарисовали, я не слышал. Да и вообще мне вдруг стало неинтересно знать, о чем они там разговаривают. Мне почему-то стало грустно. И немного обидно.
Я осторожно выбрался из кустов и побрел домой. Я шел и думал о том, что теперь Ленька для меня как товарищ навсегда потерян. Мне хотелось мороженого.
ВОСКРЕСНИК
Воскресенье. Утро ясное, солнечное. В городе во всех концах, не переставая, гремят оркестры. На улицах колонны людей. У всех лопаты через плечо, совками кверху, ломы, кирки. Сегодня общегородской воскресник. Нужно приводить город в порядок. Скоро наши бойцы добьют фашистов и вернутся домой. Поэтому Одесса должна выглядеть что надо.
Мы собрались в садике возле нашего дома. Собралось нас здесь человек сорок. Одни мальчишки. Пришли ребята с других улиц. Из соседнего дома ребята пришли во главе с Витькой Гарапилей. Но в садике Гарапиля не командует. В садике командует мой брат. Это он, Ленька, собрал всех.
Ленька стоит на тачке, вокруг которой столпились ребята, и держит речь. Тачка большущая — колеса выше головы. Ленька называет ее «студебеккер». Понятия не имею, откуда он только приволок эту махину.
— Что же это получается, хлопцы? — кричит Ленька. — В городе, значит, воскресник, а взрослые нам ни гугу! Будто мы и не живем вовсе в Одессе. А?..
Толпа одобрительно молчит.
— Ладно, — кричит Ленька, — мы и сами с усами! Верно?!
— Верна-аа! Усами-ии! — дружным хором отзывается толпа.
— Тихо, хлопцы, тихо! — Ленька поднял руку, утихомиривая ребят. — Я предлагаю — в порт!
— В порт! Даешь порт! — заорали все разом.
Но в это время к тачке протиснулся Витька Гарапиля:
— А я говорю, лучше на вокзал пойти.
— Это почему же на вокзал? — наклонился к нему Ленька.
— Во-первых, вокзал совсем рядом, — загнул один палец Гарапиля. — Во-вторых… Вот ты скажи мне: когда наши бати вернутся, где мы их будем встречать, а? — спросил Гарапиля и тут же сам ответил: — Конечно, на вокзале! Понял?
Ленька неуверенно затоптался на своем «студебеккере». Ему, видно, очень хотелось повести ребят в порт, а тут Гарапиля вылез со своим вокзалом. Ленька не знал, как возразить Гарапиле.
Толпа тоже с минуту обдумывала новое предложение. Кто-то потом крикнул:
— На вокзал!..
И толпа сразу поддержала:
— На вокзал! Даешь вокзал!..
— Ти-хо! — поднял руку Ленька. — Тихо, хлопцы!
Он наклонился к Гарапиле и громко, чтобы слышали все, произнес:
— Так ведь некоторые могут и морем вернуться.
— Ха! Как это — морем? — спросил Гарапиля. Он, наверное, хотел стать железнодорожником, и его тянуло на вокзал.
— Обыкновенно, морем, — ответил Ленька ему. — Географию надо знать, парень. — Ленька выпрямился и стал уверенно загибать пальцы на руке: — Прикончат они фашистов, сядут в Гамбурге на корабли и вокруг Европы, через Гибралтар, Средиземное море, через пролив Босфор, придут в Одессу. Вот тогда мы и почешемся, если у нас в порту, на причалах, свалка будет. Правильно я говорю?
Ребята притихли и не отвечали. Вокзал, вон он, рядом. А до порта — через всю Канатную… Но по лицам многих я уже видел, что Босфор и Гибралтар их убедили. И тогда я первым крикнул:
— Даешь порт!..
— Порт!.. Даешь!.. — поддержали меня все сразу.
— Что, Гарапиля, съел? — обернулся я к Витьке, но Гарапиля меня уже не слышал и орал вместе со всеми:
— Порт! Даешь порт!
Босфор его тоже убедил.
— Давайте сейчас все по дворам, — сказал Ленька, когда толпа наконец утихла. — Берите лопаты, самокаты, тележки, через полчаса чтобы все были на месте. И не чикаться! Кто опоздает, ждать не будем. Разойдись! — Ленька махнул рукой, и толпа с криками разбежалась.
В садике остались я, Соловей, Жорка Мамалыга, Мишка с Оськой да еще Валерка Берлизов.
Мой брат обошел вокруг «студебеккера», похлопал его ладонью по боку, точно породистую лошадь, и взялся за оглобли:
— Ну-ка, залазьте, прокачу.
Мы скопом бросились в тачку.
— А ты давай выгружайся: не буду я тебя, борова, возить, — сказал Ленька Валерке, который примостился было рядом со мной. — Кому говорю, вылазь!
Валерка обиженно засопел и неуклюже полез из «студебеккера».
— Шевели! Шевели плавниками! — покрикивал на него Ленька. — И не вздумай с нами в порт идти.
— Это почему же? — захныкал Валерка.
— А потому, что мы работать идем, а не водичкой торговать.
— Так я это… не буду больше…
— A-а, старая песня, — отмахнулся от него Ленька. — Не верим мы тебе. — И к нам повернулся: — Не верим ведь?
— Не верим! — дружно откликнулись Мишка и Оська Цинклеры.
А мы промолчали.
Мне вдруг стало жаль Валерку. Зря Ленька с ним так. Что же он, не человек? И не живет в Одессе? Ведь сам же Ленька говорил… Я уже хотел было вступиться за Валерку, но меня опередил Соловей:
— Пусть идет с нами, Лёнь.
Ленька удивленно вскинул брови:
— Ты это серьезно, Солова?
— Пусть идет, — повторил Вовка.
Ленька в ответ только молча пожал плечами. Но я уже знал, что Валеркина судьба решена. Кому-кому, а Соловью он никогда не откажет.
— Ладно, — махнул рукой Ленька, — раз Соловей за тебя ручается… но катать тебя, кабана, у меня все равно нет здоровья. И охоты… — Ленька снова взялся за оглобли «студебеккера», выгнул дугой спину. — А ну, держись, ребя! Прокачу вас с ветерком. Берегись!..
Колеса «студебеккера» жалобно заскрипели, и он медленно пополз по кочкам.
…Через полчаса все были в сборе. Валерка на радостях сбегал домой и «стибрил» новенькую никелированную секачку для мяса.
— Может, сгодится, Лёнь?
— Хорошая штучка, — Ленька повертел в руках топорик, — хорошая. В самый раз тебе секим башка делать. Ну-ка, занеси сейчас же домой! И вот что я тебе скажу, цаца, — притянул он к себе Валерку. — Не тревожь ты меня, не тревожь. И понапрасну меня не испытывай. Понял? Потому как меня на всякие там никелированные штучки не купишь… А ну, занеси домой!
Витька Гарапиля прикатил с собой старую детскую коляску:
— Сойдет, Леха?
— Сойдет, Витек, — ответил Ленька. — Камни возить в самый раз. Становись, ребя!..
Построились в колонну и двинули. Впереди несколько человек толкали «студебеккер», в котором гордо восседал я с Мишкой и Оськой. Ленька, как командир, шагал сбоку колонны.
Только наш «студебеккер» поравнялся с улицей Чижикова, как вдруг из-за угла раздалось:
— Леня!
Все разом остановились.
Я обернулся. На тротуаре стояла девчонка в защитной курточке. Весь отряд, как по команде, посмотрел сначала на нее, потом на моего брата. Ленька смутился, покраснел. А девчонка стояла и ждала.
— Леня, — повторила она недоуменно, потому что Ленька все еще нерешительно топтался на месте. — Леня?
И он подошел к ней.
Никто не слышал, о чем они там говорили. Они стояли в сторонке, на тротуаре, и Ленька все время недовольно хмурился, то и дело оглядываясь на нас.
— Жених и невеста, тили-тили тесто!.. — пропел кто-то.
Толпа хихикнула. И я заметил, как плечи у моего Леньки дрогнули.
Витька Гарапиля нетерпеливо заскрипел своей коляской.
— Эй, Леха, опаздываем! Нашел с кем баланду травить!..
— Сейчас! — сердито отмахнулся Ленька и, повернувшись к девчонке, что-то сказал ей.
И она тоже вдруг нахмурилась. Затем откинула резким движением со лба «сосульки» и быстро, не оглядываясь, пошла прочь. Как будто боялась, что ее могут остановить. Но Ленька не стал ее задерживать. Сдвинув брови, он подошел к нам:
— Пошли.
И отряд снова загрохотал, заскрипел вниз по Канатной, к порту.
Назад мы возвращались под вечер. Днем прошел мелкий дождик с градом, и в воздухе веяло прохладой. Но никто не ежился: мы возвращались усталые, разгоряченные. У каждого, наверное, как и у меня, ныла поясница, и каждый наверняка мог бы съесть если не зажаренного слона, то хотя бы дельфина. Без всяких там маринадов.
В тачке уже никто не сидел. «Студебеккер» наш, поскрипывая, громыхал по булыжникам, и мне казалось, что он устал не меньше нашего.
И Ленька теперь уже не шел сбоку, а тащил «студебеккер» вместе со всеми. Тащил его молча, все время смотрел себе под ноги, как будто что-то потерял.
Среди взрослых в порту на воскреснике оказалась и Зинаида Филипповна, Ленькина классная руководительница. Она отвела моего брата в сторонку и долго беседовала с ним с глазу на глаз:
— Подумай, Леня, чэм ты встрэтишь отца. Подумай…
Потом к ним подошел Коля Непряхин. Я не слышал, что говорил Коля Леньке, но он, наверное, тоже советовал «подумать».
И вот Ленька идет, думает. И еще он, наверное, думает о девчонке, которую он не взял сегодня на воскресник. О той Сосульке думает.
На следующий день рано утром мы с братом выкатили «студебеккер» со двора к садику. Вчера, прежде чем разойтись, все ребята договорились снова пойти в порт. Занятия? Занятия подождут. Как сказал Витька Гарапиля, никуда не денутся.
Присели мы, значит, с Ленькой на бортик «студебеккера» и стали ждать.
Первым пришел Мамалыга. С книжками под мышкой.
— Привет!
— Привет, — отозвался Ленька и покосился на книжки.
— Знаешь, Лёнь… — Мамалыга переминался с ноги на ногу и колупал ногтем борт «студебеккера». — Я бы пошел, Лёнь, честное слово. Но у нас сегодня диктант. По русскому… А потом дроби объяснять будут. А, Лёнь?
— Топай, — небрежно сплюнул на траву Ленька. — Топай на свой диктант. «Группа слов, связанная между собой по смыслу, называется предложением». Ха!
— Ты не обижайся, Лёнь, — продолжал колупать бортик Мамалыга. — Я ведь, если надо…
— А ну, не ломай тачку! — оборвал его Ленька. — Топай. Топай давай на свой диктант.
— Так я пойду… это… — Мамалыга потоптался еще немного и ушел. — Пока.
— Будь здоров и не кашляй! — не выдержал я и крикнул ему вслед: — Топай!
— А ты сиди, — одернул меня Ленька. — Сиди и не чирикай.
Мамалыга ушел, и сразу же появился Витька Гарапиля со своей коляской. В коляске лежал портфель.
— Привет, Леньчик! Что, еще никого нет?
— У них сегодня диктанты, — угрюмо отозвался Ленька. — Ты вот что, Витек, ты давай тоже в школу. Там сегодня и дроби и диктанты. А за то, что пришел, спасибо.
Гарапиля удивленно посмотрел на Леньку.
— Шутишь? Ну-ну… Ведь сам же вчера агитировал?
— Иди, Витек, иди, — упрямо повторил Ленька. — Тебе же лучше будет. Иди, слышишь?
Гарапиля ничего не ответил. Он присел рядом с нами и заскрипел своей коляской, укачивая портфель, словно ребенка:
— Баю-баюшки-баю, я на школу наплюю…
Ленька усмехнулся, подумал, и, перехватив у Гарапили коляску, тоже пропел:
— Баю-баюшки-бай-бай, дома будет нагоняй…
Гарапиля тоже усмехнулся и, в свою очередь, опять перехватил коляску из Ленькиных рук, наморщил лоб: что бы такое придумать в ответ? Но едва он раскрыл рот, как из-за угла показался дед Назар и направился прямо к нам.
«ФИЛОФОРА»
Брюки у деда Назара заправлены в резиновые сапоги. Голенища сапог подбиты синей байкой и вывернуты наружу. Дед шагает вразвалочку, по-морскому, но шаг у него широкий, так что нам с Ленькой приходится семенить рядом с ним.
Идем молча. Жесть-жесть, жесть-жесть, — шуршит брезентовая роба у деда под мышками, и кажется, будто она у него в самом деле выкроена из жести.
За всю дорогу дед только и обронил:
— Ты, Санька, мог бы и дома остаться.
Это в мой-то адрес.
— Ага, — быстро согласился я, продолжая семенить рядом. Сами, значит, в Хлебную гавань, а я чтобы во дворе торчал, да? С Мишкой и Оськой Лаокоона стерег? Не выйдет!
А Гарапилю дед прогнал. Витьку портфель выдал. Дед увидел портфель в коляске и сказал Гарапиле, как отрезал:
— Дуй в школу. А ты, Леонид, со мной пойдешь. В Хлебную гавань. Дело есть.
Ленька, конечно, сразу, без единого слова согласился и даже не спросил, что за дело. Гарапиля тоже было увязался вслед за нами — коляску он оставил в садике — и прошел уже почти квартал, когда дед Назар вдруг обернулся:
— Кому сказал, в школу! Ну!
Пришлось Гарапиле дать задний ход.
Вот и Хлебная. Пусто в гавани. А наш «Альфонс» по-прежнему торчит одиноко в левом углу.
Теплые деревянные причалы пахнут смолой, рыбой и дынями. Но вот потянул ветерок справа, куда мы повернули вслед за дедом, и все перебил густой, терпкий запах йода.
Прямо перед нами возвышалась на причале зеленая гора влажных водорослей. Тут же стояли две полуторки и грузчики в высоких резиновых сапогах, раздетые до пояса, вилами набрасывали водоросли в кузовы машин.
Мы остановились у водорослей. Дед выдернул пучок и дал понюхать Леньке:
— Вот это и есть филофора, из которой йод варят. Черпаем мы ее на Вилковской банке. Два рейса в день — десять тонн.
Я тоже потянулся носом к пучку влажных водорослей в дедовой руке:
— Из этого йод добывают, да? Это для фронта, для раненых, да? А где же ваш пароход?
Дед посмотрел на меня как-то совсем уже сверху вниз и ничего не ответил. Отряхнув руки, он сказал Леньке:
— Теперь пошли на судно.
Мы обогнули полуторки, и у причала за горой водорослей я увидел наконец судно. Небольшое суденышко с рыбацкий дубок.
Мы зашли с носа, и название его — большие белые буквы — оказалось почти на уровне моей головы. Такие буквы, прямые, строгие, без всяких выкрутасов, я уже запросто мог читать. И я прочел:
— «Фи-ло-фо-ра».
«Филофора»? Гм, странное название для морского корабля», — подумал я, но сказать об этом деду не решился.
Внизу, на палубе, копошились два человека. Согнувшись в три погибели, они ползали вокруг лебедки. Две спины: одна — узкая загоревшая, с выпирающими, как у осетра, позвонками; другая — широкая, в промасленной майке. Майка на этой спине была вся в дырочках одинакового размера. Как будто в спину выпалил разом целый взвод солдат.
— Тот, в майке, механик наш, Заржицкий, — объяснил дед Леньке. — А который похудобее и помоложе, боцман, Демьян. Вот и весь экипаж. Матросов у нас нет. Матросом теперь ты будешь.
Вслед за дедом мы перешли по трапу на «Филофору». Остановились у лебедки, и дед спросил:
— Ну как, ребята, тянет?
Спины выпрямились.
— Душу она из меня тянет, Назарыч, — пожаловался механик и вытер вспотевшее безбровое лицо.
Это был толстый, страдающий от жары дядя. На голове у него десяток слипшихся волосин. На нас с Ленькой он не обратил никакого внимания. Зато боцман, тот обратил. Сразу.
— Ба, Назарыч, что это за детский сад с вами?! — широко улыбаясь, спросил он у деда и по-бабьи всплеснул руками.
Он был совсем пацан, этот боцман. Я мысленно прикинул: «Ну, может, года на полтора старше моего Леньки. И чего это он улыбается? «Детский сад». Можно подумать, взросляк нашелся».
— Ты, Димка, особо не гоношись, — осадил его дед Назар. — У тебя у самого еще кое-что на губах того, не обсохло. — Он положил руку Леньке на плечо и сказал, обращаясь в основном к механику: — Вот привел парня, матросом у меня будет.
— Матросом? — переспросил механик и окинул моего братишку таким взглядом, словно приценивался. Затем он вытер ветошью правую руку и протянул ее Леньке: — Заржицкий, Степан Иванович.
— Ленька, — представился мой брат.
Боцман тоже отложил в сторону гаечный ключ и протянул Леньке руку:
— Демьян.
— Леонид, — поздоровался с ним Ленька.
— Назарыч, — кивнул в мою сторону Демьян, — а этот кем у нас будет, старпомом?
Дед Назар глянул на меня.
— Когда-нибудь, может, и старпомом будет, — сказал он и снова повернулся к боцману. — А вот из тебя, Димка, старпом вряд ли получится. Гляди, как бы я тебя из боцманов не разжаловал. Почему трюм не задраил, когда выгрузились? Лючины разбросал по всей палубе!
— Так я же думал…
— Индюк тоже думал, пока из него рагу не сделали.
— Виноват, Назарыч, виноват, сейчас исправлюсь, — Демьян вскочил и бросился к трюму.
Но дед Назар остановил его за локоть и кивнул на Леньку:
— Вместе задраите. Потом ознакомишь хлопца с хозяйством, что к чему. Понял? А мы пока тут лебедкой займемся.
Пока Ленька с Демьяном собирали лючины и задраивали трюм, я осмотрел брашпиль, которым вирают якорь, и подошел к блестящему медному колоколу, что висел на самом форштевне «Филофоры». К железному языку колокола был привязан кончик короткой веревки. Я дернул за веревку, и над гаванью поплыл звонкий тягучий голос меди.
— А ну, отскечь от рынды! — крикнул мне Демьян.
Я отошел от колокола. «Отскечь»! Подумаешь, боцман нашелся. Конопатый и курносый — копия Жорки Мамалыги.
Отсюда, с носа, я бросил взгляд на корму «Филофоры» и увидел, что палуба у нее идет с выгибом посередине, и это придает суденышку более устойчивый, надежный вид. «И вообще «Филофора» — ладовый кораблик, — отметил я, — крепенький. Такому и двенадцать баллов нипочем — выдержит. Теперь мы с Ленькой будем ходить вместе с дедом за водорослями. Фронту нужен йод. До зарезу. Почему это дед Назар говорит — две ходки в день? Можно и три. Если, конечно, работать днем и ночью…»
Кроме брашпиля и рынды на носу, основное «хозяйство» у «Филофоры» находилось на корме.
Первым делом Демьян повел нас в рулевую рубку.
— Запомни, — поднимаясь по трапику, обернулся он к моему брату, — рубка — это мозг корабля.
— Ладно, — улыбнулся Ленька, — запомню.
— Ты чего лыбишься? — обиделся Демьян. — Я ему дело говорю, а он лыбится.
«Мозг» у «Филофоры» оказался тесноватым: мы едва поместились в рубке втроем. Я покрутил штурвал с полированными ручками, побурчал в медную, надраенную до блеска переговорную трубу:
— Полный вперед! Малый назад! — Потом увидел прибор с красной стрелкой на циферблате и сразу же догадался: — Ко́мпас.
— Не ко́мпас, а компа́с, — поправил меня Демьян и спросил у Леньки: — Значит, с нами плавать будешь?
— Ага.
— А шариков рогатых не боишься?
— Это ты про мины? Конечно, боюсь, — простодушно признался Ленька.
«Вот чудак. Зачем же он себя оговаривает? — подумал я. — И еще перед кем? Перед Демьяном, который из кожи вон лезет, чтобы казаться старым морским волком. «Компа́с»! Теперь Демьян совсем нос задерет».
Но ничего подобного не произошло. Напротив, Демьян улыбнулся и сказал моему брату совсем уже по-дружески:
— Это хорошо, что ты так, откровенно. Не люблю трепачей. Я ведь тоже не из робкого десятка, но скажу тебе честно: меня самого мороз по коже продирает, когда вижу, что она покачивается на волнах, сушит рожки и ждет. Их в Черном море сейчас, как гренок в тарелке. Но ты не дрейфь, с нашими стариканами не пропадешь. Знаешь, какие у нас стариканы? Во! — Демьян оттопырил большой палец.
Теперь уже обиделся Ленька:
— Да я деда Назара еще раньше, чем ты, знаю. Мы с ним еще до войны…
— Ладно, ладно, — успокоил его Демьян. — Идем дальше, машину покажу. А ты, я вижу, заводной.
— Ты тоже, — усмехнулся Ленька.
— Верно, — согласился Демьян.
По трапику мы спустились в узкий темный коридорчик. Но в машинное отделение не вошли. Приоткрыли дверь и заглянули в прохладное помещение, где в тусклом свете, что падал сверху от люков, поблескивал двигатель.
— Запомни, — сказал Демьян Леньке. — Машина — это сердце корабля.
— Запомню, — улыбнулся Ленька, и Демьян на этот раз на него не обиделся, тоже улыбнулся.
Возле щита с приборами торчала точно такая же, как в рубке, медная переговорная труба. Я сунулся было через порог, но Демьян остановил меня:
— Нельзя. Это святая святых Заржицкого. Увидит — заругает. Айда, я лучше вам кубрик покажу.
Демьян приоткрыл дверь в помещение рядом.
В кубрике две койки, одна над другой (я сразу вспомнил нашу штормовую двухэтажку). На верхней койке лежала красивая гитара с двумя грифами, отделанная перламутром. Еще был столик под иллюминатором, рундук. Больше ничего в кубрике не было, да и не поместилось бы.
— Здесь мы отдыхаем от трудов праведных. — Демьян опустился на койку и пригласил Леньку: — Садись.
Ленька сел рядом с ним и, осмотревшись, сказал:
— Рубка — мозг корабля, машина — сердце, а кубрик что? Наверное, селезенка?
Ленька произнес все это с улыбочкой, но, к моему удивлению, Демьян не улыбнулся в ответ на Ленькину хохму.
— Видишь ли, друг, — сказал он негромко, — у меня ведь теперь ни папаши, ни мамаши. Их немцы это… В общем, понимаешь. Так что выходит, «Филофора» для меня — место работы и место жительства. А кубрик этот, или как ты говоришь, селезенка, и есть моя квартира. Днюю я здесь и ночую. Так-то…
Наступила неловкая тишина. И хотя в кубрике стоял сумрачный свет — иллюминатор находился ниже причала, — я увидел, как покраснел мой Ленька.
— Извини, — тихо произнес он.
— Ничего, бывает, — ответил Демьян, поднимаясь. Он взял с верхней койки гитару и снова сел рядом с Ленькой. — Вообще-то Заржицкий предлагал мне переселяться к нему в город. И Назарыч тоже. Но уговорили: гордый я. Помню, еще мамаша моя говорила, что характер у меня гнусный. Хочешь, сыграю чего-нибудь?
Ленька кивнул.
Демьян пощипал струны, они выдали грустную, переливчатую мелодию. И вдруг он запел:
Вернее, он не пел, а говорил полушепотом. И я увидел, что Демьян все-таки намного старше моего брата. Но годами, нет, а чем-то другим. И я еще подумал: «Зря он на себя наговаривает. Какой же у него гнусный характер? Зря. Интересно, что такое эль? Наверное, водка. Только не наша. Нет, не может быть, чтобы водка. Водка — и вдруг такое красивое название — эль…»
Демьян оборвал песню и, кивнув на меня, спросил у Леньки:
— Он что, тоже с нами пойдет?
— Не знаю, — пожал плечами Ленька. — Как решит дед Назар.
Демьян снова запел, но я уже не слушал песню: «Э-ээ, чего это вдруг дед не возьмет меня в море? Мы же только до Вилковской банки и обратно. Шторм? Да я его нисколечко не боюсь! Брал же меня дед на своей шаланде. А наша «Филофора» не шаланда. На таком судне, как наша «Филофора», можно запросто не только до Вилковской банки, но и в океан ходить. Может, мины? Так я пихать хотел на эти рогатые шарики! Так же, как чихает на них дед Назар и все остальные члены нашего экипажа…»
Когда мы появились на палубе, Заржицкий и дед Назар к тому времени уже наладили лебедку. Механик вытер ветошью руки и спустился к себе в машинное отделение.
Зачихал двигатель, палуба мелко задрожала.
— Полундра! Берегись! — Дед Назар включил лебедку, поднял стрелу, повращал ею вправо и влево, опробовал на «майна-вира» и плавно опустил на трюм. — Аврал!.. Закрепи ее по-походному, Демьян.
Ленька тоже метнулся к стреле, но дед остановил его:
— Отдашь концы, — кивнул он на причал, — потом уберите с Демьяном трап. И не мечись: ты не на пожаре. А ты, Санька, давай дуй на берег и до хаты…
Я не поверил своим ушам:
— Как это — на берег?
— На берег, на берег, — отмахнулся от меня дед. — Проводи его, Леонид, — бросил он через плечо Леньке и ушел в рубку.
— Лёнь! Что же это, Лёнь?! — кинулся я к брату.
— Ничего, Санек, ничего. В следующий раз мы обязательно уломаем деда, и он возьмет тебя. В следующий раз. А сейчас, видишь, аврал. — Ленька взял меня за плечо и легонько подтолкнул к трапу.
Уже на причале Ленька сказал мне:
— Ты приходи встречать, Саня. Мы к обеду обязательно вернемся.
Ленька отдал концы — носовой и кормовой — и спрыгнул на палубу.
«Филофора» медленно разворачивалась носом к выходу из гавани. А я стоял на причале.
Вот уже корма ее поравнялась со мной. На корму совсем и не нужно прыгать — она у меня под ногами. Стоит сделать всего один шаг. Один… Просвет между кормой и причалом медленно расширялся. В просвете кипела вода. Один шаг — и я уйду вместе с ними в море. Один только шажочек…
Корма медленно отодвигалась от причала. И я уже не шагнул, а прыгнул на корму «Филофоры». Прыгнул и больно ударился голыми пятками о палубу.
Не успел я подняться на ноги, как передо мной вырос разъяренный Демьян:
— Ты что, очумел?! — Он встряхнул меня и, схватив за шиворот, поволок к борту. — А ну, брысь!..
Поздно. Просвет между судном и причалом стал уже совсем большой — не перепрыгнешь. «Поздно, — вздохнул я с облегчением. — Никуда теперь вы от меня не денетесь, голубчики. Поздно».
Демьян, видно, тоже понял, что поздно.
— А, черт тебя!.. — выругался он и по трапу скатился в рулевую рубку.
Я поднялся, размял плечи и заглянул в люки машинного отделения. Тень от моей головы упала на плечи Заржицкому. Механик отнял ухо от переговорной трубки и поднял голову. Я помахал ему рукой и улыбнулся:
— Привет!
Заржицкий погрозил мне в ответ промасленным кулаком и перевел какую-то рукоятку на двигателе. Двигатель сначала умолк, потом загрохотал с новой силой.
Я отошел от люка и увидел, что «Филофора» пятится назад, к причалу, и что просвет в воде медленно сокращается. Еще минута — и корма мягко ткнулась в деревянные сваи причала.
Прибежал Демьян, подхватил меня под мышки и перенес на берег:
— Ты, пацан, эти штучки брось: у нас такие номера не проходят. Пока…
«Филофора» медленно развернулась и пошла к выходу. А я стоял на причале.
Я стоял у горы водорослей и видел, как Ленька и Демьян ползают по палубе возле брашпиля, аккуратно укладывают швартовые концы. Глаза у меня набухли от слез: «Чтобы я заплакал! Перед этими!..»
Вот «Филофора» поравнялась с волнорезом. Вот она вышла из Хлебной гавани.
Тоже мне пароход… Это же лапоть. Самый настоящий! Ну, точь-в-точь дырявый ботинок, если его на воду поставить. И название дурацкое — «Филофора»…
«Филофора» обогнула волнорез. Ленька выпрямился и помахал мне рукой.
Я не выдержал, отвернулся и уткнул лицо в прохладные водоросли.
«Сколько буду жить, не прощу этого деду Назару! И Леньке! И Демьяну конопатому!..»
Что-то зашевелилось у моего носа, защекотало. Я испуганно отдернул голову: «Краб!» В водорослях, растопырив клешни, сидел огромный крабина и смотрел на меня выпуклыми зеленоватыми глазами. Глаза у него были похожи на продолговатые виноградные косточки.
— Чуть нос не отгрыз! Ах ты скотина!.. — Я схватил краба и с размаху вместе с пучком водорослей швырнул в воду, которая все еще продолжала кипеть газированными пузырьками.
БУЗДЕС
На Таможенной площади, возвращаясь домой, я встретил Колю Непряхина.
Я медленно пересекал площадь, когда он вышел из проходной порта и окликнул меня:
— Саня!
В руке Коля держал небольшой, туго набитый чем-то мешочек. Он, как всегда, был в бескозырке, а левый рукав синей фланелевки подоткнут за широкий морской пояс.
— Как спинишка, Саня? — спросил Коля. — Не болит после вчерашнего воскресничка? Э-э, брат, да я вижу, тебя кто-то обидел. А ну, отойдем в сторонку. Выкладывай…
Мы отошли, и я подробно рассказал Коле обо всем, что произошло в Хлебной гавани. И под конец добавил:
— Теперь Ленька для меня больше не братан. А с дедом Назаром я даже здороваться не буду.
— Ну, это ты, конечно, перегнул, Саня, — улыбнулся Коля. — Со старшими, брат, здороваться надо. А что Леня в море начал ходить — это уже совсем хорошо.
— А как же я?
— А ты не вешай нос, Саня, и все будет в ажуре. Придет еще твой срок, — успокоил меня Коля. — И даю тебе гарантию: моря́ к тому времени не обмелеют. Вот ты лучше отгадай, куда я сейчас иду?
Я молча пожал плечами.
— То-то, не знаешь, — укоризненно сказал Коля. — А ну-ка, теперь запусти сюда руку, — подставил он мне мешочек.
Я запустил руку и вытащил горсть серебристых опилок.
— Алюминиевые это опилки, Саня, — объяснил Коля. — Сейчас мы поднимемся с тобой в парк Шевченко, и я познакомлю тебя с Буздесом. Это для него опилки. Я тебя с интересным человеком познакомлю, Саня. Старый дот в парке знаешь?
— Это который у обрыва?
— Вот-вот, он самый. Идем, Саня. Идем, не пожалеешь…
Мы поднялись в парк Шевченко.
Я шел и думал: «Ничего не понимаю! Кто это Буздес? И зачем ему алюминиевые опилки? Ест он их, что ли?..»
Идти нам было недалеко. Старый дот стоял у обрыва над морем в том месте, где брал свое начало порт. Причалы порта тянулись налево от дота, в сторону Пересыпи. Справа раскинулся Ланжерон, пляж. На стыке пляжа и порта и возвышался на обрыве старый дот.
Неподалеку от дота, в кустарнике, мы остановились.
— Минуточку, Саня. — Коля опустил на траву мешочек, осторожно раздвинул куст крыжовника и прошептал: — Знакомься — Альберт Игоревич Буздес, волшебник ночного неба.
Я выглянул из-за куста и сразу же почувствовал запах пороха. «Волшебник» сидел на площадке перед дотом за длинным деревянным столом и что-то толок пестом в медной ступе. Он был похож на Билли-Бонса, предводителя пиратов из кинофильма «Остров сокровищ». Нос крючком, рукава старой солдатской гимнастерки закатаны по локти, а голова по-пиратски повязана цветастым платком, из-под которого выбиваются длинные седые волосы. На столе перед ним лежала круглая зеленая пепельница.
Вдруг Буздес оставил пест и осторожно постучал согнутым пальцем, как в дверь, по пепельнице:
— Проснитесь, Адель. Как вам не совестно? Вот уже час вы, извините, дрыхнете на солнышке, а старому Буздесу не с кем даже переброситься словечком.
Пепельница зашевелилась, и я увидел, что это совсем не пепельница, а самая настоящая живая черепаха. Из-под зеленого панциря показалась маленькая зеленая головка.
— С приятным вас пробуждением, Адель, — сказал Буздес. — Извините, Адель, вам еще не снились наши советские танки в Бранденбургских воротах Берлина? — серьезно спросил Буздес у черепахи и замер, как будто и в самом деле ждал, что черепаха ответит ему.
У меня от волнения запершило в горле: «А вдруг черепаха ответит? Человеческим голосом!..»
Черепаха не ответила. Она неуклюже развернулась на столе и медленно поползла в сторону, словно обиделась.
У края стола черепаха остановилась и свесила голову, как бы прикидывая на глаз расстояние до земли. А Буздес снова взялся за пест и, глянув из-под седых лохматых бровей на черепаху, обиженно произнес:
— Имеете шанс сломать себе шею, Адель. И старому Буздесу будет совсем не жаль глупую Адель, которая знает только одно — спать по двадцать шесть часов в сутки. Вы меня слышите, Адель?
Черепаха развернулась и, как мне показалось, выжидательно уставилась на Буздеса. И тогда Буздес произнес совсем уже мирным тоном:
— Вернитесь, Адель. Давайте помиримся. Мы ведь с вами старики. А старики обязаны быть мудрыми и не ссориться по пустякам. Вот вам моя рука, Адель. — Буздес протянул руку, и, к моему величайшему удивлению, черепаха вдруг медленно поползла к нему через стол. Ну и чудеса! Неужели она ученая?
— Пошли, Саня. — Коля поднял мешочек и вышел из-за кустов на полянку. — Здравствуйте, Буздес.
Старик поднял голову. И я заметил, что черепаха тоже с любопытством уставилась на нас.
— Товарищ Непряхин! — Буздес вскочил, засуетился. — Очень рад! Очень! — Он пожал руку Коле и сразу же полез в мешочек, который Коля уже успел поставить на стол. Буздес пересыпал в ладонях серебристые опилки. — Чистый алюминий? Где вам удалось раздобыть такое богатство?
— Ребята из мастерских снабдили, — объяснил Коля. — Неделю назад рассказал я им о вашей нужде, вот они и собирали.
— Ребятам от меня великое спасибо! А это что за молодой человек? — сощурился Буздес в мою сторону.
— Это я вам помощника привел, Альберт Игоревич. Помните, вы говорили насчет помощника? Вот я и привел. Санькой парня зовут. Парень — на все сто.
— Да, да, помощник… Как же, помню. Надеюсь, молодой человек не курит? — встревожился Буздес.
— Что вы, — успокоил его Коля. — Он же ведь только недавно соску… Впрочем, скажи сам, Саня, куришь или нет?
Но я не ответил. Как завороженный я уставился на черепаху. А она на меня.
— Можно ее потрогать? — спросил я хриплым от волнения голосом.
— Адель, — склонился Буздес над столом. — Слышите, Адель, этот молодой человек хочет с вами познакомиться. Вы не против?
Словно раздумывая, черепаха еще несколько секунд смотрела на меня своим вишневым глазом-бусинкой и вдруг втянула голову в панцирь.
— Стесняется, — сказал Буздес. — Это она всегда так на первых порах. Ничего, молодой человек, скоро она к вам привыкнет. Да вы не прячьте руки за спину, она не кусается.
Буздес взял со стола мешочек с опилками и унес в дот.
— Кажется, Саня, ты пришелся старику по душе, — шепнул мне Коля. — Быть тебе у Буздеса помощником.
— А что мы будем здесь делать?
— Буздес — пиротехник, Саня. Самый знаменитый пиротехник у нас в Одессе. Он готовит фейерверк ко Дню Победы. Вот ты и будешь помогать ему.
— Пиротехник? Это что?
— Как бы тебе объяснить… — Коля задумчиво потер подбородок. — Так ведь я же тебе говорил: пиротехник — это волшебник ночного неба!
— Гм… — Я сделал вид, будто что-то понял из Колиного объяснения. — А фей… фейвер?..
— Фейерверк? Фейерверк, Саня, — это когда в небе зажигаются разноцветные огни и все счастливы.
— Как салют?
— Вот-вот, только еще красивее.
Коля взял в руки черепаху:
— Ну, здравствуй, старушка.
Черепаха высунула голову и показала маленький язычок.
— Хочешь — верь, Саня, хочешь — не верь, но этой прапрабабушке уже почти сто лет. Вот, смотри, у нее метрика на панцире.
Коля поднес ко мне черепаху, и я прочел вслух:
— «Одна тысяча восемьсот сорок восемь».
И в это время из дота вышел Буздес:
— Да, да, молодой человек, есть подозрение, что наша Адель — ровесница Парижской коммуны.
«ЙОДОВОЗЫ, ЙОДОВОЗЫ НЕСЧАСТНЫЕ!..»
Раннее утро. Кустарниками, через полянки, я иду парком к старому доту. Штаны я подкатал, чтобы не замочить, а вот рубашка на плечах уже намокла от росы.
Сквозь листву пробивается солнце. Роса блестит в лучах, переливается изумрудными каплями. Зеленые мухоловки бесшумно порхают в кустах, склевывают росу, пьют. Роса на траве, на листьях и даже вон на той паутине, что похожа на мишень, какие вешают в тире. В центре мишени — в десятке — серый паучина.
Обхожу паука сторонкой. Мышей не боюсь, собак не боюсь, а вот пауков… Впрочем, с этим паучишкой я бы разделался в два счета — стоит только выломать хорошую дубинку, — но нужно торопиться: Буздес уже, наверное, давно снял с двери дота замок и принялся за дело. А я тут буду за пауками гоняться. И потом, сегодня мы еще должны идти в Отраду за красной глиной: у нас уже почти ничего не осталось, израсходовали мы ее за эту неделю.
Только обошел я паука сторонкой, как вдруг вижу, под кустом в примятой траве темнеет что-то продолговатое металлическое. У меня дух захватило: «Шмайсер?»
Я сломя голову бросился под куст. Ничего подобного — кусок обыкновенной водопроводной трубы. Я разозлился: «Опять не то!» — схватил трубу и со всего маха развалил все-таки паучье гнездо.
Иду дальше. Иду, а сам по сторонам зорко посматриваю. Я специально вот уже неделю хожу по утрам к нашему доту не аллейками, а напрямик, через поляны. Я помню, как румыны грелись тогда, весной, здесь на солнышке и шмайсеры их валялись в стороне.
Иду я и мечтаю: «Вот найду немецкий автомат, кокну дельфинчика пудов так на пять, — эти поросята каждый раз под вечер барахтаются у скал под нашим дотом. («Жабры чешут, — говорит Буздес и вздыхает. — Столько мяса, столько рыбьего жира пропадает, Шура! Вот при вашей комплекции ой как необходим рыбий жир!») Вот кокнем мы с Буздесом такого поросеночка, посмотрим, как тогда Ленька заговорит. А то он совсем нос задрал в последнее время. У Демьяна своего, наверное, перенял эту дурацкую привычку. Вчера например…»
Да, совсем забыл, вчера я узнал про Леньку такое!..
Вернулись мы вчера с ним домой, как обычно, почти в одно и то же время. (Мы с Буздесом всегда заканчиваем работу в то время, когда «Филофора» проходит внизу, под нашим дотом, в Хлебную гавань, возвращаясь после второй ходки на Вилковскую банку. «Филофора» нам служит вместо часов.)
Мама была на работе. Гарий Аронович с Ирмой у себя в цирке — завтра у них открытие сезона.
Так вот. Умылись мы с Ленькой на кухне, перекусили на скорую руку и, так как оба здорово устали, отправились спать.
Я первым нырнул под одеяло. Лежу, значит, и наблюдаю, как раздевается мой братишка. Похудел он. Щеки ввалились, ребра торчат точь-в-точь как у меня. И в ямки у ключиц тоже по целой кружке воды можно залить, такие глубокие. А вихор на голове по-прежнему торчит. Торчит вихор. Но не поливает его больше мой Ленька заваркой. И спит без платка. И у зеркала по утрам больше не топчется — некогда. Да и вообще забыл он про ту Сосульку. Всего лишь один раз ходил Ленька к школе (а после того воскресника прошла уже почти неделя). Отпросился как-то у деда на часок и пришел.
Только не побежала к нему через дорогу Сосулька. Весело болтая со своими подружками, она прошла мимо и даже глазом не повела в Ленькину сторону. А ведь видела, что он стоит, ждет. Обидно мне стало за брата. Я чуть было не выскочил из-за угла и не вышиб ногой из ее рук портфелик, которым она помахивала. Но потом сдержался, решил не вмешиваться.
Я вспомнил про этот случай возле школы и приподнялся на кровати:
— Лёнь, хочешь научу тебя бенгальский огонь делать? Хочешь?
Ленька натянул свежую майку на свои ребра и промолчал.
— Лёнь, — говорю я, — знаешь, какие мы с Буздесом фигуры успели сделать за эту неделю? — Я облокотился на подушку и начал загибать пальцы. — Три звезды. Огромные. Одну чертову мельницу, десять римских свечей…
— Шел бы лучше твой Буздес на завод, — хмуро перебил меня Ленька. — Начинял бы там порохом снаряды, раз у него специальность такая. А то выдумываете там всякие фигли-мигли… Чертова мельница…
Я задохнулся от обиды:
— А вы!.. А вы — йодовозы!.. И вообще, если у тебя плохое настроение, я лучше с тобой и разговаривать не буду!
— А я и не прошу, чтобы ты со мной разговаривал. Спи, — отвечает Ленька, а сам чистую рубашку натягивает.
— Куда ты, Лёнь? — снова приподнялся я.
— Ты спи, спи. Я ненадолго, — буркнул Ленька и, погасив свет, вышел.
Я вскочил в сандалеты: «Куда же это он на ночь глядя?» — и быстренько натянул штаны и рубашку.
Ленька уходил в сторону улицы Чижикова. Он, видно, знал, куда идет, — шел быстро и ни разу не обернулся. Я почти бегом следовал за ним на расстоянии.
Неожиданно Ленька свернул в один из дворов на незнакомой мне улице.
Зеленые деревянные ворота. Над воротами тусклая лампочка. Я вошел в длинный темный подъезд. На ощупь, вдоль стены, прошел его, остановился у входа во двор и увидел Леньку.
Посреди двора стоял маленький покосившийся столик. Рядом с ним были врыты в землю полторы скамейки: одна — целая, от другой только подпорки остались. Ленька неподвижно сидел на столике и смотрел куда-то в угол. «Чудеса в решете, — недоумевал я. — Что ему здесь нужно?»
Двор молча смотрел на Леньку своими окнами. Иногда в каком-нибудь окне включали или гасили свет — светомаскировки ведь уже не было, — и казалось, что двор подмигивает моему брату. Но Ленька не обращал на эти подмигивания никакого внимания. Он сидел и, не отрываясь, смотрел в сторону тех двух окон, что светились на втором этаже в углу, возле пожарной лестницы.
Потом Ленька слез со столика, медленно пересек двор и, забравшись по пожарной лестнице до уровня второго этажа, замер.
Свет из окна падал на него. Снизу мне хорошо было видно, как он напряженно всматривался в эти окна, и мне даже показалось, что он разговаривает сам с собою.
— Фью-ить! — чуть слышно свистнул Ленька. — Фью-ить!
К окну никто не подходил. Еще с минуту постоял он на лестнице и стал медленно спускаться вниз.
Я бросился назад, в темный подъезд, прижался к стенке.
Ленька прошел в двух шагах от меня и не заметил.
Я не бросился вслед за ним на улицу: я побежал к пожарной лестнице. И я совсем не ахнул от удивления и не свалился вниз, когда поравнялся с окнами на втором этаже. Никого другого я и не ожидал увидеть.
Прямо передо мной, забравшись с ногами на диван, сидела Сосулька. На коленях у нее лежала раскрытая книга. Но Сосулька не читала. Она задумчиво мусолила во рту кончик карандаша и смотрела в окно отсутствующим взглядом. Так обычно смотрят в глубокую воду или в чистое небо, когда на нем ни облачка.
И знаете, что я еще заметил? Я заметил, что глаза у Сосульки были совсем невеселые. Тогда возле школы она была совсем другая. Портфеликом помахивала. А сейчас глаза у нее были совсем иные. Такие, как у моего брата в последнее время.
Я осторожно начал спускаться вниз. Такие дела творятся с Ленькой, а я-то думал, что он забыл…
Я вышел из кустов на центральную аллею и сразу же увидел наш дот. Он весь оброс мохом и отсюда, издали, был похож на старого приземистого краба. Тропинки, что разбегаются от него, — лапы; глаза — две узкие щелины амбразур.
Буздес стоял на коленях перед дотом и, согнувшись, дергал пальцами за ниточку, словно что-то выуживал из-под земли. Рядом, в траве, виднелся влажный от росы панцирь Адели.
— Идите сюда, Шура! — крикнул мне Буздес. — Скорее!
Я подбежал и опустился рядом с ним на колени:
— Здравствуйте!
— Доброе утро, Шура, — ответил Буздес, продолжая удить ниточкой в узкой, с пятачок, норке в земле.
По краям норка была затянута голубоватой паутинкой. «Тарантул», — догадался я.
— В этой норе тарантул, Шура. Терпеть не могу пауков. С детства. — Буздес вытянул ниточку и передал ее мне. На конце нитки висел кусочек смолы. — Займитесь им, Шура. Уничтожьте, ни к чему нам такое соседство. А я пока мешок приготовлю. Вы не забыли, что мы идем сегодня в Отраду?
Буздес ушел в дот за мешком. Я вздохнул: «Везет мне сегодня на пауков, — и осторожно опустил смолу в нору. — Сейчас выскочит страшилище — гоняйся тут за ним. Бр-рр…»
Но тарантула я так и не выудил. Дюбал, дюбал его смолкой по спине, чтобы раздразнить, а он так и не вышел из себя и не вцепился лапами в смолу. «Хладнокровный попался, — подумал я, — или, может быть, ушел из норы через запасной выход? Нет, кажется, ворочается».
Подошел Буздес с мешком под мышкой.
— Не клюет, Шура?
— Не хочет.
— Ладно, бросьте. Мы его после, как вернемся, водой выживем.
Мы припечатали половинкой кирпича паучью нору, заперли Адель в доте и обрывом, не спускаясь к воде, отправились в Отраду за красной глиной.
Солнце поднималось все выше и выше. Мы шли и чувствовали, как земля у нас под ногами постепенно нагревается, теплеет. Ни у Буздеса, ни у меня не было на ногах никакой обувки. «Чаще ходите босиком, Шура, — любил повторять Буздес. — Особенно когда станете взрослым, старайтесь чаще ходить босиком. Это здорово укрепляет нервную систему, Шура».
Вернувшись из Ограды, мы первым делом уничтожили неприятного соседа. Вода не помогла, и пришлось нам выкорчевывать тарантула лопатой. А потом принялись за работу.
Из камышовых тростинок мы начали вязать каркас большого якоря. Якорь этот будет одной из главных фигур нашего фейерверка. У нас уже готовы звезда, чайка и даже два самолета (Буздес задумал показать воздушный бой). Правда, каркасы у нас получаются какие-то странные — они лишь отдаленно напоминают фигуры, которые должны изображать. Вчера, например, мы вязали каркас чайки. Так это не чайка, а сплошное недоразумение. И с якорем сегодня, по-моему, у нас получается то же самое.
Я косо посмотрел на якорь и поджал губы.
Буздес перехватил мой недовольный взгляд.
— Опять вы коситесь, Шура. Я же вам объяснял: дело не в каркасе, главное — правильно рассчитать силу огня и расположить его в нужных точках. Вот в чем соль нашей профессии. И я на этом деле, извините, собаку… В общем, вы не беспокойтесь. Старому Буздесу можно довериться — якорь у нас будет по всей форме… Ну-ка, перенесем его в сторонку…
В полдень на горизонте показалась «Филофора».
Мы с Буздесом сидели в стороне от дота, на пригорке, и обедали.
На обед у нас была пшенка с брынзой. Пшенку — два початка вареной кукурузы — принес я. Брынза была долей Буздеса в обеде. Брынза жирная, с приятным солоноватым привкусом. А вот пшенка оказалась староватой. Зернышки в початках сморщились, затвердели.
Я первым делом проглотил свою долю брынзы и теперь с неохотой выколупывал из початка по зернышку и смотрел на море. Буздес, наоборот, хрумко жевал кукурузу.
— Ешьте, Шура, ешьте. Это ничего, что она немножечко того… пожилая. Зато в ней калорий уйма! А при вашей комплекции… Ешьте.
«Филофора» постепенно приближалась. Вот уже ясно видны очертания ее надстройки. И веселый бурунчик у форштевня пенится. А корма как у испанской каравеллы.
Буздес тоже заметил «Филофору» и кивнул на море:
— Ваш брат возвращается, Шура.
«Филофора» поравнялась с нашим дотом. На палубе можно ясно различить Леньку и Демьяна. Они стоят на носу и тоже смотрят в нашу сторону. Водоросли везут. Из них — йод для фронта. А мы тут с Буздесом ерундой какой-то занимаемся, делаем эти дурацкие каркасы. Правильно вчера сказал Ленька: фигли-мигли все это. Эх, чего бы я только не отдал, чтобы хоть на один денек поменяться с Ленькой местами!..
Особенно меня задел этот веселый бурунчик у форштевня.
Я не выдержал, забрался на дот и просемафорил Леньке руками. Я думал, что Ленька тоже отмашет в ответ какую-нибудь чепуховину. Но вместо Леньки поднял руки Демьян и начал старательно выписывать ими в воздухе какие-то знаки.
Я погрозил Демьяну кулаком: тоже мне — профессор конопатый нашелся…
— В чем дело, Шура? — крикнул Буздес. — Почему вы им грозите? Этот парень абсолютно вежливо спросил вас: «Как идут дела?» А вы грозите. Зачем?
— Да это я так… — стушевался я и спрятал руки за спину.
Чудеса! Оказывается, Буздес знает флажный семафор!
«Филофора» продолжала легко скользить к порту. Вот на палубе показался Заржицкий в своей знаменитой майке, потянулся, размял руки. «Ага, еще один вылез. Ничего, ничего, сегодня я обязательно уйду с вами в море. Только бы иллюминатор не догадались закрыть. Сегодня вы от меня не отвертитесь. А в Хлебную гавань надо прийти к концу выгрузки. Как раз когда…»
Я слез с дота и пошел к Буздесу. Он все еще перемалывал зубами пшенку.
…Под причалом сумрачно. Поперечные сваи, по которым я ступаю, наполовину погружены в воду. Они скользкие от водорослей, сырые, и я каждую секунду рискую плюхнуться, свернуть себе шею.
Узкие полоски солнца пробиваются из щелей над моей головой. Доски нагрелись, пышут жаром. Если выпрямиться во весь рост, доски причала коснутся моей головы. Но я стараюсь не выпрямляться: над моей головой торчат ржавые, толщиной с карандаш гвозди. Нелегко идти по скользким сваям: ноги млеют от напряжения.
Впереди словно дождь: кап-кап-кап… Это между щелей стекает вода — «Филофора» только что выгрузила свежие водоросли.
Остановившись перед завесой этого «дождя», я колебался не больше минуты: «Эх, была не была!» — и шагнул под теплые струи. Вода потекла за воротник, залила рот, глаза. Отфыркиваясь, я вслепую пробираюсь дальше. Уф-ф, прошел наконец. А вон и просмоленный борт «Филофоры». Только бы иллюминатор был открыт! Я поскользнулся на мокром бревне, резко выпрямился, чтобы удержаться, и взвыл от боли — чирканул головой по гвоздю.
Но в воду я все же не плюхнулся — удержался. Опустившись, я оседлал сваю, свесил по колено ноги в воду и обеими руками ощупал голову: кровь! Соленая вода щиплет, мо́чи нет.
Сидя верхом на свае, я поплакал. Стесняться было некого — я был один под пустым причалом. И, честное слово, боль немного утихла. Потом я промыл рану водой и полез дальше, к «Филофоре». Умру, но доползу!
Иллюминатор в кубрике был открыт. Я вздохнул с облегчением, просунул голову в иллюминатор — в кубрике никого не было.
Тут же, на сваях, я отжал свою одежонку, чтобы не наследить в кубрике; еще раз промыл рану на голове — гвоздь-то ржавый — и осторожно втиснулся в иллюминатор.
Не успел я осмотреться в кубрике, как услышал чьи-то шаги в коридоре. Ужом я метнулся под нижнюю койку и затих, припав щекой к холодной шершавой палубе.
Но в кубрик никто не вошел: дверь хлопнула рядом, в машинном отделении. «Наверное, Заржицкий, — подумал я. — Значит, сейчас будем отходить. В самый раз я поспел».
И действительно, через несколько минут в машинном отделении зарокотал двигатель. На палубе послышалась беготня. «Аврал», — догадался я.
Из-под койки мне, конечно, не было видно, идет «Филофора» на выход или все еще топчется у причала, но я решил на всякий случай не вылезать из своего убежища. Теперь меня не проведешь. Дудки! Теперь покажусь им только в открытом море. Там они от меня уже никак не избавятся.
Я передвинул замлевшую руку, устроился поудобнее и пролежал так, наверное, еще с полчаса. В кубрик за это время никто не вошел.
Выкарабкался я из-под койки — и к иллюминатору.
Мы уже шли вдоль сухогрузного порта. Хлебная гавань осталась далеко позади. Высунув голову из иллюминатора, я угадывал знакомые места в городе: бульвар, купол Оперного театра. А вон на обрыве в парке зеленый бугорок виднеется. Это наш дот… Знал бы сейчас Буздес, где я нахожусь… А вот и маяк. Мимо нас прошла чисто выбеленная башенка Воронцовского маяка. Бетонная полоска волнореза, изгибаясь дугой, уходила от маяка к первому причалу порта.
Ну, теперь можно… Я заправил в брюки выбившуюся рубашку, откатал штанины и вышел из кубрика, плотно прикрыв за собой дверь.
В узком темном коридорчике пахло соляркой. Я хотел было заглянуть в святая святых Заржицкого, поздороваться с ним — то-то удивится! — но дверь в машинное отделение почему-то не подалась, сколько я ее ни дергал. Тогда я поднялся по трапику наверх.
Ленька и Демьян сидели на корточках, укладывая на палубе швартовые концы в ровные бухточки. Увидев меня, оба разом вскочили, вытаращили глаза:
— Ты откуда свалился?!
— С неба, — улыбнулся я. Не будут же они из-за меня возвращаться назад, в Хлебную гавань.
— Ты что же это вытворяешь? — Демьян сжал кулаки и, сбычив голову, пошел на меня.
За ним Ленька:
— Ты что же это вытворяешь?!
Я попятился.
Из рубки выглянул дед Назар:
— А ну, ведите его сюда, хлопцы!
Ленька и Демьян схватили меня под мышки и поволокли.
Не выпуская из рук штурвала, дед сдвинул брови и спросил:
— Ну?
А что я мог ответить на это его «ну»? Я только молча крутил пальцами единственную оставшуюся пуговицу на своей рубашке.
— Ну? — повторил дед Назар.
Пуговица хрустнула и покатилась по палубе. Я проводил ее глазами.
— Отвечай, когда старшие спрашивают! — дернул меня сзади Ленька.
— Не шарпай его, Леонид, — сказал дед Назар.
И я тоже обернулся к Леньке: не шарпай, мол.
Дед нагнулся к переговорной трубе и дунул в нее:
— Стоп машина! (И двигатель сразу умолк.) Степа, у нас тут заяц объявился, — пробубнил дед в трубу. — Ну-ка, дай малый назад, к волнорезу подойдем, высадим.
Двигатель вновь зарокотал. А у меня оборвалось сердце. Как это «высадим»?
Дед Назар лихо завертел штурвалом, разворачивая «Филофору».
— Пошли, дуся, — улыбнулся Демьян и взял меня под руку.
Ленька подхватил с другой стороны и предупредил:
— Не балуй, Санька.
И тут меня взорвало:
— Не хочу! Не хочу на берег!! А-ааа!..
Я брыкался, орал, упирался ногами в палубу и даже пытался укусить Леньку за руку, но ничего не помогло: вытолкнули они меня на волнорез и тут же отвалили.
— Йодовозы! Йодовозы несчастные!..
Я метался по волнорезу, искал хоть какой-нибудь камешек, чтобы запустить в них. Но потом вспомнил, что камни на волнорезе обычно не задерживаются — их слизывает шторм. Вспомнил и без сил опустился на теплый, отполированный волнами бетон.
Обхватив руками коленки, я отвернулся в сторону города — спиной к «Филофоре» — и горько заплакал, глотая соленые слезы.
— Йодовозы! Йодовозы несчастные!..
ЛЕНЬКА МИРИТСЯ С СОСУЛЬКОЙ
Вечером Ленька вернулся домой с работы и положил на стол перед мамой рулончик денег:
— Вот, ма, триста рублей. Аванс нам выдали…
— Аванс? — удивленно переспросила мама, и глаза у нее повлажнели. — Вот ты и взрослый, сынок. — Мама притянула Леньку к себе, обняла.
— Ну, ма… — сердито заворчал Ленька.
— Ой, какие мы все серьезные! — улыбнулась мама. — Мыться-то будешь, работничек ты мой?
Я лежал в кровати и делал вид, что сплю. Прищурив глаза, я видел, как Ленька медленно, с расстановочкой, стянул через голову рубашку и пригладил руками взлохмаченные волосы.
— Завтра у нас выходной, ма. Дед Назар расщедрился… А помыться бы не мешало…
— Вот и хорошо, сынок! — обрадовалась мама. — Завтра воскресенье — вы и отдохнете. Да, Гарий Аронович просил обязательно напомнить тебе и Шурику: завтра у них в цирке открытие сезона.
Ленька и мама вышли на кухню. Я поднялся с постели, подошел к столу и развернул деньги. Пересчитал. Десять новеньких хрустящих бумажек. По тридцать рублей каждая. Аванс… А почему не зарплата? Ведь все нормальные люди обычно приносят домой зарплату. А тут какой-то аванс. Или, может быть, у моряков зарплата так и называется — аванс?
В коридоре послышались шаги. Я бросил деньги и юркнул под одеяло.
Вошла мама.
Из-под одеяла мне было видно, как она покосилась на рассыпанные по столу деньги:
— Ты не спишь, Шурик?
Я не ответил и плотно зажмурил глаза. Но потом вспомнил, что я под одеялом, и снова открыл их. Мама взяла полотенце и вышла.
Я сел на кровати и пощупал пальцем шишку на голове. За день она выросла с голубиное яйцо. Я глянул на тридцатки, рассыпанные по столу. Тоже мне — аванс называется. Да на этот аванс вдоволь мороженого не попробуешь…
…Утром Ленька вывел меня на кухню и протянул новенькую красную тридцатку:
— Держи, Саня, на конфеты. Аванс я получил.
Вчера на волнорезе я твердо решил не разговаривать больше никогда ни с Ленькой, ни с дедом Назаром и вообще не иметь с этими, с «Филофоры», никаких дел. Поэтому я, конечно, деньги у Леньки не взял и лишь покосился на него. Чего это он подлизывается со своим авансом?
Левой рукой я ощупал шишку на голове. Голубиное яйцо за ночь уменьшилось до воробьиного.
— Ты чего, Саня? Бери, бери. — Ленька сунул мне в руку хрустящую бумажку, и пальцы мои, как я ни старался их расслабить, сжали ее в ладони. И как только это произошло, Ленька наклонился ко мне и спросил: — Сегодня ты мне сделаешь одолжение, Санек, ладно?
— Охота была мне всяким йодовозам одолжения делать, — процедил я сквозь зубы, едва повернув голову. — Какое?..
— Сейчас мы пойдем с тобой в одно место, Саня, — заторопился Ленька. — Тут недалеко. И ты передашь одному человеку вот эту записочку. — Ленька достал из кармана вчетверо сложенный листок.
«Ага, записочка! Знаем мы, какому человеку эта твоя записочка, — догадался я. — Ишь ты, почтальона нашел за тридцать рублей. Верни ты ему, Санька, эти несчастные деньги, и пусть он сам разносит свои записочки разным Сосулькам. Верни немедленно, слышишь?» — убеждал я сам себя и все никак не мог вынуть правую руку из кармана, где были деньги, — застряла она там, что ли?
А Ленька не терял даром времени:
— Пошли, Саня, пошли.
Он вытолкал меня на улицу и за каких-нибудь пять минут приволок к знакомому дому с зелеными деревянными воротами.
Мы прошли в парадное, поднялись на второй этаж и остановились у двери, на которой мелом была выведена жирная шестерка. Сбоку белая кнопочка звонка.
Ленька перевел дыхание: он, видно, здорово волновался.
— Вот тебе, Саня, записка. Нажмешь вот эту кнопку, и если выйдет она… эта… Ну, которая, помнишь, тогда…
— Сосулька, — подсказал я.
— Ты вот что, Санька, не трепись, понял?! — тряхнул меня Ленька. — Юля ее зовут, понял?
— А если кто-нибудь откроет, а не эта твоя… ледышка? — издевался я над Ленькой. Я знал, что нужен ему сейчас как воздух.
И Ленька смирился. Не стал больше меня шарпать. Он почесал затылок, раздумывая:
— Если кто-нибудь другой, так ты… Ты назови любую фамилию и скажи, что перепутал дверь. Ладно?
— Ладно, что-нибудь придумаю. — Я взял записку и, не мешкая, нажал кнопку звонка.
Ленька пулей метнулся вниз по лестнице:
— Жду тебя во дворе!
И я остался одни на один с жирной шестеркой на двери. А вдруг в самом деле выйдет не она, а ее мама? Или еще кто-нибудь? Легко сказать: ошибся дверью. Сам небось удрал, а я торчи тут, ошибайся…
Но дверь, к моему счастью, открыла та, кому я должен был передать послание.
— Вам кого? — удивленно спросила Сосулька.
— Вот… записка вот… Вам…
Записка была коротенькая. Сосулька быстро пробежала ее глазами и спросила:
— Где же он?
И я молча указал ей пальцем вниз.
Ленька стоял возле пожарной лестницы, в углу двора, и теребил в руках сухую веточку акации. Когда мы подошли к нему, он совсем растерялся, опустил голову. Сквозь кончики его ушей просвечивало солнце. И я увидел, как кончики эти покраснели прямо у меня на глазах. И на нас с любопытством уставилась какая-то женщина, набиравшая воду у крана.
Ленька молчал. Молчала и Сосулька. Ждала, что Ленька скажет. А женщина все не отходила от крана и смотрела на нас. Она даже руки на груди скрестила, будто вовсе и не собиралась уходить. И вода, переполнив ведро, лилась ей прямо под ноги, и она этого не замечала. «Что же она так до потопа стоять будет?» — подумал я. И в это время Ленька поднял голову, виновато улыбнулся и протянул Сосульке руку:
— Мир. Ладно?
— Мир, — улыбнулась Сосулька.
И женщина у крана тоже почему-то улыбнулась, потом вздохнула и ушла, покачиваясь, расплескивая на ходу воду.
— А это кто? — кивнула в мою сторону Сосулька.
— Братан мой, — объяснил Ленька. И добавил: — Младший.
Как будто у него еще и старший есть…
— Ну, здравствуй, братан, — протянула она мне руку. — Меня зовут Юля. А тебя?
— Шурка, — поздоровался я и подумал: «Юля. Недаром я ее назвал Сосулька. Юлька-Сосулька. Подходит. И ладошка у нее прохладная».
Помолчали. Я хотел было предложить пойти всем в парк, к Буздесу, как Ленька вдруг сказал:
— Пошли в «Бомонд». Там сегодня «Девушка моей мечты» идет. Пошли?
— Пошли, — согласилась Юля.
Ленька посмотрел на меня: ты, мол, как? Я сразу же забыл о том, что мне нужно идти в парк, к Буздесу: сегодня хоть и воскресенье, но мы с ним договорились работать.
И мы пошли в «Бомонд», кинотеатр неподалеку от вокзала.
МАРИКА РОКК — ЗВЕЗДА ЭКРАНА
Если сейчас вы приедете поездом в Одессу и выйдете на привокзальную площадь, с левой руки у вас будет Привоз, с правой, на углу, новый жилой дом в пять этажей. Вот на месте этого жилого дома и стояло раньше старенькое, обшарпанное ветрами, исклеванное осколками здание «Бомонда».
Говорили, что когда-то (еще до революции) кинотеатр принадлежал одному оборотистому французику. И французик этот, чтобы хоть как-то сгладить неприглядность здания, в котором помещался кинотеатр, сколотил над входом пышную вывеску с огромными золотистыми буквами: «Бомонд».
Прошли годы. Французик исчез. А вывеска осталась. Правда, на ней вывели новое название: «Кинотеатр повторного фильма», — но золотистые буквы просвечивали сквозь краску, вылезали наружу, и все продолжали называть кинотеатр по-старому — «Бомонд». Пока его не снесли вовсе. Так он и умер со старым названием.
…Возле кинотеатра густая толпа народа. Толпились здесь в основном мальчишки и девчонки. А у кассы наводил порядок мой старый знакомый, старшина Мурадян:
— Нэ напирай! Становысь один за один!..
Здесь же мы встретили Мамалыгу и Валерку Берлизова.
Валерка сражался в очереди за билетами, Мамалыга стоял в сторонке и щелкал кабачковые семечки.
Когда мы подошли, Мамалыга покосился на Юлю и буркнул нам с Ленькой:
— Привет.
А Валерка — он уже держался одной рукой за окошечко кассы — крикнул:
— Леньчик, давай гроши! Я возьму!
Ленька достал деньги и начал протискиваться к нему.
— Сколько вам? — кричал Валерка, стиснутый со всех сторон толпой.
— Три! — показывал на пальцах Ленька. — Три билета!
— Как делишки? — спросил у меня Мамалыга.
— Да так, ничего, — ответил я. И небрежно добавил: — Ленька вчера аванс получил.
— Аванс? — переспросил Мамалыга.
— Это у моряков зарплата так называется, — растолковал я ему и увидел, что Юля улыбнулась чуть заметно, уголками губ.
— Аванс? — с уважением в голосе повторил Мамалыга. — И сколько?
— Триста дубов… Новенькими…
Мамалыга полез в карман за семечками.
— Хотите? — протянул он горсть Юле и мне.
— Давай, — просто согласилась Сосулька.
И мне понравилось, как она согласилась. И что спасибо Мамалыге не сказала, тоже понравилось.
Ленька и Валерка выбрались из толпы. Потный Валерка держал в кулаке скомканные билеты.
— Уф, братцы, — запыхтел он, — чуть не задавили…
— Такого задавишь, как же! — сказал Мамалыга и взял у него билеты. — В каком ряду будем сидеть?
— Места что надо. Будь спок, Жора, — утешил его Валерка, отирая лоб, и повернулся к Юле: — А я тебя знаю: ты из четвертого «Б». Точно? А меня зовут Валерий. Так же, как и Чкалова. Чкалова знаешь?
— Еще бы, — сказала Сосулька и улыбнулась.
А Леньке эти разговорчики, видно, совсем не понравились. Он оттеснил Валерку:
— Пошли, пошли, через десять минут начало…
Валерка тоже заспешил:
— Пошли, пошли. Сейчас вы такую кинуху увидите, братцы! Я уже два раза ходил!
Мы заняли места в десятом ряду. Юля села между мной и Ленькой. Валерка и Мамалыга — сбоку от меня.
Узкий длинный зал «Бомонда» был набит до отказа. Одни мальчишки и девчонки.
Мурадян уже суетился здесь:
— Нэ шуми! Занимай место согласно билет! Ти-хо!..
В первом ряду я неожиданно увидел вдруг Мишу. Сумасшедшего Мишу с Привоза. Миша сидел, прикрыв рукой глаза, и словно дремал в ожидании сеанса. Балалаечки при нем не было.
— Жорка, — толкнул я Мамалыгу, сидевшего рядом. — Ты погляди, Жора, кто в первом ряду сидит. Узнаёшь? «Миша режет кабана, Миша задается…»
Мамалыга увидел Мишу и толкнул Валерку:
— Глянь, Валерка, кто в первом ряду сидит…
Валерка приподнялся и, увидев Мишу, ничуточки не удивился:
— А что, разве Миша не человек? Что ему, уж и кинуху нельзя посмотреть?
Погас свет. Аппарат высветил на полотне белый квадрат экрана, и под веселенькую такую музыку перед нами появилась «девушка моей мечты».
— Марика Рокк, братцы! Марика Рокк! — заерзал на своем месте Валерка.
— Тише, ты!.. — цыкнул на него Мамалыга.
Рыжая, с большим, густо накрашенным ртом, Марика Рокк, пританцовывая, делала вид, будто бы продает цветы, и пела: «Айн дер нихт! Айн дер нихт! Айн дер нихт!..» — а возле нее вертелись два чудака в узких красных панталонах и делали вид, будто хотят друг друга изуродовать из-за этой самой Марики. Они хватали друг дружку за грудки и пыжились, как воробьи возле лужи в пасмурную погоду. Разойдутся, повертятся возле рыжей Марики, заглядывая ей по-собачьи в глаза, и снова наскакивают друг на друга.
«И долго они так будут выпендриваться?» — подумал я про себя. Но вот уже другие молодчики, с усами, в белых фраках, подхватили Марику на крышу фургона и везут куда-то по улицам города. Куда? А бес его знает! И Марике тоже неинтересно знать, куда ее везут. Широко улыбаясь накрашенным ртом, Марика не теряет времени и продолжает танцевать прямо на крыше фургона: «Айн дер нихт! Айн дер нихт! Айн дер нихт!..»
Ага, кажется, приехали. В ресторан. За столиками жирная, прилизанная публика. Орут, приветствуют свою Марику. Когда же это она успела переодеться? Ну и чудеса!..
«Айн дер нихт! Айн дер нихт!» — поет Марика, отчебучивая чечетку прямо на столах. И вот уж ей подпевает весь зал ресторана: «Айн дер нихт! Айн дер нихт! Айн дер нихт!» — поднимаются, тянутся бокалами к Марике. Ну вот, всю жратву на столах заслонили своими животами. Вон там, по-моему, курица стояла. А рядом на столе — поросенок, зажаренный в целом виде. И еще, кажется, рыба заливная с белыми кружочками яиц… «Айн дер нихт! Айн дер нихт! Айн дер нихт!..»
Я повернул голову и увидел, что Сосулька тихо, вполголоса, подпевает рыжей Марике. И ногой слегка притоптывает в такт песенке: «Айн дер нихт! Айн дер нихт!..» Так же, как те на экране. Это мне уже совсем не понравилось. И я отодвинулся поближе к Мамалыге.
И вдруг в зале раздался дикий, нечеловеческий рев:
— Гады-ыы!! Ы-ыыы!..
Кричали в первом ряду. Зал оцепенел.
А на экране вдруг появилась огромная, разлапистая тень Миши. Он шел прямо на экран. И на полотне страшно вырисовывались его растопыренные, огромные, скрюченные пальцы. Как щупальца осьминога.
«Айн дер нихт! Айн дер нихт! Айн дер нихт!» — продолжала петь Марика. Но вот уже Мишины пальцы впились в сытую, упитанную морду толстяка на экране и рванули полотно вниз.
Свет на экране погас. Наступила гробовая тишина. Потом в темноте раздалась басистая команда Мурадяна:
— Свэт! Свэт зажгит!..
Включили свет. У первого ряда было слышно глухое сопение: это Миша запутался в полотне рухнувшего экрана.
Бледный, взъерошенный Мурадян в очках — вместе со всеми он смотрел фильм и в суматохе забыл снять очки — помог Мише выпутаться из полотна, взял его под руку и повел к выходу, успокаивая:
— Нэльзя так, дорогой. Нарушаешь порядок… Общественный мэсто… Нэльзя так…
Миша покорно дал себя увести. Зал постепенно опомнился. Загалдели, зашевелились. Юля всполошилась:
— Куда же он его повел?
— Известно куда, в тюрягу. Посадят, и делу конец, — уверенно произнес Валерка и сложил ладони рупором: — Фильму! Фильму давай!..
— Заткнись! — оборвал его Ленька и повернулся к нам: — Айда отсюда, ребята?
Мы переглянулись. В это время кто-то распахнул двери на улицу, и в зал хлынуло солнце. И я вдруг вспомнил о Буздесе.
— Братцы! — завопил я. — Айда со мной, братцы! — и потащил всех к выходу.
Остаток дня мы провели на обрыве у Буздеса.
Старик обрадовался нашему приходу. Правда, он немного расстроился, когда Валерка взял в руки Адель и вдруг брякнул:
— А из нее суп толковый можно сварганить! Я читал…
— Ты что, сдурел?! — подскочил я к нему и вырвал черепаху. — Да ты знаешь, сколько ей лет? Знаешь? Почти сто! Вот… — показал я ему дату на панцире.
— Сто? — удивился Валерка. — Ну, тогда в суп она не годится: мясо у нее жесткое.
Честное слово, я ему чуть по кумполу не заехал! Аделью! Хорошо, вовремя опомнился.
Вечером мы все были в цирке на открытии сезона. Гарий Аронович, помолодевший, нарядный — в черном костюме с блестящими, наглаженными отворотами, — встретил нас у входа.
Буздеса, деда Назара и его бабку вместе с Мишкой и Оськой Гарий Аронович усадил в центральной ложе, как раз напротив оркестра. На коленях у деда Назара примостилась Ирма. Дед Назар подбоченился и строго глядел на оркестр. Музыканты, смущенно шушукаясь, располагались со своими инструментами и тоже посматривали на деда.
А бабка Назариха, та все время норовила спрятаться за тяжелую бархатную портьеру. Мишка и Оська таращили глаза во все стороны, и когда заметили нас — меня, Леньку, Юлю, Мамалыгу и Валерку в верхнем ряду, под самой галеркой, — чуть не лопнули от гордости за свою ложу и стали показывать нам кончики языков. Но дед Назар заметил и сразу же пресек это безобразие.
Лысый дирижер поднял свою палочку, еще раз оглянулся на деда Назара, как бы спрашивая: «Можно начинать?» — и мне показалось, что дед Назар в ответ чуть заметно кивнул дирижеру: валяй, мол.
И было представление. И музыка. И клоун, выступавший с политсатирой, смешно копировал припадочного Гитлера, толстопузого Геринга и заставлял нас хохотать до колик в животе.
Потом клоун взял гитару — такую же, как у Демьяна, красивую, отделанную перламутром гитару с двумя грифами — и крикнул дирижеру:
— Маэстро, прошу!
И запел:
Я машинально поднял вверх голову и вдруг высоко над ареной увидел тонкую, почти незаметную для глаз, проволоку. Она тянулась через всю арену от одного бархатного сиденьица к другому. И я подумал, что когда-то, наверное, вот на этой проволоке танцевала под самым куполом веселая и бесстрашная Алиса Гурман.
«ВЕДУ БОЙ И НЕ СДАЮСЬ!»
Был десятый час утра. Мы с Буздесом сидели у дота над морем и месили тесто для бенгальского огня. Мы уже перебрали по косточкам все вчерашние номера в цирке. Потом я вспомнил о происшествии в «Бомонде» и рассказал Буздесу. Не забыл я и Мурадяна. Я даже изобразил, как дрожали очки на самом кончике вислого носа Мурадяна, когда он выводил Мишу из зала.
Буздес молча выслушал меня.
— Все это очень грустно, Шура, — вздохнул он. — И вообще мне кажется, вам не следовало ходить на этот фильм. И кто только допустил эту мерзость на экран?! — возмутился Буздес. — Вы вот что, Шура, вы когда-нибудь обязательно посмотрите «Бемби». Обязательно посмотрите.
— Бемби? Это про что?
— Это про оленей, Шура.
— Оленей?
— Да, да, про оленей, Шура. Но вы зря морщитесь. Очень жаль, что не видели вы этот фильм.
— Зато я видел «Два бойца».
— О, «Два бойца» тоже отменный фильм. Но когда-нибудь вы обязательно посмотрите и «Бемби». Запомните, Шура: «Бемби».
— Ладно, — сказал я, — запомню… Хоть это и про оленей, но я запомню — «Бемби».
Вдруг Буздес высвободил из серебристого теста руки и поднялся:
— Взгляните, Шура, что это за странный кортеж?
Я глянул на море и увидел подводную лодку, опоясанную понтонами. Два буксира медленно тянули лодку мимо нас к порту.
— Э, да там что-то стряслось, — облизнул пересохшие губы Буздес. — Флаги почему-то приспущены. Обратите внимание, Шура. Куда это они ее ведут?
— Должно быть, в Военную гавань, — сказал я.
— Вы правы, Шура. Вы правы. Ну-ка, собирайтесь, собирайтесь побыстрее, — забеспокоился вдруг Буздес и начал убирать со стола. — Мы обязательно должны узнать, в чем дело. Где Адель? Куда запропастилась Адель?
Мы быстренько снесли с Буздесом свое хозяйство в дот, заперли Адель и почти бегом направились вниз, в Военную гавань.
На причале в Военной гавани собрались почти все свободные от вахт моряки. Были здесь и гражданские.
Мы с Буздесом протиснулись сквозь толпу и увидели эту подводную лодку.
К причалу лодку швартовать не стали. Понтоны бережно поддерживали ее на плаву метрах в двадцати от пирса.
Вокруг лодки сновали катера. По всему было видно, что она долго пролежала на морском дне, прежде чем ее подняли на поверхность: узкое, продолговатое тело сплошь покрыто водорослями, якорей в клюзах совсем не различить — мидии густо облепили их лохматыми комьями. Водоросли плотным темно-зеленым ковром покрывали ее покатые бока, сосульками свисали с уцелевшей антенны, протянутой от боевой рубки к носу. На боевой рубке стоял номер подводной лодки: «Т-69».
Саперными лопатками матросы очистили уже рубку и теперь освобождали маленькую пушечку перед ней. Дуло у пушечки искорежено, свернулось на сторону. Матросы сбрасывали лопатками водоросли прямо в воду, и у меня еще мелькнула преглупая мысль: «Столько добра пропадает даром, из них ведь — йод…»
Катером на лодку доставили газосварочный аппарат.
— Автоген привезли, — промолвил кто-то за моей спиной. — Без автогена им люк не открыть — прикипел.
— В чем дело, ребята? В чем дело? — допытывался Буздес у матросов.
Но они хмуро отмалчивались и угощали Буздеса махоркой:
— Кури, дед… Кури…
— Вы мне баки не забивайте! — сердился Буздес. — Я сам когда-то сигнальщиком!..
Лишь в конце дня все узнали тайну, которую подняли эпроновцы со дна Черного моря.
Вот что рассказал мне Буздес.
В конце ноября сорок третьего года на траверзе Сухого лимана, неподалеку от Одессы, сели намертво на мель два больших немецких сухогруза. Сначала в вязкий грунт — головное судно, которое вел русский лоцман, за ним другой транспорт, шедший в кильватере.
Штормило. Оба судна были плотно набиты боеприпасами и сидели в воде намного ниже дозволенной марки. Очень нужны были фашистам снаряды. Вот они и набили сухогрузы «под завязку».
Пока взбешенное немецкое командование лихорадочно решало, вывозить боеприпасы на баржах или же пытаться снять сухогрузы с мели, партизаны одесских катакомб доложили обо всем по радио в штаб Черноморского флота. И в тот же день из Туапсе вышла на задание подводная лодка «Т-69».
Третьи сутки не утихал шторм. Оба сухогруза по-прежнему торчали на меляке в десяти милях от Одессы. Точно в отместку фашистам, Черное море цепко держало их корабли в своих объятиях.
Фашисты расставили вокруг обоих судов мощную охрану: миноносцы, сторожевые корабли и тральщики днем и ночью утюжили море вокруг. Сотни зениток уставились в небо с берега. И все же «Т-69» искусным маневром вышла на допустимую дистанцию и атаковала вражеские транспорты.
От взрывов начисто исчезнувших сухогрузов взлетели на воздух даже два тральщика, шарившие в это время неподалеку от них.
Но «Т-69» не удалось прорвать вражеское кольцо. И на исходе вторых суток, когда на каждого члена экипажа оставалось всего лишь по нескольку глотков кислорода, личный состав лодки во главе с командиром принял решение: всплыть и дать последний бой врагам. Решение это моряки занесли в вахтенный журнал.
«Т-69» всплыла на глазах у ошарашенных фашистов, и на флагштоке ее боевой рубки взвился вымпел: «Веду бой и не сдаюсь!»
Командовал лодкой гвардии капитан-лейтенант Назаров. Слышите, капитан-лейтенант Назаров! Иван Григорьевич…
Ночь за окном. Мы с братом — на кухне. Я едва сижу на табуретке: глаза слипаются. А Ленька все еще возится со своими брюками — гладит.
Мама на ночной смене.
— Шел бы лучше спать, Санька, — недовольно ворчит Ленька, снимая утюг с примуса. — Торчишь здесь…
Но я не обращаю на эти его слова никакого внимания. Да и сам Ленька через минуту забывает о них.
— Нет, ты понимаешь, Санька, — говорил он мне, — механизмы они перед всплытием смазали. Густо. Знали, что когда-нибудь их все равно поднимут. Ты понимаешь?!
— Понимаю, Лёнь…
Набрав в рот воды, Ленька раздувает щеки, фыркает на брюки и снова принимается гладить. Завтра у всех моряков в Одессе форма одежды парадная, номер один.
Ленька знает морские законы и тоже готовится к завтрашнему дню. Вернее, к сегодняшнему — ведь за окнами уже давно ночь.
ПОСЛЕДНИЙ ПАРАД
В полдень три «студебеккера», в кузовах которых стояли шеренгами вдоль бортов суровые матросы с автоматами на груди, в парадной форме, медленно вывели три лафета, один за другим, из Военной гавани на Приморскую улицу.
Сразу же за последним лафетом, сжимая в правой руке промасленную рыбацкую кепку, тяжело ступал дед Назар. Сбоку от деда, по обе стороны, медленно шагали два адмирала в золотых погонах и орденах. Адмиралы шагали в ногу с дедом, чуть поотстав на полшага, как бы давая ему одному, отцу командира — героя капитан-лейтенанта Назарова, — одному разделить и горе, и почет, и славу сыновней доблести и доблести его боевых товарищей.
За адмиралами матросы несли развернутое гвардейское знамя подводной лодки. Дальше — строгие шеренги моряков в парадной форме.
Впереди головной машины высвечивал на солнце медными трубами военный оркестр. Он заполнял улицы и переулки торжественной, печальной мелодией. Перед оркестром, на красных подушечках, матросы несли бескозырки и ордена подводников.
Когда лафеты поравнялись с Таможенной площадью, в торговом порту, на судах и буксирах, на баржах и катерах, торжественно загудели гудки, отдавая последнюю честь морякам-подводникам. Из порта выходили грузчики в жестких, как у деда Назара, брезентовых робах, торговые моряки — наши и иностранцы — и пристраивались в колонне.
По спуску Кангуна лафеты поднялись на Пушкинскую улицу. И с каждым домом, с каждым переулком и кварталом все гуще и гуще шел народ на торжественные, печальные звуки оркестра. В суровые шеренги матросов вклинивались рабочие, женщины, старики и дети. Теперь уже за развевающимся светло-голубым гвардейским знаменем колонна двигалась во всю ширину мостовой; перемешались гражданские и военные. И только возле последнего лафета по-прежнему тяжело ступал один дед Назар. А рядом с ним, чуть поотстав, адмиралы с кортиками.
И каштаны склоняли над лафетами свои широколистые ветви.
Люди заполнили тротуары и двигались все в одну сторону вместе с лафетами. Никто не спрашивал, кого хоронят. Все знали: Одесса провожает в последний путь своих сыновей.
Я давно уже потерял Леньку, Юлю и остальных ребят и держался рядом с Буздесом.
Не доходя привокзальной площади, лафеты свернули на улицу Чижикова и, медленно выйдя на Канатную, замерли возле ворот нашего дома.
Умолк оркестр. Буздес подсадил меня на столб. Отсюда мне хорошо было видно, как людское море заполнило Канатную в обе стороны насколько хватал глаз, заполнило тротуары, мостовую и площадь перед «Спартаком».
У последнего лафета, который остановился как раз напротив наших ворот, остались только адмиралы: дед Назар ушел в дом в сопровождении двух матросов.
Я поискал глазами наших ребят. Увидел Колю Непряхина. И Мурадяна. Мурадян достал из кармана платок и старательно протирал им глаза.
Из подъезда нашего дома, бережно поддерживая свою старуху, вышел дед Назар.
— Мать!.. Мать!.. — послышалось со всех сторон. Люди приподнимались на носки, чтобы увидеть. — Мать!.. Мать…
Бабка Назариха, ослабевшая после вчерашнего потрясения, смотрела перед собой отсутствующим, немигающим взглядом, плотно сжав бескровные губы. Вздрогнула, когда ударил оркестр, и медленно пошла рядом с дедом Назаром за лафетом, на котором лежал ее сын.
Прежде чем выйти на Куликово поле, лафеты миновали кинотеатр «Бомонд». По случаю траура «Бомонд» не работал, и двери зрительного зала были распахнуты настежь. Я глянул на эти распахнутые двери и почему-то подумал, что когда-то давно, до войны, сын деда Назара тоже, наверное, ходил в этот кинотеатр, который носит такое странное название, и смотрел, наверное, «Чапаева» и «Мы из Кронштадта». И этот фильм об оленях, который так любит Буздес…
После адмирала сказал короткую речь рабочий завода имени Январского восстания. И он так же, как и дед Назар, сжимал в руке свою промасленную кепку.
А потом на невысокую трибуну взошел широкоплечий моряк-иностранец. Кто он был — француз, англичанин или американец, — мы с Буздесом так и не разобрались. Да разве это имеет значение? Все поняли, что хотел сказать этот светловолосый парень, хоть и говорил он на своем языке, без переводчика.
Сухие, раскатистые залпы прощального салюта загремели над братской могилой. И бабка Назариха вздрагивала при каждом залпе: все не могла привыкнуть.
Я УЧУ ВАЛЕРКУ УМУ-РАЗУМУ
Вскоре случилось еще одно событие.
Как-то под вечер сидели мы во дворе на бревнах возле Лаокоона: я, Мишка, Оська и Валерка Берлизов. О чем говорили, не помню. Только вдруг видим, во двор к нам входит высокий военный моряк в капитанской фуражке, с чемоданчиком. И шинель через руку.
Моряк, прихрамывая, вошел во двор и остановился. Сердце у меня учащенно забилось: «А вдруг?.. А что, если?..»
Нет, это был не мой отец. Я в этом убедился, когда моряк подошел к нам поближе.
— Здравствуйте, ребята!
Притихшие, мы сидели на бревнах, а он внимательно рассматривал каждого из нас. Затем огорченно вздохнул и повернулся было уходить, но тут Валерка Берлизов как заорет:
— Папка! — и к нему на шею. Чуть с ног не сбил.
В тот вечер мы долго слонялись без дела по двору. Несколько раз даже поднимались на третий этаж к двери Берлизовых, прислушивались, но Валерка так и не вышел.
В школу на следующий день Валерка тоже не пошел. И во дворе он появился только после обеда. Мне сразу не понравилась его довольная, хвастливая физиономия.
Кроме меня, во дворе были еще Мишка и Оська Цинклеры.
Валерка подошел к нам, часы какие-то в руках вертит. С черным циферблатом часы.
— Ага, а у меня ко́мпас!
— Не ко́мпас, — говорю я, — а компа́с! Дай посмотреть.
А он не дает.
— Только в моих руках. Еще разобьете.
Мы, конечно, разозлились.
— Иди ты со своими руками знаешь куда?! — пошли сели на бревна у Лаокоона.
Валерка опять к нам:
— А у меня батя капитан третьего ранга! Гвардейский! — и языком прищелкивает.
Я в конце концов не выдержал:
— Па-адумаешь… А у меня батя полковник!.. Он хоть и не моряк сейчас, зато «катюшами» командует! Вот!..
— «Катюшами»? — недоверчиво переспросил Валерка. — Полковник?
— Полковник! — смело подтвердил я. Я-то ведь знал, что у моего бати всего-навсего две маленькие звездочки лейтенанта, а добавил: — Вот он вернется, увидишь.
— Хе! — скривился Валерка. — Так ведь он же еще на фронте, а на фронте… Война ведь… — Валерка запнулся, видно, понял, что хватил через край.
А я с минуту стоял ошеломленный, потом почему-то тихо не то спросил, не то вскрикнул:
— Как?! — и пошел на Валерку.
— Да нет, я ничего… Я просто… — начал отступать он. — Я просто говорю, что на войне всякое может случиться… На войне…
Нет, я не дал ему договорить.
— Гад! — закричал я не своим голосом.
Какая-то сила подбросила меня, и я со всего маха двумя руками ударил его в грудь. От неожиданности Валерка упал. Прямо перед собой я увидел его ненавистную испуганную морду и стал царапать, колотить по ней что есть силы.
Но мне было девять лет, а Валерке — одиннадцать. И весил я к тому же почти вдвое меньше его. Так что через минуту положение изменилось: Валерка сидел у меня на спине и старательно вдавливал мое лицо в пыль. Кричать я не мог, и мне оставалось только отчаянно дрыгать ногами, что я и делал.
Вдруг я услышал над собой оглушительное «трах!» — и Валерка очутился рядом со мной, на земле. Засыпанными пылью глазами я смутно различил над собой старшего брата и опять, не раздумывая, бросился на своего врага.
Валерка визжал, точно поросенок, и полз в сторону парадного. А я дубасил его руками и ногами до тех пор, пока Ленька не оттащил меня и не унес домой.
Вечером Валерка привел к нам отца.
Мама, как назло, была дома.
— Садитесь, садитесь, — обрадованно засуетилась мама. Она ведь еще ничего не знала, не догадывалась.
Мы с братом почуяли грозу и забились в угол, в тень.
Берлизов сел. И Валерка тотчас же забрался к нему на колени.
Теперь, когда свет хорошо освещал Валерку, я увидел фиолетовый фонарь у него под левым глазом, царапины на шее и остался доволен своей работой. «Не будет болтать чего не следует, кабан толстопузый. А отца его я ничуть не боюсь», — успокаивал я себя, плотнее прижимаясь к Леньке.
Но Берлизов, по всему видно, и не думал ругаться. Он разговаривал с мамой и сначала даже как будто не замечал нас.
— Тяжело, наверное, с двумя?
Мама говорила, что тяжело, но кое-как перебиваемся. Потом вздохнула и сказала:
— Ничего, выдержим. Скорей бы только отец наш вернулся.
— Вернется, — уверенно произнес Берлизов, и я почувствовал, что он хороший, добрый человек.
Видно, Ленька почувствовал то же самое, потому что начал медленно подступать к столу. Я за ним.
Когда я подошел поближе, я убедился, что не ошибся. У Берлизова были добрые глаза и усталое лицо, и говорил он с мамой так, будто знал нас уже тысячу лет, а ведь Берлизовы никогда раньше не жили в нашем доме. А что он не согнал Валерку, который расселся у него на коленях, это мне не понравилось.
Неожиданно Берлизов обернулся к Леньке и спросил:
— Ты почему же не учишься, герой?
Ленька не ответил. Он молча водил ногтем указательного пальца по квадратикам на клеенке.
— Переросток он, — вступилась мама. — В третьем был, когда все началось. Ну, а теперь… Вот работает пока с Григорием Трофимовичем.
— Они йод добывают. Для фронта, — подсказал я.
— Йод? — переспросил Берлизов. — Йод — это, конечно, дело нужное. Особенно если для фронта… — Улыбнувшись, он повернулся к Леньке и вдруг серьезно спросил у него: — В школу юнг хочешь?
— Как — в школу? — не понял Ленька.
— Вот откомандировали меня специально для этого дела, — объяснил Берлизов. — Школу юнг организуем у нас в Одессе. Ну так как, брат?
Я выжидательно уставился на брата: «Чего он еще думает? Сам же говорил: «Ай вонт ту би сэйлор…» Вот чудак, думает еще…» Мама не вмешивалась.
А Ленька подумал и вдруг сказал:
— Нет, в школу юнг мне пока нельзя. Я пока с дедом…
— Жаль, брат, не договорились, — поднялся Берлизов. — Но я оставлю за собой право еще поговорить с твоим дедом. Ладно?
Ленька молча пожал плечами: ладно, мол, но только никуда я от деда сейчас не уйду.
— Ну, а теперь помиритесь. — Берлизов подтолкнул ко мне Валерку. — Знаю, из-за чего подрались.
Валерка первый протянул мне руку:
— Извини.
«Очень мне надо еще мириться с этим кабаном! — подумал я. — Разве что ради его отца…»
ШКОЛА ЮНГ
Не хотелось моему Леньке уходить с «Филофоры», но ничего у него не вышло. Берлизов, конечно, поговорил с дедом Назаром, а деду перечить не станешь: это я знаю на своем собственном опыте, — и через неделю мы провожали Леньку в школу юнг.
Вообще-то провожал его я один: мама не могла — работала, а Гарий Аронович, как обычно, был у себя в цирке.
Ленька взял приготовленный мамой еще с вечера узелок, надел зачем-то старую фуражку, которую давно уже не носил, и мы пошли.
А на углу нас, оказывается, ждала Юля. И Ленька совсем не удивился, когда увидел ее на углу с портфеликом в руках. Он только сказал:
— Не пошла, значит, в школу? Смотри, влетит тебе за казенку.
— Ничего, один раз можно. И потом, мы ведь договорились — я провожаю… Здравствуй, Саня, — протянула она мне свою узкую ладошку.
— Привет.
По дороге мы зашли в парикмахерскую Ганса Карловича.
Возле ступенек на тротуаре стояла старая, довоенная скамейка. Догадался-таки поставить новый парикмахер.
Юля сидела на скамье с Ленькиным узелком, а я все время заглядывал за марлю, наблюдая, как хмурый парикмахер обрабатывает моего братана. Золотистые, выгоревшие за лето Ленькины волосы хлопьями падали на пол. Ленька делал страшные глаза и показывал мне из-под простыни кулак: «Сгинь!» Парикмахер сердито ворчал на Леньку, и его усики — четыре мухи под носом — при этом шевелились.
Школа юнг меня разочаровала. Какая же это школа юнг, если моряков в ней совсем и не видно? Все мальчишки одеты в чем попало, бегают по двору, орут, как обыкновенные. Правда, мне очень понравилась высокая новенькая мачта посреди двора.
Во двор школы нас с Юлей, конечно, не пропустили.
Ленька отнес куда-то свой узелок, вернулся к забору, где мы с Юлей ожидали его. Прутья этого забора находились так далеко друг от друга, что моя голова свободно проходила между ними. И я уже просунул было голову — хотел пролезть, — но Ленька сказал:
— Не надо, увидят. — И, помолчав, добавил: — Сейчас нас поведут в баню. А потом месяц будут держать на карантине.
Голос у Леньки при этом был грустный, и мне стало жаль своего братана. Видно, не очень это приятная штука — карантин. Ничего, Ленька выдержит.
— Я буду приходить, Леня, — сказала Юля. — Часто…
— И я тоже, Лёнь, и мама, и ребята… — успокоил я братишку. — А карантина ты не бойся. Подумаешь, карантин…
Ленька улыбнулся:
— Ладно, не буду бояться. А к Буздесу ты ходи, Санька. Обязательно ходи. Вернется наш батя… И твой, — сказал он Юле. — И будет праздник… Ты ходи, Санька…
— Буду, — пообещал я.
— Построение! Построение! — Мальчишка, такой же лысый, как и все там, во дворе, звонил в рынду возле мачты и орал: — Построение! Построение!..
— Ну, я пойду. — Ленька пожал нам руки, улыбнулся. — Гуд бай. До свидания… — и побежал строиться.
— В колонну по четыре становись! Живо!..
Во дворе уже командовал огромный мичман. В кителе и, как полагается мичману, с усами.
— Равнение напрряво! Смиррна! Прявое плечо вперед, шагом аррш!..
И голос у мичмана в порядке — командирский.
Разворачиваясь на плацу, колонна медленно уходила в глубь двора, туда, где над приземистым красным зданием дымилась высокая кирпичная труба, — там, видно, находилась баня.
Вот на мгновение мелькнуло в лысых шеренгах знакомое лицо моего брата, и я тут же потерял его.
Мой Ленька уходил из детства. В капитаны.